Несколько слов к летнему разговору
I
От Деймоса – Фобосу – здравствовать!
Итак, на чем мы остановились? Ах, да, на гениях и графоманах. Тебе понравилась классификация пишущих, по твоим словам, принадлежащая недавно почившему знакомому пииту: «графоман – дар – талант – гений». Разочарую тебя, схема пустяшная, потому что нереальная и смысла не имеет. Если немного подумать, то видно, что она рассыпается, как раз потому, что два якобы крайних полюса, «гений» и «графоман», рабочими определениями уровня поэта не являются.
Припомни любую стихотусовку, и ты увидишь, что там сплошь все гении, они же графоманы, причем в каждую секунду общения каждый в своей душе, про себя, непременно гений, а окружающие его соседи по тусовке, конечно же, графоманы. Ты не можешь не ощущать эту негативную ауру, исходящую от токующих, и, как ты сам однажды выразился, «выпадаешь в осадок», ибо чувствуешь, что общения-то нет и ты здесь не нужен.
То есть, ясно, что даже на этом, тусовочном, уровне «гений» и «графоман» – просто общечеловеческие ярлыки; первое словцо, «гений», играет роль абсолютной хвалы; второе, «графоман», – соответственно, роль абсолютного уничижения, презрения, хулы.
Маленькая иллюстрация. Я читаю тебе свои стихи, которые ты раньше не слышал. По твоей реакции вижу, что многое в них тебе понравилось, но ты как слушатель еще и ошарашен обилием и энергией моих строк. Твое самолюбие пишущего заволновалось, ведь сидящий в глубине души каждого пишущего демон нашептывает, что только ты, любимый, «на свете всех милее, всех румяней и белее», другой рядом с тобой должен быть бледнее и не имеет права даже на малюсенький успех, тем более, когда читает ТЕБЕ. И ты, слушаясь демона и желая задобрить и утешить свое самолюбие, обзываешь меня, хоть и не совсем прямо, графоманом, правда, в хорошей компании с Бродским, и то спасибо.
О чем это говорит? О том, что даже в нашем, казалось бы, эксклюзивном общении тэт-а-тэт в тебе сработал тот же тусовочный механизм «курятника», так хорошо известный тебе самому. Думаю, теперь тебе понятней, почему я заговорил о словах-ярлыках…
Впрочем, ярлык «графоман» имеет хождение только среди узкой толпы пишущих, «гения» же лепит Толпа вообще, лепит ко всему, что попадает в книгу рекордов Гиннеса, которая и появилась-то как выражение стремления Толпы к «совершенству» и «гениальности» и как венец – к Славе! Мы же, те, кто строго и серьезно посвятил свою жизнь служению искусству слова, обязаны помнить и понимать, почему Роберт Музиль еще в тридцатые годы прошлого века был изумлен, обнаружив в прессе выражение «гениальная скаковая лошадь».
Прежде чем идти дальше, к более серьезному разговору о какой-либо классификации пиитов по качеству, покончим с гением и графоманом.
Итак, графоман я, графоман Бродский, ты мог бы прибавить сюда еще и Пушкина, невыносимый лицейский том виршей которого предлагал не публиковать еще Есенин. Дальше – больше. Лермонтов душит нас в сотнях стихов какой-то утомительно монотонной жалобой на душевную рану, полученную в начале жизни; Некрасов в «Кому на Руси жить хорошо» растекается тысячами строк и не может кончить поэму; Маяковский, обратно Пушкину, читаемый в первом томе как великий поэт, в остальных двенадцати разводит революционную графоманию; Блок утомил читателя сотнями «пиес» «Стихов о Прекрасной Даме» уже в начале своей карьеры, а в конце с недоумением спрашивал себя: «О чем это я там писал?» Цветаева кропает целый том героических сказок, стилизованных под «народный» язык; даже Тютчев, не шибко плодовитый, восхищающий нас всего двумя десятками шедевров, оставил кроме них еще около четырехсот просто… стихотворений.
Что делать! Видишь? Все лучшие поэты – неисправимые графоманы. Но не волнуйся: все худшие пииты, а также и средние, тоже могут быть графоманами. Вообще, графоманом может быть поэт любого уровня. Ибо графомания это всего лишь grafomania, от grafo – пишу и mania – страсть. Страсть к писанию, сочинительству. Само по себе это ничего плохого не имеет, это просто состояние души. Мало ли у нас страстей! На то мы человеки. А страсть к слову, кстати, вовсе не постыдная вещь, напротив, это страсть благородная, говорящая о том, что человек имеет отношение к Логосу. Мне странно было бы даже и подумать, что большой поэт, мастер, корифей слова не имеет страсти к языку, к поэтической материи, что он не Графоман в высоком и прекрасном смысле. Страсть это проявление огня, без которого поэта нет вообще.
