Аксиомы авангарда. 3. даниил

Одновременно с Малевичем в Ленинграде жил человек, внимательно следивший за его необыкновенным творчеством. Он также был очарован магией нулевого пространства и его поражал художник, вознамерившийся, не дожидаясь далекого будущего, заглянуть в какие-то другие измерения прямо сейчас. Человек этот жил на улице, параллельной Литейному проспекту. В городе диктата прямых линий он написал о том, что есть одна прямая линия, на которой лежит все земное. И только то, что не лежит на ней, то свидетельствует о бессмертии. Семь лет этот человек любил женщину по имени Звезда. А когда с ней расстался, сказал странные слова:
– Звезду я называю раем, но очень далеким.
Он записал тогда же еще одну загадочную фразу: «Жизнь победила смерть неизвестным мне способом». Спустя несколько дней приписал: «Жизнь победила смерть... – где именительный падеж, и где винительный»? А на стене своей комнаты зачарованный магией нулевого пространства начертал на санскрите: «АУМ МАНИ ПАДМЭ ХУМ»*, – это святое и очень сильное заклинание, говорил он своим гостям. Некоторым из них он показывал книгу Казимира Малевича «Бог не скинут», подаренную ему автором 16 февраля 1927 года.
Знакомясь с Малевичем, он рассказал ему о своем намерении создать числа меньше нуля.
– Надо просто раскрыть нуль, развернуть его. – Это говорилось с той простотой, с которой обычно открывают консервную банку. – В нем заключены неизвестные нам числа.
Он читал Лейбница и восхищался тем, что Лейбниц называл мнимые величины почти амфибиями, пребывающими где-то между бытием и небытием.
– Они вне земной прямой линии и потому – бессмертны, – говорил он себе. – Человек также ищет отклонения от земной линии и называет его прекрасным или гениальным.
И он не уставал искать отклонений, превратив свою жизнь в затейливую вязь многослойных переплетений вымысла и реальности. Завитками почерка он украшал линию своей судьбы, отчего она, напоминавшая сначала ровное ответвление от Невского проспекта – Надеждинскую улицу, в своей каллиграфической фантасмагории скоро стала похожа на гирлянду рождественской елки. В ее изощренных узорах то исчезали, то появлялись вновь лица, фигуры, тени, так, что их нескончаемый хоровод как-то незаметно скрутил, хитроумно завинтил линию его судьбы, и о жизни этого человека можно было сказать, что она вся была поистине таинственным коловращением среди мнимой загадочности улиц-перпендикуляров города-кроссворда. Кто-либо отклоняющийся от его прямых линий, обрамляющих ячейки смыслов, был обречен сталкиваться с бессмыслицей, притаившейся в проходных дворах. Он бы неизбежно попадал в зоны пограничных состояний между бытием и небытием. Герой, о котором мы говорим, этот нулепоклонник, видевший зарождение мнимых величин даже в тайном сговоре именительного и винительного падежей, попадая в проходные дворы, всегда различал среди ровного гула дневной фонограммы города отзвуки петербургских шарманок времен Достоевского, отскакивающих от сводов подворотен. Стоило ему замедлить шаг и прислушаться, он тотчас узнавал их плаксивое взвизгивание, придавленное тяжелым шепотом бывших жильцов или опутанное криками и сквернословием давних прохожих.
В хождение проходными дворами сквозь смыслы и бессмыслицы он находил развлечение и тренировку, чтобы представившаяся ему однажды возможность проникнуть в нулевое пространство, не застигла его врасплох. Для большинства окружавших его людей, этот человек выглядел опасным нарушителем правил логики движения общественной мысли.
Он считался забавным детским писателем, хотя терпеть не мог детей, и гордился этим. Его писания, на первый взгляд странный чемоданчик, экземпляр творчества дошколят или слабоумных, оклеенный обрывками ребусов, шарад, конфетных фантиков и спичечных этикеток, на поверку оказались, пусть маломерным, но все же ящичком Пандоры – скоплением ужастиков и нелепиц. То, что эта Пандора имела вид склочной пенсионерки, вместившей в себя дореволюционную стервозность сбытчицы «монопольки» и социалистическую нетерпимость ни к чему живому вообще, имело обманчиво-забавный вид. Под стать ее злому комизму – мнимая безобидность презренной торговки овощами, осыпавшей отнюдь не пустыми проклятиями гофмановского студента Ансельма в «Золотом горшке». Старушка в «Карлике Носе» Гауфа тоже не промах – вцепилась в Карлика и тридцать лет ездила на нем. «Сделала-таки, бесовка, то, чего не удалось гоголевской старухе, – с восхищением говорил писатель своей близкой знакомой, художнице с чудесным именем Алиса. Заметив ее изумление, он сбавил темп, – ну, да, она же красавица панночка… отведавшей за свои поползновения бурсацкого полена!» Позже, вспоминая выражение лица своего собеседника, Алиса Порет, ученица Павла Филонова, так и не могла определить мотив, восхитивший его, она подозревала, что ее поклонника в равной степени занимала и сила чудесных превращений ведьмы, и способность противостоять им с помощью полена, – мистика и физика.
И у этого детского писателя, а звали его Даниил Иванович Ювачев – Хармс, тоже была своя ведьма, нет-нет, да и высовывавшая нос из чемоданчика. Каждый пишущий детям, что-то скрывает за всеми своими Карликами-Носами, Мальчишами-Кибальчишами, Петями и Гавриками. В 1924 году умер известный детский писатель Василий Петрович Авенариус, малоизвестный сегодня, а тем более, в качестве автора порнографического романа из быта нигилистов «Поветрие» (1867). Хармсу этот писатель был хорошо известен, кроме того, отец Даниила Ивановича своим скептическим отношением к Авенариусу-детскому писателю заставил сына присмотреться к Авенариусу-порнографу. Отец говорил, что Авенариус «совершено вогнал своих злополучных либералов в ослиную шкуру», имея в виду Апулеева осла и вынужденную сексопатологичность его интимных отношений. Без сомнения, Иван Павлович Ювачев, представься ему возможность ознакомиться с «Винни-Пухом», в лучшем случае, покачал бы головой, прочитав фрейдистский насквозь кусок о том, как Ослик потерял свой хвост, и что друзья-зверьки дарят ему этот хвост на день рождения. Ювачев-сын, прежде, чем взяться за стихи для детей, основательно, кроме Авенариуса, изучил, следующих авторов: Блох И. Половая жизнь нашего времени и ее отношение к современной культуре. СПб., 1910; Василевский Л.М. Половые извращения. М., 1924 (он просто не мог, как культурный человек пройти мимо этого издания, пользовавшегося большой популярностью в середине 1920-х годов); Ковалевский П.И. Психология пола: Половое бессилие и другие половые извращения и их лечение. СПб., 1907.

