Легенда о Сером монахе

ЛЕГЕНДА  О  СЕРОМ МОНАХЕ

…Что же касается легенды о том, что один из Богов порой лично и в облике Серого монаха посещает наш мир, то всякому здравомыслящему человеку должно быть ясно: этого не может быть. Потому что не может быть никогда. Да и есть ли он – Бог Сомнений и Исканий? И что он может дать людям? И разве не идут его «благодеяния» вразрез с истинной благодатью, даруемой прочими Богами? Зачем сомнения, если нужно просто смириться с волей Высших сил и искренне верить в их помощь? Бог Целительства дает нам здоровье, Бог Солнца – любовь, Бог Земли позаботится о деньгах и всяческой прибыли. Но о чем молиться Богу Сомнений?
Несомненно, это чисто фольклорная, сказочная фигура. Недаром символом того, что  Бог появился в миру, стала некая Башня. Сложенная из камней Сомненья, расплавленных на огне Истины, она возникает то тут, то там. Решившемуся искать ее, надо помнить три вещи: просить не за себя, не бояться молвы, быть готовым заплатить за изменение чужого Пути, изменив и свою жизнь. 
И выдержать три испытания: отыскать Башню, проявив упорство и целеустремленность. Не испугаться взгляда Бога, проявив бесстрашие. Успеть подняться на крышу башни в краткий миг от ее появления до первых лучей солнца, проявив решимость. И тогда откроется дорога в другой мир, куда именно – не знает никто. Просто туда, где смогут помочь. Но «три» всегда было сказочным числом!
Ну, мы не станем говорить о результатах  сомнительных действий тех, кто поверил этой легенде. Многие из тех, кто решился найти Башню, попросту сгинули, другие стали изгоями, так называемыми «Ищущими», дерзнувшими пойти против воли Лика – общей воли богов. Таким образом «Легенда о Сером монахе» является крайне вредной ересью, запрещенной к распространению.
Из лекции профессора А.И. Строгова, «Легенда о Сером монахе, или суеверия в наши дни».


Динка. Первый сон
Резко и не вовремя зазвонил телефон. Сон рассыпался миллиардами капелек и испарился в одну секунду. Но это вовсе не значит, что я проснулась! Потому что в ту же самую секунду тело задеревенело, отказываясь подчиняться. Пришлось лежать и беспомощно слушать пронзительные звонки. Пошевелиться я даже не пыталась, потому что знала, что это все равно бесполезно. Наконец от макушки до пяток прокатилась теплая, чуть вибрирующая волна, и оцепенение прошло. Телефон тут же замолчал, словно ждал только этого. А может, и правда ждал… Каждый раз, когда я назначаю себе время подъема, за пять минут до этого срока меня что-то будит. Кто-то ошибается номером, или падает какая-нибудь вещь, или зажигается сама по себе настольная лампа. Это очень удобно. Не нужно везде таскать с собой будильник. И это ужасно мешает. Я не успеваю досмотреть сон. Вот и сейчас… Смутно вспоминалась какая-то башня, фигура в сером плаще, пронизывающий холод и длинные иглы инея на высокой, совершенно зеленой траве. И все! Я зарылась с головой в одеяло, закрыла глаза. Что же, ну что же снилось?! Темнота была заполнена цветными пятнами. Одно из них, серое, начало расти, превратилось в фигуру монаха. Скрипнула открываемая дверь. Дохнуло холодом и сырым запахом подвала… Телефон, надрывно вскрикнув, зазвонил опять. Но это было уже неважно. Я уже ПОМНИЛА…
…Круглая, очень высокая башня. Старая. Кирпич уже не красный, а темно-коричневый, местами словно бы опаленный, обкрошившийся. Изломы покрыты белесой пленкой росы. Потому что утро. Раннее. Тихо. Кругом лишь высокая трава. Тоже вся в росе. Роса висит на ней крупными, тяжелыми каплями. Особенно эффектно она смотрится на огромной, будто тарелка для торта, паутине. Словно кто-то нанизал прозрачный хрустальный бисер. Причем идеально круглый. Холодно. Джинсы давно намокли и неприятно липнут к ногам. В кроссовках хлюпает. Наверное, за мной остался темно-зеленый след – трава без росы. Я даже думаю о том, что надо бы оглянуться, и не оглядываюсь. Смотрю только на башню. Можно протянуть руку и потрогать кирпичи, стереть с них пленку росы. Я практически чувствую, как пальцы скользят по излому кирпича, собирая мелкие капельки, как зарываются в зеленую сырость мха, который густо растет на стенах. Но я продолжаю стоять и смотреть. Ожидание почти ощутимо, оно звенит в воздухе, оно сковывает движения, заставляет напрячься все мышцы. Чего я жду? Я не знаю. Но мысленно поправляю себя: «Кого…» Дверь у башни до странности обычная. Старая, очень старая обитая дерматином дверь. Сквозь рваные дыры торчит грязная вата. Ручка болтается на одном верхнем гвозде. Ступеньки, ведущие к двери, сложены из неровных кусков серого камня. Они высокие и полукруглые. Я стою. Дверь медленно открывается. Без скрипа, без звука… Темнота за ней кажется нереально черной. Волной накатывает запах сырой земли, старых досок. И только потом рождается звук. Тихое-тихое шарканье шагов. Хочется сорваться с места и бежать, бежать без оглядки. Но я стою. Я понимаю, что стоит сделать одно только движение – и бегство на грани истерики неизбежно. Поэтому я не шевелюсь. Кажется, даже не дышу. Ожидание выкручивает меня, словно я только что постиранное белье. Каждый нерв, каждую жилку… А шаги все ближе… И вот… Из двери выходит (вжаться в землю и не смотреть, не дышать, не слышать) фигура в темно-сером монашеском плаще. Медленно, почти невыносимо медленно, спускается по ступенькам, проходит мимо меня… Холодное утро становится ледяным. Роса замерзает шариками, на траве вырастают длинные иголки инея. Джинсы становятся ледяной коркой. Течет из носа и очень хочется чихнуть. Монах уже за спиной, я не вижу его, но чувствую, как он удаляется. Холод отступает, нехотя разжимая когти. Я все-таки чихаю. Оглядываюсь. Никого. Начинается озноб. Меня бьет и колотит, а я нервно, дергано как-то, взбегаю по ступеням. Темно. Теплые доски перил под руками. Винтовая лестница. Я почти бегу по ней, спотыкаясь и оступаясь, разбивая коленки о каменные ступени… Наверх, наверх… Становится тепло. Потом – почти жарко. Дыхание рвется с хрипом, и как же хорошо, что никто не видит, не слышит меня! От бесконечных витков начинает кружиться голова. Хлюпает простуженный нос, хлюпает в кроссовках. Я уже давно не бегу. Нет сил. Ноги переставлять удается с трудом. Наверх… И вот… Вываливаюсь мокрым задыхающимся мешком на круглую площадку-крышу. Пытаюсь отдышаться. Встаю… Небо розово-зеленое, чуть с желтым. Горизонт выгнут, как края гигантской чаши. В одном месте он начинает краснеть, наливаться оранжево-золотым. Потом, словно в мультфильме, из этого огненного месива начинают бить лучи. Всходит солнце. И… Будь это фильм, обязательно зазвучала бы легкая, ликующая, рвущаяся вверх музыка. Как по мановению волшебной палочки впереди появляется город. Он… хрустальный?! Вспыхивают и искрятся в лучах встающего солнца шпили и купола, почти не реальными кажутся ажурные, высоко выгнувшиеся над зданиями мостики, рассвет зажигает оранжевыми бликами окна домов. Он еще далеко, этот город, но прямо от порога башни петляет, бежит к нему тропинка…


Гледис
Боги отвернулись. Можно сколько угодно подставлять лицо под жгучие лучи солнца, зажмуривая глаза так, что под веками не остается даже жаркого оранжевого цвета. Только тьма… Губы неслышно очерчивают безнадежное: «…Только …тьма». Хорошо, что сейчас этого никто не может увидеть. Страшно пойти против древних Богов. Страшно? Но Боги отвернулись! Им нет дела до нее. А у нее нет уже сил, чтобы верить и ждать. Внутри ледяной глыбой застывает решение. Надежды нет? Значит, рассчитывать можно только на себя.
Она плотно сжала губы и распахнула глаза. Сначала свет ослепил, стал отрицанием себя, скрыл все вокруг от глаз, словно тьма. Потом она увидела то, что никто и никогда не видел. Никто, кроме Ищущих, проклятых Богами и людьми…
…Люди стояли около своих дверей, на балконах, просто на улице. Каждый – словно натянутая и нацеленная в небо струна. Лица запрокинуты к солнцу, глаза закрыты. Губы беззвучно шевелятся. На миг ей стало страшно, показалось, что все эти беззвучные просьбы, все эти надежды, проблемы, вопросы обращены именно к ней! Захотелось убежать, и она пятилась, пока руки не наткнулись на шероховатые доски двери. Дальше дороги не было. Ей хотелось крикнуть: «Нет! Мне хватит своих проблем! Я и так который год бьюсь, как рыба об лед! А выхода нет, нет, нет… У меня не осталось ни желаний, ни надежды, ни веры, ни страха. Я на все пойду, лишь бы не видеть, не слышать всего этого… лишь бы уйти…» И тут наваждение закончилось. Словно опомнившись, закашляли колокола. Люди открывали глаза и неуловимо менялись. Уходило что-то, что делало минуту назад их похожими, словно близнецы. Может быть, то была вера?..
Люди смеялись, разговаривали, сетовали, делились надеждами. То, что совсем недавно объединяло их, еще жило в каждом, и им не хотелось расходиться. Но ее это уже не касалось. Все осталось за прозрачной пленкой принятого решения. Решения, которое раз и навсегда вычеркивало ее из мира этих людей, делало отверженной.
Впрочем, внешне все выглядело очень даже обычно. Она неслышно затворила за собой дверь, методично, считая щелчки, закрыла оба замка. Не торопясь, прошла в кухню, зажгла свечу. Не глядя, одной рукой, нащупала на стене связку ключей. Оперла дверь в погреб. Но не повесила ключи на место, а взяла с собой. Так что каждый ее шаг по каменной лестнице сопровождался тихим звяканьем. Иногда оно попадало в такт все еще кашлявшим колоколам, и тогда ей казалось, что еще немного – и из этого странного дуэта родится новая мелодия.
В погребе она твердыми шагами подошла к дедушкиному сундуку. Отперла и откинула крышку. Встала на колени и осторожно потянула из-под тряпок на себя старинную темную икону в узорной рамке. Лицо на ней различалось с трудом, краска стерлась, собственно, теперь это был лишь намек на лицо. Чудом сохранившиеся большие печальные глаза смотрели на нее равнодушно и мертво. Да еще сиял, очерчивая голову, золотой круг. Смотреть на него было так же невыносимо, как и на солнце. Но она смотрела. Долго, упорно… Ныли колени, пол казался невозможно твердым, невыносимо хотелось встать и уйти, да что там уйти – убежать! Но она упорно смотрела. И вот в воздухе что-то дрогнуло. Пространство наполнилось серой пеленой, дрожащей и клубящейся, словно дым. Все вокруг исчезло. Она ждала, что на смену серой пелене придет тьма, но этого не случилось. Просто лицо на иконе вдруг стало видно лучше. Можно уже было разглядеть, что это человек с длинными гладкими волосами, худой, как аскет, и совсем юный. Что в руке у него небольшая бутылочка темного стекла и цветок мака.
Девушка, стоявшая на коленях, прерывисто вздохнула. Дедушка был прав!
– Целитель Илинор… – скорей прошептала, чем сказала она, не отводя взгляда от по-прежнему равнодушных глаз иконы. И те вдруг перестали быть мертвыми, нарисованными. Лицо ожило. Целитель Илинор смотрел на нее чуть насмешливо и бесконечно добро. Он ничего не говорил, да слова и не были нужны. Она хотела только одного, желание это шло от ее измученной души, и он понял его сразу. И она сразу поняла его ответ. Может быть, потому, что уже не раз видела в утреннем лесу силуэт башни-призрака. Но не решалась подойти. Его глаза дали ей силы решиться.

