Поверженный ангел

повесть

«1 апреля 1981 г. пятеро сотрудников КГБ нагрянули с обыском в оранжерею цветочного хозяйства Томска и провели там обыск у сторожа С. Божко. Нашли несколько фотокопий с книг тамиздата. Провели допросы самого Божко и пятерых его знакомых, у них нашли самиздат и тамиздат. Видимо, какую-то ниточку кагебисты ухватили и до конца года разматывали клубок. В декабре они провели сразу 32 обыска — у студентов и преподавателей университета, у сотрудников научно-исследовательских институтов Томска. Эти обыски дали большой улов и самиздата и тамиздата — тоже в основном в фотокопиях. В течение двух месяцев то одного, то другого вызывали на допросы и, наконец, напали на след».
Людмила Алексеева, «История инакомыслия в СССР», 1984 г.

 
 В раздумье об абсолютной неоспоримости теории Дарвина студент университета Константин Травкин шёл по Базарной площади и крутил пуговицу на сюртуке. Одновременно, как и подобает достигшему бакалаврских кондиций старшекурснику биофака, он был взволнован мыслями об алтайских эндемиках, растениях-подушках, создающих на склонах гор коралловидные образования, и другой экзотической флоре. Да и к жизни насекомых он был неравнодушен. Параллельно с гербарием собирал энтомологическую коллекцию. Прогрохотавшая мимо телега с бочкой, помпой и оседлавшим её брандмейстером вывела Травкина из задумчивости. Константин обнаружил, что он остановился рядом с крупом коня. Поверх сползших на кончик носа очков он увидел также, что хвост каурого жеребца взметнулся ввысь, подобно камчатскому гейзеру, и из-под него на камни мостовой выпало несколько навозных плюшек, на которые тут же спикировали рои мух.
— Посторонись! — рявкнуло сверху.
Отпрянув, Травкин на мгновение ослеп. Такое воздействие произвела на его и без того поослабшее в бдениях над гербариями и энтомологической коллекцией зрение подобная шлему ахейца каска брандмейстера; взыгравшее на гребне солнце, искрясь, перескочило на крыло Ангела, парящего над кровелькой часовни, ещё более усилив ослепляющий эффект солнечных бликов. Травкин был влюблён в студентку-филологиню Оленьку Красавину, штудировал вместе с нею Гомера с Вергилием. Вот почему античная реминисценция о летящей над площадью богине Нике сама собой явилась в дополнение к словно отчеканенному на медали профилю брандмейстера. Не мешкая, взвод ахейцев принялся штурмовать мини-Трою часовенки. Примостили лесенку. Накинули верёвку. Пеньковый змий наполз и обвился петлёй вокруг шеи Ангела, но крылатый воин небес продолжал сжимать в руках крест. Потянули. Дёрнули. Ангел стоял неколебимо.
— Эй, студент! Пособи! — не терпящим возражения голосом рявкнул Ахилл.
Травкин вцепился в кисточкой размочаленный на конце канат. Тут же ещё несколько волонтёров ухватились за фал. Травкин успел разглядеть мещанина в косоворотке, красноармейца в будёновке, мужичка с бородою шумовкой. Попятились. Потянули. Рванули. Брякнуло о кровлю. Следом Константин увидел, как с укоризной глянул на него наклоняющийся Ангел с верёвочной петлёй на шее, как затем, надломившись, крылатый стражник загремел по кровле, заскрежетал по золотым звёздам, как, ударившись о кирпичный край крылом, срикошетил вбок, кувыркнулся, и, словно пытаясь взлететь, завис, заслонив собою дневное светило. Но в тот самый момент, когда у Ангела были все шансы воспарить, он, понуждаемый к падению, начал заваливаться набок, впадать, подобно терпящему крушение аэроплану, в пике, во время удара у небожителя откололось крыло, и теперь заострённый, в насечках перьев осколок свистел, метясь в Травкина. Константину даже показалось, что это не крыло, а лезвие секиры раскроило воздух рядом с ухом и брякнулось у ног. Бросив канат, он поднял подробно воспроизводящую маховые перья позолоченную бронзу и протянул осколок скульптуры пожарному, возящемуся с однокрылым остатком былого великолепия. Над бровью у брандмейстера красовалась шишка: траектория падения крылатого воина небес вытанцевалась так, что пожарному прилетело в лоб одним из концов креста.
— Вот ёшкин кот, оказия! Хреновина с норовом. Ну, ничего! Перельём на колокол для каланчи — и дело с концом! — ворчал укротитель огня.
Тут же и Травкин, почувствовав, как горит ухо, и тронув его рукой, убедился: кровь! Он даже и не ощутил боли, когда острым, как лезвие, обломком, чикнуло по кончику ушной раковины: у Травкина были оттопыренные уши, и он скрывал их под романтически-длинными волосами миннезингера. Сбив на затылок будёновку, сочувственно покачивал головой красноармеец. Расстёгивал пуговички на сдавившем шею тугом воротнике косоворотки-толстовки мещанин. Отирал лоб от пота бородатый мужик в портках парусами.
— Ишь, какова зараза! Окуканили его, а он не поддается атеистическому воспитанию. Пер-р-режиток прошлого!
Подошло ещё несколько человек. Чертыхаясь, брандмейстер укладывал Ангела и крыло на телегу. И когда бравый пожарный пристроил обломки скульптуры на краю рядом с бочкой и привязал их верёвкой, Травкина удивило: изуродованное изваяние напомнило фюзеляж и отломившееся крыло виденного им в синематографе рухнувшего из поднебесья летательного аппарата. На демонстрацию фильма про полет цеппелинов над Парижем и испытания аэропланов ему посчастливилось попасть совсем недавно. Синематограф устроили в церкви на взвозе, повесив в очищенной от риз и образов алтарной части сшитый из простыней прямоугольник. Когда начинал тарахтеть проектор и луч прорезал тьму, на тряпке появлялось движущееся изображение. Был среди этих подвижных картинок и такой эпизод: опровергая церковные догмы, осёдланная авиатором в очках и шарфе летающая этажерка взмывала ввысь, но, не рассчитав крутого виража мёртвой петли, смельчак врезался в землю — крыло отскакивало, вспыхивал огонь, валили клубы дыма, потом появлялись зигзаги и царапины — и плёнка обрывалась. Константин ходил в синематограф с Оленькой Красавиной, и теперь, прижав к пораненному уху носовой платок, спешил по Обрубу, чтобы поделиться с подругой отчего-то вызвавшим у него необъяснимую тревогу совпадением зрительных образов.

Краем той же самой, несколько раз переименованной площади, без малого сто лет спустя, шёл ты с таким же примерно чувством, хотя только что любовался Ангелом над синей кровелькой недавно заново отстроенной и освящённой часовни. Страж веры при двух крылах нёс караул, словно ничего такого с ним и не приключалось. Ты шёл от моста через Ушайку вверх по проспекту и не мог отделаться от чувства, что крылатый воин духа, сотканный из едва видимой золотой пыли, подобной той, что окутывает цветы, когда в них копошатся шмели и пчёлы, парит рядом. Вот почтамт. Вот аптека с потемневшими от времени шкафами. Вот площадь, где вначале было лобное место и головы на колы сажали, потом храм возведён был, подобный пирамиде Хеопса, затем тот храм был разобран по кирпичику оголтелой толпой одержимцев-ломателей и поставлена широкоштанная скульптура вождю мирового пролетариата. Тут трибуны громоздились, подобные крылам аэроплана-этажерки, мимо них ты шёл лучезарным майским деньком, но всё это грохнулось, развалилось — и остался только доносящийся сверху гулом медного колокола голос декана, сжимающего древко мучительно напоминающего дворницкое пихло предмета с портретом бровастого пиджака:
— А вы слышали, Брежнева-то в Союз писателей приняли!

