Легенда

повесть

Я конквистадор в панцире железном…
Николай Гумилёв



Альбенис в этом переходе звучал особенно хорошо. Днём здесь с гитарой делать было нечего. Пространство у выложенной мрамором стены занимал книжный лоток, заваленный эзотерической литературой и репродукциями картин Рериха. Единственное место, где ещё можно было примоститься гитаристу, занимала похожая на Елену Блаватскую старушка, реинкарнировавшая на эту ступеньку метро то ли с какой-то церковной паперти времён мятежей и казней, то ли со ступеней затерянного в кристаллических горах Гималаев буддийского монастыря. Да и напор спешащих вниз, словно к размещённому в подземелье алтарю или раке с мощами святого, как и встречный поток восходящих ввысь, уже приобщившихся к святыням пещерного бога, был столь полноводен, что, казалось, смоет, слизнёт, растолчёт по ступеням. При слишком большой нужде в деньгах можно было, конечно, пристроиться здесь с гитарой и днём, но шарканье подошв, стук каблуков, голоса спешащих мимо, доносящиеся с улицы шумы — какая тут музыка! Просто выпрашивание подаяния! Была ещё одна причина, почему днём Сева Горюхин избегал этого перехода, где в праздничные дни могли накидать в чехол очень даже неплохо: менты! С ними у Севы как-то не сложилось с тех самых пор, когда в вязком непроглядье городской окраины хряснуло проламывающейся декой, звякнуло затяжным блюзовым бэндом лопнувшей струны — и ответный удар резиновой дубины погрузил гитариста в звёздный галактический мрак, сквозь который проглядывала одна-разъединственная золотистая блёстка. А с каким упоением наполнял Сева звуками двор кирпичного дома-замка, куда приносил он гитару, проникая сквозь зыбкую мембрану по ту сторону рва, чтобы она слышала! Лазутчиком музыки он просачивался сюда оттуда, где в каком-то параллельном, отделённом тончайшей плёнкой мире ползали по прожильчатому листу гусеницы сараев и бараков, ночами твердевшие и замирающие, чтобы выпускать на волю шелковокрылых бабочек снов.
Она выходила, садилась на новенькую скамейку рядом с воткнутым в землю прутом, которому предстояло стать деревом. Он пел про сигарету с ментолом, про лампочки, снятые с уличных фонарей по жёстокому приговору управдома, про Алёнку, ласкаемую в вагоне-ресторане кем-то другим. Понемногу скамейка превращалась в насест для воробьиной стайки подвывающих, подтопывающих, подбрякивающих. Вторая гитара шла по рукам — Генка, Серёга, Витёк — все могли ухватить несколько аккордов, чтобы выпендриться перед Светкой, Маринкой, Нинкой. Скамейка понемногу лишалась своих древесных перекладин, как не в меру драчливый пацан — молочных зубов. Зубы вырастали. Выпадавшие из дёсен перекладины заменялись струганными фиксами новых. Кривой прут, подрастая, становился деревцем. Выглядывающие из окон тётки в чалмах полотенец на головах, сарациноподобные дядьки в майках, выкатывавшие на балконы свои выпадающие из трусов пивные брюшки, давно уже прокричали все голоса — и, замуровавшись в рубиновом кристалле недобро наливающихся красным светом окон, терпели до последнего. Но подрагивал от гитарного звяка хрусталь в сервантах, знобило шторы от распевок — и в конце концов чей-то негодующий палец воткнулся в пластмассовую дырку телефонного диска и замкнул эзотерическую цепь времён. Ландскнехты ворвались в замок, мечи и плети занеслись над головами менестрелей — Сева, Генка, Серёга, Витёк — четыре патлатых миннезингера давали показания в местном отделении милиции. Монах-иезуит скрипел гусиным пером. Осколки Севиной лютни валялись рядом со скамейкой и, обнюхав эти обломки кораблекрушения, на них с удовлетворением сделал метку овчар одного из шаропузых балконников.

В этот час продавщица эзотерических книжек уже уходила, закрывался магазинчик в стеклянной вставке, где торговали сувенирами, магнитофонными кассетами и продавались красивые рамочки. Сева мечтал, подзаработав денег, накупить таких рамочек и развешать их по стенам своей комнатухи. Пустых рамочек, даже без Гималаев или застывшего в медитации монаха. Чтобы, уставившись в пустой прямоугольник, созерцая лишь белизну извёстки, играть «Легенду» Исаака Альбениса, представляя, как уходят в океан галеоны. Ему мерещилось: та, разрубленная пополам ударом тяжёлого меча ландскнехта, лютня срастается, её бока округляются, её гриф вытягивается в бушприт, её дека становится палубой. Околоскамеечный тополёк оборачивался не то мачтой, не то мечтой. Хилые, колеблемые ветерком листочки надувались тугими парусами. Где ты — земля затерянных в джунглях храмов с взирающими с их стен клыкастыми богами в головных уборах из перьев, с ползущей по ступеням, посвечивающей золотыми глазками змеёй, спархивающими с веток сверкающими птицами, громадным, застывшим среди лиан пауком, быстро перебирающим членистыми лапами серебристые нити? Сева играл. Звук взлетал под потолок, мерцая там крыльями тропических бабочек, сползал по ступеням юркими змейками, чтобы, доползая до перрона, превращаться в огромных, уносящихся в зияющие норы подземных червей. Сева перебирал паутину струн, ожидая, когда в его сеть попадётся жертва. Он ощущал себя богом-пауком.
Живым богом он восседал на алтаре, куда в его отсутствие весь день подходили задумчивые люди и, шевеля страницы книг, как ветер — жёлтую листву давно уже ставшего большим деревом прутика во дворе-замке, молитвенно замирали. Когда Севе случалось проходить мимо пустых дёсен и вывернутых челюстей доломанной поколениями уличной шпаны скамейки, он удивлялся могучему стволу, морщинистой коре, выступающим из земли анакондовым корневищам вымахавшего из тщедушного прута тополя.

Генка совсем сдал. После сорока барабанщик группы «Старый галеон» начал скукоживаться. Вот теперь окончательно стало ясно, что галеон действительно старый — подгнившие доски рассохлись, перехлёстывавшее через палубу море куда-то вытекло. Генка, заводной барабанщик, так звонко брякавший по тарелкам, так бойко молотивший в свои бочковатые бубны упоённого шамана, опохмеляясь, стучал зубами по стакану. Нинон, восхитительная танцовщица, вдохновительница их подвальных репетиций из обретённой Генкой в их движении к затерянному в джунглях храму по-змеиному гибкой индианки превратилась в мать двоих детей. Многоступенчатое храмовое строение, которого они достигли, оставив галеон в бухте, на якоре, мало-помалу поглощали сплетения корневищ и лиан. Превратившись в толстую, ещё недопереварившую Гену анаконду, разочаровавшаяся в рок-н-ролле Нинон уползла в объятия барахольного негоцианта. Более удачливого, чем Генка, в деле добычи заколдованных кладов. Дочь и сын тоже не пошли по стопам отца-барабанщика.