Динка
Это всегда начиналось одинаково. Я спиной чуяла взгляд. И Танец рождался против воли – в кончиках пальцев. Растекался по телу. Заставлял полыхнуть глаза, звякнуть бубенцы, в косицу вплетенные. И оборачивалась я уже в Танце. Это был не тот танец, что девки и парни танцуют в избе зимними вечерами. И не тот, что тоненькие барышни изображают на сцене перед хорошо одетыми господами. Даже не тот, что я однажды видела у девчонки-циркачки. Хотя и близок. Наверно, никто и не понимал, что я танцую. Просто мягкими, текучими и одновременно яростными становились движения. Просто изменялась посадка головы. Просто руки, колдующие над свечами, обретали неизъяснимую гибкость, словно неведомые гады морские. Звенели бубенцы при каждом движении… колыхалась юбка. Нет, я никогда и никому не говорила, что Зовущая. Врать ведь – грех? Но меня и не спрашивали… совали в руки монеты, теплые и липкие от долгого сжимания в кулаке. Задавали вопросы. Но партнером Танца был всегда один. И Танцевала я только для него. Ему говорила угаданную правду... остальным – не знаю. Я никогда не оставалась в городе после Танца. Убегала, боясь разоблачения.
Эта ночь была темной, ветреной и дождливой. И что дернуло меня войти в Храм? Почему руки потянулись поправить падающую свечу – я ведь не Служительница? Взгляд ударил в спину, как камень. Я даже покачнулась. Была такая мысль – убежать… но уже взметнулись руки, колыхнулись широкие в манжетах рукава... я сотворила Символ веры, не думая. Но ощущая, как гибко и послушно тело... окутанное невидимым током Силы. Не только я ощутила ее, эту Силу. «Зовущая… Зовущая!» – шепот ударил со всех сторон. Немногочисленные по ночному времени люди ахнули, придвинусь. Я обернулась – яростно. Чуя, как рождаются в голове непрошеные знания. Ища глазами того, кто разбудил Танец.
Глаза… Любопытные и липкие, словно патока, просящие и жалобные, доверчиво-детские. Вопросы... монеты. Я дергалась в невидимых нитях Танца, то протягивая руку ладонью вверх и принимая очередную монету, то разворачиваясь, плеснув по ногам широкой юбкой, вглядываясь в глаза вопросившего, отвечая… то, что пришло в голову. Пришло – ниоткуда. И искала, искала того, кто бросил в меня взгляд – первым. Танец задыхался без партнера, бубенцы звякали жалобно и нервно. Кажется, я говорила страшное – от меня отшатывались. Не знаю, не помню. Туман заволок мысли и глаза. Колыхался, плотный... мешал видеть, помнить, думать.
И вдруг все закончилось. Он стоял передо мной. Мой Партнер. Судьба моя на эту Ночь. Или я – его? А так ли это важно? Я застыла, роняя руки. Вглядываясь в карие, спокойные и... мертвые глаза. Мужчина смотрел равнодушно. Молча. Я стояла перед ним, как напроказившая школьница перед учителем. Машинально отмечая добротный материал теплого, мехом подбитого плаща, блеснувшее серебро застежки. Тонкий шрам на подбородке, слева. Он был – как все. Неотличим. И плащом этим, и шрамом, и подхваченной модой на серебро. И он был – единственным. Глазами. Слитностью судьбы – с моей. Он ничего не спрашивал, но моя рука вновь метнулась вверх. Затеребила косицу, что спускалась от виска тонкой нитью. Звякнул колокольчик. Нет, не звякнул. Запел мелодию, завызванивал. Рядом с нами уж никого не было. Всякий знал – Зовущую нельзя отвлекать, нельзя мешать Ритуалу. Те, кто не успел задать вопрос, ушли неохотно... но ушли. Те, кто успел, исчезли быстро... словно своровали милость Богов и спешили спрятать ее.
Передо мной вновь поплыл туман. Карие глаза сквозь него были совсем не видны. Я сморгнула, мучительно пытаясь разглядеть хоть лицо. Не получалось. Никак-никак. Мир исчез... лишь мои пальцы теребили косицу. Лишь жалобно вызванивал бубенец.
– Ты – не Зовущая, – слова упали мертво, ровно. – Ты не обучалась в Храмовой школе, – голос был глух, голос был тих.
Он не обличал. Говорил лишь для меня одной. Но игла страха вошла в позвоночник вибрирующей болью. Однако я не сбила мелодию бубенца и не отвела глаз. Мне показалось – это важно ему. Да… я не обучалась в Храме. Я не Зовущая. Мои родители были Ищущими. Проклятыми Богами и людьми. Но Дар у меня был, и был в полной мере. Как и у всех детишек Ищущих. А то, что и Зовущие, и носители Дара рождаются рыженькими, –  прихоть ее Величества Судьбы. А потому я тряхнула головой, отгоняя туман. И, наконец, увидела его глаза. В мягких загнутых ресницах – два карих озера боли. Боли и тоски. Настолько глухих и сильных, что давно уже перестали замечаться даже им самим. Стали частью бытия. Окрасили мир в серый цвет – навсегда. Мертвой кажется поверхность озера, если вода остыла настолько, что позволила льду тронуть себя прозрачной еще коркой. Мертвыми кажутся глаза, если боль остудила сердце. Остудила... но не убила.
– Да, я не Зовущая. Но это не имеет никакого значения, – я старалась, чтобы голос не звучал вызовом ему. Танец – не бой. – И это никак не отменяет того, что ты ищешь Башню… – я помедлила, не зная, говорить еще или нет. Дернула себя за косицу. Звякнул бубенец, ломая мелодию и ритм. – Ты зря не стал бросать землю первым… зря. Она любила тебя.
Вот теперь сказано было все. И невидимые нити отпустили меня. Тело налилось неловкой, неповоротливой тяжестью. Я смущенно опустила глаза и шмыгнула носом. Не люблю делать больно… Особенно, если больнее уже некуда.

Эрих
Рука мужчины непроизвольно сжалась, словно пальцы все еще ощущали рассыпчатые комки земли. Говорят, что первым их на гроб должен кинуть тот, кого умерший любил… сильнее жизни любил. Тогда будет земля – пухом, покой – вечным, а память – доброй. Он знал, кого любила та, чьё тело скрывала сейчас затянутая бархатом крышка. Знал… но остальные не знали. И он побоялся нарушить это незнание. Или просто не хотел ей покоя? Так или иначе, но земля была брошена другой рукой. Вялой и равнодушной. Или ему опять-таки просто хотелось, чтобы эта рука была такой? Ответов не было. Надежды не было. И ничто не держало в этом мире. Потому-то прямо с похорон, не дожидаясь Рассветного поминовения, он и отправился искать Храм. Ему была нужна Зовущая. Но не просто ответ на вопрос, не просто Танец для него одного. Он готов был силой или хитростью выманить девушку из Храма. Заставить искать Башню. И надо же, как повезло! Перед ним, с видом провинившейся школьницы, стояла не просто Зовущая, но носительница Дара. Неинициированная, запуганная, и, конечно же, легко управляемая поэтому. Он протянул руку и тяжело опустил ладонь на хрупкое плечо девушки. Нет, он не собирался быть грубым. Добрым – тоже не собирался. Она была нужна ему так, как бывает нужна вещь. Вот и коснулась рука плоти живой неосознанным движением хозяина. Право имеющего.
Ого, а девочка с норовом! Вон как дернулось плечо – не за тем, чтобы сбросить его руку, но так, словно она не сомневалась: он уберет ладонь сам! Сжав на миг пальцы – дать почувствовать, кто тут главный – он и вправду убрал. Девчонка стояла, вскинув к нему худое лицо. Зеленые глаза и серьезны, и сердиты. Но нет в них испуга. Да… она не скоро смириться с ролью вещи. Но это все равно. Деваться ей некуда.
– Пойдем, – он бросил это коротко и безлико, уже разворачиваясь к массивным, бронзой инкрустированным, дверям. Не сомневаясь – пойдет. Не приглашение, не вопрос – повеление.
За спиной судорожно вздохнули. Девчонка пыталась в короткие секунды решить свою судьбу, выбрать роль, найти слова, что изменят ситуацию в ее пользу. Или хоть не во вред. И надо же! Справилась с этим. Сказав лишь одно слово:
– Дождь, – причем сказано это было совершенно в тон ему. Простой констатацией факта. Она не оспаривала его решения, но и не признавала за ним права хозяина. Она не отказывалась идти, но указывала на простое жизненное обстоятельство, которое было не в их пользу. Все знают, что Башня не появляется под дождем.
– Трактир? – он так и не обернулся к ней. Уголки губ дрогнули, мгновенно смягчая лицо даже не улыбкой – лишь намеком. Разговаривать, роняя по одному слову, – это его забавляло.
– Ночью? – ее ехидному изумлению не было предела. Вновь тоненько звякнул в темноте круглый бубенец, насмешничая и издеваясь.
Чуть прикрыв веки, он отчетливо представил, как тонкие смуглые пальцы чуть дернули не осознанным движением косицу-ниточку. Странное чувство родилось внутри. Он был… доволен. Как бывает доволен собой и миром уверенный в себе кот. Хотя поводов к этому не было совершенно. Потому что стоило признать – она была права. Трактиры давно закрылись. И ни один хозяин не откинет дубовый брус до рассвета, даже услыхав заманчивое звяканье золотых монет. Что ж, продолжим «дуэль». Он прищурился в темноту, делая следующий «выпад»:
– Предложения? – «Самый прочный поводок тот, что иногда дает слабину». Эту истину его бывшая супруга вдолбила ему четко. Не время ли проверить сей постулат? Девочке не повредит ощущения того, что от нее что-то зависит. Хоть это и не так.
Ответ прозвучал без всяких раздумий:
– Мост! – ему даже почудилось небрежное движение тонкого плеча. Мол, совсем дядя не понимает простых вещей! Улыбка родилась под усами, уже совершенно откровенная. Забавную вещь он присвоил себе. Что ж... не стоит показывать удивления выбором места ночлега.
– Веди! – все еще стоя спиной, он не видел, что и девчонка улыбнулась. То, что он считал изящным завершением первого боя, звонким ударом о ее воображаемую «шпагу», на деле было лишь поворотом в Танце. Претендовавший на роль ведущего и сам не заметил, как стал ведомым. Она вновь легонько дернула себя за косицу, заставляя насмешливо звякнуть в темноте бубенчик. В Танце нет зависимого и нет зависящего. Есть лишь партнеры… и если она не выходит из Игры – это не значит, что не может. Просто Танец должен быть исполнен – до конца. А что потом... потом и посмотрим. Она тряхнула волосами и легко обогнала своего внезапно объявившегося знакомца. Привыкшая бродить по дорогам, девочка хорошо знала цену своей, с виду вроде и не торопливой, ходьбе.
«Догоняй!» - бросила она, заканчивая разговор, но лишь мысленно. Пусть останется в уверенности, что последнее слово за ним. Почти ускользнуть из рук – тоже часть Танца. И он сейчас в этом убедится.

Город встретил их изморосью и туманом. Осень перешла в свою самую противную слякотную фазу. Под ногами хлюпало и чавкало. Одежда не то что намокла, но как-то противно отсырела. Ночь, пронизанная расползшимися, словно чернила по мокрой бумаге, пятнами фонарей, была серой. Неразборчивой, как почерк врача. Силуэты людей казались не отличимыми друг от друга. Улицы – одинаковыми. Так было – для него. Он спешил, обгоняя прохожих, оттирая кого-то плечом, наступая на ноги. Ночь же, да почему их так много?! Тонкий силуэт маячил впереди. Казалось еще чуть-чуть, еще рывок – и догонишь, ухватишь. Но не получалось. Ощущение кошмарного сна… и уже не ясно, она ли это вообще? Или он давно спутал похожие силуэты, свернул не туда? Иногда паника потери становилась нестерпимой – он срывался на бег. И тогда, смилостивившись, звякал бубенчик. Доказывая – она... и путь – верен. Почему, почему он сразу не взял ее за руку? Почему дал убежать, оторваться? Пальцы стискивались и зло, и беспомощно. Огромная досада и страх. И... самая капелька интереса, замешенного на удивленном восхищении. Девчонка действительно умела Танцевать! Ему повезло. Но Танец часто бывает безжалостным.

Динка
Я слышала за собой торопливые шаги. И чувствовала, как нервничает, теряя меня, Ведомый. В улыбке, заставившей изогнуться уголки прихотливо очерченных мягких губ, была капелька злорадства. Пальцы плотно стискивали звонкий шарик бубенца, гася звуки. Позволяя звякать – лишь изредка. Этой ночной погоней он сейчас платил за то, самоуверенное, прикосновение. За то, что на миг заставил меня ощутить себя вещью. Я понимала, что потом будет новый поворот Танца, и платить придется уже мне. Но я была готова к этой долгой, болезненной и увлекательной игре. Был ли готов – он?

Я проснулась. Боль, что давно и прочно угнездилась в затылке, ожила от легкого движения головы... вспыхнула, взорвалась гранатой. Да так, что пришлось тихо и жалобно застонать. Благо, дома все равно никого нет. И услышать меня – некому. Сон еще звенел в каждой жилке. Жил, заставлял вновь и вновь перебирать в голове события, детали. Я вновь начала Танец. Как когда-то давно… Теперь во сне, не наяву. Но – легче ли от этого? И смогу ли на этот раз найти тонкую грань… куда более хрупкую, чем любой хрусталь? Куда более острую, чем лезвие клинка? Помочь – ему. Не предать – себя. Или наоборот? А есть ли разница?
Говорят, есть в интернете такой сайт – «Хакеры сновидений». И есть люди, что всерьез пытаются узнать, как мы живем во снах. Особенно после того, как удается понять – да, это сон. Понять... и продолжить видеть его. Осознанное сновиденье. Можно прыгать через девятиэтажные дома, выстраивать вокруг себя любую обстановку, летать наконец. Есть люди, которые так и делают – балуются. Есть люди, которые серьезно это изучают, борясь в мире сна с «летунами» – враждебно настроенными сущностями. Я во сне просто живу.
Наяву Диана Звягенцева, 17 лет. Во снах – Динка, или Бубенчиковая, все те же 17 лет. Все те же рыжие волосы, все тот же невыносимый характер. И – Дар. Дар Танца. Умение вести других по их судьбе так, как поводырь ведет – слепого. Знать о Партнере все, что знает он сам... и то, о чем он и не догадывается. Говорят, настоящий Танец бывает лишь один. Все остальные – лишь отражения, преддверие, предчувствие его. Что ж – кажется, я нашла свой. Нашла и приняла. Я, Динка из рода Ищущих, начинаю игру!

Телефон зазвонил, как всегда не вовремя, сбивая весь настрой. Я вяло прошлепала босиком по полу, взяла трубку. И, как в плохих книжках... как в дурацких фильмах:
– Не стоит этого делать, а?
– Чччего? – горло против воли сдавило холодной рукой страха. Мир покачнулся на миг, словно дернулся дом, как шкура кого-то живого.
– Я говорю, никогда не бросай трубку больше!
– Я?! А... – переглотнув, начинаю приходить в себя. – Сударь, Вы не туда попали! – и только сказав, соображаю, насколько нелепо слышать такое (мне-то как раз привычное, само на язык выскакивающее!) обращение в наш век компьютеров и цифровых технологий.
– Ой, простите! – мужской насмешливый голос без тени раскаянья. И – скрежет опускаемой трубки.
Я еще постояла, прижимая свою к уху... слушая частые, вбивающиеся в сознание, словно капающая вода, гудки. Вот любят меня телефоны! Хотите – верьте, хотите – нет, но всегда найдут повод пообщаться и высказать свое мнение. На сей раз это звучало явным предостережением. И выход, чего уж с собой-то лукавить, был. Пара таблеток снотворного на ночь – и крепкий сон безо всяких сновидений. Бегство. Может, так и поступить? Я переступила на холодном полу, кладя трубку. Рука невольно потянулась к виску – дернуть тонкую косицу. Да тут, в нашем мире, такие не принято носить. Бубенец жалобно звякнул где-то в глубине памяти, в раскалывающейся от боли голове. Я зажмурилась. И вновь увидела карие глаза в обрамлении мягких загнутых ресниц. Холодные, мертвые глаза, словно замерзшие. Словно покрытые льдом. Морщинки, что лучились от их уголков, доказывали – они умеют быть совсем-вовсе иными. Я даже задохнулась, стискивая пальцы, представив – какими. Ну, скажите, разве любопытство – порок? Визави – взгляд напротив. Пусть сон, пусть глупость. Пусть этого человека нет на свете, и не было никогда! Ну, разве я спорю? Пусть это всего лишь мое чувство вины за детский, неумелый, не получившийся Танец (хоть и нет такого понятия тут, в нашем мире). Пусть мне пора к психиатру. Пусть будет раскалываться от боли голова по утрам, мстя за то, что и на ночь думалку оставили без отдыха. Пусть! Он еще посмотрит на меня так, как я того хочу! Я, Диана Звягенцева, начинаю игру!

