Апостол Иуда, роман, Часть 2 глава 1, конец

< > Лиловый свет, просачивающийся сквозь зашторенное окно, возвещал о скорой кончине еще одного дня.
Иосиф, не имея более желания задерживаться в служебных комнатах, энергично поднялся с кресла и направился в свои апартаменты.
В доме студенистая тишина, как на кладбище или в часы синедрионального собрания. Мягкая обувь первосвященника от прикосновения с паркетом недовольно шипела.
В дверях столовой Каиафа столкнулся со своим секретарем, флегматичным  отменно корыстолюбивым тридцатилетним молодцем. Звали молодца соответственно – Амасия.
– Вас ожидает посетитель, Ваше Преосвященство, – отступив на шаг от патрона, делопроизводитель привычно вытянулся.
«Ни сна, ни отдыха…» Даже поесть не дадут», – раздраженно подумал Каиафа. 
– Кто?
– Аннан, Ваше Преосвященство…
Иосиф ожег взглядом секретаря: с каких это хлебов Амасия тестя своего хозяина впервые назвал «посетителем»?
– Мог бы, болван,  сразу сказать, а не заставлять меня переспрашивать, –  Каиафа повернулся к двери.
– Ваше Преосвященство, – торопливо дополнил себя слуга, – он ждет вас не в гостиной, а в кабинете.
Каиафа остановился. Не поворачиваясь, хотел, то ли колкость выказать, то ли насмешку, нечто похожее на: «Мерси и низкий поклон, голубчик, уже за то хотя бы, что не позволил старику бегать по всему дому в поисках визитера». Подумал и вышел.
В просторной богато убранной комнате мужчина лет семидесяти пяти, а то и всех восьмидесяти сидел на хозяйском месте за письменным столом и, не пользуясь очками, мирно читал газету. На приход Иосифа  глаз от листа не поднял, не отвлекся:
– Ну, что, зятёк, трудно быть первосвященником? Оттрапезничать и то недосуг. Всё дела да заботы. Раздумья да сомнения. А Человека рядом нет... Чего стоишь? Присядь, сделай милость,  и поведай о трудах своих праведных.
– Не думал я увидеть тебя сегодня, Аннан, – Каиафа подошел к столу и вынужденно сел на приставное кресло. – Рад приветствовать. С чем пожаловал?
Аннан оторвался, наконец,  от газеты, аккуратно сложил ее и оборотил на родственника свежий, почти юношеский взгляд:
– Не стоит говорить со мной по-еврейски, дружок. Я задал вопрос первым. Изволь отвечать.
– Что?.. Гм… Пусть будет по-твоему. Первосвященником быть несложно, гораздо труднее перестать им быть, – и принялся заинтересованно осматривать что-то на потолке.
– Верно… А теперь я отвечу на твой вопрос. Пожаловал я к тебе с любопытством. Меня, видишь ли, интересует, что ты решил с Иисусом и его окружением?
Каиафа метнул на тестя быстрый оценивающий взгляд: «Ханох донес? Прыткий молодой человек. Служит, стало быть,  двум хозяевам? Или мой писарь стучит на сторону?»
Аннан слегка прищурил глаза:
– В этом мире всё возможно. Но мой вопрос, кажется,  опять остался без ответа?
– А что решать? С Иисусом на днях будет покончено. Известие для тебя, как я понимаю,  не новое.
– Удивляюсь я тебе, Иосиф. У тебя других  игрушек нет, что ли?
– Игрушек у меня точно нет. Забот много. Эта сейчас – наиважнейшая.
Старик в знак согласия кивнул головой и задумчиво промолвил:
– Уже полгода.
– Быстро всегда вершатся только неправедные дела.
– Не всегда... замечу по-дружески. Как мальчишка, возишься с этим назарянином. До Пасхи дотянул. Куда как проще было бы состряпать дело не в стенах Ершалаима, а где-нибудь в степи, на берегу Геннисаретского озера или в лесу. Представляешь: встреча с молчаливым и лихим малым, обладающим  крепкой рукой, в которой к тому же, ненароком,  оказался вдруг хорошо навостренный ножик. Ать-два, – и Иисус уже разговаривает со своим отцом. На небесах. И никакой огласки. Благодать.
Каиафа, сложив руки на животе,  улыбнулся:
– А вот тут ты ошибаешься, мой любезный тесть. В этом случае огласка-то как раз и выйдет: евреи… устранили еврея. Обязанность Первосвященника не допустить такое.  Я и не допущу. Напротив, я приветствую Иисуса-учителя, готов с ним философствовать, спорить. Даже в чем-то согласиться с его мыслью могу. Но охранять его жизнь – не моя забота. И не моя вина, если он почиет, случайно, от руки римского воина. Удел неудачника… Иудей, павший от меча завоевателя, или преступник, или жертва насилия военного времени, а не Пророк. И ни в Израиле, ни в Кесарии, ни в других землях Пророком уже никогда не будет.
–  Экзекватура [103] по-еврейски? То бишь  шиворот-навыворот?
– Пусть будет так. А что тебя смущает?
– Убийство на Пасху. Не очень ли смело?
– Во-первых, – Каиафа поморщился, – будем точны в терминах. Об убийстве никто не говорит, речь идет лишь о ликвидации крамолы. А во-вторых, именно на Пасху. Еврей, в наивеличайший иудейский праздник попавший в руки римского блюстителя порядка и вследствие этого лишенный… возможности дальше проповедовать,   тем более не пророк.
– Ты так уверенно говоришь, что можно подумать, будто Иисус уже тобою арестован. Не забудь: три праздничных дня осталось. А еще надобно найти его пасхальное место.
«Это – намек? – просверкнуло  в голове Иосифа. –  Утренний проныра был у тестя? Раньше, чем у меня? Позже? Или теперь мне всюду будет чудиться заговор?»
– Ерунда. Иисус в Ершалаим не сегодня-завтра придет, это известно. И если он перестанет… смущать народ, например,  двумя днями позже срока, отмеченного мною, так ли это существенно: молва обязательно соединит  потерю учителя с настоящим праздником.
– Умно. Что ж, рекогносцировку основного поля твоей битвы мы провели. Но я спрашивал тебя не только об Иисусе,  о его школе тоже. Как надумал поступить с нею, после завершения главной своей баталии?
– Никак. Уверен, все ученики сами расползутся по своим деревням, займутся привычным домашним делом, пропахнут рыбой.
– Все?
– С одним придется повозиться.
Аннан, перебирая что-то в памяти,  задумался.  Затем, погруженный в свои мысли, рассеянно, как показалось,  пробормотал:
 – Или с двумя... Или со всеми, – помолчал, потом поднял бороду и бодро закончил: – Я бы на твоем месте не был столь категоричен. Ученики уже оторваны от деревенской жизни. Вряд ли им захочется вернуться к своему ремеслу. Скорее они найдут себе занятие на городском рынке.
С кем придется Иосифу повозиться, Аннан уточнять не стал.
– Это частности. Главное, крамольное учение в народ они не понесут. Слабоваты.
– Когда и чем ты успел испытать их силу?
Каиафа припомнил, что в его Торе имеются скрытые от посторонних глаз листочки, и снисходительно произнес:
– Они же дети.
– Дети?.. Еврейская молодежь (напомню, если ты забыл)  отличается от сверстников других народов хорошо выраженной идеологической активностью. А на городском рынке не только вершат торг. Порой на площади проповедуют.
– Я это знаю, – улыбнулся Иосиф. – На этот случай, слава Богу, существует римская власть.
– Ты полагаешь, Риму доставляет беспокойство наличие в Иудее разнообразных религиозных сект? Их у нас и сейчас слишком много. Ну, будет еще одна. Велика ли для Империи проблема, ее чиновники и не заметят прибавления.
– Не заметят, так я укажу.
Аннан опустил левую бровь и приподнял правую; от этого его лицо приняло насмешливо-удивленное выражение. Старик, глядя на зятя, выдержал короткую паузу, затем привел брови в первоначальное, то есть ровное, положение и спросил:
– Послушай, а если Пилат откажется стать орудием твоей политики? У него ведь свои интересы. И евреев он ох как  не любит. Не любя всех иудеев, он может (именно поэтому) воспылать нежностью к одному еврею – Иисусу. Ты об этом думал?
– Не беспокойся, Аннан, Пилат сделает всё, что нужно.
Тесть пожал плечами, говоря, что он вовсе и не собирался  беспокоиться.
Помолчали. Каиафа, ожидая продолжения расспросов дотошного родственника, заинтересованно рассматривал носок бархатной своей туфли. А  старик, будто прикидывая в уме соотношение нынешней цены пасхальной кеары к прошлогодней, притушил взор.
–  Поздно уже, – через минуту констатировал Аннан результат своих расчетов и поднял веки, – домой идти не хочу, здесь останусь. У тебя заночую, если не возражаешь, Ваше Первосвященство.   
И направился к двери. У порога Аннан обернулся:
– Значит, сам убить не можешь,  оставить в живых боишься? Каштаны из огня, стало быть,  руками Кесаря?.. Умница! Что нам законы, коли судьи знакомы!.. Молодец! Весело живешь, Иосиф Каиафа,  первосвященник иудейский и всея Земли обетованной, – расправил плечи и вышел.
Столь короткая и резко, почти на полуслове  прерванная беседа Каиафу насторожила: ради чего был затеян этот поздний визит? Тесть явно недоговорил, а может, он сам что-то не понял? Да и последняя собственная фраза, почувствовал Иосиф, горчила, была неосторожной.
Каиафа обошел стол,  сел в нагретое Аннаном кресло, резко,  нервно отбросил в угол ни в чем не повинную газету и уперся локтями в столешницу.  Только после этого стал понемногу успокаиваться.
Лет сорок назад, будучи еще совсем мальчишкой, он по воле Неба и какого-то грязного разбойника-язычника из близлежащих селений остался круглым сиротой. Детская беспечность тут Иосифа и покинула. Погоревав о погибших родителях и своей одинокой безрадостной судьбине, он весьма быстро осознал, что отныне помощь и попечение ждать ему неоткуда. Юный Иосиф разом повзрослел, и, печально вздохнув,  возложил на свои хрупкие плечи заботу о крепком доходном деле своего отца, единственным хозяином которого теперь был он.
Вскоре наличие свободных денег и столь же свободного времени примирили молодого Каиафу с жизнью. Хороший дом в столице, модный гардероб, понятливые расторопные слуги, многочисленные знакомства с видными людьми Сиона как новые, так и старые, папины, из детских годов, сейчас в силу коммерческих успехов Иосифа восстановленные – всё радовало душу, всё придавало уверенности и силы.
Но Иосиф понимал: это только первый плацдарм, отвоеванный им у жестокой судьбы. Честолюбие подталкивало к покорению новых иерархических высот. Какие это будут вершины, Каиафа пока не знал, однако как начальный шаг к постижению и завоеванию их принял воистину мудрое решение: поступил в лучшую в столице иешиву – при Храме.
Там, в высшей школе, начитавшись разных экзальтированных книжек, он предпринял попытку попробовать и свое перо. Оказавшись в плену сразу у двух ветреных муз Эраты и Евтерпы, Иосиф самозабвенно слагал сонеты и рондо, мадригалы и канцоны, неизменно посвящая их некой красавице, имя которой юный менестрель тщательно скрывал за живописной и оригинальной, как ему казалось, аббревиатурой NN. Если судить содержание опусов, то таинственная прелестница либо совсем не знала о восторженных порывах поэта, либо относилась к ним без должного участия.
Потренировавшись на амурной ниве, молодой Каиафа окунулся с головой в романтический омут: стал писать поэмы. О благородных разбойниках как сухопутных, так и морских, которые были свиты из всевозможных страстей, словно деревенские корзины из прутьев; от жгучих устремлений героев все страницы были забрызганы кровью. О первых вольных поселенцах Ханаанских полей, гревшихся в ночи у степного костра и распевавших тягучие жалобные песни про обретенную, наконец, независимость и государственность; в часы дневные жители Палестины смело предавались мукам нахлынувшей на них вольности и гибли от избытка сладостных эмоций. И о прекрасных, но печальных наложницах восточных гаремов, нежившихся среди звонких фонтанов и пышных садов, обливавших себя струями французских духов, и примерявших перед золоченым зеркалом  роскошные наряды из китайских шелков и узбекского хлопка; все пленницы сералей ужасно страдали от неразделенной любви и жаждали свободы.
Немного погодя, попалась на глаза Иосифу тоненькая книжонка рассказов, плод усилий его школьного товарища. Неизвестный критик сопроводил публикацию восторженной вступительной статьей, в которой утверждал, что автор «в своих произведениях поднялся до уровня Толстого, Достоевского и даже Бабеля» [104].
Тут певец возвышенных чувств, осмелев, отнес и свои труды к издателям. Но ни один из них (экие близорукие журнальные крючкотворы!) опубликовать субъективно-лирические строфы не дерзнул. Иосиф поморщился, обвинил редакторов в бездарности и зазнайстве, пожалел читателей, что не суждено им, ознакомившись  со столь гениальными его творениями, восторженно воскликнуть: то-то был поэт,   и отвел душу дюжиной непристойных сатир.
 После такого опыта посчитал Иосиф литературу занятием для себя недостойным. К чему, думал он,  унижаться перед всякими посредственностями, которые, имея в собственности печатный промысел, берутся судить других, но при этом сами ничего истинно поэтического  сочинить не могут.
Нет, Иосиф к писательству окончательно не охладел. Кое-что по вечерам пописывал. Но всё, что ныне рождало его воображение, он аккуратно и со злорадной улыбкой складывал в стол.
То ли стихотворец сротозейничал, то ли повинен в злом умысле  личный его секретарь, только одно творение поэта стало широкому кругу библиофилов известно. Вот оно:

Идет этот день в решете золотом,
И солнце дрожит золотым решетом.

И вдруг зажигают долину цветы,
И солнышко сеет свой свет с высоты.

А может быть, это я вижу во сне?
И солнечный день только чудится мне?

Конечно! Навеяло образ его
Той ночи серебряное колдовство.

Трепещет прохладой серебряный путь,
И морем ночным вся наполнилась грудь.

К тебе я приду сквозь полуночный мрак,
От края до края скажу тебе так:

– По воздуху, водам мы можем идти,
Разбиты преграды, нам вольны пути.

Легко, как печаль, я рубашку сниму,
Твоё иль моё – нам теперь ни к чему.

Измученных светом не примем с собой,
Пойдем мы во тьме серебристой тропой.

Кто – чей? Кто – откуда? Не всё ли равно?
За мною же, братья, я жду вас давно.

Не всё ль мне равно: ты откуда и чей?
Мы вместе проверим свет темных лучей.

Пусть радостно путь наш в долине цветет,
И каждый из нас свой добудет доход.

А сразу после Пасхи принялся Каиафа за прозу и не какую-то там художественную – философскую.
Месяцев этак через шесть, видимо, повзрослев окончательно, влюбился Иосиф в сверкающий почетом и важностью верховный сан первосвященника. Блеск выезда, кафтан  и посох, проповеди Аннана (тогдашнего главы синагоги), строгое послушание внемлющих приказам, раскаленным оловом жгли его душу и думы. Не восторгом жгли, не поклонением, –  мыслью: почему высокая шапка первосвященника не украшает его чело?
Несправедливо это, оскорбительно.
Он, Каиафа, не последний, кажется,  по происхождению своему иудей столицы имел как будто  не меньшее право на такое же склонение перед ним колен, спин и голов. Имел? Нет, имеет!  Ему есть что сказать в великом Святилище Господнем недоверчивым и чванливым собратьям по вере. Он видит цель перед собой и народом, он  знает путь, по которому, как Моисей, поведет славный еврейский люд.
И огромный радостный Ершалаим в одночасье скукожился до размеров холодной Храмовой площади.
Но куда там  – у Аннана пять сынов в наличии.  Плодовит оказался первосвященник, предусмотрителен.
У Аннана, правда, еще и дочка имеется. Неприглядная, засидевшаяся в девицах прыщавая Мария. А вот это… Это стоит обдумать.
Немного погодя, получил Иосиф право называть первосвященника не Его Святейшеством, а просто – тятей.
Иосиф окинул мысленным взором многолетнее свое супружество и с философской грустью изрек:
– Верно говорят: еврейское  счастье, что вода в бредне.
Приобщившись посредством хупы к политической элите, Каиафа очень скоро вынужден был признать: не всё ладно в его королевстве, и каждый муж несчастен по-своему.  Дело в том, что он страстно, пожалуй, не менее страстно, чем о верховной власти, мечтал   о сыне. Родить продолжателя фамилии, воспитать его адептом своих идей, увидеть, наконец, преемника дела отца – вот, думал Иосиф, доподлинное мужское счастье. Но то ли судьба шалила, то ли всевидящий Бог решил по-своему сбалансировать первые успехи молодого политика, только плодом бурной любви первосвященнического зятя были одни сплошные девки, не давал грозный Иегова Каиафе законного наследника. Наследники незаконные у Иосифа получались; но ни они, ни их матери признавать отцовство за будущим первосвященником почему-то не желали.
Каиафа горестно мотнул головой.
Дочери давно уже замужем, разлетелись по городам и весям, живут вольной жизнью, о  папе с мамой вспоминают раз в году, в день своего рождения, ожидая от любимых родителей щедрых подарков.
Иосиф поморщился, думать об Аннане было привычнее и одновременно  приятнее. 
Несколькими годами позже (не без помощи, разумеется,  Валерия Грата) удалился тесть на покой, вполне заслуженный и абсолютно мирный. Тут настало время пропустить вперед поочередно трех своих старших шуринов. Понимал Каиафа: проскочить сквозь них никак не удастся. Каждый из троицы правил, по счастью,  короткое время. И вот через двенадцать супружеских лет  при содействии  уже Пилата Понтийского надел Иосиф, наконец, заветную шапку.
Верховные вожжи в руках опьянили. Ласково согревала пальцы холодная тяжелая государственная печать. Высокий жесткий на вид  престол услужливо поскрипывал под ним мягкой телячьей кожей. Умиляли поклоны и льстивые взгляды.
Нахлынувшие административные заботы не отягощали. Однако сразу же проявились и политические издержки:  Бог создал законы, а черт – властей легионы.
Выяснилось: народ всё еще любит Аннана. И никогда (вот, поди, пойми неотесанного охлоса!) не переставал любить. Если не мудрость, то опытность в старике точно  видит.  Власть  (после стольких-то лет отлучения от нее!)  за ним признает. Следовательно,   почтение норовит  выказать.  Аннан и рад. Всюду нос свой сует. Советует.
Что чернь безмозглая, так – глина, плесень болотная. Обидно, что полсинедриона  горой именно за Аннана. Вторая половина совсем необязательно в восторге от него, Каиафы.
Тут и подруга жизни, намекая на фамильный долг, стала мурлыкать о государственной нужности братцев. Особенно настойчиво после хмельных семейных застолий.
Иосиф, постригая на следующее утро в ванной комнате бороду, тихо тогда напевал себе под нос:
–  Эту бабу не задушишь, не убьёёёшь, не убьёёёшь, не убьёёёшь…
Да, папаша благоверной супруги  раздражает, по рукам вяжет.
Впрочем, власть закулисная, хоть и сильна бывает, а с реальной всё равно сравниться не может. Это разлюбезный тесть знает. Знают и другие члены Верховного собрания. Пилат тоже не глуп… Стало быть, последнее слово всё равно за ним остаётся, за  Иосифом. Так-то.
А посему:
          
  . . .Бог с ними.
                Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для Рима, для еврея
Не гнуть ни  совести, ни помыслов, ни шеи…
Та-та,  та-та,  та-та…
Вот счастье! Вот права…

Стабильно,  весьма предсказуемо, хотя и с трудом, с оглядкой, дела шли вплоть до появления этого Иисуса…
Три последних года, глядя в сторону Иосифа, все окрест стали язвительно  перешептываться: каков раввин, такова и синагога. Дескать, при Аннане этакого количества школ и учений не было и быть не могло. Спокойна была Иудея, благонравна. А сейчас, при Каиафе,  из всех щелей лезут наставники всякие, пророки доморощенные. Народ мутят. Тем верховную власть подрывают.  Кто заурядной ерундой да бредом воспаленного мозга своего, а кто и посерьезнее.
И загуляли по синедриону склоки да сплетни. Они по нему всегда разгуливали, но  с прошлой осени стали изрядно злые, желчные.
В Храме ли, на Совете или рауте, глядя в глаза, источают соратники елей да миро, а стоит отвернуться, так тут же ядом презрения обдадут. Клыки и когти  наружу. Мелкие,  жалкие, гнусные завистники и предатели… [105]
Иосиф видел: все только и ждут, когда и на чём споткнется глава их Верховного собрания. И тесть – известный плут в своем народе – в ожидании его оплошки первый.
Вера,  единый Бог,  законы бытия, прописанные в святом Пятикнижии,  для Аннана лишь средство, привычное орудие. У него в голове свой Бог,  для которого предусмотрительно и тайный Храм выстроен.
Иосиф почувствовал, как что-то холодное и жесткое внезапно сдавило его кадык, от нехватки воздуха легкие напряглись.
– И я, Каиафа, первосвященник Каиафа, в храме том уже  на заклание приготовлен?!  – натужно прохрипел Иосиф.
Да, учение деревенского раввина тестя мало занимает. Галилейский проповедник интересен Аннану лишь как  повод к  восстановлению его былого административного могущества: останется Иисус невредим, – повинен Каиафа; уйдет назарянин в небытие, – Иосиф же и виноват. Ибо не Тора ведет тестя по жизни, а жажда верховной власти. Власть, именно власть  и есть – его   настоящая религия. А в таком храме любые молитвы хороши.
Но что есть настоящая, единственно приемлемая для иудея, во всех отношениях правильная, богоугодная на Земле власть? Аннан на престоле? Или Каиафа? Нет, дорогой тесть! Сотни Аннанов,  тысячи Каиаф, и все вместе, и все в единый мощный кулак сжатые.  Это и есть полноценная справедливая власть – меритократия!!! [106] 
 Мой старик то ли из ума начал выживать, то ли так сильно заигрался на ниве личных амбиций, что, похоже, перестал понимать такие простые вещи.
Но ничего, мы-то власть эту с Божьей помощью и будем строить… Шажок за шажком, не спеша, полегонечку, тихой сапой... По счастью, еще ходят по земле ханаанской преданные поборники истинной веры.
Тут еще этот Иисус, нищий мудрец, всюду странствующий… Эва  на что замахнулся! Пророка из себя изображает. Мессией представляется. На святое покусился! Играть на струнах еврейской души? Насмехаться над таинством великого еврейского ожидания? Писанием баловаться? Не позволю! Да за это… херема мало. Да за такое… камнями.
Ожидания – они на то и «ожидания», что всегда, так сказать,  в будущем. И закон этот ломать – предательство.
 «А не предаю ли я сам?!» – вдруг вынырнула откуда-то шальная мысль.  Каиафа с силой нервно прижал ее пальцами у висков. Обрывки фраз: «…народ? Но… Или себя?.. А потом что?..  Может, всё оставить? …как есть?» – зло стучали в его мозгу.
Иосиф, выгоняя из сознания залетевшее сомнение, сердито тёр ладонями надбровные дуги.
– У меня своя партия на доске, – прошипел через минуту первосвященник. – Взялся за Тору, не говори, что не в пору.
И тут нахлынуло облегчение. Сразу.
Двух мнений быть не может: прав был бы Аннан года этак три назад, когда Иисус только вылупился из своей деревенской глуши. Тогда простой пастушеский нож имел вполне реальную силу. Но кто в то время на новоиспеченного проповедника обращал хоть сколько-нибудь внимания? И вот прошло всего каких-то полгода, ну, может быть, месяцев девять, десять  (срок куцый, до смешного), –  об Иисусе уже судачила вся Палестина. А теперь… Мало, что  ученики что-то там  пишут, так по всей стране слышны сочувственные вздохи. Ножом такое не вырежешь.
 Тесть, хитрый плут, всё отлично понимает. Сегодня просто провоцировал, смеялся, проще говоря.
И мы, вследствие этого, сделаем следующее. Как только руки назарянина стянет покорный ласковый аркан, надо будет проследить, чтобы привели его непременно в дом Аннана.  Какой из первосвященников  отдал приказание арестовать Иисуса, значения тогда иметь уже не будет; для всех станет и останется важным, кто допрашивал ослушника Веры, то есть,  кто его судил!
– Вот и еще одно правильное решение нынешнего дня, – Иосиф расслабленно откинулся на спинку кресла.  – Где черту не под силу, там еврей справится.
Кукушка без спиц и платка выпрыгнула из своего гнезда и принялась браниться. Каиафа глянул на часы и побренчал в колокольчик. Вошел секретарь.
– Любезный, пошли-ка кого-нибудь в дом Лаврентия. Пусть пригласят его ко мне на чарку вечернего бренди.
Когда слуга удалился, Иосиф  сладко потянулся:
– Теперь и отобедать не грех, истинно говорю.