Потому я думаю, что слово «графоман», которого при Пушкине, кажется, еще не было и вовсе, в ругательном смысле появилось лишь в начале ХХ века (если вообще не у советских критиков), или чуть раньше, когда материалистически настроенная демократическая и революционная общественность решила, что поэт должен приносить обществу какую-то «реальную пользу», словесно точить необходимую социальную гайку, а не предаваться «искусству для искусства», то есть эгоистическому и растленному наслаждению словом, которое, собственно, и есть мерзкая антиобщественная графомания.
Но графомания в высшем смысле, или, как выражался Пастернак, «высокая болезнь», она-то и подводит нас к гению, то есть высшему проявлению той искры Божьей, которая есть у каждого человека, а значит и у ничтожнейшего из рифмачей. Можно сказать, в этом смысле мы все поголовно гении (гений – от genius – дух рождающий, то есть синоним Творца, каждый из нас потенциально демиург своего микрокосма), но – только, увы, очень разные, разных уровней гении и генията… В абсолютном же смысле мы прилагаем к человеку этот эпитет крайне редко, когда наблюдаем яркую вспышку духа, заставляющую нас вспомнить о Боге как эталоне человеческого в высшем смысле. В поэзии это равнозначно ощущению максимального приближения к Творцу, то есть речь в первую очередь о глубинах души и духа человека, о содержательной стороне нашего присутствия в этом мире, а не о грубых материальных его следах, которые необходимы, но вторичны по отношению к внутреннему событию. И, к примеру, тот же Маяковский не потому гений, что изобрел лесенку или насыщал вирши изощреннейшими рифмами (имажинисты делали это не хуже него) – так представляют себе гения лишь снобы литтусовок, не видящие в поэзии ничего, кроме технических приемов, – а потому, что нашел своей страсти и боли максимально адекватное выражение.
II
Итак, «графоман» и «гений» отпадают, в схеме остаются «дар» и «талант». Николай Гумилев, выступая в «Письмах о русской поэзии» как критик, предлагает в качестве рабочей гипотезы «разделение пишущих… на способных, одаренных и талантливых» (последних он не определяет, замечая, что они «всегда индивидуальны, и каждый заслуживает особого разбора»). Как видим, различие схем в том, что место ничего не говорящего нам «графомана» у Гумилева занимают «способные», то есть имеющие некоторое минимальное отношение к слову. Способных, говорит он, «много, очень много… издав книгу, они обыкновенно становятся неприятнее и говорят о зависти и писательских интригах».
То есть, Гумилев уже невольно сообщает нам о зарождавшейся тогда, век назад, массовости стихописания. Тем не менее, теоретически он не отказывает способному, то есть неодаренному и неталантливому, а значит бездарному, в шансе перейти в разряд одаренных, т.е. преодолеть бездарность. И, правда, почему бы нет? Ведь в каждом из нас есть, опять же, та ж искра Божья, то есть зачаток всего возможного духовного. Трудясь над собой, мы подымаемся от полного неумения чего-либо во младенчестве до веера способностей; шлифуя избранную из них, превращаем ее в одаренность, а из нее прорастаем как талант и так далее. Если есть искра, бездарных нет. Веруя в человека, нельзя с этим не согласиться.
Но в эпоху победы всех гуманистических революций и либерализации нашего бытия эта вера в человека подвергается сильному испытанию. Человек, который, в принципе, звучит гордо, – потому что сказавшие так видели перед собой прежде всего внутренний образ человека, сотворенный еще религиями тысячелетий, хотя и переносили его слишком смело и малоосновательно на коллективное человечество, – на практике жизни, освобожденной от всех форм угнетения, оборачивается на наших глазах самоуверенной и легкомысленной толпой незрелых существ, пытающихся запросто, без труда, как яблоки своего сада, срывать звезды с неба мировых ценностей, сотворенного богами истории. Слепое высокомерие человека толпы в том и заключается, что он даже не подозревает, что личность не дается сама собой, автоматически (если не путать личность с биологической особью), что стать личностью – это уже творческая задача. Кстати, гений, если не считать его выдающейся скаковой лошадью, и есть некий максимум этой самой личности. Но свободная и обученная грамоте толпа творческих задач работы человека над собой не знает (иногда она чует, что перед ней оказывается какой-то духовный аристократ, но не понимает, почему он такой, и потому боится и ненавидит его), она полагает, что гений и всё такое это ее врожденное свойство и право и смело садится за стол с богами, не церемонясь – а чего церемониться, если боги развенчаны и мы сами с усами? Это Пушкин с компанией были «служители муз», а мы-то – чего ради?! После двухсот-то лет борьбы, после всех революций,
Начав с французской гильотины
И кончив русской Колымой!
