В самом конце бетонки

Иллюстрация. Стоит только всмотреться…


В самом конце бетонки…

Посвящается всем дворникам, техничкам
 и сантехникам, ставшим  крупными   
 руководителями мелкого  масштаба.
Автор.


Необходимое предисловие в нескольких и более словах.

Это повествование в стиле «РЕТРО», в тринадцати главах с одной завершающей, о достославных восьмидесятых, когда и произошли некие внеисторические события в благословенном городке под индивидуальным номером. Оное описует те незабвенные времена, где водка была дёшева, но имелась не всегда, а колбаса давалась за заслуги перед благодарным человечеством, и рубль конвертировался лишь в грамоты с таким же, как и на нём, профилем одного засушенного Геракла мысли. По неглубокой мысли автора, за бездумными восьмидесятыми наступили безумные девяностые, о которых пишущему строки сии тоже есть, что сообщить читателям и читающим, как пережившим эти годы, так и всё ещё их переживающим,  даже обязуясь посвятить многие страницы тем, кто оказались становым хребтом героической эпохи,  этим былинным богатырям нашего времени, этим вселенским мудрецам, охватывающим солнечную систему полётом своей неуёмной мысли, коим имя «народные депутаты», и предела  разуму коих нет ни в пространстве, ни во времени.
А какое же будущее ждёт нас  в результате их титанических усилий к 2090 – му году?! Об этом автор поведает в 2100 - ом году, сдержав, как и избранники фортуны, своё слово, если читатели изберут сей скромный труд для прочтения уже сегодня, сейчас, внеся соответствующую лепту на предстоящее осознание того светлого - настоящего, которое состоится к началу первого года следующего XXII столетия.

С приветом – С.Сиротин.


Глава 1.

Графа Монте-Кристо из меня не вышло.
Придётся переквалифицироваться в управдомы.
И.Ильф, Е.Петров.

Автобус петлял по дороге, заполненной тяжёлыми грузовиками, чемоданами-автобусами иностранного производства, множеством разномастных автомобилей, со  свистом проносящихся мимо, то в одну, то в другую сторону. Машины были раскрашены в невиданные до сих пор в этих местах краски. Они были необычны эти краски – не столько для глаза, сколько для уха. Русский язык почему-то не находил для них пристойных обозначений, и назывались эти краски то «бананом», напоминающим больше цвет детской пелёнки, после крупных неприятностей с её владельцем,  то «тореадором, по замыслу олицетворявшим кровь, смешанную с песком, хотя попросту же казалось, что машину вываляли в толчёном кирпиче, а иногда от названия  и вовсе веяло вселенским ужасом – отчего посинела Валентина, ставшая краской «Синяя Валентина» на боках непрезентабельного Жигулёнка, никто не знал. Автомобили пролетали мимо подскакивающего на каждой очередной колдобине автобуса и уносились прочь, за поворот. Нырков, занятый ленивыми дорожными мыслями, не успевал закончить одну, неповоротливо ворочающуюся в полусонном мозгу, как, звякнув крепкими зубами, содрогнувшись вместе с попавшим  колесом в яму автобусом, словно дрянной радиоприёмник, сбившись с волны, переключался на новую. Дорога была длинная, и у Сени хватало времени и покемарить, и поглазеть по сторонам на тянущиеся мимо вымокшие поля с редкими колками изогнутых берёзок, на сосны, неожиданно сжимающие дорогу, казалось бы, непроходимой буреломной тайгой, на тополя, с обвисшими листьями, ворон, раскачивающихся на проводах под порывами нервного июньского ветра.
Мимо промелькнуло несколько заштатных районных городишек, где кипение жизни наблюдалось лишь на выцветших промокших плакатах, сообщающих, какую очередную эпохальную задачку решают труженики данной местности последние тридцать три года. Сеня задумался о назначении сих городков с точки зрения своего сегодняшнего бытия. То есть о том самом изгибе судьбы, начавшемся сегодня утром, когда он сел в кресло этого покрытого толстым слоем грязи автобуса. Думал Нырков серьёзно и почти возвышенно: «Итак, эпоха маленьких городков взошла не вчера – и не завтра закончится…»,– Нырков вздохнул, он вспомнил незабвенную классику. Соседка, вдавившая нашего путешественника ещё при посадке в стекло так, что оно прогнулось, увидев затуманенный взор молодого человека, чуть-чуть отодвинулась – это говорило о совестливости её натуры, причём часть натуры свесилась в проход. Наш мыслитель вздохнул, теперь уже облегчённо, нажал кнопку в подлокотнике и, поудобней устроившись в кресле, продолжил свои раздумья: « Д-а-а, в старой литературе очень доходчиво и красочно,– Сеня долго припоминал подходящее слово,– ага, «отображалось»,– как из бурлящих столиц можно было кануть в тихую заводь уездной провинции, где даже кругов по воде не расходилось от всех этих «детей», «Ионычей» и прочих любителей свободомыслия. Сам Сеня застал эпоху маленьких городков в её дальнейшем развитии: старые добрые «Райи» стали уступать свои позиции новым технологическим номенклатурам центрального подчинения. Завершился «серебряный век» маленьких людей с большими амбициями, и начался  «золотой» крупных деятелей с мелкими интересами…
Тряхнуло, Сеню бросило в мягкие объятия соседки, мелькнул знак пересечения дорог, и автобус свернул на ровную и прямую, как растянутую мощной лебёдкой, бетонную ленту. И здесь, обгоняя автобус, неслись сумасшедшие «Жигули», с качающимися белозубыми негритятами или подмигивающими арлекинами  у задних стёкол. Здесь, на этой развёрнутой пружине безукоризненно ровной дороги, Ныркову в голову вновь постучалась великая классика: «И какой же русский не любит быстрой езды…? И точно, на этой бетонке душа каждого уважающего себя автолюбителя так и стремилась выскочить из телесно-шмуточной оболочки, но, увы, появлялись ангелы-хранители в жёлто-синих колесницах и прерывали песню первой любви как раз в тот самый момент, когда душа или то, что её заменяет, вот-вот готова была отделиться от грешной земли, покончив с повседневными дрязгами, с заботами об этом, требующем всех сил и наличных средств, четырёхколёсном друге. Но…всё возвращалось на свои места, и вот уже любитель быстрой езды топчется у обочины под кустистым лопухом и что-то смущённо и страстно втолковывает посланцу небес в портупее и с авторучкой.
А автобус всё набирает скорость. Он несётся мимо разваливающейся деревеньки, и церковь светится на вынырнувшем из-за туч солнце всеми дырами своих куполов, словно огромный светофор. Гуси с гоготом выскакивают из-под колёс, стремясь поскорей скатиться по насыпи с просохшего, но неприветливо-опасного шоссе в непролазную мешанину грязи родных улочек.
Через полчаса Сеня, после некоторых хамско-равнодушных формальностей, уже шлёпал по лужам главной улицы городка, криво ведущей к указанной хмурым прохожим гостинице с объёмной, метровыми зелёными буквами, надписью по фронтону «ГАСТРОНОМ».
На следующий день Нырков сидел на скамейке в скверике у сооружения, напоминавшего не то отказавший фонтан, не то кучу металлолома, собранного пионерами к очередному празднику, и зачем-то облитую алюминиевой краской. На куче-фонтане вразброс были развешаны фотографии передовиков трудового и мыслительного процессов. Поначалу Сеня вглядывался в одухотворённо-напряжённые лица, потом ему это надоело, и он принялся высвистывать лёгкий мотивчик известной песенки про королей, которые всё могут, кроме…, пристально разглядывая снующих туда-сюда служащих, итээров и всех остальных, проходящих, проносящихся и пропархивающих, стараясь угадать по осанке и особо благородному выражению лица крупных руководителей местного масштаба.
Откуда только взялось это словечко,– пожал чуть покатыми плечами Нырков,– и, проведя недалёкий  экскурс в этимологию родного языка, несколько раз произнёс,– Водить руками…, руководить… Чертовщина какая-то!
Он сплюнул, осмотрел ноги в югославских на толстой непромокаемой подошве ботинках, полюбовался и порадовался их неподражаемо-радостному цвету и, прикрыв глаза, поднял лицо к тёплому солнышку.
Весь облик Сени, по паспорту Семёна Евграфовича Ныркова, был сиюминутен, деловит и современен.
Лёгкая клетчатая рубашка-безрукавка обрисовывала чуть полнеющий, но мощный торс.
Джинсы меньше шли его околотридцатилетнему возрасту, но были эффектны в своей потёртости. Их престиж поднимала жёлто-ядовитая нашлепка, грубо пришитая суровыми белыми нитками чуть выше ягодицы. Дополняла гарнитур безукоризненной белизны фуражка, с ярко-красной надписью готическим шрифтом  Tallin и синим парусом, устремлённым в неизведанную даль, к просторам удлинённого козырька. Одинокий комар, летевший по своим насекомым делам, остановился передохнуть на чуть угреватом сенином носу. Нырков, не поднимая век, вытянул губы и несколько раз дунул, прижимая нижнюю к верхней так, чтобы комар оказался в эпицентре смоделированной бури. Но тот, трепеща всеми лапками и крылышками, удержался, уже успев углубиться жалом в одну из ворсистых ямок: он явно решил перекусить перед отлётом. Сеня взмахнул рукой и открыл глаза: на его разжатой ладони в предсмертной судороге ещё шевелил ножками несчастный кровопивец.
Ну и мразь, везде лезет,– процедил Сеня и щелчком сбил неудачного налётчика с пухлой ладони. Почесав кончик носа, Нырков вновь погрузился в состояние умственной нирваны, в то же время, отмечая из-за решётки ресниц, так сказать, подспудно, прелести особ женского  рода, иногда проплывающих мимо скамейки. Но вдруг он резво поднялся, поприседал, разминая колени, потёр возле нашлёпки на штанах и двинулся навстречу человеку, значительное выражение физиономии которого говорило сразу и обо всём… В его походке было что-то, как выражались раньше, царственное, а в наклоне головы с лёгким венчиком ещё недоопавших волос чувствовалась воля, настойчивость и устремлённость в будущее, как твердили иные.
Этот нам подойдёт,– прошептал Сеня и решительно встал перед человеком, преграждая ему путь в его светлое завтра.
Иван Куприянович Пузырькин был  экземпляром среднего роста, средних способностей, с неброской, даже какой-то расплывчатой внешностью, но, занимая достаточно значительный пост, мог не обращать внимания на свои внешние достоинства, о внутренних он вообще не догадывался. Зато Иван Куприянович очень любил порассуждать о силе своего логического мышления, хотя, честно говоря, даже в глаза не видел учебника логики. Но зачем ему учебники, когда он, по его собственному выражению, «учился у жизни». Так говаривал наш баловень судьбы, бродя по кабинетику, уютно обставленному мягкой мебелью на заказ, обращаясь к какому-нибудь очередному проштрафившемуся подчинённому, вслух рассуждая  о тонкостях индивидуального подхода к людям. Под людьми он без сомнения подразумевал лишь тех, кто обладал некими возможностями, благодаря счастливой случайности, определившей такого гражданина в категорию сидящего либо на каком-нибудь дефиците, либо достигшего некой служебной высоты, с которой небожитель  уже или не казался недостойным, или воспринимался как брат по разуму и одной площадке служебной лестницы. Когда Иван Куприянович хотел произвести особое впечатление он садился в кресло за отблескивающий полировкой стол – и тогда кабинет становился до того пугающе подавляющим, что, несмотря на любезный тон говорящей головы, посетитель начинал бояться, словно подобранной специально идентичности человека и тщательно прибранного кабинета. Стол, сливаясь с голой макушкой сидевшего за ним, подавлял лаковым великолепием, казалось, вот-вот вылетит чистая салфетка мозговых клеток, вытрет вокруг пыль чужих мыслей и упорхнёт на место, в один из ящиков толи стола-головы, толи головы-стола. От долгого смотрения на блестящую поверхность посетителю начинало казаться, что это не сам владелец кабинета брал и перекладывал какие-то папки, книжки и стопки бумаг, а стеллажи, раскинувшие полки позади Куприяныча, сами творили необыкновенный водоворот писчепечатной продукции. Кабинет казался вывернутым наизнанку человеком, потому что окна были плотно зашторены драпировкой под красное дерево, а настольная лампа, с заведомо приглушённым светом, придавали лицу над столом багрово сияющее выражение многозначительности, словно в нём олицетворялась та самая вышестоящая инстанция, в ведении которой находилось и само солнце.
Но начинал  Куприяныч как простой активист, и натура, бурлящая инициативой, всё время проглядывала из-под сетчатой тенниски, любимого одеяния его общественно-неугомонной молодости среднего возраста. К кипучей мелочной предприимчивости и выпирающей исполнительности добавлялось одно очень важное качество, отсутствующее у многих прочих обитателей городка, соищущих тепленьких местечек. Уже на начальной стадии своего должностного становления Ваня был страшно привязчив, но вовсе не в смысле привязанностей, а в смысле того, что отвязаться от него было необыкновенно трудно, почти невозможно.  Если он брался за что-либо, то до того надоедал как проситель, выбиватель дополнительных средств или контролёр, тот, с кем этот общий друг имел дела, со всем соглашался, о чём хлопотал активист. Просимый отдавал последнее, большой начальник, тяжко вздыхая и глядя с ненавистью на ханжески- постную, скоромную, сытую фотографию Куприяныча, подписывал любую подоткнутую ему бумажку, а потом, выбежав к секретарше, сипя от невысказанных очень эмоциональных слов и чувств, вопил, пугая засмотревшуюся в журнал «Мода» престарелую Мону Лизу: «Эт-т-то-го!? Чтоб духу …- и, переходя на визг, конечно же, не украшавший достойного руководящего товарища, заканчивал, -  больше не было»!!!
Если же Иван Куприянович подвизался контролёром, проверяемый после пары задушевных бесед готов был самолично намылить себе верёвку, но настырный проверяльщик вёл дело тонко – и лишь, когда видел, что противник созрел, и уже готов искать укромный угол с перекладиной или крюком, клал перед несчастным многолистовой том  выводов. Измученный многодневной глупостью, временами переходящей в идиотизм, казуистикой и напором, человек соглашался подписаться под фолиантом, не читая, лишь бы сбыть Куприяныча и не видеть его постной физиономии с маской ответственной заинтересованности в дальнейшей судьбе подписанта. Имеемый потом ужасался, когда доходило до оргвыводов, напраслине, которую подмахнул не глядя, но, увы, в святой миг подписания жертве было не до шерсти – он боялся потерять голову, а в итоге оставался без тепленького местечка, давно присмотренного Куприянычем для какого-нибудь родного человечка. Причём, это был не обязательно родственник, хотя и этих хватало,– нет, это была родная по духу душа, каковой и собирался стать и Сеня Нырков. Несколько раз, когда Куприяныч был ещё мелкой рыбёшкой, его били по лицу и даже пинали ногами под рёбра при исполнении служебных обязанностей. Наш общественник и теперь радовался, если на него пытались поднять руку. Потирая потные от страха ладошки, он с вожделением шептал, проталкивая  шипение через перехваченное спазмом горло: «Ну-у, теперь я вас засужу-у… обязательно засужу». Став местной величиной, реагируя на нервные срывы особо прытких просителей, он бегал, пританцовывая, по кабинету, махал у лица очумевшего посетителя полными в белёсом негустом волосе руками и, дурея от страха и сознания власти, кукарекал: «Может, вы меня ударите? Ну-ну, что же вы, вот так, и не ударяете? А за оскорбление должностного лица привлеку как миленького! При этом от нервно-радостного возбуждения, от холодного пота, текущего по липкой спине, всё больше впадал в раж. Теперь уже проситель с ужасом смотрел на кривляющегося злобного человечка, теряясь от открывшейся ему истины несоответствия между внутренней сущностью деятеля и большим постом им занимаемым. Когда-то один истинно уважаемый человек ещё в те далёкие времена, когда уважали действительно человека, а не место, им притёртое, а общественник был завхозом в одном околонаучном учреждении, сказал Куприянычу прямо и резко, да ещё в присутствии других руководящих кадров: «Вы, сударь, бревно на пути любого прогресса». Уязвлённый Иван Куприянович до сих пор не может простить отошедшему в мир иной человеку его вещих слов. И чем большие вершины покоряются бывшему завхозу, тем чаще друзья хорошего человека на собственной шкуре убеждаются, что недооценили способностей перспективного общественника.
Просителей Куприяныч обожал тихих и обиженных, недалёких и признающих непередаваемо-логический ум большого человека, «руководителя из народа», как о себе скромно любил отзываться сам Куприяныч. Сеня всё это выудил у словоохотливых дежурных горничных на этажах гостиницы, когда пил с ними чай вприкуску со своим последним цукорком украинского производства. И теперь, смостырив на лице плаксиво-незначительную гримасу, вскочил перед очами Куприяныча и проникновенным голосом, дрожащим от умилённого почтения, заговорил:               
– Извините, простите, пожалуйста, Вы всегда так заняты, так заняты, - он почти возрыдал, вытирая якобы мокрый от чувств нос своей великолепной таллиннской фуражкой. Иван Куприянович поначалу опешил, но потом, сообразив, что неприятностей не ожидается, принял свойственный ему с некоторых пор постоянно-неприступный вид и озабоченно отстранил Ныркова пухлой ручонкой
– Э-э-э, не время, не время, молодой человек…Оно у нас, как говорят, не ждёт, а жмёт,– очень он обожал подобные сентенции и заносил их в записную с золотым тиснением книжицу. Впрочем, и само непонятное слово «сентенция» ему нравилось.
– Но у ме-ме-меня,– захныкал Сеня.– Я в приёмной си-си-сидел, сидел, а Вы так заагружены, – почти возрыдал Нырков. – Иван  Куприянович, у меня судьба трудная: отец – алкоголик и не лечится, у матери аллергия… А сам, сам!– Сеня жалел, что не потёр глаза почищенной луковицей, предварительно положенной в карман. И с трудом выжатая скупая мужская слеза, наконец, выкатилась, поползла по крупному сениному носу и повисла на картофелеобразном кончике свидетельством горестной биографии.– Я без всяких способностей, а ведь жить-то хочется.– Слеза капнула на верхнюю губу. Сеня слизнул её, шваркнул рукавом по сизой щеке, изобразив смахивание потока горючих слёз, и, прижимая ладони к отворотам клетчатого сине-фиолетового с просерью пиджака, присогнувшись, казалось - у него болит живот, заголосил:
– Только такой, как Вы, добрый, умный, доверчивый и справедливый, можете мне помочь,– казалось, дыхание его спёрло от вот-вот вырвущихся рыданий. Сене так припёрло смеяться, что от напряжённого сдерживания утробного смеха у него в самом деле полились слёзы. – И специальность у меня родственная,– сквозь всхлипы произнёс Нырков. Он некоторое время подрабатывал в одном  центральном городе в ЖЭКе сантехником. Но потом был уволен, потому что поставил одному завмагу вместо чешского унитаза, в зелёный горошек, отечественный, просто голубой, чем оскорбил  эстетически тонкую душу завмага. После пятилетней отсидки в местах, не всегда удалённых, деятель совторговли на дух не переносил этого небесного оттенка. Кроме того, тот с горошком он сбагрил одному доктору наук, а выручку забыл поделить с кладовщиком, о чём имелась предварительная договорённость. Работник торговли оказался язвой - и под диктовку кладовщика написал начальнику ЖЭКа, бывшему своему подельнику, что-то «…о необходимости спокойного цвета при приступах неврастении после трудового порыва под воздействием голубизны».  Да и доктор подвёл - тоже написал жалобу: у него, видишь ли, мысли пропадали, пока он соображал, как пользоваться заморской штуковиной. Сам он был пролетарского происхождения и комсомольского призыва в науку, поэтому привык дёргать за верёвочку, так что новый аппарат  с его сложным устройством не способствовал мыслительной деятельности.   
Но Иван Куприянович был строг:
– М-м-м-олодой человек, у нас, э-э-э приёмные часы…
– Да, я,– опять жалобно повёл свою партию Сеня,– простите, Вы такой-такой…,– Как всякий мелкий субъект, Куприяныч был падок на открытую лесть. Он признательно и величаво взглянул на никчемного искателя, удостоверился, что тот понимает своё ничтожество и преисполнен благоговения, наконец, удовлетворённый степенью самоуничижительного состояния собеседника спросил:
– Э-э-э, как там ваше фамилиё? -
Любил всё же Куприяныч, как и остальные великие, тонко пошутить.
– Нырков Семён Евграфович, - поедая глазами благодетеля, с готовностью откликнулся Сеня.
– Я займусь вами, э-э-э, Ныряев,– царственно кивнул Иван Куприянович. Он нарочно исказил фамилию несчастного  и, убедившись в высокой степени состояния в ничтожестве, так как его даже не попытались поправить, укрепился в сознании, что молодой проситель именно таков, каким его представил себе Куприяныч, то есть маленький, забитый и никчемный, а таких большой человек привечал.
– Даже не поправил меня, - удовлетворённо думал он, шагая дальше. Проситель как-то сам собой  испарился. – Н-да-а-а, надо подумать о, э-э-э, его судьбе…
У Ивана Куприяновича была ещё одна личная слабость, нарастающая вместе с должностью. Он всегда стремился изобразить из себя отца родного, особенно для мелких недоумков, каковым,  по-видимому, и себя где-то в глубине организма чувствовал. И когда это встречалось с признательностью, он,  не осознавая происходящего, испытывал самое верхнее состояние доступного ему блаженства. Этой прорехой в каменном  неповоротливом механизме психики Куприяныча и решил воспользоваться Нырков. Сеня, подобострастно отскочивший от благодетеля, в тот же миг выпрямил актёрски согнутую спину и громко произнёс: Ну, и дурак на воеводстве.               
Старичок в палевой фуражке образца конца сороковых, а ля «вождь народов», в потёртом до засаленности френче того же цвета и когда-то франтоватых, а теперь залатанных сапогах, клевавший носом на скамейке рядом, проснулся и, успев оскорбиться, поймал Сеню за край выбившейся из-под ремня рубашки, пиджак Нырков оставил в гостинице, он его берёг и носил только по торжественно-актуальным случаям.
– Это о ком вы сказали?– начал он, пришепётывая, и в голосе прорезались нотки запланированного скандала, Вы, ето, кого-кого имели в виду, а, вьюноша?–
Сеня хотел было отшвырнуть трухлявого опёнка, но потом, вспомнив о нормах, вполголоса выдал ему такую яркую по содержательной образности формулировку, что дед не только не отпустил рубашку, но ещё сильнее вцепился когтистыми пальцами в материю.
– Это я «драная калоша»?!!– вопил он. Это я «подагрическая оползень»?!!– И, дико вращая глазами, призывно орал,– Милиция! Убивают!!! Нырков догадался, что может влипнуть в милицейскую сводку, и, рванувшись, увлёк старика, крепко прицепившегося к его подолу, за угол жёлтого общественного здания. Там, в тени бетонного забора, среди запахов отстоявшейся мочи, он оторвал от себя верещавшего дедулю и ласково, хотя в груди у Сени кипело, как в чайнике, долго ожидающем зазевавшуюся хозяйку, прошипел в заросшее седым мохом ухо:
– Дедушка, ты чего орёшь? Я же не про тебя…Кино вспомнил. Там ещё завод  строили, но не доделали…
Опёнок перестал верещать и одновременно важно и плаксиво – пискляво произнёс:
– Это тебя не доделали, а я ветеран, и медали имею – вот.
– Знаем мы эти медали, - зло подумал Нырков, но вслух сказал другое:
– Слушай, дедуня, я тут в одно интересное место иду, что-то в горле пересохло, - он выразительно почесал кадык, - прополоскать бы, а где – не знаю?
Старик смягчился, морщины ото рта перебрались к глазам, сквозь олово которых изредка вспыхивали огоньки хитрости. Он стал похож на пожилую мышь, спрятавшуюся от кошки в мышеловку. И в меру опасно, и кошку можно подразнить.
– Еслиф побеседовать приятно со знающим  жисть человеком - это мы могём.
– Ох, и хитрован, про себя подумал Сеня,– но ты у меня ещё пожалеешь. Вот я и говорю, побеседуем, помозгуем… - Нырков уже держал инициативу за шиворот.– Сразу видно человека,  бывалого, зоркого, всегда, можно сказать, на посту,–  и, оглядев загаженный закуток, добавил,–  всегда на своём месте.
– Ты слова, какие ране сказал, взад забери, больно паскудно ругаешься,– вновь обиделся старик. Нырков поморщился, но извинился и перешёл на «ты».
– Знаешь, дед, я сразу заметил в тебе эту,– Сеня подбирал слова,– значительность, знаешь опытность.
– Во-во, верно говоришь «значительность»,– старик поднял палец и многозначительно выдал, - опыт не пропьёшь! Да ладно, пошли по нашим делам.
Они пробрались коротким путём, по дворам, шагая газонами и продираясь сквозь колючие кусты к зданию, у которого томилось около десятка людей с одухотворёнными от желания лицами. Некоторые кинулись к спутнику Ныркова с возгласами: «Макарыч! Андрей Макарыч! Родной ты наш! Надёжа, спаситель!» Было ещё много других лестных слов, выкрикиваемых сипло-простуженными голосами первопроходцев. Но «Надёжа», отодвинув наиболее настырных, прошёл в грязно-серую дверь. Над ней  на пятнистом от непогоды стекле ядовито-болотной краской было выведено «Вино».
     В полутьме полуподвала из-за замызганных витрин разноцветными бликами таинственно и торжественно мерцали стройные ряды бутылок с разномастными жидкостями. Совсем уже около предела дородности продавщица отпускала очередь по-королевски высокомерно и милостиво, не замечая льстивых ужимок и мелкого подхалимства постоянных клиентов. Макарыч бодрым армейским шагом прошёл к прилавку, вытянулся в строевой стойке и чётким фальцетом отчеканил в рифму:
– Зинаида! Две по четыре двадцать две,– и обернулся к сухонькому  человеку в очках и пока ещё в шляпе, выпавшего видимо из той породы, коих в стране звали то «прослойкой», то «гнилой интеллигенцией». Он и здесь проявил свою ненашенскую сущность, возмущаясь открыто и разными непонятными словами по поводу законной очередности выдачи стратегического товара. На что среагировал Макарыч и строгим голосом прожжённого партаппаратчика спросил:
– В-вы, гражданин, объявления и постановления партии и правительства читаете?!– и ехидно добавил,
– …наслушаються, мать их ети, голосов Америки и права тута качают!
Человечек потупился, в чём-то оправдываясь себе в ноги. В это время широкая Зинаида отодвинулась, и на зелёной стене с желтеющими под потолком разводами Сеня увидел объявление, орфография которого развлекала Ныркова ещё неделю.
Особенно Сене понравилось словосоединение «бес очериди» Нырков и сам множество раз наблюдал проявления этого "беса очереди". Зина улыбнулась его новому в постоянной синюшной сутолоке лицу, обнажив при  этом золотой зуб, пока первый в её молодой торговой жизни, и подала две бутылки, очаровывая Сеню непередаваемой грацией  владимирского тяжеловоза. Нырков немного задержался с выплатой своего долга родному государству, но и Макарыч не собирался платить. Пришлось Сене достать последнюю десятку, притыренную на чёрные времена. «Неужели они настали?», - подумал он и с видом южного нувориша бросил бумажку на жестяную тарелку, ещё разок затянуто внимательно осмотрев, начинавшую изнывать от неожиданных мук любви Зинаиду. И Сеня добил богиню горячительной торговли:
– Сдачи не надо!– Ему было так тяжко произносить последнее слово: он уже два дня разгружался, и, когда дети на улице ели пирожок, Сеня старался не смотреть в сторону запаха. Зинаида, внутренне задрожав, заломалась:
– Чо, Вы? Мы не какие-нибудь. У нас культурное абслуживание,– ей, наконец, удался томный голос с хрипотцой, как в кине. – У нас…,– и не успела договорить, Макарыч сгрёб мелочь сухой, в фиолетовых прожилках и грязных крапинах рукой и двинул от прилавка на выход. Зина метнула в клочкасто-войлочный загривок деда испепеляющий взгляд. Казалось, сейчас вспыхнет кургузый френчик, и, обожжённый мыслями на расстоянии, Макарыч вернёт сдачу, но этого не случилось.
– По-видимому, королева прилавка ещё мало тренировалась, поэтому, сменив гнев на милость, улыбнулась, вновь ослепляя Сеню зубом:
– Заходите к нам,– она многозначительно, как в итальянской фильме помолчала, выразительно вытаращив на Ныркова глаза, - рады будем Вас обслужить. При этом грудь Зинаиды поднималась и опускалась не без некоторого напряжения. Она считала, что вздохи её неотразимы.
– Заскочим как-нибудь,– с вытяжкой, в тон центерной истоме Зины пропел Сеня, многозначительно и с показным восхищением охватил взглядом «хрупкую» действительность повелительницы очереди.
Уже за дверью он вновь услышал грозный визг нежного голоса: «Куда ты прёшь,  рожа пьяная! А ну, стань в очередь, харя!!!».
– «Сложная женщина…»,– отметил Нырков и пустился догонять Макарыча. Веры тому уже не было.
 