Эрих
…Колокола разрывались от звона. Наполняя гулом небольшой закуток под мостом. Девчонка села. По-детски потерла кулачком глаза, просыпаясь. Неслышно звякнул бубенец в растрепавшейся за ночь косице. Он наблюдал за ней, приподнявшись на локте. Мучительно вслушиваясь в разнобой колокольных ударов. Что-то было не так.
– Ты издалека... – она покачала головой, приметив его удивление. – Пойдем. Сейчас рассвет.
Он хотел было возразить – зачем им рассвет? Не для молитвы же Лику, в самом деле! Это им-то, вышедшим на поиски Башни? Хотел. Но не возразил. Молча поднялся, словно признавая ее право сейчас ставить условия игры. Отряхнулся. И, чувствуя мучительное желание умыться, шагнул, пригибаясь, из-под арки. Поежился от утреннего холода. Слава богам, хоть реки тут не было. Иначе не избежать промозглой сырости, а то и тумана. Мост проходил через огромный овраг.
Звонницу, что стояла на краю оврага, он увидел сразу. И понял тут же, что его удивило в колокольном звоне. Он не направлялся человеческой рукой, не складывался в мелодию. Огромные колокола раскачивались, очевидно, каким-то механизмом. Они имели противовес на другой стороне, но все равно казалось – вот-вот и перевернутся, опишут полный круг.
– Когда переворачивается колокол... переворачивается и чья-то судьба, – голос у него за плечом был легок и насмешлив. Динькнул бубенец, удачно попадая в паузу между ударами – девчонка вновь дернула себя за косицу.
Он смотрел, подавшись вперед и распахнув глаза. Словно она напророчила! Словно время замедлило бег. Словно от взмаха до взмаха ресниц – вечность. Колокол – огромнейшая туша – медленно, но уверенно шел в своем замахе вверх. Вверх. Вверх! «Да остановись же ты!» – не понимая, почему, взмолился он про себя. Следя неотрывно. Ощущая, как впились в ладони давно не стриженые ногти. Как натянулась кожа на костяшках кулаков. «Стой!!» И, словно повинуясь мысленному этому вскрику, махина замерла в самой верхней точке… для того, чтобы в следующий миг обрушиться вниз. По ту сторону оси.
– …Переворачивается чья-то судьба… – заворожено повторила девчонка, так же как и он, неотрывно глядя на колокол. И умерли все звуки, кроме ее голоса – ...и не понять уже... где правда. Где вранье. Что так. И что – не так. Все с ног – на голову.
Он обернулся – резко. Словно ударить хотел. Ее голос звучал если не приговором, то предсказанием. И столкнулся с прямым – в упор – взглядом серых глаз. Спокойным взглядом, в котором светилось знание. Две чашки, налитые до краёв горьким чаем с полынью. Вот на что были похожи ее глаза. И он замер пораженно. В единый миг, словно вспышкой, ухватывая множество деталей. Россыпь легких веснушек у век. Загнутые и белесые концы ресниц (глаза от них были уютными, как у плюшевого медвежонка). Веселые морщинки в углах глаз – чуть видимые предвестники еще не звучавшего смеха.
И судьба перевернулась. С ног – на голову. Затих последний удар колокола. Того самого. ИХ.

Гледис
…В эту ночь она слушала звезды. Глупое занятие, не приносящие пользы. Но женщины ее семьи умели это. Умела и она. Ладони были вскинуты над головой, развернуты к небу двумя зеркальцами. Тело – словно натянутый лук. Запрокинутая голова… водопад волос. Приходилось уходить в самый дальний, глухой и темный конец сада, чтобы никто не увидел ее – такой. Муж, конечно, знал. И, возвращаясь, она виновато отводила глаза. Его пальцы выбивали дробь по стойке бара. Но он молчал. Она никогда не спрашивала – почему. Может, потому, что боялся бунта. Хотя она была примерной женой. Без споров, без жалоб, с упорством тягловой лошадки тащила на себе бесконечный быт большого старого дома. Даже не дома. Как можно назвать ЭТО домом? Это была гостиница. Домашний отель. Таверна. Да назовите, как хотите. Чужие люди, чужие взгляды – с утра и до нового утра. Запах еды и чужих духов. Чужие голоса. Улыбка сама собой выскакивала, стоило ей проснуться. И прочно приклеивалась на лицо, больно стягивая губы... как слишком тесная перчатка.
Она успевала все. Ласково переговорить с постояльцами. Наведаться на кухню и лично проверить качество продуктов. А, заодно, и настроение кухарки – умелой, умной, но вспыльчивой женщины средних лет. Вот она-то воистину считала этот дом своим! Впрочем, как и служанки, коих было немало. Муж преуспевал. Их отель пользовался негромкой, но прочной славой «уютного местечка». Она и не догадывалась, что это ее заслуга. Как солнечный зайчик по темной комнате, скользила она везде и всюду, проверяя, как выстирано и выглажено белье. Какие цветы поставлены на столы в зале и в комнаты постояльцам. И каждому, кого встречала, успевала сказать несколько слов. Обычных. Но за ее спиной добрее становились голоса и долго еще не гасли улыбки. И никто не знал, насколько невыносимо ей все это… если сказать совершенно честно – она... боялась людей. Всех. Без разбору. И когда улыбка становилась совсем уж тесной, она спешила на третий этаж – единственный, где не было чужих.
Впрочем, там вообще почти никого не было. Уже на лестнице в нос ударял сильный запах лекарств и болезни… его не скрывал ни аромат цветов, ни открытые окна. Подобрав юбки, чтобы не споткнуться на узенькой лестнице с высокими ступенями, она непроизвольно замедляла шаги, стараясь не шуметь. И... ждала.
– Гледис… – старческий голос можно было скорее угадать, чем услышать. Но он звучал таким ожиданием и неподдельной радостью, что ее щеки вспыхивали. И, хотя губы не улыбались, так начинали светиться глаза, что она становилась действительно красивой.
– Мама, я принесла Вам цветов, – эти обычные слова входили в комнату перед ней. Старуха, бесформенной грудой застывшая на кровати, в темном углу комнаты, усилием воли улыбалась навстречу. Гримаса, настолько страшная, что служанки теряли сон. Она же видела только глаза. Столь же счастливо горящие, как и ее собственные.
Наверное, можно все же сказать, что этот брак был заключен по любви. Муж ее был бездумно влюблен в этот старый дом, половина которого раньше принадлежала деду Глэдис. Так, как бывает влюблен зверь в свой лес. Угрюмо и хищно. После смерти дедушки он сделал все, что бы дом стал полностью ЕГО. А она не противилась. Потому что давно полюбила его парализованную мать, у кровати которой часто становилась добровольной сиделкой – еще с детства. Сначала влюбилась в чудные сказки, бесконечное количество которых знала старуха. А потом уж – и в нее саму. И мама платила ей взаимностью. Как и дом – ему. Оба, получив возможность опекать любимое, как-то и забыли о том, что теперь связаны слишком прочно. Куда прочней, чем им казалось и хотелось бы.
Постепенно она научилась видеть в муже черты его матери. Слышать в его голосе ее интонации. И стала не такой пугливой, как вначале. Для него же она стала частью дома. Его собственностью, на которую не смел покуситься никто.

Может быть, в ту ночь тоже перевернулся колокол... кто знает? Она вернулась в дом, мышкой скользнув в приоткрытую дверь. И замерла, не услыхав знакомого укоризненного перестука пальцев. Удивленно вкинула глаза. За годы этот ритуал стал привычен, как бой часов. Что могло его изменить? И ее глаза утонули в двух коричневых озерах… восторженных и изумленных. Прошел миг, прежде чем она смогла моргнуть, отводя взгляд. За стойкой не ее муж... Кто-то очень похожий на него, но не он. Глаза... они были не серыми, как кусочки грязного весеннего льда. А карими и смеющимися, мягкими. Странный взгляд, такой знакомый ей… Она неосознанным движением потерла лоб, пытаясь вспомнить. Ну конечно! Мама! Совершенно ее глаза, только молодые. Но тогда... тогда он... и догадка мелькнула молнией – брат! Конечно, брат Разга. Мужчина улыбнулся, поняв ее затруднение.
– Я – Эрих. Приехал проведать маму. А тебя, я знаю, зовут Гледис. Добро пожаловать домой.
Его голос был мягким, как мурлыканье кошки. Его голос был теплым. Таким же, как и смеющиеся глаза. Таким же, как неожиданные слова «ты, тебя». Она не сомневалась – он видел, как она слушала звезды... И не только не осудил... напротив, ждал тут, чтобы пригласить в ее же собственный дом. Словно понимал, как она боится этого – переступить порог. Каждый раз. Смешно. Но... Именно с этого мгновения дом стал для нее Домом.


Когда человек счастлив, у него все получается. Улыбка перестала давить, словно тесная перчатка. Теперь ее и впрямь радовали все люди. Она так быстро перемещалась по дому, что успевала сделать все еще до полудня и совершенно не уставала. Уже началась осень. Но, наверное, их постояльцам казалось, что пришла вторая весна. Комнаты утопали в цветах, а ее счастливые глаза вполне могли заменить солнышко. Где бы она ни появлялась, всем чудилась легка музыка. Лишь два человека не обрадовались этой перемене. Но она узнала о том не сразу. Далеко не сразу.
Теперь она слушала звезды каждый вечер. Она знала, что Он наблюдает за ней. Иногда даже вдыхала аромат его табака. И закрывала глаза, счастливая. То были единственные минуты, когда они бывали... ну, почти вдвоем. Пусть не рядом. Однако – никого больше. И звезды говорили, говорили с ней... Они говорили так много, что она едва успевала запоминать. Губы шевелились, повторяя то, что вибрировало в ладошках, на кончиках пальцев... то, что складывалось в голове по мимо ее воли:
Без спросу приходит дождь.
Он льется с небес на всех.
Ты знаешь, зачем ты живешь?
Я – чтобы слышать твой смех.
Как дождь, он без спросу со мной,
Даже когда ты спишь.
Душа зеленеет травой,
И вянет, когда ты грустишь…
Вероятно, это были не очень удачные строчки. Да что там – наверняка! Она умела слушать звезды. Но не привыкла запоминать и складывать их слова. Ее дар был чем-то запретным и постыдным – так считал Разг. Правда, дедушка думал по-другому. Но тогда она была совсем малышкой. А детям простительно многое. Муж объяснил ей это в первый же день. Он понимал, что она не сможет бороться с даром, но очень строго запретил ей записывать приходящие в голову строчки. Теперь – она ослушалась его. В первый раз.

– Мама, мама! – горячее лицо пряталось в складках прохладного атласного одеяла. Запах болезни давно стал родным и не вызывал брезгливости. – Он так похож на Вас, мама! Эрих. Ведь – да? – судорожно рвущиеся слова. Она не понимала своего смятения. Ей только очень хотелось говорить. Говорить, говорить, говорить о нем. Слышать подтверждение своим мыслям. Ведь, правда же, похож! Очень-очень. Глазами, смехом, даром придумывать бесконечные смешные истории. Происходили они с ним на самом деле? Ой, вряд ли. Но разве это важно? Важно, что они – как глоток воды в жаркий день. Почему-то становится легче и радостней жить. Но она не могла сказать всего этого. Лишь прижималась лицом к одеялу, сидя на полу, у кровати больной. – Ой, мама! – полу-выдох, полу-стон. Она не понимала себя. И пришла к старухе интуитивно... ища поддержки и... объяснения. Так, как пришла бы к своей собственной матери.
Неповоротливая рука мягко коснулась склоненной головы, скользнула по волосам. Старуха застонала, пытаясь приподняться.
– Девочка моя… ты зовешь беду.
Это было сказано так, что она поверила – сразу. И вздрогнула – всем телом. Подняла лицо, с испугом вглядываясь в карие, такие родные глаза.
– Я знаю... своих детей, – натужно шел голос. Лицо говорившей странно побагровело. Девушка вскочила, чтобы без слов бежать за врачом. И была остановлена властной, хоть и слабой рукой. – Не мечись. Я не умру, и это-то хуже всего. Я тоже умею слушать звезды. Умела… – голос прерывался и дрожал, словно пламя свечи под сквозняком. – Иногда можно услышать свою судьбу. Или судьбу того, кто любим. Сядь. Я расскажу тебе о Башне Серого монаха. И запомни на потом. Уже скоро я буду казаться бревном. Я не смогу больше заговорить с тобой. Дотронуться. Но слышать... слышать я буду. Понимать. Помнить. Скучать.
Она села – как подрубленная. Слезы бежали по щекам и капали с подбородка. Да, доктор предупреждал, что рано или поздно так оно и будет. Что мама станет, как бревно. Неужели больная слышала это?! Как же они были неосторожны... Но это было так давно! С тех пор ей казалось, что пока она с мамой, пока «держит» ее своей любовью и заботой – такого не случится. Неужели… неужели она разжала руки, полюбив? Сейчас вдруг девушка ясно и четко поняла и смятение свое, и счастье последних дней. Назвала словом. Она... полюбила. Она, замужняя женщина! Но краска стыда не коснулась щек. Ей было только безумно страшно за маму. И... за Эриха. Тряхнула головой, собирая мысли. Уткнула в колени подбородок. И приготовилась слушать.

