Апостол Иуда, роман-апокриф, Часть 1, фрагмент 1

Числа в квадратных скобках – отсылка к примечаниям и комментариям.


Иуда из Кириафа и Кириаф из Иудеи между собой расплачивались одной монетой.
Были у них в ходу не греческие статиры, не римские динарии и даже  не ханаанские сикли, а еврейское безразличие и пренебрежение. Такой торг не вчера и не ими был выдуман, не  ими был опробован и освоен.  Никто не осмелится с уверенностью сказать, когда жил первый, придумавший такие публичные торги. Одни считают, что им был Иаков, другие думают, что   это Хам, сын Ноя. Некоторые, правда, утверждают, причем утверждают убедительно, что изобретателем оного являлся не кто иной, как  сам Адам, который, говорят, впервые так расплатился под древом познания Добра и Зла. И с тех эдемских времен этакую двустороннюю плату в народе иудейском всегда ценили и почитали. К ней многие  (что там Иуда и Кириаф!)  неизменно и частенько прибегают и до теперешней поры.
Взаимные платежи между Иудой и Кириафом совершались как-то  вяло, можно сказать, обыденно, скучно, однако, всегда с завидной точностью. Никто из них не позволял другому переплачивать, никто не разрешал себе становиться и должником. Как ни странно, оба в результате оставались при своем и довольно значительном барыше. Гешефт складывался из душевного покоя и душевной же независимости. 
Каждый из них знал себе цену и находил ее весьма приличной. Каждый, без всякого сомнения, знал цену другому. По мере сил каждый заботился о пополнении своей личной кассы, не в последнюю очередь – моральной кассы. И никого не занимало благополучие другого или понесенный им ущерб.
Чужими делами и мыслями, а тем более чувствами они не интересовались, не волновало их и чужое мнение, притом не только о своей персоне.
Судя по всему, между ними существовала некая молчаливая договоренность. И по этой договоренности отношения свои они ограничивали только условиями, необходимыми для обоюдного естественного существования.
С брезгливой отстраненностью взирали они друг на друга, принимая их совместное бытие как некую свыше привнесенную, но не доставляющую удовольствия данность. 
И Иуда, и Кириаф жили своей жизнью. Никто из них поэтому не обещал и не ожидал от другого ни преданности, ни предательства…

*   *   *

Кириаф был хитер, себялюбив и надменен; был он немного груб, несколько умственно скован, сказать точнее, дремуч, но далеко не наивен – тертый калач.               
Как провинциал, он не замечал своей почти деревенской простоты, а плоскость мыслей и угловатость манер скрывал убежденностью суждений и напористостью поступков. Мыслей у Кириафа было мало, поступков и того меньше. Кириаф не лез, куда не надо, не лез и туда, куда следовало бы (не очень хотелось), то есть жил размеренно, сонливо. Он понимал: его хата, хоть и недалеко от Ершалаима, а все равно с краю.
Кириаф ощущал себя частью окружавшей его природы, видел себя равным лесу, долине, холму или реке; пение птиц, шум дождя или завывание ветра были ему  близки и понятны,  словно  скрежет родных торговых телег или бесшабашный галдеж досужих домохозяек. А потому Кириаф больше полагался на чувства, нежели на рассудок. Больше – не значит только. Как истинный еврей, Кириаф любил порассуждать, пофилософствовать. Крикливый гомон людей, судачащих о житейских мелочах, общественных порядках,  о мирозданье Кириаф слышал издревле,  внимал им всегда с интересом, хотя зачастую не находил в городской болтовне ничего для себя нового; со временем людская речь  стала ему привычна не меньше, чем  крик ишака или блеянье яловой овцы. Свои же мысли, если таковые ему приходили, Кириаф афишировать не любил: и Бог не знает, что еврей затевает.
Когда-то, очень давно, был он зачат, а потом и рожден глубоким уже стариком, и с тех незапамятных календ не помолодел, не состарился. Годы облаками пронеслись над головой Кириафа, нисколько не навредив ему и не изменив его нимало. Что и говорить: достойный братец незабвенных сестер Грай.
Время и силы природы, казалось, не могли повлиять на Кириаф, властям и простым людям это тоже было не по плечу.
Кириаф поклонялся Иегове, чтил законы пророка Моисея, регулярно посылал синедриону в столицу точно отмеренную (вне всякого сомнения, именно так и следует говорить) десятину своих доходов, редко, но все же разжигал жертвенный огонь. Если дело касалось властей, Кириаф никогда не скупился. Поэтому он не забывал отослать в Ершалаим и другую свою скудную лепту. Правда, платеж этот был всегда скрытен, лучше сказать, для многих не заметен.
Получателями такой потаенной десятины были вначале вавилоняне, потом греки, а теперь вот стали римские прокураторы. Кстати, в последние годы у Кириафа появились кое-какие заслуги и перед Великим Иродом, и сыном его Антиппой.
  Всякая власть – не напасть, дал взятку – пляши вприсядку. Со времен праотца Авраама какому еврею не известна эта простая истина?
И вы еще будете спрашивать, какая власть может причинить ущерб Кириафу при таком обереге?
А с простыми людьми Кириаф управлялся умело. 
Кириаф любил покой и размеренность, всегда и во всем ценил стабильность и предсказуемость, а потому не терпел каких-либо перемен.
Любое, даже мало-мальски заметное проявление новизны, Кириаф воспринимал как бесцеремонное, предательское искушение его духа и плоти, как грубое посягательство на его быт, нравы и привычки, установленные много сотен лет назад, воспринимал как проявление инакомыслия.
А старый еврей Кириаф умел противостоять инакомыслию. Да это и не трудно. 
Жители Кириафа любили свой город и были ему преданны. Они жили неспешно и тихо, жили привычной, установленной их прадедами жизнью, и не проявляли намерений в ней что-нибудь изменить. Интересно было бы смотреть, если бы они хотели кое-что немного менять.
Кириаф зорко следил за своими горожанами, и у него ни разу не возникло желания, ни разу не было повода применить к  ним херем [1].
Если же инакомыслие исходило от иноверцев, то для Кириафа и такая работа – не великая забота. Прежде  всего, необходимо  открыто объявить себя ярым сторонником инакомыслия, объявить, желательно громко и безапелляционно, что Кириаф всеми своими силами, всеми фибрами души своей радеет за торжество инакомыслия, что он лучше, глубже и, самое главное, правильнее всех остальных понимает целесообразность принятия иного суждения.
И не надо ничего доказывать!
Важную роль при этом играют фразы, правильно выстроенные фразы. Аргументы, логика никогда не привлекали Кириаф: ведь  их можно опровергнуть, их нужно придерживаться, их требуется отстаивать. Проще и надежнее  при помощи словословия [2], разного рода софизмами, ветра головы своея обращать  факты, логику и аргументы инакомыслия   к своей пользе.  Правильные по сути (и  внешнему виду)  фразы с вплетенными в них по воле Кириафа тайными, лукавыми смыслами всегда и надежно приводили инакомыслие в смятение и замешательство.
А инакомыслие – вот удел гоев! [3] – и  не осознает, где и в чем тут подвох. Мало того, стремится чудак оправдаться и что-то еще доказать. Куда там, новые доводы лишь сильнее запутывают инакомыслие, потому как у Кириафа своих десяток на штуку, причем разных.
Кириаф часто и успешно пользовался этим приемом. И инакомыслие,
некоторое время побарахтавшись в своем  бессилии, с чувством глубокой неудовлетворенности, с чувством неизбывной  вины перед  Кириафом, что не
смогло, не сумело осчастливить собой столь прекрасный свободолюбивый
город, всегда стыдливо само собой куда-то испарялось.
Но если это не помогало, если инакомыслие продолжало по своей глупости упорствовать, стоять на своем, тогда полезно обвинить его в неуважении к евреям, в притеснении их, то  есть в антисемитизме [4]. Этого инакомыслие очень не любит, прямо-таки боится.
Тут уж не до стыдливого испарения, жди разудалого бегства.
Чужая мысль, тем не менее, была здравой, сулила она городу выгоду. А посему по прошествии времени бродила она по Кириафу  вольготно и легко, словно им, Кириафом,  в муках обдуманная и выстраданная. Одета она была, правда, в иные словеса и выглядела родной, еврейской. Глядя на переодетое инакомыслие, никто и  подумать не мог  об элементарном плагиате.
Кириаф, действительно, не был наивен: обрезан да умен – два угодья в нем.
Как житель Палестины Кириаф частенько сталкивался и с иным инакомыслием, вооруженным не громозвучным, но пустым  словопрением, а острыми и быстрыми каменьями.
Нетрудно догадаться, что этакое инакомыслие исходило от соседних племен, тех самых хананеянских, коренных, издревле местных.
Кириаф тогда снимал с себя тфилин [5] и в свою очередь брался за дубину.
Порой, не дожидаясь плевков из-за забора и оправдываясь тем, что он вынужден предотвращать потенциальную в свой адрес угрозу, Кириаф  нередко и с удовольствием сам первым швырял булыжники в соседские дворы и огороды.
Не слишком близкие, однако, и не такие уж далекие его родственники:  Мангейм, Галич или Вустер – яростно клеймили позором дикие хананеянские племена за то, что те не позволяют иудею Кириафу распоряжаться по своему усмотрению их землей, и время от времени выказывали Кириафу свою поддержку и уважение. Замешаны эти порывы и чувства были на легкой зависти. А как же иначе: Кириаф живет не где-нибудь, а на земле, подаренной евреям самим Богом. И не только живет, но и борется, то есть мечом и огнем отстаивает право на свое ею владение. 
Посылая Кириафу приветственные депеши и бандероли с очередной партией новенького гравия для пращей, богатые заморские родичи, тем не менее, про себя снисходительно ухмылялись, понимая, что земля обетованная давно уже из узкой полоски средиземноморского побережья выросла до планетарных размеров. Поэтому и на Кириаф они взирали глазами европейцев, полуевропейцев и американцев.
Грешно было бы утверждать, что Кириаф не осознавал своего довольно странного архаичного поведения.  Конечно, осознавал, однако ортодоксальная азиатчина все время брала в его душе верх, и он ничего с нею поделать не мог.
Имелись у Кириафа  и свои политические пристрастия. На базарной площади, в синагоге [6] или просто на улицах шумели левые, кричали правые, попискивали демократы, визжали либералы – партии  в достаточном количестве и на любой вкус. О чем  галдели и чего хотели, сказать нетрудно. Слова разные, речи  витиеватые, обещания обильные, а цель –  власть и деньги, разумеется. Что же еще?  Кириаф присматривал за крикунами. Болтовня его не заботила, власть в городе он держит крепко и не отдаст ее ни за какую пасхальную кеару [7], деньгами тем более не поделится, следил  Кириаф: не нарушают ли говоруны  законы Торы [8].
Можно было бы обойтись и без политической  болтовни, можно было бы менорой [9] разогнать всех доморощенных ораторов по ханаанским холмам и долам, но Кириаф этого не делал. Партийная риторика сама по себе мало чего стоит, однако, при умелом ее использовании  можно получить не только политический   вес в Иудее и общественное внимание, можно приобрести и материальный интерес, звенящий золотой монетой. А это уже, простите, не фунт мацы. Кириаф понимал: без политических лозунгов он  ни город, ни село, а так, что из земли проросло. С лозунгами же иное дело – почти Ершалаим…