И вот — осыпались прежние краски, будто реставратор поддел острием скальпеля коросту инородного слоя, капнул осветляющим раствором, прикоснулся осторожной кистью, дунул — и под чуждой шелухой обнажилось шествие в развивающихся по ветру белоснежных хламидах. И то, что казалось тебе фанерной лопатой, с помощью которой ты, расчищая дорожки, сражался с белыми, как облака, сугробами, обратилось в хоругвь. То не тротуары были, по которым бежали поутру студентки на лекции, — небесные тропки. То не шпаргалки выцарапывал ты метлой из газона в дни июньских сессий, а осыпавшееся перо с крыльев залетевших сюда из иных времён девушек-птиц. Теперь тут фонтан. А то можно было на скамейке посиживать, читая записанную в тетрадку, привезённую из фольклорной экспедиции в Нарым, удивительную легенду. Смотреть, как расширяются девичьи зрачки. Как в чёрных их воронках исчезает и несуразный памятник, и аллея, и облачный замок в небе вместе с устремляющимся в его ворота по подъемному мосту войском в белых одеждах.

Идёшь ты не на свидание к Оле Красавиной, а к её никто не знает какому воплощению в другой жизни. А может, и нет никаких воплощений, потому что парящий над площадью Ангел с крестом оберегает нас от всяческого язычества. И всё-таки сидит на маленькой переносной скамеечке неподалеку от входа в университетскую рощу старуха с кружкой. А в прошлый раз она сидела с другой стороны ворот. А в позапрошлый она, совсем ещё юная, стояла на берегу в платье с хвостатым тюрнюром и позировала вёрткому дагерротиписту. Лукавая улыбочка. Тень, падающая на лицо от шляпки. Зонт, напоминающий абажур, сидя под которым ворожат, раскладывая на ломберном столе пасьянсы, древние старухи. И ты с приват-доцентом императорского университета Петром Кирилловичем Дымовым, имеющим проблемы с губернскими властями из-за своих убеждений, подходил к ней, облачённый в партикулярное платье, чтобы, подхватив её под руку, увлечь по набережной мимо купеческих складов и скобяных лавок — подальше от вездесущих фотографов в атласных жилетах со словечком мамзель на малиновых губах под завитыми усиками и плотоядных маслянистых взглядов штатных шпиков третьего отделения.

За долгую свою жизнь Константин Травкин убедился: предчувствия никогда не обманывают. Но зато и морочат изрядно. Они предупреждают о надвигающейся катастрофе, но угадать — что же случится? — невозможно. Слишком калейдоскопичен бывает в краткий момент предвидения круговорот образов и полунамеков. Что-то вроде закрутившейся перед глазами авиатора угрожающе приближающейся навстречу земли. Замирает под ложечкой, ты падаешь, всё вертится, сливаясь в сплошной радужный круг, ты рвёшь на себя руль высоты, но удар о твердь уже неотвратим.
Молодой учёный-биолог Константин Травкин засиживался на кафедре допоздна. Его по-прежнему интересовали алтайские эндемики. Растения, существующие лишь в ограниченном ареале, стали темой его диссертации. Оля преподавала латынь. В ожидании места в аспирантском общежитии они снимали комнатушку в домике на Обрубе, под горою, неподалеку от украшенного резными деревянными рюшами дома Шишкова и бани. Той ночью их разбудил лай собаки во дворе, громыхание в сенцах. Травкина подхватили под руки, и со сна он ощутил себя авиатором, взмывшим было ввысь и теперь падающим. Пикируя в угол камеры с наполовину ушедшим в землю зарешёченным подвальным окном, Константин явственно увидел, как рваной трещиной разошёлся потолок, и в расщелину глянул блистающий Ангел. Видение возникло в тот самый момент, когда с носа соскочили очки, которые Травкин снимал, если смотрел в микроскоп или целовал Олю. Пошарив под ногами, он обнаружил всё, что осталось от очков: велосипед для лилипута с единственным стеклом. Отныне ему предстояло воспринимать окружающий мир утратившим чёткие контуры, а для того, чтобы навести резкость, прищуривать один глаз. Самое же отвратительное — Константин Геннадьевич не вполне был уверен — не спал ли он всё ещё в предоставленной хозяюшкой за умеренную плату комнатке на скрипучей койке с железными шариками на спинках? Старуха и сама-то жила в мире запоздалых грёз, поэтому не мудрено было угодить туда же вслед за нею. Хранила она в сундуке банкноты с изображениями российских императоров, ругала советские деньги, непутевую власть, превратившую её сбережения в бумажки, и, жадничая, ходила с маленькой скамеечкой и кружкой просить милостыню у входа в университетскую рощу. Она доставала ночами из сундука банкноты с бородатыми Романовыми и разговаривала с ними. И в ночь ареста Травкина блажила, как гусыня под ножом, боясь — отнимут у неё её нумизматические ненужности. Вот и подумывал Константин: не воплотившиеся ли в полусон-полуявь его предчувствия и страхи — всё, с ним сейчас происходящее? Не замурованные ли в коробочки жуки-рогачи вышли из-под стеклянных крышечек, чтобы ухватить Константина под микитки и, задрав блестящие надкрылья, поднять его в воздух? Не пары ли нарванного им на болоте для гербария ядовитого разнотравья одурманили его? Он помнил, как блеснул в лунном свете изгиб речки, расступилась площадь, мелькнуло плоское и ровное на том месте, где недавно стояла часовня (днем здесь торговали выловленной в Томи рыбой, а по сезону — кедровым орехом и грибочками), как жуки, чьи надкрылья временами казались ему кожаными тужурками, а свисающие по бокам лапы — «Маузерами» на ремешках в деревянных кобурах — втащили его в коробочку, куда усадил он их, предварительно умертвив в баночке с цианидом. Так всё-таки коробочка это была или заплесневелый подвал? И почему столь реалистично круглилась в зарешёченном оконце похожая на отполированную шишечку на койке сияющая чуть в сторонке от пожарной каланчи луна? Вот закавыка: и решётки-то на оконце-бойнице были абсолютным подобием поперечных трубчатых перекладин на койке! Тем мучительнее представало это двоение окружающего. Отчего ему казалось — голова его утопает в подушке, и он ощущает на лице щекочущее прикосновение Олиных волос? Почему узкая полоса уцелевшей на стене подвала штукатурки тянулась к нему ласкающей его Олиной рукой? Он не знал. После тычка кулаком в слегка опушённый волосами подбородок, от чего вдруг пресекся и перепутался прежний порядок вещей, Травкину всё же надо было определиться — реальными ли были ступени, ведущие в подземелье, на самом ли деле имела место длинная щель между бугристыми стенами стариной кладки с шеренгою дверей во всю её длину? Наконец, в самом ли деле он лежал сейчас на краю пропасти, просечённой в земной тверди в момент падения обломившимся, стремительно меркнущим в глубине бездны золотым крылом Ангела?

