Нет рая кроме Нухура

Нухурец Комек Ахмедьяров привез в Ашхабад на базар ранние гранаты.
Из двух столичных базаров он выбрал Текинский потому, что там по ночам был прохладней асфальт. После раскаленного дня, проведенного как будто внутри самого Солнца, это с дивной чуткостью улавливают и бока, и спина через мешок, постеленный для ночевки прямо среди дынных и арбузных холмов. И все равно совсем не то, что дома, на топчане, под густым виноградником, в шелесте прохладного горного ветерка. Но свое удовольствие есть. Особенно в первую часть ночи, когда затихают машины и приходит черед рассказчиков. Многознающие единоверцы, попривозившие вместе с дынями, виноградом и персиками множество удивительных небылиц из Теджена, Байрам-Али, Кушки и самого Ташауза. Уже в который раз и от которого повествователя слышит он, и сам как будто видит, про одного Ашира, арычника, и его способность, известную от Красноводска до Чарджоу, всовывать в рот собственный кулак. Целый огромный и грязный кулачище, на спор и просто так, для развлечения, и то и дело на базаре находились люди, видевшие это собственноглазно, вот так, как вас, сидящих здесь рядом и попивающих зеленый чай из старых потемневших пиал, вынутых из дорожных тряпиц. В возникавшем затем обсуждении случались такие казусы, как вывих одной-двух присутствующих челюстей, решивших, не сходя с места доказать, что дело и яйца выеденного не стоит, сунуть кулак себе в рот – все равно, что раз плюнуть. Комек сам участвовал в криках и беготне, связанных с вызовом «Скорой помощи», притом она непременно опаздывала из-за того, что путала базары.
Рассказать бы и самому что-нибудь, но всю жизнь он прожил лишь в Нухуре, из-за плоскостопия и бельма не был взят на войну, и событий там никаких не случалось. Наоборот, сам, вернувшись в Нухур, он становился бывалым человеком и повествователем для тех, кто никогда даже на базар не выезжал. Правда, иногда подмывало поделиться одним немаловажным наблюдением и здесь, среди всесведущих. А именно, что сверху, с гор, таким маленьким кажется все, что здесь очень большое. Не только «газики» с пылящим районным начальством, не только сами райкомы, огромные, как вокзалы, и вокзалы, важные, как райкомы, но и сами поезда, это поистине вместилища толп и грузов, летящие и грохочущие, будто шайтаны, превращаются в крохотных червячков, медленно извиваясь, ползущих от одного края равнины к другому. Очень хочется обсудить это явление, но только, бывало, начнешь: «А вот я, почтеннейшие, думаю…» – как другой перебьет потрясением, что в Аму-Дарью возле Карабекаула упал целый поселок. Да, с домами, дувалами, сараями, баранами и даже с тракторами. Кому после этого будут интересны маленькие черви-поезда.
          Но первая половина ночи кончилась, самые неугомонные затихли, и тогда слово брала, как башлык на собрании, тяжкая ночная духота, каменная, городская, стоячая, как будто бы тебя замуровывали в печь до конца твоей жизни, и уже никогда ни глоточка, ни вдоха, ни щадящего касания пусть не прохладного, хоть бы плывущего воздуха. Тут-то ладонь или пятка, щека или ребро, тут каждая косточка сквозь мешок ощущает, горяча асфальтовая стенка у этой печки или только милостиво тепла. И уж лучше бы скорей вставало палящее солнце, все же какое-то разнообразие.
Выбрать базар было только полдела, главное было потом.
Соорудив с утра на прилавке достойную его понимания гранатовую пирамиду, нухурец оглядел ряды и почувствовал себя султаном. Конкурентов еще почти не было, и распродать плоды субтропиков казалось легче легкого. Но не для того он спускался полночи, кряхтя на камнях, с высот своего нухурского рая в горячую сковородку долины. Не для того трясся весь день в на битом людьми и мешками вагоне, чтобы избавиться от сладкой обузы и броситься назад, скорее завернув в платок наторгованные пятьсот рублей. Нет. Несмотря на некоторые неудобства, город звал и манил массой любопытных закоулков, о которых он просто не имел права умолчать землякам. Каждый раз что-то новое. Но и незабываемое старое, которое обязательно требовалось еще раз проверить.
Поэтому главное правило – торговать не спеша. Комек твердо знал, что первый покупатель – не покупатель. Он будет только трясти головой от назначенной цены и скорее откусит себе палец, чем купит вожделенный плод. Начнет отковыривать зернышки от разломанного на аппетитные дольки пробного экземпляра, кривить губы, будто они кислят, а он будто бы в этом понимает. И, недовольный, уйдет за дешевой дряной алычой. Не этот отказ возмущает. Еще противней тот, кто, даже не спросив, нагребает в сумку лучшее, что он видит, и, не взглянув на весы, швыряет Комеку названную деньгу. Что-то испортилось в базаре. Душа просит не прибыли этих мятых бумажек, а интересных слов, больше-меньше, внимания и торговли. Куда она ушла? Раньше, бывало, только начни. Ты ему – он тебе. Сердцу приятно, и время идет с пользой. Цена пять раз сменилась, но оба довольны, один продал, другой купил. Для этого и задираешь ее горкунч и бихасап – страшно и неисчислимо. Теперь же, как ни дразни, все напрасно. Один заругается и уйдет. Другой с высокомерным надутым лицом сразу купит: вот я какой. Скучно стало. «Где же настоящая торговля? – спрашивает  по вечерам Комек вприхлебку с зеленым чаем давно знакомого старика-насчы. – Забыты базарные уважаемые законы!»