< > Пилат был сыт.
Пригубливая из высокого кубка «хванчкару», присланную империи в дар грузинским халифом Мишамом из древнего рода Саахов, давно и упорно набивающегося Риму в холопы, он благодушно взирал на стол. Сладкое благородное вино нежило язык и с каждым новым глотком всё больше улучшало настроение.
За окном занимался погожий день, тихий и теплый.
Прокуратор, повинуясь привычке, выработанной в многолетних ратных походах, покинул супружескую постель рано, благоверная еще спала. Ночь выдалась бурной, почти как в юности, сон – крепким,  освежающим. И Пилат чувствовал себя бодро. 
Тут аппетитный кусок сыра матовым блеском заиграл  в луче солнца, и сам попросился в рот. Прокуратор противиться не стал: рука потянулась к тарелке.
Завтрак подходил к концу.
Заметив это, раб предупредительно подошел к столу с приготовленной чашей для омовения и стал, по-военному перекрестив на голой груди руки.
Пилат блаженно облизнул губы и, плеснув в бокал еще несколько капель ласкового напитка, посмотрел в окно. Солнце слегка золотило город. Опытный взгляд стратега определил: изнуряющей жары сегодня ожидать не следует.  Это было приятно. Неотложных дел тоже вроде бы не предвидится, и бывший кавалерист наметил себе сразу же после утренней трапезы сугубое развлечение: верховую прогулку по долине Кедрона в сопровождении своего любимца – пса Цербера.
"Logos procuratоris  lеx, nam terra rotundam est" [107]   – мысленно констатировал наместник, довольный собой.
За боковой колонной шевельнулась робкая сизая тень. Пилат привычно поджал под себя ноги и перевел в сторону взгляд. Тень преисполнилась естеством: пред очами управителя стоял юноша лет двадцати, тонкий и стройный, как нецелованная восточная дева. Личный секретарь, именем Авзоний.
Лицо прокуратора подобрело.
Раб, увидя  отлетевшую  на стол салфетку, с чашей в руках подошел к хозяину и опустился на колено.
– Какие вести ты принес, мой любезный Меркурий? –  с полуулыбкой мягко промолвил Пилат.
– Excellеns! [108] – голос юноши был высок и нежен. – Каиафа, первосвященник иудейский, просит у вас аудиенции.
Утренняя прогулка улыбнулась и поскакала прочь.
«Logos procuratоris… [109] – промелькнуло в голове наместника. – Formula Fortunae» [110].
И он окунул ладони во влагу:
– Что нужно Каиафе в такой час?
–  Я не могу знать этого, экселленс, – проговорил Авзоний, – но Каиафа утверждает, что дело важное.
– Для него или меня?
– Экселленс, этого он не сказал. Но, полагаю, для него. Вид у Каиафы сумрачный, даже нервозный, и обычной его надменности нет.
– У него, как и у всех евреев,  дела  только  важные, – настроение захотело портиться, но пока что еще не начало. – О, да я вижу, ты исповедуешь прикладную психологию?
Юноша едва заметно усмехнулся:
– На службе у вас, экселленс,  это нетрудно.
– Лукавый льстец, – Пилат вытирал  полотенцем руки. – Ты и на мне практикуешь? Буду знать… Ладно, зови своего Каиафу.  От него теперь всё равно не отбояришься. Но не сюда,  на галерею зови.
Авзоний склонил стан и двинулся прочь.
– Стой! – прокуратор размашисто налил кубок. – Перед разговором с главным евреем подкрепи, Психолог, силы стаканом доброго сердечного свани.
Юноша изобразил полуиспуг:
– Экселленс, вы же знаете, я не пью свани.
Каиафа понимающе качнул головой:
– Правило, достойное подражания. Неужели ты думаешь, что грузин будет травить своего хозяина, который и кормит его, и за ухом чешет. Мы с тобой, дружок, слава Юпитеру, всё-таки из Метрополии. Стало быть, и хорошее вино надобно нам, а не московитам. Смело пей!
– Экселленс, – улыбнулся Авзоний,  принимая из рук хозяина тонкий бокал, –  идущий на смерть благодарит за угощение.
Улыбнулся и Пилат, поднимая свой бокал:
– Приятного тебе путешествия в царство Плутона, разбойник.
Вино обожгло гортань медом и запахом гор.
– Пока Первосвященник ожидает в передней, послушай анекдот.  Когда послы грузинского  халифа преподнесли это вино в дар князю московскому, разумеется, сопроводив приношение естественным для востока витиеватым хвалебным слогом, князь Владимир тут же пожелал отведать гостинец совместно с дарителями. Но те отказались, сославшись на то, что не достойны столь благородного напитка. Тогда Владимир велел вылить содержимое бочек в речной поток. И вся рыба еще до заката солнца всплыла кверху брюхом. Ну, как? Хорош анекдот?
– Я знаю эту историю, экселленс, – юноша стоял в недоумении. – Она, по моему разумению, не свидетельствует о силе властителя славян. И мне искренне жаль московского князя.
– Тогда еще по бокалу, – Пилат потянулся к графину. – Ты ничего не понял, приятель. Разве я рассказал тебе байку, чтобы позлорадствовать над князем Владимиром?  Ошибаешься.  Его поступок может вызвать только уважение. Смысл анекдота в том, что раб, дабы выслужиться перед хозяином, всегда готов укусить руку даже своего друга. Мишам и не преминул это сделать. А Владимир-князь, кстати, не отправил послов на дыбу, как какой-нибудь безвольный и слабый сатрап. Он лишь выпроводил гостей восвояси.  Так-то.
– Но способ проявления  административной воли какой-то варварский, чересчур дремучий, азиатский что ли. Я понимаю, Московия богата землей, и много в ней всякой живности. Но к чему травить ее так безрассудно? Бедная невинно убиенная фауна! Не за это ли можно пожурить правителя росов? Вечная память речным подданным князя Владимира.
– Ты смеешь обсуждать поступки сильных мира сего? Учту, – Пилат кольнул юношу взглядом. – К тому же, дружок, ты, кажется мне, позабылся: по невинно убиенным… здесь… панихиду справлять имею право только я.
Авзоний замер,  чуть не выронив из рук кубок.
– Психолог… – реакцией секретаря прокуратор остался доволен. –  Petitio principii… [111] Так ты говоришь: рыбкам вечная память?  Что ж, пусть будет по-твоему. Sic! [112]
Вино вновь окровавило губы.
«Если травиться, – подумалось Авзонию, – то непременно и только так».
– Свободен, – прокуратор потерял интерес к собеседнику. – Тебя ждет Каиафа…