…Кириафане – так следует именовать жителей  этого достославного города – ценили согласие и спокойствие, устойчивость    и    предсказуемость
в мире, верили, как еще верили, добросердечию и чуткости, людской отзывчивости и взаимопомощи, были трудолюбивы и гостеприимны.
Они почитали Яхве, убежденно и искренне следовали тому, что старик Моисей записал со слов Бога в своем Пятикнижии,  ревностно блюли все мицвы [10] – словом, были законопослушны. 
Кириафане достоверно знали, что являются любимцами Иеговы, частью народа, самим Всевышним избранного для исполнения  Его мудрой и  святой воли, то есть являются солью всего человечества. Что в силу этого они – единственные на земле,  которым Богом предначертаны  и великие свершения во благо истинно праведных, и тяжелый неблагодарный труд поучения неразумных. А потому на них и непосильный груз ответственности за всё в подлунном мире происходящее. Понимая это, кириафане на всё окрест себя смотрели глазами господ, глазами  рачительных, безоговорочных, единственных  хозяев жизни.
Так на мир смотрел в Эдеме Адам.
Кстати, от него кириафане переняли право не только называть вещи своими именами, но и истолковывать  их истинную сущность и основное значение.
Так на свет явился Талмуд. Разумеется, многотомный энциклопедический свод еврейской премудрости и иудейского законодательства не был создан умами одних кириафан, но и они, без всякого сомнения, приложили к нему  руку, разум и сердце.
Талмуд, естественно, создавался не столько для иудеев, понятно, каждый еврей, знакомый с Торой, не может не быть самоличным толкователем слова Божия (всяк иудей в душе Моисей), хотя и для них тоже, сколько для иноверцев, для их  наставления и  просвещения, правда, всегда и непременно тайного. В конечном счете, создавался для спасения гоев.
Поэтому в Кириафе не было человека, точнее в Кириафе было очень мало людей, не стремящихся осчастливить своим пониманием законов бытия  рядом живущие народы, и уж тем более не было таких, кто не считал это своим законным правом. Но в Кириафе, надо сказать, не было и таких, кто не слышал бы презрительно-неблагодарный иноплеменный голос:

– Стремленье обучать, воспитывать весь свет:
Как жить, что чтить, где лучше…
                Знаем, где вас нет.