          Только русские общительные старушки, добродушно-ворчливые утренние охотницы, помнят еще те славные базарные времена, до войны и до землетрясения, помнят и чтут, смело вступая в торговые споры и удешевляя товар на свои кровные пятнадцать копеек.
Все равно веселый базар в августе. Чтобы не кончить дело слишком быстро, Комек по несколько раз в день поручал присматривать за своим добром соседней байджишке-помидорнице и отправлялся путешествовать то по самому базару, то по окрестному городу. О, сладкий воздух, напоенный дынными холмами, виноградными, персиковыми, урючными горками, приправленный горчинкой мохнатой обрызганной зелени. О, шумный гомон многих языков, смешавшихся, как овощи и фрукты: рядом с русским ухо ловит туркменское слово, рядом с азербайджанским – армянское. Доставляло наслаждение даже тайком со стороны видеть, как покупатели подходили к бесхозным комековским гранатам, присматривались и принюхивались, пробовали пальцем на твердость, отщипывали зернышки, цокали и облизывались, но не дождавшись хозяина, так и отходили в недоумении. Это наполняло какой-то гордостью: пусть ценят!
          Чтобы лучше ценили, можно отойти и подальше. Магазины его не манили, ибо он не верблюд, чтобы тащить на себе из столицы тряпки и сладости, которые можно взять в райцентре или на станции. Вот кино! Особенно индийские фильмы! О, сон души! Только еще если бы его смотреть, лежа на кошме, подложив под локоть подушку, с пиалой чая в руке. Но сидеть два часа, или четыре, две серии, с прямой спиной, как доска, на твердом голом дереве! Немыслимое наказание. И не только одно. В столичном кино, в отличие от тихого сельского клуба, человека так и ожидают разные неожиданные неприятности. Чего стоит огромная очередь-давка, будто бы здесь бесплатно дают искристую афганскую парчу. В тот раз Комек все же не побоялся, чуть не порвал халат, но пробился к окошечку. И даже к своему месту, написанному чернилами, хотя там, оказалось, уже сидел другой, толстый и молодой, сдвинуть которого нечего было и мечтать. Еще три раза Комека сгоняли с тех пустых мест, которые он занимал, пока наконец в темноте одно совершенно забытое не досталось ему. Наверное, хозяин совсем заблудился. И стало совсем хорошо. Там брат собирался убить брата, а здесь включили прохладный ветер, чтобы легче дышать от волнений. Как и все в зале, Комек разулся и с удовольствием шевелил почерневшими пальцами ног. Пока полиция там выясняла, кто из двух братьев-близнецов ангел, а кто убийца, Комек здесь весь испереживался и истерзался, суча ногами и толкая соседей в бока. Человек десять там все же дали убить, пока брата-убийцу очень тонко разоблачили, но когда все выяснилось и зажгли свет, Комек не нашел своих туфель. Чудеса! Точно помнил, что заходил не разутый. Босым же не выйдешь на городскую улицу, пятки сожжешь об асфальт. Полез вдоль всего ряда, заглядывая под каждый стул и тихо удивляясь по-нухурски. Его легонько поругала тетя Маша с веником и два раза задела, потом пожелала помочь, но тут запустили новую отару людей для следующего сеанса. Его затолкали туда и сюда, в глазах зарябило от множества чужих туфель и сандалий. Комек чуть не плакал, но зато остался на второй сеанс, правда, гоняемый с места на место законными владельцами, сующими ему под нос свои билеты. Трижды посмотрел Комек в тот день индийский фильм, наслушался музыки. В следующем перерыве под первым стулом второго ряда нашелся правый туфель, хорошо потоптанный публикой. А уж потом, еще в следующем, тетя Маша нашла веником левый. Под тридцатым местом двадцать восьмого ряда. Правда, левый оказался чужим и размера на три больше. Какой-то великан стонет сейчас в тесной комековой туфле, гарып гарынлак адам. Ну, говорил себе Комек, трогая ноющую спину и унося ноги, ну… Хорошее было кино, очень интересное, буду вспоминать долго, большое спасибо.
Теперь он опасливо обошел кассу кинотеатра, но смело двинулся в другое опасное место. О, все страхи мира! С виду просто большая круглая кибитка возле праздничной ярмарки. А внутри – непонятное, жуткое. Два мотоцикла ездят прямо по деревянной стене, прямо боком висят, вот-вот сорвутся, прямо головой вниз! От вонючего грохота и от сладостного ожидания у Комека началось сердцебиение. Он ходил смотреть на мотоциклы каждый свой приезд, и это была единственная загадка бытия, неподвластная его разуму. Как так – по гладкой стене – и не падать! От мелькающих под самым носом спиц, взвинченных к барьеру, Комек каждый раз порывался бежать. Но даже дети стояли, как вкопанные, и он держался изо всех сил. Только зажмуривался, когда мотоциклист бросал руль и начинал вилять зигзагами, очевидно, не справляясь с вождением и стремясь прямо в пропасть. И тут же вспоминал, что в ауле ждут его подробнейший рассказ, что аул не простит, если Комек хоть моргнет в роковой момент и упустит хоть самую малую подробность падения и гибели мотоциклиста. Вспоминал и делал над собой усилие, чтобы раскрыть глаза как можно шире и смотреть прямо смерти в лицо.
         Уже который год, сосчитать трудно, в один и тот же ранний час, когда Комек, добравшись до родных высот с трясучего ночного поезда, заносит ногу над порогом калитки, из соседнего виноградника раздается хрипловатый спросонья голос почтенного Абдуллы: «Ну как, не разбился?» На что Комек с неисчерпаемым, но несколько суетливым оптимизмом человека, обманывающего им же самим навеянные ожидания, бодро ответствует: «Еще пока нет! Но только счастливая случайность спасла его! Висел на волоске!» Абдулла недовольно ворчит, уминая подушки: «А столько тарахтел зря! Сам ты старый пакыр-пакыр!» «Зато есть интереснейшие подробности!» – утешает соседа Комек, на что тот милостиво откликается: «Жду тебя на пиалу чая».