Динка
День и ночь – две разные жизни. Я поняла это давно. То, что случилось днем, перестает иметь силу ночью. То, что случилось ночью – принадлежит только ей. И смешивать это нельзя. Днем мы шли. То рядом, взахлеб болтая и смеясь. Это оказалось очень просто – смеяться с ним. И невозможно совершенно – не смеяться. Он развлекал меня анекдотами из своей жизни неустанно. Избегая серьезных вопросов, не оставляя на них времени просто. Но иногда – замыкался. Не отвечал, словно не слышал. И тогда мы шли молча, перебрасываясь лишь редкими насмешливыми фразами. Он уставал куда больше, чем я. И часто оказывался за моей спиной. В такие моменты мне казалось, что я – колодец. С чистой, прозрачной водой. Что он пьет, пьет и никак не может напиться. Это потому, что взгляд карих глаз постоянно держал на невидимом поводке. Не отпускал. Не злой, не добрый, не ласковый… черт его поймет, какой. Уши у меня вспыхивали сами собой, становились горячими. Я сердилась и прибавляла шаг. Словно убежать от него хотела. А на самом деле… на самом деле… Вот оно. Я прикусил губу, отворачиваясь. Не хотела, чтобы он увидел мою улыбку. Очень горячие пальцы коснулись руки, недовольно и прочно сжимая мою ладонь. А она словно закаменела. Ой, не отпустил бы!
– Сбежать надумала? – складывалось впечатление, что он просто боится сказать что-то длиннее одной фразы. И я промолчала. Только чуть шевельнула пальцами, сжимая его руку. Ведь он же знал, что нет. Я не сбегу. Просто время ему стать ведущим в танце. Я это чуяла.
Но он принял это не сразу…  Лишь когда наступила ночь. А до этого мы просто шли. Звенела, тянулась пауза в Танце. Дольше положенного времени. Фермата... есть такой музыкальный значок. И ставиться он как раз перед паузой чаще всего. И та длится дольше положенного времени. Столько длится, сколько решит музыкант. Зависит от его настроения и интуиции… Мы попали в эту паузу, как корабль в штиль. И время замерло.
– Фермата... – непроизвольно сказали мои губы. Чуть звякнул бубенец. Разве я дернула за косицу? Нет. Это – ветер. Пальцы вдруг дрогнули в моей руке, разжимаясь. Такие привычные уже… ладонь сразу осиротела и ощутила этот самый, холодный и порывистый, ветер. Да что там, я вся его ощутила – от макушки до пяток. А он уходил. По дороге. Не оглядываясь.
– Эрих! – наверное, в моем возгласе была беспомощность и обида. Я же... ну, что я сделала? Только он все равно не оглянулся. Штиль кончился. И сразу начался – шторм. А еще – наступила ночь.
Сейчас мне кажется, что это произошло именно так – без промежутка. Без вечера, без золотого заката над соснами – мы вышли к старому, легендами овеянному бору. Просто порыв ветра, и я осознала, что уже темно. Ну, может не совсем темно. Темнеет. И стояла, растерянная. Почти увидев, как сжались его губы, не желающие отвечать на мою недоуменную обиду. Потом неохотно поплелась следом. Пора искать ночлег. Но сейчас это не было моим делом. Ночлег – это дело Старшего. Идущего впереди. А все-таки… ну, на что он так обиделся? Старательно сохраняя дистанцию, я мучилась этим вопросом. И что-то саднило… как саднит разбитая коленка. Только глубоко внутри.

Эрих
Он уходил, не оглядываясь. Желая даже, чтобы это эта странная, буквально околдовавшая его девчонка развернулась и пошла в другую сторону. Чтобы кончилось наваждение. Но бубенец звякал, не отставая. Хотя... и не приближаясь. Он шел, резко размахивая рукой. Потом опомнился. Прекратил. Со злостью сунул руку в карман, хоть и это было неприлично. И начал думать. А что, собственно, его так разозлило? Пальцы. Тонкие и горячие. Как доверчиво легли они в его ладонь! Не вырвалась, не ощетинилась. Ждала? Хотела – именно этого? Он вдруг понял эту ее маленькую уловку – убежать, чтобы поймал. Да что там – понял! Всегда понимал. С радостью включился в знакомую и увлекательную игру. А потом… Потом не знал, что делать дальше. Отпустить? Да как-то глупо. И не хочется, если уж честно. Но – зачем она ему? Малявка сопливая, угловатый подросток? Он же... ну да! Он вообще чуть не забыл, зачем тронулся с ней в путь. Он ищет Гледис. То есть – Башню. А уж та приведет его к Гледис, если такое вообще возможно. Если они есть – эти иные миры, где умершие здесь – живы. А эта девчонка – просто его ключик. Его вещь. Сейчас нужна, но потом-то придется выкинуть. Так зачем он привязывает? И… привязывается?
И тут прозвучало это слово. Фермата. Больно хлестануло по нервам, погнало вперед. Потому что однажды уже случилась ночь, когда в его ладони лежали чужие тонкие пальцы. Такие доверчивые. Такие испуганные. И он смотрел на пушистые, куда пушистей меха беличьего, но точно так же, как у белки, едва рыжиной тронутые волосы. И мучительно думал о том, что все это – не его. И никогда (Вы понимаете? Ни-ког-да!!!) ему принадлежать не станет. И не потому, что это чужое – его брата... А потому, что Глэдис была для него не отделима от этого дома. Дома, где он – гость. Если честно, то он был гостем везде. Совершенно не желая иного. Бродяга. Кошка. Кот, если уж быть точным. Так зачем же тогда он привязывает? И – привязывается. Она что-то спросила. Он не ответил. Да и, кажется, не услышал совсем. Он пытался разжать пальцы, освободить ее руку. А они не слушались. Все держали. И тогда она сказала:
– Фермата… – и отняла руку – сама.
– Что? – он не понял. Стоял и смотрел на нее, оторопев. Не ожидая вовсе, что ее пальцы могут исчезнуть по своему почину. – Что?!
– Фермата. Пауза, между нот. Значок такой, музыкальный, – Глэдис пояснила это глухо. Тихо... и как-то равнодушно. А потом – выгнулась. Вскинула в небо, к звездам, прямые как зеркальца ладошки. Замерла. Водопад волос и дрожащие, чуть прикрытые веки. Она слушала звезды. И говорила – сразу же. Для него.
– Молчание судьбы – ответом в споре... признай себе, что не готов принять… ни «да», ни «нет»… что просто нету воли…
Он слушал и пятился, пятился, пятился. Он бы побежал, да не было сил. Нужно было уезжать. Завтра. Сегодня. Сейчас! Бежать было нужно. Потому что он… любил ее. Бежать. О вот только... сперва дослушать стихи. Узнать, что сказали звезды.

Потрепанный на сгибах листок с теми словами и сейчас был с ним. В кармане плаща. Он прихватил его, уходя после похорон. Впрочем, листок был и не нужен. Потому что он помнил все слова не то, что наизусть – на вкус. На звук ее голоса. До малейшего движения губ… Потому что тогда он вдруг не назад – в дом – рванулся, а вперед – к ней. И закрывал шепчущие губы сначала ладонью. А потом – своими губами. А слова все рождались. Все звучали:

Молчание Судьбы – ответом в споре.
Признай себе, что не готов принять
Ни «да», ни «нет». Что просто нету воли
Да капо сделать. Все с нуля начать.
Судьба молчит. Кому-то это надо?
Фермата – остановкой между нот.
И длится тишина. И звонкое стаккато
Не выбьют пальцы. Сжат упрямо рот.
Прислушайся. Кон сантимэнто? Нежно?
Или пэзанто? С грузом, тяжело?
В молчании ответ. Звенит надежда.
Тебе сегодня в споре повезло.
Свой выбор дан тебе, своя дорога.
Кон брио – это ярко, как огонь.
Услышав, ты отыщешь звук. На пробу.
И нить Судьбы уляжется в ладонь.

Он и не заметил, что шепчет слова. Беззвучно, в такт шагам. А поняв, резко остановился. Она что, знала? Или знали – они обе? Он запрокинул голову к ночному небу, разглядывая звезды. Впервые, может быть, задумавшись, а что же это за дар – слышать их. Только ли поэтом становиться человек? Он действительно не мог выбрать тогда. Не был готов ни отказаться от Глэдис, ни принять, сделать своей. Присвоить. И не знал, нежность ли в нем живет. Или это странное, душу ожегшее, чувство тяжело ему, словно ненужный груз. Тогда – не знал. А потом стало поздно. Но… Вот она – своя дорога. Под его ногами. Он – выбрал против воли Лика. И теперь ищет Башню. Так может и последние слова – не зря? Ярко, как огонь. Мелькнула в памяти Динкина фигурка, изогнутая танцем. В ореоле рыжих волос. Не «как огонь» – само пламя. Кон брио. Значит, он на верном пути?
– А не пора ли нам сделать костер? – прозвенел у плеча насмешливый голос, и он ничуть не удивился ему. Потому что было – пора. Он вновь поймал ее руку, не оглядываясь. И сжал тонкие пальцы, уверенный, что прочно держит нить судьбы.

Огонь был рыжим, словно ее волосы. Почти прозрачным. И уж никак не верилось, что он – горячий. Что может обжечь. Девчонка сидела по ту сторону костра. Молчала и непонятно, во все глаза, смотрела на него сквозь пламя. Не отводя взгляда и не стесняясь. Так... Да, точно. Так смотрела, словно потом ей писать его портрет – по памяти. Или... просто помнить. Зачем? Ведь вот же он, тут. Зачем запоминать? А... да. Через несколько часов – рассвет. И появиться Башня. И он уйдет. А она – останется. Конец Танца. Что-то больно, до слез, сжалось внутри. Так скоро? Почти – сейчас. Уже сегодня она станет просто воспоминанием?
Он вдруг очень захотел встретиться с ней глазами. И не стал противиться этому желанию. Она забавно мигнула, словно от неожиданности. Но глаз не отвела. И взгляд длился, длился, длился… Дольше положенного времени. Фермата. Но ведь – все хорошее должно длиться долго? Какие-то слова почти трепетали в воздухе. Их очень хотелось сказать. Но – какие? В голове их так много и такая сумятица. Ни одну мысль не распутать до конца. И губы обоих оставались сомкнутыми. Казалось, мысли бегут напрямую – по линиям взглядов, что вдруг слились в единую. Или просто – одни на двоих? От того и такая сумятица? Девчонка вдруг улыбнулась. Приложила ладонь ко лбу. Потом – к губам. И, наконец, медленно – к груди напротив сердца. И стало тихо-тихо. И – пусто-пусто. Мысли исчезли. Звенело в голове от огромной пустоты. И все уже было неважно. Древний, как сам мир, знак. «Ты – мой ум, мое дыхание, мое сердце». Иначе говоря – ты все для меня. Сама жизнь. Надолго ли? На минуту. На ночь. На всю жизнь… это не предсказуемо. И он поднялся. Движения в это тишине и пустоте казались не реальными. Чужими. Рваными. Он шагнул – к ней. Обмирая в душе (хотя куда ж еще больше-то?!) положил руки на плечи, прижал к себе спиной. Слова не шли с губ. И все же выдавил:
– Не бойся, – сказал, преодолевая кашель. Да что такое с горлом?! Он судорожно переглотнул. – Не бойся. Замерзла? – улыбка дрогнула в этом простом вопросе, настолько он вышел естественным. Нужным. Теплым. Снимающим нелепое напряжение последних минут. – Согреть... да? – руки скользнули по плечам. Он просто присел рядом, бережно обнимая. Так легко-легко, что от его рук ей и должно было достаться лишь тепло. И исчезло время…

Динка
…Меня опять разбудил телефон. Звякнул, принимая СМС. И пришлось просыпаться. С огромной неохотой, со сбитым дыханием, с внутренним стоном… сон рвался на клочки, замирал, но еще жил во мне. И тепло чужих рук еще грело, вопреки всякой логике. «Мой ум, моё дыхание, моё сердце» Почему, почему, почему?! Да потому, что в тот миг это было так для меня. Танец… я хорошо танцевала для него. Слишком хорошо. Весь этот бесконечный день, всю дорогу. Иногда мы шли молча. Иногда – болтали взахлеб. Но ни на минуту я не дала разорваться нити между нами. Тонкой-тонкой нити. Я ощущала и понимала его все больше, все лучше. И… мне было хорошо. Легко-легко. Просто от того, что можно было идти рядом. Смотреть на висок, который почему-то уже тронула седина. На жестко очерченные губы. И чувствовать – сейчас взлетишь. Танец удавался. И ничего уже не нужно было больше для счастья. Но это был день. А ночь потребовала своего. Ночного. И был этот костер. И я остро, до боли поняла, что завтра придется прощаться. И жадно вглядывалась, «запасая» его – впрок. Как верблюды запасают воду. Понимая, что мне не напиться… Уж не свои ли чувства приписала я ему на бесконечной дороге того дня? В те моменты, когда он отставал? А потом... потом я сделала то, на что не имела права. Не было сил на слова – их же еще надо как-то выудить из хаоса мыслей, отлепить одно от другого. Тогда и вспомнился этот жест… и исчезло время.
Но замерло оно ТАМ, во сне. А тут, в реале, очень даже шло, оказывается. Мамочки мои, двенадцатый час дня! Это ж сколько я сегодня спала… Пришлось тряхнуть головой и убить сон окончательно. Ну-ка, что там у нас? Сначала по глазам щелкнуло имя – Иванчик. И уж потом: «Листопадик, пойдем бродить? А?» По правде, мне не хотелось никуда. Хотелось под одеяло – с головой. И вспоминать сон. Но это жалобное «а?» заставило меня надавить в ответ 6 букв: «Заходи».
Рыжая, Рыжик, Лис, Лисенок – как меня только не звали! И все из-за осеннего цвета волос да россыпи веснушек на носу и щеках. Иванчик придумал свое имя. Листопадик. Впрочем, и я его наградила – своим. Вообще-то он Иван. Но… это имя ему не идет. Оно тяжелое слишком. Иванушка – тоже нет. Тут нужны льняные кудри и простоватый взгляд. А он черный, как галчонок. И такой же хитрый. Вот и вышло – Иванчик.
Я пружинисто вскочила. Нужно было умыться, почистить зубы, привести в относительный порядок свою одежду и волосы. А уж чай мы вместе попьем. Ненавижу завтракать, хотя, говорят, это и нужно и полезно. Бутерброды и ароматный чай – хороший компромисс моего, ничего с утра не хотящего, желудка с общественным мнением. Однако ж чай еще надобно приготовить по всем правилам! А, учитывая скорость передвижения Иванчика, на все про все у меня минут пятнадцать.
Звонок заколотился в дверь, когда я накрывала заварочник льняной салфеткой. Чай я всегда завариваю одинаково. По совету одного нашего местного писателя… Помню, весь зал долго веселился. Умение у меня такое – ненужные вопросы задавать…

