Любовь на листьях фиалок
Первая моль меня укусила за голову еще в шестом классе. Моль была дикая, и я сразу пришел на стацию юных натуралистов записываться в какой- нибудь кружок. Они были все переполнены, и меня могли взять только в один «Веселые зверята». Два активиста пошли сразу же показывать мне моего веселого зверенка, ареал, так сказать, его и моего будущего обитания. Возле клетки, на которую мне указали, я остановился, как вкопанный. За корявой и ржавой решеткой, нахохлившись, сидел на огромном голом сучке растрепанный птичман, а на клетке висела табличка с ярко-фиолетовой надписью: «Орлан белоплечий». Какое отношение этот представитель отряда пернатых имел к зверятам, я не понимал. Как потом выяснилось, к орланам он тоже не имел никакого отношения, да и плечи его были скорее голыми, чем белыми. Выяснилось также, что эта полузамученная птичка не только ест белоглазых рыбешек, но и…
Впрочем, через две недели, когда я считался уже ветераном, Валька Слукина, соседка по парте переманила меня в кружок любителей луковичных растений:
- Я тебе чего Буратино что ли?- заартачился, было, я.
- Да нет, домой просто веселее идти будет,- вяло пожала плечами любительница луковичных.- Ты едешь завтра с нами?
- Далеко ли ехать-то?- бабушка научила меня еще в третьем классе не закудыкивать людям дорогу.
- Тебе разве не сказали, что вся юннатская станция завтра выезжает на Никишиху. Мы копаем дикорастущие луковичные, а зверинец готовит корма для своих питомцев.
- Тоже мне зверинец! Облезлая белка да пара полудохлых мартышек,- фыркнул я презрительно.
- Зря ты так, Сережа. У них есть еще агинский тарбаган. Только он болеет и пока в лечебнице.
- Не хочу я копать луковичные. Я вообще ничего не хочу копать,- неожиданно вспылил я и, отделяя слово от слова, веско добавил.- Я - лю--блю,- про-сто- обо-жаю- фи-ал-ки. А завтра я иду записываться в секцию акробатики…или тенниса…настольного.
Таким образом, за полгода я побывал в тринадцати кружках и четырех секциях. Я клеил фанерные модели планеров, сажал луковичные и собирал спичечные этикетки. Два месяца я прыгал через коня и делал кувырок вперед. Со школьными спелеологами спустился в Сунгирскую пещеру трижды, а с городскими альпинистами поднялся на Сохатино аж два раза. Я гонял на велосипеде и прыгал в высоту, был записан в четыре городских и школьную библиотеки, пел в хоре и брал уроки гитары. Помимо этих житейских мелочей на мне были вода, дрова и младшая сестренка.
К десятому классу костер я мог развести не целой, а даже четвертинкой спички, мог в любой речке области поймать любую рыбу и приготовить ее различными способами. Я мог подшить валенки и починить утюг, мог постирать пододеяльник, отжать и развешать его для просушки, прилично завернуть портянки и спеть колыбельную младшей сестре. Я мог многое, кроме одного…
Я не мог поцеловать девочку. Вернее, уже девушку. Какой там поцеловать! Я обмирал, когда входила она. Всегда. Во все времена года. Во все дни недели. Во всякую минуту у меня останавливалось дыхание, когда она оказывалась рядом. Как-то в седьмом классе двое мальчишек и четыре девочки записались в городской Дом пионеров в кружок массовиков-затейников. Мы собирались возле старого рынка к трем часам, а потом дружно чапали через весь город. Азы затейников в нас уже заложили, поэтому мы самозабвенно всю дорогу играли. Со Славосом – мысленно в шахматы (правда, дальше восьмого хода у нас дело не двигалось), с девчонками - в «города», «в садовника», «в колечко-малечко». В этот пасмурный день садовником был я. Людка Доценко – вечная роза, Ритка Сакова – ромашка. Она выбрала фиалку. Я начал без особого энтузиазма:
- Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме…- естественно я выбрал фиалку,- фиалки.
- Ой!- вяло и совсем бесцветно ойкнула она.
- Что с тобой?- поинтересовался я.
- Влюблена!- она ниполсколько не смутилась.
- В кого?- напирал я. (Боже, как мне хотелось, чтобы она сказала, едва дыша, шепотом, даже играя: «В садовника». Я бы умер от счастья. Но, увы и ах!)
- В розу!- возликовала она. Кстати, она постоянно выбирала розу в этой детской, глупой и совершенно бессмысленной игре. Каждый из играющих видел в ней какой-то тайный смысл, а если и не видел, то идти было далеко и скучно, и поэтому всенепременно следовало чем-либо себя занять. Зимой мы торопились. Летом время двигалось со скоростью черепахи.