Как много способен был высказать Исаак Альбенис! Конечно, даже на своей необыкновенной, сделанной на заказ, мастеровой гитаре Сева не мог напахать за целый симфонический оркестр, но эта надоедливо звучащая си второй струны! Жалуясь на роковую повторяемость всего на свете сущего, эта, сглаживавшая огрехи далекого от академизма исполнения, си могла выразить всё!
Паутина, в центре которой сидел мохнатый паук, дрогнула. Двое — совсем юных — остановились и, слушая, замерли. Он — коротко стриженный, в мешковатом рэперском прикиде, она — в огромном, похожем на перьевую корону императора инков парике, чулках-сеточках, чёрных очках, контрастирующих с ярко накрашенными губами: чёрное и красное — цвета корриды. Как только тема, передающая биение алчного сердца конквистадора, увидевшего сквозь расступившиеся дебри край языческого святилища, переместилась на четвёртую струну и первая бандерилья вонзилась в набыченную холку, парень и девушка слились в поцелуе. Глядя на эту демонстративно слепившуюся парочку, тысячеглазый поток, хмуро копытящий узкий проход, раздувающий ноздри, трясущий рогами, роняющий из-под хвостов навоз, всовывая в карманы пятипалые отростки, копаясь в кошельках, начал извергать в футляр монеты. Лепёхи, падающие на орошённые кровью опилки. Гул, проносящийся по рядам амфитеатра. Дождь чёрных роз. Вряд ли кидавших деньги сильно волновал гитарист и то, что он играл, представляя себя ловко увернувшимся от разъярённого быка тореро. Гитаристов сегодня — в каждом переходе! Один брякает по-цоевски, другой кропотливо перебирает струны, третий норовит изобразить что-нибудь под Би Би Кинга. Но не на каждую гитару слетаются парочки, чтобы копошиться в исходящих от неё звуках подобно двум приворожённым мухам. Горюхин недавно видел по телевизору — в латиноамериканских тропиках растут мясистые, похожие на лотосы пятилепестковые цветы, распространяющие запахи тухлого мяса. На этот запах и слетаются крылатые насекомые, чтобы потереть лапками друг о дружку и о головки, поохорашивать крылышки, совокупиться, а заодно и опылить пестик. Парочка юных гиперсексуалов явно каким-то образом воздействовала на пребывающий в вечном венозно-артериальном движении поток, пробуждая в нём ответную реакцию. Быть может, соединившиеся в поцелуе напоминали каждому мимо проходящему о подъезде, тамбуре поезда, уличном дворе, где случилось, стряслось, произошло. Губы. Учащённое дыхание. Прикасания. Эрекция. Расстёгнутый лифчик. Чувственный озноб. Ну, пусть даже не в первый раз и не в коридоре, а в кабинете офиса, в ресторанной кутерьме, гостиничном номере или публичном доме — монотонное си любые декорации превратит в совокупление двух нагих тел в алтаре Храма.

Все они по очереди дошли до этого алтаря. Храм — один сплошной кристалл ступенчатой пирамиды, по уступам которой они всходили вечер за вечером, разбредаясь по улочкам города, по подъездам, квартирам, близлежащему с танцплощадкой скоплению дерев, венчался Пятилепестковым Лотосом. На звездоподобном ложе алтаря лежала она. Непознанная, как и эти, кишащие тварями, влажные, жаркие джунгли. Сева закрывал глаза. На него накатывали шумы моря. Он слышал, как звенят скользкие канаты, как стонут под ударами волн скрипучие палубные доски галеона, как с шипением сползает волна с кормы, цепляясь хлопьями пены за ванты. Как только Сева, Генка, Серёга и Витёк оказались на капитанском мостике танцплощадки парка, куда сквозь жадно хватающие фосфоресцирующий планктон фонарей ворота струями втекало всё, что, движимое инстинктом продолжающейся жизни, устремлялось к сверкающему алтарю, галеон дал осадку и погрузился в дымную текучую синеву ниже ватерлинии — столько было жаждущих поскорее добраться до Храма в джунглях. «Пойми ты, Эрнандо, на Библии моей я начертал её слова тех жарких ночей, а рядом, ты знаешь, и мне ничуть не жаль — всё то, что мне нашёптывал их бог Кетцалькоатль», — напевал Сева и, отшатнувшись от микрофона, зависал в феерическом импровизе.
Светка готова была молиться на Севу. От произносимого в микрофон шёпотом Кет-цаль-коатль холодело в спинной ложбинке под водолазкой. Она бросалась в эти ощущения безрассудно, с головой, и блаженно ощущала, как, затягиваемая водоворотом, тонет. Горюхин, ещё вчера бывший среди дворовой шпаны чуть ли не самым последним, вдруг стал местной знаменитостью. Рок-звездой. Даже уже побывавший на малолетке Витёк, которому в «Старом галеоне» достался ритм, и тот считался с Севой. И если бы не вот эти обнаружившие такую ловкость пальцы-пауки, если бы не эзотерическая способность безошибочно снимать с записей и пластинок хоть битлов, хоть скорпов, хоть «Пинк флойд», не обнаружившиеся вдруг таланты к сочинению текстОв, быть бы Севе вечно стоящим на стрёме. Ну, куда ему лезть через заводской забор, если ни бегать, ни прыгать, ни врезать в челюсть толком! Куда забираться в склад или магазин, чтобы, награбив сокровищ майя, ацтеков и инков, отвалить на галеоне, весело постреливая пушечками! Витёк верховодил. Вернувшись с малолетки, куда загремел из-за того, что снял часы с одного стучалы — маменькиного сыночка, он быстро образумил дружков, бренчавших на хреноватеньких гитарёшках по семь пятьдесят — где и чего добыть, чтобы купить и ударную установку, и аппаратуру, и инструменты. Будь в то время, как сейчас, столько банков с сейфами, в которых хранятся кучи денег, кто знает, не стал бы Витяха, так и живший с тех пор в ритме бешено тикающих часов с чужой руки, организатором какого-нибудь ограбления века? Новогодние маски зверушек. Обрезы наголо. Четверо врываются в операционный зал. Стена замка рушится. Три рыцаря и один менестрель с колотящей по спине лютней на шнурке врываются в подвал, полный кованых сундуков. Отпахиваются крышки, а там — монеты, монеты, монеты… «Пойми ты, Эрнандо, здесь дело не в богах, а в той индианке, что краше цветов агав. Я знаю, Эрнандо, как много в трюмах золота, но только её ласк это золото стоит ли?» Сюжет баллады о предавшемся греху язычества конквистадоре они разыграли на манер рок-оперы. Это был их «Jesus Christ superstar» под названием «Жертвоприношение». Они сдвигали колонки в виде алтаря. Жреца играл Витёк. Приносимого в жертву — Сева. Монахов-иезуитов — Генка и Серёга. Индианку по переменке исполняли Нинон, Маринка и Светка. И когда Сева начинал нашёптывать в микрофон: «Ты знаешь, в их святилищах так кровь сладка, и у тебя, Эрнандо, не дрогнет рука. Я всё тебе поведал, теперь давай, ну что ж! Уже блестит под луной волна, как жертвенный нож», — раздавались крики, свисты, и танцплощадка начинала бесноваться, готовая всем своим совокупным телом лечь под лезвие того ножа. Некоторые даже видели это лезвие, зелёным фосфорическим лучом нисходящее откуда-то сверху, с хрустом пронзающее мягкое тельце трепещущей бархатистыми крылами огромной бабочки ночи.