…Давно это было, во времена школьного детства. То есть год назад. Нас тогда вместо литературы согнали в актовый зал. Не, можно было б сказать «пригласили», если б я вообще хотела идти. Урок предстоял по Цветаевой, которую я готова читать в любых количествах и в любое время (то, что там еще Блок, Ахматова и Гумилев значились в теме, меня волновало мало. Их я тоже любила, но точно знала, что до стихов дело не дойдет. Уж если кто-то согласился, что я читаю доклад о Марине, то пусть не рассчитывает, что урока хватит). А тут вдруг – нате вам! Топай на встречу с не пойми кем и слушай о книге «Авось да развеет кручину хлебнувшая чаю душа». Название-то я еще запомнила, а вот фамилию и имя автора – не-а. Был он темненький, очень подвижный и улыбчивый. Словно кукла на ниточках. И долго так рассказывал о чае. И всяких экзотических способах заварки, мистике этого дела. В общем-то, интересно, но… Я слушала, слушала, слушала… и поняла, что засыпаю от неживых и гладких, как морские камушки, слов. Встряхнулась, решительно подняла руку.
– Скажите, а сами-то Вы все это проделываете? Ну, заваривание вот это. Каждое утро? Или по праздникам? Пьете такой вот чай?
Наверное, это было слишком внезапно. Я ж не стала ждать, пока мне позволят заговорить! Он мигнул и ответил честно, хотя и не успев подумать.
– Нет. Никогда.
И зал грохнул. Пока стихал разноголосый смех, писатель протер очки. Улыбнулся мне. И вдруг сказал:
– Мне кажется, чаю это вообще не важно. Ну, как ты его завариваешь. Главное, чтобы это был ваш маленький секрет с ним. Ритуал-на-двоих. Я… – он запнулся, но доверил все же нам свой секрет. И это вот было по-настоящему интересно! – Я обычно беру свой любимый, совершенно круглый чайник. Проверяю, на самом деле ли он чист. До белизны? Потом споласкиваю кипятком, кладу чай как обычно – ложка чайнику, ложка мне. Заливаю кипятком на треть и накрываю льняной салфеткой. Чистой. И без запаха кухни. Мне кажется, это важно. А когда он немного постоит сам с собой, ну, минут десять, – он засмеялся и вновь протер очки, – дольше-то у меня просто не бывает времени ждать. Тогда я беру его в обе ладони, вращаю, покачивая. И доливаю кипяток. Это все.
Он говорил о чае, как о друге. Он говорил с нами, как с друзьями. Он был смущен и неумело улыбался, не зная, куда девать свои очки. И грянул гром аплодисментов. Мы оценили это и наградили его – от души. Только я не аплодировала. Сидела, замерев. И кончиками пальцев, кажется, чуяла, как он одинок. А челкой и виском – его взгляд. Он смотрел именно на меня. И говорил – для меня. И я понимала, что – да! У меня есть, что ему ответить. Даже вот просто глазами. Без слов. Но продолжала упорно смотреть в окно. Танец рождался во мне первый раз. Я еще не умела его понимать. Мне было страшно от возникающих в голове знаний. От того, что я не просто знала, какой он – его чайник... а видела его так ясно, словно много раз держала в руках. Я видела и саму кухню. И пейзаж за окном. Я... знала этого человека так, словно мы не раз болтали за этим самым чаем в его кухне.
…Потом я научилась Танцевать. Потом. И не только во сне. Находить нужное, искомое партнерами. Приводить к этому нужному. Прощаться. Прощание – обязательный этап Танца. И его тоже надо уметь сделать красивым. Но это – потом. А тогда…
Тогда я еще успела ощутить его короткую, словно судорога, боль. Это лопнула нить танца, ударяя по нам обоим. И тут же ударил звонок с урока. Все поглотила круговерть перемены. Но вот чай я с тех пор заваривала только так. Ритуал-на-двоих. Словно... нить все же лопнула не до конца. Вернее, ее обрывки еще жили в нас. Свернувшись где-то у сердца, теплые, как спящие котята.

И, словно напоминание о том школьном звонке, мой дверной заколотился снова. Пойманным жуком о стеклянную банку. Я встряхнулась и поспешила к двери. Двойное щелканье ключа – и вот уже Иванчик, пританцовывая от нетерпения, весь подался ко мне:
– Привет! Я – быстро?
Засмеявшись, я втащила его в прихожую:
– И даже слишком! Пойдем чай пить, а уж потом махнем «по улицам и площадям». Да?
Иванчик упрямиться не стал. Это тощее существо лет на пять младше меня было сыном маминой близкой подруги. Со школьных еще времен. Но я – первый (и единственный) ребенок в семье. Иванчик же был третьим. Из шести. Учителя не могли нахвалиться на детишек Позвонковых – умные, воспитанные, вежливые, дружные! И только я знала, что не все так просто в этой семье. И то лишь потому, что умела Танцевать. Иванчик никогда не жаловался. И никому ничего не рассказывал. Просто... приходил. И все. Так часто, как только мог. Непоседливое существо, вечно жаждущее переулков, оврагов, старых домов и запутанных историй. Сегодня у меня было, чем его порадовать.
– Куда пойдем? – он уловил это сразу, усаживаясь на табурет и подогнув одну ногу под себя. Говорят, именно так любил сидеть маленький Пушкин. Интересно, его за это гоняли? Наверное, да. Я не стала «гонять» Иванчика. Покрутила чайник, взяв в ладони. Долила кипяток. В широкие чайные чашки разлила чай. Нет, я не тянула время. Чуяла же, как он любопытно сопит за спиной! Но... нельзя было говорить. ЭТО он должен был увидеть сам. Без подготовки. Как увидела вчера я.
– Иванчик, а знаешь как интересно… у меня во снах новый мир, – не отвечая на вопрос, я бухнула перед ним на стол чашку. Уселась сама, уперла в столешницу локти. Чуть жмурясь от удовольствия, потянула мелкими глотками чай, держа чашку обеими руками у самых губ.
Иванчик пил по-другому. Его чашка вертелась в руках, оказываясь то на столе, то на колене. Крутилась юлой и раскачивалась, словно валкое судно. Пил он крупными и быстрыми глотками. Меня не перебивал. Лишь смотрел выжидающе. И я осторожно опустила чашку на стол. Мешая ложечкой чай, в который никогда не клала сахар, поднимая целую бурю из чаинок, я начала рассказ.
Он слушал молча. Только иногда задавал короткие, точные вопросы. А говорила я долго. Мы давно уже попили чай, слопали бутерброды и дружно шагали по тенистой улочке Воскресенской – среди старых особняков и низких веток деревьев. Тут не было неба – ветви соединялись над дорогой ажурной шелестящей аркой. Листья осторожно трогали нас за плечи, касались макушек. Пятна света и тени перемешались на асфальте.
– Понимаешь, в том мире много богов. Не как у нас, – я машинально накручивала на палец ремешок крошечного цифрового фотоаппарата. – То есть... у язычников тоже принято считать, что богов много. Но ТАМ все эти боги очень...  христианские, что ли. Как наши святые. Даже похожие есть. И как у нас, раньше там писали иконы.
– Раньше? – он вскинул серьезные глаза. Сразу почуяв важное слово.
– Да. Раньше, – я не хотела, но это прозвучало резко. Зло почти. И повторила, понижая тон: – Раньше…  Потом эти иконы запретили. И даже сожгли почти все. Потому что... понимаешь... там иконы – не просто картины. Это как домики для богов. И те могут приходить в них, если позвать. Говорят, боги всегда откликаются на зов и стараются помочь. Они же... ну… любят людей. Просто так. Ни за что. – Я поясняла путано, жестикулировала на ходу. Но он, кажется, понимал. Не переспрашивал.
– Только кому-то это не понравилось. Ну, вот что любой может подойти к иконе и позвать. И вообще – как это? Боги приходят в жалкие людские дома? Запретить! И запретили. Это случилось тогда, когда появились Храмы. Большие дома для богов. Очень красивые.
– Как у нас?
– Нет… и совсем не как. Понимаешь... те, кто строил Храмы, решили: это безобразие, что каждый человек сам выбирает, к какому богу обратиться. Гордыня и самомнение! Молиться надо лишь Лику. Ну... солнышку по-нашему. Оно как бы воплощение всех богов. Их общий свет. А уж там боги сами решат, кому исполнять просьбу, – я вздохнула тихонько. – Так что храмы были особыми… ажурными почти. Люди приходили молиться в разные часы. Но всегда откуда-то падал столб солнечного света. Так хитро были устроены окна-дырки. Встань в такой, закрой глаза. И, растворяясь в теплом свете, как в любви, думай о своем желании…
Я дернула плечом. Замолчала. Потом прищурено глянула на пробившийся сквозь листву луч солнца – он был почти осязаем. И добавила.
– Ну... у многих исполнялось.
– Но теперь уже не у всех? – и опять он сразу понял главное. Молодчина.
– Да. Теперь – не у всех. И... Иногда как бы не бесплатно. Те, кто снискал милость богов, часто расплачивались... своими детьми. Ну, вот просто обязательно детишки рождались рыженькими. И с особыми способностями. А иногда... редко, но случалось и такое... менялся цвет волос уже взрослых детей. Если чудо было очень серьезным. Сильным. Монахи, что строили Храмы и следили за таинствами молитвы, забирали таких детишек к себе. Как утаишь рыжего? Никак. И приходилось отдавать. Потом, правда, некоторые дети возвращались в семью. Через пять лет обучения. Другие оставались при Храмах. Служителями. Или – Зовущими. Чаще всего Зовущими становились девочки. Считалось, что они могут призвать внимание Богов… или даже увидеть, узнать их ответ. Дать совет. Предсказать Судьбу.
Я замолчала. Потому что мы уже пришли. Осторожно вязла Иванчика за плечи, разворачивая к полукруглым ступеням бывшей церкви. Там, отделенные от нас какими-то шестью шагами вверх, в нишах прятались фрески. Умирающие. Расчищенные, но не реставрированные. Исчезающие с каждым дождливым днем. Едва видные. И, прежде чем чуть толкнуть его – к левой, я успела шепнуть.
– Но все же в том мире сохранились иконы. Дверки в жилища Богов. Или в их души? И были люди – Ищущие… которые могли сделать эти иконы живыми. Открыть дверку. Ты… спрашивал… что такое отец? Иди. Смотри…
Я знала, что большего говорить не надо. Что Иванчик замрет и сам, вглядываясь в едва видный рисунок. Как замерла вчера – я. И не шелохнется, пока не ощутит взгляд этих глаз – живым. Теплый-теплый взгляд. Бог-отец. Держащий на руках маленького Иисуса. Но взгляд его был направлен именно и только на вошедшего. И смотрел он так, как смотрит каждый отец на чадо свое. Так, как никто и никогда не смотрел на Иванчика. Судьба иногда жестока. Я знала – ему нужен этот взгляд. Именно этот. Такой. Я знала – его душа дрогнет сейчас. И, быть может – отогреется. А если и нет – что-то свернется в ней зерном. Чтобы прорасти потом. Когда возьмет на руки собственного сына.

И пока он поднимался ломкими шагами, пока стоял, всматриваясь, я – отходила. Пятилась спиной, не сводя взгляда с Иванчика. Ощущая, как вокруг него возникает невидимая стена. Отгораживает от меня и всех. И как дрожит внутри этого несуществующего кокона воздух – словно над костром. Иванчик вглядывался – отчаянно. Так же, как вглядывались в иконы Ищущие моего сна. И, я это знала, полустертая, на умирание обреченная, фреска оживала. Наливалась красками, обретала объем. Становились живыми глаза. Происходило чудо, которому было нельзя мешать. А еще… был закончен мой Танец. Танец тут, наяву. Не знаю как, но как-то этот миг изменит жизнь моего друга. Только вот другом мне он больше не будет. Закончилось НАШЕ время. Время Танца. И каждый теперь пойдет своим путем. Больно-больно кольнуло сердце тоской. Что же, я обречена на постоянные расставания? Это ведь не честно! Но по опыту я уже знала – уходят все. Всегда. Лишь только отпускает нить Танца. И пятилась, пятилась, пятилась… только боль жила внутри. Как убежишь?