Каково же оказалось разочарование увидеть, что круглого шатра с деревянными стенами на старом месте возле ярмарки нет! Нет как нет – неужели свершилось, и все без него! Какая обида и какая несправедливость! Абдулла имеет полное право насмехаться над ним. Прозевать главное! У кого бы спросить? Может, здесь знают?
На месте круглого шатра стоял совсем другой объект, что-то вроде торгового павильона, и там на непонятном русском языке было написано одно понятное слово: «Выставка». Комек учился читать и писать еще по старому, латинскому алфавиту. И был, как оказалось дальновиден, не отличаясь особым старанием среди аульных дехкан-ликбезников. Латинские буквы потом отменили, еще раз переучиваться Комеку не позволяло приличие взрослого человека. Все это привело к тому, что он справлялся со словом, если оно было коротко, одиноко, нарисовано большими яркими буквами и рядом имело картинку, показывающую, что это. Например, «магазин» или «чайхана». «Выставка» запомнилась с тех пор, как она же заехала как-то в Нухур и долго оставалась в сельском клубе. Он знал, что там на стенах – картины с лицами уважаемых знатных односельчан, ударников труда и победителей соцсоревнования. Среди них даже несколько бригадиров и чабанов со звездочками на груди. Так же он знал, что по правоверному исламу рисование людей считается харамом, грехом, так как никто, кроме Аллаха, да славится имя его, не вправе создавать человеческий облик. Был большой спор, с участием Абдуллы и многих других, что если грех рисовать, чем,  хвала всемогущему, в Нухуре никто не запятнан, то грех ли смотреть? Голоса спорящих по вечерам разносились далеко по окрестностям и к единому мнению не пришли. Комек боязливо склонялся, что грех, но тайком посетил, чтоб не видели самые ярые односельчане, будучи почему-то уверен, что Аллах им не выдаст. Знакомые бороды, брови, тельпеки, халаты приятно поразили его на холстах, но главное - удовлетворение жгучего любопытства не повлекло никакой кары. Вот ведь где встретились, как тесен мир. Снова придется зайти, чтобы узнать про судьбу несчастных мотопакыров в их последние минуты.
На выставке, в отличие от мотогонок, царила тишина. Все картины молчали, молчали и редкие посетители, прохаживаясь между ними. Странное дело, картины оказались совсем другие. Никаких таких нухурских ветеранов труда с орденами, никаких заслуженных чабанов, ни одной золотой звездочки. Совсем не та выставка. На одной картине, громадной, как кошма, стоят на вершине горы, расставив громадные ноги в строительных сапогах, огромные парни и девушки, каких в природе не бывает. И огромное красное солнце расположилось у одного прямо между ног. Люди выше солнца – какое нахальство! На другой, маленькой, как тетрадка, нарисован один маленький барханчик, желтенький от вечернего солнца, без единой ветки саксаула или яндака. Ничего интересного. Были еще хмурые старики, улыбчивые невестки, но некоторые не узнали бы сами себя – им вытянули и перекривили лица, закрасили ненатуральным зеленым цветом, совсем как покойникам. И терпят же такое почтенные люди, удивился Комек, он бы лично не потерпел. Правильно все говорят, что фотография лучше. Мастеру Хабибу в райцентре нет равных – делает и старухам такие румяные щеки, такие черные брови, что будто снова родились. А трактор на одной картине стоит, как живой. Вот этому умельцу прям никаких денег не жалко. Тут и Хабиб позавидовал бы. Портрет трактора очень похожий. Мотоцикл, интересно, так можно?
Вот кто знать должен. Дежурный с повязкой дремлет на раскладном стуле, тюбетейка еле держится на жирном затылке. А куда, уважаемый, делись те трескучие мотоциклисты? Неужели разбились?
- Ай, какие? – недовольный проснулся. – Смотри сам, все, что есть, – на картинках.
Не на картинах, уважаемый, а в самом деле, вот так, как ты, можно было дотронуться. Они здесь грохотали, как небесные кони, ты бы здесь не уснул, и куда-то исчезли.
- Ай, кто здесь грохотал, какие кони? Вот ты грохочешь, а написано, видишь? Не курить, не шуметь! Люди наслаждаются картинами, не мешай! Как может мотоцикл сюда въехать, сам подумай, видно, деревенский… Не понимаешь в искусстве – иди.
Какие люди? Куда иди? Всего-то посетителей русский старичок да две девушки. Уткнулись все носом в одну и ту же картину. Что они там понимают? О, какая красота! И какое бесстыдство! Только красная трава разве бывает? Или это ковер? Пять молоденьких курочек, пять красавиц разлеглись как попало! Одна просто вниз головой, безобразница! И как у нее платье не задралось на голову! Руки заложила под шею, оттопырила зад, да еще такой сочный! У Комека коленки ослабли. Осторожно пристроившись за спиной других зрителей, левым, зорким, единственным глазом он вцепился в подробности. Платья в тугую обтяжку, груди, налитые, как два спелых граната у каждой за пазухой…Бай-бов! Каждый зад будто только и знает, что искусно вилять, чтобы звать… Звать куда и зачем – он уже и забыл, но все равно содрогался от удовольствия, одновременно сознавая, что не приведи аллах быть отцом этой томной газели, и этой, и этой, и что святое дело этих отцов – перерезать горло рисовальщику.
Бедные отцы!
Ах, какие красавицы!
В каком колхозе только такие живут?
Хоть раз в жизни обнять бы такую. Пусть даже во сне.