Это, однако, не мешало кириафанам сохранять  убежденность в непререкаемой истине   своих слов и поступков.
Любую же  чужую, не ими высказанную мысль, любое чужое, не ими совершенное дело они подвергали сомнению, критике и, наконец, остракизму. 
От Адама же кириафане переняли умение быстро, четко, всесторонне, и, самое существенное, правильно оценивать любую житейскую ситуацию, а оценив, тут же пытаться использовать ее в свое благо.
От Адама, хотя некоторые, не без основания, считают, что от Евы, они переняли легкую ироничность и двусмысленность речи, а также привычку отвечать вопросом на вопрос.
Кстати, иногда можно услышать мнение, что родоначальники землян не были евреями, что Бог сотворил их, так сказать, вненациональными, а сами евреи появились и  оформились как народ много позже в результате смешения кровей  каких-то египтян, арабов и прочих турок.
Это не только бездоказательное, ненаучное суждение, но  и крайне вредное заблуждение. Нет необходимости прилагать особых усилий, чтобы опровергнуть столь вопиющую безграмотность. Достаточно указать на тот факт,     что все народы и племена узрели прецедент в Божьем поступке.  Ведь это им, первым супругам, Господь указал на двери рая за их недостойное поведение,  ведь это они  были первыми изгнанниками, следовательно, иудеями.
Адам и Ева тут же поняли очень простую истину: коль евреем ты рожден, на скитанья обречен.
И кириафане  от первой семейной пары переняли   привычку на  все жаловаться и, главное, обычай роптать на постоянные и беспочвенные гонения евреев отовсюду. А это, надо сказать,  второе доказательство.
Но как соотнести Божественную любовь к иудеям, как  сопоставить декларированную Иеговой  Моисею Божью избранность еврейского народа с попустительством Всемогущего притеснению иудеев иноверцами, для кириафан оставалось загадкой.
Эту загадку разрешил очень почтенный в городе старик-цадик [11], кажется, сторож одной из синагог.
Был он столь уважаем и почитаем за мудрость и рассудительность, за умение доказательно и логично разрешать спорные вопросы, причем любые вопросы, что к нему за советом  люди шли  со всех улиц, переулков и тупиков.
Если вопрос носил общественный характер (как в данном случае) и к нему приходило сразу много человек, старик выходил из синагоги, садился на ступени храма перед собравшимися на площади и, выслушав их вопрос, рассуждал, разъяснял, советовал. Его слова были всегда столь точны и убедительны, что раввины и коганы [12] не только не препятствовали его просветительской деятельности, но и сами с удовольствием приходили  послушать старца. Что и говорить, был тот сторож галахическим [13]  авторитетом.
Когда кириафане пришли к нему со своей загадкой, цадик внимательно осмотрел  собравшихся и тихо попросил:
 –   Пусть подаст знак  тот из вас, кто полностью и безоговорочно доверяет словам своего соседа…
Никто из присутствующих на площади перед синагогой не проронил ни слова, не пошевелился. Выждав паузу, старик заговорил снова:
   –  Кто из вас всецело доверяет словам соседей своего соседа?..
И опять площадь осталась спокойной. Тогда цадик заговорил в  третий раз:
 –  Кто из вас полностью доверяет словам  жителей Израиля, жителей других городов и селений,  словам простых иудеев или словам ершалаимского первосвященника?..
Такие речи старца вызвали на площади глухой ропот то ли непонимания, то ли осуждения, но требуемого знака никто не подал.
Старик терпеливо выждал, пока площадь успокоится, и спросил вновь:
           –  А кто из вас полностью доверяет словам пророка нашего – Моисея?..
Какое-то время над синагогой висела колкая и холодная тишина,  потом душный людской гул прорвал воздух площади, гул одобрения и согласия.
И тут мудрый старик, покачав головой, изрек:
           –  Так вот, евреи, что я вам скажу… Либо Моисей неправильно понял слова Бога, либо он, истолковывая их сынам  Израиля, имел  на уме свой гешефт. И еще (он поднял вверх скрюченный подагрой узловатый палец): у Ноя, как известно, было три сына. Иудейский народ, если верить словам синайского собеседника Иеговы, пошел от Сима. Так почему Господь предписал евреям жить на земле Хама?.. Почему Господь указал евреям на земли сына его – Ханаана, над которым возвещено несмываемое проклятие рабства?  
После этих слов старик тяжело поднялся со ступеней и, не оборачиваясь, пошел в предел синагоги.
 Всё,  кириафане остались одни.
Переминаясь с ноги на ногу, почесывая в недоумении свои затылки, стояли они понуро и пришибленно, стараясь не глядеть друг другу в глаза.
Такого кощунства от мудреца они никак не ожидали. В сердцах кириафан бились тоска, бессильная злость и обида, будто кто-то ради забавы нагло и весело плюнул им в лицо.
Однако слова старого цадика (была ли в том странность?) кириафанами не обсуждались, не оспаривались и не осуждались. Их просто попытались забыть, растворить в мутном токе времени.
И, может быть, именно после этого случая каждая кириафанская семья в обыденной, повседневной жизни стала создавать – этого отрицать нельзя  никак – свою собственную, домашнюю Галаху [14].
Но разве может еврей решать проблемы свои  в одиночку?
Жители Кириафа были людьми общественными, можно сказать, кагальными [15]. Регулярно и охотно хаживали они в синагогу, где решали свои насущные проблемы. А разве мало их у простого еврея?
Там, в храме, в удушливой и вязкой толпе горожан, кириафане обсуждали последние городские новости, судачили о слухах, принесенных на базар пришлыми караванщиками. Там они заключали торговые сделки. Там выговаривали  условия и сроки брачных договоров, совершали  «брит мила»[16] своим детям и внукам. Там присутствовали на судах и даже участвовали в них. Там оплакивали усопших. Там решали судьбу сопредельных с ними народов.
Там они обращались к Богу. Славили Иегову, что сотворил их иудеями, просили Всевышнего ниспослать благополучие и достаток их дому, молили Его о своем здоровье и здоровье своих чад, о крепком приплоде скота и обильном урожае, просили Яхве встать во время торгов на их сторону прилавка, уговаривали небесного Владыку сделать их соседей более сговорчивыми, уступчивыми,  приветливыми и менее злопамятными.
Там, когда читалось Священное писание, слушали они лично  им адресованное  Божье слово.
Однако в повседневной жизни кириафане больше уповали не на Иегову, а на свои натруженные руки и мозолистые ноги.
Они знали: результат их тяжкого,  порой непосильного каждодневного труда всегда зримее, ощутимее, весомее,  нежели ожидание  Божьей милости после усердной молитвы.
Они видели: их у Бога  много, и на всех евреев, по многолетним наблюдениям, Божьей милости не хватает.
Кириафане не роптали на Всевышнего. Они понимали:  Бога  можно просить, даже умолять его, можно умасливать, но кормить и одевать себя еврей должен сам.
Кириафане знали это, потому экономили каждый ассарий, радовались, когда могли положить в сундук лишнюю драхму. Если у могильного порога их кошелек все еще был тощ, они мало печалились. Не они одни, многие евреи приходили в конце жизни к такому же итогу.   
Понимая это, они уповали на предприимчивость и везение своих детей, надеялись, что Господь услышит молитвы сынов, если не захотел слушать отцов.
Кириафане не роптали на Всевышнего. Они понимали: Бога можно любить, на него можно надеяться, с ним можно даже  вступать в сговор, простите, можно заключать с ним договор,  но  защищать себя еврей должен сам.
Кириафане  знали это, потому берегли свои ценности, традиции и законы. Охраняя их (а лучшая защита своих интересов –  активное  действие), стремились привнести свои манеры и обычаи, свои мысли в жизнь других племен. Ведь давно и всем известно: не то хорошо, что хорошо, а то хорошо, что с евреем пришло. Если иноверцы, не ведая всей пользы своей от таких устремлений кириафан, начинали артачиться, активно противиться, кириафане мало печалились. Не они одни, многие евреи сталкиваются со странным   нежеланием темных, невоспитанных гоев приобщаться к древней, мудрой и великой их культуре.
Понимая это, они устанавливали связи. Нет не  с Богом, разве до Него докричишься? Да и по силам ли Ему устройство еврейских  благ?  Связи устраивали между собой, это надежнее. Кириафане заключали контракты весомые,   так сказать, материальные, существенные. Не стоит думать, что контракты эти носили исключительно финансовый характер, хотя и таковой, без сомнения, учитывался. Заключались контракты капитальные, основанные на деловой   необходимости партнера, на знакомстве, на родственных отношениях: богат еврей не другом, а нужных людей кругом. Такие контракты неизменно приносили прибыльное место, положение в обществе и как следствие – уверенность в завтрашнем дне, защищенность и социальный авторитет. До такого ведения дел сам Иегова додуматься не смог.
А жизнь посмеивалась над кириафанами, ехидничала:  то скупо подбросит им пригоршню полинялых радостей да кус постных щедрот, то жестко сдавит их  тисками налогов, петлей инфляции, законов, непонимания и отчуждения…
Терпение – лучшее приобретение. Кириафане, отличаясь изрядной жизнестойкостью,  научились  умело переносить упреки, обиды, трудности и лишения.
А их в жизни простых сынов Израиля, увы, всегда предостаточно. От мимоходом брошенного иноверцем в сторону еврея грубого и, самое обидное, беспричинно грубого слова, благополучия соседа ближнего или дальнего неважно, необдуманных вердиктов бездарных вождей (стоит ли продолжать этот печальный ряд?) до гнева Божьего.    
Если бы невзгоды падали на  головы кириафан только по вине иноверцев, если бы в том была повинна слепая и дикая, не знающая Торы стихия, если бы их ниспослал евреям грозный и  могучий Яхве, – это было бы объяснимо, а потому  не так обидно.  Но нередко кириафане терпели и от своих же собратьев-иудеев.
Любой соплеменник, имеющий дружескую, сильную, влиятельную руку, а потому более или менее крепко стоящий в этой изгойской жизни на ногах, мог, если, конечно, не находил надобности в соседе и  переставал рассчитывать на участие с его стороны, презреть бедного еврея и утопить  беднягу  в глиняной плошке.
Холодность, неприязнь, презрение могли исходить и от простого (если так позволительно говорить) еврея, когда тот  переставал видеть в соседе какую-либо для себя пользу.
Но как только начинала просматриваться возможная в дальнейшем выгода от соседа, и общение с ним сулило в будущем приобретение некоего интереса, добрые отношения обычно сами собой налаживались.
Кириафане не стремились в философы, но, зная и жизнь, и себя, а стало быть, и  окружавших их людей, нередко говаривали:
 –  Глупый гой киснет, а умный еврей всё промыслит.

