Заблудшая жизнь

                ...иная жизнь cостоит на первый взгляд
                из одних заблуждений, но в итоге
                получается не сумма их (т.е. "заблудшая"
                жизнь), а некая новая и более сложная
                форма существования, которая изнутри
                всегда будет оценивать себя в
                противоположность тому, как её
                оценивают другие...
                (из письма другу)

Между театром и жизнью, спектаклем и реальным существованием, между
временем, сгущенным до осязаемой плотности, и временем, разбросанным и
бессвязным, располагается узкая полоса "ничейной" земли где могут существовать
некоторые люди, не сумевшие выбрать себе, вернее не сумевшие быть избранными
для такого способа бытия, который был бы достаточно неосознан и
необременителен для них, не способные быть "как все", но в то же время живущие и
не вполне "воображаемой" жизнью чтобы всегда безболезненно представляться
кем-то и чем-то. Тут вечная ревальвация (или, напротив, девальвация) самого себя,
тут бесчисленные и бесконечные (хотя в конце концов и число им есть и конец)
перемены роли, тут постоянная переоценка своих отношений с людьми и
вытекающая отсюда вечная нестабильность этих отношений, тут нервность и
неуверенность оттого, что чувствуешь себя как бы на подмостках жизни, а не внутри
неё, тут, наконец, резкие перепады от само-упоения к глубочайшему разочарованию
и т.д. Вы, быть может, возразите, что так живут очень многие люди и прежде всего
те, в которых искра таланта в силу тех или иных причин не сумела развиться до
полного и само-исчерпывающего вида и будоражит воображение ожиданием своего
проявления. Таких людей действительно предостаточно, но у них, как правило,
перевешивает что-либо одно, либо постоянное актёрство, а точнее поза, за которую
они держатся как за спасательный круг, при этом чувствуя, что это всё таки не
больше чем поза, либо состояние разочарованного, но в глубине души приятно
размораживающего и часто полупьяного сознания, состояние, которое порой
превратно принимают за признак большой души - это второе состояние тоже в
известном смысле поза, но поза, так сказать ненавязчивая и "пассивная", тогда как в
первом случае вам прямо таки "суют" в лицо ту или иную личину или образ. Случай
же о котором идёт речь, не таков.

Представьте себе актёра, заблудившегося на подмостках в увлечённости ролью, а
сами подмостки - до бесконечности раздвинувшимися: это будет примерно
соответствовать местоположению такой личности. Он, этот актёр, всегда на сцене и
где-то глубоко внутри себя быть может помнит, что ДОЛЖЕН играть роль, но он не
видит уже и не чувствует публики, ради которой он сюда попал; он заблудился в
странствиях по сцене и играет как бы сам для себя, хотя в нём дремлет и чувство
вины и чувство усталости; он, как моряк, утомившийся в кругосветном плавании,
одновременно удаляющийся и приближающийся к родному берегу, радуется тому,
что совершил это плавание, но ощущает опустошённость, свойственную людям,
познавшим конечный предел своих целей; он, заблудившийся в странствиях по
сцене, стал ВЕЧНЫМ ЛИЦЕДЕЕМ, и от этого в одинаковой степени счастлив и
несчастлив: дорога отсюда ему заказана, и, хотя он может ходить взад и вперёд,
бегать, прыгать, даже выйти на улицу и уехать куда-нибудь, может быть даже
полюбить - всё равно он останется тем, кем взошёл на подмостки - лицедеем.

Жить с этим сложным и трудным ощущением нелегко, но небольшое число людей,
отнюдь не актёров по профессии - тут не о них речь - всё же живут с ним.
Разоблачить в них лицедейство, вернуть их к "реальности" вряд ли возможно, да и не
стоит: ведь привыкнув к своей роли (или ко многим своим ролям), они становятся в
ней столь естественны, что, отними вы ее у них, они станут выглядеть куда более
позёрами, чем раньше.

Общаться с таким человеком бывает интересно, но как-то боязно. Никогда не
знаешь, что он выкинет и как это оценить. В каком-то смысле он не отвечает за свои
поступки, если твёрдо уверен, что они предопределены его ролью, которую он
никогда не называет "роль", но всегда "моя судьба" или "моя жизнь". Не верьте
поэтому, когда он заговорит с вами о судьбе, лучше постарайтесь уйти от него,
иначе вы, не дай Бог, станете жертвою его быть может грубого фарса или
издевательства над вами, связанного с тем, что люди, подобные описанному здесь
типу, в глубине души презирают ту жизнь, которую ведёте и вы и тысячи ваших
соплеменников, считая эту жизнь едва ли не животной, пресмыкающейся жизнью.

Они презирают усталость, сытость, и даже любовь для них важна не сама по себе, но
как повод для вспышки вдохновения, как случай сыграть некие отношения, как
возможность для произнесения монологов, признаний и т.п. Женщина должна
молчать при них, потому что всё, что она скажет, будет наверняка связано с
реальной жизнью обычных людей и поэтому глупо. Напротив, всё, что скажут они,
должно быть интересно, свежо, талантливо, ведь игра словами сделала их мастерами
в этом отношении и любая ерунда в их устах приобретает оттенок не до конца
выраженного, но потенциально гениального высказывания. Простые отношения
между людьми им скучны, и они намеренно усложняют их, отказываясь даже от
щедро предложенной дружбы, любви, участия - они предпочтут быть жертвой,
отверженными, гонимыми и.т.д. Им необходима жизнь в постоянном напряжении
"я", их личность никогда не замирает в созерцании чего-либо внешнего, она
вынуждена бодрствовать и функционировать так же сильно, как у актёра во время
спектакля, и поэтому их жизнь в итоге долее несоизмеримо более суетна и мелка,
чем жизнь полного ничтожества.