Под картиной висела бумажка. Неужели то место и опозоренные фамилии почтенных отцов и дедов-яшули выставлены на всеобщий осмотр? Что там написано? Очень мелкие буквы, но что-то знакомое в очертании их, будто где-то их видел. Хоть он спросил сам себя по-туркменски, себе под нос, русский старичок живо откликнулся. И это обожгло Комеку уши.
«Нухурские девушки», художник Байрамбаев. Очень талантливый.
«Нухурские»?! Память подсказала, где он видел похоже слово. Конечно, на вывеске «Сельсовет Нухур», по которой он скользит взглядом уже столько десятков лет. Ничего не скажешь, похоже. «Сельсовет Нухур» и «Нухурские девушки». Но из груди вырвалось, будто обжегся: «Это не нухурские!»
- Как не нухурские, если написано, - как показалось, с удовольствием, притом злорадным, повторил старичок.
- Где он видел в Нухуре такую бесстыдницу?! – возопил нухурлы всеми фибрами своей честной души. – И особенно многих бесстыдниц!
Русский старичок удивился и ничего не понял, но на всякий случай показал на вахтера-билетера, который так вздрогнул от этого крика, что уронил тюбетейку с жирной головы. Еще больше он содрогнулся, увидев, что старый деревенский посетитель пытается похитить картину и уже срывает ее со стены. «Стой, стой!» – закричал он и поднял свою тушу со стульчика, чтобы защитить вверенный инвентарь. Тут они стали пихать друг друга, причем, вахтер приговаривал: «Я маленький человек, а картину не трогай!» и теснил Комека животом. Комек сильно уступал в весе и пытался его обнырнуть, одновременно высказывая все о нухурской опозоренной чести. Заслонив картину толстым животом, вахтер кричал, что его дело маленькое, а вешал картины большой начальник, директор. «Где он?» развернулся Комек в поиске нового врага. Здесь его нет, здесь передвижная выставка молодых художников, которая ездит с места на место, а директор постоянно сидит в кабинете в музее, он сам как картина!
Вахтер может благодарить судьбу, что святой гнев Комека уже перешел на директора. «Где этот нечестивец?» – бормотал он, шагая по улице и забыв про торговлю гранатами в предвкушении того, как картина будет с позором сдернута со стены и уничтожена.
У него еще никогда не было настоящих важных дел в таких серьезных больших бетонных домах, с большими занавешенными стеклами, с кабинетами, охраняемыми тараторками-секретаршами, барабанящими сразу и языком, и машинкой. Именно это позволило Комеку без лишних слов ворваться в святая святых большого, как Дворец культуры, музея – директорский кабинет.
Директор был, на взгляд Комека, в самый раз: крупный кучерявый малый с толстой шеей,  обливающийся потом под крутящимся вентилятором. «Народное творчество дальше по коридору», - видно, принял за народного мастера по глине или чеканке старика, распространяющего знакомый запах базара.
Здесь Комек повел себя иначе, сразу не хватая верблюда за губу, а поудобнее усевшись в кресле, чтобы перевести дух. «Уф», - выдохнул он, доставая платок, чтобы вытереть пот под сочащейся тюбетейкой. Это значило: как здесь, бедный, можешь сидеть… Директор понял с полузвука и бурно ответил, что главный дурак-архитектор сделал к музею дурацкую директорскую пристройку и выставил под солнце огромное, во всю стену, дурацкое окно, из-за которого некоторые посетители прямо падали в обморок от духоты. «Он сам тут не мог просидеть полчаса, когда совещание делал, упал в обморок!»
- Как его зовут, этого обиженного аллахом? – охотно поддержал Комек солидный разговор. – Вылечили от обморока?
- Абдулла зовут. Ай, такого все равно не вылечишь, теперь строит такую же баню для сельского министерства.
- О! Мой сосед тоже Абдулла, - оживился Комек. – Но он самый разумный во всем Нухуре. Сказав это, он дал директору немного подумать и многозначительно повторил: - Нухурские мы.
Тут директор, по мнению гостя, должен был издать восклицание ужаса, свойственное пойманному вору, отшатнуться, спрятаться под стол, как змея с ущемленным хвостом. Однако тот и бровью не повел, продолжая жаловаться на архитектора и посылая ему сквозь стены ядовитые стрелы.           
- Он думает, что получит Государственную премию за эту архитектуру! Премию! Осел от наград конем не станет! Пусть комитет соберется давать ему премию в этом моем кабинете! – И только после многих таких предложений и пожеланий вернулся в спокойное русло. – И какое же дело могло привести сюда почтенного нухурца?
- Как какое?! – призвал Комек небо в свидетели таковой беззастенчивости. – Не нас ли, нухурцев, опозорила на весь свет твоя глумливая картина!
- Уволь! – вскричал директор, хватаясь за голову. – Как это «моя картина»! Лично я в жизни ни одной картины не нарисовал! Ступайте себе и не мешайте работать!
- Как это не мешайте! - Настырный нухурлы только уселся поплотнее. – Наши девушки сожгут себя, когда увидят, какими их нарисовал этот злопыхатель! И еще написал буквами «нухурские»! Вот такими буквами! Я прожил в Нухуре больше шести десятков лет, и мне ли не знать, как ведут себя в присутствии посторонних нухурские девушки! Где этот твой Байрамбаев? Пусть он попробует показать ту, которая при нем так бесстыдно задрала ноги! Снимай картину, а то не уйду! – и Комек приготовился долго сидеть.