Гледис
Как убежишь? Беда пришла. И она не смела роптать. Ведь и верно – звала сама. Просто потух взгляд. Просто все чаще она начала замирать, словно забыв, что должна делать сейчас. Губы... мягкие, теплые, невероятно нежные. Губы, в которые она впечатывала сказанные звездами слова – торопливо и неистово, словно в горячке. Они помнились каждую секунду. Не хотели уходить. Она ощущала их вкус, их запах. И запах табака. Такой стойкий. Каждую ночь она засыпала, словно облаком окутанная им – и сладковатым, и резким. Больше всего на свете боясь, что кто-то заметил, как утащила она из комнаты Эриха его подушку, поменяла со своей. При одной мысли об этом неистовым пожаром вспыхивали щеки. Но как ей еще было заполучить хоть маленькую крошечку его? Хотя бы – запах. Ведь чем-то было надо растопить то, колючее, что засело в горле и мешало дышать. Впрочем, порой ей казалось, что от запаха тоска становиться лишь острее.
Было надо улыбаться. Было надо жить, как обычно. Боги, смилуйтесь! Жить-как-обычно… когда больше всего хочется завыть и свернуться клубочком под одеялом? Каждый прошедший день она отмечала крестиком: «Наконец-то закончился» Нет, она не ждала ничего. Эрих ушел тайком, даже не попрощавшись. Значит, возвращаться не собирался. Обиды не было. Просто мир перестал быть вкусным. Песком скрипел на зубах. И улыбка снова жала, как слишком тесная перчатка. Как она жила так – раньше? Годами… Теперь вдруг стало невыносимо…
Она больше не слушала звезды. И не замечала угрюмых глаз мужа. Просто инстинктивно старалась быть подальше от него. Почти все время проводила у постели мамы – ведь той становилась хуже и хуже. В хлопотах о больной тоска отступала. Не проходила, но переставала ощущаться. Как  привычное тиканье часов, если мы увлечены разговором…
Только терпеть становилось все труднее и труднее. Спроси: «Что терпеть?», и она бы не ответила. Но мысль: «Не могу!!! Я больше не могу… Боги, боги! Пусть ЭТО кончится, пожалуйста!» Эта мысль-крик жила в ней постоянно. Только не кончалось. Никак не кончалось. Боги отвернулись.
Окончательно она поняла это, когда однажды утром мама не открыла глаз. Не шевельнулась. Не произнесла ни слова. Слабое дыхание и ровный ритм сердца – вот что внешне оставалось в этом теле от жизни. Но она-то знала, что в этом теле-тюрме заперто сознание любимого человека. И это было невыносимо.
Она продолжала приносить маме цветы. И читать вслух у ее постели. И вести хозяйство. И успевать сотни мелочей. И не замечать, не замечать, не замечать Разга. Почему-то вдруг стало совершенно ясно – он видел тот поцелуй, так и оставшийся единственным. И это он сказал Эриху – уйти. Может, и пригрозил чем-то. Может быть даже и смертью. Эриха или ее, или их обоих. Но это не имело значения. Она выживала в своей тоске одна, просто списав мужа со счетов. Билась, как рыба об лед, одна в своей боли. Забыв о мире. Потеряв дар слышать звезды. Но обретя иной дар – дар Ищущего.
…И когда стало совсем невыносимо, она пошла искать Башню Серого Монаха. Целитель Илинор дал сил и удачи. И Башня явилась ей. Ей не нужен был никакой Город. Ей было нужно выплакаться и получить помощь. И потому сложилось иначе, чем у других. Не побоялась она мертвящего холода вышедшего из Башни. Да просто не заметила – ведь и сама была замерзшей так, что дальше некуда. Душой – замерзшей. Долго, в голос, рыдала она, стоя на коленях перед человеком в длинном и сером. Выплакивая всю свою тоску, весь ужас и все одиночество. Словно плотина прорвалась – так много оказалось этих слез. Он не утешал. Но он дал то, что было необходимо. Крошечный пузырек. То, что освободит маму из плена тела. Ей было страшно – очень. Но больше это было сделать некому. И иного выхода – не было. А потом... что ж, потом она уйдет. Вернется сюда – в Башню. И вот тогда, наверное, откроется дорога. Что и приведет ее в Город, где она станет лекарем. Наденет глухое и черное, монашеское, или белое, положенное врачам, – какая разница? Она познает тайны трав и снадобий. Спасет еще не одну жизнь – противовесом одной, оборванной. Маминой…

Так думала она. И совсем иначе думал Разг. Никак не согласный, что часть его дома перестала считаться с его существованием. Предала. Предательство – карается. Это только справедливо, так? И он покарал. Жидкости в пузырьке вполне хватило на двоих. Так удачно все сложилось. Молодая жена отравила свою свекровь из жалости – это никак не пятнает чести его дома. И то, что, не вынеся мук совести, она вслед отравилась и сама – тоже.
Кидая ком земли на бархат гроба, он уже почти и сам верил, что это было так. Только немного болел укус на руке, напоминая – влить в нее капли было не так и просто. Только жег затылок ненавидящий и полный боли взгляд Эриха – тот все понял, конечно. А вот ее ужасом распахнутые глаза он давно забыл. Почти сразу, как закрыл их. Все было сделано верно. Сожалеть не о чем.

Динка
Я лежала в норке из одеяла, плотно зажав коленями сомкнутые ладони. Просто вот неподвижно лежала, и ощущала, как мне тепло. Очень тепло. А еще мне было темно. Потому что свет не горел, а за окном давно сгустились сумерки. А еще мне было очень тихо. Потому что дома я была одна. Так было тихо, что я свободно могла заплакать, не боясь ненужных вопросов. Зарыдать в голос, захлебываясь и по щенячьи подвывая. Могла. И, если честно, очень хотела. Только у меня не получалось.
Так что я лежала тихо-тихо, сама по себе. А плачь жил где-то внутри, в той бездонной дыре, что принято называть душой. Тоже – сам по себе. Рвался наружу, бессильный и обиженный. Молчаливый. Плачь "в сухую". Потому что глаза даже не намокли. Наоборот, казались припорошенными мелкой пылью – так, что чесались веки и предметы в комнате виделись нечетко. Я, наконец, догадалась мигнуть. Стало чуть легче. Но приоткрыть губы для всхлипа я даже не пыталась: они казались не то что склеенными – сросшимися. Были неподвижными и тяжелыми, как и все тело. Пошевелиться – немыслимо...
Лежала я так уже давно. И, в общем, понимала насколько это глупо. И ощущала, как ускользают капельками дождя, что шуршал за окном такие драгоценные минутки свободного времени. Тратятся впустую. Можно ж было бы встать и сплести, наконец, "ловца снов" – я давно собиралась, и были куплены нитки, а узор  – тот просто стоял перед глазами! Настолько четко виделся, что я уже почти решила встать... но не шелохнулась. А еще можно было сесть за комп и постучать по клавишам – закончить, наконец, давно начатую сказку. Или пойти на кухню и испечь шарлотку. Или растянуть на подрамнике оставшуюся от новогоднего костюма Иванчика подкладочную ткань и нарисовать вечерний город-кошку: попробовать свои силы в батике я тоже собиралась уже давно...
Многое было можно. Но я лежала. И казалось мне сейчас, что ничего в этом мире не имеет смысла. Вообще ничего. Никакого смысла. Зачем "ловец снов" и батик? Кто будет читать сказку и лопать шарлотку? Задумывалось это все для Иванчика, а он... все. Я не знала, какими словами объяснить это «все». Три дня нет ни звонка, ни СМС – это что, повод для вот такой, отчаянной, тоски? Повод думать, что он меня забыл? И больше не придет? Да нет, наверное, заглянет еще не один раз. Только он все равно уже УШЕЛ. Уже не со мной. Уже не МОЙ. Так всегда случается, если окончен Танец. Всегда. Так же неумолимо, как неумолимо наступление полночи или рассвета. И так же неуловимо... Все еще хорошо, а я уже знаю – все. Закончилось… вот с этим человеком – завершено. Танец, кусок совместной дороги, не знаю что еще, но – точка. А та часть души, где это все жило вот только что, не может смириться. Не согласна. И болит. Той странной болью, что рождает внутренний плач, оставляя глаза – сухими.

Наверное, я задремала. Измотанная беззвучными болью души и напряжением в неподвижности застывшего тела. Наверняка даже. Хотя мне и казалось, что я продолжаю слышать, как стучит в окно дождь и тикают в нервном ритме лихорадочного пульса горячечного больного настенные часы. Но вместе с тем перед глазами заметалось прозрачно-рыжее пламя костра, а на плечах, грея, лежали горячие пальцы.
Эрих... Ты ведь тоже уйдешь, так зачем? Танец почти закончен, но ты не хочешь наступления рассвета. И сон с костром держит меня в плену которую ночь! Сначала я старалась длить эти сны, не хотела уходить из них. Потом… что-то изменилось. Точней – ничего не менялось. Ночь, рыжее летучее пламя, пальцы на плече и осторожное, затаенное дыхание у щеки. Статика. Словно сидящий рядом был не в силах отказаться от найденного тепла и отступить назад, но и что делать дальше – не знал. Грел... и грелся. Оттаивал душой? Заращивал раны? Я не знала, что именно происходит в нем сон за сном. Просто мир замер. Но сейчас я была слишком зла на всех, включая себя, чтобы размякнуть от чужого тепла. Я не хотела этого сна. Я хотела встряски, взрыва, слов, действий – чего угодно.
Эрих... Что ж тебе надо-то на самом деле? Ты же кого-то искал, идя к башне? Почему это вдруг стало неважным? Потому что появилась я? Значит, ты бросил, ты предал этого кого-то. Или себя самого. Ушел. А ведь, может быть, был нужен! Я потянулась невидимыми нитями души – куда-то туда, к чужой душе и к чужой боли. Не ведая, зачем и что делаю, живя сейчас лишь своей болью и интуицией. Эрих! Кто там, в центре твоей души? Покажи... отдай! Танец должен быть завершен.

Звякнул бубенец в косице. Пальцы привычно зажали его. Я полностью перешла из яви в сон. Знакомая легкость Танца наполнила тело. Я обернулась, вглядываясь в карие, вдруг ставшие такими мягкими и беззащитными глаза. Напряженно вглядывалась, сама ощущая, насколько резок и требователен мой взгляд. Мужчина вздрогнул, подался назад. Но я уже нашла. Уже скользнула в его тайну – словно провалилась в еще один, новый сон. И на миг мне показалось, что это я сама – в нем. Горестно рыдаю, стоя на коленях у постели грузной старухи. Уткнувшись лицом в ее, уже неподвижную, но все еще теплую руку. Потому что вопль (пусть и придушенный слезами, но именно вопль) был мой. Именно тот, что жил сейчас внутри меня-спящей (замершей, тяжелой и неподвижной) и внутри меня-танцующей (той, которой сейчас и вовсе не было – лишь легкость странная, да чужой сон у глаз)…
– Все уходят, мама! Все, кто нужен, всегда! Вот и он ушел!
Я бы вздрогнула… если бы я была. Но сейчас я стала воздухом, светом, самой болью, что наполняла эту комнату. А девушка всхлипнула, почти задыхаясь, и продолжала, не в силах молчать:
– Он побоялся, да? Молвы да пересудов не захотел? Потому что я нарушила, да? Нарушила заповеди богов, не смогла быть ему только другом! Я сама звала беду, мама! Как ты была права, а я не поняла тогда – словно ослепла! Я сама, сама все сделала! Я же понимала, что дурно, что нельзя! Почему же я сделала? Потому что он умел слушать и понимать. Потому что первым был, кто мой дар не осудил, а разделил? Потому что его глаза… он так похож на Вас, мама! Я всегда любила Вас, и я молвы не побоюсь, – голос ее неуловимо изменился. Она больше не жаловалась. Выпрямилась, растирая слезы по щекам. И теперь стала настойчивой, уверенной. Знающей: она делает то, что должно. И вместе с тем в голосе проснулись нотки нежности и горечи. Не той боли, что рвалась только что, словно дикий зверь – не разбирая дороги…. иначе. Теперь все было под контролем разума и одновременно по воле любящего сердца. Рука переплелась пальцами с ладонью старухи. Щека прижалась к морщинистой коже. Не подранок больше, не брошенный щенок – девушка казалась воплощением нежности и любви: – Тяжко Вам, значит пора нам прощаться. Я провожу... провожу и уйду. Отсюда. От него. От всех. К Башне... Чтобы стать собой, чтобы стать нужной…

Я слушала и смотрела, а что я еще могла – невидимый наблюдатель? Ни подсказать очевидное – что вот этого и не хватало Эриху. Осознания: «я прав, и должно только так». Того самого права, что дает… лишь любовь. Не любил. Был влюблен, увлекся, захотел согреть свою душу чужой – что угодно, но не любил! Никак я не могла ей этого сказать. Да она и не услышала бы – даже если б мой голос и смог родиться тут, в ее мире. Так что ничего я не могла. Ни помочь ее рукам не дрожать, когда пузырек коснулся губ старухи. Ни защитить, когда в комнату неуловимо быстро и тихо вошел мужчина, похожий на Эриха...
Теперь я знала, о ком говорила ему тогда, в начале танца. И в чью именно могилу он не посмел кинуть горсть земли – первым. Побоялся? Или не захотел нарушать привычное течение жизни? Уютное и устоявшееся, как разношенные тапочки. Кем бы ни была для него эта девушка, она не стала причиной для вспышки, для протеста. Ни при жизни, ни после смерти. А что башню искать пошел – так это совесть успокоить: «Я сделал все, что мог». Он же... не хотел ее найти на самом-то деле. Нет, Башню – хотел. Но Гледис он хотел всего лишь забыть. Чтобы перестала саднить в душе, как застрявшая заноза.

Осознание это выбило меня из чужого сна, и перед глазами опять возникло пламя костра – отражением в чужих глазах. Я смотрела в них долго…  С чем бы ты  не смог совладать – со страхом ли, с привычкой ли «жить, как все», или просто с огнем в свой душе, что заставляет твои чувства вспыхивать быстро и ярко, но так же быстро и прогорать – не мне судить тебя. Я твой партнер, твое зеркало… но все мы можем отразить лишь то, что уже и так есть в нашей душе. И не потому ли мне так плохо без Иванчика, что я тоже привыкла греться другими людьми? Загораться ими? И так же пуста – без них? Спасибо тебе, что дал мне понять это.
Но танец окончен, и, может быть, впервые уйду я... а не от меня. Ты красивый, мой все еще партнер. Как может быть красив ливень, пламя костра, как закат над морем. Ты очаровываешь – как и они. Завораживаешь даже. Но боль-за-себя – не то, что способно привести к Башне, уж извини. Построивший ее давным-давно был болен кем-то другим, не собой. И, открывая Ищущим дорогу в иные миры, к их мечте, он просто ждет, что кто-то поможет и ему. Догадается позвать за собой. Выведет в мир его собственной мечты и его собственной боли. Я вдруг поняла это так четко, словно всегда знала. А еще поняла, что Гледис могла бы помочь Серому Монаху. А вот Эрих – нет. И башня не появится. А мне пора просто сказать об этом и завершить танец. И я бы сказала, честное слово! Но тут дверной звонок «по ту сторону сна» заколотился быстро и беспокойно, как пойманный стаканом жук...