Глава 2
               
Ожидаются небольшие дожди,
ветер при грозе порывистый…
(Из передач местного радио).

Нырков проснулся у Макарыча. Болела голова. Огляделся: «Куда это меня притащило?» Лежал он на металлической кровати, украшенной шишечками, похожими на шеломы  богатырей с иллюстраций детских сказок. Выпущено изделие было ещё дореволюционной фирмой «Иван Тоска и сыновья». На полу прикрытый кучей тряпья мерно похрапывал Макарыч. Сеня чиркнул взглядом по комнате: извёстка протёрлась до синюшно-серого бетона, кое-где в неизвестность межпанельных пространств уходили дыры, величиной с кулак, в иных местах торчали железные прутья, и на них висела порадно-выходная одежонка Макарыча. Дальше на синей бесконечности стены только чёрный эбонитовый динамик выпячивался несуразным украшением. Розетки не было, как, впрочем, не имелось и вилки, а провода, соединённые напрямую, двумя рожками выглядывали  из-за  наколотых на них неоплаченных жировок общегородского ЖКУ. Из прорванного зева некто бодрым голосом, выдававшим  остаточные явления похмельного синдрома, разливался об итогах вчерашней встречи  в матче между командами футболистов РСУ и Зеленхоза, боровшихся в сложнейших метеорологических условиях уральского ненастья… И было непонятно, толи игроки боролись с погодой, толи между собой, кряхтя и попёрдывая от натуги, толи с Зелёным Змием, когда даже диктор вынужден был помогать им, настолько тяжела и опасна была битва. Зато клопы, несмотря на спортивный порыв динамика, неторопливо выползали на потолок и время от времени парашютировали на Ныркова. Он стряхивал кровожадную десантуру на Макарыча. Но пить из старого питухи было нечего, и они вновь упрямо поднимались к потолку. В углу стояло ведро. Из него тащило таким духом, что Сеня начал мечтать о шалаше под сенью пусть даже и слякотно-дождливых небес. Стола не имелось, но стоявшая посередине табуретка ломилась от недоеденных огурцов пряного посола, нашпигованных жёваными окурками. У окна, как раз напротив кровати,  треть комнаты занимали пустые бутылки из-под самых ходовых портвейнов. Сеня по-прежнему хотел есть, и до него дошло – единственное спасение от неотвратимо надвигающегося голода в этом стеклянном богатстве. Нырков соскочил с кровати, зарычавшей всеми пружинами, выудил из вороха мусора в углу большой двуспальный рюкзак и, используя  его по прямому назначению, запихал все бутылки
Затем ногой легонько толкнул Макарыча. Тот проснулся, почесал сиво-седой ёжик:
– Ой, башка болит, ёшки трёшки.
– Это от недоедания,– Сеня направлял мысли старика в нужное русло.
– Да не-е-е, недопил маненько, ну, чё – на трёх три раздавили. Тьфу, мелочь! – Макарыч пяткой растёр плевок по жирному от органических отходов полу и надел свою фуражку «а ля вождь».
– Чё делать будем? – Сеня указал на набитый рюкзак:
– Для начала надо иметь хотя бы прожиточный минимум.
– Да-а-а, рюдзачок под завязочку. На пару банок наскребём.
– Ты, Макарыч, про кошку, которая скребёт, знаешь?
Старый алкоголик поёжился, мельком бросив взгляд на бугристые, поросшие жёстким волосом плечи собутыльника.
– Собирайся, пошли сдаваться. Нырков приподнял мешок:
Уже через полчаса Нырков вышагивал по непросохшему после ночной грозы тротуару, мило улыбался хорошеньким женщинам, обходил солидных трёхколёсных велосипедистов или, демонстрируя их мамашам нерастраченную нежность, переставлял владельца вместе с машиной на свободную территорию, подальше от плетущегося вслед, в некотором отдалении, Макарыча, скрючившегося под непомерной ношей стеклотары. Он тащил вещмешок, скрипуче ругаясь, охая и плюя по сторонам, не замечая ни детей, ни тем паче женщин. Старику хотелось выпить, но жизнь обернулась к нему реальным задом с иностранной нашлёпкой на ягодице. Макарыч шёл за ней, своей путеводной на сегодняшний день звездой, то и дело останавливаясь у реаниматора, колотил кулаком по блестящей пластинке с надписью «З коп.», но автомат не срабатывал на призывные удары. Проклиная технику и жизнь, кажущуюся ему сегодня пыткой, он плёлся к пункту приёма отходов жизнедеятельности жаждущих организмов. У него так горело внутри, что зелень газонов с морем одуванчиков виделась ему красно-жёлтой пустыней. Сеня же не пропускал ни одной афиши и подолгу изучал каждую, радуясь разнообразию и разноплановости их художественного исполнения. Он находил, что местные умельцы – халтурщики ничуть не менее понимают в великой силе наглядности, нежели их столичные коллеги из областных центров (на «дорогую мою столицу» Нырков не замахивался). На огромном рекламном щите, в призывном объявлении, выполненном под карту доимперской  Московии древнеславянской вязью, сочной красной краской было выписано: «Дискотека, посвященная 600-летию КУЛИКОВСКОЙ БИТВЫ».
Там было сказано, когда, где и зачем, при этом время указано без разделительной точки, так что можно было подумать, что мероприятие состоится в 2000, наверное, году. Сеня достал из нагрудного кармана своей клетчатой ковбойки огрызок синего карандаша и, послюнявив стержень, дописал, жирно выводя каждую букву: «Желательно прибывать в доспехах» жирный восклицательный знак «!» венчал совместную композицию. Оценив неравнодушным взглядом проделанную работу, хмыкнул с чувством глубокого удовлетворения и двинулся дальше. Очередь в пункте приёма стеклопосуды была, если извивающийся метраж перевести во временную категорию, часа на два, не меньше. Макарыч всхлипнул и пристроился в хвосте. Молодящаяся последние пятьдесят лет старушка предупредила его о малом количестве интеллигентных людей в очереди.– «Всё занимают бригадами да сменами»,– посетовала она, кокетливо поправляя трухлявые кудряшки. Весь вид Макарыча, его несчастно алчущий взгляд, клекот и першение в горле – всё молило Ныркова:
– Ну, сделай хоть что-нибудь, придумай!
Сеня равнодушно кивнул старику и скрылся за углом магазина, перед полуподвалом которого и выстроились вкладчики стеклтовалюты, операции с другими валютами преследовались по закону. Там, за углом он повернул фуражку козырьком назад, вытащил из-за ремня рубашку, развязал шнурки на необыкновенных ботинках, попробовал спринтерскую стойку и вдруг рванул рысаком к очереди к удивлению случайного прохожего, итак озадаченного странными манипуляциями Ныркова. С криком:  «Дают! Макарыч, бросай! Бежим, дают!», -  он два раза обежал очередь, выпучивая глаза и брызгая слюной. Завершив второй круг, толкнул застывшего от обалдения с раскрытым ртом Макарыча и рыкнул в самое ухо деда: «Сдавай бутылки, разиня!». Очнувшийся Макарыч не увидел никого у вожделенной двери пункта приёма, лишь в метрах пятнадцати, путаясь в туристических ботинках, маячила жеманная старуха, видимо с опозданием принявшая старт. Она тоже устремилась туда, где чего-то давали. Уже в пивной с чувством глубокого облегчения, потягивая пиво, разведённое на два раза, поначалу буфетчицей –  водой, а затем Сеней – водкой, Макарыч, раскрасневшись от выпавших на его долю благ, признательно восхищался:
– Ну, даёте Вы, Семён Евграфович! Талан Вы просто – вот как есть, талан,– божиться Макарычу было не с руки, так как он признавал, что божеское есть «опиум для народа». Нырков попивал грушевую газировку и улыбался снисходительной улыбкой супермена, спасшего мир от чего-то неминуемого. А может, он впервые за несколько дней наелся, и его разморило от желудочного тепла, разливающегося по телу, бьющего в голову предчувствием новой, сытой и размеренной жизни. Губы сами собой растягивались в блаженную улыбку. Всё могло быть…

Глава 3.

Товарищи, мы находимся в задней части антициклона,
изменений в погодных условиях не предвидится.
(Из передачи местного радио).

Нырков вскочил с раскладушки, облегчённо зазвеневшей всеми своими цепочками и крючками, и пошлёпал босыми ногами по относительно чистому полу к стене, той, украшенной динамиком. Теперь Макарыч из-за страха остаться без обеденной чарки мыл пол два раза в неделю, а Сеня по прилипанию голых ступней к поверхности определял качество выполненной работы и мог уменьшить дозу при ненадлежащем исполнении обязанностей. Старик проклинал свою небольшую пенсию, не позволявшую нарезываться в любое время дня и ночи, поэтому, опустив тяжёлое от страданий лицо к ведру, втихую, шёпотом, матюкал квартиранта, вносившего плату за крышу над головой ежедневным стаканом буро-чёрной бормотухи и питанием, в коем преобладала скорее нематериальная субстанция «что Бог пошлёт», и это лишь «при положительной динамике поведения», как выражался Семён Евграфович. При стрессовых состояниях незапланированного похмелья, нарушении внутриквартирного распорядка и общей дисциплины бедный дед лишался и этой долгожданной порции. Причём Сеня ухитрялся уменьшать и это малое количество живительной влаги, подбирая стаканы, как в матрёшке – всё время в малую сторону. Макарыч познал симптомы пустынного обезвлаживания, но на все его стенания и причитания Нырков спрашивал:
– Ты это, чего косоротишься?
– У меня  «контузия печени»,–  с готовностью отвечал Макарыч, цитируя своего постояльца и надеясь на поблажку за достигнутые успехи в перевоспитании.
– Я из тебя, Макарыч, в ходе эксперимента человека сделаю. Можно сказать, обратно родишься. – И иезуитски спрашивал, - Ты хочешь, чтобы у тебя болела печень?– Подшефный опускал голову, швыркал невыжатыми соплями – он уже познакомился с твёрдым ребром ладони жильца. Особенно было неприятно, когда гладили им по бокам за одномоментный пропой пенсии или за пьяный скандал, во время которого Макарыч, набравшись ума-разума у собутыльников, требовал съезда с квартируемой площади или обещал срочно жениться на молодой – над чем Сеня смеялся до слёз, не забывая  поддавать ему под бока. Только и оставалось старому пьянице при встрече с приятелями где-нибудь в подворотне скрежетать вставленными за счёт родного государства челюстями и, вылупливая глаза, стращать:
– Выгоню, дай срок, выгоню! В ЖЭК нажалуюсь, в суд товарищеский заявление отнесу!–
Но последнее время дружки и те стали сторониться бывшего лидера компании, лишь самый близкий приятель, алиментщик Пойлов, обдурившись «Тройным» одеколоном до состояния риз, сознался Макарычу, о работе, проведённой «Таланом», так Сеню звал Макарыч, когда тот выдавал ему премиальную порцию за особые заслуги, и с ним и с «робятами». Теперь ветерана корёжило от одного голоса Ныркова, искреннего и развесёлого, в душе он уже проклял тот промозглый день, который свёл их судьбы. Макарыч осознавал всю великую вину перед своим внутренним содержанием. А негаданный сынок разливался соловьём, когда бывал в настроении: «Вы думаете, папаша, я буду терпеть в родственниках пьянь? Не-е-т, такой Вы мне на хрен не нужны! Ты, Макарыч, единственная близкая мне безродному космополиту душа… И ты ещё будешь у меня читать лекции о вреде алкоголя – этого яда двадцатого века, врага номер раз нашей любимой отчизны».– Всё это крутилось в заторможенном от принудительного сухого закона мозгу Макарыча, пока он, подпинываемый взглядом квартиранта, тёр шершавые доски пола, уделанного годами весёлых посиделок. 
Динамик вдруг забулькал, захрипел, как норовистый конь, насильно взнузданный, и, наконец, выдал тягучую мелодию, изображавшую позывные местного радиовещания. Потом Сеня выслушал городские новости двухнедельной свежести, соболезнуя, вник в рассуждения матери двух малолетних хулиганов. Она делилась опытом воспитания подрастающего поколения. Завершился выпуск прогнозом погоды, в котором Нырков и не сомневался: «Сегодня, как и вчера, бодрячески сообщил диктор,–  по прогнозу нашего метеобюро – кратковременные дожди…»– Сеня похлопал себя по темени и повертел у виска пальцем – это означало –  какой же ты забывчивый – и включил в ванной кран. С балкона жилища Макарыча, располагающегося на выделяемой только по блату высоте второго этажа, свисал шланг от старой стиральной машины, найденный в завалах движимого имущества, и из ржавого расширителя от уже несуществующей лейки, примотанного к ограждению алюминиевой проволокой, заструился мелкий летний дождик. Дни стояли сухие и безветренные. Трава давно выгорела, лишь окна полуподвальчика, где готовилась очередная сводка, выходили в густые заросли буйно зеленевшей от постоянного сениного полива сирени, поэтому она вновь обрадует трудящихся так необходимыми кратковременными дождями. “Теперь хватит”, - Нырков выключил приспособление, пообещав к обеду следующий небольшой дождичек. Он глянул в темноту сиреневых зарослей и искренне порадовался за растение.
Сеня приоделся, снял ворсинки с видавшего всякое пиджака и сбежал по замызганным ступеням подъезда во двор. Солнце палило утрамбованную подошвами землю и выпаривало из асфальта мазут, ленивый шмель пролетел мимо, отворотив жало от нефтянного эфира и не удостоив Сеню вниманием. Нырков чесанул затылок, он всегда это делал, когда задумывался, ещё он в особых случаях похлопывал себя чуть ниже иностранной нашлёпки, изображавшей заморскость штанов, но подобное он делал в житейски-бытовых ситуациях, иногда при решении сложных философских вопросов, насчёт, где достать на пропитание и небольшую выпивку. Здесь же проблема была скорее политико-воспитательная.
– Итак, берём за горло органы массовой информации…– Сеня с разбегу перепрыгнул через песочницу. В ней в этот момент мочилась толстая белая болонка. Испуганная собачонка взвизгнула, а вслед нашему “талану” понеслись выражения, из коих «нахальная морда» и «жертва пьяной акушерки» были просто лирическим обрамлением  для эпического полотна, сотканного хозяйкой четвероногого. Сработавшая и разукрасившая красками шедевр непечатного эпоса дама в платье тельняшкой с вырезами во всех выпуклых местах, гладила собаку, целовала любимицу в мокрый чёрный нос  и ворковала, не обращая внимания на опешившего Сеню: “Ути, моя холёсенькая. Не бойся, деточка, писяй – пи-пи-пи… Продолжения столь содержательного монолога Нырков уже не услышал, хотя ему так хотелось добавить, и ему было что присовокупить по содержательности в словесную роспись трудового утра. Он пробирался сквозь тоннели, проделанные в колючих кустах, якобы ограждавших двор от вредоносного влияния улицы к своей цели – обшарпанной двери с надписью «Радиовещание». Через пять минут, предварительно поправив тёмный галстучек на оранжевой рубашке, найденной в нескончаемых завалах у Макарыча, обдёрнув пиджак, вступил в святая – святых городского радиовещания – редакцию, этот светоч в непролазной ночи эпохальных свершений и эпического бытия местного народонаселения.
В широкой комнате впритык стояли четыре письменных стола, чем-то отдалённо напоминавших сенин пиджак, наверное, обилием некомфортных переездов. За пятым, поновее, и оторванном от сдвинутого массива, лицом к входной двери восседала женщина, мягко выражаясь, строгого и странного вида: в свитере, грубой вязки и неясного цветового оформления, такие обычно встречаются на полярниках-любителях, шляющихся с экспедициями в высоких широтах Арктики, в поисках пуговиц от кальсон великих путешественников. Из-под стола выглядывали, выдавая сельское происхождение хозяйки, катанные, видимо в соседней деревушке, валенки. На сутулых плечах вольготно разлеглась цветастая псевдоцыганская шаль. Было непонятно, чего же больше в этом эклектичном одеянии – толи дани уважения незабвенной колхозной родине, толи желания отделить себя от этих, ничем не примечательных личностей обоего пола, безмятежно дующих чай с сахаром вприкуску из коробки с названием «ЦУКОР», на листах со строками, писанными кровью сердца внештатных авторов. Но так как кровь была внештатная, её не жалели. Из соседней комнаты из-за двери с угрожающей надписью «ТИХО! ИДЁТ ЗАПИСЬ!!!» глухо раздавался кашель одного из перспективных инженеров градообразующего предприятия, сумевшего наконец-то проявить у микрофона свои недюжинные способности за полставки, равные недельной оплате уборщицы того же градопредприятия. С интонациями ломающейся доски, особенно удачными при сообщении о найденных в бане ключах, голос за дерматином произносил с натужным выражением:
– А теперь концерт по заявкам «Поздравляем Вас! Ещё раз..!». О восьмидесятилетней Аграфене Филимоновне нам написала её внучка Люся. Слушайте, дорогая Аграфена Филимоновна свою любимую песню. Эта же песня адресуется Абраму Сидоровичу Сухоножкину. Ему исполнилось тридцать девять лет, и его товарищи из отдела №13 жилищно-коммунального управления просили передать для него хорошую песню. Итак, для вас, уважаемые друзья, звучит популярная индийская мелодия «Красивы девушки в Кашмире». Сеня постучал ботинком по линялому паркету в такт популярному заморскому мотивчику. Чайная идиллия нарушилась, а из-за двери плакуче прокричали: «Кто там опять срывает запись?!!»– Трое поставили чашки, один поперхнулся и захихикал, а строгая женщина за отдельным столом изобразила выразительный взгляд в сторону поперхнувшегося и перевела взор на Ныркова. Кроме валенок на ней были очки, надетые для «интеллигентности. Из-за запотевших стёкол она ничего не видела, и казалось, конца-краю не будет этому ясному взгляду. Сеня почувствовал себя неуютно и всё же, набравшись наглости, которой ему было не занимать, задал вопрос:
– Кто тут главный?– В соседней комнате уже завопили:
– Прекратите безобразие!!!– Сеня повернулся на голос:
– Счас сделаем.–  И, вглядываясь в несуразную гражданку, успевшую снять очки, так мешавшие её стопроцентному зрению, снова повторил:
– Так кто тут главный?– Строгая поняла, что имеет дело не просто с нахалом, а с человеком, за которым «возможно кто-то есть». Она пыталась быстро сообразить:  «Кто стоит за этим..?»– и не могла решиться, как назвать сияющего зубастой улыбкой посетителя. Это её мучило всегда, когда приходилось сталкиваться с людьми, особенно по службе. Родилась женщина в большой сельской семье, и воспитывалась ремнём, в лучших традициях среды и почитания любого старшинства. Неожиданно душевно и мягко она произнесла:
– Пройдёмте, товарищ, вот сюда, в кабинет, мы решим ваш вопрос.
Сеня поторопился вслед за валенками, успев, между прочим, подмигнуть личностям, сидевшим с недоумённо-растерянными лицами.
– Я вам покажу  «тихо!»,– подумал Сеня при этом.
В маленьком кабинетике, где на пыльных окнах, деловито подзуживая, словно вели негромкую беседу о личных делах по ходу общественного заседания, загорали мухи. Тамара Давыдовна или, как её величали за глаза, «Царица Тамара», немного подстраховываясь, на всякий случай узнала:
– Скажите, Вас может кто-то порекомендовать?– Сеня лихорадочно перебрал в голове картотеку своих нечаянных знакомых и увы, не найдя ничего подходяще-приличного, как говорят  «достойного уважения», и вдруг ляпнул:
– Иван Куприяныч…– Тамара Давыдовна вздрогнула: она никак не ожидала услышать столь значительное имя. Как любая вековуха она втайне, до эпилепсии, была влюблена в созданного ей самой, но такого недостижимого кумира. Иван Куприянович и был для Царицы Тамары тем же самым, чем являлся для очумевшей от восторга, полупомешавшейся на кино десятиклассницы Ален Делон или какой-нибудь Марчело Мастрояни-Боярский, в усах и при шпаге. Но такой длинный пролёт несовместимости разделял пути их судеб… Хотя выпускнице предстояло ещё многое изведать, и возможно, на одном из поворотов жизнь и могла столкнуть её с потускневшим и пообтрепавшимся кумиром  девичьих мечтаний, то у строгой женщины всё лучшее во всех смыслах осталось сзади. И её Марчело-Куприяныч, хоть и ходил по одному с ней битому асфальту кривых улиц, но его звёздная орбита никак не пересекалась с тропой редакционной властительницы. А если и перекрещивались где-то, когда-то пути-дорожки, то взлетающее ракетой по служебной лестнице должностное лицо никоим образом не думало обращать внимание на блуждающую в потёмках разума туманность местного информационного органа. По загадочному выражению лика значительной женщины Нырков понял, что попал в самую точку и, вдохновясь успехом, добавил:
– Вы можете позвонить ему лично.– Расчёт Сени оказался верен. Тамара Давыдовна замахала концами шали, которые зачем-то всё время держала в горсти, видимо ей было зябко. Она считала зябкость одной из самых основных особенностей высоко воспаряющих нежною душою женских натур.
– Нет-нет, ни за что… Разве я могу? Иван Куприянович такой человек, такой…– Мелкие глазки её закатились под невысокий лобик. Сеня отхлебнул из расписной под хохлому чашечки, поставленной машинисткой минут двадцать назад, дефицитного растворимого кофе, расфасованного по банкам, видимо теми самыми кашмирскими девушками из индийского фольклора, и сообразил: «Проверки не будет».  Ещё через полчаса Нырков в сопровождении редакционной вседержательницы вывалился из кабинетика  в большую комнату «Нашим новым товарищем и сотрудником, штатным корреспондентом идеологического органа, Семёном Евграфовичем». Так она представила его одуревшим от необычайности события творческим личностям, после чаепития развлекавшим себя высокоинтеллектуальной игрой в крестики-нолики. Неожиданные коллеги восприняли сообщение с вялой радостью обязательного по случаю приличия. Первое своё задание Сеня выполнил превосходно. Когда, после его содержательного радиоматериала, посвященного теме окружающей среды, под глубокомысленным заголовком «Сколько воды уже утекло», не произошло никаких непредвиденных недоразумений, вроде опровержения случайно задетых или критических замечаний вышестоящих инстанций, услышавших не то, чего хотелось, Сеня стал уважаемым членом небольшого разномастного коллективчика, пришёлся ко двору, и ему  поручили вести постоянный радиожурнал. Нырков моментально сориентировался и выложил название, что-что, а заголовки и клички Сеня давать умел. Журнал назвали просто и непритязательно “Ключи от жизни”. Прекратились также и кратковременные дожди, некоторое время радовавшие местных остряков посреди всеобщей засухи и скуки лета. Сеня стал освещать экономически и политически важную кампанию по заготовке в закрома родины всего зелёного, ещё не успевшего выгореть под успокоительные сводки метеопророчицы из ближайшего к поселению областного центра. А старую стиральную машину со шлангом, дававшим ожидаемые дожди, пионеры, перевыполняя задания партии и правительства, сволокли на базу металлолома – эту огромную ржавильню под открытым небом, переваривающую очередное перевыполнение социалистических обязательств по сбору металлических отходов, где тоже ожидали летних ливней в облике грома в ясный день, как кары небесной за достижения в деле нерачительного употребления, собираемого с помпой, песнями и под барабан, металла.    
 