Крышка футляра была открыта. Конечно, он не ломился от золота, как кованные железом миражные сундуки, но это как посмотреть. Сева приоткрыл глаза, он даже слегка выпучил их, но, тем не менее, оставаясь пребывать в мире грёз, потихоньку начинал выпадать из квадрата. Вот за это-то его и обожествлял Витяха, так и не продвинувшийся дальше тупого и упорного отбивания ритма. Так, стоящему на крышке ф-но кивающему туда-сюда метроному не понять — куда же бегут по сминаемой волне клавишей эти два паукообразных? Так, песчинке, в неудержимом потоке падающей из верхней части колбы песочных часов в нижнюю, не постичь, что её падением отмерен переход из одного мира в другой. Сидевшему на малолетке Витьку снились сверкающие браслетом, посвечивающие циферблатом, заворожившие его часы. Раскумариваясь, он представлял эти часы в виде перстня на каменной руке монумента. Витёк не считал себя виноватым. Просто наказание пришло из-за того, что он посягнул на перстень идола, чьего прячущегося в тени козырька фуражки лица он не мог разглядеть. Тиканье перстня пульсировало в голове Витька неотвязно: он был непревзойдённым ритм-гитаристом. Кто ни пробовался в местные Ринго, всходя на танцплощадочный ринг непрерывно состязающихся — кто кого перебренчит, — его не превзошли. «Перстень времени!» — щурился Витёк, делая затяжечку анаши — с ней он спознался в колонии. Сева выпадал, вытекал из квадрата, и известково-белое пространство в рамочке вспыхивало великолепием тропических красок. Он начинал импровизировать. Ему представлялось, что Марина, держа квадрат, аккомпанирует ему на своём стареньком пианино, стоявшем в её девичьей спальне, где однажды они измяли–таки хорошо отутюженное Марининой мамой покрывало. Пройдя сквозь транзисторы «ионики», сминаемое экстатичными пальцами, это покрывало превращалось в ту вздымающуюся валами морскую даль, куда тащило бурей и течением их галеон. Из носившей в музыкалку папочку с тиснёным изображением профиля Чайковского девочки Марина превратилась в неистовую жрицу танцплощадки. Хищной, распластавшей крылья волос птицей клавишница группы «Старый галеон» когтила музыку, вырывая из неё самое сокровенное, и швыряла дымящиеся куски в бушующие волны извивающихся тел.

Вот и сейчас Горюхин видел её возлежащей на алтаре кристаллического Храма. Только на первых ступенях Храма он оставался самим собой — соло-гитаристом Севой, прикованным к усилку проводом. Через пять ступеней он перевоплощался в лютниста-миннезингера в золотых латах, чёрном плаще с белым крестом на спине и шпагой на боку. Через десяток ступеней его ужасно тянуло упасть на четвереньки, а на тринадцатой от него не оставалось ничего человеческого — и он обращался в мохнатого паука. Он вспрыгивал на неё, в блаженстве раскинувшуюся на алтаре. Он вонзал в мякоть растворившейся раковины свой проросший из шпаги жёсткий, беспокоящий его, заставляющий бешено двигаться, яйцеклад. Да и на алтаре возлежала никакая не Марина или Света (бывая с одной, он всегда воображал другую и свыкся с этой двоякой сущностью). Не Принцесса из двора дома-замка растворяла створки, заворотив под самый подбородок шумную пену юбок. Это была морская раковина. В империи, подчинявшейся жрецам этого храма, деньгами были пустые морские раковины. Они считались драгоценными. Когда их пересыпали из руки в руку, они трещали — и в этом костяном треске слышалось напоминание о смерти и вечности. А золотые, выставленные в алтаре божки, за которыми охотились конквистадоры, служили лишь для охраны святилища от злых духов. Священный Паук двигал яйцекладом внутри скользкой мякоти раковины и знал, что сейчас они покоятся на дне океана, над которым по тонкой мембране текучей сферы скользят галеоны, гружённые золотом, но жемчужина экстаза должна была вызреть в ней, в этой раковине, а золото ничего не стоит…

Серёга был самым упорным из конквистадоров. Подобно латнику, крушащему блистающим мечом лианы, врубившись в буги, он двигался и двигался по квадрату с одержимостью впавшего в транс. Он шёл к алтарю своим путём. Он взобрался на вросшую в камни, ломающую ступени пирамиды секвойю и, по-обезьяньи раскачиваясь на обвившей ствол гигантского дерева лиане, прыгал на алтарь. Сюда, после Маринки жаждущие приобщиться к обезьяно-божеству, косматясь струящимися по плечам волосами, шли и шли юные жрицы храма.
Но теперь лемур-дефлоратор мучался пиелонефритом, глотал таблетки и, отслеживая по телеку успехи мультимиллионера–двойника, потихоньку погибал, деля однокомнатную квартирку с отморозившей ногу бесплодной калекой-бомжихой. Последний его рок-н-ролльный любовный роман оказался уродливой пародией женитьбы Маккартни на Хизер Милз. Она лежала в хирургии. Он — в урологии. Он сдавал мочу. Она стучала по коридору костылём. Ей ампутировали ногу. Ему удалили почку. Он спел ей «Yesterday», чем и пленил её сердце, распустившееся, как цветок агавы. «Ты знаешь, Эрнандо, в сельве много змей, и мы с ней сплетались, тех змей тесней; тесней, чем лианы, чем корни секвой, в объятьях индианки я был сам не свой!» Вот-вот. После всех житейских передряг Серёга был сам не свой…
Выдав на-гора весь запас фламенкийских наворотов, израсходовав все бандерильи и обломав о неугомонного быка шпагу, Сеня вернулся к Альбенису. Тому, как обходиться с пятой и шестой струной, надо было учиться у Сержа. Одна из его басовых коронок-бубнилок называлась «Анаконда». Звуков этого буги ждали, как колокольного набата. А его лемурийный вопль! Кто ж знал, что басовая струна была для него той самой лианой, по которой он, подобно Элвису Пресли, спрыгивает на очередную девственницу! Что этот торжествующий вопль он посылает сюда не только из другого измерения, но и из другого времени. На этот вопль они и шли, счастливые, светясь восхищёнными лицами, подрагивая немятыми титьками, круглясь жопами, в которые ещё не впивались когти ля-мура. «Я лемур, бля! Ля-мур! Обезьяна любви!» — хохотал, каламбуря, Серёга, затягиваясь травкой и уходя в галлюцинативное облако, чтобы снова и снова метаться по квадратам буги и блюзов.