…В белой тунике с золотым по краю узором уверенной походкой кавалериста, привыкшего к победам, ранним утром одиннадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду дворца Антония вышел прокуратор Иудеи – Пилат Понтийский.
Часть портика, залитая бойкими лучами молодого солнца, радовалась теплу и свету, другая зябла в сизом полумраке. От этого  ala казалась листом ученической тетради, косо  разлинованной в полоску. [113] Робкий ветерок из внутреннего  сада доносил запах первых цветов и сырость последней ночи. Запахи ласкали сознание и навевали туманные видения детства,  солнце резало глаза, напоминая о возрасте и заботах.
В тени одной из колонн, как клякса нерадивого школьника, хорошо просматривалась высокая темная фигура с посохом в ее рост. Каиафа. На нем была дынеобразная, пузатая шапка  первосвященника. Неосвещенный силуэт издали напоминал перезрелую стрелу лука.
Каиафа являлся в резиденцию римских наместников только в двух случаях: либо по приказу, то есть для получения директив или наставлений, либо по собственной воле, но тогда непременно с какой-нибудь просьбой.
Пилат подхватил на левую руку шелк туники и остановился в ожидании.
Первосвященник качнулся и  двинулся навстречу. Шаркающие шаги шелестели, как страницы старой нудной философской книги, измученной частым перелистыванием.  Пилат, прислушавшись к себе, осознал, что  былое, застольное, настроение помутнело.
– Благополучия и мира доблестному представителю Кесаря, – Каиафа, подойдя,  уперся шапкой о посох.
– Мира и благополучия пастырю иудеев. Какие думы привели тебя сюда, Каиафа?
– Сложные, Прокуратор, – заметив в дверном портале неясную фигуру, Каиафа жестом хозяина указал в сторону колонн. – И сугубо конфиденциальные… Пройдемся, Наместник, по галерее, поговорим.
Пилат и сам всегда предпочитал разговаривать с первосвященником без посторонних ушей: никогда не знаешь, что следует ожидать от хитрого и коварного  главы синедриона.
–  Что ж, утро отменное.   Давай погуляем, я не прочь.
– Да, погода хороша. Но следующие дни могут не быть такими безоблачными. Пасха грядет.  В связи с этим, Прокуратор,   у меня к тебе просьба…
Каиафа умолк, будто смутившись или что-то вспоминая. Его палка мерно отстукивала шаги.
Пилат внутренне собрался:  «Невелика, однако,  увертюра».
– Что ждешь? Я слушаю тебя,  Верховный жрец иудеев.
– На праздник, – Каиафа посмотрел себе за спину, – Прокуратору это известно,  в Ершалаим прибывает много людей. И, замечу, весьма разных. Кто разберет, что у них в голове? Всякое может случиться. Поэтому мне  нужно для спокойствия синедриона, для потребностей его несколько твоих, Наместник Кесаря, солдат. Человек двадцать, я думаю, вряд ли более.
– Почему-то раньше, –  Пилат усмехнулся, – ты не просил у меня на праздник военной защиты.
– Надобности не было, Прокуратор.
– Странная просьба… Зачем тебе люди?
– Для спокойствия синедриона и его потребностей.
Теперь Пилат, обдумывая слова просителя, выдерживал паузу.
– А если я тебе откажу?
– В городе могут возникнуть эксцессы. Ни тебе, Прокуратор, ни мне они не нужны.
– И несколько легионеров смогут предотвратить их?
– Именно так.
– Если бы в свое время, усмиряя Месембрию, я мог обойтись двумя декуриями… Ты, я вижу, великий полководец, Каиафа… Не по душе мне твои слова. Странная просьба… Начнутся уличные беспорядки, знай, мои легионеры и так сумеют восстановить закон. Зачем тебе люди?
– Уличные беспорядки? Господь с тобой, Прокуратор,  я  не их имел в виду. Твои люди побудут при  синедрионе, присмотрят за городом, потом откушают кошерной водки, закусят  и вернутся в расположение своей части.
Пилат в задумчивости остановился:
– Побудут в городе, присмотрят за синедрионом? – затем в молчании отмерил  с десяток шагов. – Решил, старый лис,  подпоить моих воинов?
 Каиафа, как бы оправдываясь, услужливо измялся в лице: «Праздник»; он уже понял, что людей получит.
Пилат развернулся и пошел в обратную сторону:
– Двадцать моих головорезов не мало? Может быть, обратимся  к наместнику Каппадокии Титу или, того лучше,  наместнику Кипра Агриколу, чтобы тот направил свои галеры на подмогу синедриона. Что скажешь?
– Скажу, что я оценил твою шутку, Прокуратор. Мне не нужны галеры,  но  двадцать легионеров – хорошо.
– А если я дам десять?
– И десять возьму,  но, думаю,  Прокуратору лучше не мелочиться.
«Совсем уважение перестал проявлять.  От рук отбивается, – мелькнуло в голове Пилата. – А когда вымаливал пост первосвященника, какой шелковый был. Рожденный ползать – везде пролезет».
– Какие-то политические интриги? Семейные ссоры?
– Прокуратор как всегда прав.
Тень от колонны и солнечный луч рассекали фигуру прокуратора пополам, по  диагонали. 
– В конце концов, это твои проблемы… Так и быть, людей я тебе дам. Что не сделаешь для спокойствия синедриона.
– Благодарю, Прокуратор. Теперь просьба вторая…
– Как! Еще просьба?
– Да, Пилат, и на сегодня последняя.  Прошу тебя,  думаю, дня через два,  утвердить смертный приговор.
– Это еще зачем и… кому?
– Одному смутьяну.
–  Люди, которых ты только что выклянчил у меня, – они связаны с этим человеком? 
Каиафа в знак согласия склонил голову:
– И даже скажу, как. Они нужны, чтобы его арестовать.
– Не понимаю. Разве у синедриона и царя Ирода мало сил, чтобы схватить одного человека?
– У Ирода сил хватает только на пьянство и еще, может быть, на веселые после выпитого танцы. Синедрион, скажу без хвастовства,  может справиться и не с одним человеком. Но дело сейчас в другом. Арест иудеями этого возмутителя спокойствия будет иметь или может иметь сложности. Их желательно избежать.
– Ты требуешь от меня утверждения смертной казни. Значит, сам ты уже приговор бедняге вынес. А арест обвиняемого еще не произведен? Браво, Первосвященник.
У Пилата окончательно  испортилось настроение, он понял, что слишком быстро, опрометчиво быстро согласился с первой просьбой. Этот хитрый еврей только что обвел его  вокруг пальца, заставил римского управителя вершить еврейские дела. Теперь руками же прокуратора хочет содеять убийство. «Хорош Иосиф, как его земля  носит», – язвительно сверкнула в голове наместника чужая мысль.
– Послушай, Каиафа, – Пилат смотрел прямо, в упор, – мы с тобой оба немолоды, как будто одногодки. Я  воин: мне приходилось и на поле брани убивать, и после сечи, и перед нею  казнить. Со мной всё ясно. Но ты! Ты же  тыловая крыса, и всю жизнь в бумажных заботах. Зачем тебе чья-то смерть?..
Каиафа не смутился,  сам уперся в собеседника взглядом, определяющим вес и цену:
– Спокойствия ради… И, прошу заметить, не только моего, но и  твоего тоже.
– Что сделал этот человек?
– Он богохульник, Пилат, выдает себя за сына верховного Бога… Юпитера.
– За это  на смерть?! – прокуратор попытался улыбнуться. – Ты шутишь, Каиафа. Мало ли сынов Юпитера бродит по земле. Кого это может интересовать? И как какой-то   лже-Бог  может повлиять на мое спокойствие? И на твое, кстати,  тоже. Нет-нет, это дело Юпитера, пусть он и казнит.
– В прежние годы, Пилат,  я бы с тобой согласился. Но сейчас не так всё просто: бредни этого смутьяна о родстве с Богом замешаны на политике. Он государственный преступник, выдает себя за царя иудейского. Поэтому я покорно  прошу его казни.
– Еще один самозванец на трон? Нам больше не о чем говорить, Иосиф. Велика беда, если царь Ирод и кто-то там еще меж собой от скуки пободаются. Да, передеритесь вы, евреи, все до единого друг с другом, какая забота Риму? А нужно будет: две-три когорты, – голос прокуратора на последних словах стал отливать металлом, – и я наведу порядок.
– Не сомневаюсь. Но этот преступник не только об иудейском царстве мечтает. Он  всем говорит, что нет для него разницы между евреем, эллином или… римлянином. Стоит припомнить  его желание числиться в сыновьях Бога, и всё сойдется на том, что он претендует на трон римского Кесаря.
Пилат безрадостно захохотал:
– Тогда он просто сумасшедший. Его не казнить, а в дом скорби отправить надо.
– Не спеши, Пилат. Иудея, как ты знаешь, под протекторатом Рима. А тут, под боком, в клинике для душевнобольных, свой иудейский Кесарь, – губы Каиафы плутовато растянулись.
– Риму это угрожать не может.
– Как знать? Этот самозванец пользуется в народе успехом. Полагаю,  смуту в Иудее он поднять в силах.
– Я же сказал тебе: две когорты и… молитесь, усердно молитесь, евреи, своим Богам, чтобы крови вашей было поменьше. Помни, хорошо помни это, Каиафа, и прекрати  нести вздор.  Не может один сумасшедший, кто бы он ни был, поколебать трон Тиберия. Ему и только ему принадлежит власть, да пребудет с ним вовеки милость Богов.
– Сразу видно, что ты, Пилат, воин, а не политик. Это ты забыл, что власть принадлежит Тиберию, да пребудет с ним пожизненно милость Яхве. Как ты думаешь, обрадуется Кесарь, если узнает, что его провинция восстала из-за одного человека, которого прокуратор не пожелал казнить? Ты, Пилат,  рискуешь навлечь на себя гнев Рима. Нет уж, лучше пусть умрет один человек, чем пострадает целый народ и… наместник над ним.
– Шантажируешь? Проще говоря, даешь понять, что в случае моего несогласия настучишь? 
Каиафа удивленно поднял брови, он уже уразумел, что и тут цели своей достиг:
– Храни меня Бог! Ни я, ни кто-то еще в Иудее не сделает так. Зачем? Снимут тебя, Рим назначит другого. Еврею без разницы. А вот твои соотечественники донесут, обязательно донесут.
Пилат почувствовал, что шея его взмокла.
– Кто этот несчастный?
– Неважно. Имя – одно из еврейских, тебе оно всё равно ничего не скажет.
–  Ты разве не понял меня?
–  Иисус из Назарета, Прокуратор.
–  Знатен?
–  По счастью, нет.
–  Семейный? Дети есть?
–  Что назарянин не женат, знаю. А дети? У какого мужчины, достигшего тридцатилетнего возраста, нет детей? Неужели, Прокуратор, это имеет значение?
 Пилат, прищурив глаза, прицелился в колпак просителя и, не отрываясь от черного шелка,  с силой, звонко   хлопнул  в ладоши. Из дверной арки тут же выпорхнул Авзоний.
– Декана Манлия и декана Петрония Долидуса с ратниками вместе в полное распоряжение первосвященника отдать!
– Прошу прощения, Прокуратор, – подал голос Каиафа, – я тут ни при чем. Прикажи отправить своих  воинов к моему помощнику Давиду. Охрана синедриона – его забота.
– Ты слышал? – прокуратор еле сдерживал гнев. – Исполнять!
 Затем выдохнул первосвященнику:
– Я выполнил одну твою просьбу. Выполнение второй будет зависеть от разговора с Иисусом. Я хочу видеть этого человека!
И вновь в знак согласия Каиафа ткнулся шапкой о посох: дело сделано, остальное – пустое.