В этих людях никогда не восторжествует подлинно человеческое и слабое: вечно
желая быть на высоте, быть сильными, не разочаровывать, они тем скорее бывают
беспомощны, легко уязвимы, жалки, и сознание этого влечёт их всё к новым
рубежам суетного тщеславия, к новым утончённым граням лицедейства, в
которых они стремятся обрести некий мнимый покой, некое равновесие.

История, которую мне хочется рассказать, произошла во время моей давнишней
командировки в К*** в 194... году. К*** - небольшой грязноватый городишко,
впрочем любители старины легко могут найти здесь несколько полуразвалившихся
старинных зданий и церквей, находящихся в полупоэтическом состоянии
полуразрушенности. Вид подобных развалин для человека моего склада характера
отчего-то утешителен: терпеть не могу свежевыкрашенных церквей и даже домов - в
таком "оптимистическом" (я бы сказал даже - "восторженном") состоянии они меня
даже раздражают - так вид тяжело больного, одевшего новый, с иголочки, костюм,
может вызвать скорее мысли о близкой кончине, чем мысль о здоровье и
выздоровлении.

В один из свободных от работы дней, когда я прохаживался среди таких вот,
приятных для моих глаз развалин, ко мне неожиданно обратился человек, одетый не
то чтобы необычно, но как-то не к месту: он был при галстуке и с портфелем, но
непохоже было, чтобы он шёл с работы или на работу (как выяснилось позже - он
вообще нигде не работал в то время, когда я его встретил), и вообще в его
интеллигентном облике (шляпа и жилет) было нечто, отдалённо напоминающее те
памятники старины, которые он осматривал. Судя по всему, этот человек сам
некогда был красивым и тщательно отделанным строением, в чертах лица его
проглядывало редкое по нашему времени благородство, а в походке и манерах
чувствовалось что-то глубоко несовременное.

 - Будто только что из гробницы - подумалось мне тогда. Но тип этот довольно
скоро заставил переменить моё первоначальное мнение о нём. С интуицией,
свойственной болезненно чувствительным людям, он догадался, что сможет
заинтересовать меня, хотя, надо сказать, вид мой не давал повода для такого
заключения, поскольку я нарочито строго одевался, уезжая в командировки, чтобы не
вызывать лишних подозрений провинциальных чиновников и оберегая себя от
чересчур частого предъявления документов. Я был одет так, чтобы обо мне сразу
думали: человек из центра. Но этот тип сразу меня раскусил. Поэтому-то он и сказал
сразу эту свою фразу - Как это в сущности нелепо, - и, угадав по моему лицу, что я
понял, к чему относятся его слова, продолжил - Куда гуманнее было бы вовсе
уничтожить всё это, чем унижать то, что было некогда украшением города,
медленной и жестокой смертью!

 - Вы не вполне правы - отвечал я без торопливости, давая ему почувствовать
дистанцию и сделав вид, что не заметил необычности его формы обращения ко мне,
- ведь в таком случае наши потомки вряд ли смогли бы узнать когда-нибудь о
культуре прошлого, нашего героического прошлого, - поспешил я прибавить на
всякий случай.

 - На кой чорт им, вашим потомкам, эта культура, униженная и обезображенная
невниманием и презрением теперешнего времени - воскликнул этот пережиток. -
Пусть уж лучше они, потомки (он ткнул ладошкой куда-то в сторону от города, к
которому мы теперь повернулись лицом), в каких нибудь литературных описаниях
находили бы детали того великолепия, той роскоши и красоты, которые исходили от
этого и ему подобных зданий! Пусть прикусили бы они губы свои  - он видимо уже
чувствовал себя на кафедре, и я перестал быть ему важен и как личность и как
собеседник, от того он так и разволновался: я был воистину слишком ничтожен,
чтобы ему прислушаться к моим возражениям. Поняв это, я оставил появившееся
было желание спорить с ним и приготовился более к слушанию, лишь по
необходимости вставляя реплики чисто "служебного" характера, - ... Прикусили губы
свои, - продолжал он - пусть заплакали бы над жалким холмиком,оставшимся на
месте некогда прекрасного собора! И пусть бы эта жалость (уж не из дьяконов ли
он, испугался я при этом водопаде красноречия) пробудила бы в них чувство
человечности, гуманности и боли, что куда важнее, чем созерцание
фальшиво-подновлённого трупа церкви, внутри которой по-прежнему размещается
склад удобрений или что-то в этом роде. В этой трусливой неполноценности -
воззвал он уже не ко мне, а к небесам - в этой жестокой незавершённости убийства
есть что-то гнусное и будь моя власть, при условии, что в мои намерения входило бы
создание культуры совершенно новой, я бы не побоялся стереть с лица земли ВСЁ,
что напоминало бы людям о прошлом, (тут он внезапно перешёл на шёпот), я бы
подобно ранним христианам безжалостно разрушил бы все храмы поверженной
религии и на их месте воздвиг бы новые (он сделал крещендо), ещё более
прекрасные (ещё крещендо). В этом, по крайней мере, был бы смысл! А вот эти
жалкие развалины (он указал вновь своим изящным, хотя и несколько раздражённым
жестом на окрестную панораму, действительно безрадостную), эти развалины
воспитывают молодых людей так, что кроме презрения и может быть брезгливости,
весьма понятной, если учесть, что большинство этих развалюх давно превратилось в
отхожие места, они ничего не испытают, ничего не поймут в культуре их
собственных предков. Здесь, сударь, - продолжал он,  - или-или. Или они (под "они"
он разумел, конечно некое, пусть не конкретное руководство), враждебно относясь
ко многовековым усилиям народа в строительстве храмов для отправления обрядов
своей религии, даже ненавидя эти усилия, всё же сумеют уважать их, уважать эту
самоотверженную волю, в этом случае они просто обязаны уничтожить даже
малейшие следы пребывания на земле памятников этой ненавидимой ими истории,
или, считая, что отвернуться или избавиться от истории всё таки невозможно,
предоставят людям не только вернуться в свои храмы (этого мало), но предоставят
им строить НОВЫЕ, да, новые, ибо само строительство храма делает для оживления
в росте религиозного, да в вообще коллективного, народного чувства, самосознания
больше, чем самая неистовая религиозная пропаганда; строительство храма
возбуждает в народе высокие стремления, чувство единения, сплочённости,
самоотдачи, если угодно. Они же, - он показал пальцем в неведомую даль, - пошли
на жалкий и унижающий их самих компромисс, не уничтожая вовсе, они обрекли
старые формы культуры на жалкое, нищенское существование...