Витяха был единственным из них, кто как-то обустроился в этой жизни. Упёртый прагматик! Выйдя с малолетки, он, кому, в сущности, наступил на ухо даже не медведь, а слон, мало того, что освоил гитару, он и боксом подзанялся, а позже и кунг-фу. Он обрёл свой путь. Он понял, что ни на наркоманке Марине, ни на его дружках юности свет клином не сошёлся. Он первый допёр — легче заменить одного матроса галеона на другого, чем слона, который расплющил своим весом оба его уха, учить ездить на велосипеде. Галеоновцы и оглянуться не успели, как кроме Севы, которого продолжал боготворить Витяха, в группе никого и не осталось. Все перешли на роль запасных игроков.
Сева поглядывал на целующуюся парочку. Влюблённые не понимали, что находятся в самом центре алтаря-лотоса. Они прямо-таки светились. На них, как околдованная, смотрела старуха Блаватская. Когда, распахнув футляр и подкрутив колки, Сева начал играть, её не было. Но вот как назло пришаркала сюда стоптанными бахилами. Потом Горюхин понял, что не на молодых, стоявших чуть в стороне от Севы, уставилась старушенция, а на него. Но что с того!
Как только Сева начал бешено-зловещие арпеджиевые подвижки из си мажора в до мажор, откуда-то из глубины джунглей, где многих уже доедали мыши и муравьи, до него донёсся голос.
— Сев, это ты?!
Да мало ли голосов доносится, когда курнёшь, кольнёшься или заправишься колёсами, чтобы катиться и катиться, подобно неистовым роллингам! Он знал: никого не осталось за спиной! Белые, затягиваемые буйнотравием кости, зияющие глазницами, скалящиеся черепа. И, может быть, зря он, Златолатный Лютнист, крушит своим светоносным мечом эти живые, опутывающие всё лианы? Не дойти уже, не добраться до ступеней Храма! Не взойти на алтарь! Не превратиться в Священного крабовидного Паука! Не вонзить яйцеклад в растворённую Раковину. Всё было позади. Солнечная Астурия, где, сидя у стрельчатого окна, она слушала его и в знак благосклонности роняла на мостовую чёрную розу, давно скрылась за кормой и её слизнули с лица Земли кашалотоспинные океанические волны. Галеон? Когда ещё его сорвало бурей с якоря! Каким ветром надувает теперь его обветшавшие паруса? Вмёрз ли он во льды северных морей? Разбился ли о рифы необитаемого острова? Он готов был оказаться на том галеоне с тогдашней, давней Маринкой, чтобы прожить с нею все эти годы. Ходя нагишом среди пальм. Сбивая палкой висящие над головой плоды. Да. Он согласился бы охотиться из лука с тетивой, свитой из её колготок, с наконечником для стрел, скроенным из заточенных о дикий камень застёжек на её туфлях, рыбача с помощью крючков, изготовленных из шпилек, удерживающих её волосы, и крючочков на её бюстгальтере. «Ты знаешь, Эрнандо, чего мне не жаль — так это кинжала, который сломал, ни много ни мало жарких звёздных ночей она обнимала, и я был с ней», — бормотал Сева слова одного из своих давних хитов, переходя перекрёсток.

Направляясь в метро, он заходил в аптеку на углу, неподалёку от кинотеатра. Но прежде нужно было пересечь перекрёсток поблизости от супермаркета и часовни. Упорно таща потёртый чёрный дерматиновый футляр с запрятанными в нём прохладными, отвоёванными у сарацинов двориками Альгамбры, он то и дело видел, как из машины в остановившемся потоке диковинных иномарок выпархивала белоснежная невеста, как жених вёл её к часовне, подхватывал на руки. Нечеловеческим, фасеточно-раздробленным зрением Священного Паука Сева видел, как, шествуя к лучащемуся золотом иконных окладов алтарю, оплывают эти двое восковыми свечами, как, выжигая из них фитили и вымывая золотой песок пламени, неумолимое время превращает их в бесформенные, непригодные для горения наплывы-обмылки.
В аптеке Горюхин покупал шприцы и, расстегнув застёжки на футляре, совал их туда, где по задворкам крытых черепицей домиков и торчащих заострёнными шпилями католических соборов вышагивал, стуча каблуками по мостовой, горбатый органист в белом, как облако, парике. Тут же, шевелясь под колёсами одинокой кареты, тусовались туда-сюда отксеренные ноты и исшорканные нейлоновые струны, которые жалко было выбрасывать. Порой на пути проходок Севы оказывалась консерватория. Ноты для ксерокопирования он брал у подрабатывавшего на гардеробе Студента. «Чакону» Баха Сева долбил всю жизнь. Но так и не продвинулся дальше первых вариаций. «Воспоминание об Альгамбре» Тарреги осилил только до половины, но не сдавался. Чтобы убедиться в том, что это всё же возможно, он просил сыграть Студента. И тот, пристроившись с гитарой в сообществе демисезонных пальто, выдавал класс. Припрятав шприцы, Сева блаженно представлял, как вечером введёт иглу в то место изгиба руки, где роится звёздное скопление маленьких точек, — и будет ждать, когда по венам и артериям потекут огни фар движущихся по городу машин, а в тёмных безднах подсознания вспыхнут неоновым свечением глубоководные гады. С некоторых пор он сам себе казался раковиной, а игла, через которую впрыскивался в вену наркотик, — яйцекладом. Он уже чувствовал, что в нём зреет чёрная жемчужина смерти. Он не знал точно, когда она, подобно упавшему на палубу пиратскому ядру, взорвётся и разнесёт его в клочья, но понимал — скоро. И Генка, и Серый — «центровые», всю жизнь ходившие через этот перекрёсток — говорили ему, что с тех пор, как на светофоре стали зависать целые лавины автомобилей, им всё чаще видится: из останавливающихся машин смотрят ветераны-паломники танцплощадки, которых они уводили в джунгли к Храму. Все, кто не дошёл, кто погиб от укусов ядовитых змей и насекомых, теперь разбухшие, посиневшие разъезжают на машинах-жуках. Эти машины выросли из тех самых медлительных насекомых, которых галеоновцы обнаружили у подножия Храма в говне священных обезьян. Те же глазки на коротких стебельках. Те же поблёскивающие слюдой оконца на головках. Наевшись кала, жуки вырастают, и, заглотив покойников, взлетают, чтобы перенести их через океан на перекрёсток возле дома под неумолимо бегущей куда-то неоновой строкой. Вначале Сева не верил этим россказням. Но сегодня утром, переходя через дорогу, он увидел за стеклом джипа мощный скелет с золотой фиксой в ухмыляющейся челюсти. Скелет рулил и скалился. Такую фиксу Сева видел во рту у того самого мента, что послал его в отключку резиновой дубиной. Выплывая из темноты, проходя сквозь времена, минуя какой-то сырой подвал, где скрипел по пергаменту гусиным пером поблёскивающий тонзурой монах, первое что увидел Сева, была вот эта путеводная фикса. И ещё Алёнка из песенного вагона-ресторана. Прежде она, белофартучная, как невеста, повязавшая фату в виде набедренной повязки, всё ждала его в летящем по бескрайнему степному океану вагоне-ресторане, отвергая ласки другого. Теперь, вконец заласканная, до неузнаваемости постаревшая, Алёнка тащила в барахольной толчее сумку, словно яйцо-зёрнышко — мураш, побеспокоенный воткнутой в муравейник палкой.