Глава 4.   
               
… Все дети талантливы, но у нас ещё имеется
некоторое количество ограниченных родителей.
(Из передачи местного радио.)

Сеня не раз отмечал для себя, что знакомство с творческой молодёжью, произрастающей на данной географической поверхности, так сказать, на родных пастбищах духовного бытия, всегда имеет  определённые преимущества. Во-первых, - размышлял он, – эти молодые и средних лет молодящиеся таланты очень благосклонны к неумеренной похвале. А если она ещё и подана изысканно-наукообразным, околоискусствоведческим языком, то они готовы носить этого сладкопевца на руках, поить из серебряных и хрустальных рюмочек в своих фешенебельно-уютных гнёздышках. Там  с глазу на глаз с каждой очередной стопочкой будет усиливаться хула на массовую культуру, будут ниспровергаться официальные звёзды с их недосягаемых небосклонов, потом зазвучат собственного изготовления гиперособенные стихи и запоются супертуристические песни, в которых горчит приправой некоторый налёт интимности. Нырков всегда в каждом новом месте пребывания старался понравиться и стать своим для молодых любителей изящного. Любящие мамаши  и высоко восседающие папаши для своих обожаемых волосатых и бородатых чадушек готовы были расшибиться даже не в лепёшку, а на самые малюсенькие частицы самого дорогого их сердцу сервиза, поставленного из Демократической Германии, лишь бы потомство не переживало и было бы ему хорошо тепло и небеспокойно на белом свете.
В один поздний июльский вечер, выйдя от своей многопудовой благодетельницы-королевы винного отдела, оттаявший в неге закатного солнышка, Сеня по привычке читать без разбору всё, приклеенное к заборам, висящее на рекламных щитах и даже, стыдно сказать, начертанное на всевозможных плоскостях отхожих мест, изобилующих настенной росписью и ярко-народным юмором, вгляделся в броскую афишу. По ярко-синей гитаре с завитушками почему-то порванных струн лепились буквы, складывающиеся в подобие андалузских скал:
Все
      таланты!!!
Вас ждут 27 \ 7 в 2000
в нашем  ДК
Точки отсутствовали, и можно было подумать, что талантов в этом населённом пункте всё время ожидают не ранее двухтысячного года, ко времени запланированного расцвета всеобщей талантливости.
– Вот оно! Это-то нам и надобно!– вслух восхитился Сеня и зашагал в сторону вигвама Макарыча. Да, как бы там ни думали, не прикидывали позднее, а в таких творческих делах Нырков являл себя человеком поднаторевшим и небездарным. Ещё в незабываемые институтские времена он понял: участник самодеятельности, спортсмен или организатор всех во всё – личности неприкосновенные даже для объевшихся знаниями и страдающих по данной причине излитием желчи профессоров. Благодатный  питательный гумус «самодеятельности» долго удерживал Сеню в коридорах вуза. И хотя он тоже считал себя нераскрытым полностью дарованием, из учебного заведения его не выперли, а просто он ушёл по собственной воле, «…не найдя точек соприкосновения со своим будущим призванием». Об этом даже свидетельствовала справка с большой круглой лиловой печатью, хранящаяся на дне дерматинового чемодана рядом с вырезками из приложения к “ Neis Leben», где девицы были сфотографированы очень даже демократично для своего времени.
Двадцать седьмого июля, в девятнадцать часов сорок восемь минут под руку с густо покрытой заграничной штукатуркой, пахнущей по-французски, Зиной Нырков всходил по лестнице вечно кипящего очага разнородных искусств. Дом культуры неким подобием Большого театра возвышался над небольшой площадью, итак несовместимой с несоразмерным памятником основному гиганту эпохи, придавившему и саму площадь, собственного имени, и окружающие жилые и административные строения, не отличающиеся особо изысканной архитектурой. Зинаида уже лет десять не бывала в подобных местах, толи культурные потребности её предыдущих поклонников не поднимались до подобных вершин, толи в городе хватало других мест для утоления её тяги к общению с себе подобными. Но в данный, исключительный для жизни девушки, момент королева винного отдела рдела всем своим крупным телом, затянутым в польский кримплен, от сознания  значительности происходящего. Сеня постоянно кивал головой, произнося: «Здрасте.», -  и с достоинством шаркал подошвой по полированному граниту, всем видом изображая уважение различным входящим индивидам. И хотя они, несколько удивлённые, кивали в ответ, мучительно припоминая, где бы это они могли встречать молодого человека, со вкусом и современно, но неброско и недорого одетого. Зря тужились, напрягая память, – нигде они его не видели, никогда не знали, да и знать, по-видимому, не рвались. Нырков лично тоже совершенно не был с ними знаком. Правда в своё время, отираясь в приёмной Ивана Куприяновича, отмечал для будущего по секретарше, этому непревзойдённому по точности барометру приёмных покоев, кому навстречу, с какой скоростью и какими ужимками вскакивала  хранительница куприянычева кабинета. По широте растягиваемой помады Сеня с точностью до сотых определял силу давления на общественную среду того или иного  Сидора Тимофеевича или Федота Владиславовича. Их точные имена, отчества, фамилии и клички Нырков аккуратным рядком вносил в записную книжку со слов всё той же молодящейся сорокапятилетней Моны Лизы из приёмной «благодетеля». Он очень просто нашёл к ней подход, однажды, как бы, между прочим, заметив, что у мадам очень усталый вид, и она выглядит чуть старше своих тридцати лет. Сеня даже присоветовал рецепт от мигрени: сухой пырей, протёртый в порошок, смешанный с мелко нашинкованным свежим лопухом, вываренные в прошлогодней моче беременной козы. С той поры Семён Евграфович входил в приёмную Куприяныча  без стука, препятствий для него не существовало. Обменявшись с Сибиллой значительными улыбочками, и всегда заявляя одно и то же:
– Вот сегодня Вы выглядите прекрасно!– устремлялся в дверь высокого лица под ненавидящими взглядами иных просителей.
В зале, усевшись в мягкое сиреневое кресло с потёртостями на выпуклых местах, Сеня по привычке знакомиться с содержанием любых летописей великого времени  начал читать расположившиеся на всём деревянно-полированном пространстве, вычурно вырезанные кухонным ножом, выцарапанные заколкой из нержавейки или просто продавленные дверным ключом скрижали  повести праздничных будней. Начиналось всё с простенькой сентенции: «Аня Б… – дура!» Слова спорили, переругивались, возмущались, иногда читали нотации, и хотя особой культуры в искусстве дискуссии не наблюдалось, читать было интересней, чем двенадцатую страницу «Литературки».
– «Прекратите безобразить»,– требовал ревнитель чистоты русского языка и полированных плоскостей.
– «Паршивай антилигент»,– наложил резолюцию кто-то, по-видимому, так и не закончивший даже филиала усреднённой школы, но имеющий свою жизненную позицию.
– «Сам такой!!!– отвечала возмущённая Аня Б.
– «А ну Вас нахрен всех»,– написал поверху химическим карандашом уже явно разочарованный в реальностях не наш герой нашего времени.
Оглядевшись, Сеня убедился ещё раз в правильности своей стратегии. Все нужные люди были в сборе, в этом супер-провинциальном храме социалистической Мельпомены. В городке любили, когда молодые, способные, неравнодушные к карьере люди начинали свою подвижническую жизнь будущего руководителя чего-нибудь с тернистого пути в самодеятельном искусстве. Особо приветствовалось пение в хоре и чтение басен и последователей, и самого мэтра жанра Сергея Михалкова. В последнее время в из верхов поступила директива и о ценности даже и бардовской песни, обязательно с туристическо-оптимистическим уклоном. Тех, кому удавалось однажды хорошо показать себя, приглашали на разные полуофициальные коллективные мероприятия, заканчивавшиеся посиделками с крепким чайком. Поначалу речитативные певцы-чтецы подавались как бы гарнирчиком к сытному столу, а позднее, когда на службе начинающих талантов происходили приятные неожиданности, как то: умирал от несварения желудка  вышестоящий товарищ, начинал злоупотреблять чаем непосредственный начальник или, что ещё хуже, иной заместитель пытался доказать насколько он умнее своего руководителя, наш начинающий тут же переставлялся по служебной лесенке вверх, оставаясь всё тем же  своим в доску рубахой-парнем с некоторыми интеллектуальными задатками. Позднее, сменив ковбойку на пиджак с галстуком, такой весельчак уже сидел в отдельном кабинетике с табличкой ЗАМ. НАЧ. или ЗАМ. ЗАВ., а то и ПОМ. ДИР. Когда же на  вывесках, информирующих о хозяине помещения, эти приписки спереди отпадали, то бывший талант с поседевшими в трудах и заботах висками, выдавая себя за ценящего искусных мецената, сам благосклонно выводил в свет подобных себе начинающих. Это были пробивные, как стенобитная машина, и продувные, как сквозняки в хрущёбе, жаждущие признания и должностей любители изящного. Если же у продувного таланта после многочисленных совещаний-застолий, компаний-загулов оставался лишь один руководящий рефлекс тянуться к чему-либо и тянуть, при полной потере всех технических навыков, кое-как вдолбленных в ином мифическом вузе, он назначался вперёдсмотрящим с широкими запретительно-разрешительными функциями  по идейно-культурному развитию масс и за отдельными особо прыткими индивидуумами.
А на сцене вовсю звенели гитары, с грохотом ломались неподходящие эпохе НТР обветшалые каноны стихосложения, музыка была настолько необычна, что привычный мотивчик «Семь – сорок» здесь уже слышался фугой Баха – не меньше. Зина приблизила губы к заросшему жёстким волосом уху любимого и страстно зашептала о чём-то своём, «девичьем». Он же не слышал натужно-восхищённого шёпота, и, сжимая мягкий локоть подруги, чуть отклонясь, дабы не вымазаться в якобы иностранной краске, на деле – одесского производства, тёкшей по вспотевшему от переживаний лицу владычицы прилавка, безумно вперясь взглядом в очередного певуна, бормотал слова: «Тревога…любовь… опять…дорога…вспять…не веришь… навсегда …уйду… в полёт…»
Слова пугали Зину. А в мозгу Ныркова лихорадочно составлялись рифмы. Ногой он нервно отстукивал нужный ритм. Спелая, покрашенная в рыжее дама, повернувшись к Сене, манерно вытаращила глаза, не мигая вглядываясь в сенину чёлку. Она-то считала, что именно таким взглядом аристократы выражают своё презрение к черни. Долгого напряжения не вынесли её глазные яблоки – давление упало. На самом деле, не держать же их на грани выпадения ещё полчаса. Наконец она, опять же очень аристократично с нервным надрывом проверещала:
– Послушайте, хорош стучать по моему сидячему месту! Хамство, прямо какое-то! Её голос на время заглушил стон струны и мелкотравчато блеющий со сцены голос. Вокруг громко зашикали. Все хотели показать вопиющую воспитанность и глубокую причастность к высокому.  Звуки со сцены, итак еле доносившиеся до середины зала, потонули во всеобщем шипении. Ведущий строевым шагом вышел к одинокому софиту, почему-то светившему красным и с прапорщицким пафосом рявкнул:
– Эй, там, на левом фланге! Тишшше!–
Народ затих, но исполнитель собственных сочинений, обидевшись, наверное, на судьбу, покинул арену, и сколько его не тащили, не захотел появиться на небосклоне местного пристанища муз и других не менее древних женщин, он испарился, словно комета Галлея, в этот год мазнувшая хвостом по физиономиям многолетних предсказателей и разносчиков газетно-астрономических сенсаций. Ведущий порылся в карманах не то блузы, не то штормовки, такова была артистическо-туристическая мода, и, достав смятый листок, командирским голосом с предыдущим пафосом прочитал:
– Это наше скусство! Оно принадлежит всем нам! Каждый может выразить себя в песне.– Он явно пытался подражать одному поэту-трибуну из школьной программы. Ведущий предложил тем, «хто ещё не открыл себя, но чувствует подводное течение и хотение подняться на поляну и спеть». Таков был стиль вечера.
– Если есть чё?– развязно произнёс он и добавил,– Я думаю, што зрители не будут против, штобы послушать?–
Раздались хлопки. Зина вспотела. Сеня, ожидавший подходящего момента, вскочил и, пробираясь мимо коленок и коленей, беспрестанно повторял: «Пардон…пардон…пардон…». По пути он выхватил у худосочной дёрганой девицы гитару. Как выражался Макарыч «Талан не пропьёшь». Народный «талан» влез на сцену, взгромоздился на завизжавший от ужаса всеми своими дюралевыми сопряжениями походный стульчак. Да, таков был стиль вечера. Ещё разок, скрипнув сиденьем, Сеня дёрнул струну. В молчании обалдевшей публики звуки, исторгнутые рукой исполнителя, родили жуткую атмосферу таёжного бурелома. В неярком свете сиротливого прожектора выделялся крупный нос самодеятельного музыканта, блестевший потом, по-видимому, выступившим от напряженного вдохновения. Башмаки на микропоре отбрасывали ярко-оранжевые блики на лица сидящих в первом ряду, словно догорал костёр в сибирской чаще. Таков был стиль вечера. Голос у Ныркова от рождения приятный, да ещё подтренированный в институтской самодеятельности, поддержал лучшие ожидания любителей самодельной песни. Немного гнусавя, как бы в хронической простуде, как это принято у непризнанных бардят всех времён, растягивая последние слова многих строчек до невозможного, Сеня исполнил следующее:
Снова дорога, снова тревога
От любви позвала меня-а-а-а.
Синие дали много мне дали,
Вновь ухожу от тебя-а-а-а.
На этом пути нет возврата,
На этом пути конца не-е-е-ет,
И уходя от жары и кваса,
На север куплю биле-е-е-ет.
Буду в снегах, буду в пурге-е-е-е
Думать, мечтать лишь о тебе-е-е-е.
Рельсы и шпалы, кафе и вокзалы…
Даль нас зовёт от жизни усталой.
Пусть поцелует ветер в лицо-о-о-о,
А ты мне по почте отправь письмецо-о-о-о.
Останется в памяти локон воло-о-о-ос,
И в небо летящий стрелой паро-о-о-ово-о-о-оз.
Сеня напоследок тряхнул бурым, начинающим редеть чубчиком, брякнул последний раз по струнам и изобразил на лице, можно сказать, вдохновенную, в чём-то даже отрешённую от мира сего, мину усталости творца.  И таков был стиль вечера. Аудитория треснула аплодисментами, так как многие держали на нагловатого ведущего фигу в кармане.
– А теперя, накося-выкуси… Умыл фраера парень!– Даже живорезцы-первопечатники по дереву с бритвами и кухонными ножами и те оторвались от своих бессмертных настульных пасторалей, где основными действующими персонажами, как и тысячи лет назад, были он и она. И, как всегда, без верхних шкур и позднего налёта неприкрытого ханжества. Правда техника древних поз со времён «Золотого осла» Апулея явно претерпела изменения в сторону некоторого усложнения. Зина плакала, размазывая по широкой выпуклости щёк дефицитную армянскую косметику. Худая девица, находясь в самом верхнем регистре экзальтации, чмокнула тенора в губы и даже не утёрлась, что свидельствовало о необычной глубине проникновения искусства в её внутренности.
Нырков получил премию «за смелую интерпретацию темы», но жюри отметило, что «При высоком, можно даже сказать, почти профессиональном уровне исполнения, не мешало бы в стишках заменить «паровоз» на более подходящий данному историческому моменту развития зрелого общества механизм, например: «тепловоз», а ещё лучше, на «электропоезд, состав или локомотив». – Председатель жюри, скорее всего, болел душой за железнодорожников. Спорить Нырков не стал, зная из объявлений ведущего, что в президиуме собраны лучшие стихотворцы населённого пункта. Уходил он с прозрачной девицей, рассуждающей о современной простоте в отношениях полов. Она, торопясь и захлёбываясь, вещала на всю улицу, утонувшую в тенях подкрадывающейся ночи:
– В наше время, когда сброшено столько покровов и покрывал, благодаря высокой интеллектуализации населения, в общении мужчины и женщины нужна полная и всепожирающая открытость  всех скрытых и проблемных мест.… Только и расслышала бедная Зина. Такой быстроты развязки внутри любовного треугольника не смог бы предугадать даже Уильям Шекспир, хоть и остался в веках как мастер подобных развязок. Ничего не поделаешь, он не знал быстродействующих вычислительных комплексов, проигрывающих в микросекунду тысячи возможных вариантов жизненных коллизий. С машинами же общались люди, и дёрганая девица являла собой подающего большие надежды программиста в очень засекреченном отделе закрытого предприятия. Шекспир в её бледно-голубых глазах выглядел просто бесхитростным украшением на вечно зелёной ёлке художественной литературы, венчали которую, по её глубочайшему разумению, такие славные имена, как Пристли, Хейли и Адамов с братьями Вайнерами, сумевшими, казалось, тронуть за оголённые проводки электронно-кибернетической начинки  современного гомункулуса, ухватиться за постоянно ускользающий телескопический хвостик – антенну его раскрепощённого разума.
От успеха и венгерского вермута, принятого напару с программисткой для пущей эмоциональной убедительности, у Сени кружилась голова. Но он не переживал о будущем – его вели в постельку, спать. Таков же был стиль вечеров…

Глава 5

Граждане, у продавщицы универмага Ломовой один из клиентов вместо своих унёс брюки шестидесятого размера. Перепутавшего убедительно просят вернуть их владельцу. Звонить по телефону 2-88-66.
(Из объявлений городского радио)

Кроме неравнодушия к самодеятельной песне и доморощенному театру в городке ещё бегали. Бегали все. Бегали в одиночку и группами, бегали отделами и целыми конторами по главе с начальниками. Бегали школьники и пожарные, пенсионеры и отпускники… Словом, бег был на недосягаемой высоте. Убежать в этом городе можно было от инфаркта и от алиментов, от работы и от милиции. Нужно было только пристроиться в кильватер организованной колонны бегунов. Бег никем не организованный считался чем-то второсортным, ненастоящим и поэтому не заслуживал внимания. Мы и оставим его в покое… А вот о беге, организованном, перспективном, Сеня Нырков ещё в самом начале компании «За здоровый бег от нездоровых привычек» сделал проблемно-панорамный репортаж «Бегайте трясцой», посвящённый кроссу в честь конца зимнего отопительного сезона. Тогда, прибыв  на только что отремонтированную площадь, имени того самого Геракла мысли Сеня был одет во всё, подчёркивающее его причастность к идеологическому фронту: в литых красных кедах, одетых на босу ногу, в майке с надписью старославянской вязью по чуть выпирающему животику «Вперёд к здоровью» с магнитофоном и микрофоном наперевес. Он даже пробежал  с толпой метров семьдесят до ближайшего буфета с пивом, при этом кеды гремели по битому асфальту, как подковы кривобоких лесхозовских скакунов. Собственный корреспондент местной аудиопрессы вместе с несколькими отпетыми любителями забегов просидел за столиком, пока волна за волной убегали по своим делам загнанные на мероприятие любители. Потом в сопровождении всей немного весёлой компании Сеня вбежал на площадь с другой стороны и, получив значок с порядковым номером, указывающим на его  принадлежность к лучшим слоям общества и являющим собой как бы особый, но временный, требующий постоянного подтверждения пропуск к особым сферам. Заимев значок, Сеня становился своим человеком в общей колонне рвущихся за дивидендами. Но работа есть работа. Правда, последнее время редакционной вседержательнице больше нравилось употреблять выражение «деятельность». Итак, Нырков деятельно принялся донимать расспросами ответственного за спортивную массовость:
– Как прошёл забег? Сколько было забегающих и каково их соотношение к убежавшим? Почему беглецам пришлось преодолевать незасыпанную траншею тепловых коммуникаций? И не был ли в связи с этим усложнением забег военизированным?  Он задал ещё много глубоко и остро поставленных глупостей. Поначалу зачумлённый ответственный послал «нашего корреспондента» ко всем святым, так как был занят раздачей значков, и его спокойная жизнь на  ближайшее полугодие зависела от того, как много он всучит покрашенных металлических квадратиков пробегающим, проскакивающим и проходящим. Но, почувствовав лёгкость с сатиновом мешочке, смилостившись, урвал минутку и познакомил назойливого репортёра со спортивной семьёй Кривоноговых. Родоначальник способной династии бегунов Моккей Савватьевич Кривоногов, румяный шестидесятитрёхлетний мужичина, стариком его делала окладистая борода и седые волосы водопадом спадающие на монументальные плечи от маленького водоворота лысинки на темечке, в сенином репортаже рассказал:
– Я, знаете, до пензии всё больше по больницам да по саноториям шастал. В годе, считай, по шесть месяцев по палатам пролёживал, а тама ишо месячишка по три на больничном прохаживался, отходил значитца от больничкиного питания. Ну, тама, само собой  разные прохилактории, усиленная диетическая столовка, массажики (сентенции про массажисток Нырков, понятное дело, выпустил) – а-а-а как же здоровия она ухода требует. А как на пензион-то попал, тут за меня и взялись. В больничку двинул – не берут, мол, дома лежи. Про путёвки и речи нету: «У Вас сердце слабое, надорванное, ещё помрёте ненароком в санотории на нашу голову». Да-а-а, и в диетпитании поддерживающем отказали… Вот тута я и забегал.  Ранче-то с утречка после диеты я  до начала трудового дня для энтузиазму принимал грамулечку, потом после талонного питания на обеде  пробегусь по Вермутскому треугольничку, а вечером с «Петра Вельяминыча», так у нас у хроников до пензии портвешок обзывался, как начнёшь круги с него набрасывать…у-у-ух. Теперь я понял, какой они родные вред наносили организму, и, кады в места лечебны бегаю, кромя беленькой, никаких химикалиев не принимаю, ни-ни.   
Потолковал Сеня и с младшим отпрыском семьи, шестиклассником Мишкой. Тот честно признался, что занятия «етим видом спорта» помогают ему  вовремя смываться из школьного туалета, превращённого в курилку, при случае, если нагрянет директор:
– Бабы к нам в туалет не ходют – стисняются,– зардевшись, сообщил в микрофон «маленький бегун», как назвал его в репортаже Нырков.
– Я ни разу не попался!– гордо заявил Мишка в конце интервью.
Отец  резвого бегуна Игорь Моккеевич Кривоногов убегает из своего конструкторского бюро на подобные мероприятия постоянно. Он бодро и коротко, как и положено физикам во всех фильмах про науку, откомментировал своё отношение к побегам:
– Бегать привык! Бегал! Бегаю! Надеюсь, буду бегать! – Это только и было сообщено  им слушателям о себе, весело и непринуждённо. Зато он ответил за полногрудо-златокудрую, краснощёкую от смущения, вздрагивающую всем торсом под взглядами уже набегавшихся любителей, супругу Анжелику Кадыровну. Из сумбурных показаний следовало, что кроме бега любят всей семьёй посещать суд, где постоянно разводятся вот уже тринадцать лет. Но общественность, состоящая на сохранении семейных завоеваний социализма, стреножит от разбега эту показательную семью. Из ответов Игоря Моккеевича, честных и чётких, словно для протокола, следовало – бегает Анжелика и от мужа, и от семьи уже давно и никак не может убежать от самой себя, мол, это задача максимум, и к следующему  забегу она подготовится тщательнее. Сеня попросил звукорежиссёра после материала дать какую-нибудь песенку про тех, кто в бегах: тот подумал и озвучил сенино изделие весёленькой песенкой «Мой адрес не дом и не улица…». Передачка получилась – хоть куда.
И всё же на следующем редакционном обсуждении Тамара Давыдовна жёстко критиковала репортаж за несоответствие между экспрессивной формой и импульсивным содержанием, которое заметил главный забегальщик товарищ  Каменьянов. Он просил поправить молодого сотрудника массовых средств, отметив «…нехватку опыта в подобных бегах». Нырков правильно воспринял критику и осознал свой просчёт. Он догадывался, почему Царица Тамара  обрушила такие громы и молнии на его бедную, не отягощённую образованием голову. Дело в том, что почётным председателем бегунов являлся сам товарищ Каменьянов. Конечно, он не сразу ударился в бега. Поначалу были попытки изменить облик главной площади городка. Для чего на её месте вырыли глубокий котлован и обнесли его забором из лиственных плах. В мечтах уважаемый товарищ видел площадь, выложенную красным полированным гранитом, в обрамлении чёрного мраморного бордюра. По углам ожидались приподнятые над гранитом квадратные, метр на метр,  яшмовые плиты, а на них в виде цветков орхидеи плевательницы из розового туфа с вырезанными на мягком камне нравоучительными и высоконравственными высказываниями о здоровом образе жизни и нравственности самого товарища Каменьянова. Предполагалось даже у здания народных советов поставить псевдоплевательницу с гордым барельефом одуреваемого мыслями краснодомовского мечтателя. Увы – мечта лопнула мыльным пузырём, не выдержав возникшего перенапряжения мысли. Неспокойным гражданам пришлись почему-то не по вкусу заборы, украсившие центр городка, а всякие безответственные борцы за экономию неосвоенных средств заговорили об излишествах в проекте. Под сомнение особенно брались амфоры голубого фаянса, которые должны были вставляться в углубления орхидей и выглядывать как пестики. В них и надлежало сплёвывать, особенно во время массовых народных праздников и демонстраций. Участились какие-то нелепые вопросы на заседаниях партактива: «Зачем? Почему? Сколько будет стоить?». Появились злопыхатели, написавшие о несовместимости проекта с обликом советского города в Москву. Словом сорвали в очередной раз своим обывательским брюзжанием, реализацию грандиозного мероприятия, в этих местах соперничавшего разве что с великим замыслом поворота северных рек. Низкие души дошли до хамских требований – строить на выделенные деньги колбасный цех. И ухлопав всего несколько миллионов дензнаков с профилем гения всех революций, сообразив, что с таким народом ничего монументального не создашь, площадестроитель повелел заборы снести, котлован засыпать, прораба как не справившегося вычистить с формулировкой «по собственному желанию», положить тот же простой асфальт, так не приглянувшийся ему в начале творческого пути. Заодно поступило предложение сделать выводы и «заткнуть всех  борцов за «экономную экономику, а попутно и любителей колбасы, чтобы не повадно было распространять в здоровом  морально-идейном воздухе городка дух капиталистического потребительства».
Да, эстетические вкусы горожан оказались на низком уровне. И тогда было решено поднять общий тонус этих нытиков на небывалую доселе высоту. И тогда товарищ Каменьянов забегал: сначала уходя от трудноразрешимых проблем городской жизни, стал избегать неприятных столкновений с чужим мнением и принципиальных решений, наконец, совсем сбежал от посетителей мирно ожидавших по два-три месяца приёма. Прошло ещё немного времени, и он вместе с активом вообще переориентировался на бег. Он уверился во всеобщей пользе сучения ногами, прослушав искусительную  подборку передач союзного радио под общим девизом «Если хочешь быть здоров – убегай от докторов». И приостановив строительство нового больничного комплекса, побежал трусцой. Он бежал, постепенно наращивая темп, всё скорее и скорее… Прихлебаи и подхалимы, вечно тёршиеся в дверях его кабинета, растерялись, но, преодолев первый испуг, оторвались от стульчаков и пошли посмотреть, как там дела у патрона. Разглядев собственный интерес и разобравшись в подоплёке, рванули следом, на бегу соображая, как бы правильно выстроиться в кильватере. Теперь у них не болела ни поясница, ни седалищный нерв, при этом на бегу стало легче находить общий язык с главным забегающим. Культивировался новый подвид прохиндея: данного индивида отличали крепкие ноги, умение не только держать темп, но и менять его в зависимости от состояния, настроения и спортивной формы дорогого руководителя бегов. Шеи этих собегателей, гибкие и длинные, имели способность на полном скаку вынести вперёд отросток головы, и, повернув его глазами к пышащему жаром лицу товарища Каменьянова, бегальщик мог общаться с руководством, ласково кивая в нужном для забега направлении. Возник клуб имени «Всех отбежавших» и, конечно, наипочётнейшим членом, председателем и, можно сказать, душой клуба стал товарищ Каменьянов. Наконец-то нашёл он «точку опоры» и  море людских скорбей теперь ему было по колено, а не только лужи городского масштаба. Местное радио, красочные плакаты типографии, специализирующейся на тисканье накладных и входяще-исходящих бланков и формуляров, в унисон вещали:

Хочешь быть красивым?
- Бегай!
Хочешь быть весёлым?
  - Бегай!!
Хочешь быть здоровым?
- Бегай!!!
Хочешь быть успешным?
    - Бегай!!!!
Афиши, раскрашенные в четыре цвета, красовались на всех стендах и досках агитации и пропаганды, а также на облупленных стенах и покосившихся заборах недостроя этакой панацеей от всех бед. Даже специальные тематические, как «Бой пьянству» и «Не проходите мимо» или заляпанная доска объявлений животноводческого товарищества «Свинство». Тротуары разлиновали на отрезки от ста метров до десяти километров, и прохожие под вездесущим, недремлющим и недвусмысленным оком клубного плаката «Бежи спорей – дале будет поздно» начинали нервно, но быстро-быстро перебирать ногами. Бежали, тяжело дыша, цепляясь палками за остатки кустов, недовытоптанных во время последнего массового забега. Куда-то бежали молоденькие мамаши, одни, придерживая платье, чтобы не выронить нечаянно ещё не родившееся дитя, другие, гремя колясками на колдобинах, как грузовой состав на стыках. Бежали, ухватив велюровые шляпы и боясь хоть на минуту приостановиться, серьёзные руководители, состоявшие на усиленном диетпитании в связи со сложностью решаемых задач. Как загнанные мерины трусили, оглядываясь по сторонам – не дай бог, заметят, засекут активисты из клуба, рыцари общественного питания и бытового обслуживания. Школьники, для равновесия размахивая полупудовыми портфелями, шлёпали по грязи к своим родным учебным заведениям: асфальт, предназначенный для широких дорог к знаниям, использован был автомобилизированными бегунами на подъездные пути к личным гаражам.
В городе планировались дни сплошной побежалости, когда хромого, ссылающегося на природную немощь, клеймили симулянтом, а сердечникам предлагали драпать от инфаркта до полного выздоровления. Тех же, кто в изнеможении падал, специальная бригада на машинах «Скорой помощи» увозила в реанимацию –  дальнейшей судьбой «слабака» занималась его семья.
Товарищ Каменьянов находился на самой верхней полке доступного ему блаженства.  Тут и второй деятель, уважаемый товарищ Корытин, отличился. Он тоже хотел быть с массами, и поэтому бегом ринулся строить из дефицитной филёнки многометровую, в квадратном измерении, стенку для битья теннисным мячом. Но по вечерам некоторые несознательные граждане, из ещё подрастающего, но уже переросшего родителей поколения, били об эту стенку друг друга головой, чем очень расстраивали прибегавшего по утрам с местными любителями начальственной игры товарища Корытина. И ответственным за сохранность стенки очень перепадало за неэстетичность вверенного объекта. Потом стенку целый день драили и скребли – увы - к следующему утру она вновь напоминала ненавистную настоящим советским людям авангардную живопись. Надо отдать должное местным почитателям данного вида спорта: они не сразу восприняли нововведение: и комбинациями всяких нелицеприятных слов, где часто звучало: «На кой…» -  выражали своё недоумение. Но, когда компетентные должностные лица разъяснили им смысл начинания товарища Корытина и предназначение стенки «для стуканья мячей», теннисисты всё сообразили и окрылённые с криками: «А ну его в рай!» – избрали любимого руководителя президентом клуба «Отскок». И тому предстояло тоже стать душой коллективного начинания. И он стал ею, как был «пламенным мотором» всей культурно-идеологической работы на местах и вне оных.


Глава 6

Кушайте грипфрукты! Они способствуют
здоровью и укрепляют пищеварение.
(Из передач местного радио).