Надо сказать вам, что в то время, к которому относится действие нашего
повествования, мне оставалось одно из двух: или как можно скорее удирать от этого
места, поскольку моё вполне здоровое сознание было воспитано на чувстве
самосохранения, и это чувство было очень тонко развито у моего поколения, либо
поверить в чудо, а именно, что этот человек, во-первых, ничего не боится, а
во-вторых, возможно разгадал во мне единомышленника или по крайней мере
сочувствующего, хотя наверно в конечном счёте его даже и не интересует моё
мнение. Но не успел я в достаточной степени разобраться в мыслях, как рядом снова
загудел его голос:

 - Ведь это АБСОЛЮТНО ясно, - говорил он уже более уравновешенным тоном -
что выхолощенная от своей сути и предназначения в качестве храма церковь, пусть
даже раскрашенная как для ярмарки, всё равно труп, размалёванный труп и ничего
больше. Но как приятно сознавать нашему российскому интеллигенту, что этот труп
всё же "лучше, чем ничего", лучше, чем груда мусора. Интеллигент кричит и
возмущается, когда местное начальство где-то взрывает церковь так, как мальчишки
ломают снежную бабу, которую сами же сделали, взрывает, совершая, конечно,
некий древнейший обряд осквернения, но обряд окончательный и недвусмысленный,
зато когда в соборе делают музей атеизма, никто не возмущается, хотя
извращенного сознания в этом акте никак не меньше, чем в варварском для
интеллигента взрывании церкви динамитом.

Устроение храма - акт народный, стихийный и связанный с теми глубокими
потребностями в святости и страхе перед святостью, которые существуют в народе
всегда. Оберегание же трупа церкви, её подкрашенной мумии - акт извращенной
культуры, акт трусости и неспособности создать подобное. Хотите сохранить,
восстановить культуру - восстанавливайте всё, вплоть до Синода, если же этого не
нужно, тогда делайте музеи, где можно поместить кусок чего-то древнего. Музей не
столько унижает культуру, сколько расчленяет, обессмысливая, но покровительствуя
ей. От него больше и не требуется. Но делать из русского пейзажа декорацию для
интуриста это, извините, пошло и ещё раз пошло...

 - Да, простите, я не представился - вдруг осёкся он.
 - Алексей Иванович Гроттен, здешний старожил и любитель древностей, - услышал
я словно во сне.

 - Да ведь он просто не понимает, ЧТО говорит, -  догадался я наконец.
Передо мной стоял человек, очевидно давно не читавший газет, не
интересовавшийся ни решениями в области сельского хозяйства, ни
постановлениями по вопросам культуры, человек намеренно живший вне
современности, той современности, в которой жили все, от академика до дворника, в
том числе жил и я, но вместе с тем человек, явно не свихнувшийся, поскольку то, что
он говорил, было если не правдой, то похоже на правду.

 - Я не спрашиваю Вашего имени и звания, вряд ли Вам захочется называть его, но
смею заверить Вас, что, сообщив его, Вы ничем не рискуете. Впрочем, повторяю,
как Вам угодно. Надеюсь,если не слишком надоел Вам, встретить Вас как-нибудь
ещё.Честь имею. -

И он отошёл. Это было самым невероятным - он сам отошёл, проявив недюжинную
любезность как раз в момент моего наибольшего замешательства по поводу того,
куда заведёт меня эта беседа. - Вот это воспитание... - только и успел
пробормотать я ему вослед.


Идя по улице к себе в гостиницу я пожалел, что не догнал моего нового знакомого и
не порасспросил его поподробнее где он живёт. Пройдя к большому деревянному
бараку, отведённому под гостиницу, я обратился к старушке, сидевшей возле
крыльца, не слыхала ли она про такого-то, тут я описал бегло приметы моего
знакомого. Старушка, нисколько не удивившись вопросу, только рукой махнула.