Подходя к переходу, Сева шёл мимо брызжущего фонтана, мимо входа в музей, за дверьми которого стояли доспехи рыцаря. Иногда Горюхин заходил посмотреть на эти доспехи, неизвестно какими путями попавшие в город, до которого никогда не доскакивал ни один идальго, если, конечно, не считать его, Златолатного Рыцаря с лютней на шнурке за спиной и сияющим мечом на боку. Этот меч ему вручил сам Писарро, когда Златолатный Рыцарь сломал и кинжал, и шпагу в схватке с Жрецом-Пауком. Сева любил бродить по этим залам, смотреть на первобытную утварь сибирских индейцев, лодку с веслом, стрелы в колчане. Он дивился чаше, выделанной из бычьей мошонки, задумываясь над тем, какие неожиданные воплощения может принять священная чаша Грааля. Но скифы-степняки, видимо, мыслили совсем иначе. И всё равно Сева ощущал связь со всеми этими замумифицированными временем предметами. Глядя на потрескавшийся топшур с обвисшими струнами из бараньих жил, он видел свою прошедшую огни и воды мерцающую колками и звукоснимателями струнно-рогатую спутницу его путешествий по верхним мирам. Изучая вышивки и обереги на шаманских одеяниях, разглядывая увешанный ленточками бубен и явственно слыша гул его натянутой кожи от ударов била, он видел сквозь все эти музейные экспонаты свитерки и драненькие джинсики, в которые галеоновцы обряжались, как в священные одежды, прежде чем выйти на публику. «И почему бы, собственно, —думал Горюхин, — рядом вот с этой архаикой не поставить витрину с восковыми фигурами звёзд провинциального рок-н-ролла, не расположить в художественном беспорядке «пласты», «вертушки», акустические системы, электрогитары, исписанные стихами блокнотики, магнитофонные катушки, самодельные афиши с изображением далёких островов, лопающихся от золота сундуков, таинственных пирамид майя?» Его имя на тех афишках увлекавшаяся религиозными учениями древней Скандинавии, Египта, Индии и Латинской Америки Маринка выписывала крупными буквами. Именем СЕВА, как она говорила, наречён был младенец, которому суждено произвести в сердцах сев зёрен истины. В этом тетраграмматоне она находила и имя библейской прародительницы Евы, и означающее серп народившегося месяца «С». Фамилию Горюхин она разлагала на имя египетского бога Гора и нордически-викинговое Юхан. Так что Сева был облачён в мифы, как тевтон в доспехи.
Разглядывая древние музейные предметы и читая надписи, Сева снова и снова ощущал себя прорубающимся сквозь джунгли конквистадором. Он видел, как на поляне кружатся в танце вооружённые луками и копьями соплеменники, как, ударяя колотушкой в бубен и позвякивая оберегами на балахоне, движется по кругу и подпрыгивает шаман. Сева замирал у стеклянных витрин, оцепенело глядя на сползающего с бубна паучка свастики и видел в отражении себя — Златолатного Рыцаря с поднятым забралом. Голубоглазого. Русоволосого. Его галеон стоял в бухте. Он возвышался за окном угрюмыми стенами серого здания муниципалитета. Все, кто сидел там за столами, звонил по телефонам, двигался по коридорам и, уподобляясь фонтану в сквере, куда порой приходил поразвлечь публику виртуоз-Студент, омывал струями писсуары многочисленных сортиров, были пассажирами его галеона. Каменеющего, идущего ко дну. Доски его бортов обросли мидиями, мостик заизвестковался, и взгромоздившийся между штурвалом и компасом спрут тщетно пытался ловить щупальцами концы сгнивших, оборванных канатов снастей. Рыбы стайками сновали туда-сюда. В проломанные доски борта вползали крабы. Сундуки со слитками из инкского золота, груды награбленных божков там и сям были разбросаны по дну. «Ах, этот старый галеон! По океанам плавал он, но весь ракушками оброс, по палубу в песок он врос. А ведь бывали времена, когда по борту шла волна…» Это был стишок, чьи гербариевые строчки усыхали внутри никому не нужного, похороненного на дне семейного быта блокнотика. Это были слова песенки, чьи магнитные флюиды ещё удерживались на ломкой магнитофонной плёнке, забытой в паучьем углу, в картонной коробке из-под телевизора, который пожертвовал Сева жене и детям при разделе.