…Патриархальные кириафане знали не только всё в своем городе, от первого придорожного камня на въездной дороге до последнего прилавка на базарной  площади, но и всё о каждом жителе. Знали, когда он родился, знали, кем тот был приобщен к синагоге, хорошо знали его родителей, знали, где, как и на что он живет. Знали привычки, нрав и мысли каждого. Порой они знали о своем соседе то, что сам сосед о себе не ведал и ведать не мог.
Так должно было быть, и так было: меж людей жить – с языка на язык бродить.
Однако, всматриваясь в Иуду, кириафане не узнавали самих себя.
Оказалось, что никто в Кириафе ничего о нем не знает и ничего достоверного толком сказать о нем не может. Положение, надо сказать,  неестественное, зябко-тревожное какое-то, как болезнь. Одним словом,  странное.   
Прежде всего, никто не помнил Иуду ребенком.
Дети всегда шумны, плаксивы и назойливы. Таких не забудешь. Каждого в Кириафе помнили с первого произнесенного над ним «мазаль тов»  [17], помнили с синяками и ссадинами, помнили без устали бегающим с себе подобными по улицам, дворам и крышам и постоянно кричащим. А этот Иуда никому не припоминался ни босоногим, ни сопливым.
Озадаченные старики, всматриваясь в прошлое и пытаясь там разглядеть  детство Иуды, кивали головами, оглаживали свои седые бороды, вздыхали.
 –  Я, конечно, извиняюсь,  –    слышался старческий голос,  –    но был ли мальчик?
Каждый житель Кириафа мнение своё, надо сказать, очень любил. Дорожил им. Каждый считал себя знатоком в той области, о которой шла речь. Поэтому никто и никогда не позволял никому взять над собой в споре верх. Ведь еврей – это эксперт, который уже больше не думает, он знает. И если аргументация оппонента имела (в крайне редких случаях) большую  весомость и основательность, кириафанин, не имея, что возразить, со словами: «Ай, бросьте! Какие могут быть шутки, когда я вам говорю?», гордо поджав губы, с видом непобежденного удалялся от темы разговора. При всем этом в полемике порой,  нельзя сказать часто,  достигалось согласие.
Мальчик, разумеется, был, поскольку все видели перед собой взрослого мужчину. На том и порешили.
И если при случае кто-то спрашивал старого еврея о детстве Иуды, он  мог  услышать вполне утвердительный ответ:
 –  Это вы меня спрашиваете? Детство? Ну, конечно, у Иуды детство было. А вы как думаете?
Дальше выяснилось, что о родителях Иуды никто сказать положительно ничего не может, хотя высказывали свое мнение  по этому поводу многие.
Некоторые считали, что отец Иуды был «холодным» сапожником у восточной городской дороги, а мать вроде бы обстирывала пол-улицы в бедном квартале.
Другие, напротив, утверждали, что отцом Иуды был человек богатый и даже знатный. Имел он, говорили, приличный доход в торговых рядах Кириафа, а в Ершалаиме – влиятельных знакомых или родственников. Но позже то ли обанкротился, то ли вынужден был отдать все свое имущество за бесценок конкурентам, то ли продал свое дело, чтобы занять в столице более доходное и почетное место, но так его и не получил, а потом последние сикли промотал, спился и умер. Или нет, сначала спился, а потом все промотал и умер. И зачем было еврею спиваться? А если не спился, то почему обанкротился? Или почему все продал? И куда смотрели влиятельные ершалаимские родственники? Туманное дело… О матери Иуды никто в данном случае не упоминал.
Охотно поговаривали, что Иуда – сын блудницы Сары, которая  живет около городского полувысохшего  пруда. Саре было уже лет пятьдесят, свое ремесло она по понятным причинам оставила довольно давно, жила одиноко, тихо и скромно, со всеми была по-соседски приветлива, и горожане относились к ней спокойно, терпимо. Но если о Саре речь заходила среди  мужчин, то красоту и бойкость  молодой в прошлом еврейки все хвалили и хвалили горячо. Отца Иуды при этом почему-то не называли.
Нашлись и такие, которые уверяли, что отец Иуды не кто иной, как сам Иосиф Каиафа – первосвященник. А матерью была или филистимлянка, или самарянка, короче, не иудейка. Получалось тогда, что и Иуда не еврей! Головы кириафан буравила предательская, шершавая мысль: если еврейское семя первосвященника так мало значит, то – Яхве Великий! – что же это за семя?!  Но вслух данную тему  не обсуждали.
Иные, правда, настаивали, что у Иуды вообще не было ни отца, ни матери. И никто не вступал с ними в спор.
По городу ходило устойчивое  мнение, будто Иуда холост. Точнее, все видели, что рядом с Иудой женщины не было. Многие склонялись к мысли, что Иуда никогда и не был женат. Тут же отыскивались смельчаки, утверждавшие обратное, правда, имени Иудиной жены они припомнить не могли, не могли сказать также, что с нею стало.
Детей Иуды никто не видел, но уверенно говорить, что он бездетен, не решались.
Никто в городе не считал Иуду своим родственником, а имел ли  он родственников вне Кириафа,  кто же скажет.
Всем было известно, что Иуда живет на окраине города в маленьком, уже почти развалившемся доме. Гостей Иуда у себя никогда не принимал, и вряд ли кто мог похвастаться, что видел покои Иудиного жилья. А снаружи дом Иуды имел вид жалкой,  убогой хижины. В таком доме мог жить, и то ради памяти об ушедшем прошлом, только старый, доживающий свой век, одинокий еврей. Любой другой житель Кириафа, будь он даже беден и одинок, но способен своим трудом заработать несколько монет на ежедневную миску простой полбы [18], отказался бы, уважая себя, от такого жилья.
А Иуда, здоровый и молодой, жил. И, кажется, купил этот дом. Стало быть, заплатил деньги. Кто-то даже называл цену: тридцать сиклей. Сумма  не  слишком уж велика, но на нее можно было бы приобрести в Кириафе несколько таких лачуг или  же по всем меркам достойный, хотя и скромный, дом. Что заставило Иуду сделать такой выбор, для кириафан оставалось тайной.
Тайна усугублялась еще и тем, что деньги у Иуды были и были, судя по всему, немалые. Жители Кириафа в этом вопросе не могли ошибаться, они и не ошибались.
Иуда, это заметили в городе, всегда имел вид опрятный или, как говорили женщины, ухоженный.
Не раз видели горожане, как Иуда даром отдавал  свою поношенную, но всё еще приличную одежду нищему бродяге. На самом Иуде в это время был совершенно новый хитон льняной нити, шитый по моде, и, по всему видно, хорошим портным.
На базаре Иуда никогда не приобретал дешевых товаров. Покупал он мало, так сказать, штучно, но была замечена некая интересная закономерность: начинал Иуда свои покупки всегда с предметов личной гигиены, затем брал свечи, много свечей.  Потом уже  шел  в мясные, рыбные или овощные ряды, приценивался к листьям чая или зернам кофе, пристальным взглядом оглядывал мануфактуру, долго осматривал пузатые глиняные сосуды  с вином или табаком.
Внимательные кириафане отметили: с мелким базарным торговцем Иуда никогда не вступал в спор о цене, не спорил он, если такой торговец недовешивал ему меру пшеницы или продавал неполный кувшин молока.
Иуда всегда интересовался  производителем товара, проверял качество предлагаемой ему вещи, но никогда не позволял себе оскорбить бедного продавца пересчетом сдачи.
Вот ежели  Иуде случалось прикупить у зажиточного, оборотистого купца, то тут был настоящий торг. Он цвел, благоухал и властвовал над всем, что в момент тот оказывалось поблизости.
Иуда медленно, вальяжно  прохаживался несколько раз вдоль прилавка, томным  слегка презрительным взглядом осматривая разложенные  товары, нагло  просящиеся в руки. Подбородок покупателя, чуть приподнятый, выражал сомнение в добротности и свежести  предлагаемого продукта. Сквозь присмеженные веки искрилось недовольство, что именно здесь  приходится тратить время, а далее, возможно, и деньги. В повороте плеча угадывалось намерение поскорее перейти от    этого торговца к другому, у которого наверняка и выбор побогаче и товар покрепче. Купец, видя столь открытое проявление Иудой сомнений, тут же принимался улыбаться, шутить плоско и не к месту, по-мальчишески суетиться и  всячески расхваливать свое дело; сомнения от этого только усиливались. Иуда поднимал на лавочника усталые, все понимающие  глаза и одной краткой фразой возвращал его на грешную землю. Досада покупателя, и доселе плохо скрываемая, теперь обретала отчетливые  очертания: он бросал общий, и на товар, и на купца, прощальный взгляд и делал решительный шаг в сторону, явно намереваясь в будущем с этим прилавком не иметь ничего общего. Физиономия торговца сразу кисла и как-то серела. Но именно в этот момент боковой взгляд Иуды вдруг отмечал на лотке нечто привлекательное,  им почему-то ранее незамеченное.   Не выражая особого интереса, желая, видимо,  лишь убедиться в том, что первое впечатление его как обычно не подвело, Иуда просил показать товар, его задержавший. Торговец тут же оживлялся, быстро подавал требуемую вещь, пытаясь при этом  дать необходимые пояснения относительно качества изделия и умения клиента делать покупки. Иуда нехотя брал предмет в руки, вертел его, осматривая со всех сторон, обнюхивал, проверял на солнечный луч  и, наконец, изъявлял желание стать его  хозяином.  И купец отпускал [19] выбранный покупателем товар со значительной скидкой. Лавочник при этом  (Иуда так умел расплачиваться) считал  продажу товара  весьма для себя выгодной.    
Свидетели такой сделки почему-то жалели купца и не радовались за Иуду.
Проходя мимо нищей старухи или убогого старика, Иуда частенько  клал к их ногам несколько не всегда мелких монет.
Порой Иуда заглядывал к Слепому Елеасу. Елеас жил на главной дороге, почти в центре Кириафа, и содержал постоялый двор, при котором имелся  трактир. Елеас не только устраивал ночлег и стол прибывшим из разных мест в Кириаф, но  и давал    возможность  своим согражданам  перекусить, передохнуть за беседой с чашей муската или хереса.
У Елеаса услуги имелись разнообразные… Ими пользовались и  пользовались с удовольствием… Товары тоже предлагались добротные. Словом, дело было рассчитано на солидного, состоятельного клиента. Конкурентов у него не было или почти не было, поэтому Елеас ни о разорении, ни  об убытках не думал. Время от времени цены в его заведении – и так не низкие – сами собой повышались.
Со всеми хозяин был любезен и приветлив, отменно предупредителен и вежлив, улыбчив и легок в общении. Но то и дело при расчетах не замечал тех нескольких монет, что предназначались для сдачи. В народе его и прозвали  Слепой Елеас, хотя в городе все как нельзя лучше понимали: малый гешефт не хуже крупного барыша.
Зная, что в Кириафе только у Елеаса можно побаловать себя превосходным колхидским или иберийским – притом далеко не прошлогодней лозы,  Иуда редко отказывал себе в удовольствии посетить  почтенного метра торговли.
 Что и говорить, в кошельке Иуды денежка звенела.
И затхло-кислый, знобящий вопрос охватил умы кириафан:   
           –  А на что живет этот Иуда из Кириафа?               
В городе заметили, что все свое время Иуда тратит бессмысленно и бесполезно.
Если бы у него была цель, если бы он торговал, собирал налоги, судил, служил в синагоге, учил в хедере [20], работал по найму в каком-нибудь  почтенном доме, никто не посмел бы смотреть на Иуду косо или с осуждением.
А Иуда то целыми днями бродил по пыльным и душным улицам Кириафа, скользя по домам и  прохожим безразличным ко всему и отрешенным от всего взором, то часами лежал у дороги в тени финиковой пальмы, сосредоточенно всматриваясь в одну им выбранную перед собой точку.
 – Опять разлегся... И не лень же   некоторым все время праздновать лодыря, – нередко укорял Иуду в такие минуты какой-нибудь словоохотливый прохожий. – Займись делом, лентяй, не позорь великий народ Яхве.
Иуда лениво переводил взгляд на стоящего перед ним доброхота:

Не все по-нашему свершается кругом,
Не достижима цель в скитании земном.
И в думах горестных сидим на перепутье –
Что поздно мы пришли, что рано мы уйдем… [21]

 Что хотел  сказать этим Иуда, понять было трудно. А  вступать с ним в объяснения желания не находилось, и прохожий уходил прочь.  Иуда вздыхал:
– Человека… человека нет… Слова молвить не с кем…
И тут же  возвращался взглядом к своей точке. 
Случалось, Иуда обращал свой взор вверх, много  выше не только деревьев, но и облаков. Лицо Иуды в эти минуты искажалось гримасой  застенчивой и мягкой улыбки,  редкой на его лице …
В Кириафе заметили: Иуда порой внезапно и беспричинно для  окружающих из города исчезал, словно растворялся в пыли проехавшей мимо него по дороге арбы.   Его не видели тогда несколько дней, недель, а то и лун. Где находился в это время  Иуда и что делал, никто не знал. Появлялся Иуда, как и исчезал, внезапно и с таким видом, будто и не покидал города вовсе.
В Кириафе все: и мал, и велик – хорошо отличали нищету от бедности, доход средней руки от крепкого, уважаемого достатка.  Примеры и того и другого в Кириафе были всегда под рукой, а причины их возникновения имели точные ясные объяснения.
Горожане знали, как тяжело достается       каждый заработанный сикль, как не хочется с ним расстаться, какое наслаждение вложить его в прибыльное, основательное дело, как трудно  такое дело найти, а найдя, как легко всё приобретенное  в одночасье потерять.
Знали: любой бизнес [22] требует изворотливости, напористости, предприимчивости, настойчивости, труда, наконец, то есть  требует сил, времени и упорства. 
Знали, как часто приходится льстить, угождать,  унижаться, дабы прибавил в весе их семейный кошелек.
Знали: любое предпринимательство не только видно, но и всеми поощряемо.
Кириафане могли оценить любой товар в серебре или  меди, в днях или каплях пота, умели пересчитать драхмы и мины в количество мозолей.
А этот Иуда цену монете не знает, нигде не работает, никаким делом   вообще не занят, ни о чем не заботится, о существовании мозолей, по всему видно, только догадывается, потеет, исключительно лежа на солнцепеке.
 –   Слушайте, вы таки можете мне сказать, на что живет этот Иуда?  –   
болезненно урчало в Кириафе.
Землями и скотом, сомнений и быть не могло, он не владел, каких-либо мастерских не держал, доходного места не занимал и не торговал, об этом уже было сказано. Не было у Иуды и богатых родственников, о них бы знали. Да и какой родственник, пожелав облагодетельствовать Иуду, позволил бы ему бесприбыльно и бесцельно тратить деньги.
Так откуда у Иуды средства на жизнь?
 Мысли кириафан терлись друг о друга, путались и гасли…
Вмешалась Большая Рахиль (имелась, значит, в Кириафе и Рахиль Малая)  –   одинокая, бездетная старуха.  Большой ее прозвали  за рост, формы, резкий, крикливый голос, мужскую походку, сильные и почему-то волосатые руки. Занималась она в городе тем, что за определенный гешефт ссужала соседей деньгами взамен хранения их более или менее ценных вещей.
Бытует ошибочное, вредное мнение, что такой способ делать деньги изобрели жители какой-то римской провинции, кажется, Ломбардии. Как это могло быть, если Большая Рахиль уже кушала свой хлеб, таким образом заработанный? И вообще, когда речь идет о мало-мальски значимых для  человечества начинаниях, не говоря уже о великих изобретениях, то авторство, естественно, обязано принадлежать иудеям.
Большая Рахиль была знаменита еще и тем, что, имея о чем бы то ни было свое,  личное мнение, охотно им со всеми    делилась, хотя ее никто  и  никогда ни о чем не спрашивал.
 Однажды на базаре  она, стоя в кругу своих соседей-клиентов, подбоченясь и расправив плечи так, что ее мощные детокормящие органы приняли грозную, воинственную стойку, отчетливо оповестила город и  мир:
            –  Вы мне можете не верить, но Иуда таки получил наследство. И это наследство, скажу я вам, то еще наследство… Или я уже ничего не понимаю в людях?!
В сердца кириафан заползло жирное чувство раздражения и досады, они приготовились поверить Большой Рахили. Но не поверили.    
А все потому, что,  наблюдая за Иудой в моменты, когда он тратил деньги, сделали очень важное и любопытное открытие.
Дело в том, что Иуда частенько тратил деньги споро, дерзко, как бы желая поскорее от них избавиться. Тратил, шутя,  с бравадой, будто заигрывая с собой и людьми, с законом, наконец. Тратил легко, как не свои, чужие. Так тратит деньги только вор …
К воровству – и по обычаю, и по праву – в Кириафе всегда относились отрицательно, жестко, с презрением. Впрочем, любой ребенок Кириафа хорошо понимал: всякое деяние человека имеет свою суть. А та в свою очередь только ей  свойственное название. В полной мере это касалось и  воровства.               
В Кириафе воровали. Случалось, воровали средь бела дня, нисколько не стесняясь.
Если происходило это за прилавком, то есть в процессе продажи, никто и никогда о воровстве даже не поминал. Тут была коммерция! Обвес, обсчет,  обман, в результате которых у торговца появлялись в руках лишние  драхмы,  назывались не воровством, а бизнесом, то есть делом полезным, почетным и богоугодным. Даже обманутый, обвешенный и обсчитанный на лепту другую никогда не роптал через меру. Он понимал: обязательно наступит его коммерческий день и будет его бизнес.
Если некто в Кириафе дерзнет проверить карман какого-нибудь зазевавшегося, доверчивого и глупого гоя, то он мог быть совершенно уверен, что  схватить его  за руку решится   разве что владелец кармана, поскольку такое действие называлось в городе  не воровством, а предприимчивостью.
 Вот ежели кто-то по своему неразумению покусится  на карман иудея и попадется, то он непременно будет презираем, бит и гоним. Ибо такой поступок не только назывался, но и был воровством на самом деле.
О том, что Иуда нечист на руку, в Кириафе заговорили  с охотой. Мысль понравилась. И хотя никто не мог утвердительно сказать, что Иуда  у него когда-нибудь что-то украл, по Кириафу потянулся сладкий слушок:
 –  Вор Иуда, вор и бродяга…
Но вот что странно, Иуду камнями не били, из города не гнали, да и пальцем на него не тыкали. Так, поговаривали меж собой  с кривой ухмылкой на устах: дескать, хитрый еврей, а не пойман – не вор. Поговаривали, чтобы размять языки, не более.
Однако кириафан не оставляла в  покое выявленная в городе воровская природа Иуды.  Старики вновь и вновь чесали кипы [23], оглаживали  бороды, чмокали губами. Нехорошая мысль закралась в мудрые их головы  и  мутила душу, трясла нездоровым ознобом.
Обратили почтенные горожане внимание, что Иуда не приносит в синагогу десятую долю своего дохода: обязательную для каждого иудея ежегодную плату. Он вообще не внес в общую кассу ни одного ломаного ассария. И почему раньше никто не указал ему на нарушения Торы?
Когда речь шла о материальной поддержке общины, кириафан не  интересовало: поступления в казну от   праведных дел или же  это деньги ворованные. Они справедливо полагали, что прерогатива отбирать зерна от плевел принадлежит Богу, что Бог сам оценит труды иудеев. И потом, неспроста   же со времен ослепшего Исаака и его сына, умудренного в сервировке стола, бытует на Сионе мнение: что евреем взято, то свято.               
Думать не хочется, что станет с народом иудейским, если такие Иуды перестанут финансировать свой кагал, синедрион израильский, перестанут помогать еврейским общинам, живущим в других странах в трудных условиях  диаспоры среди темных и злобных гоев.
Не желаешь работать – пожалуйста, воруешь – твое дело, бродяжничаешь – Бог в помощь (и то верно, на одном месте еврей мхом обрастает), плюешь на соседа – и это не грех. Но обычаи, нравы, законы своего народа изволь соблюдать! 