 - Хто-ж его милый, не знаит, - пропела она на местный манер, - ведь над им весь
город смеётся. Он уже и городские и сельские власти замучил. Алексей-дуралей мы
его величаем - чтоб, значит, сломали церкву на базарной площади. Уже и в газете
писали, мол, вот сам бывший учитель (так я узнал профессию моего знакомца), а к
чему призываит? Ну, конешна, не сломали церкву и слава богу, пусть стоит, разве
жалко? - Тут старушка первый раз посмотрела мне в лицо, как будто до этого она
говорила в пространство, - разве жалко? А яму, ироду, видать жалко, раз ломать
хочет. Короче дурак он.

И, окончательно рассердившись, старушка встала и пошла прочь. Мысль о человеке,
призывавшем ломать церкву, расстроила её, видимо, не на шутку, оставалось только,
пожав плечами, идти спать.


Следующий день я провёл вне города, объезжая дальние деревни, где мне
необходимо было кое-что уточнить (я по профессии - статистик) и лишь к утру на
третий день вернулся на попутной машине. Первым человеком, которого я встретил
на автобусной остановке в центре, был как раз мой новый приятель. Я тут же
кинулся к нему - Голубчик Алексей Иванович! Вы ещё не завтракали? - 3ачем я у
него это спросил, и сам не знаю, мне хотелось ему сказать совсем другое. - А я, по
правде сказать, никогда не завтракаю, да у меня и аппетита нет, - как-то сник он, не
удивившись, впрочем, вопросу, и я потащил его тотчас в столовую, благо была она
совсем рядом. С трудом уговорив его поесть за мой счёт, - сам я был зверски
голоден, - я предложил снова пойти на развалины и продолжить, если он не против
начатый разговор, который меня  заинтересовал. На следующий день кончалась моя
командировка в К***, и я перестал опасаться, что местные власти косо посмотрят на
мои разговоры.

Алексей Иванович охотно согласился, и мы тотчас двинулись по направлению к
месту нашей первой встречи. Город невелик. Минут через десять не слишком
быстрой ходьбы мы уже присели на приятно нагретую утренним солнцем скамейку
под столь же старым, как сам город, вязом, откуда открывался чудесный вид на
окрестности. Мы помолчали немного.

 - Друг мой, - вдруг сказал Алексей Иванович, - я признателен Вам за обед, но
поверьте, что превыше всего ценю Ваше доверие. - Тут он как-то неловко вытащил
платок и старомодно высморкался, мне даже почудилось, будто в этом сморкании
для него было заключено нечто вроде обряда. Я, впрочем, не находил ничего
трогательного в нашей дрянной трапезе, скорее меня можно было заподозрить в
нездоровом любопытстве, но я промолчал и продолжил смотреть себе под ноги,
предоставляя собеседнику начать разговор.

 - К сожалению, - продолжал он, - принять Вас у себя я не могу, так как... впрочем,
это не может быть интересно для Вас, - он впервые как бы оградил меня от своей
жизни, и я понял, что не следует считать его слишком простодушным, как мне
казалось вначале.

 - Вы может быть не знаете, что я по профессии учитель? В чём, по-вашему, талант
учителя? Да прежде всего в том, чтобы увлечь детей мыслью сделаться и поскорее
сделаться людьми, притом не просто людьми, но хорошими, добрыми людьми. Нет,
Вы не подумайте - меня прогнали не за то, что я говорил им о Боге - нет, это не было
нужно мне, да и , пожалуй сами дети стали бы презирать меня. Ведь сейчас не время
говорить о Боге. Я говорил о доброте, о том, что не столь важно, будет ли кто-то
среди них тем-то и тем-то, сколько каким он ЧЕЛОВЕКОМ будет. Но дети не все
поняли меня. Один мальчик, например, встал и пролепетал: "А как же, если я хочу
быть...героем?" Я, надо сказать, был весьма смущён и сказал нечто вроде того, что
герой тоже человек или что-то подобное, но сказал, не очень веря самому себе. С
некоторых пор я всё больше проникался мыслью, что в то время как дети говорят
мне правду, я лгу им или, что хуже, не говорю всей правды, а только часть её, и дети,
как мне стало казаться, чувствуют это и некоторые даже жалеют меня за то, что я не
говорю им всей правды.