…Пилат грубо отшвырнул дверь и шагнул в пинакотеку.
В прокуратора со всех стен укоризненно принялись всматриваться полководцы и  политики, искусники и философы, их жены и общие любовницы  – то худосочные, то полнотелые.
Бездушная, залитая благородством багетной бронзы галерея источала застывшую академическую суровость, дышала вечностью.
Наместник, не осилив и  дюжины локтей, изможденно сел на жесткий плюшевый диван у стены под требовательный взор Александра Великого.
 «Этот бы явно нашел способ разрубить еврейский узел, – у Пилата бешено билось сердце, – и без всяких глупых  рефлексий».
Черные глаза македонца тут же померкли над потупленными веждами прокуратора.
Время пожухло.
«Слава Марсу, старик Аннан не смекнул явиться со своими требованиями. Или еще плетется где-то, поднимая посохом соленую дорожную пыль? Избави меня Боже от евреев, а с врагами я и сам справлюсь».   
Мысли не отпускали, шершаво елозили в сознании.
Пилат поднял голову и отвел взгляд в сторону: император Наполеон, сидя на барабане, тыкал коротенькой ручкой  в груду коней и  что-то кричащих, обезумевших от своей и чужой крови солдат.
Сердце прокуратора застучало спокойнее, привычнее.
«Лет двадцать назад под Трапезунтом никакой Буанопарте не посмел бы сойтись в поединке с Понтийским Пилатом. Тогда, что ни сражение  – Аустерлиц. Мой, личный! Славная была пора! Звон стали и злата. Шумное боевое раздолье дружины, опьяненной тяжелой добычей и легкой смертью. Реки вина и крови. Веселые бесконечные пиры. Тонкие длинноногие пленницы… Да, вольное было время. Молодость… Отвагу и вседозволенность тех лет, увы,  не вернуть... Теперь, видите ли, надо исполнять государственную службу. И где? В заковыристой,  гнусной, фальшивой Иудее. И самое занимательное: почему нужно? Разве моё сидение здесь так уж важно Риму? Возня с Каиафой необходимее расширения границ империи?»
Пилат откашлялся и лениво произнес:
– Берия ко мне.
Мышиный коридорный шорох  потерся об углы и зачах.   Прокуратор заново прикрыл глаза:  «Фортуна либо была в стельку пьяна, либо у этой взбалмошной бабы взыграло настроение от подоспевших некстати регул. И я… я,  Пилат!.. – наместник  Иудеи. И смешно, и грустно... Ни Галлия, ни Малая, на худой конец, Азия, ни  берега Понта  Эвксинского, мною завоеванные. Нет… Гнилая, дикая, шельмоватая провинция под глупым названием  Иудея. Где каждый желает своё племенное, почти деревенское,  вероисповедание вознести до пределов мировой религии.  Государством ее назвать  язык не повернется. Так, вялое, совсем неживое изобретение человеческого ума. Какое-то нереальное полуполитическое, полурелигиозное образование. Фантастика, одним словом. От постоянных собственных укусов соседей, не говоря уже о пинках со всех сторон, скоро само развалится, издохнет... Ни помогать этому процессу, ни противиться ему, у меня желания нет…» [114]
В коридоре послышались размеренные, как стук метронома, шаги. Сквозь обиженную наместнической рукой дверь материализовался немолодой уверенно держащий себя еврей с умным лицом. Клинообразная аккуратно постриженная и причесанная бородка придавала вошедшему профессорский вид. Платье на нем последнего римского покроя было, чувствовалось, ему привычно; голова не покрыта; волосы прямые, все локоны аккуратно уложены назад. Движения плавны и замедленны, что говорило о силе тренированных мышц. Под мышкой он нес тоненькую канцелярскую  папочку.
– Прокуратор звал меня?
– Ближе подойди, иудей.
Вошедший с достоинством приблизился. Пилат глянул снизу на высокий в глубоких тонких морщинах лоб и неожиданно для себя предложил:
– Присядь рядом, поговорим.
Берия, не торопясь, чинно сел и, что уж совсем противоестественно, начал первым, с рекомендации:
– Не стоит, Пилат, сердиться на всех евреев потому только, что тебе не по душе один, Иосиф Каиафа, – визитер говорил чисто, без акцента на языке метрополии.
– Ты подслушивал наш с ним разговор? – Пилат хотел сказать начальственно, грозно, а слова просочились  грустные.
Берия слыл докой сплетен, хотя, если верить ершалаимским пересудам, не принадлежал ни к канцелярии прокуратора, ни к синедриону, ни, тем более, к какому-то особому клану,  еврейскому или не очень.
– Нет, Прокуратор, я просто знаю, что ты сегодня имел с ним беседу. Некоторые сведения из Ершалаима и твоя нервозность, – прости, она режет  глаза, – картину дополнили.
–  Что ты, Берия Лауреатус, следишь за мной,  понятно. Но я плачу тебе деньги не только за  это. Помнится, мы уговорились,  что ты будешь проводить обсервацию  настроений в твоем  племени. И мне докладывать.
Берия деликатно улыбнулся:
– Я, Пилат,  успеваю делать и то, и другое…
Прокуратор несколько раз, будто что-то ища, сжал в кулак и вновь распрямил пальцы правой руки.
–  Что-то не похоже. Сегодня я узнал… и от других людей… то, что еще вчера должен был услышать от тебя.  Ротозейство? Немощность? Или, быть может,   продуманный, осознанный  политический ход?               
– Ни то, ни другое и ни третье, Прокуратор. А узнать от Каиафы нечто необычное ты, Пилат, никак не мог, он и сам еще мало осведомлен… пока мало осведомлен.
– А ты? Сам-то ты нужной мне информацией владеешь?
– Надеюсь, что да.
– Почему тогда мне не доложил?
– Раньше времени? Упаси Бог! Власть должна созреть для получения нужных ей сведений. Плоды тайного сыска без должной подготовки не съешь. Можно  отравиться.
– Как это разуметь?
– Наместник, мне думается, и сам  хорошо понимает.
– Вот возьму и выгоню тебя к чертовой матери... Или, много легче, вздерну на столбе.
Берия поднял голову и заинтересованным оком  осмотрел латы хулителя Карфагена:
– Ушли евреи в свои сионы, – и пропали фараоны.
Пилат поворотил голову к собеседнику:
– Хочешь сказать, что ты незаменим? А если всё-таки попробовать и... без тебя обойтись?
– Интересная коллизия вырисовывается, – со скукой в голосе отозвался Лаврентий. –  И на многие будущие столетия. В метрополии на каждом углу то и дело слышны громогласные крики: «Бей жидов [115], спасай Кесарию!» А справиться с государственными заботами… без еврея… ни у кого  не получается. И, верь моему слову,  никому никогда не удастся.
– Выводить из призыва к погрому сентенцию о нужности евреев в настоящее время и  невозможности «никому и никогда» в будущем обойтись без евреев? С логикой у тебя, как я погляжу, проблемы.
– С логикой, Пилат, у меня всё в порядке. Уже сейчас любой европейский правящий дом не обходится без помощи сынов Израиля. За подтверждением данной мысли прокуратору и ходить далеко не надо, доказательство перед ним. А в будущем? Предлагаю тебе самому проверить мои слова. Подожди веков этак  двадцать, – немного ведь совсем, – сам увидишь, как изменится отношение на земле к евреям, какое место в иерархии остальных племен займут иудеи.
– Доказательство теперешней востребованности евреев хилое. Что передо мной еврей – это частность, мы всё-таки в Иудее. А что касается других правителей… Каждый властитель берет себе в подручные нужных людей, кто они по национальности, значения не имеет. Полагаю, так будет и впредь.
– Поживем – посмотрим.
– Откуда такая уверенность?
– Уверенность? Разве может еврей быть в чем-то уверен? Побойся Бога, Пилат.
– На чем же тогда основано твое умозаключение?
– На самом существенном, что есть в мире – словах пророка Моисея, передавшего нам волю Всевышнего.
– Ах, вот оно что. Да-да, припоминаю. По словам вашего Моисея, евреи обречены  на всеобщую на Земле власть.  Читал, и даже с интересом. Но вот вопрос:  как быть с другими народами? Никто ведь чужой воли не приемлет. Как ты объяснишь такое противоречие?
– Непониманием. Многие народы не приемлют Божьей истины, которую евреи несут в мир. Оттого и оголтелая неприязнь к божьему люду. Пока. Но придет срок, иудеи свершат в мире свою великую историческую миссию. Привнесенное евреями в мироустройство  даст мощный толчок к развитию нового, передового. И тогда все ныне дикие племена поймут и примут деяния сынов Израиля, ими же многие века гонимых, оценят еврейскую  правду,   полюбят тех, кто ее им дал.
– Смелое утверждение. Стало быть, пройдет время, и дикое племя латинян перестанет поносить евреев-просветителей, которым одним только известна истина в последней инстанции?  И остальные дикие народы, не говоря уже о бескультурных, слаборазвитых, грубых персах, греках, египтянах или россах, – все станут вас любить? О Боги, какая самоуверенность!
– Это не самоуверенность, Пилат, а констатация данного Всевышним предопределения.
– Предопределение… великая миссия… святая правда… Евреи  одарят  мир знаниями высшей мудрости?  Они осчастливят народы благами материального процветания? Укажут жителям Земли путь к светлому будущему,  поведут за собой к наилучшему мироустройству? Привнесут высшую мораль? Они светочи прогресса? Софистика, мой друг, если не сказать грубее – клиника. Но об этом вещает  ваша Тора, а на площади перед моим дворцом без устали толкуют ваши ученые мужи. Скажи мне, представитель чванливого народа: почему ваши законы, ставящие еврея выше всех остальных народов, другие племена должны признавать, принимать и выполнять?
– Не совсем так, Пилат, но я не спорю.
– Раз не споришь, значит, согласен, что вопрос мой правомерен. И ответ на него знаешь.
– Я с Богом не спорю, Прокуратор, но не с тобой.  Печально, что из чтения Торы, которую я тебе дал, ты извлек лишь следствие, а над причиной потешаешься в отличие от жителя Сириуса,  который очень быстро сообразил, что мыслящее существо может и не быть смешным, даже если оно всего лишь шести тысяч футов ростом.
Прокуратор двумя указательными пальцами бесшумно поаплодировал последним словам Берии:
– Браво: бесконечно малые имеют гордость бесконечно большую. Разве это не смешно? Да и о какой причине ты говоришь? Проповедуешь глупость, а  еще берешься утверждать, что она будет другими востребована, и за нее вас, евреев, будут любить. Ишь ты, любви захотелось. Но почему и за что другим народам надо непременно любить всех евреев? Ответь. Слова о вашей природной исключительности, о естественной прогрессивности взглядов, о  врожденной гениальности, о вашем Божественном предназначении оставь детям. И то не всем, иные за такие сказки и камнями побить могут. Скажи, величайший философ провинции и, следовательно, всей Земли, как ученый муж скажи, а не как отпетый фанатик: за что? Только потому, что вы есть, вот такие самодовольные? Или потому, что вы всем и всегда навязываете свою волю, свои мысли?  Вообразили себе, будто вы всё знаете, что вам одним дозволено поучать всех остальных, и потешаетесь.
– К сожалению, ни ты, ни другие – никто, кроме тех, кому адресовано писание,  – не понимают до конца величия Торы. Слово Божье доступно исключительно евреям.
– «Всё тот же толк, и те ж стихи в альбомах», – раздраженно отмахнулся прокуратор. – Такой философской казуистикой можно вызвать только озлобленную досаду и  отторжение. Ты и начал, как мне помнится,  с констатации ярого недовольства евреями. Вот тебе и ответ: нужного еврея на службе держат за его деловые качества, но гонят, если он проявляет свое еврейство. Надеюсь, в терминах ты не путаешься. Выкрик или лозунг (называй, как хочешь),  который ты привел, – гнусен. Но столь же гнусно огульно порицать все иные народы за  нелюбовь к евреям или же принуждать их к безответной любви. Я подчеркиваю – к  безответной, ибо сами вы никого, кроме себя не любите. И это, в общем-то, правильно. Меж народами нет и не может быть любви. Любить дозволено женщину, родителей, родное чадо. В конце концов, верного друга, к которому можно без тайной мысли и страха повернуться в бою спиной. Родину. С соседним же племенем надо считаться и действовать в зависимости от встречных с его стороны  действий, но не любить. Остальное – пустые эмоции.  Поверь мне, старому воину, дошедшему в боях до границ Армении. Любви я нигде не встречал. Впрочем, и не искал ее, поскольку нес в чужие земли меч. Но я при этом и не лукавил. Если бы я держал в своей руке не оружие, а цветы, то и тогда натолкнулся бы не на любовь, но на неприязнь, ибо никто меня туда не звал. Кесарь пожелал присоединить к Великой империи варварские народы и тем их осчастливить. А этим племенам на  стремления инородного владыки наплевать, и никакого счастья, привнесенного извне, они не хотят.
Чем вы, со своей Торой идущие в мир, лучше Кесаря?
Я воин, Лаврентий. И имею право гордиться своими победами. Но я также хорошо знаю, что весь мой ратный путь – напрасен: завоеванные мною народы, стоило мне отвернуться, начинали тут же бунтовать.  И чем дальше, тем больше. Все они обязательно обретут свободу. Империя их не удержит.
Это, кстати, касается и Иудеи, говорю тебе как ее прокуратор. Уточню свою мысль: ни Рим не удержит иудеев, ни вы не построите свой Рим.
Послушай моего совета: не выпячивайте, господа евреи, всегда и всюду своего к другим пренебрежения, не кичитесь своим мнимым превосходством, не навязывайте прочим своих порядков. И при этом (вторая рекомендация) не хнычьте по любому поводу, а то и без всякого предлога: какие мы, дескать, разнесчастные, что наши советы никто не приемлет. Не обманывайте своего соседа, уважайте культурные ценности тех людей, с кем живете. Покажите всем, что вы не на словах, а на деле против лукавства и лицемерия. Сделайте так. И вы увидите, как изменится отношение к вам. Любить вас, конечно, не станут, но и гонений тогда на вас не будет. И тогда, быть может, ваша ученость и  опытность, ваши  таланты и способности другими народами станут востребованы.
– Опять, как я погляжу, во всём виноваты одни евреи? Для меня не секрет, что прокуратор не благоволит к моей гонимой расе и не любит ее отпрысков.
– Что я не благоволю, это только меня касается. Тут я отчета никому давать не намерен. Но, вот вопрос: евреи действительно ни в чем и никогда не виноваты, или всё-таки можно отыскать где-то и их вину?
Визитер в улыбке слегка склонил голову:
– Я полагаю, вопрос задан риторический?
– От ответа уходишь?
– Нет, считаю его лишним.
– Правильно, когда ответ неприятен, вопрос –  риторический, лишний.
– Но можно сказать и по-другому: если у римлянина своя правда, почему ее не может быть у еврея? Всяк следует своей природе.
«Да он меня провоцирует! – быстро промелькнуло в голове наместника. – Следовало раньше догадаться. Иосиф-плут из равновесия вывел. Что ж получается? Берия, шельмец этакий,   свою игру ведет?..   Не только за спиной Каиафы и синедриона, но и моей?! И давно! Viperam nutricare sub ala. [116] Но я всё еще, черт побери, прокуратор».
 Пилат впервые с начала разговора соизволил откинуться на спинку дивана:
– Скажи, Берия Лауреатус, за что  ты получил такое прозвище?
Посетитель вновь улыбнулся.
– Поскольку мы  в Иудее, смена темы разговора меня мало смущает. Отвечу.  Хотя мог бы и не отвечать, прокуратору это известно. Лет пятнадцать назад, Пилат, довелось мне участвовать в конкурсе на получение степени доктора юридических наук и выиграть его.  Это было в Риме.
Наместник в душе усмехнулся, он понял, на что тонко намекнул его собеседник:
–  Тема твоей диссертации?
– И это Пилату не секрет… Я защищал  мысль, что любой правитель, дабы упрочить свою в государстве власть,  обязан опираться не только на собственные, то есть  административные силы, но смело привлекать к управлению местные ресурсы.
– Мысль похвальная, однако, неисполнимая. Но почему тебя, лаврами увенчанного, не оставили тогда для пользы дела в столице, а сослали сюда?
– Меня никто и никуда не высылал. И в этом вопросе, я знаю,  прокуратор хорошо информирован. В Иудею я прибыл сам (напомню, Пилат, на одном с тобой корабле) с целью подбора материала для новой своей научной работы. И… взращивания будущих лавровых  ветвей.
– Ты в своём фундаментальном труде, кажется, упоминал о политическом сыске?
– Нет,  не упоминал, а говорил как о составляющей доле любой уважающей себя власти. И ты тогда, в Риме, как будто  мне оппонировал.
– И правильно делал. Не каждый сыск на пользу. Еврейский, порой, даже опасен. Как и еврейское самоуправление.
– Это цитата из твоего доклада в Кесарию или аннотация к переделанной и благополучно завершенной докторской работе?
– Неважно. Теперь, Сын Несчастья [117], во славу науки потрудись собрать  сведения о некоем своем соплеменнике – Иисусе…
–  Из Назарета, – дополнил  прокуратора будущий академик.
Пилат вновь поискал дланью нечто неосязаемое.
– Я вижу, документы уже собраны?
– Разумеется.
– И какова их цена?
– Немалая. Но  сегодня мне не тридцать прокураторских серебряников нужно. 
– Говори!
– Твое   самостоятельное  решение в деле  Иосифа будет платой.
– Гарантии требуешь? – прошипел понтийский завоеватель.
– Ты человек чести, Пилат. К тому же, сдается мне, успел принять правильное решение сам. Вот и действуй согласно данному себе слову.
 – Желаешь фидуцию [118] со мной заключить. И я, прокуратор,  должен еврею дать слово?
 Берия раскрыл свою папочку:
– Тут четыре наброска. Один касается того, о ком ты изволишь интересоваться; вынужден заметить, сведения собраны эмпирически. Другой  содержит сообщение о среде Иисуса и характерах людей, его окружающих; материал, к сожалению, зиждется   исключительно на людской молве.  Третий расскажет тебе, кто в Ершалаиме и, самое главное,  как обо всём этом думает; источник пожелал остаться инкогнито. Ну, а четвертый… к нему, Наместник, приглядись  повнимательнее. Листок, скажу тебе, весьма  занятный; о некоем Иуде повествует. Почитай на досуге. Но, Прокуратор, прошу помнить: еврею в оценках другого еврея я бы верить поостерегся...