Даже такой испытанный боец, как директор музея, понял, что этого сидения ему не выдержать. Сколько бы это длилось неизвестно, если бы не счастливое озарение. Конечно же, это не он! Девушка ли, верблюд ли, паровоз ли – не он рисует и не он решает, что вешать, что нет. Мое дело, почтеннейший яшулы, чтобы стены стояли и гвоздей хватало прибить рамы. А какую повесить – решает о! – худсовет! Поднятый вверх палец показывал что-то значительное. Комек понял, что приключение может продолжиться. До вечера далеко, возвращаться на базар рано, если бы картину прямо сейчас сняли и выкинули в сарай, он испытал бы разочарование.
- Где твой худсовет? – важно спросил он.
Попасть в кабинет знаменитого художника, которым гордились все туркмены и который был Худсовет, он никогда не мечтал. Да и незачем было до этого. В газетах он много раз видел: художник Иззатов на своей выставке то в Москве, то в Париже, то в Дели… Сам Иззатов – не какой-то Байрамбаев. Еще в одном, более старинном и прохладном здании, не давшемся этому злодею Абдулле, дородная секретарша в длинном порядочном туркменском платье из красного шелка, очень похожего на нухурские гранаты, прочно встала на пути у Комека. Ласково, но непроницаемо спросила, по какому делу. «Иди, скажи, что Комек Ахмедьяров пришел, - объявил он торжественно. – По нухурскому делу». Она как будто этого ждала, сразу закивала, но товарищ председатель сейчас принимает голландцев, придется посидеть, подождать. «Ай, болье, - согласился Комек. – Только дай пиалу чая, красавица».
Красавица улыбнулась и вышла, наверное, за кипятком, а Комек, обрадовавшись, тут же пролез в кабинет. Кабинет оказался совсем не таким, тут была своя выставка. Вместе с готовыми картинами на подставках стояли недорисованные, возле которых толпились иностранцы, щелкая фотоаппаратами. Комек думал, что председатель – самый высокий, важный, авторитетный из присутствующих. И уж совсем не тот, худенький, в мятой рубахе и фартуке, заляпанном краской, который, сидя на подлокотнике кресла, бросил на Комека быстрый взгляд, чуть улыбнулся и показал ему на столик, уставленный блюдами с резаной дыней, арбузами, пушистыми желтыми персиками (получше базарных) и виноградом. Кто-то уже разливал и коньяк в маленькие серебряные рюмочки. Комек понял это как приглашение и придвинулся ближе.
Жизнь становилась интереснее с каждой минутой. Розовые, упитанные, дружественные вспотевшие голландцы заулыбались и Комеку, пробуя угощение. Слегка осоловев, они, наверное, так и не вылезли бы из мастерской и тут же на ковре и вздремнули, если бы сюда не забежало человек семь здоровых ребят в цветастых рубашках и не стали хватать их, чтобы тащить на экскурсию. «На канал! На канал!» – раздавались боевые крики. Голландцы слишком много съели и выпили, чтобы оказать достойное сопротивление, и скоро все оказались за дверью.
Председатель художников и Комек остались вдвоем в окружении разной посуды и арбузно-дынных корок.
- Ну-ка, ну-ка, уважаемый, - сразу взялся за блокнот председатель. Я давно искал как раз такое бельмо.
- О, - Комек скромно потупился. - Рад оказать услугу такому великому уста-мастеру. А ты мое бельмо не приставишь какому-нибудь нечестивцу, басмачу или разбойнику, убивающему пионерку?
       - Нет, - засмеялся председатель, бросая на Комека быстрые точные взгляды и резко двигая острым карандашом. – Оно как раз к лицу доброму незлому человеку.
       - Тогда ладно, - разрешил Комек. – Всю жизнь так рисуешь?
       - Если бы всю, - вздохнул председатель. – Вчера немцы,  сегодня голландцы, завтра поляки… Приедут с экскурсиии – пойдем на банкет в министерство культуры. А картины когда писать?
       - М-м…- озадачился и Комек, сочувствуя трудностям. Захотелось чем-то помочь, и он почесал бороду. Коллективлешдирме можно делать… 
       Что, по его мнению, значило: сегодня ты принимаешь немцев –  он рисует, завтра ты рисуешь – он принимает голландцев. А хочешь – к нам в Нухур отправляй, мы у себя виноградом накормим, горы покажем, ты пока порисуешь…Председателю понравилось, он пообещал. Коснулись еще превосходной нухурской погоды, видов на урожаи, здоровья жен и детей. Зашла встревоженная секретарша, еще раз поразившая Комека статью крупного тела, обтянутого красным шелком. Вот это настоящая красавица, прямо живая картина. Увидев мирную беседу, луноликая улыбнулась и, жалко, выплыла за дверь. Если бы на такой написали «нухурская», он бы не только не возражал, но и весь переполнился бы истинной гордости. Куда смотрел этот Байрамбаев, совсем не туда! Кстати, не он ли забегал сюда среди этих нахальных? Бросил быстрый взгляд в окно: тени еще были короткими, полуденными, говорить еще можно долго.
      - Значит, вы из Нухура, почтенный? – подтолкнул председатель. – И какое же дело заставило….      
      - Как какое! – Комек окончательно встряхнулся. – Откуда,интересно, твой айрамбаев?
      - Карьягды? – не стал спорить великий художник. - Тедженский, по-моему. Или марыйский. Хороший парень, талантливый.
      - Талантливый?!– так и подпрыгнул Комек. - Вот бы и нарисовал свою марыйскую кверху задом, если такой талантливый! Зачем же позорить нухурскую?
      - А, - засмеялся председатель. – «Нухурские девушки»! Говорил я ему!
      - Что еще говорил? – присмотрелся Комек к карандашной работе.
      - Говорил, что обязательно нухурец придет.
      - Зачем?
      - Ругаться будет. Девушки не понравятся. А что, у вас там нет таких красавиц? Может, там у вас все рябые и кривобокие?