В общем, меня вскоре обвинили в абстрактном гуманизме. Приехала к нам молодая
учительница арифметики, очень активная девушка. И вот, на учительском собрании
она заявила, что я воспитываю в детях не то чутьё.
 - В классе этот человек, - сказала она, указав на меня, - лишает наших детей (у неё,
правда своих детей ещё не было), -  классового чутья!
 - И никто не рассмеялся, а ведь это неплохой каламбур, не правда ли? - Алексей
Иванович пытливо всмотрелся в меня. Я взглянул на него, но не ответил. Я ждал
главного, того, чего он ещё не сказал, может скажет потом, если я его не спугну.
 - И вот, как говорится, через этот каламбур (он был, кстати, занесён в протокол)
меня и выгнали. Любили ли меня дети, спросите Вы? Не знаю. Кажется что любили,
впрочем может именно за то, что я часто бывал не слишком самоуверен и не боялся
выдать своё сомнение, хотя многие педагоги опасаются этого, боясь уронить свой
престиж. Конечно, сомнение в чём-то и опасно, наверняка, и что страна идёт к
счастью, и что будешь почти наверняка героем или участником ВЕЛИКИХ
СТРОЕК, и что у нас у всех одна и та же дорога; но всем ли надобны такая радость,
да ещё и каждый день. Положим, если говорить о взрослых, то безусловно нет. Ну, а
если подумать о детях? Должны ли дети, вернее, должны ли мы желать, чтобы они
видели только радостно-бесспорное?
Поменьше сомнения, поменьше боли из-за того, что в мире много неустроенности и
так будет, наверно, всегда, - люди вокруг не только веселятся, но болеют и умирают,
что даже в так называемом созидательном труде на благо отчизны много скуки,
однообразия и насилия над собой. Позволяя детям мыслить о жизни слишком легко,
не готовим ли мы их тем самым к определённой нравственной катастрофе, которая
произойдёт в тот момент, когда они осознают, а они обязательно рано или поздно
осознают, что жизнь не столько игра, но и, если можно так выразиться, антиигра?
Почему взрослая жизнь обязательно должна выглядеть как некое антидетство, как
пора, когда сказки и мифы, которые мы сами вдалбливали в детей, опровергаются
нами же на каждом шагу. И где, скажите на милость, тот момент времени, когда мы
можем вызвать какого-то мальчугана и сказать ему, что он уже взрослый, посвятить
его, что называется, в воины, как это делают "отсталые" племена? Где это испытание
на взрослость, на зрелость? Я убеждён, что оберегая детское сознание от того груза,
ощущения ответственности за собственное и чужое человеческое бытие, мы тем
вернее калечим его впоследствии, когда уже обществу просто невозможно скрыть от
молодого человека простоту и запутанность жизни, да именно простоту и
запутанность вместе, они всегда, к сожалению,идут рука об руку...

Он замолчал. Как хмелеет человек, давно не употреблявший вина, так и он, видно,
захмелел от собственных слов и мыслей. Глаза его как будто увидели перед собой
что-то невыразимо большое и широко, словно от ужаса, открылись, но много
странной радости было в них, сами слова его не были вовсе такими уж весёлыми,
скорее наоборот. Видно было, что продолжать ему всё таки трудно - он сидел,
опираясь головой на руки и как бы забылся, но внезапно заговорил снова и прежде,
чем я успел что-либо вставить, продолжал свою речь, лишь более спокойно и устало.

 - Ничего мне так сильно не хотелось в ту пору, как постичь души других людей
настолько, чтобы быть таким же как они, но, видно, не суждено было. И когда я
понял это, судьба моя была решена. (Здесь то он и заговорил впервые о судьбе).

 - Я начал отдаляться от людей так же, как раньше хотел быть близким им. Их жизнь
теперь была уже не моя жизнь. Не знаю, имею ли я право, но я презираю их жизнь,
суетную и пустую (сам не заметив, он перешёл от детей ко взрослым). Да, они вовсе
не думают о смерти, их не интересует смерть, они боятся об этом думать, потому
что это значило бы...

Здесь Алексей Иванович остановился и, вздохнув, пробормотал - Мне, кажется,
пора...

Я был слишком заинтересован всем ходом нашей беседы, а вернее, его
монологом, полу-страстным, полу-усталым, и, ни слова не говоря, схватил Алексея
Ивановича под руку и потащил к чайной, расположенной под горой, при въезде в
город. Публика здесь была шумная, и это меня устраивало как нельзя лучше. Я тут
же заказал графинчик водки и что-то ещё.

Алексей Иванович не сразу выпил налитый мной стакан, вначале он долго сидел
молча, словно разглядывая поверхность бесцветной мутной жидкости, будто пытаясь
высмотреть там что-нибудь, потом грустно как-то улыбнулся и произнёс:

 - Вот я Вам расскажу сейчас свою историю, может мы никогда больше и не
увидимся, а мне хочется, чтобы Вы помнили обо мне. Он неуклюже выпил и щурясь
кинулся закусывать.

 - Это история, связанная с женщиной, но не ждите тут какого-нибудь смака, или
того типично мужского отношения к таким вещам, которое свойственно
большинству. Я заранее хочу Вас предупредить, что это история мной
ПРОИГРАННАЯ, то есть я ПРОИГРАЛ эту любовь, эти отношения, именно
проиграл, хотя слово это двусмысленное, в чём Вы сами дальше убедитесь. В
общем, сами понимаете, хвастаться я не буду, да и нечем.
Это во многих отношениях не-мужская история, хотя и рассказывать Вам её будет,
поверьте, самый обыкновенный, нормальный мужчина. - Тут он опять налил и
быстро проглотил водку.