Не было ни той скамейки, ни той девушки. Даже несуразного памятника ленинским штиблетам и штанам не было: снизу эти детали гардероба вождя выглядели особенно монументально и довлели над теряющимися вдали перспективы бородой-клинышком, призывным, словно стремящимся что-то ухватить, вывертом руки, торчалкой носа с дырками ноздрей, заткнутыми усами. Зато зримо присутствовал благополучно переместившийся в текущее мгновение из прошлых времён ломберный стол со слоноподобными, изукрашенными завитками в стиле ампир ногами-колоннами: ностальгически блуждая по Томску, ты забрёл в музей и увидел там эту реликвию прошлого. Растительный орнамент, окаменелость, несокрушимый отпечаток былого — это всё, что остается для вечности от беспечного благоухания и шевеления жизни. От цветка с росинкой в зеве бутона. От металлически поблёскивающего жучка, ползущего по стеблю. От давно утерянной тетрадки в синюю, как тонкие прожилки на её виске, клеточку с записанной в ней почерком школьницы историей, рассказанной старухой из спецпереселенок, что называла смородину смородой, а глагол сушить заменяла на быгать. В новозаветном 1977 она помнила то, что происходило полувеком раньше, будто вчера вечером углядела всё это по телевизору. Ещё в том музее, в помещении этажом ниже пустого, как зимний сосновый бор на юру, зала, было огромное, подобное зраку циклопа, тусклое пустое зеркало в темной кедрового дерева оправе. Было ещё множество других предметов из позапрошлого века: камин и каминный экран с тропическими птицами, фотография в рамке, на которой ретровая дама с зонтиком на плече и чемоданом у ног стояла на пристани, глядя, как отчаливает пароход, часы с остановившимися стрелками в барочном обрамлении: прорезные листы виноградной лозы, тяжёлая гроздь, приложивший палец к губам ухмыляющийся фавн. Взявшись получше разглядеть детали фотографии, я обнаружил: глядящая на меня из-под шляпки улыбающаяся кокетка — ты. И когда я затворял за собою свежеструганную музейную дверь с вычурной новенькой ручкой под старину, вдруг ощутил похолодевшей спиной: в глубине тусклого зеркала за ломберным столом под бахромастым абажуром сидели древние старухи в декольтированных платьях, шляпках с вуалетками и желтыми костлявыми пальцами в дорогих перстнях перебирали замусоленные карты вечного пасьянса.

Всё ещё не отдавая себе до конца отчета — где он? — Константин Травкин восседал на прочном табурете в кабинете следователя. Теперь он хорошо разглядел, что усатый мужчина в кожане, которого он принял за жука, не имеет никакого отношения к энтомологии, к его с Оленькой блужданиям по цветущим луговинам за Томью, купаниям в курьях, жёлтым кувшинкам и белым лотосам лилий. Если следователь особого отдела ОГПУ Платон Аристотелевич Рогачёв и имел какое-то отношение к фауне, флоре и теории Чарльза Дарвина, то только в той мере, в какой при дневном свете походил на гибрид моржа с кактусом. Его усы бугрились на стороны двумя опрокидистыми бурунами, разрезаемыми волноломом хрящеватого носа с горбинкой и красной висюлькой внизу. Диссонирующим фоном этим холёным усам была небритая трёхдневная щетина на впалых щеках и подбородке с чувственной ямкой. Брови составляли усам контрапункт, начинавшиеся же чуть ли не сразу от этого кустарника цепляющиеся за пологий откос лба дебри зачёсанных супротив воли волос напоминали о зарослях и тропках, путаясь в которых Костя и Оля, бывало, сбегали к реке, чтобы распугивать мальков и чаек на отмели. И если бы не решётка на окне, не портрет Дзержинского на стене, если бы не «Маузер» на столе, обломком флейты с единственной оставшейся от божественного инструмента фавнов и нимф трубкой-дулом, то к глубоко посаженным, близко сведённым к переносью, выглядывающим из подбровных пещерок голубым глазам врубелевского Пана вполне подошли бы заканчивающиеся копытами шерстистые ноги и хвост с кисточкой.
— Слушали ли вы лекции бывшего приват-доцента Петра Кирилловича Дымова? — вывел следователь Травкина из состояния неадекватного восприятия действительности.
— Как не слушать! — подал голос Константин Геннадьевич, всё ещё нащупывая соскальзывающим ботинком оказавшуюся надёжным шершавым камнем бородавку возле ноздри: ему нужно было провести Оленьку по этому крутому склону так, чтобы она, не дай бог, во второй раз не растянула сухожилие, как это было во время экспедиции на Чемал. — Он читал у нас курс общей химии…
— Как показал один ваш бывший сокурсник, — заглянул Рогачёв в папку с развязанными тесемками, — вы имели с Дымовым длительные беседы в университетской роще. А тем временем недавно Дымов пойман при попытке организации взрыва на железной дороге под Читой. Соорудил адскую машину и с двумя недобитыми белогвардейцами-семёновцами надеялся пустить под откос поезд с народнохозяйственными грузами…
— И это не клевета?
— Никакой клеветы. Он занимается взрывами со времён покушений на Александра III. Вот сделанная нашим агентом фотография. Дымов передает на набережной чемодан известной террористке-народоволке Софье Серовской. Вот, видите, эта мамзель с зонтиком. Тут никакой подделки быть не может: я сам, знаете ли, фотограф! Потом, конечно, была революция, и они примазались к большевикам. Во время Гражданской такие, как он, отсиживались в лабораториях, делали вид, что занимаются наукой, и вот снова принялись за своё. Выявлена разветвлённая, глубоко эшелонированная, сеть. Конфисковано лабораторное имущество. Сурьма. Сера. Нитроглицерин…
— Но это обычные реактивы!
— Это вам — химику, ботанику — они кажутся обычными… На самом же деле — это заговор недобитых троцкистов. Подпишите вот здесь… С моих слов записано верно…
— С ваших?
— Да с каких наших? С ваших! — всунул моржовый кактус в почужевшую, словно существующую отдельно от остального тела, руку подследственного перо, уже обмакнутое в чернилку, изображающую встречу Руслана с Головой — и Травкину показалось, что рука вынулась из плечевого сустава, подобно оторванному хвосту ящерицы, стремительно позеленев, пролетела отделявшее его от стола расстояние по воздуху и, выведя на протоколе вензель фамилии, снова вставилась на прежнее место.
— За связь с троцкистами вам, конечно, придётся отправиться в Нарым. Но чистосердечное раскаяние смягчит вашу вину, — нахлобучив богатырский шлем-крышечку на насупившую брови Голову и вложив в длань витязя ручку-копье, завязывал Рогачёв шнурки на папке.

Очередное падение в подземелье за дверь с кормушкой и волчком в тревожные сны на краю всё шире разверзающейся пропасти, куда вслед за грохочущим, словно сорванная с крыши жесть, крылом валился почерневший однокрылый Ангел — и Травкин обнаружил рядом с собою того самого брандмейстера, которому помогал он тянуть злополучную верёвку. Кроме так и не рассосавшейся, рогом торчавшей сбоку на лбу шишки, фасад его лица был украшен синяком под глазом и вздувшейся рассечённой губой.
— Студент! Ёшкин кот! — скривился рыцарь багра и брандспойта.
— А вас-то за что? — изумился такому стечению обстоятельств Константин Геннадьевич.
— А за то! Намедни управа горела. И я со своим расчетом не смог спасти из огня уголовные дела троцкистов. Теперь они их заново пишут… А я прохожу как подозреваемый в пособничестве поджогу.
Константин Геннадьевич воздержался от комментариев.

— Да это бы што? Я с тех пор, как мы того Ангела с часовни сдёрнули, сам не свой стал. Ещё тогда, когда на кровлю залез и охомутал эту человеко-птицу за шею, мне померещилось, будто земля разошлась, огонь из недр пыхнул, гробы и скелеты со стен разлома посыпались. Вой, визг, стоны по ушам шибанули. Но чего не поблазнится после двух бессонных ночей. Накануне мы тушили дома и в Заисточье, и на Степановке. Но всё ж таки неприятно было… Главные же беды ждали впереди. Отвёз я и Ангела, и крыло к ювелиру Лёве Фогелю. Наскрёб он со скульптуры золота на пару коронок. Остальное бронза была, и я доставил её в деповскую кузню — отлить колокол для каланчи. Зубной врач Ганс Кремер поставил те коронки жене Машеньке — она зубами маялась. На следующую ночь после того горел бывший купеческой дом на Воскресенской горе. Явился я под утро домой, весь в саже, как чёрт, а Машенька в петле болтается. Колокол повесили, а он возьми да сорвись — и пришиб бранд-майора Криводуева. Он тож с крыши того Ангела сбрасывал… И стал я подумывать…

Лязг отворившейся двери прервал рассказ бравого пожарного.