Однажды Иван Павлович взял у сына почитать книгу Якоба Бёме и вскоре вернул ее, произнеся: «Не понял ни бё ни ме». Зато Даниил Иванович сразу оценил возрожденную сапожником Бёме из местности Эрцгебирге в Германии античную идею необходимого единства противоречий, на которой Гегель основал свою диалектику. Хармсу именно Бёме и не хватало в построении собственной системы отклонения от прямых линий, служащих большинству людей жизненным подспорьем. Знакомство с писаниями философа подвигло Даниила Хармса, с легкой непринужденностью переходившего с одной стороны ленинградской улицы на другую, также запросто перемещаться в область по ту сторону морали. Один шаг с тротуара, выложенного плитками истертых истин, и он попадал в полосу движения, где разрушительное означало возможность созидательного, и наоборот. Он пускался в этот поток, поглядывая на фигуру удивительного регулировщика Якоба Бёме.
Принцип противоречий, по убеждению первого немецкого философа, движет миром, его взяли на вооружение революционеры и во Франции XVIII века, и в России XIX–XX веков. Им руководствовался и Казимир Малевич.
– Небесные врата, которые открылись его душе, – говорил, начитавшись Бёме, Хармс своему другу философу Друскину о Малевиче, – они напоминают китайское представление о просветлении, оно как раз-то и включает путь через «таинственные врата квадрата», а древние индийцы сказали бы, что у автора «Черного квадрата» открылся третий глаз.
О том, что путь к просветлению по Бёме, равно как и для многих других магов, героев и вообще ищущих, ведет через ад, Хармс не сказал другу. Хотя прекрасно помнил слова мудрого немца: «Вся наша жизнь есть непрерывная война с дьяволом».

Хармс познакомился с Малевичем в 1926 году. Тогда «Радиксу», театральному объединению, в котором активничали «обэреуты», Малевич предоставил помещение в ГИНХУКе. Ближайший друг Хармса, Александр Введенский, взялся организовать связь с ГИНХУКом.
Заявление от «Радикса» на имя Малевича, написанное постановщиком Г.Н. Кацманом, сообщало, что он собрал труппу и хочет поставить сценический эксперимент с целью определить, что такое театр. Написанное на пятисотрублевой царской ассигнации заявление завязали в «старушечий» узелок, позвонили Малевичу и тут же отправились к нему.
Казимиру Севериновичу план понравился.
Он сказал:
– Я старый безобразник, вы – молодые. Посмотрим, что получится.
Еще больше, чем сама затея, художнику понравилось заявление молодых экспериментаторов. Он достал немецкую «пеликановскую» авторучку и тут же написал прямо на заявлении и на его «нормальной» копии резолюцию коменданту. Так «Радикс» получил для своих нужд Белый зал ГИНХУКа и много подсобных помещений.