 - Вы, наверно, не удивитесь, узнав, что она тоже была учительницей, да, впрочем,
она и сейчас учительница, и всё это было задолго до того, как меня выгнали. Так вот,
она была такой хорошенькой и высокой учительницей биологии, хотя это не
важно... Важно другое - то, что я полюбил её, вернее думал, что полюбил. Ну вот, по
Вашему, есть тут какая-нибудь разница - между тем, что Вы действительно
ЛЮБИТЕ и тем, что воображаете только, что любите? Во всяком случае для неё, для
моей учительницы, разница такая была. Да, я забыл сказать Вам суть дела. У меня
была... точнее есть... в общем я был женат и сейчас ещё женат. Женился я довольно
юным, и это было довольно сильное увлечение и только позднее... Вы, конечно
знаете как это бывает в жизни? (я кивнул на всякий случай, чтобы не слишком
отрываться от рассказчика, которому, очевидно нужно было сейчас немного
поддержки и понимания с моей стороны)

 - Короче, когда я сказал своей учительнице однажды, провожая её после уроков
домой: "Наташа, неужели Вы не верите мне, не верите, что я Вас люблю?" "Я верю
Вам сейчас, - отвечала она, - когда Вы мне это говорите, но, не видя Вас хотя бы
один день, я перестаю Вам верить. Мне начинает казаться, что Вы это только себе
представляете. Ведь Вы любите многое себе представлять, великий фантазёр."

Говоря так, она всегда смеялась легко и радостно, и я целовал её, хотя она и
расстраивалась от этого. Отчего я не женился на ней, спросите Вы? Не хочу
приводить Вам многочисленные и сложные причины этого, перечисление которых
только внесёт сомнение в искренности моих намерений. Она тоже не могла, видимо,
поверить, что я действительно НЕ МОГУ.

 - Вы просто не хотите, а значит не любите меня - говорила она с гневом, убегая от
меня к себе домой. Простота и жестокость этих слов приводили меня в отчаяние, и я
страстно и терпеливо доказывал ей, что она не справедлива ко мне. Жена,
конечно,знала о моих свиданиях, ведь город наш так мал и прозрачен. Если бы она
хоть раз пошла бы на скандал и вмешалась в мой роман так, как обычно
вмешиваются женщины, то, вероятно, я бы именно тогда нашёл силы и бросил всё
ради своей любви к Наташе, но жена молчала и даже более того - стала относиться
ко мне с подозрительной нежностью и даже сочувствием, словно я был безнадёжно
болен. Теперь я понимаю, что она как раз и хотела внушить мне, что я именно болен,
болен не серьёзно и что это ПРОЙДЁТ, ибо всё проходит. Что-то мешало мне в этой
ситуации искать ссоры с женой и идти с ней на разрыв. Сложилась странная
ситуация: с женщиной, которую я считал любимой, я проводил время в мучительных
разговорах, сопровождающихся слезами, рыданиями и проч., дома же меня
окутали такой подчёркнутой заботой и вниманием, что я сам себе начинал казаться
последним негодяем, хотя и догадывался, что эта внешняя сторона вещей мало что
значит. Однажды Наташа неожиданно появилась в учительской, когда там никого не
было. Она  подбежала ко мне и, тревожно улыбаясь, прошептала, - если любишь
меня, уедем отсюда, я получила письмо от сестры, она живёт в Б-е (впервые я
услышал, что у неё есть сестра), там нужны учителя, пока поживём у неё, а там
видно будет. - Что-то одновременно романтическое и жутко ПРАКТИЧЕСКОЕ было
в этом предложении. Она так тревожно и, мне показалось, жадно смотрела мне в
глаза, что я почувствовал нечто неприятное, как бывает, когда твой лучший друг
вдруг оказывается членом шайки и просит участвовать вместе с ним в ограблении
банка. На что мне и этот Б-к, и чорт его знает, что там за люди, а мне вот сегодня
замдиректора говорила, что пошлёт меня на курсы переподготовки в областной
центр, и вообще куда такая спешка, когда сейчас середина учебного года и будет
скандал - всё это лихорадочно думал я тогда, не замечая, что раздражаясь от её
практичности, сам противопоставляю её предложению СВОЮ практичность.
Должно быть я просто ревновал её к её собственной инициативе, как это бывает у
неопытных мужчин.
Но как сказать ей всё это так, чтобы она поняла?
 - Я подумаю, - отвечал я как можно спокойнее, хотя душа моя, что называется,
рвалась на части, и я, не выдержав её тревожного взгляда, выбежал из учительской и
немедля ушёл из школы бродить но улицам. Это было впервые, когда я без всякого
разрешения ушёл, не кончив работы и никого не предупредив об этом. Потом,
позднее, это случалось со мной довольно часто.

 - Вы скажете, что тут нужна решительность и только. Но если Вы помните начало
нашего разговора, я сказал тогда, что история эта не-мужская по сути, ибо для
мужчины (я имею ввиду обычного мужчину) в этой ситуации нет выхода; он,
подобно толстовскому Вронскому, просто не сделает ничего другого, как оставит
службу, семью и всё прочее, лишь бы соединиться с любимой женщиной. Он сделает
это - и об этом Толстой и все другие настоящие мужчины не говорят - из страха,
что, не сделай он этого, он будет вовек опозорен именно перед той женщиной,
которой клялся в любви. Тут прослеживается давняя рыцарская, а может и ещё более
старая традиция, по которой мужчина просто и без выкрутас должен пожертвовать
собой, если женщина, которую он любит, требует этого и даже, если он хотя бы
полагает, что она так хочет.

Это самопожертвование и считается первым и решающим доказательством любви.
Окажись он слабым в этом случае, женщина, если и не оставит его, но презирать
будет обязательно. Ничто не разубедит её в такой ситуации, будь Вы впоследствии
хоть Георгий-победоносец. Здесь-то и проходит мучительная граница между
ситуацией "вы любите" и ситуацией "вы воображает только, что любите" .Но граница
эта не для меня, я не признаЮ и не признАю никогда этой границы.