Прагматичный Витёк прибрал к рукам подвал, где они репетировали. Эту засранную котами печеру они отдраивали и оборудовали все вместе. Маринка размалевала стены голубыми, как Севкины глаза, водами-ведами и синими, как мысль об Упанишадах, небесами. Белый-белый, как волосы лемурийца, парус. Касающийся крылом волны большекрылый бодлеровский альбатрос. Маринка подала идею заставить стену за сценой крашенным серебрянкой фигурным картоном из-под яиц. Это выглядело вполне космически. Улётно. И их песенки начали вылупляться, как цыплята в инкубаторе. Тут они и витали, и отлетали… «Хрен с ним, вот с этим креном и что — ни таверны, ни земли, куда б могли причалить мы — уже который день штормит...» Причалили. Витёк соорудил новую вывеску. Парусник с тугими, как трусики, натянутые лобком восемнадцатилетней девки, кливерами. Пенные волны. Пальмовый берег вдали. Полукружие букв по корме СТАРЫЙ ГАЛЕОН. Облупившуюся голубень небес и волн обшил под дуб. Поначалу Сева был ангажирован. Блюзменил потихоньку на своей уже потускневшей колками и звукоснимателями соляге. Сделав инъекцию в переоборудованном в блистающий клозет дальнем углу, где, бывало, хипповали бомжики, бормотал, припадая к микрофону, про обросший ракушками, затянутый илом и песком корабль их юности. «Ах, этот старый галеон! Картечи свист и сабель звон. Сундук с сокровищами, и вдали — ни птицы, ни земли…» Тем временем подрагивающий на стойке бармена миниатюрный парусничек уже готов был к набору новых матросов. По первости барменил Генка. Но, пару раз надегустировавшись до состояния мотающегося туда-сюда на ветру роджера, был высажен на берег. Являлись похожий на сильно постаревшего Маккартни Серёга и его Хизер на костыле. Он выкладывал на блюдо гнилую почку, она — гангренозную ногу. Вонзаясь в них зубами, они чавкали и разбрызгивали гниль по всему стриптиз-бару. И хотя, на взгляд стекавшейся сюда панковой молоди, ничего такого не происходило, а просто мерзкий старик и отвратительная старуха накачивались пивом и, стуча костылём, сдвоенной каракатицей беспрерывно мотались в гальюн ссать, всё это уже было не в тему молодёжного кафе. «Коралловые острова! Бананы, пальмы-дерева! Кошмарный черепа оскал в пещере мрачной среди скал. Ах, этот старый галеон, без парусов остался он, без кливеров и брамселей, без пушек и без якорей. Дружище, старый галеон, такой уж времени закон, теперь в запасе есть у нас один лишь сломанный компас», — напевал Сева, давно уже не вписываясь со своим репертуаром в напористый музыкальный Гольфстрим. Растопыренными крабами бодро вползшие на мостик затонувшего галеона диджей Диез и рэпер Бемоль быстро разобрались с выглядывающим из распадающегося доспеха, обглоданным креветками скелетом печального образа. Из обрывка шнура, соединявшего бренчаще-мяукающую гитарёху с усилком, потекло что-то чернильно-вонючее. Доспех рухнул в ил; в сияющей его зеркальности отразилась ядрёная попка бодающей лобком никелированную штангу стриптизёрки — брякнувшись, Рыцарь рассыпался. Гена и его одноножка всё ещё мерзко урчали, присасываясь к рыбьим головам, но дело близилось к финалу. Крабик-рэпер влез на самоварную выпуклость шлема. Рогатое, меркло посвечивающее ручками тембра и громкости шестиструнное чудо-юдище парило в текучей дымке, превращаясь в электрического ската, помахивающего хвостом грифа: прощайте!
— Чуваки! — по старой, перенятой у стиляг-джазистов привычке обращаясь к ходячим призракам юности, задержался Витёк у дверки джипаря. — Кончаем эту богадельню! Публика воспринимает вас как ископаемых. А тут всё-таки коммерция! Ну а драка, которую учинили Севок и Гена-доходяга, это уж ваще! В общем, пиво, закусь и героин я буду присылать вам на дом…
Набыченные Диез с Бемолем шевелили клешнями, не встревая в эти рамсы. Севе было ясно — это как раз те самые, с некоторых пор мерещившиеся ему, каким-то образом припилотировавшие сюда сквозь яичный картон, вылупившиеся из него грабители в новогодних масках милых зверушек. Сказочные кот Баюн да лис-хитрован. С обрезами, торчащими из рукавов курточек-пилоток. Ну а толстостенный сейф за хрупкой перегородкой операционного зала банка с падающими на пол охранниками и случайными клиентами — это он, Сева. И вот, несмотря на то, что воет сигнализация и, надрываясь сиренами, мчатся на подмогу благородно-ковбоистые копы с лицами Клинта Иствуда, лапы в перчатках тянутся, чтобы, отворив тяжёлую дверцу хранилища самого драгоценного, вынуть из него сияющий бриллиант сердца. «Ну что ж с того, что мы с тобою плавали зюйд-вест? Уже на небе вызвездил Южный Крест. Ну что же ты медлишь? Я так устал! Кончай одним ударом, во имя Христа!»

Сева завис на арпеджио. Да так, что парочка разлепилась. А от движущегося мимо потока входящих в метро отделились двое совсем молоденьких рэперского вида пацанов в чёрном. Расставив ноги на ширину плеч, рэперы стояли, пристально изучая старого шамана. Блаватская поднялась со ступеньки и сделала шаг в сторону Севы.
— Во батя, по типу, даёт! — сплюнул под ноги паренёк в чёрных джинсах, майке с вампиром на груди и кепке с нерусской надписью. В руках он сжимал могучий музыкодобывающий комбайн. — Лёха, ну-ка давай! Здесь место клёвое! Смотри, сколько деду монет накидали! Да и бабка вон с полной кружкой…
Лёха даванул на кнопку. Так грохнуло и затарабанило, что музыка умерла.
Блаватская тяжело переставляла ноги со ступеньки на ступеньку.
Паренёк в чёрном начал двигаться. Сначала он как бы переломился в шее. Потом руки-ноги, вывихиваясь и возвращаясь на место, начали выделывать выверенные механические движения восточных единоборств. Сева увидел — перед ним паук. Но не старый, сидящий в центре паутины и ожидающий жертвы, а молодой и подвижный.
— Сева! — пыталась окликнуть Горюхина Марина, распознавшая в старом седом бородаче сумасшедшую любовь своей юности. Нет, не Витёк, не Серёга, не Генка, а он! Он, её Златолатный Рыцарь. Но это она окончательно поняла уже тогда, когда Светка нарожала ему двух мальцов. Марина делала шаг за шагом. Она поднималась по ступеням Храма. Сияющим. Прозрачным. Кристаллическим. Она видела себя юной, абсолютно голой, льноволосой жрицей Храма. Это она решила воцариться на алтарной вершине полновластной императрицей, чтобы все они шли к ней. Это она решила, что все они — Витёк, Серёга, Гена, Сева — будут её наложниками. И они всходили на пятилепестковое ложе один за одним, а то и все вместе. Ну что с того, что Светка, ну что с того, что жена? Не стена. Она двигала стены спален, она передвигала их по своему усмотрению, она соединяла их в одно пятилепестковое ложе. И теперь она делала шаг за шагом, чтобы вернуть в своё святилище законного раба, отторгнутого и женой, и детьми, скорее всего, по её же вине. Пусть Витяха балуется с рэперами и девочками-стриптизёрками. «Ты уже, Марин, на подтанцовочки не годишься!» — стучало у неё в висках.
«Почему-то их всегда двое, — подумал Сева, глядя на перевоплотившихся в пауков мальчонок. — Два мента. Два сына. Две мучавших меня бабы». Так оно и было. Один милиционер огрел его по голове. Тащили в «бобик» двое. Один врезал в «фасад» храма, за витражными окнами которого священнодействовал над клавишами органа горбун с бриллиантом вместо сердца. Так врезал, что всю жизнь болело. Другой составлял протокол — «с моих слов записано верно». Один иезуит сжимал пальцы в хитроумных тисочках. Второй строчил в манускрипт ответы.
«Хватит нам этих гастролей! Тебя уже знает весь город! Все, кто ездит на метро, уже подавали! Даже Антон Иванович! Я ухожу, пока ещё не стала такой же страшной старухой, как эта наркуша Марина, с которой вы совершали путешествие к инкским богам! — как отрезала Светлана. — Ты всё ещё продолжаешь трахаться с этой чокнутой Мариной. Столько лет прошло, а всё не можете угомониться! Сексуальные маньяки!»
Она ушла к Антону Ивановичу из «Горводоканала». Она просто дёрнула за руку сливного бачка в сияющем сортире муниципалитета — и смыла всё, что было в их жизни, в органные трубы канализационных коммуникаций. «Поверь мне, Эрнандо, я знаю — не иначе, всё это потому, что нам мстят боги инков!» Сергей Иванович был органистом особого свойства — он играл на закопанных под землю, булькающих говном трубах и был популярнее Гарри Гродберга в СССР. Сергея Ивановича показывали по телевизору после репортажа о свадьбе Маккартни на безногой Хизер. А Севу — нет. Сыновья смотрели на Севу хмуро и осуждающе. Два золотых божка из инкских сокровищ. Сергей Иванович — их кумир. Он органист поющих от неимоверного напора нечистот чугунных труб. Когда Сергей Иванович появлялся в телевизоре, фекалии текли у него изо рта. Но это видел только Сева. Родной папочка достал жену и детей разучиванием «Легенды», «Чаконы», «Воспоминаний об Альгамбре». Двадцать лет одно и то же. Люди рэп читают. Их по телеку кажут — без всяких нот. И ведь при деньгах. Сыновья хлопали дверцами «Тойоты» и уезжали на барахолку крышевать тёть Нину и Алёнку из песенки про вагон-ресторан и сигарету с ментолом.