Хармс мечтал о создании союза, объединявшего все левые силы Ленинграда, и он не мог недооценивать значение участия Малевича в таком союзе. Вместе с товарищами по «Радиксу» он вел переговоры с художником и в конце декабря 1926 года получил у него абсолютное согласие на вступление в организацию. Для работы в левом союзе Малевич давал четырех человек, «Радикс» – семерых.
Организация строилась по принципу масонской: 4 человека – I разряд (от Малевича); 7 человек – II разряд (от «Радикса»; 20 человек – III разряд. В верховную власть Введенский предлагал Малевича, себя и Бахтерева. Придумали название – «41о», но создать иерархический союз нового искусства так и не удалось. Вскоре Малевич уехал в Германию, а ГИНХУК закрыли.
18 февраля Хармс написал стихотворение «Искушение» с посвящением Малевичу. Заповедью сделалась для него фраза Малевича, которую тот написал на подаренной писателю книге «Бог не скинут»: «Идите и останавливайте прогресс. 16.4.1927.»
В четверку предложенных Малевичем лиц в первый разряд союза нового искусства входил Павел Мансуров, заведующий экспериментальным отделом ГИНХУКа. В мае 1926 года на своей последней выставке в институте Мансуров в ряду фотографий, крестьянских костюмов, раскрашенных досок и других объектов поместил портрет Хармса, выполненный также на доске. Он увез его с собой 21 августа 1928 года в Париж вместе с обэреутским сборником «Наконец дева сядет на конец».

Хармс боготворил Малевича, а потому трудно ему показалось в одиночку бороться с великим унынием из-за невозможности соединить свои силы с великим человеком.
– Вот что, Даниил Иванович, – Малевич подыскивал слова, стараясь ободрить молодого человека, – вы и так сильный, да-да, не возражайте. Вы сами еще себя не знаете. Тем более, не ведаете, с чем вам еще предстоит бороться... в себе самом, да и с внешним... Но, сила силу ломит.
Художник взглянул на свою ладонь, и будто скомкав нечто ему одному видимое, махнул рукой.
– Нет для нас с вами, дорогой Даниил Иванович, последней победы. И все-таки и мы кое-что сможем.
– Сказками говорите, Казимир Северинович? Сейчас слово мне заветное скажете? И меч-кладенец на целование поднесете?
– Молодость – засмеялся художник. – Завидую вам, безобразники! Думайте, как хотите, Даниил Иванович. Только запомните мои слова, которые я скажу вам сегодня.
Он внезапно прервал смех и спокойным голосом сказал:
– Вот, почувствуете однажды, когда придвинется к вам эта тупая сила... сдавит – и деться будет некуда, а умирать вы еще не готовы... Вот и не думайте тогда ни о чем, только одно себе говорите...
– Что говорить?
Малевич опять улыбнулся и посмотрел прямо в глаза писателю.
Даниил Иванович замер, ожидая чего-то непосильного для своего сознания.
Художник заметил, что длинная шея писателя совсем не касается воротничка его белой сорочки, – не шея, а карандаш в стакане.
– А только одно и говорите: Красный платок.
– Что? Красный платок!?..
Ожидая какого-то подвоха, Хармс еще больше напрягся. Все, что угодно приготовился он услышать: заклинание, молитву, каббалистическое исчисление, и вместо этого нелепость какая-то – красный платок.
– А вы, Даниил Иванович, мысленно с женской головы снимите платок и мысленно же его на земле расстелите. И что у нас получается?
– Треугольник, наверно?
– Я же не сказал косочек, то есть, косынка, я сказал вам – платок, плат.
– Значит, квадрат получается?.. Ну, да, красный квадрат, Казимир Северинович. И что же, эти слова содержат магическую силу?
– Содержат, я знаю точно. Вот штука-то...

