Рассказ очевидца

Из дома он теперь выходил крайне редко. Не было ни сил, ни желания. Да и смысла, в общем, тоже. Раз в месяц выбирался за пенсией – это было святое. Конечно, можно было бы организовать доставку на дом, только такой вариант нарушил бы его систему личной безопасности, создаваемую не один год. Ни один человек, свой или чужой, не мог попасть в его квартиру без тщательного предварительного согласования условий.
Зато мучительные вылазки за продуктами почти прекратились. С тех пор, как врачи обнаружили у него «белую печень», пришлось всё-таки пересмотреть свой рацион. Раньше он мог иногда устроить себе пир: купить селёдку, большую, жирную, и съесть её в один присест, вприкуску с хлебом. А в будние дни перебивался плавленым сыром и пельменями. Теперь ел практически только то, что приносила мать. Хотя, возможно, пользы в этом тоже не было никакой. Какая уж тут польза, если с детства сидел гвоздём в его голове надрывный материнский рефрен: «Чтоб ты сдох от меня, гадёныш!»
Даже к брату почти не ездил. Брат, на самом деле, приходился ему дядей, но так уж распорядилась жизнь, что того привелось опекать как младшего брата. Хотя дядя был и годами постарше, и здоровьем покрепче, и о себе мог позаботиться в лучшем виде. Раньше он этого не замечал. Нет, не так. Не хотел замечать. А хотел быть нужным, незаменимым. Сам лично мотался по магазинам, выбирая новый унитаз вместо лопнувшего, вызывал сантехников, суетился вокруг них, подозревая в халатности и рвачестве. Брал на себя все коммунальные платежи, все обивания порогов у отделов соцзащиты (в случае крайней необходимости личного присутствия возил дядю на такси за свои деньги), забивал едой холодильник. А дядя, светясь простодушным взглядом и младенческим румянцем, капризничал, сердился и принимал заботу со снисходительностью великодушной безвинной жертвы.
Когда отец, вырвавшись из хитросплетений новой семейной жизни, приехал к дяде умирать (вот отцу он, действительно, приходился младшим братом, правда, от разных матерей), тот был сильно обеспокоен. Своим приездом отец нарушал привычный ритм жизни, переполнял принадлежащее только дяде двухкомнатное пространство. К тому же после инсульта отец очень плохо говорил, а рак лёгких изнурял его непрекращающимся кашлем. Медицине помочь было уже нечем,  облегчать же физические страдания душевным участием было не по дядиной части. Вот тогда и нужным, и незаменимым оказался сын. Правда, длилось это недолго – отец умер через несколько дней после приезда. Хотя ещё несколько месяцев тянулась волокита с получением отправленного из Белоруссии контейнера, вхождением в права наследования жалкого отцовского барахла и распихиванием его по своим и чужим углам.

А в тот вечер, когда   отец, обмытый и переодетый, лежал в большой комнате на столе, он впервые познакомил мать с той, даже мимолётное воспоминание о которой вызывало теперь нестерпимое желание тихо и тонко завыть…

…Если всё-таки приходилось выбираться из дома, то надо было долго мудрить над маршрутом, на сто раз просчитывая варианты, как с максимальной надёжностью избежать даже самой непредсказуемой возможности встретиться где-нибудь с ней.
Раньше, тысячу лет назад, в минуты особого душевного расположения он называл её «лучиком» и «цветочком». Не было в этом ни дешёвой сентиментальности, ни грубой лести. Была одна правда. Ведь она умела цвести в его жизни, совершенно не приспособленной для невредимого существования нежных созданий. И освещала мягким спокойным светом его мрачное, до предела запущенное внешнее пространство. Да и не только внешнее.