Марина делала последний шаг. Она была на вершине Храма. Перед ней сияло ложе Пятилепесткового Лотоса. С утра она раскумарилась. И это помогло ей перевоплотиться в жрицу Уок-Туок. Теперь она должна была лечь и ждать, когда придёт он — Златопанцирный Рыцарь, из которого вылупится Священный Паук. Уок-Туок смотрела вниз — туда, где должен был появиться он. В свете луны блеснули латы. Пахнуло гнилью. Это был не он. Это был ландскнехт в чугунном шлеме на болтах. Громыхая, он взгромоздился на вершину храма и всунул между лепестками торчащую из-под живота гофрированную трубу. Внутри ландскнехта забулькало, через края Лотоса потекло, воняя. Уок-Туок вскочила и, крича, кинулась вниз по ступеням, оставляя фекальные лужицы. Ей хотелось поскорее добежать до Чистого Ручья.
Прекратив играть, Сева смотрел на завораживающий танец молодых пауков. Он ощущал — это более сильные шаманы. Вокруг танцующих быстро собралась толпа. Паренёк крутился волчком в брейке. Он подпрыгивал молодым, полным сил лемуром, хватался за лиану и раскачивался на ней, пролетая над Пятилепестковым Лотосом. Края Лотоса царапала когтями страшная клыкастая старуха с обвислыми грудями и вялой задницей. Напрасны были её старания — призвать Священного Паука. Два паука с бритыми человеческими головами вонзали друг в друга торчащие яйцеклады. От их совокупления не могло явиться на свет никаких чёрных жемчужин, которые целыми гроздьями вываливались когда-то из Большой Влажной Раковины и раскатывались по прозрачным священным ступеням. Пауки осёдлывали друг друга, извергали избыток белой вонючей жидкости прямо Уок-Туок в лицо и хохотали, скалясь. От всего этого никак не могли народиться жемчужины, из которых потом проклёвывались большие фантазмы, выплёскивались моря, парусники, свивающиеся в неостановимом танце тела. Изо ртов одного и другого пауков появлялось нечто вроде теннисных шариков. Коконы сыпались, скатываясь вниз. Они засыпали старуху, они подбирались к вяло шевелящему лапками старому пауку. Из коконов вылуплялись паучата и лезли в Лотос, сбиваясь в большой ворсистый клубок.

Вечно ищущие еретиков ландскнехты ворвались в замок на окраине Альгамбры как раз в тот момент, когда Златопанцирный Рыцарь Эрнандо Альба завершал опыт с продвижением по временным циклам. Рыцарь выхватил светозарный меч, чтобы развалить на половинки закованную в броню тушу ландскнехта. Эрнандо знал — охотящихся за ним интересует обретённый им во время плавания в команде Писарро бриллиант из святилища. Камню приписывались колдовские свойства. Путешествие в составе экспедиции Писарро Рыцарь Золотого Доспеха считал самым успешным и удавшимся в жизни. Что золото в слитках, которых так жаждет испанская королева, если он добыл секрет путешествия во времени! Он установил связь с 2003 годом от Рождества Христова. Только что в колбе с магическим составом, куда Эрнандо погрузил бриллиант, он видел город с огромными зелёными червями под землёй, он созерцал певца-кантаора, исполняющего священную мелодию, распахивающую проход времён! Этот кантаор много раз посылал ему производившие вибрации в древе Сефирот слова песен — и вот…