В упавшей на плотно утрамбованный земляной пол особи рода человеческого сокамерники узнали красноармейца, пособлявшего сваливать скульптуру с часовни. Того самого. Только без будёновки.
— Свят, свят! — выпучил глаза солдатик. — И вы здесь? А в коридоре я только што видел мещанина и мужика с бородой ухватом. И у того, и у другого морды кровью сочатся, что два куска говядины. Мне тут учинили допрос насчёт троцкистского заговора. А я вот вам что скажу! Мы не за верёвку тогда тянули, а беса за хвост дёргали! Его задница мне привиделась в ту же ночь, и я опять уверовал. Я шёл уж по площади, возвращаясь в казармы, када над разломанной часовней набрякла грозовая туча, и в ей показалась такая рожа! — он перевёл дух. — А потом рогатый повернулся ко мне гузном, громыхнуло, сверкнуло, ветер бросил в лицо сорванные с дерев листья и навоз, и я увидел, как Вельзевул садится жопой на расседающиеся руины, как, хохоча, бьёт хвостом, как по лесенке лезет к нему в задницу вот этот и кличет: «Пособите!» Тьфу, зараза! И как я не сплюнул через плечо, не перекрестился! Как угораздило меня ухватиться за этот хвост вместях с вами, придурошными!

Константин Травкин падал и падал. Когда-то он радовался тому, что, живя впроголодь, мог приобщаться к светочу знаний. Теперь он успокаивал себя уже тем, что имеет возможность изучать жизнь подвальной плесени и удивительно совершенных, словно скопированных с океанических обитателей мезозойской эпохи трилобитов, сороконожек. Для того чтобы не подцепить в этом каземате холеру или туберкулёз, Константин Геннадьевич умудрялся подмешивать в баланду частицы плесени (в век победного шествия пенициллина это не было открытием, но с подобным видом мицелиев ещё никто не проводил экспериментов, потому он чувствовал себя первопроходцем). Воспалившаяся было доставлявшая беспокойство ранка на кончике уха зарубцевалась. Этим же разраставшимся на стенах, потолке и даже на булыжниках оконной ниши грибком Травкин лечил и сокамерников. Ему больше не мерещилось, что коротающие здесь с ним день и ночь узники — все как есть из тех, с кем он тянул и дёргал канат, чтобы повергнуть Ангела. Всякие тут люди бывали. И молодёжь, и почтенные старцы. Видел он как-то, отправляясь к дознавателю, и позеленевшую, как вышедшая из обращения банкнота, хозяюшку, ковыляющую по непроглядному коридору. Кивнула ему тоскливо, болезная, и растворилась в кирпичной кладке, как кристаллик купороса в воде. Тем временем однокрылый Ангел стал являться Константину. Он выходил из стены, делал несколько шагов через камеру и, неся крест, входил в другую стену. С тех пор, как Ангел был повержен человеками, он прибавил в росте и, как замечал Травкин, рос дальше. Вначале он был не выше отрока, потом вымахал в долговязого верзилу, так, что, волоча единственное непомерно отросшее крыло, ему уже приходилось наклонять голову, чтобы не задевать нимбом низкого потолка. И всё бы ничего. Но лицом однокрылый был вылитый Дарвин. Чарльз. Травкину было нехорошо. Его таскали на допросы. Кроме заговора троцкистов, обнаружился буржуазный уклон ботаников, а там и до изобличения вредительской деятельности врачей было рукой подать. Да и преподаваемая Оленькой латынь выглядела враждебной и вредной, потому как была языком католических литургий. В накрывших республику советов сетях заговоров Константин Геннадьевич оказывался чем-то вроде далёкого ответвления постоянно воспроизводящей себя, сеющей по ветру споры, грибницы. Он грезил теми временами, когда они с Оленькой — два молодых, подающих надежды — ездили на Чемал: он — изучать алтайские эндемики, она — собирать фольклор. Теперь это, отодвинувшееся вдаль и поднявшееся ввысь, время стало для него, слившегося в симбиозе с подвальной плесенью, чем-то вроде прекрасных мифов Древней Греции.

Травкин не знал, сколько прошло времени с тех пор, как он впервые вошёл в этот кабинет с массивным двутумбовым столом, на котором бугристыми опухолями высились горы папок с прочно завязанными на бантики шнурками; эти висюльки казались ему готовыми присосаться, оснащёнными стрекательными приспособлениями жгутиками-щупальцами. Он садился на жёсткий табурет. У неудобного седалища не было даже спинки, обмякшему позвоночнику не на что было опереться, и Травкин вспоминал стул своего кумира — профессора Порфирия Никитича Крылова в университетском гербарии, микроскоп-бинокуляр с вытертым до блеска бородой этого Жака Паганеля корабля науки предметным столиком. Мир растений был для Травкина чем-то вроде религии древних египтян. Но если жрецы Египта поклонялись людям со звериными и птичьими головами, то боги Константина Геннадьевича имели головы в виде бутонов цветов. Ну а уж энтомология с непременным сачком и склянкой с цианидом была ещё одна, но пламенная страсть Травкина. Ещё одна религия. Мотня сачка напоминала ему капюшон монаха-затворника, бьющийся в нём мотылёк всякий раз трепетал, подобно священной молитве Создателю. Травкин любил просиживать за микроскопом, глядя, как пульсирует жизнь в клетках. Мембраны. Митохондрии. Хлорофилл. А, накрывая сачком какого-нибудь Papilio machaon, он испытывал истинно молитвенный экстаз. В храме науки всяческие засушенные, наколотые на булавки чешуекрылые, набитые паклей, препарированные чучела птиц, рыб, кости ископаемых животных и давно умерших людей представляли собою нечто вроде святых мощей.
Теперь Травкина самого разглядывали, будто бы он был какой-то вакуолью. О вакуолях он думал особенно часто и с нежностью потому, что в слове вакуоль были замурованы, как букашки в янтарь, и кузнец Вакула, слетавший на пойманном за хвост чёрте к самой императрице за черевиками для невесты, и заставляющее его обмирать вязкое имя Оль.
Его рука уже выводила магическую формулу «с моих слов записано верно», когда сквозь зарешёченное окно он увидел Оленьку в обложенном цветами гробу на телеге, музыканта в античной тунике, выводящего совершенно не траурную мелодию, на инструменте, который он видел впервые, — это была скреплённая из разновеликих тростниковых трубочек флейта. Несколько студентов и студенток со снятыми фуражками с сияющими кокардами и красными косынками, маршируя, завершали процессию. Травкин вскочил с табурета и кинулся к окну.
— Да! Я забыл вам сообщить, — сказал Платон Рогачёв, выйдя из-за стола и по-отечески положив руку на плечо подследственному. — Гражданка Красавина вчера приняла цианистый калий… Вы очень неосмотрительно оставили на столе баночку... Но это не ваша вина… К тому же в её бумагах обнаружился латинский текст католической молитвы, а мы боремся с религиозными предрассудками…

Окаменев, Травкин провожал взглядом процессию, к которой присоединился мужик с осетром под мышкой, тётка с баранками на шее, пацан-коробейник с конфетками в лотке и слушал, как стоящий в углу кабинета, словно нашкодивший школьник, Ангел, отставив крест и сложив ладони лодочкой, выводил Ave Maria. На беду купил возле букиниста Травкин ноты с текстом на латыни у деклассированного дяхана с торчащими из серых манжет длиннопалыми кистями рук, соблазнясь по-ботанически привлекательной надписью в правом верхнем углу: Шуберт-Лист. Травкин плакал. Огромные слёзы, подобно линзам бинокуляра, совершенно изменили очертания окружающих его предметов. К тому же ему пришлось разлепить зажмуренный глаз, который он постоянно щурил для наведения резкости. Вот почему, отвернувшись от окна, Константин обнаружил, что у Рогачёва действительно кривые шерстистые ноги, завершающиеся копытами и что кончиком хвоста он отгоняет надоедливую муху.