Как же это его бесило! Никто не просил её входить в судьбу, где густой дым стелился над пепелищем. Всё сгорело, что было, и сам он, обугленный, доживал непонятно зачем оставшиеся дни… годы… Собственноручно замурованный, высохший, окружённый густо покрытыми пылью ценностями прошлых лет.
А она вошла – не спросившись. Нет, спросила, конечно, иначе как бы смогла пробраться через все хитроумные кордоны. И так он ей не сразу открыл. Дождался, когда она позвонила ему и выговорила, что, мол, давно стоит под дверью. Он не был бы слухачом, языковедом, если бы удержался от замечания: «Вы не можете стоять под дверью, вы можете стоять только за ней». Она парировала, едва переступила порог: «Нет, я стояла именно «под» - на площадке нижнего этажа». Он опять вляпался – она оказалась филологиней.
Хотя по-настоящему подобрать ей определение оказалось задачей не из лёгких. Весь горький опыт любовных отношений сходил на нет, когда она бежала к нему навстречу, подпрыгивала от радости и говорила совершенно честно: «Какой же ты красивый!» Она не врала, но правда-то была совсем другой. Он тащил её за уши в свою реальность, тыкал носом, вызывая то бурю гнева, то потоки слёз, но их миры не соприкасались – она жила в другом измерении. Нюхала цветочки, любовалась облаками, ласково разговаривала с людьми, которые моментально подчинялись её воле, и аккуратно придерживала в подъезде дверь, чтобы не била соседям по ушам.

Хотя иногда… Иногда казалось – невозможное возможно. Непроницаемая оболочка лопалась, и они п р о с т у п а л и друг навстречу другу из своих пространств, сближаясь с такой неимоверной остротой, что мир переворачивался на миг… Или наоборот – восстанавливал равновесие. Потому что это была полная гармония, которую и обдумывать было нечего. Она ускользала уже в следующую секунду, может, минуту, но она была.  И была явственнее, могущественнее, чем всё раздирающее душу многолетнее самоуничтожение.
Он и не думал, что ему это будет суждено. Он уже ничего не ждал. А получалось – ждал, раз всё-таки дождался. Почему-то она пришла в его жизнь, попытавшись стереть прочно въевшуюся пыль отчаяния. Как он цеплялся за своё мученичество! А она теребила ему бороду, уши, говорила капризным детским голосом и… читала стихи.
Когда он понял, что она по-настоящему талантлива, он почти смирился. Что взять с существа, которое слушает вас только затем, чтобы не пропустить какой-нибудь вдохновляющей фразы. Сколько раз так бывало: он вытаскивал наружу своё саднящее крошево, плевался болью и злобой, а она появлялась в следующий раз с исчирканным листочком в руке: «Вот тебе стишок». Эту его громадную боль, эту страстную жажду оправдать свою поломанную судьбу ей удавалось уложить всего в несколько строчек – настолько точных, что даже становилось обидно. Получалось, его безразмерные муки можно вот так, играючи (а он знал, что сочиняет она набело), разместить на бумажном клочке. И кому? Девчонке, избалованной судьбой, не нюхавшей пороху, которой всегда были рады помочь его злейшие враги - милиционеры. «Не бойся, я с тобой!», - говорила она ему не раз, когда, набравшись сверх меры, он застывал с разглагольствованиями посреди улицы, а из милицейского «бобика» (вот закон подлости!) уже высовывал любопытную голову бдительный страж порядка. Но она улыбалась ему, просто улыбалась, - и «бобик» исчезал во мраке.
Нет-нет, он не хотел ей зла. Когда пелена спадала, он видел её такой, какой она и была. Ранимой, безудержно ласковой, жертвенной, упёрто верящей в добро и справедливость, искренней до самовыворачивания, внимательной, домовитой. Но это легче было поставить ей в вину, чем в заслугу.