Стояла прекрасная пора осени. Под подошвами шелестели и крошились в труху высохшие до бесполезности листья. Далёкая, ещё не замутнённая синева сияла над городом. Цветы ещё не совсем повяли, их уже срывали, не опасаясь ругани дворников и иных, закреплённых за красотой высокоинтеллектуальных специалистов. Теперь уже не слышно было различных иноязычных слов, из коих выражение типа: «Ну, ты лахудра, не цепляй, не тобой насаждено» были самыми понятными из изливающегося потока сознания, изложить который не отчаивались даже авторы советских производственных повестей и романов, рисовавших бурное кипение жизни заводов, колхозов и строек.
Сеня влез в самую середину клумбы и, топоча по пружинистой земле, надёргал цветов. Он отнёс их в редакцию. У Ныркова имелось своеобразное, вынесенное из борьбы с жизненными неудобствами хобби – выслушивать до конца истории жизненных потрясений, переживаемых женщинами более чем бальзаковского возраста. Все пожилые дамы, бывавшие в редакции, обожали его за эту подчёркнутую, хотя и дававшуюся  с трудом, внимательность к их душевому состоянию. Царица Тамара, поводя костлявыми плечиками под кашемировой шалью, переняла букет: «Ой, цветики! Какие славные! Боже! О, Боже!» Она запрокидывала назад головёнку с реденькими волосиками, водила склеротическими белками из стороны в сторону, это она подглядела в спектакле о современной партийно-деловой женщине у одной примы областного театра. Сие означало – и мы кое-что понимаем в прекрасном, мол, не лыком шиты, хоть и в валенках не по погоде.
Нырков давно получал полуторную ставку – и его восхищению тоже не было предела. Он стал незаменимым для Тамары Давыдовны, когда надо было «осветить» ту или иную «конфликтную ситуацию», как выражалась серьёзная женщина. Нырков всё делал основательно, быстро, без излишней любознательности. Совесть тоже его не мучила – поэтому его лёгкому перу принадлежало много такого, чего вряд ли вразумительно могла напакостить сама сиятельная редакторша, сохраняя при этом и своё лицо, и лицо информационного органа, если эту подловато заискивающую мину, сквозившую из каждой заметки, проговариваемую в любом корявом предложении, можно было назвать таким человеческим словом.
Уже во многих местах, имеющих дело с обслуживанием и попутным обдуванием населения, Сеню называли «нашим дорогим Семёном Евграфовичем» и, почтительно приподняв основную часть туловища, протягивали ему могущественные длани для дальнейшего пожатия полуподпольные держатели жизненных благ. Но Нырков, несмотря на некоторую чувствительность к хорошей еде, привитую полуголодным детством, хорошо зная своих пациентов, на удочки, с насаженными на крючок лакомными кусочками сразу не клевал, в расставленные сети, походя, не вплывал, а пока только легонько натягивал леску и взбалтывал муть, в коей собирался ловить рыбку покрупнее. Он уже на высоконаучном уровне различал все типы и подвиды горе-руководителей, от авторитарного дурака до демократичного полудурка, но самым удачным образчиком считал породу «коридорных». Эти на работе вели себя как дома, в самом прямом смысле, живя своей личной жизнью, служебные дела решали как бы, между прочим, не делая разницы между заботами собственными и государственными, только, правда, личные были всегда впереди. Люди это были предприимчивые – и, перекладывая средства из одного государственного кармана в другой, не забывали оставлять немалую толику себе. А так – народ всё был приятный и обходительный, в смысле – на хромой кобыле не объехать. И ежели наших коридорных, вечно спешащих и на ходу решающих, не трогали – они были душками и отцами родными для подчинённых, даже не мешали подворовывать помалу.
На этот раз Тамара Давыдовна вызвала  Ныркова в собственный кабинетик – дело было нешуточное…  Еле выговорив «конферендециально», она путала его значение с привычным ей «конференция», стараясь казаться безразличной, но со звучащей в голосе значимостью и уважением к тому, чего она сейчас вещает. Ну, и как тут не уважать себя: она Главный редактор, и не для лишних ушей будет сказано, знающая про себя, что просто посредственная бездарь, воспитала подающего надежды и, как многие отмечают, «наконец-то пишущего сотрудника». А ведь она даже себе никогда не сознавалась, что за многие годы пребывания на серьёзном идеологическом посту так и не научилась отличать мысль от бессмыслицы. Единственное, что спасало её, – это выработанный ею, даже без посторонней помощи стиль отношений с творческими подчинёнными, этими мыслителями на ниве кухонной философии. Суть его состояла в следующем: она даёт задание, и если в сданном на машинку материале нет или недостаточно общих мест с обязательными, кочующими из доклада в доклад любимыми выражениями товарища Корытина, как такие: «В связи с актуальностью данной проблемы…»; «Это первоочередная задача на данный ответственный период…»; или «Объективная необходимость вместе с  субъективной обусловленностью момента…». Когда подобное отсутствовало в любом мало-мальски примитивном виде, Царица браковала написанное. Зная эту непреклонную слабость руководительницы, все вставляли в свои информашки перлы производственной журналистики типа: «Водители повернулись лицом к дороге…» или «Скотники совхоза повернулись лицом к свиньям…» через каждые два-три абзаца. Было даже подсчитано, сколько подобных откровений необходимо иметь на каждой печатной странице, и в курилке сходились на цифре «четыре», учитывая желательную вариативность избитых откровений – за этим  Давыдовна тоже следила. Сеня об этом тоже знал – и сумел превратить своё знание в искусство ёрзанья языком по бумаге, чем заслужил почётное доверие главной женщины.
Тамара Давыдовна подкашлянула и начала:
– У нас Семён Евграфович имеются факты по письмам трудящихся.
Она стала перебирать лежащие на столе почему-то засаленные конверты.
– Вот пишет Степанида Теофиловна Хризантемова, а это письмо от товарища Пухлого, и. наконец, очень тревожное.
Она не удержалась и ввернула, чтобы повергнуть Сеню в прах своим высоким полётом знания, – симптоматическое послание Автандила Сухомяткова.
 – Письма ставят ребром во главу угла вопрос об обслуживании нашего, ещё дееспособного населения.
Нырков с пониманием смотрел в аскетичное лицо фанатствуещей редакторши и, усилием сведя брови, изображал напряжённое понимание, иногда приговаривая:
– Да-да… Это интересно.
И всё время кивал головой, как фарфоровый китайский болванчик, виденный им в детстве у соседки кладовщицы, жившей по тогдашним меркам, богато и красиво.
Тамара Давыдовна, ободрённая успехом у молодого сослуживца, пододвинула к нему письма, задержав пальцы, чтобы тот успел увидеть перламутровый маникюр на обгрызенных  в творческих муках ногтях, затем с хрустом высморкалась в цветастый платок и стала цитировать подчёркнутые красным карандашом   прыгающие строчки.
– Вот Степанида Теофиловна сообщает: «В диектической столовке я питаюся по талонам уже десять лет. Типерича мине их добывает любимая внучинька Аннушка, которая состоит врачём по печени, скоко мы этой печени увезли в ихний медицинский институт, знает только моя дочка Матрёна Сидоровна, которая до ухода на заслужённый отдых сама доставала мине ети талоны, когда в обуванной секции служила заведующей и обувала всю ихнюю больницу. Внучка, когда суёт мине талоны, советаваит есть больше мяснова, но диектическова. А другая внучка, котора состоит за Родионом Афанасьичем, который уважат меня и посылает за мной шохфёра, который материт меня старой рухлядью, когда везёт меня в универмаг за сапогами для другой дочки, пробывающей в деревне Тухляковка, и за шапкой для внучка, который не знаю, иде располагается, но точно знаю, что он дочкин…»
Царица Тамара перелистала многостраничное письмо с историей семейства Пыпиковых.
– Это несущественно, – вновь щегольнула она новомодным словом. – Это опять нас не касается. Это я упускаю… А вот и про столовую, – и она продолжила читать  повесть о любви и заботе «святого социалистического семейства» о любимой тёще, кушающей за счёт ещё более любимого государства. Письмо содержало такую же глубоко-смысловую и многопластовую информацию, как «Повесть временных лет».
–  В етой столовке, хоть она и под прозванинем диетичкческая, мяса дают курям на смех, да ито жирное, которое во мне не переваривается без изжогов, которы миня мучют кажинный вечер. А мясо, которое я перевариваю кажинный день, в сумке уносит жена столовой директора, котора вторая, которого муж моей внучки, у которого шохфёр, называет выскочкой на благодатной почве обчественного питания.
Тамара Давыдовна картинно развела короткими ручками:
– Там дальше ещё на одиннадцати листах. Я думаю, вы ознакомитесь с фактами подробнее на месте. Тем более, внучкин муж всеми нами уважаемый в городе человек, и употреблять слова, приведённые в письме, понапрасну не станет.– Она привстала, давая понять, что это конец аудиенции:
– Вам понятно задание, Семён Евграфович?–
Сене было понятно: бедная Царица попала меж двух огней – ей тоже перепадало от щедрот хорошо налаженного общественного питания. И печень она тоже подлечивала…
– И вот ещё напоследок. Обратите внимание на жалобу служащего закрытой свалки Пухло,– она собрала листки и конверты  в стопу и, соединив их гигантской скрепкой, похожей на карабин скалолаза, подала собрание сочинений народных рыдальцев Ныркову.
– Здесь много такого разного… Вам предстоит во всём разобраться и дать проблемную информацию в наш аналитический выпуск, который мы выпускаем по мере набора критических отзывов и предложений граждан. По письму же некоего Автандила Сухомяткова Тамара Давыдовна вообще советовала побеседовать лично с автором и взять у него звуковое интервью.
Где искать известного городского тунеядца, на общественном попечении, Сухомяткова Сеня догадывался, и поэтому не придавал особого значения предстоящей встрече. Он сунул письма комом в карман своего решётчатого пиджака, чем вызвал гримасу неудовольствия на лице вседержательницы органа информации, и откланялся. Но перед тем, как щёлкнуть каблуками своих бордовых штиблет, предупредил царственную персону, о крайней необходимости углублённого обдумывания сложного по проблематике материала, и отправился отсыпаться к Макарычу после весёлой ночи, посвящённой горячему расставанию узкого круга приятелей с самодеятельным режиссёром Надькиным, убывающим в областной центр на повышение в сфере культурного досуга трудящихся. Когда  он вышел от вседержательницы, его провожали восхищённо-завистливые взгляды.
– Идём в гору,– произнёс Сеня про себя и додумал.
 – Как бы не надорваться.
А с Надькиным было так. Вчера, ближе к концу рабочего дня, проезжая в автобусе мимо пятиэтажного жилища, в коем обитал этот служитель муз, Сеня заметил Петю возлежащим на вытоптанном газоне лицом вниз. Забеспокоившись о здоровье приятеля и  весёлого собутыльника, на ближайшей остановке Нырков выскочил и, перевернув деятеля искусства на спину, обнаружил, что тот в стельку пьян. Расчувствовавшийся режиссёр- новатор, плача и пуская пузыри, бормотал:
– Я знал, я верил, только истинный друг, такой, как ты, Сеня, способен скрасить последний день пребывания на этой земле… Он много чего говорил, называя Ныркова ещё и «Колей». Сеня начал отговаривать набравшегося друга от необдуманного шага:
– Жизнь,– вдохновенно лепил он,– это поле. А по нему нас тащит только в одну сторону. А ты упирайся, цепляйся, держись… И не надо, не надо своими руками приближать этот час – иначе...–
Петя возрыдал…
Только после двух фаустпатронов «особого-розового» Нырков понял, как глубоко ошибался насчёт намерений Надькина. Талантливый деятель местной самодеятельности и не собирался сводить счёты с жизнью. Он просто-напросто уезжал на повышение, а на свою драгоценнейшую жизнь и не помышлял замахиваться. Просто он переживал творческие неудачи: особенно ему досталось недавно за последний спектакль по пьесе собственного сочинения. Действие происходило на Луне, но лунатики были до полной реальности раздеты. Умные люди Петю спрашивали: «Где вы видели голых лунатиков?» На что тот, отстаивая свою творческую индивидуальность, резонно отвечал вопросом на вопрос: «А вы видели лунатиков?» И сам отвечал: «Нет, не видели! И никто не видел!». Кое-кто даже пытался доказывать, что это пародия на советских космонавтов, но Надькин пресёк эти поползновения, заявив, что с советскими космонавтами он не знаком и не пил с ними. А он не пишет о том, чего не знает.
 Наконец, в обосновании его увольнения формулировка, убивающая слона на расстоянии, – «аморализм» была заменена на малопонятную для мудрых кадровиков «натурализм». С горя Петя выпил три плодово-выгодные… Дальше уже с Нырковым, сходившим ещё за тремя, продолжил обсуждение наболевших проблем соотношения формы и содержания. Под утро две свободные творческие личности под неритмический стук нервного соседа по немузыкальным трубам внутреннего отопления исполнили хором: «Не дойду до дому-у-у-у с дыружжескай папойки»,– поэтому и  болела сенина головушка, и надо было отоспаться после столь  продолжительного общения  с двумя по-разному выдающимися личностями огороженной местности.
На следующее утро, отоспавшись, Нырков вслух, с выражением, дрожащим, как у первоклассника-октябрёнка на его первом построении, голосом читал сослуживцам, даже не  пропуская резких высказываний, имевшие место в эпистолярной цидульке, писанной неким служащим Пухло, время от времени нагружавшим слабые редакционные мозги «пронблемным» материальчиком. Чтением Сеня вгонял в краску не только «ифтилигентную», по определению того же Пухло,  царицу Тамару, но и куряще-пьющую публику, отходящую, как и он, от вчерашнего. Еле сдерживая икоту вместе с ржачькой и бульканьем, исходившими от живота и прорывающихся к горлу, он декламировал:
– Когда ето, заходя в точку питания, мать её растуды вместе с ихними макаронами, звиняюсь, дальче буду писать вместо крика сердца «многоточия». Когда я простою в ету, многоточию полтора часа ету из многоточиев состоящую очередь вместе с божьими одуванчиками, которые на самом деле отпетые многоточия с талончиками на бесплатную пожрать, тут у меня опять многоточия и дохряпаюсь до ихнего подносу и сую трясущуюся от желания обладать борщом руку в многоточие щель, мне ета многоточия в прошлогоднем халате, ана про него думает, что он белый, ана в этом халате тут я снова вынужден написать многоточия. Ана, ета многоточия мне сообчает, мол борщевского нема. Тады я тащу конечность за каким небудь их многоточным кулешом с картохой, а ета, из многоточиев состоящая, отвечает: «Сождрали усё бабуси» и подаёт трудящемуся физическим трудом конпот из сукофруктов, я тот конпот ей на халат выплеснул, а сверху наложил многоточиев на етот конпот, пусть сама хлебаит, может поделиться со старухами, многоточия, всё сжирают по своим говянным бумажкам с профсоюзною печатью ОЗК – 42. Потом немного упокоился, говорю: Зови главную многоточию. А эта уже прилетела на запах сукофруктовый. И тут они начали меня гвоздить такими многоточиями, ети работники рабочего снабжения, что у бабусек, какие ещё конпот дожёвывали, челюсти стали выпадать от восхищения. Обравщаюсь на радиву, етот форпост коммунистической сознательности, за справедливостью. Пусть етих в халатах от питания многоточиев накажут за измывание над трудящим человеком в его собственный приём пищи, который не состоялся иза за ихних многоточиев, что может привести меня в затруднительное состояние дистрофии, так как поесть я позабыл из-за этих многоточиев по причине нервного стреска в день осложнённый для здоровья магнитными бурями, в заведении культурного питания, образованном для рабочего снабжения тружеников героического производства конца света.
Вдоволь навеселившись и отойдя от вчерашней головной боли, Семён Евграфович двинулся по адресу ещё одного письма, позвавшего в дорогу, ещё один обиженный ждал радиосочувствия.
С Автандилом Сухомятковым Сеня встретился в его, как лирически сообщалось в письме, «тихой заводи». В основном «заводь» мало соответствовала прилагательному «тихая». Соседка, встретив на лестнице Автандила в сопровождении человека с магнитофоном, долго орала в пролёт: «Господи ты услышал мои молитвы, наконец-то они до тебя дошли». Она орала так, как будто сам господь, примостившись на коньке её пятиэтажки, ждал от неё сигнала, чтобы занести галочку о проделанной работе в вечный гросбух социально-необходимых добрых дел. Другая, откликаясь сверху, Автандил жил на третьем, остужая пыл товарки вопила: «Так уж и господи? Да я куды только не писала про этого бегемотика и его компашку…».– 
Но дослушать мадригал во славу героя пролёта Сеня не успел, хозяин задвинул его в дверь, напоследок крикнув соседкам: «Я вот тоже напишу! Вы когда своих ухажёров лаете, слышно аж на главной площади». Окна «заводи» в рассохшиеся щели пропускали свежий бензиновый чад с улицы, словно это была одна сплошная форточка, и только переплёт создавал видимость закрытого помещения.
Ныркова посадили на шатающийся замасленный стул, и ведание печальной повести началось. Сам Автандилушко – двухметровый детина, лет за сорок, с розовым сияющим сытостью и благолепием лицом, с которого можно было собирать масло, хотя бы так помогая выполнению напряжённых  планов «Продовольственной программы» родной партии, находился на домашнем лечении. От чего он лечился – было неясно, так как собеседник в спортивном костюме, цвета морской волны больше походил на недавно ушедшего в отставку штангиста. Но, увы, при всей своей выдающейся, внушающей уважение внешности, с венчиком стриженных под горшок, благородно седеющих волос на не слишком крупной голове, Автандил, по справке МСЧ, просто-напросто являлся хорошо пьющим сердечником, которому есть плохо было противопоказано, да и волна его спортивного костюма была в пятнах мазута, словно на ней потерпел крушение греческий супертанкер.
Сухомятков долго и тяжело дышал в микрофон, вращая налитыми толи кровью, толи портвейном глазами, и, наконец, выдал тонким, неестественным для столь мужественной внешности голосом:
– Вы скажите, чё говорить-то надо? Я и скажу. Не в первый уж раз сотрудничаю со средствами массовой пропаганды.
Сеня выключил свой репортёрский магнитофон и попросил для начала изложить суть  возникшей проблемы, то есть поведать о происшедшем в столовой диетического питания случае, ставшем причиной обращения товарища Сухомяткова в «средства массовой пропаганды». Из печальной повести отставного штангиста Ныркову стало ясно, как развивались события  у входа в пользуещееся пиететом горожан заведение здорового питания.
В сознании Ныркова нарисовалась следующая социально-оптимистическая картина. Итак, перед столовой верандообразное крыльцо с крышей, отделённое от улицы железными трубами, со ступенями с двух сторон, во всю ширину тротуара, так что хочешь-не хочешь, а на крыльцо поднимешься, чтобы, спустившись, идти дальше.  Во всю ширину крыльца фронтон, на котором адекватного размера, прикрывающий аполитичную наготу модного в городской архитектуре профилированного железа не менее модный красный плакат с буквами полметровой белизны:
«Всё время – производительной работе»
Под плакатом в анархической очереди, напирающая на стеклянные двери, толпа желающих отдаться производительному труду, тут же продирающиеся через толпу, скандалящие с передовиками производства прохожие, спешащие видимо по каким-то своим шкурным делам. Как и всегда, Сухомятков был впереди с красным лицом и воздетыми вверх руками, чтобы ненароком не ушибить какую-нибудь ветеранствующую старушонку с комсомольским значком. К нему притиснуты плотно несколько необъятных гражданок из различных отделов и уделов, принимающих здесь по бесплатным талонам уже несколько месяцев низкокалорийные обеды, к слову сказать, сидящих на диете без особых результатов. Из-за широкой, но запертой двери вкусно просачиваются разжигающие аппетит запахи… Сухомятков с нетерпением переминался с ноги на ногу, от острого жжения в животе, вызывающего тоскливое желудочное бурчание. Рядом припаркованные дамы, хоть и морщили носики и делали гримасы недоумения на лицах при каждом нутрянном вздохе автандилова чрева, но,  давно привыкнув к телодвижению колышущейся толпы, продолжали живо, игнорируя остальных присутствующих, обсуждать, какими и в каких местах выточками, талиями, вырезами в этом сезоне поразят курортное побережье Судака, излюбленного в высших городских сферах места отбывания отпуска в те удивительно счастливые для любых придуривающихся времена, хотя даже болгарская предсказательница Ванга, тоже модная в стране застолья, предупреждала, что бояться надо даже не дураков, а умничающих придурков. В промежутках между красочно захлёбывающимися описаниями конструкций купальных гарнитуров и умопомрачающих вечерних туалетов они делились соображениями, почерпнутыми из супермодного журнала «Селянка», выходившего тогда в высокоидейной кузнице советских партийных кадров – городе-герое Киеве. Суть мыслей состояла в том, какой минеральной водой следует запивать обильный обед, чтобы действие этих противных калорий оказалось минимальным. В конце концов, порешили,  запивать пищу «Мёртвой водой», придуманной одним подмосковным закрытым физиком, сбрендившим, после пребывания в кутузке – по пьяному делу, где он пытался честно утаить координаты географического местоположения предприятия, где отдавался основной своей работе. Мёртвую и живую жидкость он стал изобретать после того, как его выгнали, несмотря на стойкость и выдержку, потому что он напрочь забыл после разговоров с народными защитниками всё, чем занимался, кроме адреса своей конторы. О нём его попросили тоже забыть, когда всучили его трудовую с выговором за появление в ненадлежащем антиобщественном виде в общественных местах. 
Автандил в этих водах ничего не смыслил и поэтому, экономя силы к моменту решающего прорыва, привалился к двери и мысленно раздирал куриную ножку, политую мучным соусом, в мечтах она была столь же жирной, как и фигуристые наколки не лишённых своеобразного шарма знакомых соседок, припечатанные ко всем частям могучего тела сердечника. Сухомятков так увлёкся своими видениями, что даже призаснул. И когда толпа уже в предвкушении едьбы придвинулась, он, не сдержав напора, навалился на дверь. Стекло треснуло, запор отвалился, а в распахнутую дверь кинулись плотные тела передовых диетчиков. Автандил, в прямом смысле  проснувшись, сразу и не сообразил из-за врождённого авитаминоза, что произошло, тоже ринулся саженными прыжками догонять упорхнувших вперёд дам. Он не желал упускать своего права первым дорваться до бесплатной диетической жратвы.
Но тут из кабинетика, что невзрачно и непрестижно ютился почему-то напротив женского кабинета общего назначения, выскочил с ошпаренно-красным ликом любимец и надежда пролетарского диетического питания, уважаемый и почитаемый в городишке неучёный человечек, заведующий, сам Илий Моисеевич. Он возрыдал плачущим голосом несчастной вдовы, которой от мужа остались только долги: «Граждане…, товарищи…, сознательные гвардейцы пятилетки!!! Держите этого несознательного взломщика!!!
Враз появились несколько  продвинутых любителей хватать, под командой холициститного диабетчика стрелка военизированной охраны Захованного, представителей славной когорты культивируемого советского народного спорта. Любители бросились вытаскивать Автандила из-за металлической ограды, предохраняющей очередь умеренных едоков от алчущих это сделать быстро. При этом щами из опрокинутого в суете выяснения,  кто главнее, стрелку обожгли руку, и ещё одно место, куда он всё время прижимал другую, а так как верхними конечностями он действовать не мог, то он командовал, пытаясь пинать Сухомяткова, но чаще попадал по любителям, вызывая у них неуправляемое озверение, причиной чему было общее оголодание, и крутившийся, как медведь среди шавок, тоже обеспамятевший от запахов детина. Интересно, но стрелок уже две недели сидит на больничном и выходить на свою опасно-трудную службу не желает, требуя представления к медали, как пострадавший на ниве борьбы за общественный порядок. Вытащить-то Автандила вытащили, да скрутить не сумели, одно слово, любители. И очередь страждущих лечения пищей, забыв о халявном супе, вот что значит, когда не урегулирован вопрос со зрелищами, глазела на то, как огромный детина в спортивном костюме, цвета засаленной морской волны, тяжело дыша, раздавал удары направо и налево, намертво укладывая несчастных любителей, и при этом диким дискантом верещал: «У-у-убиваю-у-ут! Ребяты! Диетчик я!– Кулак со свистом врезывался в чью-то, уже достаточно разрисованную талантливым самородком-портретистом физиономию. Раздавался глухой удар –  и очередной нападающий летел в сторону под визг.– Да не налё-ё-ё-ётчик я!!!».
Дослушав до конца невесёлую исповедь несчастного диетчика-профессионала, Нырков задал для прояснения ситуации уточняющие вопросы и получил, можно сказать, ответы:
– У Вас пенсия, какая?
– Ой, не хватает, не хватает, молодой человек,– почему-то радостно сообщил диетчик.
– А почему Вы не работаете, у Вас фактура такая, как у борца Сумо.
– Ой, сынок, какие сумки, у меня полная физическая и психическая истощённость. Мне этот врач-терапевт, психованный, так и сказал: «Может у вас психическая истощённость». Я с ним полностью согласен,– так ответствовал искатель защиты в средствах пропаганды.
Сеня ухмыльнулся: он несколько раз видел, как этот тип распихивал очередь в винно-водочном магазине его бывшей близкой знакомой Зинаиды. Магазинчик в кругах близких к распивочно-рассидочным бдениям имел достаточно выразительное поэтическое название «Семь ступенек в ад». Здесь во время прорыва сердечник грозно пищал: «Мине некогда, работа ждёт!».
Ну, хорошо, вот Вы пишите: "… раздатщисы и сборщисы неопрятные...",– я так понял – это обслуживающий персонал, – Сухомятков кивнул.– И вообще «Они многоточия», как выражается ещё один персонаж из вашей персональной очереди диетчиков. – Собеседник осклабился: «Да это ж Пухло так выражовывается, тудыт-твою в раскоряку, и его заело!». 
Нырков, хоть и сам был после прошедшей ночи носителем фимиама,  поморщился от той сивушной волны, что нахлынула на него при радостно-эмоциональном выдохе чувства единения одного борца «за нашу советскую справедливость» с другим, не менее видным выразителем чаяний  талонного народа.
– Дальше у Вас «…директор мне хамит, и это несмотря на мои ему одни благодарности в его книжку жалоб. – Сеня бросил бумажку на стол.–Слушайте, валяйте откровенно, я разбираюсь в жалобе, а ваши личные отношения с товарищем директором столовой меня не касаются. Усёк?–
Автандилушко поскрипел стулом, что означало сильное душевное переживание, переходящее в волнение лица, с усилением выхлопа при учащении дыхания.
– Видите ли, я хотя и больной, но имею слабость к одной девушке. Можно сказать, я иногда живу с ней простой половой жизнью. Знаете, слабому инвалиду, ласка нужна, уход не помешает,– стул снова затрещал под мускулистым задом,– а вот брачишко, даже по интересу, мне противопоказан. Я у Моисеича по старинной нашей дружбе талончиков для своей крали Светланы Исидоровны попросил. А он, подлец,– Сухомятков вскочил, а его табло начало наливаться малиновым сиянием,– он, жулик, давай орать.– При сём трудящийся и сам орал так, что в соседнем подъезде, где-то залаяла собака, решившая, видимо, что ор предшествует на квартиру, с ограблением любимых хозяев, чьё, мягко высказываясь, кровью и потом заработанное приличное количество добра в зелёных бумажках, рассованных между пачками постельного белья, запасённого толи на чёрный, толи на светлый день, подвергается нешуточной опасности.– А он орёт на меня,– орал Автандил,– «Ты сам ждрёшь за троих, а ещё четвёртого прикажешь кормить. У меня талоны именные, подписанные профкомом и уполномоченным диетическим рвачём». Это он так нашего родного больничного инспектора по диете обозвал. Знаете, такой грубиян, малохольный. А у самого три жены, не смотри, что шпендик, так весь в корень гад ушёл,– последние слова прозвучали с нескрываемой завистью.– И ведь все уже разведены, так они перед каждым праздником, и революционным, и профессиональным, и когда у руководства конференция или пленум по поводу достижений и побед, из кабинета евонного с сумками валят, ругаются из-за харча, аж до драки доходит.– Переживая, Сухомятков поплевал на потную ладонь, пригладил волосики на голове и продолжил.– Вот и порушилась наша дружба. Нужны ему мои честные чуйства, когда у него в друзьях теперь сам товарищ Корытин,– диетчик горестно вздохнул.
Сеня, ничего не отвечая на вопрошающий взгляд страдальца, собрал провода, закрыл крышку-клапан “Репортёра”, ему всё было понятно. Автандил решил проводить Ныркова, им было по пути до пивного павильона, пристряпанного у бокового выхода из диетической столовой – это тоже была новация директора, выполнявшего планы партии, народа и свои личные. По пути до пивного пристанища он больше не касался главной темы. Так они и шли. Сухомятков под дребезжание и завывание проскакивающих мимо автомобилей всё рассказывал Сене о достоинствах индейки, начинённой молодой картошкой, перед уткой с рисом, предварительно сваренной в огуречном рассоле, отмечая как главное достоинство, конечно же, величину индейки. Время директивного обеда уже прошло, но Нырков ещё не откушал. Однако он понимал, глотая слюнки, от рассказов подпрыгивающего рядом и упивающегося кулинарными изысками диетчика, что идет за материалом не на стройку, а в столовку, где администрация славились своим хлебосольством при приёме руководящих товарищей и вообще всех нужных людей. Семён Евграфович теперь уже и сам причислял себя к этому синклиту прохиндействующих. Распрощавшись у порога в заветное заведение с народным мстителем, он поднялся на второй этаж и вошёл в пустынный зал, попахивающий перестоялым борщом.
Солнце переливалось на пластиковых столешницах всеми цветами радуги не убранных пищевых отходов. Особенно красочно смотрелись кровавые наплывы, размазанного по поверхности свекольного пюре. Таким способом местные интеллигенты искали в нём обещанные в меню орехи. Чтобы не прослыть в городе всеобщего попустительства скандалистами, они решили смолчать об итогах своих научно-экспериментальных опытов, да и признаваться в собственной глупости, что верят всему написанному, даже корявым почерком неучей, тоже не хотелось. И только в дальнем углу за сдвинутыми столами раздавались счастливые голоса. Оттуда из приоткрытой форточки незаконно проникнувший в оплот народного питания ветерок тянул в сторону представителя СМИ запахи, позволявшие Сене понять сложное состояние Автандила Сухомяткова, когда тот, изнывал в очереди перед входом в момент перед взламыванием дверей. Нырков мужественно преодолел разноцветную гамму чувств и состояний, проявившихся в неприятном урчании ниже солнечного сплетения. Минутная слабость уступила место бойцовской собранности, он сдвинул на живот свой репортёрский инструмент, смачно включил клавишу записи и громко поприветствовал в микрофон:
– Хлеб да соль!
Из-за столов некто, в усах, с толстыми, но словно примятыми губами, могучим басом ответствовал:
– Едим да свой!
– Ой, ли, - подумал Нырков - Насчёт того, что едите понятно, а вот свой ли сомневаюсь.
Какая-то тётечка в синем халате, вырвавшись со шваброй из бокового придела, заверещала:
– Куды лезешь?! Зенки та уже не видят! Вона табличка! Закрыто тута, а ну, выметайси!
Под вихрем указаний и боевых размахиваний тряпкой на швабре Сеня и вправду чуть не был выметен из помещения. И уже оттесняемый к табличке "Входу нету" крикнул:
– Мне нужен Юлий Моисеевич,– и еле уклонился  от очередного наскока, уже успевшей мазнуть его по фасаду тряпкой тётки.
Усатый поднялся, приосанился, напружинил хилую, надорванную в антисанитарных условиях подсобок и  продуктовых складов грудь:
– Это мы... Достоинство излучала вся его небольшая и несколько комичная фигурка. Оказалось, что внушительной ширины физиономия в складчину с усами и басом принадлежит тщедушному тельцу, словно природа всё истратила на верхнюю часть с лихо закрученными усами под известного конного маршала. А Ныркову вновь подумалось:
– Значительная морда, аж шире плеч.
– Вам чего гражданин? - вкрадчиво с долей лёгкой иронии спросил усатый.
Сеня показательно вырубил магнитофон:
– Я собственно к Вам из редакции радио, по письмам наших слушателей.
Юлий Моисеевич мгновенно сменил значительное выражение лица на маску бесконечного уважения, усы опустились и стали как у Горького в последние годы жизни, глаза его, как писали в газетах про героев времени - председателей колхозов, "лучились неподдельной добротой". Он твёрдыми пальцами взял Ныркова за локоть и втащил в специальный кабинет, скорее даже зальчик, место видимо проходило в отчётности под кличкой "Красный уголок". Через несколько минут перед  Семёном Евграфовичем дымился поднос со всем, что было сэкономлено на божьих одуванчиках и других "трудящихся тяжёлым физическим трудом".  Директор Юлий Моисеевич Хлапша ненавязчиво предложил разделить с ним обеденную трапезу. Сеня крепился и, проявляя максимум мужества, думал:
– Отказаться или приступить? Есть или отставить..? Но, не сдержавшись, неожиданно для себя,  механически положил в рот истекавший жиром кусочек ранее им никогда не виданной сырокопчёной колбасы. Пока Нырков насыщался, пытаясь не давиться деликатесами, директор умильно глядел "нашему корреспонденту" в рот, будто впервые видел хороший аппетит. Запив соком манго тушённую в горшочках свинину, отлично сдобренную и проперчённую, поковырявшись в зубах услужливо поданной зубочисткой, сладко отрыгнув, Сеня задал первый вопрос:
– Почему в вашей диетической столовой, можно сказать лечебно-профилактическом учреждении подают такое острое блюдо.
Ответ был таким, как и предполагал Сеня, начиная разведку.
– Извините, мы не предусмотрели, так сказать не учли ваших профессиональных пристрастий.
– А как у вас с остатками? Имеются?
Взгляд усача сделался сладким:
– Так вот остаточки и кушали, так сказать плёночки, хрящики жилочки, а для постоянных посетителей у нас всё и без соли, и без перца, и без...
– И без мяса,– не слушая Моисеевича, мысленно досказал Нырков.
– Впрочем, наши посетители, как всегда, всё скушали дочиста. –  Директор взмахнул руками, и Сеня отметил, какие они холёные.– А талонов, талонов-то! В этом месяце мы собрали в два раза больше, чем запланировано на наш питательный пункт. Кроме того, перебои с поставкой продуктов, приходится, знаете, рачительно, экономно хозяйствовать. Нырков догадывался, что выручка от излишней части талонов, конечно же, не попадает в бухгалтерские счета, и, смутившись от такой откровенной жертвенности работников общепита, даже поперхнулся, принимая внутрь уже второй стакан деликатесного сока манго, о котором до сегодняшнего слышал лишь краем уха. Неправильно поняв повышенный интерес представителя органа пропаганды к напитку, Юлий Моисеевич зачастил:
– Сок мы разводим обычно один к десяти для избежания повышенной кислотности. Знаете нашим уважаемым клиентам это вредно.
И тут же на столе появился хрустальный графин, полный, как было понятно, соком, предназначаемым не для диетчиков.
– А зачем сало?– поинтересовался Сеня.
– Сало? Да Вы угощайтесь, и директор пододвинул поближе к микрофону огромное блюдо, где почти килограммовый свежерозовый   свиной рулет был нарезан тонкими-тонкими просвечивающими пластиками, из которых были составлены невиданные цветы очень даже аппетитной расцветки.
Основательно познакомившись с кулинарными чудесами и через силу одолев ещё пару бокалов чудесной неразведённой жидкости, Сеня срыгнул. Он прекрасно понимал Степаниду Теофиловну: «Слишком много жирного для диетической столовки». Приняв ещё глоток плодов экзотического растения, отодвинул остатки рулета и включил магнитофон.
  – Уважаемый Юлий Моисеевич у общественности есть к вашему заведению некоторое количество вопросов…– Но пищевой титан, надув щёки от задержки дыхания, замотал головой, прикрывая ладошкой рот, другой дрожащей рукой показывал на крутящиеся катушки. Сеня развлекался, изображая заинтересованное непонимание, а директор готовился зарыдать, но рта не раскрывал, всё больше вылупливая глаза, он видимо решил перестать и дышать.
– Итак, к нам в редакцию от радиослушателей поступили некоторые замечания в адрес вашего питательного учреждения, хотелось бы услышать ваше, так сказать, видение проблем, интересующих кушающие массы?
Юлий Моисеевич застонал, но всё равно не произнёс ни одного слова. Нырков, насладившись паническим состоянием тигра пищепромовской торговли, выключил  машинку. Подобное он уже проходил, общаясь с другими деятелями бытового и иного обслуживания граждан. Все они не боялись ни следователей по особым поручениям, ни ревизоров из собственных руководящих отделов и даже народного контроля, отсутствующего в городке по указанию величайшего  деятеля партии и правительства, когда-то стукача мусаватистской полиции в Баку, Лаврентия Палыча, хотя вряд ли его отца звали Павлом. И всё боялись они лишь огласки, поэтому произнести в микрофон пару собственных слов, заставить их было невозможно. Эти рукодвигатели, разного масштаба, до колик боялись рассказать дорогим и трудящимся о собственной кухне, взять ответственность за свершения, а уж поставить подпись и оставить отпечатки пальцев в этом они съели не одну собаку, хоть, бывало, и находились с социально-близкими по разную сторону колючей проволоки. (Дальше можете изучать труды и откровения ещё одного прохиндействующего выдающегося деятеля Януария Вышинского с его рассуждениями о «социально близких» и «царице доказательств»).
Сеня диву давался, как могли умудряться воровать, да ещё помногу, опутывая липкой паутиной множество людей, деятели, вроде Моисеевича, и при полном личном ничтожестве держать в кулаке нити управления городка. Видимо не зря достаточно проницательный товарищ Корытин пару раз как бы мимоходом заметил «нашему корреспонденту», что не надо делать далеко идущих выводов из частных случаев.
Как только бобины остановились, Юлия Моисеевича  прорвало:
– Дорогой Вы наш, да кто же это жалуется, да вы только шепните имечко этого недостойного наших великих дней сутяги,– в голосе Моисеевича прорезалось аж что-то металлическое.– Вы сами видите и чувствуете, помыслы у нас чистые, лица диетчиков радостные и сытые, наглядная агитация соответствует переживаемому моменту. Конечно, у нас есть некоторые недостатки, но они и не скрываются: вот Марья Петровна на Вас тряпкой замахнулась. Верно, грубиянка, несдержанная такая, но мы поставим её на место. Да и что взять с  неграмотного в нашем деле человека? Она  ведь бывшая библиотекарша. Голубчик Вы наш, мы её на собрании разберём, премии лишим на десять процентов, в конце концов уволим из-за несоответствия занимаемой должности. А Вы обиделись, наш дорогой, – патока так и лилась с лица директора.– Какие жалобы? Откуда им взяться? У них в коллективах, этот, как его, климат психологический плохой, так они на нас, несчастных, душеньку отводят, благо у нас книга для жалоб специальная имеется.
Нырков привстал:
– Ладно, я ещё зайду. И мы побеседуем по результатам.
Илий Моисеевич засуетился, усы стали торчком, казалось, он вот-вот поведёт в конную атаку лавину тарелок и кастрюль:
– Знаете, приходите почаще. Может, на вечерок торжественный подскочите, информацию дадите. А у нас благодарности, грамоты, подарки, а потом столики, оркестрик, танцы и прочее. Гарантирую Вам чудесный отдых.
Пожалев о недоеденном рулете, Сеня икнул:
– А Марью Петровну  к празднику солидарности отметьте, она на своём посту незаменима, не то, что некоторые… Я появлюсь,– и зашагал к выходу. Вослед ему неслись сладкие обещания – прислать пригласительный билетик «лично Семёну Евграфовичу». 