Прошло много лет, прежде чем Хармс вспомнил об этом разговоре и убедился в силе магических слов, сказанных ему Малевичем.
Шел июль 1941 года. Ему, еще молодому, а потому военнообязанному предстояло идти на фронт.
– Я совершенно здоров, – сказал Даниил Иванович своей жене Марине Малич, – но я никогда на эту войну не пойду.
И он лег на обследование в сумасшедший дом.
Марина наблюдала, как приходилось Хармсу притворяться, чтобы его признали негодным к воинской службе, и ничему не удивлялась, так как он попросил ее об этом.
Писатель лежал в палате на двоих, его сосед был действительно сумасшедший.
– Der Golem, – твердил по-немецки сумасшедший. – Der Golem das ist genugend der General der Golem.
– Генерал де Голль – перекатная голь... голыш, гладкий камушек... гладкий, как сало, камушек... – медленно вторил ему Хармс, умолкая, когда кто-нибудь из сестер или врачей входил к ним в палату.
Хармсу подписали освобождение, и фронт ему больше не грозил. Советско-немецкий, по крайней мере. Ему хватало того, что вся жизнь его в Ленинграде и без войны была очень похожа на прифронтовую, а с началом боевых действий обыкновенное, без всяких отклонений, передвижение по городу представляло для него опасность. Глядя на его необычный костюм (вы только представьте облачение Коровьева из «Мастера и Маргариты», – М. Булгаков явно дал своему персонажу одеяние Хармса) мальчишки принимали его за шпиона и приводили в милицию или просто указывали на него милиционеру. Хармса забирали, потом отпускали, предварительно долго разглядывая его удостоверение члена Союза писателей, курительную трубку и всегда бывшую при нем карманную Библию на немецком языке.

Марина Малич, жена Хармса не имела освобождения от трудработ. Она получила повестку, и ей предстояло отправиться рыть окопы на подступах к Ленинграду.
– С твоими силенками – только окопы рыть. Нет, ты никуда не пойдешь, – решил Хармс.
– Даня, я не могу не пойти, все равно меня заставят, силой увезут, и будет только хуже.
– Подожди, я скажу тебе что-то такое, что тебя не возьмут рыть окопы. Только ты не должна никому на свете говорить об этом. Поклянись.
– Клянусь...
– Для тебя эти слова не имеют никакого смысла, но ты их запомни. Завтра ты пойдешь на призывной пункт. Иди спокойно. Там ты скажешь два слова: «Красный платок».
Марина повторила эти слова, ничего не понимая, и не пытаясь понять: отчаяние сменило глубокое безразличие к себе самой и тому, что с ней может быть. Но и писатель, искушенный в интригах именительного и винительного падежа, наверно, не смог бы точно определить, что в Марине в итоге сменило друг друга – безразличие или отчаяние? Она пошла на сборный пункт возле Смольного, а Хармс остался на скамейке, он сопровождал ее мысленно.
Можно представить, как он курил, в задумчивости разглядывая песчаные дорожки в сквере Смольного. Сизый папиросный дымок повисал облачком над сидящим писателем, прежде чем раствориться в безветренном июльском воздухе. Хармс неторопливо затягивался; редкие движения его получались подчеркнуто плавными, он старался сосредоточиться, и поэтому смотрел на землю. Его внимание привлекла тень папиросного дыма, почему-то красноватая, тогда как его собственная и тень от скамьи были обыкновенного «тенистого» цвета.
Марина Малич видела, что освобождение не дают никому, кругом плач и возгласы о невозможности пойти на принудительные работы.
Она подошла к столу, за которым сидели двое военных, и отдала им свою повестку, не переставая повторять про себя «Красный платок». Кругом слышались крики женщин: «Помогите, пожалуйста, помогите...», «У меня грудной ребенок...», «С кем же мне детей-то оставить?..»
Двое военных, не переставая вести запись, тоже кричали:
– Да замолчите вы все! Не даете работать!..
Марина приблизилась к столу, когда они особенно повысив голос, выкрикивали:
– Все! Кончено! Никаких разговоров, никаких освобождений!
Не поднимая глаз на Марину, один из них привычно бросил:
– Фамилия?
– У меня больной муж, – сказала она тихо, – я должна находиться дома.
– Дай мне красный карандаш, – военный повернулся к напарнику, – у нее больной муж.
И пока его товарищ передавал ему карандаш, тот успел еще раз во весь голос заявить всем собравшимся:
– Все, все, я же сказал: кончено! – а Марине спокойно передал документ: – Вот, – вам не надо являться, вы освобождаетесь.
Это было последнее в тот день освобождение.
С ним, наверное, закончилась и сила магического заклинания, секрет которого Хармсу передал Малевич. Очень скоро после того, как Марина счастливо избежала отправки на трудовую повинность, а именно 23 августа 1941 года Даниила Ивановича арестовали. С 13:00 до 13:45, пока шел обыск у него в комнате в присутствии Марины и понятого, домработника Кильдеева Ибрагима Шакиржановича, Марина повторяла про себя: «Красный платок», однако никакого благоприятного воздействия эти слова не имели, ей не пришлось больше видеть мужа.

* «Мани падмэ» (санскрит.) – «драгоценность в цветке лотоса»


Рецензии