Не-ет, теперь пусть музы сами чистят нам сапоги, пока мы острим и пьем пиво. Мы теперь – господа, ведь Сатин верно говорил: «Все – в человеке, все – для человека!»
То есть – для того же Шарикова, в котором, после нас, предстоит себя узнать и всему Земному Шарику…
Так вот, наглость современной раскованной толпы такова, что необходимо сделать поправку и к еще сравнительно добродушной схеме Гумилева. У него нет еще одного разряда пишущих, который теперь, через сто лет, необходимо ввести, чтобы полнее описать современную стихокреативную ситуацию, спровоцированную массовой грамотностью и технологической оснащенностью населения и отличающуюся стихийной «массовизацией» продуцирования виршей. Это – разряд бездарных, то есть тех же минимально способных, но максимально расплодившихся. Гумилевский же разряд «способных» становится лишним, ибо «способные» – это мягкое название тех же бездарных. Искра искрой, а бездарен тот, кто берется не за свое дело, кто претендует, не имея оснований.
Кто не имеет оснований? О чем я? Поясняю. Вспомним школу, где всех нас учили писать сочинения, и многие из нас даже получали пятерки за эти сочинения. То есть – за прозу. Но значит ли это, что все, получившие за сочинение пятерку, возомнили себя прозаиками и ринулись в литературу? Нет, конечно. Увы, в школе не учат стихосложению и не задают практических сочинений в стихах. Тогда бы те, кто просто способны, получили бы свои пятерки и не мнили бы себя поэтами, уродуя свою жизнь химерическими надеждами.
Бездарь – слово страшное, оно как будто пригвождает к земле порядочных налогоплательщиков, на досуге балующихся стишками. Но иногда нам, вынужденно затерянным среди этих толп, следует вспоминать и такие жесткие слова, чтобы сбрасывать с себя морок демократической расслабленности, подло нашептывающей нам, что все мы якобы равны. Но равенство это понятие социальное, в духовном же мире никакого равенства нет и быть не может, в противном случае, при полном тождестве внутренних миров, мы бы завершили существование, слившись в один из двух вариантов: или (вариант идеальный) схлопнувшись в Боге, как в точке спящего Брамы; или (вариант материальный) став однородной массой безликих атомов, подобных атомам природы; коммунизм угрожал нам именно этим вторым вариантом.
Так вот, знакомые нам литтусовки, в общем-то, и представляют собой толпы способных бездарей, среди которых иногда мелькают одаренные и практически отсутствуют талантливые, которым дышать тут нечем. Массовый же бездарь, наводняющий эти места, чувствует себя вполне уютно, ибо пустота равна пустоте и сама собой насыщена: она гениальна, она в нирване.
III
Так что, друг мой, тут даже сердиться не на кого. Это просто броуновское движение человеческой материи. Если мы с тобой это поняли и сторонимся этого мельтешения, некогда по неопытности нашей казавшегося нам имеющим общественный смысл, то нам можно навсегда забыть все эти схемы и классификации, разряды и определения пишущих, ибо все это относится не к творчеству, а к суете социальных игр, участвовать в которых нам, – не претендующим быть ни критиками, ни организаторами литературного пространства, – не к лицу.
И если мы продолжаем раздувать в себе священный огонь духа, шлифовать волшебный самоцвет души и переплавлять горький свинец жизни в золото словесного торжества над утратами, если мы настоящие алхимики Логоса, тогда нет ничего лучше для самочувствия, чем медитация над великолепной формулой Марины Цветаевой:
ПОЭТ ЕСТЬ РАВЕНСТВО ДАРА ДУШИ И ГЛАГОЛА.
Вот такой мерой стоит мерить и себя и другого!
22 – 24 сентября 2010
Свидетельство о публикации №210100501030