 
Глава 7

Сальмонеллёз – это распространённоё заболевание,
передающееся человеку оральным путём от купленной на улице несвежей курицы, частично проявляющееся и в антисанитарных условиях  недоразвитого общественного питания…
(Из передач городского радио)

Представителю средства массовой информации так понравилось сытно-цветастое угощение, что он не устоял перед искушением, повторить деловой визит, благо об этом он заикнулся в предыдущей гастро-идеологической беседе с благодетелем от диетического питания. Через три дня, ещё раз перечитав свой пищеварительный бред, написанный  в полухвалебном, призахлёбывающемся тоне, как и было принято в местной журнально-лизоблюдской среде, Нырков позвонил Юлию Моисеевичу. Тот же радостно сообщил, что уважаемого Семёна Евграфовича  ждёт сам начальник городского общепита Никодим Олимпович Гусёнков.
Нырков почти бежал в столовку, потому что специально не ел с утра, надеясь на приятные неожиданности. Необычное началось с порога и превзошло все самые смелые ожидания, указывая на некоторую бедность его гастрономического воображения и знания кухни  специального диетически-оздоровительного питания.
Перед победно висевшей на суровой нитке табличкой со стопорящей надписью «ПЕРЕРЫВ» стоял Юлий Моисеевич, во всей фигуре виделось уважительное ожидание. Увидев Сеню, он заспешил навстречу, протягивая руки, как Пенелопа, застигнутая в её привычном,  повседневно отрабатываемом ожидании Одиссея, подгоняемого к домашнему очагу мутной волной древних сплетен. Малокровное широкое лицо с распушенными усами выражало сияние начищенного латунного тазика. А в зале навстречу Ныркову поднялся Никодим Олимпович, краса и гордость Отдела рабочего снабжения, первый зам по продуктовой составляющей социальных потребностей населения. Весь он был остренький, как иголка, некоторые недоброжелатели так звали его «иголкой в городской, не хотелось бы употреблять это  неблагозвучное слово… Остренькими были и горбатенький носик, и надбровные дужки, и подбородочек, словно соструганный рубанком, да и тонкие губки уголочком вытягивались над мышиными зубками в приветственной улыбочке. Реденькие толстые волосы, отлично уложенные и подвитые, переходили в косенькие бачки, торчащие двумя зафиксатуренными крючочками. Сколько не встречал Сеня  Никодима Олимповича, на вечернем ли рандеву, на воскресной ли прогулке, тот всегда  был прекрасно одет: накрахмаленная сорочка с обязательной бабочкой, дополнявшей чёрную пару наимоднейшего кримплена. И хотя макушкой он доставал лишь до Сениного плеча, но неказистый рост не мешал ему быть большим знатоком своего нелёгкого и опасного дела. Даже товарищ Корытин в один из особых дней демократического изображения простоты и близости к работающему населению, стоя в очереди, при всех подавал руку Никодиму Олимповичу. При этом Никодим Олимпович, цепко поймав здоровающуюся длань, говорил мягко и искренно, вглядываясь в дорогое лицо вышестоящего руководителя, он отставлял тоненькую ножку, чуть пригибая её в коленке. Со стороны походило на балет, где представитель общественного питания танцевал ведущую партию, а поддержки исполнял зримо и весомо деятель общегородского масштаба. Вообще-то для уважаемых людей  существовал уютный зальчик на пару десятков выдающихся персоналий с отдельным входом и широким выбором не только в меню, но и в остальном прочем.
Обслуживала зальчик дородная на высоких полный ногах в халатике, открывающем подколенные ямочки заведующая залом  Татьяна. В мужских компаниях счастливые соискатели её расположения потом всю оставшуюся жизнь с придыханием и лихорадочным блеском во взоре вспоминали  момент истины, когда достигали предела своих желаний. И вот теперь Сеня, благодаря жалобе Сухомяткова. сподобился сидеть в ожидании основного блюда. Они сидели с Олимповичем в интимном сиреневом полусвете, падающем из-за зашторенного окна и пригубляли ни что иное, как идеологически невыдержанную ПЕПСИ-КОЛУ. Нырков не только впервые прихлёбывал, напоминавшую и вкусом и цветом трехдневный отстоявшийся грузинский чай, с добавленным  в жидкость для пикантности средством от тараканов,  но и видел её тоже первый раз. К сожалению, распробованный напиток потерял всю прелесть, так часто рекламируемую советскими журналистами-первопроходниками. Но, соблюдая закон гостеприимства, Нырков с удовольствием шлёпал губами, провожая взглядом отплывающую Татьяну. Когда же у Сени захватило дыхание от слишком близкого наклона заведующей залом над его ухом, Никодим Олимпович рассыпался дробным понимающим смешком извращённого импотента:
– Для Вас, Семён Евграфович, мы готовы раскрыть все наши карты,– и марионеткой повернувшись к звенящей пока ещё пустыми бокалами живой античной статуе, добавил,– так ведь, богинюшка?!
Манекен окинул представителя прессы неземным оценивающим взором. Выражение мраморного лица смягчилось, хотя и оставалось по-прежнему неприступным:
– Конешко,  Никодим Олимпович, раскроим.
Когда Татьяна, покачивая всем, чем только можно было качнуть, вышла в кухню, Никодим Олимпович пододвинувшись мелким бесом к Ныркову,  шёпотом сообщил известную  всему городку великую тайну, желая толи предупредить, толи напугать:
– Знаете, сам товарищ Корытин не совсем равнодушен. Хе-хе-хе,– снова горохом посыпал смешок. – Танечка живёт одна. Я бы на её месте устроил свою судьбу.– Сеня представил Олимповича на основном месте деятельности «богинюшки» и ему стало противно, аж неприятные позывы у горла почувствовал.– А она знаете, всё в поисках интеллигентного перспективного суженного.– Он вновь захихикал, – и чтоб остальное прочее при нём, иначе она и не согласная. Наша Таня и на гитаре, и поёт, а знали бы вы, как задушевно, – и, собрав мордочку в кулачок и поёрзав на стуле, словно у него был прыщик, мешавший сидеть, с дребезгом не без некоторой иронии проблеял:
«Тебя я никогдыа не выстречу в том саду,
Зачем жи я тудыа вновь иду.
Идду сибе нназло…»
Другие тоже знает, Между прочим, с Парфением Анатольевичем Корытиным у их очень даже душевно получается.
Нырков слушал и пережёвывал, прислушивался и жевал и вновь ел, потому что так вкусно не ел и не пил никогда и нигде раньше, хотя при наличии денег иногда заскакивал в рестораны разных географических точек огромной страны, куда забрасывала его ищущая неспокойно-инициативная натура. Он испытывал некоторое головокружение от тонкого пенящегося вина, приправленного блеском графина со светящейся в ней сорокоградусной слезой, от близости идолоподобной Татьяны, которую ласково величаемый ею «Никодимушка» силком усадил рядом с «нашим корреспондентом». А про происки товарища Корытина Сеня итак знал от одного своего сотоварища по холостяцким застольям, который, будучи под приличными парами, плача слезами неудовлетворения, поведал о своей небывалой любви.
И услышал Нырков от приятеля рассказ, о неразделённой любви… Имея адресок от самой «птички», как, икая, сообщил тот, не уточнив, когда и при каких обстоятельствах  ему так несказанно повезло, он, однажды пребывая в очередном перепитии, в порыве безумной страсти рвался в однокомнатное гнёздышко. Дверь жилища трещала, перепуганные соседи, не отваживаясь позвонить органам правопорядка, всё же подглядывали в глазки за  очередным спектаклем у заветной калитки. «Ласточка» через деревянную преграду трепещущим голоском уговаривала «милого Соколика» отвалить до завтрева. Наконец, исчерпав все доводы, в том числе и про критические дни, напрямую брякнула о наличии другого гостя. Но, в сильно истосковавшемся по ласке  сердце новоиспечённого Отелло взбурлила подогретая возлияниями кровь, и, собравшись с силами, он вышиб с разбегу хлипкую преграду. И, как пишут в таких случаях приличные писатели, ураганом влетел в осаждаемую крепость. Бедная Таня! В одном пеньюаре прикрыла своим нежным телом вход в комнату. Но, угоревший в чаду ревности, арапствующий, «соколик» переступил через  трепещущее тело и обнаружил за углом широкого шифоньера дрожащего от страха за свою репутацию и прикрывающего значительное лицо от побития физическим действием самого товарища Корытина. Семейные трусы его колыхались от переживаний, как флаги на прибалтийском пляже, одного освоенного приличными руководящими кадрами местечка. Убедившись, что это не мужчина, а нечто большее, ревнивец моментально протрезвел и, состроив, насколько мог, удивлённую уважительно-подобострастную гримасу, заплетающимся языком попросил прощения у вставшего от ужаса на колени товарища. На глазах у соседствующей публики, вынесенной грохотом из квартир ближе к месту развязки, послав воздушный поцелуй своей перелётной любви и отчаивающейся  в волнах всеобщего заинтересованного внимания изменщице, с жутким, всё перекрывающим криком: «И в правду никого-о-о!!!»,– пролетел через уже достаточно плотную толпу зрителей по лестнице вниз. Очнувшись от спринтерского бега на окраине, у сарайчиков, где содержались собаки, одичавшие от общения с некоторыми двуногими прохожими, которые подняли лай и вой, и, находясь в глубоких переживаниях, приятель под неумолкаемую невыносимую какофонию начинал понимать, какие серьёзные неприятности ждут его в недалёком будущем. С горя «соколик» даже было хотел для покрытия своего общественного позора и ухода от ответственности жениться на Таньке, но запил и передумал. Поэтому, горестно вздыхая, советовался со всеми, с кем составлял компанию, уточняя – могут ли его на законных основаниях, явочным порядком, передать в руки бюро ЗАПИСИ АКТОВ ГРАЖДАНСКОГО СОСТОЯНИЯ.  Например, Нырков, со своей стороны успокаивал его, предлагая приятелю не только позабыть о птичке-богине, но и, уволившись по собственному желанию, бежать – куда глаза глядят. Несчастный же, утирал жестокие пьяные слёзы и канючил, о неземной красоте… 
И вот Никодим Олимпович недвусмысленно предлагал – узнать то, о чём так горько и искренне сожалел его дружок. Мурашки ползли по животу Сени. Подмышки чесались. Липкий едучий пот выступил даже на верхней губе. И хотя духота жаркого позднего полдня и горячих вторых блюд придавила зашторенный кабинет, Нырков ощущал пупырышки гусиной кожи под клетчатой распашонкой, точно грудь пузырилась мелкими бисеринками. Он даже тайком не раз заглянул в вырез рубахи, чтобы убедиться в  присутствии так называемых мурашек. Запив охлаждённым молочным коктейлем очередную порцию «Ты меня уважаешь» и, подтянув  ослабшее напряжение своих нервов, Сеня железобетонным от неискренности голосом выдавил:
– Карты раскрывать не надо и рано. Я не ревизор. Мы с Вами лишь можем уточнить некоторые детали инциндентов, произошедших  с гражданами в вашей питательной среде, о чём они указали в обращении к конпетентным органам, в том числе и к нам.
Никодим Олимпович как-то скис, как припрятанное в пятидесятилитровой фляге за сушильным шкафом молоко, и только мычал нечленораздельно про несознательных и чёрствых посетителей, не уважающих ничьих авторитетов. Татьяна, убирая посуду, словно древнеегипетская жрица-повелительница змей, с утроенной энергией очаровывала несговорчивого представителя болей и нужд диетчиков. Ныркова познабливало: тема была настолько обоюдоострой, насколько он не желал об неё пораниться, чтобы в дальнейшем не истечь чернилами своей души. Поэтому он свернул дружеский полдник и,  несколько раз глянув в ласковые крокодильи глазки Никодима Олимповича, углядел в них космический лёд недоступной пониманию непосвящённых вселенной. 
       
 
Глава 8.

Сегодня в связи с уборочно-посевной кампанией
автобусы ходить не будут, а пешие прогулки
укрепят ваше пошатнувшееся здоровье.
(Из объявления городского радио)

Бензиновый смрад стоял над городком, им пропахли даже огурцы, доживающие свой век на раздрызганном выносном прилавке ларька. Самосвалы деловито спешили за папиросами, автобусы мерно тарахтели под окнами своих дрыхнувших водителей, прикрытых от всех бед и жалоб разговорами о родной социальной справедливости, на ещё греющем осеннем солнце распаривалось разноцветное стадо частных легковушек, и лишь элегантные чёрные, белые, стальные и, наконец, вызывающе красные «Волги» суетились у зданий с вывесками по фронтону, сообщавшими о принадлежности строений к руководяще-распределительной или кормушечно-продуктовой системе поселения. Даже в их названиях заложена была мысль о том, что защите и снабжению подлежал именно трудящийся класс, но приближалась середина дня, и трудящимися даже рядом не пахло. Лишь слуги слуг этого уважаемого в словесных упражнениях привилегированного самим фактом своего существования класса на  служебных «Волгах» пчёлками кружились, вились, и гудели умиротворёнными шмелями. У этих свой ритуал –  пока владельцы этих кабинетов на колёсах заседали в прохладе общественных и производственных контор и управлений, потея тяжкими думами над проблемой, как собрать нежданно-негаданно выросший урожай бульбы, уродившейся, несмотря на все принимаемые ими меры и отвратительные погодные условия, – ребята из шоферской аристократии набрасывали круги почёта от одной торговой точки до другой и от неё – к следующей. От ателье гнали к кинотеатру, от столовки – к базе, распугивая бродящих по тем же маршрутам руководителей среднего звена и бездельников мелкого пошиба. Они, эти рыцари системы, продавливали мелюзгу в очередях, формирующихся даже у другого крыльца, своей великой причастностью к «самим», выколачивая, где только можно  и сколько возможно, не только для «самого», но и не забывая себя, любименьких, всё приглянувшееся, «остродефицитное», вкусненькое и красивенькое, при виде чего у настоящих трудящихся тряслись руки и отнимался язык. Такие круизы удовлетворяли  всех: «Сам», оставаясь непорочным, заслуженно пользовался дополнительными левыми благами, а разбитной «дружок» или «браток»  поздним вечером втолковывал посапывающей рядом Таисье, обычно представлявшей пище-бухгалтерскую с промтоварным уклоном отрасль народного хозяйства:
– Со Степан Палычем жить можно, у него чёб порядок, когда надо, как штык, чёб лишнего не болтанул.– И рассыпая мелкий смешок, пихнув ногой под одеялом боевую подругу под самое толстое место, – Ты, чё, корова, спишь?
– Да слушаю я,– переламывая сон, сипло отвечает солежанка.
– Вот я и говорю, помнишь Крутлявого Петьку? Он своему Иванычу так, с кандебобером, говорит: «Я Вам чё ли лакей, мол, не нанимался… и не командуйте…  У меня рабочий день закончился». – Счас его на обслугу перевели: тряпки грязные с больницы возит – получил нормированный день. – И, залившись довольным рафинадным смехом, облапил дорогую, засопев с чувством осознания непреходящей нужности, и Степана Палыча, и своей собственной.
Отвлеклись мы, однако. Наш Нырков, мягко покачиваясь на последнем сидении автобуса, засыпал под горячий дух, прущий из-под кожаной подушки. Иногда он просыпался, от рычания проносящихся мимо без номеров и цели пустых автобусов, скорее всего из мобилизованных на уборочную страду. А иной раз и тогда, когда водила нравоучительно-культурно объяснял зашуганной бабусе, еле втолкавшейся в салон, при этом сделав свидетелями незамысловатых нравоучений весь трясущийся в средстве передвижения народ: «Ты, бабка, уже трухлява, а туды же лезишь! Дома надо сидеть, никакого у тибе понятия о культуре пассажироперевозок нету». – И добавлял такое, что некоторые несознательно затесавшиеся в автобус дамочки роняли сумочки, пытаясь руками прикрыть уши, а старуха, мелко крестясь, только повторяла: «Свят-Свят-Свят…». Сеня уже третий раз за эту неделю мчался по развесёлому маршруту с заданием, в противовес мещанским наскокам на передовой коллектив транспортной конторы, рассказать о буднях, трудовых достижениях и других подвигах простых тружеников руля и орала. Ему уже давно всё это надоело, он понимал, что написанное им будет неправдой – и про перевыполненный процент плана, и про белозубую улыбку перешедшего на «коллективный подряд» беззубого члена бригады коммунистического труда. Там даже будет лирическое отступление про то, как заработавшийся суперводитель забывает в процессе сходить по малой нужде. Это необходимо, чтобы объяснить хоть как-то устойчивый запах, волнующий пассажиров вовремя поездки. И про старушку  он вставит, мол, когда она сходила, шофёр подал ей руку, а она ему по-французски сказала «Мерси», на что наш родной советский водила ответил «Пардон мадам». И счастливая до слёз бабуся, культурно вытерев батистовым платочком глаза, перекрестила комсомольского вожака гаража и пожелала ему стать начальником конторы.
В это самое время очухавшаяся бабка открытым текстом пожелала члену передового коллектива вырастить рога. На что тот, остановив рыдван, потребовал у общественности, вывести блатную каргу, чем очень подогрел страсти в итак накалённом салоне, где и без того один едущий гражданин при каждом крутом вираже  аляповато красил зелёными банками в дырчатой сетке одежду соседей, из уст которых уже звучали предложения – одеть банки ему на голову вместо его интеллигентской шляпы. Три подростка, мирно матерясь, дорезали дерматин спинки противоположного сидения, не проявляя никакого интереса к его внутреннему содержанию. Угрюмый человек неопределённого возраста всхлипывал и ронял пену перебранного в  раскрашенный ранец первоклассника, горячо обсуждающего с одноклассником «дуру-училку», поставившую ему в тетрадку вместо ожидаемой пятиконечной звезды треугольник. Над всем магнитофон, жуя плёнку,  паралитиком хрипел, про Катю-Катерину, чью-то пуховую перину.  Просто наши люди отдыхали после трудовых и иных свершений, добираясь после рабочего дня до очередной очереди за птицей счастья в виде  синюшной курицы, перед потрошением сбежавшей с Дальнего Востока,  и  за бродяжничество пойманной где-то в окрестностях Свердловска, наконец отправленной на перевоспитание в суп.
Нырков раздвинул плечами прилёгших на него сопутчиков, достал блокнот и, укрепив на колене, написал на чистой странице сверху: «Мои размышления о проблемах пассажирских перевозок хочется закончить замечанием одного очень мудрого руководителя руководящей партии, считающего самым главным для любого поступательного движения – создание стабильного расписания. Но для этого,– дописал Сеня,– необходимо открыть ещё одно предприятие, отвечающее за частоту ходок перевозочного средства». Нырков понимал, о чём пишет: недавно он сподобился быть приглашённым на заседание партийно-хозяйственного актива территории.  Кроме того, Сеня знал: крупному руководителю надо в очередной раз пристроить к тёплому местечку очевидно созревшего овоща номенклатуры, так как на меньшее, чем отдельное кресло, тот не соглашался. Подытоживая «то, что прожил» в очередном хлёстко-публицистически-партийно-выдержанном материале наш корреспондент  излагал ведущую линию определяющей силы так: «Мы все не забудем, как в этот год славного юбилея водители автотранспортной конторы, перевыполняя планы и борясь с недостатками, под руководством любимой партии и лично генерального секретаря, сделали всё, что сумели. И да будет ведущая контора по поддержанию и проверке составления графика расписания. Да здравствует славный юбилей! Да здравствует  наш бессменный лидер международного движения трудящихся! Слава! Слава! Слава!» Царица Тамара  рыдала и пересохшими губами повторяла: «Слава! Слава! Слава!». Потом она добавила ещё одну «Славу» и  приписала после «трудящихся»: « Мы все желаем нашему дорогому Леониду Ильичу многих лет жизни, именно под мудрым руководством нашего бессменного вождя мы достигли небывалых высот автомобилизации наших советских людей».
Это случилось позже, а на конечной остановке вновь задремавшего Ныркова торкнули в плечо. Пахнуло перегоревшей сивухой: «Эй ты, козёл, вылазь – приехали!». Сеня вышел из автобуса, вечер такой же смрадный и глухой, как пролетевший день «пятилетки», опустился на пустырь и за воротник клетчатого пиджака, напоминая липкой шеей о творческих поисках и находках – редакционное задание благополучно завершено. Нырков, предвкушая встречу с подругой последних дней, с приплясом ринулся в комнатку-подселуху, недавно полученную «за достигнутые успехи в социалистическом соревновании», и как добавлял он сам: «За перевыполнение плана по беззастенчивому вранью…».


Глава 9.

Индийское кино всегда повествует о неразделённой
любви двух сердец, бьющихся в условиях тяжёлой
капиталистической действительности.
(Из передач городского радио)

 Нырков сидел в кино с Кэтти, так звала себя восторженная почитательница его песенного таланта Катя Колунова. После праздника самодеятельной песни прошло не очень много времени, но их отношения стали уже настолько близкими, что она уже осмеливалась заговаривать с Семёном Евграфовичем об оформлении тёплых отношений в одном равнодушно-серьёзном заведении, которое наш талант не очень привечал из-за какой-то скандальной истории бурной юности, испортившей не только одну из страничек паспорта, но даже и безоблачное настроение на целую пару месяцев, пока он восстанавливал срочно утерянный документ с привнесённой видимо без особого энтузиазма со стороны владельца посторонней записью.
Фильм очень увлекал, хотя крутили его теперь после двухнедельного ажиотажа в полупустом зале, как вещалось в рекламном выступлении руководящего кинотеатром зрителя, ответственного за пропаганду киноискусства в массы: «Все были захвачены своими глубокими переживаниями и напряжением сюжета…»
– Уже случились на далёкой комсомольской стройке две серьёзные аварии и три громокипящих собрания, сняли с должности главного героя – старшего прораба. От него ушла нелюбимая жена-мещанка, но рядом появилась молодая любящая душа – девушка-маляр и передовик производства из того же прорабства.
Кэтти жалась к Сене всем своим суховатым телом, завёрнутым в мутоновую шубку, такой ужасный мороз трещал на экране. Нагретый жаром её пылающего сердца, Нырков понимал, что пришло время очередного невинного поцелуя. Губы Кати ожидающе раскрылись, и в мерцающей полутьме янтарём блестели прокуренные зубки. Но Сеня с детства не переносил запах табака, и, когда он дышал одним воздухом любви с ненаглядной, перед глазами почему-то всё время маячила школьная картина, прибитая гвоздями к деревянной стене в уборной учебного заведения,   писанная на толстой жести очевидно самородком. На ней худая до самых костей лошадь валялась на фоне кавказской горы, знаменитой по картинке с папиросной пачки, а всадник сидел на бездыханном боку несчастного животного и чесал горстью под косматой папахой. Яркая рубиновая подпись, сделанная  уплотняющим сантехническим суриком, грозно предупреждала:
ОДНА КАПЛЯ НИКОТИНА УБИВАЕТ ЛОШАДЬ!
Кэтти находилась как раз в том состоянии предпадения, и Сеня боялся, как бы она не завалилась между рядов, здесь в людном месте. И как же он тогда будет смотреться на фоне общественного мнения. Тут от общей задумчивости его отвлекло тихое почмокивание, которое становилось то громче, то вдруг замолкало. Сеня глянул на экран – нет, там всё в полном порядке: гудела бетономешалка, и возле неё отставной прораб крупным планом прижимал к груди каску с головой плачущей от счастья малярши. Как и было задумано режиссёром, слов не произносили, но и без них каждому зрителю всё становилось ясно до полного просветления.
– Значит, причмокивают где-то рядом,– понял Нырков и уловил запах того самого плодово-выгодного, которым Сене приходилось пробавляться в дни тяжёлой студенческой жизни. Оглядевшись, он увидел рядом пухленького мужичонку в потёртой дублёнке. Тот, укрывшись собачьим воротником от своей соседки – гренадёрского роста дамы, чувственно следящей за перипетиями событий, разворачивающихся на экране, причмокивая, посасывал тоненькую коктейльную трубочку. Заметив чужой интересующийся взгляд, мужичок приложил палец к губам и, не отрываясь от занятия, отогнул отворот шубейки. Нырков увидел то, что в народе, по простоте душевной, видимо в память о величайшем событии века, звалось «Фаустпатроном». Сене тоже надоело изображать великовозрастного Ромео, и он шёпотом спросил:
– И как, нормально?
– Ничё,– ответствовал чмокальщик,– Не так трагично чувствуешь себя, и серия продолжительная. Правда на две не хватает. Так я, когда две, в перерыв всегда в гастроном «за куревом» хожу.– Он кивнул на соседку,– Мы с супружницей ни единой картины не пропускаем. Она у меня всех актёров знает, а больше всего ей Штирлиц нравится. Ничего мужик. Когда его показывают, она не только слух, но и нюх теряет.
– Тихо ты,– высокая, мотнув причёской, двинула мужа локтем.– Ты внутрях переживай и другим не мешай.
Мужичок затих, показал Сене глазами на своё второе «я» и вновь припал к источнику. Нырков даже расстроился, что беседа прервалась: он любил интересных людей. В душе он смеялся до слёз, его взгляд повлажнел, и одна слезинка еле сдерживаемого хохота даже соскользнула со щеки. Кэтти заметила и провела пальчиком по позавчерашней щетине:
– Милый, родненький,– произнесла она голосом, в котором чувствовалось дребезжание треснувшей фарфоровой чашки, не очень высокого качества.– Миленький, не надо так переживать. Я эту повесть читала, там будет всё тип-топ: его восстановят с повышением, а она заочно поступит в институт, и у них родится бэби.
– Чего родится, как бы не понял Сеня, ещё яснее понимая, как не просто будет отвязаться от Катеньки Колуновой.
– Бэби – это ребёночек. Ты, какой язык в школе учил?
Вообще-то Сеня языков не изучал, по причине отсутствия в его родных местах цивильных училок иностранных языков, поэтому, даже будучи взрослым человеком, догадывался, что в стране победившего социализма таким, как он, знать языки загнивающих супостатов необязательно, и к командировкам за кордон не готовился, тем более, что ненашинским можно было прослыть и за его любимые клетчато-кричащие расцветки в одежде, он итак уже не однажды получил замечания от царицы за свой «не подобающий представителю органа общественной пропаганды» внешний вид. Хотя лично ему собственный прикид, «а ля свободолюбивая Прибалтика» нравился.
– Я-м? – М-многие… Но я-то думал, что в русском языке в последнее время прижилось только слово, обозначающее момент, когда женщина на несколько дней ложится в больничку.– Словом, Нырков пытался шутить.
– Ха! Какой ты, миленький, грубиянчик,– лизнула его в щёку Кэтти. За это я тебя и феличита.
– Чего?!– обалдело вскрикнул Сеня. Он испугался разговора о проектируемой девочке.
– Полюбила, «любовь» это – по-итальянски.
На влюблённых зашикали, а один степенный гражданин, проснувшись, пробурчал:
– Даже на фильме не дадут отдохнуть.
Нырков и Кэтти замолкли. Так мирно, вернее умиротворённо, парочка досмотрела следующее кинематографическое партийно-производственное собрание. На нём выступал начальник главка строительного министерства, где рассказывал об имеющихся трудностях производственного роста, связанных с нестабильной международной обстановкой. Как пример бескорыстного служения стройиндустрии он привёл молодого прораба, намекнув о хорошем отзыве самого министра, добавив, что рассматривается вопрос о выдвижении прораба в «резерв на выдвижение». Идеологически подкованные труженики треста хлопали в ладоши и платочками вытирали украдкой глаза, особенно труженицы женского пола, видя такое счастливое разрешение всех строительно-частных проблем передового прораба. Любимая штукатурка от счастья рыдала на плече бригадира комплексной бригады коммунистического труда, а тот улыбался, как постоянный житель дурдома. На этом ударно-романтическом моменте фильм закончился, что несказанно обрадовало Сеню. Он знал – говорить о детях, как и в кинофильме, им с Кэтти рановато, но заявление подружки его насторожило, потому что здоровое чувство современного отношения к взаимодействию противоположных полов в последнее время в речах Кэтти стало уступать место вечному зову материнства и связанных с этим разговоров о детях и недолюбливаемом Семёном Евграфовичем учреждении, с большой книгой и печатями. Такое положение дел очень расстраивало деятеля местной слуховой информации: он даже не подарил спутнице следующий предусмотренный регламентом взаимоотношений поцелуй. Заявив, что очень поражён интригой и угнетён психологической стороной конфликта, восхищён проблематикой и величием достижений, всего увиденного и услышанного, Нырков решил слинять. На все его доводы Кэтти, поначалу по-английски, затем с переводом на русский, восторгалась чуткой внутренней организацией дорогого друга. Когда же Сеня, наконец, отвязался от назойливой поклонницы, она назвала партнёра лучшим джентльменом округи, которому лишь не хватает знания ставшего для неё более чем родным английского языка. Нырков согласился насчёт имеющейся недоработки, но подумал, что и самой-то Катеньке английский нужен –  как корове седло в зимней стайке.
В своей комнатёнке джентльмен окрестностей лёг животом на нерасправленную постель, зарыл лицо в подушку и уснул. Снилось ему, как он стал честным советским человеком.             