      - Неправда! – вспыхнул Комек. – Наши красавицы бесподобны! Все это знают! Но только никто никогда не мог сказать про Нухур, что там дозволяется самое настоящее распутство, оррамсылык. Родители наших девушек  – почтенные, уважаемые люди, никогда этого не допустят! Твой художник нагло все выдумал! Сними картину, председатель! Или другую надпись нарисуй. Пусть будет «Марыйские девушки». Тогда пусть себе лежат. Только если бы девушка и взаправду улеглась так, как показывает твой этот, она свернула бы себе зад! Попробовал бы твой Байрамбаев сам так улечься!
И радостно захихикал, представив такую картину с нахальным Байрамбаевым посредке. Напрасно председатель говорил, что картину разрешило само министерство культуры. И посетители пишут благодарственные похвальные отзывы.
      - Ай, зритель-посетитель, я тебе с базара всех нухурлы приведу, будет тебе посетитель! Хочешь? Подожди здесь, только не уходи пока!
      Председатель успел поймать нухурца за рукав. А вот, уважаемый, на стенах картины старинных художников, которых чтит весь мир. И никто никогда не сказал, что это бесстыдство, хотя женщины здесь совсем голые. Искусство, красота…
      - Ай, ты мне искусство-мискусство не говори. Я твое искусство уважаю, ты мой Нухур уважай. Вот это у тебя не нухурская будет? Распутница…Надеюсь, чарджоуская какая-нибудь?
      - Испанская, – сказал председатель, любуясь Комеком. Великий Гойя нарисовал. Все художники мира у него учатся.
      - Разве эти неверные хорошему научат? - саркастически
поджал губы Комек. – Вот у нас в клубе можно хорошо поучиться, где на картинах уважаемые люди, передовики, наверное сто передовиков. У нас разве позволили бы вешать на стену клуба или правления голых распутниц? – В то же время Комек не мог оторвать взгляда. – И наш председатель никогда бы не повесил у себя в кабинете такое безобразие.
Председатель художников в свою очередь смущенно улыбнулся, потому что все передовики, висящие в нухурском клубе, как и во многих других клубах, были написаны его кистью и кистями тех же Байрамбаевых, отнюдь не по безналичному расчету.
- Туркменок научили ходить здесь, по столице, по главной улице  без штанов с голыми ногами, - продолжил Комек предъявление счета. – До самого зада все видно. И  каждый день еще укорачивают ножницами свои платья! Вы тут как хотите, но наши девушки останутся приличными, пусть даже весь свет перевернется! Сам лучше сними, председатель!
- Не могу, яшулы, извините! – взмолился тот совсем жалобно. – Смилуйтесь, вам таких красивых девушек нарисовали, все завидуют! Мы теперь сами снять не сможем, вешали по приказу министерства культуры, только оно приказать может! У нас, вы знаете, ничего без приказа не делается!
- Общественность не слушаете! – Комек пронзил председателя многозначительным взглядом. – Бай-бов… Куда придете, чем кончите? Говоришь, министерство?
Он уже представлял, какой успех будет иметь в ауле. Не один раз придется  повторять в кругу  соседей: «Как им было не снять, бедным, если  я до самого министерства дошел!» – «Ва, спасибо, Комек, большое дело ты сделал, спас доброе имя Нухура. Расскажи еще раз, с самого начала». – «Сколько угодно, друзья».
Он издал сладкий вздох, означавший: про Нухур говорить, что мед пить. И тут же затряс бородой, чтобы не потерять принципиальность. Хороший человек был председатель художников, его лицо с уважением нарисовал, но в картинах, видно, не понимал. Особенно про нухурскую жизнь. Совсем не разбирался. И святая нужда посетить министерство заслонила все остальные дела, даже основные, базарные.
И уже на улице, после многих рукопожатий, улыбок, прижиманий рук к сердцу, которыми сопровождалось прощание, несмотря ни на что, он вспомнил, что совсем забыл сказать председателю художников, какая замечательная картина открывается с высоты нухурских гор – будто ты большой-большой, головой до самого неба, а поезда у твоих ног совсем маленькие, как зеленые гусеницы. И это лучшая картина про Нухур, которую он когда-либо видел, но только почему-то ее никто не рисует. Может, не знают? Он готов рассказать и даже показать, а для этого надо будет сюда как-нибудь к председателю вернуться…
День клонился к душному вечеру, когда, не сворачивая к базару, Комек путем расспросов и пояснений, по какому он движется  делу, предстал перед внушительным парадным крыльцом министерства. Вот это уже было здание так здание. Еще не ЦК, но уже не райком, пять, наверное, райкомов сюда влезет, и прохладный, внушительный вестибюль с колоннами охраняет не какой-нибудь вахтер в тюбетейке, а важный солидный милиционер с большими саблевидными усами.
- Мне к министру, почтенный, - без лишней волокиты проговорил Комек, подталкиваемый тяжелой дверью с позолоченной ручкой.
- По какому вопросу? – важно шевельнул постовой обеими саблями поперек толстых щек в ответ на почтительное «салам».
  - По вопросу непристойной картины! – выпалил Комек, уверенный, что страж тут же вскочит и, сраженный в самое сердце, поведет его лично к министру. – Очень важный вопрос, пропускай!
Но стаж в своей кабинке даже не шелохнулся.
- На прием ты записан? Без записи министр не принимает. Запись завтра с утра. Потом назначат день, может быть, через месяц… Потом выпишут пропуск… Потом получишь его в бюро пропусков за углом… Потом придешь сюда, и тогда будешь уважаемым посетителем. Тогда пропущу.
- Завтра? – изумился Комек такому неторопливому течению срочных дел. – Через месяц? Я через месяц давно уеду на поезде, у меня столько гранат нет!