И вот я стою на той самой набережной, где позировала отрешённо глядящая вдаль дама с зонтиком в длинном платье с тюрнюром, когда к ней подошёл приват-доцент Дымов с чемоданом, чтобы проводить террористку на отчаливающий пароход. Наносит запахом пирогов и кулебяк с «обжорки». Чайка парит, словно оброненная с комода во время обыска фарфоровая балерина. Рядом крутится фотограф Рогачёв с усиками. Чудесный оптический прибор на треноге, способный запечатлевать мгновение для вечности! Вспышка магния, хруст фарфоровой крошки под яловыми сапогами — и трап прогибается под спускающимися в трюм арестантами. Сорванные с клёнов на Воскресенской горе семена-пропеллеры сыпались в лицо и, поймав одно из семечек, напомнивших о давнем походе в синематограф, Константин сошёл во мглу трюма.

Нарым встретил Константина Геннадьевича буйной флорой. Вот когда наступило для Травкина благодатное время. Отработав день на лесоповале, он натаскивал в барак болотных растений, многие из которых были целебными. А семечко-пропеллер он закопал в землю рядом с заваленкой их убогого с единственным продухом под потолком жилища, чтобы наверняка знать — как долго продлится его невольное отшельничество? Он готовил ссыльным мочегонные и успокоительные отвары. Для мающихся почками он заваривал брусничник и медвежьи ушки, для тех, у кого крутило кишки от баланды, — тысячелистник и зверобой. Загремевший по делу врачей-отравителей зубной техник Ганс Кремер рвал зекам резцы и коренные. Его подельник Лёва Фогель выделывал коронки из заменявших золото обычных винтовочных патронов, а то и из расплющенных гвоздей, шедших «под платину». История Ганса и Лёвы была не менее фантастична, чем «дело Травкина». Неделю спустя после того, как изувеченная скульптура Ангела отчасти пошла в переплавку, отчасти в перековку, у начальника отдела по борьбе с религией, подписавшего бумагу о снесении Иверской часовни на Базарной площади, Лаврентия Михалыча Дыбова, вздулась щека. Ганс обнаружил воспаление, почистил дупло, наложил мышьяк для омертвения нерва, но к вечеру у Дыбова щёку разнесло с добрую тыкву, поднялась температура, он кричал, открещивался троеперстием от кого-то стоящего в углу спальни, а к утру над почерневшим трупом уже рыдала жена.
Дело было ясное, Гансу выдвинули обвинение в отравлении видного советского работника. Вначале думали, что всему виной по халатности всыпанная в дупло могучего зуба лошадиная доза мышьяка, но потом Платон Рогачёв произвёл на свет версию о том, что либо в мышьяке имелись кристаллики цианида, либо это была чистая отрава. Обыск на квартире Кремера показал, что баночки без надписи содержали и то, и другое вещество. Рабочая версия была предъявлена не только Кремеру, но и Травкину, и их начали колоть. В ходе перекрёстных допросов и очных ставок выяснилось, что и Кремер, и Травкин, увлекались энтомологией, обменивались насекомыми и материалами для их умерщвления и препарирования. И Лёва Фогель, и деповский кузнец Клим Смагин, и сапожник Алик Арутюнян были также втянуты в орбиту дела о врачах-отравителях. Во рту непомерно раздувшегося Дыбова вместо золотых коронок были обнаружены бронзовые, изготовленные накануне Фогелем. Гипотеза ОГПУ о том, что неимоверное разбухание трупа могло быть вызвано вступлением в химическую реакцию этих самых коронок и высыпавшейся из под выпавшей пломбы в рот отравы была подвергнута протоколированию — и пошло-поехало. В результате обнаружилась целая сеть заговорщиков: кузнец Смагин вместо того, чтобы пустить весь металл скульптуры на отливку колокола для пожарной каланчи, сэкономил, и часть (это был крест) расплющил в тонкий лист, из которого потом Фогель и наштамповал коронок, часть (это было отколовшееся крыло) раскатал на проволоку и пропустил через гвоздильный агрегат. Бронзовые гвозди он сбыл сапожнику Арутюняну, который тут же подбил сияющими гвоздочками находящиеся в починке сапоги заведующего недавно организованной университетской кафедры научного атеизма Фёдора Прокрустовича Лабунца, призывавшего громить вертепы мракобесия. То, что потом рассказывал Лабунец, а тем более докладывал в письменном виде в органы, не укладывалось в постулаты марксизма и гегелевской диалектики. Обув поутру отремонтированные сапоги, он отправился в alma mater для прочтения лекции о том, что гвозди, которыми приколачивали Христа к кресту, — сущая выдумка (слишком большой роскошью, утверждал Лабунец, было бы в глухой провинции древнего Рима тратить драгоценные металлические изделия на какого-то провозгласившего себя царем Израиля сумасшедшего пророка). У входа в университетскую рощу (накануне он звонил по ректорской вертушке в наробраз с просьбой убрать портящую фасад храма науки лишенку с кружкой для сбора подаяния и скамеечкой, и она куда–то исчезла) зав. кафедрой почувствовал, как его ступни пронзает нестерпимая боль. Заохав и повалившись на травку, он узрел, как, прошивая ступни насквозь, гвозди загибались и снова входили в его терзаемые нестерпимой болью ноги. Вывалившись из зависшего над главным корпусом белоколонного облака с ионическими завитками по краям, подкатили дрожки неотложки. Понабежали студенты-медики в увазюканных кровью бледных халатах, бросив в анатомке недовскрытый труп мужика с бородой вилами, чьи вываленные в кювету, сочащиеся сукровицей почки смотрели в потолок прозекторской двумя всевидящими красными зраками. Только что сам главный прозектор вскрывал и доставленное ночью свежее тело мещанина, демонстрируя типологию разрыва печени и множественных черепно-мозговых травм с обильным кровоизлиянием в извилины коры и деформацией гипоталамуса. Взятое в кружок юными патологоанатомами светило медицины щупало пульс Лабунца, сверяя его по стрелкам пристёгнутых к серебряной цепочке вынутых из карманчика жилетки лунно поблёскивающих часов с откидывающейся крышечкой и музыкой. Запряжённая в дрожки коняга раздувала ноздри, фыркала и скалилась, учуяв запах смерти и формальдегида. При неотложке было учреждено похоронное бюро, и сивку частенько запрягали то в увитый траурными лентами и уставленный венками катафалк, то в обычную телегу, и давно утративший резвость скакун тащил гроб на кладбище, понукаемый неугомонным кучером. Захлопнув крышечку хронометра, светило констатировало у Лабунца всего лишь навсего приступ ревматоидного артрита, гвозди были тут ни при чём, потому что сидели на своих местах в подошвах сапог, но статья «вредительство» Арутюняну уже была обеспечена.