< > Школа весело играла.   
Братья Заведеевы вызвали на состязание по бегу на опережение Симона Зилота и Нафанаила.
В шумной горластой беготне скоро выяснилось, что дюжие ноги Иоанна проворнее Нафанаиловых, а неповоротливый Иаков уступил высокому жилистому Симону. Тогда юноши решили пробежаться все вчетвером, чтобы определить, кто кого быстрее. После третьего забега игра наскучила. И юные атлеты принялись выяснять отношения в меткости бросков камнями, кидая их в равноудаленные, но постепенно далее отодвигаемые  от линии броска мишени. Крику и визга от них было и тут немало.
Восемнадцатилетний Андрей, тонкий и стройный, как кипарис, уселся за шахматной доской с кряжистым крепкоруким Матфеем. Хитроумная, когда-то Иудой показанная игра была им по душе, и они частенько, если позволяли условия школьного лагеря, превращались в грозных полководцев белых и черных солдат. Шахматные фигуры вырезал сам Иуда, изломав для этого несколько  грушевых ветвей.
Иаков Алфеев со своим  братом и Филипп бились на поляне в кости. Разумеется,  не на деньги. Призом для победителя они выбрали право указать проигравшему, голосом какого животного тот должен прокричать.
Фома сначала с любопытством малоопытного игрока наблюдал за стратегическими построениями и боевыми уколами шахматистов, но когда от компании игроков в кости стал доноситься задорный смех, сопровождавший умилительное ржание, кукареканье, мяуканье или же хрюканье, не выдержал и попросился в их общество. Полаять или помычать Фома был и сам не прочь.
Школа радостно резвилась.
Иисус находился тут же и добродушно взирал на шалости своих учеников. Временами взор его задевал Елеонскую гору, и тогда, покрываясь туманом думы, темнел. Порой Учитель, касаясь взглядом хрупкой фигуры матери Марии, мрачнел.
Женщины неподалеку от костра возились со своим скарбом и тихо переговаривались,  стараясь не замечать детского озорства.
Игры начались как-то сами собой, спонтанно, сразу приобретя непривычное в школе, неестественное оживление. В криках и хохоте, беготне и беспричинных толчках друг друга прослеживалась детская нервозность: смех и веселость перед слезами.
Даже шахматисты, вдумчивой спокойной игрой занятые, сегодня постоянно злились на себя за неудачно сделанный ход, хихикали над ошибками партнера, обижались на друга, если тот сумел произвести удачную атаку, и все время отвлекались от  доски на окружающий их шум.
Как только солнце, перевалив через макушку своего пути,  стало скатываться к западному краю горизонта,  к апостольскому стану подошел Петр.
Ни женщины, ни играющие на его приход не отвлеклись.
Иисус, сидя под ореховым кустом, был  в этот момент занят очередной перебранкой шахматных вояк.
– Сколько раз прощать брату моему неправильный ход? До полтысячи раз что ли? – в запальчивости спрашивал Андрей.
– Не надлежит ли тебе помиловать товарища своего, как я миловал тебя, – ответствовал второй игрок.
– Матфей, не требуй возврата хода. Зачем тебе? – подзадоривал ученика Иисус. – Сразу предложи противнику сдаться. А не захочет – сдайся сам, подставь свою щеку.
Андрей, который не далее двух минут назад с пылом выклянчивал возвратное передвижение своей фигуры, видя внимание Учителя, заявил:
– Легче верблюду пролезть через игольное ушко, чем отступнику от своего первого решения достичь успеха.
Петр остановился у порога школы и, как бы решая к какой группе игроков ему примкнуть, осмотрел поля беспечных баталий. Затем медленно, крадучись, будто боясь спугнуть веселость товарищей, подошел к Учителю.
– Какие вести? – не глядя на апостола, сдержанно изрек Иисус.
– В Ершалаиме, раббе, всё как всегда на праздник, – тихо заговорил Петр. – Обычная предпасхальная суета. Много зевак, много пустого шума. И ни на улицах, ни на воротах я не заметил усиленной охраны. Ты можешь идти, разумеется, соблюдая должную осторожность. Но…
– Что еще? – теперь Учитель внимательно и строго смотрел на своего ученика.
– Даже не знаю, как сказать... Очень похоже, что Иуда затевает что-то... Уж не хочет ли он выдать тебя?
Гомон и движения учеников разом прекратились.
– Как только у тебя язык повернулся сказать такое? – отчетливо и надменно прозвучали в тишине резкие слова. –   Чего доброго, ты и меня блудницей  назовешь. Как же: родила сына не от мужа.
Петр повернулся в сторону женщин: мать Мария недобро глядела на апостола.
– Я сам видел, как Иуда шел к дому Каиафы. Спокойно шел, будто к себе. Зачем, спрашивается?
На Петра смотрела вся школа.
– А ты? Что делал ты у дома Каиафы?  – поинтересовался один из учеников.
– Выполнял волю Учителя. Ты, Матфей, это хорошо знаешь. 
– У Каиафы? – с сомнением вопросил Фома. – Разве можно там что-то узнать?
– Где, как не в окружении первосвященника, добывать нужные сведения? – сердито выкрикнул Петр.
– Как ты изменился, брат, – еле подал голос Андрей. – Ты же никогда не был таким жестоким.
– Можно еще на Храмовой площади потолкаться. Там много всякой пищи для размышлений, – вступил в разговор Иоанн.
Иисус поднял руку и тем воцарил в школе покой:
– Не ропщите между собой.
Полоснул по школе пламенным взором и громогласно заявил:
– Аз есмь хлеб жизни.
Апостолы, не ожидая такой перемены в Учителе, недоуменно переглянулись.
– Отцы ваши ели манну в пустыне и умерли. Я – хлеб живой, сошедший с небес: ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который я дам, есть Плоть моя. Истинно, истинно говорю вам: если не будете есть Плоти Сына Божьего и пить крови его, то не будете иметь в себе жизни. 
На такие слова ученики взроптали:
– Какие странные слова! И страшные… Кто может это слушать?
Иисус не стал долго ждать:
– Я сказал вам, вы слышали, и не веруете? Что соблазняет вас?
– Как можем мы есть плоть твою? – раздалось со всех сторон.
– Говорил я вам: никто не может прийти ко мне, не познав суть духа и суть жизни, – продолжил Иисус. – И многие неверующие покинули меня. Не хотите ли и вы отойти?
Симон-Петр, воспользовавшись тем, что стоит от Учителя ближе всех, заговорил:
– Раббе! Ты имеешь глаголы вечной жизни, и мы уверовали в тебя. Веди нас. Никто не отойдет от тебя.
Глаза Иисуса померкли, голос утратил страстность, но крепость и силу сохранил:
– Двенадцать апостолов избрал я, и один из вас диавол.
И тут же обратился к Петру:
– Не имей ненависти ни к кому, но одних обличай, за других молись, а иных люби больше души своей. Помни это. Теперь ступай. Ты свободен. 
Петр шагнул прочь, и, осилив лишь несколько десятков шагов, опустился на землю.
Андрей, не глядя, бездумно передвинул под удар свою ладью и, прищурив глаза на присевшего неподалеку Петра, прошептал:
– Почему ты изменился, брат?
Апостолы нехотя зашевелились, былое их веселье пропало. Неловкость и скованность воцарились в школе.
Игры прекратились.