– Ты… – это все, что я смогла сказать стоящему на пороге Иванчику. И тут же случилось стыдное. Предательски задрожал подбородок, горло перехватило, а глаза намокли. Плач, что рвался из меня три дня, нашел, наконец, дорогу наружу. И именно тогда, когда выпускать его было никак нельзя!
– Угу, – он кивнул чуть удивленно и отодвинул меня плечом, просачиваясь в прихожую. Глянул исподлобья, стоя, как журавль – на одной ноге. Пытаясь развязать затянувшийся на кроссовке узел: – Ну, ты чего? Ушла тогда куда-то... а мне отец позвонил, что Майке плохо – я и побег домой. Да сейчас-то уже все обошлось, эй, не реви! Да что такое с тобой?
Майка была не самой младшей в этой шумной семье. Но слабенькой, болезненной. На нее вечно сыпались всякие болячки, и Иванчик стоически сидел с сестрой – на матери итак была несносная пара близнецов самого малышового возраста, а отца девочка почему-то сторонилась.
Вытирая слезы тыльной стороной ладоней, стряхивая их, обильные и неудержимые, на пол, я призналась, проваливаясь в стыд, как в горячую кашу – до жарко полыхнувших ушей и щек:
– Я думала, что ты ушел… совсем. Потому что Танец... ну... все.
Иванчик знал о том, что такое Танец, и знал, что бывает после – так получилось, что ему, младшему, я рассказывала все. Совсем все-все мысли. До донышка. Он разогнулся. Медленно и сосредоточенно пяткой спихнул-таки с себя кроссовку. Потом посмотрел на меня, наклонив голову к одному плечу…  Затем – к другому. Очень буднично сообщил:
– Не все уходят… дуроч.. эээ.. глупая ты, вот, – и засопел, ковыряя пол ногой в дырявом носке. Но глаз не отвел. И я не посмела сказать: «все». Я просто поверила ему.

Мы опять пили чай на кухне. Пахло корицей и ванилью. А еще – яблоками. Уютно так. Что-то этот запах все время напоминал мне, но я старалась не замечать «намеков» памяти. Только иногда брала в ладони чайник. Словно просто так, в задумчивости. Покачивала его, давно заваренный,  чужим, заемным движением. Движением, которого никогда не видела, но которое – знала. Знанием Танцующей. И говорила, говорила, говорила…  А это было не просто, между прочим. Слова вовсе не хотели выплескиваться в свободный рассказ, как это бывало обычно. Они застревали в горле, с трудом протискивались сквозь губы, они просто не шли. Я по нескольку раз пересказывала одно и то же – и понимала, что вру. Нет, не обманываю. Но вру. Слова становились ложью, как только переставали быть мыслями. Что-то ускользало от меня, оставалось не понятым. И Иванчик почуял это мгновенно, как вообще чуял все. И всегда. Я видела по его глазам, что и в нем живет рассказ – просится на волю. Что ему есть, что выплеснуть. Но он ждет, пока меня отпустит вот эта, нынешняя забота – не хочет говорить, пока я не буду готова услышать. Значит, за эти три дня случилось что-то важное. Но я не успела спросить, что именно. Потому что Иванчик покачался на стуле, ставя тот на две ножки и балансируя так по несколько секунд, потом с грохотом вернулся в нормальное положение, смел в ром крошки от наскоро сооруженной шарлотки, и заговорил:
– Что-то не так. Что-то не правильно… – он был задумчив и тих. Он был сосредоточен. – Весь смысл твоего сна – никому не ставший нужным Танец? Уверена? Ты отразила человека... и что? И все? Он оказался трусом – и ты сбежала?
Слова падали тяжело и неохотно. Смотрел Иванчик только в стол, а не на меня. Упрямый весь, и напряженный – словно натянутая пружина. И уж совсем нехотя он выдавил из себя фразу.
– А как же вот это? – и он коснулся рукой своего лба… губ… груди. Медленно. И я опять поперхнулась стыдом вперемешку с чаем. «Мой ум. Мое дыхание. Мое сердце». Иначе говоря – вся моя жизнь на эту вот, конкретную, короткую минуту. Но разве минута ничего не стоит? Раз так было для меня – значит человек, что сидел напротив у костра, смог вызвать это ощущение? Значит не пустышка он, не мираж, не показался мне? Просто все сложней. Как и всегда бывает в этом мире. А Иванчик продолжал – в такт моим мыслям:
– Это для тебя прошло несколько ночей и дней. А у него от этого твоего жеста и до взгляда в глаза – пара минут. Сейчас он наверно пытается понять – что случилось? Почему ты так изменилась, за что ему этот взгляд? Но... – и мальчишка вновь покачался на стуле, опять грохнув ножками о пол. – Но главное даже не в том. Пусть трус, пусть ошибся, пусть не любил, пусть побоялся молвы. Но искать-то пошел? Может, ты не права? И не забыть ее он хочет, а понять себя? Человек часто бывает виноватым. И нужно, чтобы было, кому его простить и принять – и такого. И виноватого, и неправильного. Тогда найдется путь дальше.
– Путь дальше… – машинально повторила я.
И так же машинально опять взяла в ладони чайник. Качнула. Среди книжек того забавного человека, что никак не забывался мне, была одна, название которой толкнулось сейчас в память, как толкается под ладонь желающая обратить на себя внимание кошка: «Путь в прошлое. Мастерская Хроноса». Я не читала этой книги… но я помнила рисунок. Не икону, нет. Просто рисунок. Бородатый суровый человек смотрел с него требовательно, но и терпеливо. В его руках были песочные часы – и он был готов ждать твоего решения. Но только пока сыплется песок. А за плечами угадывались крылья. Промедли с ответом – и хлопнут, забьются в воздухе, унося надежду. Хронос… бог времени. Был ли такой бог там, в мире моего сна? А какая разница? МОЕГО же сна-то. Не был – так будет. Бог, что может показать путь в прошлое. Отвести к тому мигу, когда еще была жива Гледис. Я сжала пальцами виски, стараясь удержать, умножить, укрепить в себе догадку, что стремительно становилась уверенностью, – Башня появится. Если только… если я найду верные слова. Если правильно завершу Танец.

Эрих
Да, время исчезло. Или он потерял ему счет. Рыжее пламя костра завораживало так же, как рыжие блики на кудряшках и затаенное дыхание девочки-девушки рядом. Дыхание, которое не слышал даже, а лишь ощущал лежащими на ее плече пальцами – по едва заметному шевелению этого плеча, без которого можно было бы решить, что рядом с ним не живой человек, а кукла. Правда, куклы не могут быть такими теплыми. Даже почти горячими… Уж не жар ли у нее? Мысль скользнула по краю сознания и тут же ушла. Он смотрел на склоненную голову, на пушистую макушку и пытался понять, представить: о чем она думает, замерев под его рукой? Как и он, о том, что скоро рассвет, и, закончив совместное дело, они больше никогда не увидят друг друга? Или о том, что вот – смогла, победила? Потому что это и впрямь было ее победой – он больше не мог считать ее вещью, живым ключом, что откроет ему путь. Она стала партнером. Или… нет? Разве партнера хочется прижать к себе, уткнувшись носом в макушку? И сидеть, сидеть, сидеть – вдыхая запах волос, в твердой уверенности, что весь остальной мир подождет, пока ты насытишься живым и пушистым теплом под руками?
Он вздрогнул, слегка отстраняясь. А как же Гледис? Ведь Танец был начат, чтобы найти способ отомстить за нее… если уж нет возможности вернуть ее. Как он жалел о той своей слабости, что заставила тогда бежать! Не Глэдис он стыдился и не своего увлечения ею. Просто не понял еще до конца, на что готов пойти сам, на что готова она. Не знал, куда сделать шаг – вперед? Назад? Не хотел раздора в семье. Верил, что Разг тоже любит! Боли не хотел – брату. Тому, кто в детстве всегда выручал, вытирал нос и заслонял в драках – собой. Ошибся. Немыслимо, непростительно ошибся. Просто не понял вовремя, что вовсе не тот человек уже его брат. Привычка мерить по себе. Он-то не изменился, так и оставался где-то внутри себя мальчишкой. Мотался по свету, искал приключений. Домой возвращался как в крепость – надежную, не смеющую меняться. Чтобы отдохнуть. И пропустил непонятно когда что-то очень важное. Что-то такое, что изменило Разга изнутри. Или… не изменило? Или просто неумение прощать жило в брате всегда? Исключение он дела лишь для своих?
Пальцы Эриха продолжали касаться тонкого плеча. Но он уже не ощущал чужого дыхания. Пытаясь хотя бы мысленно найти ту ниточку, которая позволит размотать клубок сомнений, понять себя, понять брата. Ее-то он понял, жаль, что так поздно… чего же он хочет? Чего ждет сейчас? Что скажет серому Монаху, о чем попросит? Подарить дорогу в город, где живет двойник Гледис? Совсем она, только «не в этой жизни»? Без Разга, без проблем? Просто живет и тихо ждет его, Эриха. Памятью души зная, что нужен только он? Бывает так? Или он, Эрих, мести хочет? Наказания тому, кто возомнил себя и судией, и палачом? Или искупления своей вины – вины бросившего? Но… как это можно искупить? Ис-купить… заплатить? Купить свою вину, чтобы можно было простить ее? Но разве можно прощать – сам себя? Да и разве прощения он хочет? Разве от боли избавиться и вины? Нет? А… чего? Чего же он хочет-то, в конце концов?
Мысли запутались окончательно, и он машинально сгреб в охапку ту, кого совсем недавно посчитал своей путеводной нитью. Просто потому, что не хотел сейчас быть один. Устал он быть один. Поддержка была нужна. Живая душа, которая поймет. Осудит или простит, но – поймет. И через ее понимание, отразившись в нем, может быть, он сумеет увидеть и путь…

Девчонка шевельнулась под руками, колюче растопырила локти. Вскинула голову, вглядываясь ему в глаза. Так вглядываясь, словно все знала о нем. И не просто его историю, но и сами мысли! Эрих ощутил мгновенное и острое, как укол, желание спрятаться. Сбежать. Закрыться. Но остался сидеть, давая ей увидеть все, что хотела. Даже не пытаясь понять, что именно происходит. Просто – открываясь. С безнадежным пониманием, что она сейчас вот просто встанет и уйдет. Потому что он трус, а трусов не прощают… Так началась еще одна вечность. Сменив невесомое тепло, пришел обжигающий холод. И длился, длился, длился… Дольше положенного времени. Фермата…
Но закончился и он. Оборвался. Потому что она правда встала, шагнув прочь. Потом остановилась. Обернулась. Качнулась к нему. И вновь – прочь. Глаза стали растерянными. То есть буквально – растеряли ту злую решительность, что плескалась в них только что. И, наконец, она запрокинула лицо к небу. Ничем это не напоминало то, что делала Глэдис. Ни малейшей ритуальности или… Танца. Она просто вглядывалась в небо над головой. Словно ответы на все их, ставшие общими, вопросы и сомнения, могли быть написаны там. И заговорила она иначе, чем Гледис. Та спешила рассказать строчки, что приходили от звезд, а эта говорила с сомнением, медленно. Словно только-только научилась читать, да и то – по складам:

Я звездное небо молю: «Помоги!»
И взглядом цепляюсь за струны созвездий.
Что делать мне дальше? Какие шаги?
Спешить? Или ждать от фортуны известий?
Весы не помогут – давно я пропил
Закон равновесья. Хоть сердце не радо,
Я Лебедя в небо из рук отпустил.
А с Лирой не дружен, Короны не надо.
Стрелец – ты укажешь начало пути?
Ведь ты же на нем! И зовется он «млечным».
Я знаю, он может к себе привести.
Вот только не вышел бы путь бесконечным!

Он слушал, тоже устремив взгляд к небу. И казалось: тихо звенят линии, что мы сами дорисовываем себе, связывая звезды в причудливые рисунки. Словно и вправду – струны. Ничего нового девчонка ему не открыла – лишь озвучила его же собственную нерешительность. Путь… к себе? А зачем ему к себе-то? Разве это что-то изменит, если он поймет себя?
– Млечный путь – смешное и глупое название, – он сказал это просто так. Лишь бы разорвать тишину, что повисла, едва отзвучал ее голос. – Причем тут молоко? А? – нотки горькой насмешки скользнули в голос. Все было бесполезно. Или казалось бесполезным. Ответов не найти…
– Говорят, Древние называли его иначе.
И голос ее был насмешлив иначе. Звучал со спокойной ехидностью. Словно он был нерадивый ученик, что мнется у доски и не видит очевиднейшего ответа. Хоть ему уже давно и подсказывают с задних парт.
– Как?
Ему и вправду вдруг стало интересно. Неожиданный и острый интерес. Так просыпается аппетит. Вдруг, во время затянувшейся болезни. Говоря о том, что организм справился. И хочет жить. Откуда она знает о Древних? Это же… закрытые знания! Для избранных… или – для Ищущих тоже? Он повернулся к ней и повторил, потому что она молчала. Настойчиво повторил, с нажимом:
– Как?!
– «Река времени».
– Река времени…
Он ощутил сам себя – эхом. Настолько глухо прозвучал голос. А мысли в голове рванулись бешеной каруселью. Он снова поднял глаза к небу. Звенящие тонкие линии вырисовывали для него одного новое созвездие. Созвездие Песочных часов.
– Великий Хронос… – слова прозвучали с безмерным удивлением, и в голосе больше не было нерешительности. Словно сложилась под пальцами мозаика – и вместо россыпи разноцветных стекляшек появилась яркая картинка-витраж. Сказочная и манящая. Пальцы Эриха нырнули за ворот рубахи. Сжали серебристый кружочек. Это не было принято, но и не осуждалось. Правда, считалось, что только мальчишкам уместно было таскать «окошечки» – небольшие амулеты на мелкую удачу. Мужчинам такое не полагалось. Но Глэдис все равно подарила ему – словно предвидя, что уйдет. Серебряный овал с тонкой гравировкой: бородатый человек с песочными часами и крыльями. Хронос… Бог времени, что и богом-то не признавался. Так... Напоминание, что «все пройдет». Сказка о том, что время можно повернуть вспять – как раз для таких «окошечек»... И вдруг он понял значение этого названия! Иконы – окна в дома богов. А это – окошечки. Маленькие… Пальцы рванули цепочку. Но света костра не хватало, чтобы рассмотреть мелкий рисунок. И вот тогда он пожелал рассвета. От всей души – неистово. Так пожелал, что словно в ответ где-то в ветвях тонко и звонко засвистала птица. Темнота неба серела…  Но там, где ветви деревьев расходились и до горизонта простиралось комкастое, перепаханное поле, начал сгущаться комок темноты. Рос… становясь плотней и весомей. Пока не стало казаться, что она стояла тут всегда – столько незыблемости было в тяжеловесных очертаниях. Одно слово – Башня.