Первого ландскнехта Златопанцирный Рыцарь повалил точным и сильным ударом. Но копьё второго пробило латы и, пройдя сквозь сердце, вышло из спины. Рыцарь знал, что именно так совершают жертвоприношения жрецы залитых ими кровью стран открытого доном Кристобалем далёкого континента, куда они почти вечность плыли на галеонах, но он не мог предположить, что собственноручно убитый им жрец храма Священного Паука может воплотиться в ландскнехта.
Сева увидел, как в переход метро въехал край алхимической лаборатории с булькающими колбами на уставленном кюветками, заваленном пучками трав, пергаментными свитками и раскрытыми фолиантами столе. Оживший скалящийся божок-уродец вертел в груди падающего Рыцаря кинжал из осколка вулканического стекла с набалдашником золотой рукояти в виде цветка лотоса.
Свившиеся в клубок пауки расцепились, и один из них прыгнул Горюхину на грудь. Острое жало, скользнув по ребру, вошло чуть выше солнечного сплетения. Сева почувствовал, как чёрная жемчужина смерти набухает в нём. Качнувшись, Горюхин выпустил из рук гитару. Падая и кувыркаясь, гитара звякнула жалобно-прощальным ми минором, в котором ре и ля четвёртой и пятой струн прозвучали траурно-зловещим диссонансом. Следом, наконец-то оправдывая данное ему при рождении имя, с нагретого металла книжного лотка валился в непроглядную пахоту небытия Сева, чувствуя, как его насаживает на рог жарко дышащий в низ живота, истыканный бандерильями бык. В следующее мгновение бык должен был мотнуть головой и перебросить обливающегося кровью тореро через себя. Кажется, Горюхин видел это в рекламе кетчупа. Рог-жало прошёл грудь насквозь, загнулся и, всунувшись в рот, брызнул чем-то терпко-горьким. Жемчужина раздулась и лопнула… И опять наступил звёздный галактический мрак. В нём всё ещё сияла жёлтая блёстка. Втянувшись в неё, мрак отступил, и Горюхин увидел Валгаллу. К его изумлению, небесное пристанище героев-берсёрков оказалось совсем не таким, как рисовалось в его воображении, когда он обдумывал последний проект под названием «Пророчество Вёльвы». Желая собрать друзей юности в последний раз, Горюхин намеревался взять псевдоним Юхан, создать концептуальный концерт в нордическом стиле, на обложке компакт-диска которого все четверо были бы в доспехах варягов: кольчуги, разметавшиеся по плечам седые волосы, сверкающие шлемы с маленькими крылышками по бокам. В этом фотошоповом монтаже роль прорицательницы Вёльвы отводилась Марине, а Светка и Нинон должны были стать Валькириями. Насканировать их со старых, сделанных «Фэтом» фотографий ничего не стоило, а кольчуг, шлемов, загадочных пещер и колдовских перстней не сложно было надёргать из компьютерных игр. Конунг Юхан должен был повести своих стареющих скальдов в бой с буржуазной рутиной и скукой. «Лучше бы ты, князь, кольчугу надел, а не шлем, опоясанный кольцами золота, лучше бы ты отведал мяса сердец клокочущих своих врагов. Князь рассмеялся — страха не ведал он, но грудь рассекли разящего шлемы, а ведь славу ловил он широким неводом, не ведал он поражений и плена». Да, это был их последний проект. Их надежда на возрождение в новом качестве. Витёк спонсировал и даже брал в руки ритмуху. Откупив студию, они засиживались в ней ночами, покуривали травку, придумывали нетривиальные ходы. Песенки опять зазвучали в голове Севы, словно ему их надиктовывали по переменке Один, Тор, Герман Вирт и Юлиус Эвола. Захаживая в музей в доме-шкатулке, созданном Крячковым, Сева разглядывал мансийскую лодку и представлял её челном воинственных викингов. Нос челна украшала голова дракона, по бортам были развешаны щиты. «Бросились в бой мы, взмахнувши секирами, ударив щитами, мечами ломясь, чужие кольчуги дырявя дырами, всё это было, не так ли, князь?» Сева хотел соединить распавшуюся группу, чтобы увести её в Валгаллу звёздной славы. Но в студию не являлись то один, то другой. Нарезав на диск несколько песенок, Горюхин принялся обвешивать их компьютерными стучалками, пастушескими волынками и завываниями ветра: программа позволяла. Среди этнографических звучаний он отыскал даже звуки топшура и хоммуза, и хотя он понимал, что этих инструментов скальды не знали, экспериментировал, чтобы придать концерту евразийскости и сибирско-шаманского колорита. И вот он был в Валгалле. Один, как Один. Даже без Тора с его всесокрушающим молотом. Его не подхватили Валькирии, как бывало, когда барахлило сердчишко во время ломок и он вызывал скоряк, чтобы полюбоваться стройными ножками медсестры. Он просто распался на четыре независимых сущности. Сущность Гор стояла у подножия монумента, и башмак вождя, словно на бустер, наступая на её темя, выдавливал изо рта этой сущности крикливые фразы, усиленные колоколом мегафона. Преобразовавшаяся через квадратный «усилок» муниципального банка сущность Юхан запрудила площадь. В руках этой множественной сущности были видны приделанные к скамеечным перекладинам воздетые к небесам драные джинсы-прапоры и свитерки-знамёна. Движущаяся по проспекту демонстрация тащила на плечах выдранный с корнем тополь Иггдрасиль, в котором отлетевший в Валгаллу узнал тополь из двора-замка. Пребывающие в тотальном разводе со своими Адамами Евы двигались по проспекту. Это была длинная коричневоликая магнитофонная лента, приводимая в движение медленно вращающимися катушками площадей Свердлова и Калинина. В виде обрывков фраз на ней ещё оставались заклинания Севиных песенок. Но резиновое колёсико уже сносилось, поэтому запись невозможно было воспроизвести, даже прижав ленту из женских тел к магнитной головке пьедестала. Потеряв ручку серпа и молот, сущность С выглядела просто полумесяцем-аппликацией на повязках исламских фундаменталистов. По зелёному полотнищу транспаранта плясала арабская вязь. Вытолкнутая нажатием башмака вождя из горла сущности Гор фраза привела в движение множественные сущности Юхан и Ева, бойцы оцепления, где каждый тоже был сущностью Юхан, надавили щитами, голубые глаза смотрели сквозь пуленепробиваемые прозрачные забрала шлемов, по их витринному стеклу плыли обвешанные щитами челны с драконами на носу. Скамеечные перекладины, джинсики, свитерки полетели, бухая о металл, повисая на милицейских касках. Используемый в качестве тарана тополь Иггдрасиль врезался в стену правоохранительных органов, пытаясь произвести дефлорацию. Над головами взметнулись резиновые дубины…
— Передозировка! — сказал будто только что вылупившийся из лопнувшей жемчужины милиционер в чёрном, снимая ладонь с яремной вены, поднимая расколовшуюся гитару и вытряхивая из брякнувшего застёжками чехла шприцы, изношенные струны и катящиеся по ступенькам монетки.

Их было двое. Они подошли и слушали гитариста до конца. Не мешали. Здорово шпарил мужик на облезлой шестиструнной. Концертант, да и только! Они даже ничего не предприняли, чтобы выдворить его из неустановленного места, как часто это делали: город осаждали со всех концов империи съезжающиеся бренчалы. Молоденькие менты никак не отреагировали и тогда, когда Горюхин, бешено импровизируя на запредельной скорости, стал диковато на них озираться. Народу столпилось! Нищенка приползла на коленях, уливаясь слезами. Двое молодых людей целовались и целовались — всё никак не могли оторваться друг от друга. Патрулирующие этот участок города омоновцы впервые видели такое. Когда молодые разлепились и подслеповатая девица во взлохмаченном парике сняла очки, оказалось, что это не она, а он. Размалёванный сын Севы, после приёма дозы так и не признавший в нём отца.

Застывшая в 1533 году жрица Храма Уок-Туок, великолепная в своей наготе, чуть прикрытая волной чёрных волос, всё ещё обнимала лепесток прозрачного ложа, на котором истаивал Священный Паук…
14-20 апреля, 2003 г.


Рецензии