Глава 10.

К сожалению, дорогие товарищи,
от вас пришло слишком много писем,
но мы ждём с нетерпением новых…
(Из передачи городского радио)

Сеня любил весну.  Шагая по городу, застеленному квадратами зеленеющих газонов, словно прибитых ко всеобщему щербато-асфальтовому пространству гвоздиками одуванчиков, блестящих на солнце золотыми шляпками, он всматривался в лица героев своих репортажей и очерков, информашек и отчётов, в лица этих передовых, а иногда не совсем отвечающих требованиям морального кодекса строителя коммунизма тружеников, и ему было видно, как весна, будто мазком волшебной кисти прошлась по лицам, придав им, хотя и не совсем новое, но свеже-подобревшее выражение. И у Ныркова где-то под наполненным желудком сумбурно и тускло начинала светиться искорка необычного, непонятного и не очень приятного ему чувства, которое он всеми силами своего среднего разума загонял назад, туда, где бурлило и пенилось бутербродно-пивное варево, задавливая этот чуждый для него огонёк насмешкой над собой. Но искорка не только не гасла, а тлела в подбрюшье, пытаясь разгореться сырым костерком сильней, с новой силой. Из Сени так и рвалось желание сказать Тамаре Давыдовне то короткое и ёмкое слово, которого она так боялась, плюнуть на дранковидную дылду, ставшую младшим научным сотрудником возле своей клацающей релейками и потеющей от умственных усилий секретной вычислительной машины. Послать к Макару и её папу, удивлявшего несоразмерным величием куриного мозга, возглавлявшего городскую контору, в коей главный пункт соцобязательств гласил: «Довести постриг деревьев до ста двадцати процентов». В конце концов хотелось въехать за кого-нибудь в холёную физиономию Ивана Куприяновича, когда тот самозабвенно просил его ударить, наконец, попытаться сделать честную передачу о том, как неуютно, плохо и тоскливо в этом кичливом городишке даже ему, ко всему приноравливающемуся Сене Ныркову. – «Боже! Каково же тем, кто..?» – неожиданно вслух воскликнул он, но, испугавшись внезапного прозрения, замолк и чуть не наступил на голубоглазого мальчишку лет восьми, самозабвенно выводящего мелом на  свежечёрной заплате асфальта коряво и искренне: «Нинка + Я =», над тем, чему это равнялось, как над одной из основных тайн бытия, парнишка видимо и размышлял, когда попал тоже задумавшемуся Ныркову под ноги. Сеня перелетел через пацана, и не очень зло и громко выругавшись, подскочил к мальчугану, чтобы узнать, не придавил ли он его случаем. Но тот, заметив измазанные коленки дяденьки, дал дёру. И по скорости, с какой скрылся слушатель начальной школы жизни, Нырков убедился, что всё в полном порядке. Громко и неприлично расхохотавшись, Сеня подобрал мелок и дописал: «детству»… Прохожие с опаской обходили хохочущего чудака, присевшего над детскими каракулями.
Славное время конца апреля застало «нашего корреспондента» за одним из самых престижных в редакции занятий, доверяемом лишь асу пера и орала. Раньше концерты по заявкам трудящихся «Поздравляем Вас! Как в последний раз!» составлялись лишь самой вседержательницей, и вот теперь чести создать таковую передачу удостоился «товарищ Нырков С.Е». Здесь от него зависело многое: и рассмотрение сумбурно-безграмотных писем, и подбор песен, с учётом рекомендованных к публичному исполнению, он даже мог в общей куче пожеланий отметить дни рождения своих знакомых. Тамара Давыдовна никогда не упускала случая организовать поздравление с юбилеем нужных людей, пускай, если даже от них зависела, например, покупка без очереди твёрдокопчёной колбасы или ремонт цветного телевизора, после окончания срока гарантии. Она ненавязчиво и душевно время от времени писала письма о себе самой, а потом выполняла просьбы поздравить себя от своего  внутреннего эго. Но это мелочи, не заслуживающие даже внимания. Обычно такие рассказы «О людях хороших» начинались лирическим вступлением о времени года, которое как бы стало колыбелью в земной юдоли поздравляемых с днём их появления на свет. Заставка Ныркова  не претендовала на особую глубину, но в ней  была, по выражению одного знакомого Сене поэта «…своеобразная запашистая свежесть». А сотоварищи по цеху местной пропаганды, завидуя вознесению Ныркова, втихую, нашёптывали Царице Тамаре, о не совсем верноподданническом поведении выдвиженца. Всё это, как говорили в некоторых верхних кругах руководящей спирали, «мышиная возня». В передаче новоиспечённого выпускающего редактора  было многое от предыдущего коллективного опыта, но отмечались и свои тонкие и достаточно точные наблюдения, и нечаянные ошибки, которые вряд ли надо было ставить ему в укор. И всё равно некоторая талантливость  растущего сотрудника, уже ни у кого не вызывающая сомнений, несколько пугала окружающую сонно-сытую действительность.
Началась радийная композиция этаким эпическим гимном весне: «Торопливыми шагами первых прохожих наступало утро. По мостовой, разгоняя сонливость ночного города, потекли мусоровозы. Воробьи, сидевшие на железном переплёте здания, похожего своим каркасом на полинявший кубик Рубика, подмерзая на предутреннем морозце, прыгали с лапки на лапку и возмущённо чирикали на цивилизацию». Филиппика насчёт цивилизации перепугала державную женщину, и она согласовывала строчку «на самом верху» местечкового олимпа. По-видимому «утрясла вопрос», раз строчка осталась.
Первую песню автор адресовал начальнику газовой службы, о котором написали друзья по работе. Они описали, как много тот сделал, борясь с алкогольным недугом, поразившим цех «высокой культуры производства», как в заботах о здоровье подчинённых издал приказ о запрещении выездов аварийных бригад на вызовы в предпраздничные и праздничные дни. Для него Сеня включил старинный жестокий романс «По ночам ты меня не буди…».
Потом сладкими устами диктора Сеня долго толковал о человеке, жизнь которого стала сплошным ожиданием просветов. Посетовав на сложную судьбину просветителя, Нырков передал для того симфониетту № 13» композитора Козявкина, в исполнении призёра областного конкурса бандуристов Мирослава Мочегонного.
Для победительницы конкурса «Магазин будущего» Наташи Кривососовой и её подруг, изображавших роботов-продавцов, прозвучала песенка «Компьютер, компьютер – ого-го-го».
Лауреату многих квартальных премий была адресована в исполнении известнейшего народного хора – не менее народная песня «Ой полным, полна моя коробушка…».
Рассказывая о сельском передовике из городского подсобного хозяйства, занявшем первое место по «белой пахоте», то бишь, снегозадержанию, диктор в одном из ударных мест материала с придыханием вещал: «Мунир Мударисович Лохмияров, словно гениальный пианист, играл на клавишах своего соломотряса». Да вряд ли можно было бы лучше сказать о передовике по снегозаготовкам.
В поздравлении, наконец-то протолкнувшему кандидатскую диссертацию немолодому младшему научному сотруднику, характеризуя его отрешённость от повседневности, составитель программы написал: «Занимаясь актуальнейшими проблемами теории упругости (Сене очень хотелось написать «упёртости»)» исследователь в порывах  сходящего откуда-то вдохновения иногда не чувствовал на шее даже тяжести головы».
И в завершение ежемесячной передачи-поздравления для всех женщин, родившихся в первые дни апреля, и для девушек с железной дороги, из бригады ремонта железобетонных путей, которые при заказе не помнили ни автора слов, ни тем паче музыки, но зато привели на память полные неразделённой любви и тоскующей просьбы строчки.
Путейщицы-железнодорожницы, приводили в обращении на радио нетленные строки, исполняемые ихней любимой певицей Толкуновой:
Не покидай меня!
Не покидай меня!
Славный парнишка, Иванушка,
Иванушка! Иванушка!
Иванушка, дурачок!
Оканчивая передачу, штатный диктор обычной своей звукоклинописью, но очень торжественно, поздравил именинников.
Вот только почему-то после обнародования поздравительной программы в рядах слушательской общественности начался не ожидаемый и даже не вообразимый ранее переполох. В редакцию пришла масса отрицательных отзывов из четырёх писем, причём два были написаны одним даже не изменённым почерком, хотя и под разными фамилиями. Письма, не стесняясь в выражениях, говорили о двух небеспочвенных предположениях общественности, излагаемых примерно так – либо ваш редактор был на хорошем взводе, либо, страшно предположить, «он попытался в эфире очернить нашу такую светлую городскую действительность, и своей  гнусной передачкой запятнал ясные образы наших лучших современников».
Пронумерованные сигналы руководительница сложила в уже начинающую припухать папочку с простой карандашной надписью «Нырков» в верхнем углу ниже двух, ранее заштрихованных фамилий. Спрятав папку в нижний ящик стола и закрыв стандартным ключиком стандартный замочек, Тамара Давыдовна, поёживаясь от озноба предчувствия приближения развязки, началом которой будет сотворение большой будущей пакости. В такие незабываемые минуты всё её тело покалывало как иголочками, словно после тройной порции дефицитного растворимого бразильского кофе «Пеле». Деятельница употребляла их обоих в среднем роде и неумеренно, в связи с притягательным иностранно-буржуазным происхождением, навывая при этом песенку близких ей по социально-духовному складу люмпенов из потрясшего все основы её пролетарской сути фильма того же бразильского изготовления «Генералы песчаных карьеров».  Пережёвывая слова о тяжкой доле бандитствующих бездельников вместе с затяжным печеньем, она с приятным холодком по  нагретой под шалью спине стала мечтать, как откроет перед великим Куприянычем всю ненашенскую подкладку Семёна Евграфовича, а заодно и своё неудовлетворённо пылающее, незанятое сердце. Если бы суперобщественник знал, какие капканы женского обожания настраиваются на его жизненной тропе, он бы от передозировки чувств лёг в больницу, в отдельную палату, для внеочередного, после недавнего очередного, обследования драгоценного здоровья, но тот, ни слухом, ни духом не ведая о муках неразделённого чувства, готовился к инспекционной поездке на южное побережье родной державы, в один из санаториев, выстроенных для восстановления титанических сил, затрачиваемых такими, как он, на галерных работах по улучшению условий борьбы при противостоянии наскокам иной действительности.

 
Глава 11

В нашем книжном магазине имеются
«Дубы» в багетовых рамах.
(Из объявлений местного радио)

Культурная жизнь на отдельно обнесённой территории бурлила, пузырилась и пенилась, так как населяли её люди творческие и неординарные, поэтому некоторые из них надеялись, что в объявлении речь идёт о портретах членов Политбюро. Одни пузыри лопались, и от них тянуло терпким запашком застоявшегося скандальчика, но тут же возникали новые объединения чающих популярности и общественного признания своих талантов. Все местные культурные слои были мобилизованы на охват и посещаемость. Ныркова привлекли к освещению набиравшей темп кампании по окультуриванию остающейся пока бесхозной части градообразующих масс. Он создавал рекламные привлекалки и вовлекалки и даже провёл радиобеседу с «интересным человеком, который из принципа не хотел смотреть спектакли полусамодеятельного театра из соседнего городка той же, но чуть погуще, тухлости. Коллективчик был дружный и за свои спектакли имел множество грамот от большинства учреждений своего ареала и, пожалуй, даже большее количество приводов в милицию за скандалы, учиняемые в соседних поселениях, ещё до конца не проникнувшихся и не пропитавшихся идеями всеобщей культурности. Но учиняемые творческой элитой богемно-уголовные безобразия дальше округи не выходили, и дело заканчивалось недолгими отсидками, а иногда и просто всеобщей выпивкой служителей Мельпомены и охранителей порядка. В конце беседы, в комментарии, приляпанном позднее, Сеня заклеймил собеседника за пристрастия к «Большим» и «Малым» театрам: «В наше сложное и неспокойное время,– вдохновенно вдалбливал Сеня рядовому слушателю, ждущему объявлений о раздаче чего-нибудь по талонам и без них,– надо успевать брать от жизни то, что дают, иначе не достанется. Но с театральной богемой больше не связывался, ибо одна старушка, видевшая на своём роду постановки некоего Мейерхольда, и как её охарактеризовал Сеня за происки, «этакий божий одуванчик, колышущийся на обочине под ветром наших стремительных перемен», написала письмо в редакцию. В нём отвратительными старорежимными словами «ета интилихентка» указала на то, что «ваш уважаемый автор путается в театральной терминологии», и, по её мнению, «допускает неуместные выражения, называя «авансцену» авансовой сценой, а «мизансцену» называет мизерсценой, путая карточную игру преферанс с великим искусством «перформанса». И далее старушка добивала Ныркова, делая негативный вывод из позитивной информации, «у ваших творческих сотрудников очень слабая образовательно-профессиональная подготовка и низкая личная культура».
Ну, и чё! – Вскричал Сеня, дочитав. Он с детства считал, что авансцена – это когда за несыгранный спектакль уже получили и пропили деньги, что сцены бывают большими и маленькими, и если он назвал мизерную сцену ДК «мизерсценой», так это нисколько не умаляло глубины и улёта мыслей в его театральном диалоге с культурным отщепенцем, к каковым он в  объяснениях с вседержательницей пропагандистского органа назвал и злополучную поклонницу Мейерхольда, о котором лишь слышал, что тот слыл реформатором советского театрального искусства.
А какие спектакли ставили театральные подвижники-передвижники. Постановка «Что там на дне бочонка», когда заинтересованными оказались даже приятели железного ветерана Макарыча. Или «Жестяной кошелёк с бисером», в интерпретации режиссёра Жульмана. Спектакли шли с аншлагами «Покупайте заранее, к каждому в придачу продаётся баночка красной икры», «Билеты в кредит на следующий год, со скидкой 50% от стоимости». Конечно, посещение игры заезжих служителей прекрасного не было обязательным и в трудовых коллективах, кроме разве школьных, никак не каралось: подсчитывались не зрители, а количество всученных билетов. Особенно удачно новый опыт работал на школьниках младших классов. Наделённая, естественно за счёт родителей, на два года вперёд ребетня в порядке нагрузки по эстетическому воспитанию с удвоенным вниманием смотрела оперетки из нарядно-развесёлой жизни аристократии прошлого. И нередко третьеклассник, провожая взглядом девчонку из четвёртого, вослед бантикам цедил сквозь выпавший зуб на мотив новогодней песенки про ёлочку: «Красотки, красотки, красотки кабаре…».
Заведующая культурным отделом, из до предела экспансивных, идеологически подкованных на все четыре ноги училок, женщина, переполненная хлещущим через край во все стороны энтузиазмом, в своих исканиях пошла дальше и предложила продавать билеты на театр в буфете центра культуры как нагрузку к вобле, обожаемой культурно отдыхающими трудящимися. Таким образом, буфет превращался из питейно-жующего аттракциона в ювенальное место постоянного средоточия нравственного воспитания. Нарков слышал от знающих работников духовного фронта, что брызги импульсивной новизны попали на некоторые переохлаждённые сердца, и это заставило вышестоящих ответственных думателей присмотреться к деятельности активной дамы и ужаснуться размаху новизны и прогрессирующего развала в организации окультуривания свободного досуга населения.
Нет, не всё было так плохо: неорганизованные читатели с боем рвали и крали в библиотеках романы: «Аэропорт», «Магазин» и Пикуля, рыболовы на свой страх и риск все выходные просиживали на водоёмах, с инициалами вместо названий в передачах местного радио. Как люди, экологически восприимчивые, они даже не оставляли пустую стеклотару на льду – сразу спускали в лунки, улучшая подводное фаунообразование, а если и встречались по весне вытаявшие зелёные подснежники, то их тут же били на мелкую фракцию младшие рыболовы, которых следовало бы объединить в клуб по интересам с названием «Дребезг». Именно из них, этих деток, не отравленных книжной пылью и театрально-просветительскими головоломками, и вырастет впоследствии правящая элита огороженной местности.
А незабываемая кампания по сбору трёшек на общество любителей разведённого молока, под присмотром городской особой тройки народных избранников с фамилиями: Брагин, Пьянков и примкнувший к ним Кисельман,– отрезвляющими даже горячие головы вечно несогласных. Это вообще отдельная песня, про здоровый образ жизни, с тех архаических времён звучащая  в постоянно обновляемых оригинальных аранжировках – зримо, весомо и настолько же безрезультатно.
Во всю развернулись и любители книжек. Для полного соблюдения истины – всё же надо заметить – один из зачинателей общества своё получил, так как,  начав с любви к дорогим, дефицитным книгам, кончил созданием синдиката с разветвлённой сетью по продаже самодельных безделушек из драгоценных металлов, которые у него на ответственной службе видимо были богатыми залежами в напластованиях ответственных и не очень бумаг. За безделушки из добытых драгметаллов ему дали пять лет, а за книги добавили два года.
Но любители книг не унимались и продолжали свою полезную просветительскую деятельность. Они даже выпускали на опасной и трудной каждодневной службе специальные листки на несколько ватманских разворотов к круглым датам творцов слова всех времён и народов. Только почему-то озаглавлены образчики их творческого рвения всегда были поэтически однообразно: «Значение женщин в жизни А.С. Пушкина», «Образы любимых в поэзии Сергея Есенина» или «Незнакомки в квартире А. Блока». Один из рьяных любителей предложил выпустить фотомонтаж по имеющимся у него архивным материалам под названием «Прототипы великого Боккаччо в наше время». Но юбилейный выпуск не состоялся в связи со слишком уж откровенными позами прототипов на сохранившихся до наших дней, как убеждал поклонник гениального итальянца, древнейших литографиях. Как правило, большинство любителей не отличало Чаковского от Чайковского, путая Чуковского с поэтом Чипковским, выпустившим в типографии, печатавшей драгоценные чертежи, дешёвую книжечку своих очередных последних стихов под смелым и обещающим названием «Тяжкие думы с лёгкой душой» В книжечке встречались довольно любопытные образчики высокой по глубине поэзии:
Сижу я с думой на скамейке
И не внимаю канарейке.
Поёт мой кенарь лишь о том,
О чём скажу только потом.
Лирика была «сложная, философично-инженерная», так отозвался о содержимом в предисловии литературовед из Тернополя Бадейко. Он также сравнил Чипковского с Тютчевым, пообещав ему ни много, ни мало, а великое будущее, если его лирический двойник перейдёт от тяжёлых дум к злободневным темам. И Чипковский внял: стал писать стихоподношения к юбилеям лучших людей окрестностей. Скоро его творчество заметили и за приличествующий такому таланту, соответствующий исканиям оклад поручили писать в прозе историю одного города с самых первых дней существования. Уже много лет летописец пишет о первых героических днях возникновения населённого пункта, выросшего, как считают люди, исправно оплачивающие нелёгкий труд бывшего поэта, в крупнейший центр международного значения, затмивший своим вкладом в историю даже Нью-Васюки. Получающий исправно зарплату выдающийся деятель местной литературы Чипковский собирается к своему юбилейному восьмидесятилетию закончить вторую главу  фолианта. В ней обещано показать задорную юность выдающихся руководителей градосодержащего предприятия.
К сожалению, с поэтом-летописцем у Сени тоже вышли неприятности, когда он в зарисовке о творческих силах города на всю радиосеть выдал:
– Я вошёл в скромное полуподвальное помещение, где скупо светила зелёная лампа, а над фолиантом исторических докладных записок склонилось одуреваемое мыслями чело литератора-самоучки, всеведа, товарища и гражданина Акуния Чипковского.
Как все пропустили одну неверную букву, никто не понимает, но с тех пор поэт-трибун с Нырковым не здоровается и всегда, и везде, когда речь заходит о литературно-поэтическом состоянии души, подчёркивает, предварительно обозвав Сеню всплывшими в памяти нелитературными словами:
  – Этот выскочка с радиоточки в стихосложении не разбирается.
А Семён Евграфович вновь присутствовал на собеседовании с Царицей Тамарой, для которой поэзия данного месторасположения была ещё одной её тайной слабостью. Сеня потом принялся рассуждать о непознанной природе талантливости:
– Конечно,– думал он,– ежели ребёнок в сопливчике, прикованный родителями к пианино, уже в пятилетнем возрасте наяривает фуги и симфонии – этому прямая дорога в музыканты. А иному мальцу, хотя и ни разу не посланному за хлебом, с чего-то известно, о скромности родительской зарплаты, такому иного не дано, как двинуться в учёные математики или хотя бы в бухгалтера. А уж коли ребёночек с нежного возраста распевает: «Я мать свою зарезал, отца я зарубил!»,– из этого получится если не руководитель высокого полёта небольшого масштаба, то редактор или проверяльщик чего-нибудь чужого выйдет непременно.


Глава 12

Казалось, городской ответственный за наглядную
агитацию понимает, чем занимается, и мы верим,
задачи монументальной пропаганды будут решены.
(Из передач городского радио)