Женщины значили в его жизни слишком много, на них была замешана его судьба. И, не мысля своей жизни без этих существ, женщин он презирал. Как любой, наверное, кто нахлебался от них с малолетства. И считал их всех в неоплатном долгу перед собой.
Были только две представительницы этого пола, кого он по-настоящему боготворил. Бабуля и М.П. С бабулей было всё понятно – она любила его так, как и должно любить своё родное дитя: просто принимала со всеми потрохами (этого свойства начисто была лишена родная мать). М.П. же появилась в его жизни как будто бы случайно. Работала на кафедре языкознания, преподавала на его факультете латынь. Это не была женщина его мечты в том смысле, какой вдохновляет пылких идальго на сумасбродные выходки. Она была женщиной-мечтой, олицетворявшей тот несуществующий идеал, по которому страстно томилась душа. Бабуля была родной, эта – чужой. Но она была такой настоящей! С безупречным вкусом и манерами, строгостью и теплотой, умом и тактом, юмором и всепокоряющей женственностью. Ради неё хотелось становиться лучше, её не хотелось разочаровывать.
Хотя чем дальше, тем сложнее было с первым, а избегать второго и вовсе стоило неимоверных усилий.

Он взял за правило – обязательно навещать М.П. в её День рождения. При любых обстоятельствах, в том числе, финансовых. Латал и вычищал пиджак. Подравнивал бороду и усы. Если не было денег – добывал любыми путями, чтобы явиться непременно с цветами и чем-то таким, особенным. Чтобы она ахнула радостно, как ребёнок, и с любовной укоризной покачала головой: «Опять ты меня балуешь!»… А потом она говорила: « Ну, проходи, проходи. Будем чай пить, расскажешь о себе…» И это возвращало всё на свои места. Вот уж чего ему хотелось меньше всего – рассказывать о себе. Врать ей он не мог - может, единственной из всех. А история его с каждым годом становилась всё  отвратительнее. Не было уже шальных заработков, концертов, авторских радиоэфиров, победных регат. И в ту пору, когда другие достигают расцвета и стабильности, он растворялся в небытие, проклиная мир и судьбу. Может, она и видела всё это, да наверняка – видела. Скорее всего, ей даже было  больно за него: некогда откровенно способного мальчика, наделённого редким языковым чутьём. Может быть, она даже грустила немного, когда он уходил. А он шёл и мечтал напиться. Но не напивался – ради неё. И был страшно горд этим: казалось, что такая самоотверженность перечёркивает все его бессчётные прегрешения…
Он и её встретил как раз в такой день. Шёл просветлённый – и зашёл на огонёк бард-кафе. Попросили подыграть – легко взял гитару. Так совпало всё: хотелось быть хорошим. Она подошла неожиданно, напористо начала говорить что-то про аккомпанемент, который ей нужен. Ах, эти женские уловки, подумал он. Но она была хорошенькой, молоденькой – и он назвал свой заветный номер.

Никакой молоденькой она не была  и в помине. Была многодетной матерью и почти бабушкой. Но ни до, ни после он так и не смог в это поверить. Когда она появилась в его квартире (по этому поводу он даже поусердствовал веником и совком, запихал в тумбу постельное барахло), ему и в голову не могло прийти, откуда она к нему заявилась. Стал напускать чары, глядел ласково и немного покровительственно: ах, дитя, я знаю, зачем ты пришла, уж никак не за аккомпанементом! Так всё было понятно про неё, что даже забавно. И когда спросил: «Вы с папой живёте?», а в ответ прочёл в глазах непонятное замешательство, недоумение, не мог сообразить, что это её так озадачило.
Не с папой она жила, а со вторым мужем, с которым уже тоже числилась в разводе. И с тремя детьми, у старшего из которых жена лежала на сохранении. Оттуда, из больницы, она и отправилась к нему, протопав пешком (с деньгами у неё вечно были проблемы) слишком много для своей больной спины. Потому и попросила, внезапно, застав даже его, пьющего, врасплох, водки – водка хорошо обезболивала, когда уже было невмоготу…
… Она ушла, когда он ещё спал. Резко проснувшись, он рванул по следу. Остановок, увозивших с его окраины на большую землю, было две, и он промешкал. Подбежал к автобусу, когда она уже поднималась по ступенькам: сосредоточенная, невозмутимая, с ясным юным лицом. Он не был ей нужен, и то, что произошло между ними, всего лишь каким-то образом утишило какую-то её собственную боль. Но его-то это резануло, как ножом! А живого места на себе он и так сыскать уже не мог.