А в весеннем воздухе хрущевской оттепели мне чуялся запах ее волос. Я различал его через три десятка улиц, которые разделяли нас. Ко мне она тоже, видимо, испытывала симпатию. Но не более того. Юность уносилась со скоростью сверхзвуковых стрижей, которые заселяли с такой же скоростью застрехи новеньких пятиэтажек. Все шло своим чередом. «Десятики», а их было в этом году пять классов, готовились к экзаменам. Мы переехали в новую квартиру, пахнущую краской-суриком, сухой штукатуркой и еще чем-то необъяснимым, неуловимо новым. (Теперь-то я точно знаю, что так пахнут только что распустившиеся фиалки – узамбарские сенполии - и «Стихи о Прекрасной Даме» Александра Блока). Громко сказано – переехали! В новую четырехкомнатную квартиру въехал допотопный диван, с тех же времен бамбуковая этажерка, облупленная, но такая вместительная и старая, жутко скрипучая двуспальная кровать. Ну и, разумеется, - я, шестнадцатилетний обалдуй, с роскошной белокурой гривой, синими глазами, неполным средним образованием и массой юношеских комплексов.
Да, кстати, о фиалках! Мамка привезла ее в первый же день, в старенькой дерматиновой сумке. Привезла и не поставила, а водрузила на подоконник в самой большой комнате. В старой квартире я ее, растрепанную и вечно сухую, видел, но, сказать честно, не считал украшением. Иногда она расцветала мелкими невзрачными цветками, но чаще была квелая и безрадостная. В большой комнате, на свежевыкрашенном белом подоконнике, я увидел ее в новом свете: Листья, опушенные белесыми ресничками, отливали серебром и высокие стройные стебли, были мягко изогнуты. Но растению явно чего-то не хватало.
В следующий раз я увидел его только первого мая. И не только его... Ах, этот май- чаровник! Что ты вытворяешь с людьми? Они ведь жить начинают.
Утро было сияющим и радостным. Я распахнул двери балкона. Захотелось запеть во все горло. Нет, не запеть - заорать на весь «Сосновый бор»: «Утро красит нежным светом…» В комнату, как из гаубицы, шарахнул залп свежего воздуха, настоянный на сосновой хвое, и в это время раздался звонок в дверь. Я вдруг почему-то понял: «На демонстрацию сегодня я уже не пойду» и прямо в трусах пошел открывать. О ней, и только о ней думал я все утро. На периферии моего сознания она жила двадцать четыре часа в сутки. Но сейчас она стояла в дверях моей квартиры и улыбалась.Улыбалась она так, что комок сладкой патоки потек от горла вниз живота, захватывая по дороге все органы.
- Привет!- зеленые ее глаза хитро прищурились.- Не узнаешь?
- У-уз-наю,- я обалдело смотрел на нее и мотал головой.
- Похоже, все-таки не узнаешь, раз трясешь головенкой. Ты не ударился?- отводя меня рукой и оглядываясь по сторонам, спросила она и добавила.- Вроде как бы и не обо что.
- Подожди три минуты,- я юркнул в дальнюю спальню и, наконец, попытался привести себя и свои мятущиеся мысли в порядок.
-Если одеваться побежал, то зря!- ехидно пропела она.
От ее насмешливого голоса я в мгновение ока покрылся испариной. Я надел белую рубашку с короткими рукавами, отложной воротничок которой стоял почему-то колом, натянул брюки (так и хотелось сказать с короткими рукавами), взъерошил пятерней шевелюру и шагнул навстречу судьбе.
- Хорош гусь! Может, обнимешь любимую?- она сделала ударение на слове «любимую».
Ой, что-то как-то совсем не по себе мне стало в собственной квартире. Неуютно стало и в собственной одежде. А в моей несчастной голове творилось и вовсе черте что. «Она явно не собирается на первомайскую демонстрацию. Как она узнала адрес нашей новой квартиры? Следила за мной? Маловероятно. Как-то зловеще она произнесла – «любимую». Я ведь ей не признавался в любви. Господи, предлагает обнять. Сама предлагает. Тысячу раз я мысленно сжимал эту девушку в объятиях, горячих и страстных. А здесь сама предлагает.
Вообще-то, все происходящее напоминало мне сцену плохо отрепетированного спектакля по пьесе из театра абсурда Эжена Ионеско, которую я месяц назад попытался прочитать и, главное, осмыслить. Мой житейский опыт не робко подсказывал, а утверждал, что так не бывает, а, если оно (явление) есть, то оно из серии паранормальных».
А явление, живое, горячее и, действительно, любимое смотрело невидящим взглядом на заингодинские дали и… улыбалось. На ней было шелковое платье, по всему полю которого полыхали пунцовые маки.
- Так и будем стоять?- она подняла на меня глаза.
- Из вариантов – у нас только лечь, потому что сесть здесь просто не на что,- чувствуя, что переигрываю, сказал я.