В первый же год своей таёжной эпопеи, утеряв очки с чудом уцелевшим сиротливым стеклышком на одном из пересылочных островов, Травкин избавился от близорукости. Неделю этапируемых ничем не кормили, позволяя лишь напиться воды из реки, пожевать ежевики, смородины, листьев крапивы и кипрея. Среди колючих стелющихся по песчаной отмели растений и потерял он свои гляделки, но, проснувшись утром, обнаружил окружающие предметы не полуразмытыми, словно погружёнными в туманную дымку, а обретшими удивительно подробную отчётливость. Он искал объяснения этому чуду — и не мог найти, пока не припомнил, как во сне приходил к нему крылатый страж и налагал на глаза прохладные ладони. Вот почему, когда прибыла, наконец, на остров очередная арестантская баржа и подхватившая её стрежь потащила Травкина вместе со всеми в неизведанное, отрывая от прежнего берега, увидев блеснувшую на солнце висящую на ветке стекляшку, Константин уже ни о чём не жалел: он прозрел, раз и навсегда уяснив своё предназначение в этом мире.

В одном из лесоповальщиков узнал Травкин того самого длиннопалого пианиста, что продал ему ноты с текстом молитвы на латыни. Назвавшись Иммануилом Кантом, он поведал историю о том, как его повязали после того, как он сыграл на концерте самодеятельности жилтоварищества фортепьянную версию «Боже царя храни». Первое время Иммануил исполнял псалмы, произведения Скрябина и Бетховена на берестяной плёнке-свистелке, позже Фогель соорудил для него музыкальный инструмент, названный щепофоном. Увидев как-то в урмане медведя, дёргающего щепы поваленного грозою дерева и слушающего, как разносится, вибрируя в готических макушках ёлок, эхо, Фогель произвёл на свет музыкальную машину. Щепы разных размеров составили октавы, выдолбленные разнокалиберные колоды-резонаторы навроде труб органа. Всё устройство приводилось в движение с помощью тяг из вяленых лосиных жил. Сушёные глухариные и тетеревиные лапки и клювы служили в качестве молоточков, скрепов и сцепов. Клавиши для тонов Фогель выстругал из кедровых плашек, поставив на полутона обугленные чурочки (зимними ночами они жгли нодью).

Много удивительного открыл для себя Травкин в своём таёжном заточении, под мелодичные вздохи щепофона наблюдая за людьми, птицами, зверями, насекомыми и растениями. Но особенно поражали его дремучие заросли Cicuta virosa, говоря по-народному — веха. Манси обходили вех стороной, даже не зная того, что в Древней Греции из смеси настоя корня этого растения и болиголова изготавливали цикуту. И что некогда по приговору афинского суда мудрец Сократ выпил чашу с избавляющим от пребывания в этом мире напитком. Приготовить яд — и уйти вслед за Оленькой, которая всё чаще являлась ботанику и среди цветущих луговин, и меж заснеженных еловых лап парящей следом за Ангелом с крестом и авиатором в кожаном шлеме, противоветровых очках и развивающемся шарфе, — ничего не стоило. Он даже приготавливал отвар и подносил его к губам, вообразив себя Сократом. Он вдыхал дурманящий запах паров, ему казалось, что это просто заздравная чарка на студенческой пирушке, но не решался выпить. Всё чаще в такие мгновения Травкину чудилось, что по очищенному, заросшему разнотравьем лесоповалу он, в летчицком шлеме, надвинутых на глаза защитных очках и развивающемся шарфе, разгоняет белоснежный аэроплан и — с Оленькой за спиной — взмывает ввысь. Он явственно видел, как, улыбаясь, парит рядом Ангел, словно мечом, разрубая крестом грозовые тучи. Выпить содержимое выдолбленной Фогелем из осины чаши было проще всего. Но он всё ещё медлил и всё ещё ждал от жизни чего-то. Глядя на то, как клён достиг кроной карниза барака, а затем и стал забрасывать ветви на кровлю, Константин Геннадьевич предчувствовал: вот-вот должно произойти что-то грандиозно-важное. Приходившие на лесоповал манси тыкали пальцами в небо и говорили о том, что оттуда уже приходил хвостатый огонь, который забирает с собой души мёртвых. Сыпались семена–пропеллеры, и Травкин воображал себя пилотом алебастрово-белого аэроплана, совершающего регулярные рейсы на всё чаще являвшуюся ему сначала во сне, а потом и наяву планету Оль. Он ждал. И, кажется, дождался. А если не он, то кто-то другой. Слишком много бугорков с покосившимися, а то и рухнувшими крестами под кедрами, соснами и пихтами осталось на том лесоповале. Слишком часто алебастрово-белый аэроплан спускался на поляну, чтобы забрать очередного великомученика. Вначале — неунывающего, шившего ссыльным онучи из шкур сапожника Алика Арутюняна, затем — умевшего наковать из любого куска железа крючков для рыбалки, капканов для ловли зверья, пряжек для ремней и застёжек для одежды кузнеца Клима Смагина. И посылал в небеса величественные аккорды щепофон. И вертелся пропеллер. И парил рядом златокудрый Ангел о двух крылах. Одному из обжившихся в этих местах охотнику-промысловику манси рассказали, что в обоснованной в Глухой Елани спецкомендатуре все зеки вымерли от непонятной напасти, остался только один дикий энкавэдэшник с ржавыми железными зубами (потом эта легенда и перекочевала в твою тетрадь-отчет о фольклорной экспедиции). Кожан, казавшийся манси жучиными крыльями, весь на том утратившем человеческий облик существе превратился в сплошную рванину, и однажды одичавший оставил его на ветках ёлок. Винтовку он обронил в омут и мансийские мальчишки, гонявшие среди коряжника шурогаек, наткнулись на сплошной слиток ржавчины с изопревшими прикладом и цевьем. Сам энкавэдэшник оброс космами и, бают, до сих пор бродит по тайге без штанов, питается кореньями, червями и насекомыми. И будто бы на ногах у того таёжного чудовища копыта, а сзади — хвост.