- Гранат? – пружинисто подобрался охранник. – Каких гранат?
- Нухурских, каких же еще! – рассердился Комек на его тупоумие. – За месяц несчастье случится, отвечать будешь!
- Какое? – дрогнул страж, и усы как бы выпрямились. Несчастье с нухурскими гранатами – это звучало. – Может, тебе не сюда надо, а в военный штаб надо? Или в наше МВД-министерство?
- Ай, в твое министерство потом дойду, - пообещал Комек. – В военный штаб тоже. Сейчас к тебе надо, к твоему министру. Срочно, а то не успею!
Комек боялся опоздать на базар к тому моменту, когда соседи уйдут, а гранаты останутся без присмотра. Страж культуры заколебался от непонятной угрозы. И на всяий случай спросил документ. Паспорта у Комека не было, он забыл, куда положил его дома. Давно положил и давно забыл. Но пока шли сомнения, случилось настоящее чудо. Сверху, по широкой мраморной лестнице, устланной красным ковром, спускался сам министр. Именно такой , каким его представлял весь базар, и даже весь Нухур. Крупный, важный, седовласый, с гладко выбритым лицом и строго поднятой головой. Так и смотрел сверху вниз. Сердце у Комека радостно застучало. Если бы сейчас здесь оказался родной аул! Он весь, до последнего младенца, вместился бы в таком просторном зале у лестницы, настоящем храме большого начальства.
- Ёлдаш министр! – устремился навстречу Комек, обманув бдительность стража, о чем тоже непременно надо будет поведать базару.  – Елдаш министр!
Важный человек приоткрыл рот, где у него блеснули два ряда золотых зубов. Всем министрам министр!
- Мнение общественности хочешь скажу? – министр удивленно отнимал два толстых пальца, которые Комек ухватил обеими руками. – Мнение общественности для культуры-мультуры  самое главное, знаешь это, наверное?
- Очень хорошо знаю, - улыбнулся министр, показав еще больше золота. – А в чем, собственно, дело? Откуда вы?
Комек, конечно, начал с мотоциклиста, потом отдал похвалы этому зданию, где можно разместить все райкомы, встречающиеся на пути в Ашхабад – и Гасан-Кулийский, и Казанджикский, и Кызыл-Арватский, и Геок-Тепинский… От здания метнулся к Абдулле, не соседу, а архитектору-ешаку, строящему такие душегубки, счел обязательным поведать о фотографе Хабибе и соседе Абдулле, не оставил трагическое несчастье, постигшее знакомца по базару, одного тедженского насчы, очень авторитетного изготовителя наса, можно сказать, лишившегося дочери, потому что она стала студенткой и в резиновом фартуке острым ножом выпускает лягушкам кишки, про другую же рассказывают, что она в одном доме возле универмага каждую минуту в новом платье выходит на помост перед многими людьми, которые без всякого стеснения глазеют на ее голую спину, пока каахкинский отец не знает, куда глаза девать перед односельчанами, и лишь потом постепенно перешел к скромности нухурских девушек, дальше клуба их нога не ступала, они сейчас сидят дома, набивают ковры, трудятся, как пчелки, утешая родителей и поджидая женихов-голубков, не подозревая, какой позор обрушился на их непорочные головы.
От министра уже пошел пар и дым.
- Эй, послушай, отец, ты за такую дочку хочешь калым побольше взять, держишь ее в кошме закатанной!
        - Ай, нет у меня дочки, - легко и просто ответил Комек. – Совсем нет детей. Сын когда-то был, умер маленький. Батырка, заболел. Одни со старухой, уже забыли совсем.
        - Так чего тебе надо?
        - Картину мне снять надо! Председателю художников скажи, директору музея скажи, дежурному по выставке тоже скажи. Что Комек Ахмедьяров правильно говорит.
        - Скажу, скажу, - неожиданно сразу согласился министр. – Все скажу, ладно. Завтра же пришлю своего человека. Болье, болье. Только я пошел сейчас, ладно?
Комек заприжимал руки к сердцу и схватил ими снова протянутые два пальца. Нухуру и не снилась такая победа. Даже немножко  пожалел глупого Байрамбаева: не знал, наверное, с кем связывается. Очень хорошее у тебя министерства, ёлдаш министр, всем расскажу. Настоящее министерство, сразу видно. Обязательно приезжай к нам в Нухур обсудить воспитание молодежи и работу образцового нухурского клуба девушек, а заодно набрать полный багаж твоей машины гранатов, миндаля и винограда. Всегда ждем тебя в каждом нухурском доме.
Блаженное чувство выполненного долга действовало утомляюще. Захотелось тут же подобрать под себя ноги и устроиться на лестничном ковре. Но усатый страж, за дежурным стеклом выгонял его взглядом. Зато месть теперь будет достойной.
- Что, не принимает министр? – поддел Комек на выходе. – Тебя, может, не принимает, а кого надо принимает всегда! Общественность!
- Какой еще министр? – стражник в потной рубашке показал все золотые зубы в затяжном зевке, как только не вывихнул челюсть. – Где ты видел министра?
- Вот где, на лестнице! – слегка небрежно кивнул Комек на ковер со следами министра. – Сказал, что все сделает. Уважает нухурцев.
- Не было тут никакого министра, – едва сомкнул рот проверяльщик пропусков.
- А кто был? – вырвалось у Комека на свою голову.
- Шофер был министра, - и покончив с зевком, непроходимый раздул щеки, начав дуть на свои усы, то в одну сторону, то в другую. -  И то подмеенный, пока Тахир в отпуске.