Мне почудилось в тот момент, что в его глазах опять промелькнуло то сложное
состояние сознания, которое часто свойственно запутавшимся в себе самих людям,
тем более когда они выпьют. Сквозь стыд и раскаяние там несомненно
присутствовало и некое непонятное мне торжество.

 - Так вот, - продолжал он, - чтобы не быть слабым в этой опасной для меня
ситуации, чтобы не доводить дело до катастрофы, после которой она перестала бы
уважать меня, да и сам я стал бы себя презирать, что я мог сделать иное, как не
обернуть собственную слабость в силу, а несчастье, которое должно было
обрушиться на меня (если бы она в ответ на мой отказ бросила бы меня - это я
разумел как несчастье) , если не в счастье, то хотя бы в некоторое торжество, пусть
не для всех ясного и всеми признанного начала, но начала, которое (я это чувствую)
есть во мне самом?

В тот день, когда она мне сделала это, впрочем более чем обычное предложение, я
понял, что "играю", что называется, на поле противника и по правилам противника.
То, как я вёл себя до сих пор, неизбежно должно было привести к ситуации, когда
женщина предложит Вам выбор, а на самом деле укажет Вам и укажет
недвусмысленно, что у Вас уже нет выбора. Если для кого другого эта героическая
неизбежность, эта святая необходимость счастья с любимым человеком,
представляется по меньшей мере освобождением от напряжённой неловкости в
отношениях, то для меня это означало конец любовной игры, пусть и в стиле
русской провинции прошлого века, сентиментальной и нелепой, но всё же - игры,
позволяющей каждому участнику раскрыть в себе чрезвычайно много и таланта, ибо
любовь пробуждает в нас талант, который мы сами в себе и не подозревали. Я стал
за время своей влюбленности как бы толкователем собственной личности, да и не
только собственной, но и чужой, и поскольку женщина, которую я люблю  - тут уже
не важно то тонкое различие, о котором мы говорили - не даёт мне быть слишком
уверенным в той или другой интерпретации моего "я". Это самое "я", сомневаясь в
самом себе, беспрерывно меняет поле собственного бытия, пусть это происходит и
не заметно, полу-заметно, да и то, может быть только для меня самого, но это уже не
просто жизнь, не просто коллизия, сцепление обстоятельств и последствий этих
обстоятельств, это уже нечто большее.

Искусство, робко вкрапленное в нашу обыденность как золотая песчинка в
необъятные мощи пустых пород, презирающих эту песчинку. Будь я субъектом
простым до мужественной тривиальности, я бы не задумываясь поехал бы за ней,
жил бы в доме её сестры, разводил бы георгины под окном, выписывал бы пару
умных или неумных столичных журналов, но считал бы себя неудачником, и после
очередного семейного скандала перестал бы вообще любить жизнь и людей. Не
поехав же, я превращал само предложение уехать в повод для почти поэтического
размышления. Не подумайте обо мне слишком дурно - не для смакования или
самолюбования я отказывался от предложения, а во имя превращения в божественно
свободный шанс перемены декораций, шанс, который я, наравне с другими шансами,
переживаю и отбрасываю в ожидании дальнейшего действия в игре собственной
жизни.

А что есть игра? Если Вы помните наш разговор, я могу спросить у Вас, почему
наша взрослая жизнь так чуждается игры, отчего достаточно малейшего подозрения,
что Вы с кем-то (или кем-то) играете, что Вы ведёте себя свободнее, чем это обычно
бывает в человеческих отношениях, чтобы к Вам относились с подозрением, если не
с презрением? Отчего то, что так естественно в детях, столь неестественно (с
позиций здравого смысла) во взрослых людях? Вы скажете - что касается любви, то
игра не только существует, но и высоко ценится, особенно среди женской части
человечества. А я скажу Вам больше - элементы, частички игры можно проследить в
ЛЮБЫХ человеческих поступках и отношениях, без игры, без расширения, пусть и
воображаемого, своих отношений с другим человеком, личность не может проявить
себя свободно. Я не имею, конечно, в виду самые примитивные образчики
человеческой породы.

 - Когда-то романтики и их младшие братья реалисты делали вид, что раскрыли
правду человеческих отношений, угадав игровые аспекты в них - будь то власть,
деньги, знатность и проч. Но правда - не в этом. Ибо становясь чем-то конкретным,
ясно обрисованным, любая форма человеческого поведения уже не может
удержаться в этой ясности и старается использовать эту так называемую
ясность как ширму. Если человек заявляет Вам, что без Вас он жить не может и что
Вы непременное условие его существования, то Вы, наверно, тут же распознаете за
этим инстинкт и жажду обладания, власти. Будь моим, -говорят Вам, - и Вы
понимаете, что стань Вы её, как тут же интерес к Вам пройдёт безвозвратно,
поскольку инстинкт обладания будет удовлетворён - всё это, впрочем,
общеизвестно, разве только обычно из этого делаются неверные и слишком частные
выводы. Люди требуют любви, желая при этом власти, требуют денег, желая
успокоить самолюбие, мстят, потому что не могут спрятать от себя стыд и
раскаяние, оскорбляют, чтобы выразить любовь. Постоянно происходит так, что
одна цепочка фактов, одна линия поведения как бы подставлена под другую,
подменяет её и прикрывает. В этом основной принцип поведения личности - её игра,
направленная прежде всего на самозащиту и само-сбережение. Защищая себя,
личность может далеко уйти от своей основной, так сказать, роли и расположиться в
поле игры, совершенно ином - так, что вы человека и не узнаете - если условия её
существования окажутся достаточно сложными...