В другом варианте этой легенды лесоповал обращался в вывал леса, образованный падением с небес огненного крыла. Снаряжённая на место падения метеорита экспедиция обнаружила ещё несколько версий того же сказания и затерянный в тайге на речке Смородихе, неподалеку от деревеньки Быгово сруб и рядом с ним — высеченного из старого кленового ствола крылатого идола, принадлежащего непонятно к какому религиозному верованию. В том срубе с обвалившейся крышей были найдены выдолбленная из осины чаша с засохшим на дне её вязким смолянистым веществом и несколько выбеленных временем, удерживающихся на лианоподобных стеблях хмеля скелетов, сидящих кругом. Один из скелетов восседал за клавишами полусгнившего, обросшего мхом экзотического музыкального инструмента и с сухим, отдавшимся эхом в деревянных трубах, стуком рассыпался вместе с остальными, стоило только к нему прикоснуться. Для музея удалось вывезти из непролазной глуши лишь берестяные ноты с крюковым письмом хорала под названием «Вознесение к планете Оль». Блуждавшие же по тетрадям участников фольклорных экспедиций сюжеты кроме планеты Оль упоминали ещё и созвездие Вероника, что давало основание утверждать: астральный вариант легенды произошёл от названия голубенького лесного цветка, носящего то же имя — вероника. Утверждалось так же (в середине семидесятых появился исследователь легенды из бывших гэрэушников — Фрол Глухарев), что Травкин и Фогель оказались нарымскими узниками вовсе не в связи с троцкистским заговором или делом о врачах-отравителях, а из-за глумления над образами вождей. Якобы ботаник-энтомолог заготавливал ювелиру-художнику растения и насекомых, а тот составлял из них портреты великих людей, подобно тому, как китайские братья кропотливо собирали мозаичные панно с изображениями великого кормчего из раскрашенных рисовых зёрнышек. Фогелю же взбрело в голову изваять подобные изображения из растений и насекомых. В Сибкрайкоме (в его здании располагается ныне Новосибирская картинная галерея, где на стенах одного из залов манят в астрал рериховские Гималаи), говорят, даже мужик-коваль на кровле молотком по шестерне долбанул, крестьянин-землепашец серпом по плугу заскрежетал, когда вскрыли партийцы полученные в дар от Томска две обвязанные бечевой упаковки. Приемлемо ли было, творя портрет возлежащего в мавзолее Ленина, прилепить на месте лысины самого человечного на свете человека лепестки болотной калужницы лишь ради того, чтобы более реалистично передать желтоватый оттенок мумии?! Не менее возмутительно было узреть усы Иосифа Виссарионовича в виде ночной бабочки, приклеенной под носом — половинкой сушёной груши, выращенной сибирскими мичуринцами. Не означало ли это намека на небезызвестных «политических проституток», как и калужница о том, что партия увязла в коммунистическом болоте? Энтомологические и ботанические аллюзии, как считали чекисты-лингвисты, обладали небывало изощрённым коварством и содержали в себе семена ревизионизма.
Фамилия Красавина тоже была вполне флороморфной и легко выводилась из названия травы красавки, невзрачного ворсистого растения с меленькими фиолетовыми цветочками. Да и реальность существования самого Константина Травкина подвергалась сомнению. Уж больно говоряще-ботанической была его фамилия! И хотя в том не было никакой крамолы, дополнительным аргументом для скептиков, сомневающихся в документальной основе жизнеописания Травкина, был и тот факт, что обломанное крыло поруганного Ангела оказалось чересчур уж созвучным с фамилией одного из профессоров основателей Томского университета Крылова. Это само собой порождало подозрение: а не отголосок ли бурсацкого фольклора, вроде куплета: «Колумб Америку открыл, Страну для нас совсем чужую, Дурак, зачем он не открыл На нашей улице пивную?» — вся эта гиштория? Не чудовищно ли разросшийся это заздравный тост совместной попойки студентов-биологов, филологов и историков? Не изощрённо ли циничный, предназначенный для лохов-преподов (в фольклорных-то экспедициях всё больше водку пьянствовали, а не сказителей-баюнов днем с фонарем искали!), парафраз упомянутой уже бурсацкой песенки, в которой так же пелось: «Чарльз Дарвин много лет трудился, Чтоб доказать людей рожденье, Дурак, зачем он не напился, Тогда бы не было сомненья!» Как бы там ни пелось, а сомнения имели место быть. Замена в одном из вариантов дионисийского «напился» на гименейское «женился» ещё больше подливало керосина в огнь поядающий мучительных терзаний воспалённого интеллекта: как-никак трогательная новелла про Ольгу и Константина воспевала студентов-женатиков, что явно не согласовывалось с пафосом пролетарских теорий тридцатых, проповедующих свободную половую любовь и исчезновение семьи! Что касается имени Константин, то оно легко трактовалось сомневающимися как отголосок истории христианства. Имя Ольга без труда возводилось к той самой Ольге, что учинила месть древлянам, усадив их в челн и сбросив злодеев в выкопанную ими же могилу (чем не баржа, на которой репрессированных Травкина, Фогеля и Кремера, а следом и Канта, спровадили в Нарым, где они, вырубив тотем из одряхлевшего клёна, основали свою неоязыческую секту в духе ханты-мансийского дзен-буддизма?). Находились дотошные зануды, которые выводили Ганса Кремера из сказок братьев Гримм, а Лёву Фогеля из Торы и Исаака Бабеля. Что же касается отчества Травкина Геннадьевич, то какой студент, готовый по пьяни нагромождать вавилонские башни псевдонаучного вранья для придания себе значимости в кругу таких же пиитов-лоботрясов, не мнил себя гением?
Были и такие, кто уверял: один из первых вариантов легенды появился в виде листовки на той самой трансформаторной будке в Новосибирском Академгородке, где в 60-х смельчаки-первопроходцы нетакизма намалевали надпись, требуя гласности суда над Синявским и Даниэлем. Кто-то поведал по секрету кому-то, что видел перефотографированные листки с текстом сказки-притчи «Ангелово крыло» на столе следователя КГБ во время собеседований на улице Коммунистической и был убеждён, что самиздатский текст — суть вариация на тему стихотворения выдворенного в Париж (упоминание о цеппелинах!) Вадима Делоне: «Мою квартиру ворошили четыре лба из КГБ».
Другие не сомневались: первоначальный вариант притчи принадлежал перу привлечённого в 80-х по статье 190 «прим» УК преподавателя устного народного творчества (УНТ) Александра Сергеевича Сказова, прослывшего позже сибирским Борхесом. В сцене похорон Оли он вроде как изобразил протестную акцию «оранжерейщиков-тепличников», устроивших шествие с похоронами уложенных в гроб тамиздатских и самиздатских литературных реликвий, а под повесившейся женой брандмейстера зашифровал факт вызова в органы по повестке. Таким же иносказательным способом в отчестве отрицательного героя Рогачёва — Аристотелевич — содержалось конспиративное сообщение об аресте. Самым весомым аргументом в пользу такой трактовки по сей день остается то, что инкустированная в текст фамилия следователя ОГПУ Платона Рогачёва оказалась идентичной фамилии «литературоведа в штатском», майора КГБ Рогачёва. Вот только имя Платон было издевательски подмонтировано из эпохи афинской демократии; тех самых благословенных времён, когда, питаясь голимым виноградным вином и оливками, люди в подпоясанных вервием простым хламидах без оглядки рассуждали о высоких материях и могли свободно протестовать по поводу нападения Александра Македонского на Бактрию (бешенство же КГБ вызвали протесты по случаю введения советских войск в Чехословакию). Впрочем, столь вызывающе-дерзкое совпадение фамилии служаки-гэбиста с фамилией несимпатичного литературного персонажа могло образоваться либо в результате более поздней приписки-фальсификации, сделанной для того, чтобы изобличить автора в «распространении сведений порочащих», либо по причине чистой случайности. Но вряд ли было случайностью появление на страницах повести литературного двойника, снискавшего себе славу стукача, секретаря факультетского комитета комсомола Фёдора Лабунца, выведенного в образе корифея кафедры научного атеизма. Как не могло быть слепой игрой вероятностного пасьянса совпадение фамилий секретаря обкома КПСС Дыбова, отдавшего команду размывать винтами теплоходов Колпашевский Яр и топить баграми обнажившиеся гробы и трупы, с одноимённым персонажем поэмы Сказова. Да и сцена повести со скелетами, падающими с краев расхлопнувшегося вследствие низвержения Ангелова крыла земляного зевища недвусмысленно намекала на обнаживший страшную правду обрыв того же яра.
Несколько позже явилось на свет мнение, что опубликованный в толстом столичном журнале в годы разгула гласности текст представляет собою сведённые воедино фрагменты фантастических произведений не одного, а нескольких авторов, чьи имена были утрачены. Но названия «Ангелово крыло», «Кара небесная», «Остров Нарым», «Путешествие на планету Оль», «Созвездие Вероники», «Витязь в рысьей шкуре» остались в памяти завсегдатаев литературного клуба «Оранжерея». Как только появилась возможность доступа к секретным архивам, группой совершенно иных авторов было выпущено в свет коммерческое издание, повествующее об и поныне обитающем на одном из островов среди болот васюганском отшельнике. Одновременно книга содержала советы по выправке кармы. На этой почве возникло мощное движение последователей Константина-Травника, проповедующих здоровый образ жизни, возвращение в лоно матушки-природы, отправляющих ритуал обрезания крайней плоти уха и ожидающих второго пришествия небесного огня. Затем движение раскололось на «правоушников» и «левоушников». В пору повального рассекречивания выявилось: в одном из засекреченных ОГПУ и до сих пор остающегося под охраной грозного грифа «Особо секретно» документов описывается созданное нарымскими отшельниками магическое летательное устройство, перемещающееся в пространстве и даже во времени с использованием феноменов левитации и телепортации. Одна из первых экспедиций на место действительно обнаружила неплохо сохранившийся, плетённый наподобие вентеря или мордушки из ивняка, черёмушника и крушины аппарат с очертаниями крылатого цеппелина, обтянутого выделанными глухариным пометом лосиными шкурами с иллюминаторами из сушёных мочевых пузырей сохатых. Устройство свободно скользило по пространственно-временным коридорам за счёт того, что было обмазано веществом, соединяющим в себе свойства пихтового масла и лиственничной смолы-живицы, добываемых сосланными с помощью найденных неподалеку перегонных кубов. Войдя в этот дирижабль, потрогав рычажки и подвигав ползунком по шкале с зарубками 1888, 1932, 1937, 1977, 1981, 2004, исследователи аномальных явлений поднялись над землёй и увидели нечто, чего не могли разглядеть и постичь ранее. Отчет об этой секретной экспедиции составил ветеран ОГПУ, посещавший некогда Лхасу вместе с Яковом Блюмкиным и сопровождавший на Тибет самого Рериха во время поисков махатм и покоящихся в пещерах гигантов-праотцов арийской расы. Этим отчетом не в меньшей мере, чем математическими вычислениями Кондратюка-Шагрея интересовались, готовя астронавтов к полету на Луну, американцы, не жалели денег на перехват информации ЦРУ и НАСА. В годы холодной войны и гонки за первенство в космосе высказывалась точка зрения, что США всё же удалось кое-что раздобыть. По крайней мере считалось, что один из найденных пионерами-следопытами на Глухой Елани скафандров, сшитых в несколько слоёв из тех же выделанных лосиных шкур с прокладкой из мха и пуха копалух, шлемофонами из доведённого до состояния пуленепробиваемого стекла уникального по прочностным характеристикам вместилища мочи сохатого, системой воздухообеспечения, в которой роль труб исполняли его гуттаперчевые кишки, а баллонов для азотно-кислородной смеси — бурдюки из его же кожи, каким-то образом попал в руки американцев. И они, понятно, не преминули воспользоваться интеллектуальными наработками наших изобретателей.