< > По просторному занавешенному весенним мраком  двору лениво бродил огонек хозяйской трубки.  Сытый Иуда перед сном наслаждался вечерней прохладой…
В памяти всплыл золотой день, безоблачный и смирный, такой же точно, как угасший несколько часов назад. Тот, правда, был не весенний, а подаренный месяцем эллул на излете своих дней.
…Играло яркими красками погожее утро. В воздухе – свежесть и голос радостной птахи.
Иуда шагал на северо-восток, нацелившись к вечеру добраться до Геннисаретского берега. Чувство внутренней свободы щекотало сознание. Он бодро  шел, время от времени задорно, по-мальчишески, взметая ногами дорожную пыль. Погода ли шалила, воспоминания ли детства дурачились, – кому  по силам  определить причины нахлынувшей вдруг ребяческой беспечности? Даже дорога, словно высохшее русло реки,  причудливо извивавшаяся меж грязно-рыжих невысоких пригорков, ничем, кроме острых камней да частых ухабов, не веселящая, была сегодня пропитана новыми загадочными запахами.
За спиной Иуды осталось чахлое селение Наин, в котором он провел минувшую ночь и где безуспешно пытался не в первый и, судя по всему, не в последний  раз узнать место пребывания странного и странствующего Учителя.
Прошло уже более двух месяцев, как Иуда покинул скучный закосневший Кириаф. От селения к селению шел он то на юг или закат, то в стороны им супротивные, а поиски проповедника Иисуса не только не увенчивались успехом, но, пожалуй, запутывали Иуду еще больше.
За годы одиночества он исходил не один десяток стран, знал их города и сёла, основные тракты и глухие тропы. Окажись сейчас Иуда в какой-нибудь, например,  Иллирии, – с закрытыми глазами прошел бы,  куда надо,  ничуть не хуже, чем по знакомой с детства улице. На родной же своей стороне опытность географа и умение первопроходца Иуде помогали плохо.
К какому бы местному жителю Иуда с вопросом об указании пути ни обращался, он получал в ответ два возможных для себя направления и три в придачу совета, как по каждому курсу идти. При этом во всех селениях, на всех перекрестках дорог люди, когда их спрашивали, говорили при любых обстоятельствах уверенно и безапелляционно, решительно размахивая в разные стороны руками. Однако, никто почему-то не мог ни описать внешности Иисуса,  ни точно сказать, чему тот учит.
Стезя, которую для себя сегодня выбрал Иуда, была от безысходности проста и понятна: добраться до Геннисаретского озера. Там каждый рыбак укажет на Село Утешения. Много раз и от многих слышал Иуда, что деревушку под названием Капернаум Иисус любил и часто посещал. Если это верно, то он либо встретит на берегу истинно знавших Учителя, которые мудрить не станут, а  точно укажут, где найти Иисуса, либо Иуда просто поживет  в селении, подождет. 
Золотой зрачок солнца ослепительно сверкал в зените. Осенний полдень  силился разлиться по израильским просторам болезненным зноем.
Кругом, насколько хватало взгляда, – царил патриархальный неколебимый временем и Богом покой. По всей окрестности звенела пронзительная безмятежность. Иуда шел по совершенно безлюдной Ездрилонской долине, и если бы не его одинокая фигура, можно было подумать, что ни один  сбившийся с пути странник никогда сюда не забредал.
Дорога, разделившись надвое, ехидно показала путнику «козу». Иуда, недолго размышляя, повернул направо.  Через некоторое время, в нескольких десятках стадий от себя, он заметил впереди не очень высокую одинокую гору в виде почти правильного конуса. Припомнив давешнее её описание, данное деревенскими мудрецами, Иуда понял, – Фавор.
– Опять заплутал? – весело обратился к себе паломник. – Лихо галилейская степь колобродит.
По его расчетам выйти к горе можно было, если всё время придерживаться левых троп. К Фавору идти он совсем не собирался.
«При этаком сумасбродстве дороги, – поймал себя на мысли Иуда, – я, пожалуй, до озера к вечеру не доберусь».
И путник проверил свой курс по солнцу.
Иуда решил подчиниться судьбе: так и быть, к Фавору он приблизится, благо направление хода всё равно правильное. Но  в гору не полезет, не дурак, обойдет у подножья.
Под ногами меж тем дорога зарубцевалась, выровнялась, поросла травой. Идти стало много легче, приятнее. Полуденная изнуряющая жара так и не снарядилась, легкое дуновение молодого зефира, пропитанного не то свежестью леса, не то озерным йодом, разгоняло иудейскую духоту. Сильные, привыкшие к дальним переходам ноги уверенно несли путешественника вперед.
Глядя на почившие бугристые поля, лежащие перед ним в вековой  дремоте, Иуда почему-то припомнил старого мудрого Илию, его  доброту  к сыну простого ремесленника (им, быть может, и не заслуженную). Вспомнил сердечность бесед с ним у пламени жаркого камина.
Щемящая горечь  слов, выговоренных в прощальные минуты, тянула душу.
Немного погодя прямо перед Иудой вдали у подножья горы Фавор замаячила белая величиной с виноградное зерно точка. Она, не пропадая ни на миг из виду, с каждым новым шагом всё разбухала и тяжелела.
Бодрый размеренный шаг странника по какой-то своей внутренней прихоти переобразовался в вялую покачивающуюся походку праздного гуляки. Иудина ребяческая игривость как-то сама собой сменилась невесомой истомой.
Наконец, кипенное семечко приняло очертание мужчины.
Яркий, морозный свет струился от его хитона.
Сразу видно,  человек богатый, определил Иуда, ткань дорогая, выбеленная, непременно виссонная.
Облаченный в благородную одежду вальяжно сидел на камне, как на троне.
Строгий,  гордо выпрямленный стан, надменно приподнятая  голова, взгляд уверенный, властный, свободно лежащая на колене расслабленная длань, явно привыкшая карать и миловать, – всё источало подлинный аристократизм духа, воспитанный не иначе как с колыбели.
Вокруг сидящего – ни души.  Вид одинокой фигуры навевал  впечатление, что благородный рыцарь великодушно отдал своей свите право побродить в окрестностях Фавора и теперь, терпеливо поджидая конца ее прогулки, предался возвышенным размышлениям.
Иуда поравнялся с философствующим аристократом.
Хитон на нем оказался простой, ручной работы, грубый. Почему издали он казался белым и виссонным – не понятно.
Сидящий на камне слегка повел головой.
Иуда поймал на себе оценивающий взгляд и обомлел…
 
…Вечерний курильщик, словно желая согреться, нервно шевельнул плечом. Нахлынувшие воспоминания волнующим пением скрипки наполнили душу, они доставляли и радость, и чувство собственной неуклюжести одновременно...

…Иуда обомлел: он понял, кто перед ним.
Иисус с головы до ног осмотрел стоящего перед ним. Взгляд был брезглив: так смотрят на докучливого попрошайку. Длань сидящего приподнялась с колена и, будто устанавливая преграду,  откинулась назад. 
– Цель твоего прихода понятна, –  Иисус выговаривал слова с высокомерием, сухо. – Но учеников я призываю сам. Тебя я не звал.
Иуда потянул бородою вверх. Старый ржавый осколок заёрзал в сердце, язык ощутил кислый привкус металла.
«В своей жизни я знал много учителей, –  стремительно понеслись в его голове колючие мысли. – Одни были лучше, другие хуже. Но только чванливый из них мог так, с порога, отрицать в пришедшем ученика.
Я тоже учитель. И я принимал всех. Но гнал только нерадивых.
Быть его учеником я не  имею права?
Почему?
Ах, вот оно что: я – вор.
Я, грешный и гордый человек, забыл о своем праве – праве знать свое место.
Что ж, скажу ему так:
«Я живо искал встречи с тобой. В поисках Учителя прошел долгий и трудный путь. Я жалею и о потерянном на поиск  времени, и о тяжестях, перенесенных в дороге, ибо в конце моего пути мне еще раз показали простую всем  известную истину: грешный человек не достоин быть учеником такого светлого, непорочного Учителя, как ты».
Нет! Скажу по-другому:
«Я искал встречи с тобой и прошел долгий, трудный путь. Однако я не жалею ни о потерянном времени, ни о преодоленной  дороге, ибо в конце моего пути я понял: учиться мне уже нечему».
Иуда поднял глаза, набрал в легкие побольше воздуха  и изрек:
– Сегодня для меня знаменательный день: я получил от тебя урок. Следовательно, мне уже посчастливилось стать твоим учеником. Благодарю за науку.
И поклонился.
 – Вот как? – Не было надменности, былого высокомерия. Глаза  светились добротой и любовью. Иисус улыбался. Слова душевны. Таким голосом говорят с хорошим давним приятелем. – Тогда пойдем. В моей школе ты будешь первым, Иуда из Кириафа… Кого я не звал, но кто пришел сам.
И они пошли, вдвоем, к озеру...

< >  – Ты же никогда не был таким жестоким, – сказал Андрей и спросил: – Почему ты изменился, брат?
Петр ответа не искал, он его знал.
Слова апостола оживили в нем былое раздражение. Захотелось, как в детстве, что-то с яростью и душевной радостью без слез и сожаления разорвать, разломать, шумно, прилюдно… Но под рукой ничего подходящего для ломания не отыскивалось.
Петр знал ответ:
– Это вы все изменились, – глухо прошептал в песок апостол. – Я же  никогда и ни в чем не менялся. И меняться не намерен.
С запада, со стороны вечного Ершалаима, дунул холодный ободряющий ветерок, дунул и затих.
 