Тут же припомнили Иуде его посещения синагоги, большей частью для общения с менялой, нежели с раввином. Припомнили его индифферентные, сонные глаза во время редких  посещений религиозных дискуссий, непростительно редких для иудея. Припомнили его вольные и колкие реплики при чтении Торы, явно не случайные, осмысленные.
Припомнили, как  мутил Иуда жителей города, говоря:
 – Любой народ мира пишет историю свою деяниями великих, просвещенных правителей, славными достижениями первопроходцев, грандиозными открытиями ученых, подвигами доблестных военачальников, чудными творениями художников, пишет трудом и движением сердец соплеменников.
И только  иудейский  народ свою хронологию ведет от алии [24] до  алии, доказывая себе и всем, что подоплека, единственная причина  вынужденных переселений его  – антиеврейство.
Кто спорит, у еврейского народа были Авраам и Иаков, были Давид и Соломон, были судьи, был Моисей, наконец. Иными словами, в истории иудеев были достойные, мудрые и сильные духом, справедливые и могучие мужи. Они ревностно взращивали иудейскую культуру и гражданственность. И разве мало их было?
Только стоит ли, право, обращать внимание на тысячи и тысячи невинно погубленных в кровавой резне персов или на убиение  египетского юноши, одного единственного и в той же степени безвинного,  когда речь идет о благородстве, милосердии,  праведности еврейских лидеров? 
Нет сомнения, иудейский народ, столетиями осваивая ханаанские холмы, ткал знамена своей истории. И были эти стяги овеяны Славой и Величием!
Построенные города (один из них  –  ваш достойный Кириаф),  возведенные к небу храмы, потом и кровью облагороженная земля, всеобщая образованность народа,  солидная, основательная  культура, богатая духовность, развитое законодательство – это ли не объект гордости, не предмет  подражания!
Разрушенные святилища, истертые в пыль  жертвенники, порубленные священные ханаанские рощи, разбитые  палестинские дома, селения, города, истребленные семьи, племена, народы  – для иудеев, разумеется,  не имеет негативного смысла, ибо самим Богом все эти деяния заповеданы и предписаны  сынам Израиля во имя процветания евреев на земле обетованной.
Ведь иудеи – избранники Божьи! 
Божьи избранники, когда старик Моисей, кряхтя и шатаясь, в одиночку притащил с горы Синай два огромных камня, когда он, отдуваясь и отирая со лба пот, пересказал иудеям слова Всевышнего, вы поняли: заповеди Иеговы легко и органично можно сочетать с Золотым Тельцом, точнее, с тем завораживающим блеском, который тот излучает. Евреи, приняв на Синае в сердце свое Иегову, вы не отринули из груди своей и Тельца. Вы поняли: лучше иметь две точки опоры, нежели одну. Вы решили: один Бог  будет служить вам в мире материальном, другой  –  в идеальном.
Во всех странах, где поселяются евреи,  – на Апеннинах и Пиренеях, в Пелопоннесе, на Средневолжской возвышенности, в Галлии, Таврии, Малой Азии (стоит ли перечислять их все?) – они стремятся захватить власть и захватывают ее, насаждают свои порядки, учат местные народы жить по своим  законам, по своей морали, а сами  в силу своей врожденной этноцентричности, клановости жмутся меж народов по диаспорам, как простуды, боясь любого влияния извне.
Имеете ли вы, Божьи избранники, право противиться желанию чуждых вам народов жить по-своему, как предписывают им их законы, как велят им их Боги, имеете ли вы право осуждать других только за то, что они не хотят признавать и не признают вашей воли? Вы кичитесь знаниями  Священного писания, вспомните его, вспомните, что сказано: «Око за око, и зуб за зуб». И я вам говорю: «Не противьтесь злому».
Подумайте, евреи, стоит ли удивляться, что история сынов израильских свелась к подсчету погромов и исчислению побитых…
Евреи, истинно говорю вам, ни один иноверец  вовеки не помыслит бросить на вас косой и холодный взгляд, не вознамерится даже в мыслях своих проговорить жесткое обвинительное в ваш адрес слово, коль скоро  вы откажетесь от природной привычки своей говорить одно, делать другое, а думать только о своем иудейском благе… Впрочем, и тут вы как нельзя более оригинальны: в родном кругу соплеменников вы поступаете точно так же – каждый из вас думает только о себе  и радеет только за  себя.
Помните: узнают еврея по деянью, а не по обрезанью…
Такую тираду Иуда, возможно, произнес не по одному какому-то случаю и не перед одной компанией слушателей. Скорее всего, он вообще не высказывал вслух этаких мыслей. Но кириафане, хорошо зная себя, были уверены: мог Иуда сказать такое, вполне мог. А раз мог, значит,   говорил. Каких только выходок не вытворял Иуда, одной больше, одной меньше, велика ли разница?
Но вот странность: ни за одну из них он так и  не ответил перед Кириафом должным образом.
И мысль о том, что необходимо, наконец, примерно наказать Иуду, отчетливо прозвучала в кругу ортодоксальных хасидов [25], тех, кому, видимо, надоело постоянно разгадывать  Иудины загадки. Некоторые даже призывали произвести над ним херем. Прежде всего, возможно, для того, чтобы другим неповадно было. 
И опять случилось удивительное:   некий   левит  заступился   за   Иуду.
Этот левит [26] именем Исаак, лет тринадцати от роду, сын очень  почтенных, уважаемых  в городе родителей, был сызмальства  окутан не только естественными в еврейской семье  заботой и вниманием, но и душными туманами богословских, философских и  политических полемик.  Беседы эти вели известные  и весьма знатные жители Кириафа, которые захаживали к родителям Исаака, чтобы обменяться с ними мнениями по интересующим их вопросам.
Мальчику независимо от его поведения постоянно внушалась мысль, что он  –  ребенок от рождения чрезвычайно умный, разносторонний и глубоко одаренный; sui generic [27], одним словом.  А потому жизнь, несомненно,    подарит ему в будущем всеобщие почет и уважение.  Исааку по причине его природных качеств всегда дозволялось присутствовать при разговорах взрослых: родители заботились о своем чаде.
Ежеутренне с благоговением, как требовал обычай, благодарил  Исаак Господа, что не создал тот его неевреем, ни рабом и ни женщиной. Он был горд собой и что стал на днях  «сыном заповеди» [28], был горд своим именем [29]  и своими родителями, был счастлив, что знаком со всеми важными и нужными людьми города. Он ощущал свою значительность, которой по известным причинам лишены его сверстники, и детскую душу ребенка щекотало мягкое и пушистое, как котенок, честолюбие.
Присутствуя при степенных беседах старших, мальчик с трудом сдерживал свои эмоции и  порой активно,  шумно встревал в размеренный разговор взрослых, нарушая его логику и  плавность.
Перед собеседниками отца Исаак всегда говорил громко, с апломбом, тоном, не терпящим возражений. Своих мыслей у Исаака не  имелось     (да и
откуда им было взяться?), речи его изобиловали сентенциями отца, присутствующих в доме мужей или их знакомых, а потому выглядели в устах ребенка чужими,  наивными и вызывали улыбку. 
Папа Исаака не упускал момента и в ответ на выкрик сына щурил одобрительно-мягко глаза:     не виноват, это мальчик мой такой умный.
Мелок Наум, да в голове много дум.
Присутствующие при этом мужи, дабы выйти из затруднительного положения, а быть может, и для того, чтобы польстить отцу, деликатно удивлялись:
 – Вы слышали? Подумать только, какой сообразительный у вас ребенок!
После таких слов продолжать беседу становилось совершенно невозможно: окрыленный  похвалой Исаак  вертелся, перебивал взрослых, постоянно что-то невпопад выкрикивал, что – никого уже не интересовало.
И вот однажды, когда в кенассе [30] кто-то слишком требовательно настаивал на необходимости херема над Иудой, встал с гордо поднятой головой со своего места Исаак и, перекрикивая говорящего,  по-детски  звонко заявил:
– У вас есть конкретное про Иуду? Так что же вы морочите мне голову? Иуда не платит Кириафу десятину! Яхве  Всемогущий! Вы почему думаете, что он не платит ее в Ершалаиме? Или мы знаем Иуду?  И разве Кириаф не проживет без тридцати Иудиных серебряников? Ай, не смешите меня, евреи! – и сел.
Евреи смешить Исаака не стали. Тем более что в речи ребенка они услышали последние мысли его почтенного отца.
И общественного порицания  Иуда  избежал. 
 По городу тут же пополз липкий  шепоток:
 –  А странный еврей этот Иуда из Кириафа…
Шепот вытягивался вдоль улиц, извиваясь,  переваливался  через пороги домов,  отогревался на кухнях, заползал под одеяла супружеских постелей.
Городские сплетни, слухи окрестных мест, домашние толки – всё тонуло и угасало в этом шепоте.
Необычность Иуды усугублялась еще и его совершенно для здешних мест  неестественной образованностью и как следствие ее –                открытыми высказываниями замысловатых предательских  суждений.   
Что Иуда прекрасно разбирается в Священном писании, никого в городе не удивляло и удивить не могло, Танах [31] изучали и знали в Кириафе многие.
Удивляли Иудины знания, не свойственные правнукам Иакова.
Он не только владел арамейским языком, что естественно и объяснимо, но мог читать и писать на греческом, латинском и арабском языках, недурно изъяснялся на фарси. Проходя по базару, Иуда, хотя торговцы все понимали местный говор, считал для себя не только  возможным, но и уместным   обращаться  к ним на их родном  наречии. Ходили упорные  слухи, будто Иуда знал языки и острых галлов, и сумрачных саксов. Поговаривали, что Иуда знаком даже с каким-то уж очень экзотическим, варварским языком, кажется, восточнославянским, на котором Иуда иногда напевал  себе под нос  мелодичные и очень грустные  песни того дикого племени, как какой-то молодой ямщик замерзал в глухой степи, или о безответной любви тонкой Рябины к высокому Дубу. Но верить таким россказням отваживались немногие. Однако не это было причиной удивления кириафан. Какого иудея можно удивить знанием языков?
Иуда свободно владел топонимикой не только Палестины, но и Сирии, Египта,  Малой Азии, Апеннин, Пелопоннеса.  Это тоже не вызывало в городе удивления, многие могли похвастаться тем же. Соседние земли иудеи освоили давно, заселили их основательно, плотно, никогда уже    из них никуда не уходили и не собирались уходить. Кому чужая земля – полон, а еврею –  Сион. Часто по торговым или иным своим  делам кириафане посещали сопредельные страны, общались с  единоверцами, ну и  по мере надобности  с местными  народами.
Мимоходом было отмечено: Иуда обладает изящными манерами хорошо воспитанного человека, принадлежащего или могущего принадлежать к привилегированному сословию. Тут же вспомнились толки некоторых кириафан о богатом и знатном папеньке Иуды.
Было отмечено,   именно это удивляло, и не столько удивляло, сколько тревожно лихорадило кириафан, воспаленным, гнойным нарывом  ныло в их  сознании,   что  Иуда не отдавал предпочтение  традициям предков, их вере.
Заметили, Иуда хорошо знал  нравы, культуру, историю и философию язычников-гоев. Порой Иуда   декламировал наизусть Эсхила, Аристофана, Публия Теренция и Марка Сенеку или Сафо,  Цицерона.  Некоторые кириафане утверждали, будто  при случае  в разговоре с ними Иуда     приводил   суждения,  взятые  не  из родных источников мудрости, а цитировал эллинских или иных авторов  и давал при этом необходимые к ним пояснения, очень аргументированные, убедительные пояснения. Иногда Иуда вскользь, мимоходом,   будто давно им осмысленное, сравнивал еврейские нормы бытия с иноплеменными и зачастую  предпочитал последние.
Предательские, не ставящие отеческие законы выше других, Иудины суждения  вызывали жар и удушье.
Изучать гойскую культуру, читать иноверцев, анализировать их мысли, давать им оценки, иметь собственное представление о чужой жизни, имели право в Кириафе лишь авторитетные галахические умы, прошедшие высшую школу веропознания, утвердившиеся в Иегове, закаленные духом и проверенные в деле. И  позволить себе это они могли только в узком кругу таких же знатоков иудейской премудрости. В Кириафе их пересчитывали пальцами одной руки. Иуда в эту длань явно не входил.
 Свои знания Иуда никогда не выпячивал, не бравировал умением бесхитростно  связывать воедино мысли перса и римлянина или непринужденно противопоставлять  одни другим. Он лишь излагал свои мысли. Притом излагал без стеснения,  справедливо полагая, что не его вина, если по ходу своих суждений вынужден обращаться к известным ему фактам.
Именно эту легкость  кириафане простить ему не могли. В том не было упрека или порицания. То была  зависть!  Скверное, гнилое чувство…
Иуда, самолюбивый и гордый, объяснять что-либо не считал нужным.
Оправдываться ему тем более было не в чем. Чувство собственного достоинства, развитое в нем  столь сильно, что в городе все путали его с высокомерием, фанаберией,  не позволяло ему  опускаться до эмоций  кириафан.
Он ни с кем в городе не приятельствовал, даже с теми, кого знал по именам,  и со всеми старался держаться ровно. Порой это ему не удавалось. Иуда становился  тогда отстраненно-холоден; если это не помогало,  –   сдержанно-язвителен, рамки приличия, тем не менее,  всегда соблюдал.   
Однако зависть людская, попав однажды в питательную среду, все росла, крепла, делилась и размножалась, пускала метастазы, поражая собой  новые и новые мысли кириафан о нем. Никто, вроде бы, не порочит, не обвиняет, не брызжет злобной слюной, а глухая стена людского непонимания, брезгливой досады, отстраненности, но ни в коем случае не безразличия – словом, зависти – выстроена и выстроена навсегда.
«Три извечных еврейских вопроса, – тоскливо усмехался на это Иуда, – кто виноват,  что делать и куда совершать алию?»
Со временем и минувшее, и будущее Иуды, не говоря уже о беспечности  нынешнего городского его бытия, свободе передвижения, о материальном благополучии в Кириафе, стало объектом всеобщей диффамации, чему сопротивляться трудно, почти невозможно.
Умный  Иуда даже не пытался противиться городским слухам о  собственной персоне. Пусть себе тешатся… Он просто стал немногословен и мало общителен…
Однажды, желая разменять мину на дидрахмы и динарии, зашел Иуда в кенассу. Было это в дни праздника Суккот [32].
Народ, занятый своей беззаботностью, стайками по несколько человек толпился в храме, терся вокруг бима, вертелся возле ковчега Святыни [33].            
Богослужение еще не началось. И чтобы скоротать предритуальное время, для верующего иудея особенно трепетное и волнующее, кириафане переходили из одной компании в другую, делились новостями, устанавливали новые деловые связи, просили соседа дать в долг немного сиклей или требовали от него вернуть просроченные проценты. Рассказывали анекдоты, тихо, сдержанно смеялись.
В полутемный, просторный зал синагоги, казалось, вползло бесформенное,  волнообразно шевелящееся существо, заполнившее   храм монотонным  и низким гулом.
На вошедшего Иуду никто особого внимания не обратил, праздничные дела были важнее.
Иуда уже подходил к меняле, как вдруг услышал собственное имя. Пять или шесть иудеев, стоя в проходе, достаточно громко обсуждали Иудины поступки и мысли. Последние слова, остановившие Иуду, свидетельствовали о порочности его мыслей и поступков. Упрек был груб и сделан в резкой, обидной форме.
Слова прозвучали. К несчастью, говоривший поздно заметил Иуду,  на  которого все теперь смотрели скорее с вызовом, нежели с сочувствием. Повисла сырая,  холодная пауза. Присутствующих, и говорившего в том числе, явно интересовало, как поступит Иуда, что ответит.
И Иуда ответил. Он спокойно повернулся к оскорбителю и, глядя поверх его кипы, вполголоса, с выражением,  четко, так, чтобы слышали все, находящиеся рядом,  продекламировал:

УЖ ЛУЧШЕ ГРЕШНЫМ БЫТЬ, ЧЕМ ГРЕШНЫМ СЛЫТЬ.
НАПРАСЛИНА СТРАШНЕЕ ОБЛИЧЕНЬЯ.
И ГИБНЕТ РАДОСТЬ, КОЛЬ ЕЕ СУДИТЬ
ДОЛЖНО НЕ НАШЕ, А ЧУЖОЕ МНЕНЬЕ.
 
КАК МОЖЕТ ВЗГЛЯД ПОРОЧНЫХ ЧУЖДЫХ ГЛАЗ
Узреть ВО МНЕ ИГРУ ГОРЯЧЕЙ КРОВИ?
ПУСТЬ ГРЕШЕН Я... НО НЕ ГРЕШНЕЕ ВАС -
Единоверцы, МАСТЕРА ЗЛОСЛОВЬЯ.
 
         
Я - ЭТО Я!.. А ВЫ ГРЕХИ МОИ
ПО СВОЕМУ РАВНЯЕТЕ ПРИМЕРУ.
НО, МОЖЕТ БЫТЬ, Я ПРЯМ, А У СУДЬИ
НЕПРАВОГО В РУКАХ КРИВАЯ МЕРА?
            
       
И ВИДИТ ОН В ЛЮБОМ ИЗ БЛИЖНИХ ЛОЖЬ,
ПОСКОЛЬКУ БЛИЖНИЙ с ним не схож!.. [34]
         
         

Выдохнув в лицо обидчику последнюю фразу, Иуда, уже  ни о чем не заботясь, направился мимо остолбеневших горожан  по своим  делам.
А кириафане, действительно, стояли, словно Лотовы жены, по крайней мере, те, кто был рядом.
Что вытворяет!
Виновник всеобщего замешательства тупо улыбался в бороду, заглядывал в глаза своим недавним собеседникам, кивал, как перед стеной Плача, головой стоявшим поодаль и старательно делал вид, будто его ничего здесь не касается.  Внимания на него никто не обращал.
 Иуда пишет!!
Размышляли над случившимся, гадали, что всё это значит, прикидывали, чем случившееся может им грозить. 
Он сочиняет!!!
И дерзает публично изрекать… 
Говорить иудеям да еще в синагоге то, что минуту назад произнес Иуда, мог только действительно смелый  еврей, то  есть – Создатель Торы! – по-настоящему в поступках (что там в поступках) –  в мыслях   свободный еврей!
И души кириафан обожгла холодная судорога страха.
Нет, они не убоялись за себя, за свое материальное и социальное положение, не очень заметное, хотя  вполне прочное в Иудее. Что может тут Иуда,   и причем тут какой-то Иуда?
Крепость, незыблемость родных, еврейских устоев – вот что беспокоило кириафан.
Еще со времен хромого Иакова [35] в городе знали: бродит по Израилю призрак богоборчества: у всякого Наума – своя дума. 
          Это вам не какое-то хилое инакомыслие гоев, не заболтаешь.
В тот день  горячее, тягучее варево из зависти и страха выползло из кенассы  и мягко, нежно  обволокло  праздничный город.
Смекнули в Кириафе:  есть у Иуды (или стоит за Иудой?)  некая скрытая от стороннего наблюдателя сила, есть у него на уме своя тайна, и есть у Иуды своя цель.
И, как кресало о кремень, по  городу  застучало:               
– Есть!  Есть!!  Есть!!!
Высекаемые искры недоверия и недоумения освещали в сознании  кириафан воспоминания о былых Иудиных проделках.   Недоверия к себе.  Недоумения тем, что творит Иуда. 
Догадались в Кириафе: не прост еврей Иуда, ох, как не прост!
Увидели в Кириафе: не по-еврейски мудрен и своенравен Иуда.   
Поняли в Кириафе: независим  Иуда!
Тут  Кириаф затрясло в душном, полуобморочном  ознобе: опасен Иуда, еще как опасен!..
И случилось то, что  должно было случиться: в Кириафе зависть и страх  (отменная парочка!)   проявились ненавистью  к Иуде.
Яркой искрой злобы вспыхнула она в душах кириафан, пламенем отмщения жгла она сердца горожан, жаром бессилия обдавала умы жителей  города.
Между тем, ровным счетом ничего в Кириафе не произошло, по крайней мере, существенного и нового.
Кипел заурядный, привычный в городе котел сплетен и пересудов. Варились и парились в нем витиеватые мысли. Урчали и булькали хитрые  намерения горожан.   Обжигающим паром вылетало людское ожесточение. 
Иуда оставался  равнодушен ко всему, уверенно-спокоен и  надменен, а потому  недосягаем. На город и на всё  вертевшееся вокруг его имени он смотрел холодно, лениво, свысока.
А ненависть расплавляла покой и безмятежность Кириафа, чадила лукавой, крамольной мыслью:
 –  Что дозволено еврею, не дозволено плебею.
Еврей Иуда – больше еврей, чем  кириафане? Еврей Иуда право имеет, а кириафане… – плебеи? 
Задумались кириафане, не над Иудой уже, над собой…
Какие мысли искрились и горели, какие угли решений тлели в головах горожан, никто не знает. Только интерес к Иуде пропал.
Быстро и свободно разгорелся огонь ненависти, скоро и легко он угас.
Перегорев, ненависть осыпалась на голову Иуды пеплом  всеобщего, холодного  презрения. И жизнь потекла обычно, размеренно, сонно  – Кириаф исцелился.
Одной монетой расплачивались между собой Кириаф из Иудеи и Иуда из Кириафа…


Рецензии
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.