 - Вы, очевидно, склонны обвинить меня в неискренности, холодности,
паясничаньи... Ни в коей мере! В тот момент, когда всё это происходило, вряд ли то,
что я Вам сейчас рассказываю, сознавалось мною, может быть лишь неясные
предчувствия владели мной тогда: я как-то сумел ощутить, что судьба подбрасывает
мне ещё один ложный шанс, ведущий к слишком очевидной и законченной форме 
жизни, и что мне следует опасаться этой законченности и держаться более сложных
и пусть не симпатичных для других - двусмысленных и даже многосмысленных
форм ради того самого искусства в жизни, о котором мы говорили. Искусство,
самим обозначением своим напоминает об искусственности. Но тот,кто
действительно одарён, тот скажет Вам, что нет на свете моментов более искренних и
наполненных столь сильными и чистыми чувствами, чем моменты творчества,то есть
бытия в искусстве. Разве сама жизнь не может быть, пусть вопреки мнению
большинства, превращена в такой опыт превращения в искусство? Что с того,что для
девяносто девяти из ста это будет выглядеть только примитивным и бессмысленным
извращением жизни, кокетством с ней, отклонением от" правды", о которой они
судят по себе. Что с того, что носитель таких взглядов может стать подозрительным
субъектом в глазах целого города, что с того, что по мнению даже умных людей
такой субъект в конце концов лишь позёр и краснобай? Неужели невозможна в
природе такая сила, которая не могла бы противостоять даже самой умной, самой
последней правде, не могла бы найти истину столь же яростную, но
совершенно другую, которая противостояла бы всему строю жизни общества,
общества, допускающего же жить среди себя юродивым?

Ведь это великий риск и великий искус - жить юродивым, тем более жить в полной
сносности ума, но разве всё таки это вовсе невозможно? Вот я говорю Вам это,
рискуя не только потерять Ваши симпатии ко мне, но и вызвать законное - да,
законное отвращение, поскольку так диктует закон людей. Но, как видите, и этого я
не боюсь, хотя поверьте, потерять ещё и Вас, потерять, даже не завоевав - это
тяжело даже для такого человека как я...

 - Я не поехал с ней, не поехал ни на следующий день, ни после и никогда не
раскаивался в этом, хотя раскаяние, может это прозвучит и нелепо, - это моё самое
частое ощущение. Изгнанный из племени, я раскаиваюсь, что принадлежал к нему -
кажется это кто-то уже говорил?

Но если Вам все таки неприятен такой исход дела, то я могу помочь этому и помочь
без труда, рассказав, как вечером того же дня Наташа отдалась мне, отдалась от
отчаяния, от неверия в меня, от желания как-то меня удержать, что она была
довольно истеричной и плаксивой любовницей. Я со стыдом сознавал, что причиной
её слабости явилось лишь мое упрямство, как это она сама называла, прижимая свою
милую головку ко мне в знак прощения, хотя и не полного.
Я могу изобразить для Вас всё, что рассказал прежде, в более "истинном" свете, но
почему-то уверен, что теперь, после ТОЙ, настоящей правды эта правда будет для
Вас утомительно скучна, а главное - не ПОХОЖА уже на правду. Не стану
продолжать. Вы сами домыслите за меня этот второй, "нормальный" вариант моей
истории и сами выберите то, что Вам больше по душе...

 - Главное, что Вы должны понять, - сказал Алексей Иванович, глядя на меня с
ласковым сочувствием, хотя какого чорта мне нужно было его сочувствие? Можно
подумать, что он выиграл у меня в шахматы, - Вы должны понять, что в моём
разговоре с Вами не было той цели, которую Вы вероятно подозревали -
выговориться, излить душу - нет, познакомься я с Вами позднее на год-два, и Вы 
услышали бы может быть нечто совсем иное, разумеется не факты, но их
истолкование, ибо в книге собственной жизни я и писатель и читатель
одновременно...


Я не помню уже, как мы расстались, но расстались, кажется, без особого сожаления
- я потому что несколько устал от запутанных и, как мне казалось не вполне
искренних разглагольствований моего знакомца и потому ещё, что сам чувствовал
себя объектом некой его "игры"; он, очевидно, из-за недостаточно бурной реакции
на его речи. Однако я просил разрешения написать ему до востребования (писать на
свой адрес он не разрешил, и я понял почему).

Мне трудно сейчас припомнить в точности что и как я писал ему, но помню, что
послал два или три письма, где старался оспаривать его мысли, причём эти свои
доводы я забыл начисто, хотя его разговор слышу, как будто мы говорили вчера,
слышу даже тембр его голоса; я и тембр голоса и содержание  разговора
воспринимаю как нечто общее. Забудь я его голос, ласковый, тревожный и чуть
хрипловатый, я забыл бы и то, что он говорил.

На мои письма он не отвечал, впрочем, однажды прислал мне открытку, где было
всего два слова: "Есть Время...."
                II - IV/74


Рецензии