Динка

Мы брели с Иванчиком по вечернему городу и я тихонько насвистывала себе под нос: «Не ищи меня, пожалуйста, я ушла гулять по городу. Просто вышла и нечаянно за собой закрыла дверь…»  Иванчик покосился на меня, не поворачивая головы. По-птичьи так – глянул одним глазом:
– Не свисти… – сказал голосом строгого учителя.
– Почему? – изумилась я. И свистеть, конечно, перестала. Потому что свистеть и говорить еще ни у кого не получалось.
– Не положено… – засмеялся он. И, крутанувшись, оказался предо мной. Взял за локти. Остановил.
– А по правде – тебе слон на ухо наступил.
И, не меняя тона, не делая паузы вдруг добавил:
– Я наврал про Майку-то.
Он казал это очень ровным голосом, глядя мне в глаза. Тревожно так. Нет, знал, что не обижусь – у этой тревоги была иная причина. И я притихла. Просто замолчала, не делая ни одного движения. Ожидая, пока он соберется с мыслями и сам все расскажет.
Иванчик думал недолго. Потянул меня в сторону спрятавшейся в кустах скамейки – мы топали с ним по бульвару, и скамейки эти самые тут стояли хоть и далеко друг от друга, а все ж часто. Мы сели. Он, как обычно, подвернул под себя ногу. Посопел…
– К отцу я ездил, вот…
Мысленно я поперхнулась. К дяде Володе Иванчик поехать никак не мог! Даже в комнату к нему не мог пойти... Позвонковы давно и терпеливо ожидали новой квартиры, ютясь все в месте в одной комнате. Огромной, разбитой шкафами на закутки… но все же именно одной. В общем, я даже гадать не пыталась, что же это за отец такой, если он - не дядя Володя. Сейчас сам расскажет.
И он рассказал. Прибежав домой после короткого звонка по сотовому, Иванчик и вправду увидел, что Майке не здоровится. Она лежала, вся бледная, на руках у отца. Сонно улыбнулась ему. Протянула руку,  да так и уснула. Обнимая дядю Володю одной рукой, вцепившись в Иванчика другой. Жара явно не было. Мама, заглянув за шкаф, к Майкиной кровати, сказала, что у девочки просто холецистит обострился, не надо было лопать с подружками картофель-фри.
Иванчик хотел уже встать. Но увидел мамины глаза. Она с такой надеждой посмотрела на всех троих, сидящих сейчас мирно, рядышком, что он не посмел уйти, остался. Папа баюкал, чуть покачивая, уснувшую дочку. А Иванчик смотрел на него. Неотрывно. Как на лицо Бога-отца на иконе. Смотрел и понимал, что раньше просто не хотел увидеть в нем любовь. А она была. Робкая, затаенная, словно отец боялся, что ее не примут. Но – была. Жила в тревожном и нежном взгляде, в движущихся губах – словно он про себя пел Майке колыбельную, и губы лишь иногда намечали звуки.
– Папа… – шепотом позвал Иванчик и щекой лег на свободную руку отца. – Пааа-пааа… ты любишь нас?
Вопрос вырвался сам собой. И Иванчик сразу же пожалел о нем. Рассматривал пол, боясь повернуть голову и встретиться с отцом взглядом. Ощущая лишь щекой, как у того закаменели, напряглись мышцы. Время шло. Молчание затягивалось… дольше положенного времени. Фермата.
– Я… учусь этому… – прозвучало наконец.
И под мирное сопение Майки, глядя на лохматую макушку Иванчика, дядя Володя рассказал то, что детям обычно не говорят. О том, что они с мамой ошиблись. Просто не умели еще слушать друг друга, любить. И развелись. Год… им хватило его, чтобы понять – они не могут порознь. Но за это недолгое время в маме завелся он, Иванчик. От кого – папа никогда не спрашивал. Записал ребенка на себя и считал, что все в порядке. Долго считал. Пока не понял, что своевольный малыш вызывает у него раздражение, а не любовь.
– Я… испугался тогда. Просто испугался. Что мама наша поймет это, что уйдет от меня, чтобы защитить тебя. И решил – пусть родится еще ребенок. Может, любовь к нему поможет мне любить и тебя?
Отец вздохнул. Помолчал. И продолжил, словно через силу.
 – Я ошибался, малыш. Прости. Сейчас я знаю, что люблю тебя не потому, что ты часть моей семьи. А потому, что это просто – ты. Я учусь любви, не думай что это плохо. Всему хорошему нужно учиться – так растет душа. Но тогда я не понимал, и я поспешил. Мама твоя еще не отдохнула от родов, но согласилась со мной. Нам казалось, мы спасаем семью. А на самом деле мы ее губили. Следующие роды чуть не убили маму, да и сама Майка долго не могла решить, будет жить на этом свете или нет…
И вновь наступило молчание. Долгое… все недосказанное Иванчик понял и так. Отец не полюбил тогда ни его, ни родившуюся Майку – чуть не ставшую причиной  маминой смерти. Да и мама боялась ее любить. Как любить того, кого и узнать не успел, а вот-вот потеряешь?
Вот и все. Теперь он знал, отчего отец так часто придирался к нему и Майке. Головоломка решилась.
Мальчик поднял голову и опять долго-долго смотрел в глаза дяди Володи. Фермата. Остановка. Пауза. Время подумать и осознать все то, что было до. Подумать о том, что будет – после. Отец смотрел тоже, не отводил взгляд. И за тревогой, за болью, за страхом, что сын не поймет… за всеми этими слоями в глубине глаз все же жила любовь. Но, если бы не те глаза на фреске, которые удалось увидеть, Иванчик не разглядел бы и эту любовь... Всему хорошему надо учиться? Значит, это так. Значит, его душа чуть выросла.
– Я люблю тебя, па, – тихо сказал он, прежде чем встать, чтобы уйти. Майка просыпалась. Пусть побудут вдвоем. Только сейчас Иванчик подумал, что, отгораживая Майку от отца, словно живой щит, он давно уже не защищал ее. А просто не давал этим двоим найти дорогу друг к другу. Майка подросла. Она лишь чуть-чуть младше его самого. И фреску возле ступенек старой церкви он ей покажет. Обязательно.

Я слушала – и словно видела это все. Как свои сны. Что ж, да, многое становилось понятней. И слова Иванчика, что человека порой нужно принять и простить – любого. Даже вот самого виноватого. Они тоже стали понятны мне. И я тихонько отложила их на дальнюю полочку души – чтобы потом рассмотреть. И шепнула:
– А дальше?
– Дальше? – голос Иванчика стал  беззаботным и ровным. – Дальше я узнал у мамы, кто же всё-таки мой отец. Она не хотела говорить, твердила: «Кто тебе пеленки менял – тот и отец». Но потом сдалась. И я съездил к нему. Не так и далеко – три часа на автобусе всего. Съездил. Посмотрел. Найти было несложно, он там в редакции газеты. Областной. Где и мама работала раньше, пока мы сюда не переехали. Оставил ему заметку о нашей семье и фотки. Увидел, как дернулось его лицо, когда он маму узнал. Словно ударили. Только он промолчал, хоть и понял – кто я. Ну… я вежливо попрощался и ушел. А маме дома сказал, что она права.

А потом… потом мы с Иванчиком просто молча пошли дальше. Улочки и дворики сменяли друг друга, и мы спасали их от одиночества шелестом своих шагов. Держались за руки, размахивая сцепленными ладонями во всю ширь – туда-сюда… как маятником. Сверяя свои внутренние часы. Как будем сверять еще не раз. Тик-так… Каждому было, о чем подумать.

Динка. Последний сон.

Все было так же, как в первом сне. Совершенно так же. И на траве вокруг меня лежал густой иней. Щетинился белоснежно – и колючий, и хрупкий одновременно. Но теперь я отчетливо видела ту самую темно зеленую полосу. След человека, что отчаянно бежал к башне, явно что-то для себя решивший.  Ни разу, ни на секунду не оглянувшись. Словно меня и не было вовсе. Словно я – лишь воздух этого утра. Комок обиды застывал в голе – против воли. Я ведь должна радоваться? Гледис будет жива.
– Обидно?
Вопрос ударил в спину, словно камень. Я даже покачнулась непроизвольно. Хотя в голосе, что задал его, и не было никакой враждебности. Просто мне стало еще холоднее. И я промолчала, боясь оглянуться. Лишь пожала плечами. Невидимый собеседник объяснил, все так же доброжелательно, как маленькой:
– В той, новой реальности, что родится вот сейчас, он тебя просто никогда и не встретит. Потому что не уйдет из дома Гледис... и останется жива. Они оба удивятся, конечно, когда их ребенок родится рыженьким...
– Мальчик? – уточнила я хрипловато, почему-то безоговорочно веря в сказанное.
– Девочка. Они назовут её Динкой. А уж соседская малышня наречет Бубенчиковой или Бубенцовой – за привычку вплетать в косу круглый и звонкий колоколец...
Я молчала, не зная, что сказать. Только сердце бухало где-то у горла, и шумело в ушах – как при падении. Я даже переступила с ноги на ногу. Но нет – земля меня держала твердо.
 И вот тогда я обернулась. А потом и развернулась всем телом. Он стоял передо мной. Серый. Седые волосы и борода, полотно рясы – все это было пепельного цвета. Смотрел молча, положив подбородок на скрещенные, словно оплетающие навершье невысокого посоха, пальцы. Не монаха напоминал, а скорее колдуна. Волхва с однажды виденной мной картины. Еще б филина на плечо.
Я поежилась. Молчание затягивалось... Фермата. Нужно было что-то сказать. И непослушные от холода губы едва выдавили из себя:
– Почему... так?
– Как? – Он не удивился вопросу. Лишь хотел уточнить оный. И я дернула себя за косицу. Звякнул бубенчик.
– Его дочь... она станет мной? Почему?
     Старик легко шевельнулся, выпрямляясь. Серые глаза насмешливо прищурились. Он неторопливо коснулся своего лба. Губ. Груди на против сердца... и мои щеки жарко вспыхнули. Запульсировали, наливаясь кинувшейся в голову кровью.
– Мой ум, моё дыхание, моё сердце...
– Конечно. – Кивнул он. – Такими словами не разбрасываются, девочка. Ты отразила его. Как и всех, для кого Танцевала. Он стал частью тебя. Ты - частью его. Все уходят, говоришь? Да нет. Все остаются. Тут... – и он еще раз коснулся лба. Губ. Ткани рясы над грудиной. Медленно. Словно давая мне время осознать.
– Остаются… забывая?
–  Просто расходятся дороги, вот и все. Но в людях продолжает жить частичка тебя. Твои слова и мысли, взгляды и поступки. А может и просто – тепло твоей ладони. Или одна-единственная улыбка. Каждому ведь было нужно разное. Ты приняла их и отразила. Они увидели себя – и изменились.. Ты – зеркало, на котором слой за слоем накапливаются новые и новые изображения. Душа твоя растет ими. Ведь изменить можно лишь себя. А как сделать другого частичкой себя? Только приняв и полюбив. «Бог есть любовь», ты помнишь? Чем же расти душе, как не любовью?
–Любят... ведь одного... – выдавила я из себя. Не то, чтобы мне хотелось спорить. Но ведь это
так! Любят – одного. Самого-самого своего. Единственного.
– Да правда ли? – ехидно изумился старик. – А маму-папу не любишь? Друзей? Детей своих - любить не собираешься? Ведь – только одного? Скажу тебе еще, по секрету… Никогда, даже в этом, сказочном мире, не исполнялись ВСЕ желания. Башня лишь сделала ясней главное: исполняется, когда просишь – не за себя.  Когда всей душой пожелаешь – для другого. Когда готов отбросить сомнения и пойти против чужих мнений. Когда готов вложить в просьбу… свой ум. Свое дыхание. Свое сердце. Понимаешь?
     Я молчала, опустив голову. Рассматривала узоры инея под ногами. Шевелила носком сапожка травинки. Мысли в моей голове водили хороводы, вертясь и даже тихо звеня. И не было среди них ни одной дельной...
– Ну да поймешь еще.
Легкая старческая ладонь легла на мою макушку, качнула туда-сюда опущенную голову. Погладила по волосам:
 – Я, Бог Сомнений и Исканий, говорю тебе: твое место отныне занято в этом мире, девочка. Ты отдала часть себя. Твоя награда велика: двое, а может и больше, останутся жить. Однако велика и твоя плата: ты покинешь наш мир. Ты же знаешь, что я всегда беру плату, меняя чужие Пути?
 Я кивнула. Я знала. Эрих заплатил своими сомнениями и страхами. А я – вот так... сон таял, превращаясь в легкий дым. Уходил. Последний раз звякнул в моей косице бубенчик. Было до слез обидно и горько. Но как спорить со своим же сном? Не выйдет...
Стоит ли говорить, что проснулась я хмурой, как осеннее небо? Нехотя встала. Нехотя умылась. Там, в мире сна, осталась маленькая Динка. Мой двойник. Остались Эрих и Гледис. И вот как так? У меня не выйдет ничего узнать о них? Ничего-ничего, совсем? Какая-то мысль не давала покоя. Намек на выход. Толкалась в пальцы – словно там, под кожей, жили бабочки. Мне почему-то хотелось сесть за компьютер. Набрать свой самый первый сон. Рассказать о башне. Да так рассказать, чтобы любой, кто прочтет, словно побывал там. Вместе со мной.
И, заваривая чай, покачивая в ладонях горячий и тяжелый чайничек, я вдруг все поняла. Выйдет! У меня все выйдет! Не звезды слушала Гледис, а свое сердце. И оно говорило ей о том, чего еще не понял разум. Так рождаются стихи. И если где-то там, во мне, ставшие частью меня, по-прежнему живут и Эрих, и Гледис, и маленькая Динка, значит, нужно суметь услышать своё сердце, тогда я узнаю их историю. Поймаю ее, набирая рождающиеся строчки. Подарю…
Кому? Ответ пришел сам. Так естественно, как приходит все настоящее. Да тому, к кому мне давно стоило прийти. Тому, кто может научить меня переплавлять услышанное не в Танец, но в строчки. К тому, кто уже научил заваривать чай. Это невежливо – вот так, неожиданно, свалиться человеку на голову? Это неправильно – нагрянуть в редакцию и потребовать адрес? Это некрасиво – навязываться в ученики к тому, кто и не думал предлагать обучение? Плевать. Бог Сомнений и Исканий, ты слышишь меня? Я, Динка Звягенцева, начинаю игру!


Рецензии