- Можно, впрочем, и стоя,- она шагнула ко мне, и я почувствовал упругую горячую волну. Я читал Золя и Мопассана. Но в книгах в таких местах, обычно, ставят многоточие. Я каждой клеточкой своего тела почувствовал (ой, мамочка, я полетел в тартарары!) ее грудь. Нет, почувствовал,- здесь не годится. Моя генная память услужливо преподнесла моему помутившемуся сознанию доисторический обонятельный и осязательный опыт всех моих предков по мужской линии, и я просто понял, что под маками у моей пришелицы ничего нет.
Уши и лицо мои горели, ноги были ватными, а руки и губы, оказывается, могли управляться без помощи головы.
- Ну что? Немного утолил свое любопытство и духовную жажду?- отстраняясь, неожиданно севшим голосом спросила она.
- Наоборот! Только распалил!- меня колотила крупная дрожь, рукам же, неожиданно длинным, я вообще не находил места.
- Остынь, любимый. Дай мне сигарету и послушай,- она села на подоконник, обтянув коленки своими маками.
- Ты же не куришь!- удивился я. Но еще больше я удивился слову «любимый».
Даже не самому слову, а интонации, с которой оно было произнесено. Чего больше в ее интонации? Меду ли, яду ли. А какая теперь, собственно, разница!
На демонстрацию мы уже не попадем. Она у меня дома, сидит на подоконнике.
И тут я обратил внимание на фиалку, стоящую на окне. И обратил-то только потому, что моя утренняя гостья едва на нее не уселась. Боже, что это с ней? С фиалкой? Растение как бы сжалось, ожидая удара палкой или плеткой. Лопухастые листья-уши прижались к самой земле, готовые распуститься цветы съежились прямо на глазах. Казалось, растение вот-вот расплачется. С чего бы это? У меня же между сердцем и пахом вонзилась иголка. Предчувствие! Только чего? Ведь не мог же я ей, как на проклятом Западе, сказать: «Я не готов Вас принять сегодня, Галина! Приходите через неделю, я постараюсь быть во всеоружии». А сегодня балом правила она.
- Не обольщайся, Сережа! (Кстати, пить из меня кровь кубометрами я больше уже никому не позволял, но и Сережей меня больше никто не называл). В том, что ты меня простишь, я уверена. Но ты и понять попробуй. В том, что я пришла, не ты причина. Ты, скорее, следствие. Следствие моей беспросветной глупости.
- Я сейчас с тобой пересплю. (Честное слово, она так и сказала «пересплю»). Ты, наверняка, знаешь, как это делается?- она говорила, словно читала по бумажке.
- Разберемся, если приспичило,- буркнул я,- договаривай уж!
- Скорее всего, твой любовный баркас разобьется сегодня, но ты потерпи. Я подлая и грязная…- она вцепилась в свои кудряшки и закончила,- но ты потерпи.
Она бичевала себя еще минут пять, мешая Бунина с Чеховым и с собственными полудетскими размышлениями о бренности всего сущего, о женской доле в этом грубом и нелепом мире, а я во все глаза смотрел на цветок. Он практически весь с листьями и цветами зарылся в землю. Седой бобрик на листьях сердито топорщился.
А дальше все было - глупее не придумаешь! Она ушла в ванну и долго там
плюхалась. Я же тем временем (во, придурок!) разложил спальный мешок (в спальне четырехкомнатной квартиры – спальный мешок!) и, психуя на себя, пялился в окно.
- Сходи и ты, милый, в ванну,- у меня глаза на лоб так и вылезли: она была в комбинации нежно- салатного цвета.
«С собой привезла что ли?»- искренне удивился я и просочился мимо нее в ванную.
Когда я, наскоро промокнув себя полотенцем, вошел в спальню, из спального мешка торчала ее голова.
- Ты ложись сверху на мешок. Возьми одеяло, чтобы не замерзнуть,- прошептала она.
Это был сигнал. Меня разрывало на куски, а я должен был лечь поверх спальника. Я подпрыгнул, как ужаленный, накинул на плечи футболку и ушел в другую комнату. Благо их четыре. Я люто ненавидел себя. Стоял, курил, глядя на заингодинские дали, а минут через пять хлопнула входная дверь. Она уходила и уносила мой свет, мое тепло и мою любовь. Спальный мешок был распахнут и белел парашютным шелком. Я нежно и трепетно погладил его и уткнулся носом, вдыхая запах шелка, чистого девичьего тела и весны. «Вот дурища-то! Как же я тебя люблю!» Я гладил вкладыш отцовского спальника, а на нем вспыхивали и гасли громадные алые маки.
Это было начало первого кубометра моей кровушки, которой она еще попьет вволю. Странно все это. А еще более странно, что пройдет около двух часов и фиалки на подоконнике поднимут свои листочки. На ярко-зеленом бархате округлых листьев засияет серебристый пушок. А еще через час откроются чашечки удивительно милых цветов – белых- пребелых с фиолетовым окоемом.
Игнино – Куйтун - Тайшет
75-82-2010г.
Свидетельство о публикации №210110400424