Но и отпустить – не мог тоже.

… Он тыкал её носом, как шелудивого щенка, в свой мир. А она упрямо взирала на него из своего. И тихо плела свои сети, наивно надеясь вернуть перебежчика на обетованные земли. Быстро связала свитер. Рябой, его любимых тонов. Он и правда как-то молодил его. И - грел. К свитеру добавились шапочка (это уже был перебор с акцией омоложения) и шарф. Спустя три года, когда в очередной раз наметился окончательный разрыв, он назначил ей встречу во дворе и передал пакет.  Там были её домашние тапочки, зубная щётка и эти плоды рукоделия. Нет, он не вернул ни её фотографии, ни стихи, ни рисунки, ни те короткие рассказики, которые она виртуозно набрасывала в два счёта, выдёргивая сюжет прямо из его сути, как нитку из свитера. Это он считал принадлежащим ему по праву, к тому же, в отличие от отданного, – не связанным  с ней материально. Там же, за его спиной, едва взглянув на содержимое и мигом всё поняв, она прислонила пакет к мусорному контейнеру. Наверняка какой-то бездомный бродяга давно заносил тот свитер до дыр, засалил по подвалам её творение, в которое она так трогательно ввязывала когда-то свои рыжеватые волосы. Он не ожидал тогда, что всё, действительно, зашло так далеко, и когда решил возобновить звонки, был сбит с толку её категоричностью. Она не защищалась, не нападала – парировала его же собственными, некогда ей самой адресованными фразами. С какой находчивостью она использовала теперь его многочисленные уроки – против него самого. Всё сказанное когда-то для того, чтобы засыпать её прахом со своего пепелища, летело в него безжалостным бумерангом.
Больше он её не встречал. И чем сильнее хотел встретить, тем тщательнее избегал даже малейшей возможности. Он знал -  ей многое удалось. Когда-то давным-давно, в порыве, он написал ей на редкость искренне: «Благ тебе, от души». И теперь нет-нет да мелькала мысль, что это он так всё устроил: отпустил её, научил жизни, помог стать счастливой. И никогда не станет  мешать…

… Из дома он теперь выбирался редко. Не было для этого ни сил, ни желания. Да и смысла, в общем, тоже. Приходила мать, демонстративно грохотала кастрюлями и банками, выуживаемыми из кошёлок. Она старела медленнее, чем сын, хотя та сила, которая держала её на плаву, была разрушающей.
Он лежал на диване и смотрел на потолок. 4 года назад, в канун Нового года, он высоко натянул из угла в угол леску, развесив на ней ёлочные шары. Хотелось праздника, своего, детского. И дети были у него где-то, и внуки, но им не хотелось ничего устраивать. Развесил для себя. Шары давно потеряли блеск, как мхом, заросли пылью. Он смотрел на них, а видел себя. Не отражение, какое там – и не по глазам было, и ничего уже в них отразиться не могло. Видел себя, висящего на нитке. Когда-то блестящего, выдутого в мир на радость людям. Вздёрнутого под потолок, который оказался совсем не таким уж высоким, зато ограничил остальное пространство. Покрытого слоем накопленных год за годом неудач, обид, предательств, ран. Через этот слой никакой, даже самый яркий, луч уже не смог бы ударить в его лицо и заиграть в некогда синих-синих, глубже неба, глазах. Видел себя - с такой же хрупкой сердцевиной, сохранившейся под замшелой коростой. Такого же неуместного в этой жизни, как неуместны в хаосе его комнаты эти атрибуты праздника и благополучия.
 А жизнь почему-то всё длилась, длилась, как будто кто-то ждал от него чего-то важного, ради чего всё и затевалось. Чего?


Рецензии