Сегодняшнее утро у Сени Ныркова начиналось скучно и невыразительно. Спеша не опоздать на рано назначенную редакционную летучку, «наш корреспондент» поскользнулся на давленом творожном сырке, производства близлежащего грязненького молокозавода, где добивал сою начальственную карьеру бывший народный депутат, герой его фельетона, пострадавший на ниве хозяйственно-личностных отношений, так бывший директор единственного городского хлебозавода теперь писал в обязательных  самохарактеристиках. Этот персонаж чуть не погиб под гусеницами бульдозера вместе с изменницей, женой бульдозериста, когда бывший танкист по наводке доброжелателя застукал воркующих коллег хлебобулочного производства в служебной машине, загнанной в пожухлые придорожные кустики. Как объяснялся потом «герой»: «Обсуждая промфинплан по сбыту залежавшейся продукции…», словом шло обыкновенное рабочее совещание, а замаскировались они с младшей бухгалтершей от любителей покопаться в чужих «пронблемах». Радетелю плана и секретов хлебопроизводства поверила высокая партийная комиссия, а у коллеги по случившейся производственной необходимости от страха пропал дар речи, наверное, от восхищения перед мужественной силой неокентавра, влезшего на четырёхколёсный салун для заседаний своими страстными копытами, вернее метровыми гусеничными траками. Больше всех в данной ситуации пострадало государственное имущество, так как половина новейшей небесно голубой «Волги» превратилась в блин комом, а брать деньги с конфликтующих сторон посчитали неуместным, ибо одна пострадала на службе общественным интересам, другую оправдывало то обстоятельство, что чувство ревности признаётся смягчающим обстоятельством. Тем более, люди в белых халатах зафиксировали «состояние аффектации, достигнутое без применения тонизирующих средств», поэтому даже с завязанными глазами нашло начальника доморощенного хлеба невиновным, бульдозерист, превращённый в жертву страсти, продолжил зарывать сэкономленные стройматериалы в глубоких канавах, а бухгалтершу отправили в селение, в названии которого звучало, что-то горное – и о троице забыли. Итак, свалив произошедшее на атмосферу стрессов и неудобств в сложной руководящей работе, а также на недоработки воспитательного аспекта в деятельности общественных организаций, по инциденту от 28.08.82 года приняли решение «…усилить работу по воспитанию подрастающего поколения, а, когда освободилось крутящееся кресло на соседнем молокопредприятии, директора мягко пересадили туда. Тогда-то Сене и поручили в назидание потомкам написать фельетон о некоторых, «кто – кое-где у нас…» Никаких ссылок на портретное и иное сходство предписали не делать, узнаваемыми и реальными стали лишь пострадавшая до полного списания «Волга» и могучий самец бульдозер, страстно уделавший несчастную машину.
Однако  творожные сырки становились всё пластичнее, приближаясь по качеству отталкивания слюны к оконной замазке, с молоком начались перебои, а в сметане можно было встретить и проволочного ежа, и куски битого стекла, и захлебнувшегося от  избытка удовольствия в продукте грызуна – все понимали: бесценный кадр  вновь занят улучшением качества показателей. Позднее, прославившейся на ниве хлебобулковыпекания экономисточке, признанной «нонсенсом», дали пожизненную пенсию, и, масляно оглядывая посвежевшую на горном воздухе новоиспечённую пенсионерку, утвердили её «пострадавшей на рабочем месте, по причине находящейся не на должном уровне техники безопасности». В общем, Сеня потянул голень на самой востребованной в городке продукции под неброским названием «Сырок кисломолочный» – мщение состоялось, так как из-за портретно-фотографического сходства описаний металлических влюблённых народ узнал своих героев и кивал в сторону трёхэтажного отдельно стоящего здания незаполненными  заботой о процветании головами. Но обиженный в лучших побуждениях хлебомолочный руководитель мог воскликнуть, если б узнал, «Есть Боги, не только на земле, а и  на небесах».
Прихрамывая, Нырков добрёл до угла, на котором трёхметровые буквы призывали  класть деньги в сберегательную кассу. Здесь и находилась служба позднего пропагандистского оповещения. Подержавшись за трёхдюймовую трубу, встающую на пути неорганизованного транспортного потока, Сеня двинулся во двор.
– Э-э-э, да тебе, браток, плоховато.
Нырков обернулся на голос. Личность в драном ватнике, со светящейся участием сизой рожей, подошла и, вынув из-за пазухи флакон с резко пахнувшей в свежем бензиновом смраде пахучей жидкостью, произнесла:
– Давай поправимся!
– Пошёл ты,– ответствовал Сеня и добавил никогда не печатаемое выражение. Интеллигентный ныне Семён Евграфович уже отвык от привычного общения с простым людом. Личность упрятала ёмкость на место.
– Ну, вот. Я думал, оне болеют, а тут просто ногой сосклизнулся. Сизый образ уже равнодушно отвернулся, чтобы удалиться восвояси на свою орбиту, но вдруг обернулся, подтолкнутый какой-то своей запоздавшей мыслью, искорёжившей и без того достаточно облупленную вывеску:
– Э-э-э, браток, а я тя знаю! Тебе, в самом деле, не мешает принять за усопшего раба божьего. Только я слыхал, ты давно с ним не якшаешься. Наверх полез, само собой – это хорошо. А помянуть человека тоже не грех.
Сеня скривился:
– Слушай, друг! Ты чего привязался? Вали отсюда по своей наклонной, иначе нога счас отойдёт, я тебе помогу скатиться!
Личность обиженно на всякий случай отодвинулась и, пахнув всеми  отмёршими цветами и травами опорного края, продолжила:
– Лано, лано, не очень-то, тебя не трогают и не выражаются, ни один мент не приклеится, а вот ты материшься как возчик. Просто видел я Вас с одним человеком прошлым летом. И человек был ничего, вот только наверно перебрал посильнее, да и староват был…
– Чего тянешь? Какой человек? Слушай, может тебя в одно место сдать? Могу помочь там устроиться.
Сизый отшагнул ещё на шаг, стуча один об другой мёрзлыми с ночи резиновыми сапогами, сипло продолжил.
– Дак, ето, Вы с Макарычем, ето гражданин, когда-то были в знакомстве, он всегда про Вас вспоминал, всё говаривал: Ох, ушлый мужик Семён Евграфович, хоть и молодой, а насчёт выпить силён, и по главному мужескому делу, мол, тоже…» Простите вот фамилиё ваше не в курсах, Макарыч-то преставился намедни, дуба дал и нам жить долго приказал,– и, радуясь за давнего собутыльника, сообщил,– его сёдня торжественно хоронить будут, как ветеран он, и дочка не фунт изюму, в торговле произрастает. Прощаться-то в специальном зале решили, в танцевальном, где всех уважаемых наших ставят. И он удостоился, там и молодое поколение на стрёме, тьфу ты, ошибился, на карауле стоять будет.
Сеня, наконец, понял пьянчугу, но решил не подавать вида. «Ещё заметит кто»,– подумал он, украдкой озираясь.
–Ты проваливай, понял, о чём толкую…
– А как же. Я понятливый. Особенно ежели уважаемые люди ноги уносить советуют, пока цел.
Мужичонка ещё раз оглянулся на Ныркова и скрылся за рекламой, прославлявшей бережливых.
Сеня поднимался на третий этаж, нога болела, а воспоминания о невольном товарище его первого месяца пребывания на этой благословленной вышестоящими властями земле, как особенно утверждали любители мясных деликатесов, впадающие в ступор от их невиданного и даже четырёх наименований изобилия. Макарыч казался настолько запущен, грязен и одинок, если не считать родными нескольких приближенных забулдыг. Нырков и представить не мог, что у этого заброшенного старикашки могут быть дети, да ещё рядом. В голове чего-то крутилась засаленная острота, насчёт французской «селяви», но, отбросив её, Сеня вдруг горько задумался о неприятностях старости, в сознании мелькнула даже картинка будущего собственного одиночества.
– Мне уж под тридцать, но ни кола, ни двора и ни одной родной души…
И так стало Ныркову нехорошо, тяжело и муторно на душе, что, войдя в общую редакционную комнату, он впервые, сев за свой стол у окошка, не сострил, а лишь буркнул: «Здрасте»,– хотя видеть эти унылые, но бодрящиеся физиономии не хотелось. Присутствующие творческие работники многозначительно переглянулись, по их виду Сеня догадался, что подумали они, как заелся их  недавно ещё начинавший, но подающий надежды «наш корреспондент» – и теперь в течение месяца, до очередного всеобщего застолья, будут обсуждать по углам эту третьей свежести мысль, наконец-то посетившую их набитые никчёмной информацией головы.
– Надо сходить попрощаться с Макарычем,– решение неожиданно созрело в его воспалённом комбинациями мозгу.– Как-никак, а именно старый алкаш приютил его, бездомного, глядел в рот, выполнял нетривиальные поручения, и, всплёскивая сухонькими ручками, морща печёное, потрескавшееся от времени и пития личико, всё повторял: «Ну, Семён Евграфович, Вы такой, такой, ну просто талан…». Ступив на подвёрнутую ногу, Сеня поморщился и вышел из жужжащего мелкими склочными новостями помещения. Прихрамывая, тащился он Парком культуры без отдыха, где вдоль единственной, отсыпанной серым строительным песком дорожки часовыми стояли бетонные урны, из которых уже утащили дюралевые плевательницы. И у каждого аттракциона приваренная к вбитому в землю швеллеру сияла нездешней яркостью свежевыкрашенная жёлтая вывеска, где в стихотворной форме пропагандировался тот или иной аппарат для культурного времяпровождения. Тексты писал директор парка, тоже поэт, считающий, что именно его вирши и привлекают публику и дают небывалый экономический эффект, аж по сорок пять рублей за выходные дни. Наверное, в этом была своя сермяжная правда: одна из вывесок приподняла настроение Ныркова, надпись, мимо которой пришлось прохромать, гласила: Залезь на колесо обозренья,
   Душа замрёт от умиленья!
Какой-то начинающий любитель благоглупостей уже успел поменять в слове «обозренья» местами буквы «з» и «р». Это и отвлекло немного Сеню от сложных мыслей.
Макарыч лежал в красном гробу, поставленном на два низких столика. Столики были прочны и устойчивы, поэтому употреблялись даже для таких печально-торжественных случаев. В иное время за ними в праздничные и юбилейные дни посетители танцзала пили и лимонад, и другие, менее безобидные напитки, заедая их бутербродами с бужениной и твёрдокопчёной колбасой, подаваемых здесь как особый деликатес торжественного вечера. Обычно здесь охлаждались после насыщенной до беспредела культурной программы. Нырков бывал здесь на танцах и вечерах: «Кому за 300». Ему вспомнился материал под названием «Как вам это нравится». Одна из постоянных танцующих, жеманно вертя микрофон в руках, делилась:
– Ничего пока. Мне, пожалуй, не нравятся  выпивающие куряки в туалете, но я откровенно и железно балдею…
Состоялся разговор и с неким танцором-одиночкой. Парень тряс головой, закатывал глаза и дёргано передвигался мимо пляшущих пар и компаний. Сеня его спросил, подумав плохое:
– Вам нехорошо?
Парень, продолжая тащиться по кругу, со странными попытками выделывания особых па, увлекая корреспондента за собой, отвечал:
– Да не, я вполне нормальный, не бойтесь. У меня вес под сто, вот я и накидываю круги, чтоб вес сбросить, а знакомых у меня тут нету, я приезжий. И накручиваю себе километры как неприкаянный. Ныркову больше нравилось на вечерах «Кому за 300», когда холостые женщины пытались показать себя во всей красе. Но скоро он заметил, что он далеко не один такой постоянный посетитель. Отсюда ему частенько приходилось делать и репортажи о буднях советской милиции. Именно здесь откровенно сталкивались две государственные системы: воспитания трудящихся и пресечения их же противоправных действий. От такого пересечения летели такие разряды, которые зажигали костёр всеобщей свалки, но с шипением гасли, политые ледяным душем пролетарской законности. Теперь же убранный еловыми ветками зал выглядел пристойно и официально: чёрный креп прикрывал бесстыдство танцулек, запрятанное в амальгаму стенных зеркал. Однако из отхожего места как всегда тянуло…
Сеня постоял минутку возле Макарыча. Чтобы не смотреть на хорьковое выражение сморщенного лица покойника и улавливать ноздрями чуть пробивающийся, но ощутимый  запах тления, поднял взгляд вверх и упёрся в оптимистический призывный плакат, который и во время танцев воспринимался остроумной шуткой идеологического идиотизма.
«ВЕРНОЙ ДОРОГОЙ ИДЁТЕ ТОВАРИЩИ!» – утверждали выведенные белым зубным порошком, смешанным с силикатным клеем, яркие буквы.
– Верной дорогой… Верной дорогой… Верной дорогой…– машинально стучала в голове и преследовала надпись… Когда дочь Макарыча, недружелюбно глядевшая на него рыхлая женщина, отвела его в дурно воняющий угол с двумя общественно значимыми дверями, и, покачивая завитой макушкой, навалилась большой грудью и стала шептать: «Мы можем побеседовать с Вами как-нибудь тет-а-тет». После того же, как Сеня отказался от приватной встречи, прошипела: «На комнату отца не рассчитывайте! Я слышала, что Вы обладаете определённой пробойной силой и пользуетесь кое-чьим покровительством, но здесь Вам не проханже». И гневно дыша, покачивая слишком объёмным для короткого тела низом, удалилась. Сеня ни сном, ни духом, хотя мог бы и подумать, а всего лишь произнёс: «Ну и ну…» и подался в редакцию. Ночью перед взором спящего Сени маячил красный ящик на полметра больше, чем нужно, с плохо прикрытыми белой материей стружками, и в нём скукоженный старичок в потёртом зелёном френче и порыжевших галифе. А из-под голубенького покрывала выглядывали густо наваксенные и перелатанные  хромовые сапоги. При этом у Макарыча была скорчена такая заброшенная мина, как будто он после последнего прощания силился плюнуть на всех и всё и пойти в один полуподвальчик, как это делал, протестуя против «Дней трезвости», заведённых Нырковым в те времена, когда «талан» жил у старика. Боль неосознанного несчастья тихо придавила сенино сердце.


Глава 13

Мойва – это килька, вышедшая замуж за иностранца.
(Из разговора в среде постоянных потребителей популярного солёного деликатеса по поводу надоевшей рекламы на местном радио, смакующего гастрономические достоинства продукта)

У Ныркова появились новые не совсем вписывающиеся в окружающуюся действительность друзья-приятели. Подобное внеслужебное окружение вызывало вполне законные нарекания у руководительницы творческого коллектива. Сильная женщина наконец-то сообразила, что никакой Семён Евграфович не протеже великого Куприяныча. Тот ни разу не позвонил, не поинтересовался успехами подкидыша. Сама она Сеню называла  пока про себя «самозванцем». И теперь, когда ей позвонили от имени звезды первой величины на небосводе хозяйствующих субъектов товарища Петелькина и попросили пристроить к чему-нибудь  троюродную племянницу второй жены младшего сына, Тамара Давыдовна для себя всё решила. Царицу смущали, на её просвещённый взгляд, тёмные знакомства ответственного сотрудника идеологического органа, причём именно с теми персонажами городской действительности, которых просто не переносили в кругах близких к выдающимся деятелям местного партийно-хозяйственного истеблишмента товарищам Каменьянову и Корытину. Последний на одном из заседаний, по поводу подъёма на небывалую высоту и углублению ширины деятельности, сделал мимоходом в её адрес замечание: «Э-э-э ваш сотрудник некий Нырков много себе позволяет…»
А Сеня всего-то, да и то случайно, сдуру ляпнул в интервью с генеральным директором Управления банно-прачечных учреждений, в народе сокращали, одни как «УБьУ», другие как «УБПьУ»  задавая невинный вопрос: «В связи с закрытием на ремонт демократически-доступной городской бани в Козьем переулке и далеко не оздоравливающей психику баннопомойщиков стоимостью билетов во вновь открытой, созданной по римскому образцу времён Актавиана, не могли бы Вы объяснить, где мыться тем, кто не вхож в окружение императора?». И верно, задавать такие непонятные разуму вопросы, лучшим представителям городской унитазной элиты, этого человечьего осадка, соли всех сложных и не очень водопроводниковых схем по перекладыванию денег хиреющего под грузом тупости чиновной братии государства в собственные, пухнущие от осознания непреходящей значимости карманы. И это при объявлении, о едином помоечном дне, куда приглашались все малообеспеченные граждане, заслужившие своим бескорыстным служением обществу скидку  аж на 3%. Или, когда Сеня отличился, и вместо мягкой «заметочки», для успокоения населения, после того, как власти объявили о приближающемся катаклизме, с  ожидающимися небывалым ливнем и ураганом, переходящими в смерч, с порывами неорганизованного ветра, до 100 метров в секунду, где вместо гладенького пояснения о случайно закравшейся в расчёты вышестоящих синоптиков ошибке, Нырков самолично, без согласования с вседержательницей радийного органа, объявил на всю округу: «Ожидаемый конец света по независящим от радиовещания причинам не состоялся».
Да! На Сеню явно отрицательно влияли плохие поступки его новых друзей, их несвоевременные рассуждения с далеко идущими выводами. Достаточно было лишь прослышать о деяниях этих горе-приятелей, чтобы расставить всё по своим местам. Но Ныркова не смущали даже шипяще сдержанные, политически выдержанные предупреждения Тамары Давыдовны.
Один из этих, с позволения сказать друзей, бывший школьный учитель, отличался тем, что вот так, просто, брал и ставил двойки, и это в ходе борьбы за всеобщую переуспеваемость. Ладно бы ставил кому попало, так нет ведь, исписал ими весь дневник единственного единоутробного внука товарища Каменьянова, про сына тоже как бы выдающегося товарища Петелькина в дневнике психолого-педагогических наблюдений написал: «Эдика Петелькина ожидает большое будущее, ибо остротой умственных способностей пошёл дальше папы». В конце концов такая откровенная оппозиция всем родственникам основных лиц надоела, и преподавателя вызвали на аттестационную  комиссию. Возглавляла её дама из народного образования – родная тётушка оболтуса. После длинных и нудных пререканий, когда говорили, перебивая друг друга, тяжёлыми, сложными для нормальной головы разбираемого, подавленно молчащего под напором демонстрируемой палаты ума, жонглировали конструкциями, типа: «Глобализация современных тенденций образования, связанных с ориентацией на развитие человеческой личности, предполагает исходить от генерации природоцентристской системы ценностей, способной приобщить человека к культуре «глубинного общения» с равновеликими субъектами»,– все устали и уже решили объявить горе-математику строгий выговор без занесения в трудовую книжку. Но подопечный вдруг вскочил  и, топая длинными тонкими ногами в разбитых башмаках, с пением: «Смело товарищи в ногу, духом окрепнем в борьбе…» промаршировал к столу и плюнул в протокол комиссии. После такой выходки его отправили в другую комиссию, где главенствовал дядюшка наделённого двойками балбеса. В справке, выданной учителю, голубыми буквами, с подчёркнутыми красным выбранными местами было сказано: «Исследуемый тип страдает аллотропией духа». Члены первой комиссии просмотрели горы словарей, но так и не уяснили для себя значение слова «аллотропия». Зная своего родственничка, тётушка решила, что тот был навеселе. В результате мудрецы от образования  приняли решение – «Уволить  учителя Загвоздкина за неуживчивость в связи с прогрессирующей алатропией духа», причём  в сугубо  медицинском термине допустили две орфографические ошибки. Отставной учитель долго веселился в кругу необразованной публики, разглядывая  бумажку с выводами комиссии.
Прошли годы. Сеятель самой логичной науки благополучно мёл тротуары, а двоечник, добивший один из заушных вузов и отрастивший бородку под академика, ходил мимо с умным видом и портфелем в одно из местных управлений по развитию и углублению. Бумажки от конфет, которые он вечно сосал ещё со школьных лет, аккуратно собирал в обширный карман, помятуя о несчастном случае с дядюшкой. Сосание карамелек по-видимому было фамильной чертой выдающейся семейки. Однажды, уронив бумажку в зоне особого внимания бывшего педагога, он получил такой удар мокрой метлой, что до сих пор не может вспомнить, по какой статье проходил в его комиссии дворник. Начальник ЖЭКа, решивший поправить своё служебное положение, собрал собрание трудового коллектива. Когда зачитали ориентировку из ОВД о недостойном инциденте, порочащем победителей конкурса «Образцового содержания своих помещений», уборщик II категории Загвоздкин соскочил со стула позора и, охрипшим на свежем морозном воздухе голосом вопя, – «В царство свободы дорогу грудью проложим себе!!!» – прошагал к столу президиума. На зелёное сукно, не раз смоченное горькими слезами  квартиросъёмщиков, легла справка с отчёркнутыми красным избранными местами. Судилище не состоялось. Дворник, сеятель доброго и вечного, убыл в распоряжение супруги, провожаемый сочувственными взглядами пенсионерок-активисток домовой общественности, видевших в нём интересного мужчину, ещё хоть куда…
Другой приятель Ныркова был хлеще первого. В какой-то из сложных моментов в одной из незначительных контор, где он состоял главным бухгалтером при тощих, но активно уводимых на сторону  финансах, не сошлись характерами добропорядочный кредит с не менее положительным дебитом. И всего-то на несколько несчастных тысяч. Нет, чтобы втихую посоветоваться с руководством, лишний раз получше пересчитать, так он умудрился написать докладную на имя директора. Проверяющие долго уговаривали несчастного правдолюбца и строптивого бюрократа забрать нескорректированную писульку. С ним даже с глазу на глаз беседовали как ответственные, так и безответственные лица – все советовали подумать, пораскинуть мозгами. Но финансист упёрся и что-то бормотал себе под нос про народные деньги, про ответственность перед людьми, и не проявлял желания  находить «точки соприкосновения в возникшей  кризисной ситуации». И тогда все проверяющие и контролирующие от соответствующих управлений и учреждений сошлись во мнении, что бухгалтер не умеет, не только просчитывать, но и вообще считать. Его уволили с краткой, но достаточно ёмкой характеристикой, перекрывшей упрямцу все тропинки к деятельности, связанной с разбазариванием любых средств: «За незнание высшей математики по основному профилю своей профессии». Теперь седенький сухонький бухгалтер, чуть припадая на одну ногу, каждое лето бегал между лодок – выдавал плавсредства на прокат. Всё шло терпимо, но по выходным дням, в хорошую погоду, при стечении отдыхающего люда, он в электродинамик, прозванный в народе «матюгальником», усиливая «посредством достижения науки и техники» свой хлипкий голосок, речитативом кукарекал:
Дело было вечером!
Делать было нечего!
Не сходилось с Дебитом!
То, что было Кредитом!
Мальчишки всех возрастов и степеней загорелости на водных  велосипедах, разжалованный бухгалтер давал им покататься часто бесплатно (и где только его принципиальность) звонко хором подхватывали, а эхо многократно усиливало:
Не сходилось с Дебитом!!!
То, что было Кредитом!!!
Звуки разносило по всему пляжу, они эхом отдавались на улицах города, будоража честные сердца прохожих и нечестивые проходимцев.
Пацаны же, наверное, из хулиганских побуждений, научили лодочника-бухгалтера и вовсе непристойной песенке, ставшей модной после того, как одно очень высокоуважаемое, законодательно облечённое правами учреждение  издало решение и обязало через все имеющиеся в наличии СМИ ознакомить с ним горожан. Это было постановление: о продлении времени нереста лещей в примыкающем к оплоту цивилизации природном водоёме ещё на две недели. А вот как доводили главную, обязывающую мысль проштампованного, с многими подписями и резолюциями документа до лещей и лещих, знают только сами облечённые властью должностные лица из учреждения.  Какой-то злопыхатель сочинил песенку – и её стали распевать несознательные граждане, мелкие хулиганы и трудные дети. Наш же новоиспечённый Харон затягивал песню, как только на фоне водной глади улавливал появление профиля любого заметного деятеля местного масштаба, и чем значительнее и значимее весил пост дорогого отдыхающего товарища, тем громче гремел хор весёлых отщепенцев:
В водоём Сельдь опустили,
Где резвились Караси,
Караси с ней переспали –
И родилась Иваси!    
Сделать со старым приверженцем деревянных счёт и гроссбуха ничего не могли, поэтому перестали выдавать батарейки, но он покупал их на собственные деньги. Потом отобрали матюгальник, а изобретательные нарушители городского спокойствия из кружка юных техников-умельцев сконструировали новый, на солнечных батареях, умещающийся, казалось бы, в безвредном милицейском свистке, и в два раза превосходящий по мощности звука официальный рупор… И незатейливые мотивчики, отрицательной направленности с  неотцензурированными текстами, уже второй сезон развлекали и разлагали отдыхающую общественность…


Главка последняя и заключительная

Призрачно всё в этом мире бушующем,
Есть только миг – за него и держись…
(Слова из песни, часто транслируемой по местной радиосети по заявкам деятелей местного УКЖКХ)
 
И вновь над городком завис полдень знойного июля. Прибитые к стволам сосен и берёз фанерные плакаты призывали не ходить и не ездить в леса «в связи с пожарной опасностью». Нырков брёл по аллее яблоневых пней. Яблони спилили, чтобы дети не ломали ветки, лазая за горько-кислыми дикими ранетками. Рядом с пнями топорщились и подсыхали  на пыльной жаре рахитичные кустики с мелкими жёсткими листиками, высаженные взамен яблонь, для ублажения взоров проходящих по своим делам сопревших жителей. Сеня двинул мимо танцевального центра, где поначалу лихо отплясывал со знойной девушкой Зиной из магазина винно-водочных изделий, а позже с сухостойкой Кэтти Колуновой, потом… Но о том «потом» вспоминать ему не хотелось. Он обошёл овраг, отделяющий очаг культуры и пляж от остального жилого месива и подался к озеру – единственному месту, где душа отдыхала от треволнений, где трудились на ниве обслуживания отдыха его лучшие и настоящие друзья: один подметал главную выгулочную дорожку, другой отстёгивал лодки и  катамараны-велосипеды для водоплавающих отдыхающих.
День на дворе был трудовой, и, открыто оторвавшись от трудовых свершений, на пляже лежало около десятка перезрелых женщин, принимавших солнечные ванны и пищу одновременно. У некоторых спины уже представляли собой знаменитые украинские шкварки, а пестуемый втираниями заморских мазей  загар «кофе с молоком», о котором они мечтали всю долгую зиму, так и не появлялся. Дальше, в лесу, ближе подступающем к водной стихии, замаскировавшись в подсохших ложбинках и уныло опустивших листву кустах, отдыхали те, кто, по словам сослуживцев или подчинённых, находился на ответственном совещании, убыл по важным делам или не жалея сил и времени в поте лица выполнял серьёзное общественное поручение. Да мало ли по каким причинам, они отлёживались здесь, может вообще, аллергия на слишком яркое солнце замучила индивидов, а может, уединение доставляло им ни с чем не сравнимое наслаждение.
Проваливаясь  в горячий песок, Сеня перебрёл пляж и, не снимая своих чудесных югославских ботинок, не подогнув штанов нового синего кримпленового костюма с мерцающей искрой, вошёл в воду. Стоя уже по пояс в ленивой волне, оставленной далёким катерком, протащившим в пене брызг водного лыжника и бьющейся о белую припотевшую сорочку, Нырков достал  свою гордость – китайскую авторучку, с поддельным золотым пером, блеснувшую всеми оттенками позолоты, размахнулся, но, увидев горящие глазёнки маленькой пловчихи, вынырнувшей недалеко, отдал игрушку ей. Забред-заплыв Сени уже привлёк внимание нескольких голопузых граждан, даже товарищи отсутствующие выползли из схронов. Но «наш корреспондент», никак не реагируя на обозначившееся всеобщее любопытство, на пригрёбшую ораву подрастающего поколения, шагнул вперёд. И когда погрузился в тёплую зеленоватую воду по грудь, вынул из внутреннего кармана пиджака записную книжку в толстом кожаном переплёте, тоже отороченную золотым тиснением. Именно в ней хранилось истинное, неприкрашенное и непривлекательное прошлое ответственных товарищей. Заголовки на страницах говорили сами за себя. Были здесь разделы: «Грешки», «Наклонности», «Страсти», «Пакости», «Шкала влиятельности» и, наконец, «Сколько бы дали, если бы…». Нырков вырывал из книжки по листику, аккуратно складывал в два приёма и рвал на мелкие кусочки. Покончив с бумагой, он зашвырнул далеко в синеву шикарный переплёт.
Вернувшись на берег, снял галстук в крупную красную клетку, повесил его на печально изогнувшуюся берёзу, чем окончательно озаботил дам, толкующих о странном романтическом купальщике…
Больше в пределах данного урбанизированного поселения Ныркова Семёна Евграфовича, 1950 года рождения, холостого и особо ни в чём не замеченного – никто не наблюдал. Прошла неделя – другая, и все забыли, да и кому было надо в потоке непрерывных успехов и достижений вспоминать какого-то корреспондента местного радиовещания, освещавшего с завидной ловкостью щекотливые темы бытия маленького и уютного в своём бездумье городка, где и без того всем было хорошо… Кроме того, на голубых экранах засветилось и засверкало всеми цветами радуги и ещё кой-чего местное телевидение, осмыслявшее новые темы и породившее иных героев…
Наступило время перетряски.   


 Иллюстрация. Сеня Нырков кое-что понимал в поэзии…










 


Рецензии