Даже если бы в этот момент появился уже настоящий министр, у Комека не хватило бы никаких сил. Он понял, что все. Только доплестись до базара. Хоть плачь, хоть бороду по волоску вырывай. Кругом один обман. Был у самого источника и не напился. Залез на одну гору, а там еще одна, втрое выше. Сколько борьбы можно выдержать одному человеку? Где, скажите, искать в этом мире благородную справедливость?
Только в прибазарной чайхане, после двух чайников горячейшего гокчая, силы будто восстановились. Захотелось действовать снова. Хатымкерде-грамотей, недовольный тем, что его оттащили от нард, быстро потеплел, разглядев перед своим носом помятую трешку. Комек решил не скупиться. Все-таки образование должно быть оплачено. Они расположились на топчане, упираясь локтями в листы бумаги. Чайханщик уважительно подносил свежезаваренные чайники, пиалы не стояли пустыми. Грамотей закатывал глаза к потолку, осмысливая сказанное Комеком, что-то пришептывал и приборматывал, потом обращался к бумаге, священнодействуя над выведение строчек. То, что он прочитал через час, потрясло заказчика складностью и глубоким содержанием. Как будто родилось не в нем, маленьком, а было спущено сверху высшими и вездесущими силами.
«В цекакапээсэс от нухурского жителя пенсионера Комека Ахмедьярова жалоба. Приехав в Ашхабад по срочному делу и посетив выставку картин я остался доволен и только одной был возмущен так как нарисована бесстыдница которой никогда не бывало в Нухуре  у уважаемых отцов которую описывать не поворачивается язык. И видеть ее у нас художник Байрамбаев не мог что является безобразием и нанесением клеветы аулу Нухур вместо настоящего искусства культурных комсомольцев передовой бригады…»
- Товарищу Брежневу! – выставил Комек высшую оценку написанному. – Лично!
Столь многократно взлетавший сегодня вверх указующий скрюченный палец совершил еще один, самый значительный взлет.
С заклеенным письмом за пазухой, сладостно переживая каждое его слово, и особенно веское «нанесение клеветы аулу Нухур»,  Комек выбирал достойный почтовый ящик. В сумерках это далось нелегко. Первый ему не понравился своим облезлым видом. Второй был изрядно помят. Третий висел криво в каком-то безлюдном месте, на просевшем дувале, навряд ли сюда приходили забирать письма. Наконец в самом центре, возле кинотеатра, обнаружился не простой, а красный, особенный ящик, наверное для таких важных писем. Среди них утомленный Комек и отправил свое в дальний путь.
Только тогда долгий вздох удовлетворения изошел из его груди. Слава аллаху, сделано на совесть. А в Нухуре что помешает сказать, что он разговаривал лично с министром? И при чем там какой-то шофер? Ведь министр, нет сомнения, точно так же спустился бы по торжественной лестнице, точно так же важно смотрел сверху вниз, точно так же подал бы два мягких пальца… Если не так – как же это все могло быть, земляки?
Улица текла медленней, злополучные девушки тайно смеялись, ободренные темнотой и прохладой. Из многих открытых окон доносились разговоры и музыка. Журчал арык, над ним шелестели деревья, акации и тополя. Еще выше мерцали и звезды, но здесь их совсем не видно. Мешали своим светом фонари, мешали горящие окна, крыши домов, какие-то горящие буквы на них.
И с тоской близкой встречи вспомнились кизячный дымок и звезды родного аула. Звезды в такой тишине, из которой доносится только теплое сопение ослика из сарая да далекий зуд трактора, делающего ночную работу на пустой дороге. И еще ясность и острая свежесть чистого воздуха на рассвете, когда идешь домой с ночного поезда. Когда поднимаешься над равниной все выше, и вот она, вся на виду, всю можно охватить одним взглядом. Как с утра пораньше взбивают мягкую пыль маленькие «газики» с вечно спешащим районным начальством, как лениво извиваются черви-поезда, как стучат палками пастухи. Какая картина! Ничья рука не поднимется писать жалобу на нее! Разве что – хвалу тому, кто создал все сущее и нас с тобой. «Еще можно подписи  насобирать», - метнулся он последней мыслью к своему делу. Но как хорошо, что это уже потом, завтра. Вах-вахей, ядапдырын, сказал он сам себе и этому городу, который вовлек его в такую титаническую борьбу. Как я устал…
…Уже далеко успел отъехать ночной поезд, и солнце появилось краешком из-за вершин. И как будто бы не было давки в общем сидячем вагоне, потной перегруженной духоты, толчков в оба бока. Ноги сами  бодро несли Комека вверх по тропе, под сень родного виноградника, и мелькнувшие в зелени стены дувалов вызвали необыкновенную радость. Нет рая, кроме Нухура! Занося ногу над порогом своей кривоватой калитки, он услышал из-за зарослей:
- Ну что, разбился твой патыр-патыр?
Хриплый и грубый спросонья голос соседа Абдуллы. Как внезапный ожог: главное-то он совсем позабыл! Про мотоциклиста узнать не успел! Как же надо быть занятым, чтобы упустить, зачем вышел с базара. Каким надо быть старым-беспамятным.
- Произошли не менее важные события! – как никогда бодро выкрикнул Комек, ныряя под родную кровлю, отчего тут же, приняв это за команду, яростно вскричали нухурские горлодеры-петухи. Из соседского же двора донеслось разочарованное:
- А-а… У тебя такой радостный вид, что я подумал, наконец-то свершилось!
- Свершилось гораздо важнее! – утешил возвращенный из города. – Нас оклеветали! Сейчас пойду подписи собирать!
- Какое безобразие! – оживился и потеплел все еще невидимый Абдулла. – Только не вздумай начать без меня! Надеюсь, ты помнишь, чья подпись всегда стоит первой! И не испытывай соседа ожиданием! Я уже завариваю чай!      
   
+ + +
      
 


Рецензии