< > У дома Каиафы, в мезонине, имелась неприметная с виду, снабженная  дополнительным отдельным входом-выходом маленькая келья. Для поздних и скромных посетителей. Специальная, так сказать. 
Чтобы попасть в нее, визитеру следовало у порога подергать особым знаком  шнурок, подождать немного и снова подергать. Хозяин наверху, подходил к окну и, разглядев через мутное стекло стоящего у крыльца одинокого гостя, сам тогда тянул за хитроумную веревочку: дверь внизу вслед за тем освобождалась от запора; открывалась, прямо, как в сказке.
 По завершению этих предусмотрительных манипуляций посетитель поднимался по крутой узкой лестнице, скрипящей каждой доской.
Таким образом, к первосвященнику, ведущему в коморке с пришлыми гостями приватную беседу, ни одно настырное ухо не могло подойти близко, не будучи замеченным, – очень удобно.
Усталый Иосиф, очутившись в подкрышной комнатке,  поставил на журнальный столик шандал и задернул штору. В последний момент глаза отметили, что за окном Большая Медведица, отпихнув от себя  Гончих Псов, улеглась хвостом на условленный час. С минуты на минуту должен появиться Лаврентий.
 Душа первосвященника,  предчувствуя приближение ночных видений, густела.
Не успел Каиафа сесть в кресло, чтобы в нем предаться отдохновению от дневных дел и раздумий, как язык колокольчика что-то коротко и трусливо дважды сболтнул. Чуть позже подали голоса нижние ступени.  Первосвященник прислушался,  до слуха доносились шаги одного человека, и Иосиф откинул дверной крюк.
Вошедший в комнату мужчина лет пятидесяти напоминал то ли мелкого сборщика налогов с ершалаимского базара, то ли  средней руки судейского: длинное до пола платье, кипа, вьющиеся сальные пейсы, всклокоченная нечесаная борода, в руках широкополая с измятой пыльной тульею шляпа. Одним словом, затурканный ежедневными заботами и постоянными унижениями служака, каких в Ершалаиме – сотни. Лишь блеск умных, плутоватых глаз выдавал биение неподдельной,  творческой мысли.
– Несравненная радость в очередной раз лицезреть первосвященника иудеев, – с порога заговорил визитер, сильно грассируя, и угодливо изогнул шею. – Отрады в работе и доброго здравия всемудрому Каиафе.
– Удовольствие и мне видеть тебя, Лаврентий. Ты как всегда полон сил, это отрадно, – Иосиф уже занял кресло и, поставив на стол один фужер,  вторым поманил к себе гостя. –  Располагайся.
Лаврентий сел и,  поджав под себя  ноги, ссутулился, как мешок.
– Всё сделал, что я просил? – хозяин не торопился потчевать гостя: бутылку с вином достал, но оставил ее заткнутой пробкою.
– Конечно, – ужасно акцентируя аффрикативный звук, вымолвил гость. – Что мог, что, так сказать,   было в моих силах. На что был сподоблен волею Всевышнего.
– Обойдемся на этот раз без словесных увертюр, – Каиафа в голосе проявил нетерпение. –   Ты же не с   пустыми руками пришел. Ну, ну, не тяни. Есть же у тебя в загашнике нечто весомое. Выкладывай.
Лаврентий растянул губы в сладостной улыбке:
– Такова  моя  прямая обязанность – добывать главе синедриона материальные свидетельства.
И, порывшись в складках своего балахона,  Лаврентий вытянул скомканный листок. До попадания в карман он почему-то был тщательно уложен вчетверо.
Иосиф придвинул поближе к себе свечи и углубился в чтение. А гость, прижав ладони к коленям, стал  безучастно по-стариковски крутить друг около друга большие пальцы.
Первосвященник поданный манускрипт, наконец, дочитал.
– Что за чепуха? Всё это, – Каиафа раздраженно потряс бумагой, – я и без тебя знаю. Где новые  сведения, факты,  доказательства? Признаться, я ждал от тебя большего. Обленился, приятель? А может, постарел? Скажи, я найду тебе замену. Впрочем, не похоже… такое не случается в одночасье. Или решил двойную игру вести? В прятки со мной поиграть? Если так, предупреждаю: опасную затею ты задумал. Лукавства я не прощаю.
Лаврентий виновато опустил глаза:
– Мне очень жаль, Первосвященник, если я  не оправдал твоих ожиданий. Однако, смиренно прошу заметить: коль мое донесение подтверждается, как только что обнаружилось,  иными источниками, мне неизвестными, то это лишь неоспоримо свидетельствует о достоверности сведений, мною изложенных. А других фактов, всего скорее и нет, раз я их не знаю... Великий Яхве, всевидящий и всемогущий! Как тяжело жить на белом свете  несчастному старому Лаврентию! Все стремятся бедного еврея посильнее оскорбить, побольнее обидеть, унизить... Все почему-то желают его притеснить. А между тем он никогда не потчевал первосвященника непроверенными, тухлыми вестями. Обидно, честное, благородное слово, обидно.
– Не хнычь, – Иосиф интонационно несколько подобрел. – Сегодня я готов выслушать от тебя не только справные новости, но любые слухи и сплетни об интересующем меня вопросе. Пусть даже они будут казаться несусветной глупостью, гнилой и тухлой, как ты говоришь, 
– Тогда, Первосвященник, мы, боюсь, никогда не найдем истины.
– Истину не тебе искать. Найдутся любители. Твое дело – информация, причем различная.
– Но в том-то и дело, что ее у меня нет.
– Неужели? На моей памяти это, разлюбезный Лаврентий,  с тобой впервые.
– Да, Каиафа. Осознавать свое бессилье мне и самому досадно.
– Я тебе уже дал понять, что лукавства не потерплю. Какая-то базарная молва или склоки подзаборные, вне всякого сомнения, мимо твоих ушей не проскочили, стали  известны?
– Возможно, Иосиф, но, опираясь на них, мы запутаемся еще больше.
– Ничего, я тебя распутаю.
– А кто распутает тебя? – Лаврентий подобострастно заглянул в глаза.
– Что такое? – нахмурился первосвященник.
– Видишь ли, уважаемый Каиафа, – и медленно скрупулезно гость начал укладывать   листок по имеющимся изгибам, – всё в этом мире неоднозначно и по-разному  проявляется в жизни. Такое замечание, тем более, существенно, коль речь идет о  нашей великой стране, – листок оказался непослушным, то и дело его приходилось расправлять и вновь складывать. – Каждый иудей, как ты знаешь,  имеет на всё происходящее свою личную точку зрения и дает всему собственную  оценку.
– Прекрати философствовать, Лаврентий. Времени нет.
– Каждый еврей и утаить кое-что желает. Я же вижу возложенную первосвященником на мои плечи  задачу не только в том, чтобы снабжать тебя нужной и, еще раз замечу, проверенной, полной информацией, но и по мере сил ограждать первого иудея страны от никчемных бесперспективных умозаключений, которые скорее можно назвать умопомешательством, – Листок, наконец, был сложен. Изрядно повозившись теперь уже с непослушными складками своей одежды, Лаврентий, наконец,  упрятал бумагу в карман, безжалостно скомкав ее перед этим пальцами. –  Если не буду этого делать я, то кто же?
– Повторяю, нынче я готов выслушать от тебя  любой бред. И рассудка, надеюсь, от этого не лишусь.
– Будем надеяться… Ну, что ж, в таком случае слушай. Подзаборные утверждают, что Каиафа в интересующем нас вопросе ошибается, более того, грешит, а базарные, напротив, недовольны промедлением и слабостью первосвященника.
– Что и как думают обо мне в Иудее, я осведомлен, – Каиафа попытался изобразить улыбку. –  Меня интересует мнение народа о… другом.
– И о нем думают. Притом так же, как о тебе, – по-разному. Подчас одни и те же лица. Вчера отрицательно, сегодня положительно. А завтра – я таки знаю, как? И ничто не поддается анализу. Точнее, анализ всех имеющихся данных вообще не дает никакого результата.
– Это точно?
– Точнее не бывает, Первосвященник.
Каиафа задумался, лениво звякнув стаканами, разлил в них черную, щекочущую обоняние  влагу.
– Мы с тобой не первый год знакомы, Лаврентий. Я знаю, что стоит в Ершалаиме человек, носящий имя Берия. Давай выпьем.
Мирно посидели, согревая в ладонях чаши с огненной маслянистой жидкостью, каждый  в размышлениях о  своём.
– Раз ты говоришь, что ничего узнать нельзя, стало быть, так оно и есть… Скверно… Послушай, Берия по прозванию Лаврентий, а что думаешь ты, лично ты, без оглядки на всяких там ершалаимских оборванцев?
– Что думаю я? Так ли это важно? Но если мудрого Каиафу интересует мое скромное мнение… Исполненный доверием своего владыки,  скажу:   зная, что ты меня об этом спросишь, я тут намедни, как старая цыганка карты, разложил  свои разрозненные записи. Ветхие и совсем недавние, так сказать, новые. Покумекал над ними. Теперь вот не знаю,  верить ли собственным  выкладкам? А вышло следующее: получится ли у первосвященника воплощение его идеи или некто спокойно доживет до старости, всё в мире сложится по единой мере, судьбой и Всевышним уготовленной. У меня ненароком даже подозрения возникли, что в первом случае – пожалуй, скорее будет.
И Лаврентий съежился, будто ожидая оплеухи.
Иосиф косо полоснул взглядом  собутыльника: «Удавить бы гниду! Вот сейчас,  в кресле,  и придушить собственными руками. Упиваясь хилым подергиванием кадыка под горячими пальцами, наслаждаясь безвольным отчаянным размахиванием слабых рук, с блаженством наблюдая за густеющим туманом в потухающих пронырливых зрачках…  Нельзя. И не оттого нельзя, что грех, а потому, что этот еврей еще  очень нужен».
Каиафа от души хлебнул из своего стакана:
– Оставим это. Сейчас меня интересует еще один человек. Некто Симон, которого все кличут Петром, один из учеников Иисуса-проповедника. Ему на вид около двадцати. Из Вифсаиды. Не спутаешь. Один он, Петр, у своего учителя. Впрочем, ты уже давал мне на него материал. Правда, тогда он касался лишь внешней стороны: облик там, манеры, поступки всякие. Сейчас мне нужно знать всё о его характере. Собранные тобой  о нем сведения – все, какие добудешь, – должны быть у меня не позднее следующего заката.
«Кажется, ничто не забыто», – подумал Иосиф.
– Нелегкое задание дает первосвященник, – Лаврентий в сомнении вытянул вперед губы. – Даже не знаю, как подступиться.
– Ты пока еще ничего не сделал, – Иосиф с сожалением вынул откуда-то снизу кошелек и бросил его на стол. – Это тебе аванс. И, отмечу, за первое поручение тоже.
– Будет исполнено, Ваше Преосвященство.
 Каиафа, точно вспомнив что-то очень важное, резко повернулся к собеседнику и хрипло произнес:
– Потрудись сделать так, чтобы отныне Пилат был готов в любой час дня и ночи возложить свой вердикт на решение синедриона. Аудиенция окончена, уважаемый Лаврентий. Желаю удачи.
Посетитель поставил на стол  свой недопитый фужер  и  с благоприобретенным в руках безропотно вышел. Шаги визитера, затихая, не то плакали, не то смеялись.
Оставшись  в одиночестве,  Иосиф  еще  раз   налил   себе  от  полноты  сердца  и выпил.
– Этот скользкий пройдоха сумеет подбросить Пилату хорошую пилюлю, скушав которую, наместник сон потеряет.
Покидать келью не хотелось, внизу от обилия людей – тоскливо. Иосиф, наслаждаясь тишиной и полумраком, безуспешно пытался разгадать предательски  насмешливый ребус: почему, за какие такие грехи возиться с Иисусом выпало именно ему? Задачка со всеми известными данными решению не поддавалась.
– Как сделаю, так и будет… правильно, – после долгого размышления попытался приободрить себя первосвященник.
После третьего стакана Каиафа почувствовал, как под ложечкой стало посасывать трепетное, звенящее чувство. Привычное именно в вечерние часы и особенно после третьего стакана. Иосиф, не противясь нахлынувшему ощущению, пододвинул к себе чернильный прибор и на чистом листе пергамента каллиграфическим почерком вывел:

К НЕ НАШИМ.

Далее в  голову ничего путного не лезло. Лишь полошились в сознании обрывки смутных дневных сомнений.
Иосиф подогрел воображение глотком бренди, затем равномерно подирижировал гусиным пером в такт четырехстопного ямба. И после непродолжительного упражнения в ритмике написал:

О вы, которые хотите
Преобразить, исправить нас,
Сион! сравнять с землей, – внемлите
Простосердечный  мой возглас.
Кто б ни был ты, одноплеменник:
Юнец ли, жалкий ли старик,
Ты слова Божьего изменник,
Его надменный клеветник;
И ты, сладкоречивый книжник,
Оракул юношей-невежд,
Ты, легкомысленный сподвижник
Беспутных мыслей и надежд.
Вы, люд испорченный и дерзкий,
Вы, опрометчивый оплот
Ученья школы богомерзкой,
Вы – не еврейский вы народ!
Не любо вам святое дело
И слава нашей старины,
В вас не живет, в вас помертвело
Родное чувство. Вы полны
Не той высокой и прекрасной
Любовью к родине; не тот
Огонь чистейший, пламень ясный
Вас поднимает; в вас живет
Любовь не к истине, не к благу!
Народный глас – он Божий глас,
Не он рождает в вас отвагу:
Он странен, дик, нелеп для вас.
Вам наши лучшие преданья
Смешно, бессмысленно звучат;
Могучих прадедов деянья
Вам ничего не говорят:
Их презирает гордость ваша.
Свет Храма через мрак  веков –
Надежда, сила, крепость наша –
Ничто вам! И Земля отцов
От вас не примет просвещенья.
Вы чужды ей: вы влюблены
В свои предательские мненья
И святотатственные сны!
Хулой и лестию своею
Не вам ее преобразить,
Вы, не умеющие с нею
Ни жить, ни петь, ни говорить.
Умолкнет ваша речь пустая,
Замрет неверный ваш язык,
Крепка Иудия святая,
Еврейский Бог еще велик!

Иосиф перечитал выстроившиеся в колонну строки; в некоторых местах изменил знаки препинания и, отбросив на стол перо, с довольным видом произнес:   
– Какой еврей из дыма огня не добудет?
В бутылке ни капли вдохновляющего снадобья уже не имелось. Первосвященник беззлобно, но грубо выругался, и остатки из недопитого кубка Берии нашли свое применение. Затем, активно помогая себе руками, Иосиф с беспокойством в душе направился в жилые помещения.


Рецензии
О! В первосвященнике Иосифе пропадает дар Великого поэта М. Ю. Лермонтова . Наверное, Лермонтов под впечатлением этих строк написал:" На смерть поэта".......

Грешна. Но я улыбнулась.
Кира.

Кира Крузис   03.06.2011 19:52     Заявить о нарушении
Мне думается, Кира Аркадиевна, Вы ошибаетесь в оценке…
Первосвященник Каиафа есть просто – Великий поэт. Это видно из суммы тех поэтических строк, что мною читателям предъявлено.
А Лермонтов М. Ю. стал поэтом только потому, что он жил две тысячи лет спустя, и писал свои стихотворения, в том числе и «На смерть поэта», вне всякого сомнения, под впечатлением того шедевра, который Вы прочитали в первой главе второй части моего романа.
Только я никак не могу взять в толк: о каком стихотворении Иосифа Каиафы Вы изволите говорить? Их в указанной главе, по меньшей мере, два.
С уважением,

Алексеев Александр Андреевич   03.06.2011 22:04   Заявить о нарушении
Я имела в виду последнее стихотворение, которым заканчивается первая глава второй части....В вашей книге, уважаемый Александр Андреевич, все время прослеживается связь с современностью....Мне показалось-несколько в ироническом аспекте...Но зачем???

Кира Крузис   04.06.2011 11:41   Заявить о нарушении
Зачем?
Нет, Кира Аркадиевна, не скажу!
Но хочу спросить Вас: кто Вы по образованию?
И если на Вашей странице фотография с Вашим изображением, то почему Вы демонстрируете книги?

Алексеев Александр Андреевич   04.06.2011 17:00   Заявить о нарушении
По образованию я педагог. Преподавала в школе историю и общественные науки.,хотя окончила историко- филологический факультет...и даже имею звание Отличника Просвещения РСФСР. Но это так, к слову, а то сочтете, что хвалюсь, а я этого не люблю. А книги, которые вы видите на снимке- это альманахи нашего ЛИТО "ПАРУСА", где есть и мои стихи. И в других альманахах и журналах Росии и Израиля тоже встречаются мои стихи. И еще у меня вышли 3 книжки детских стихов...Но сейчас это мало, кому нужно....
С улыбкой. Кира.

Кира Крузис   04.06.2011 19:58   Заявить о нарушении
Вот теперь, Кира Аркадиевна, мне многое понятно: у нас с Вами оказывается одна образовательная основа и одна культурно-нравственная закваска.
Стало быть, мы с Вами – родственные души…
Это приятно… вдвойне приятно.
В надежде на будущее литературно-критическое общение с коллегой,

Алексеев Александр Андреевич   04.06.2011 22:24   Заявить о нарушении