Мыслящие не столь масштабно и заполитизированно, но не менее дотошные интерпретаторы сказания находили так же, что Фогель, Кремер, Арутюнян, Смагин — фамилии исключённых из комсомола и изгнанных из университета студентов, потребителей и распространителей самиздата, трюм баржи — аллегория андеграундных сборищ в томском худфонде. В те годы на стене у входа в это заведение свободных художников, где сторожил Коля Зуев и кучковалась богемка, красовалось полотно с изображением отваливающего от причала плавсредства, парящими над водой чайками, тоскующей на пирсе девушкой в джинсиках, свитерке и с чемоданом у ног, словно намеревающейся перелететь на другой берег, обозначенный на холсте фиолетово-сизой полоской тайги.
Интерпретаторы нового и новейшего поколения исследователей легенды аргументированно доказывали, что, дескать, упомянутая в извлечённой из чрева архивного Левиафана некогда исчезнувшей во время обыска рукописи-первоисточнике нарымская ссылка — не что иное, как наши калымы на разгрузке вагонов в «Самтресте», а оргии зеков с улётами на Глухой Елани (таков уж язык аллегорий!) — банальные попойки на Колиной квартире в Тимирязево с невинными попытками соединения их с философией хатхи-йоги. Они же утверждали, что в словесном портрете Рогачёва не было ничего реалистично-документального, кроме фамилии незадачливого гэбиста, и что весь — от бровей до усов — был он списан с сифилитика-Ницше, чей трактат «Так говорил Заратустра» с фотопортретом философа бродил по рукам студентов той поры. Но каков был всё же этот столь тщательно завуалированный намек на венерическое заболевание, какую длинную тень бросал он на компетентные органы! Как бы там ни было, но диссидентская версия происхождения поэмы выглядит весьма убедительно. Тем более что ещё более въедливыми текстологами в вышеприведённом сказании обнаруживалось множество анахронизмов и лексических нестыковок. К тому же, как позже выяснилось, ареал бытования легенды полностью совпал с маршрутами фольклорных экспедиций и сопровождаемых уничтожением винно-водочных артефактов в окрестных сельпо «сельскохозяйственных практик». Этот ареал простирался по всему Васюганью, был пятнами рассыпан по Барабинской степи и «тевтонской свиньёй» вклинивался на Алтай, где, сливаясь с тамошним фольклором, легенда трансформировалась до неузнаваемости. Но повсюду устойчиво фигурировали васюганский отшельник — знахарь-ведун Константин Травник, ведуньи Ольга или Вероника Луговушница, шаман — знаток кореньев, целебных напитков и снадобий, способный переноситься в царство мёртвых Оль-Кайен.
Могут ли быть какие-то сомнения на тот счёт, что мефистофелеподобному приват-доценту Дымову попросту неоткуда было материализоваться, кроме как из клубов походных дымокуров от мошкары и комарья, когда гитарный звяк и бардовское бормотание объединяет людей в костровое братство. А кто из обитавших в общаге на Ленина, 49 не знал сердобольную повариху Софью Серовскую, с фанатичностью взрывницы-бомбистки по-дешёвке, а то и бесплатно кормившую нас гороховыми кашами и обратившуюся под диссидентским пером Сказова в террористку-народоволку? Ну а уж пианисту, выходившему на связь с мансийскими духами, Иммануилу Канту откуда ж было ещё явиться на свет, как не из ностальгии по кафедральному прошлому отлучённого от доцентского рая ходока на место падения хвостатого огня, что таскал в рюкзаке увесистый том «Критики чистого разума», неотвратимо пошедший позже на растопку костровищ и отправления естественных надобностей? Ещё более поздние исследователи из наиновейших озадачивались так же — не является ли Кант производным от МузыКант (этой кличкой наградили экспедиционные работяги физика, имевшего возможность поразмышлять о катастрофической теории происхождения Вселенной на койке наблюдательной палаты и повсюду таскавшего за собой шестиструнную, под которую он пел стихи из запрещённого романа «Доктор Живаго»). Других сильно волновало — не содержится ли в слове вакуоль кроме скрытой отсылки к Николаю Васильевичу Гоголю, ёрнического намека на грозный ВАК, делавший после вызовов коллег в «контору глубокого бурения» скоростные оргвыводы, после чего учёные мужи пополняли ряды прокладчиков теплотрасс, грузчиков и подметал.

Глухие сказания о затерянном на острове среди болот капище, которое до сих пор можно видеть, пролетая над этими местами на вертолете, ещё долгое время бродили по тетрадям студентов-искателей сказительского Клондайка, будоража фантазию невинных филологических дев, пока окончательно не превратились в причудливый конгломерат начётничества, телевизионного китча и интернетного плагиаторства. И как только в тетради соискателя зачёта всплывала превратившаяся от длительного употребления в банально-невкусную жвачку полуфантастическая историйка, преподавательская рука выводила в синекорой картонной книжице одобрительный иероглиф из одного лишь уважения к столь устойчивому бытованию древнего, как мир, мифа. В тех историях обломанные, как спички, то ли приходом болида, то ли неопознанного летающего объекта вековые деревья лежали, образуя контуры не то рухнувшего наземь гигантского доисторического птеродактиля, не то пришедшего из глубин космоса неведомой конструкции летательного аппарата, не то поверженного с небес Ангела.

2004-2005, Томск — Новосибирск


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.