Апостол Иуда, роман, Часть 2, глава 3, конец

< > Пилат минуту назад подписал приговор.
Нестерпимое желание перечитать вердикт синедриона заставило прокуратора вновь взять его со стола.
Жирная после имени Иисуса клякса на папирусе, которую  он первоначально не заметил, – нет, скорее не обратил на нее должного внимания – сейчас бросалась в глаза, мало того, она притягивала взор, от нее невозможно было оторваться. Клякса усмехалась, хихикала, язвительно болтала, что у Каиафы что-то не сложилось или сложилось не так. Прокуратор долго вертел документ, наблюдая гримасы чернильного пятна. Насладившись его ужимками, Пилат отбросил бумагу.
Стоявший подле Авзоний обозначил желание доложить.
– Что-нибудь еще? – повел бровью  наместник.
– Да, экселленс, Каиафа вновь ждет вашей аудиенции.
– Ну, и что тебя удивляет?
– Так ведь ночь на дворе, экселленс.
– Да. Я вижу, ты психолог от Бога. Я жду его, понимаешь, и именно этой ночью, – прокуратор, глядя на склонившего спину секретаря,  задиристо ему подмигнул. – Вот теперь-то всё самое главное и свершится... Зови! Нет, погоди. Проводи-ка Его Преосвященство для начала  в приемную. Ни в коем случае не наверх, а в приемную для ходатаев от народа, и там вежливо, очень учтиво попроси подождать. Всё понял? Когда наступит срок пригласить первосвященника, я кликну тебя.
В полном одиночестве Пилат предался воспоминаниям…

…В рубище и со связанными за спиной руками перед ним стоял Иисус. Услышав впервые имя этого человека, наместник полагал, что увидит перед собой буйного, необузданно-нахального, с озлобленной разбойничьей физиономией закоренелого преступника, заставившего первосвященника в страхе требовать его смерти. Читая доносы, Пилат мысленно видел грозного предводителя повстанцев, вооруженного до зубов, произносящего перед толпами своих террористов пламенные разрушительные речи. Перед ним же стоял обыкновенный еще совсем не старый мужчина с  умным  блеском в светлых глазах, высокой статной фигурой и мягкой уверенной поступью. Весь его вид не оставлял и капли сомнения, что к любому насилию он не имеет никакого отношения. Можно было скорее судить, что это – бедный служитель библиотеки или столь же бедный странствующий философ. Да о нем и говорят как об учителе… Но только насилия и зла. Пилат же видел иное: учителя хороших манер, прекрасной живописи, чарующей музыки, или мудреца-книжника, ищущего в мире добро и справедливость.
Пока Авзоний вслух читал документ синедриона, доставленный из дома Каиафы, пленный внимательно и чуть печально смотрел на прокуратора, ни один мускул на его красивом тонком лице не дрогнул.
«Это я его предал, – думал во время оглашения вердикта еврейской власти Пилат. – Моя ошибка. Нельзя было полагаться на одного Лаврентия. Надо было подстраховаться кем-то еще, из своих. И потом эта идиотская подмена действующих лиц. То какой-то Петр желает выдать Иисуса, то какой-то Иуда выдает. Да, верить словам еврея… накладно выходит. Ничего, сейчас Авзоний дочитает, и я всю эту галиматью не утвержу. Ритуал законности соблюден будет».
Авзоний дочитал.
– Руки развязать, и всем – за дверь, – приказал прокуратор. – Допрос этого человека я буду вести без свидетелей.
Петроний, доставивший пленного под очи Пилата, размотал веревку и вместе с секретарем вышел.
Пилат и Иисус остались одни.
– Перед тем, как решить твою судьбу, я хочу задать тебе несколько вопросов…
Прокуратор поймал на себе кроткий и теплый взгляд. Домотканый грубой работы хитон арестанта не стал белее; роста в узнике не прибавилось; стати тоже; но Пилат увидел перед собой истинного вельможу, который настолько знатен и родовит, что не в силах удивиться тому, что какой-то Пилат будет его спрашивать. И наместник довершил свою фразу:
– …но прежде прошу садиться, –  рукой указав на место рядом с собой.
Иисус сел.
– Синедрион и Каиафа инкриминируют тебе  привнесение в мир какого-то нового учения, которое твоим обвинителям не совсем, скажем так, по душе. Это верно?
– Да.
– Расскажи о твоем  учении.
– Пилат хочет стать моим учеником?
– Оберегите меня Боги Олимпа от этого, конечно, нет. Просто я знаю, что все учения далеки от истины.  Ради них не стоит идти на смерть.
Иисус улыбнулся:
– Ты мудрый человек, Пилат, но, даю тебе слово, моё учение – истинно.
– В чем твоя истина?
– Истина в том, что я сам пришел к тебе.
– Хороша истина! Мои глаза, однако, только что видели другое: вооруженный конвой, связанные за спиной руки. И всё это по просьбе первосвященника,  с  моего ведома.
 – Обо мне Каиафа говорил тебе назад дня три, и ни в чем тогда не был уверен. Внимание фарисеев к себе я наблюдаю три года.
– И что это доказывает или опровергает?
– Доказывает правоту моих слов и опровергает твои утверждения. Неужели ты полагаешь, что я в своей стране не имел сил и возможности  уйти от ищеек Каиафы? Подумай, почему я, зная, что меня схватят и отведут к тебе, всё-таки пришел в Ершалаим? Заметь, не раньше, не позже, а именно сегодня. Значит, была цель. Во исполнение ее я потребовал даже участия одного из моих учеников. И вот я перед тобой. Это – истина.
– Ты хочешь сказать, что твоя цель – смерть?
– Смерти нет, Пилат.
– Ах, вот так. И в этом твое учение.
– Только малая его часть, один из его разделов. Это – тезис.
– И ты пришел поставить опыт? Моими руками. А если я указ не подпишу?
– Тогда тебя принудит сделать это Каиафа. Разве будет лучше исполнить его волю, а не свою?
– Но моя воля как раз противоположна первосвященнической.
– Советую тебе не сталкивать свой интерес с пристрастием Каиафы. Твоя подпись после разговора со мной будет иметь иную цену, нежели после стычки с первосвященником.
Наместник недоверчиво покачал головой:
– Ты советуешь? Заботишься о моем престиже? Благодарю. Но у тебя какая-то странная забота обо мне. Через свою казнь. Зачем сам на крест напрашиваешься?
– Я ни на что не напрашиваюсь. Следую предначертанному.
– Кем?
– Богом.
– И что твоим Богом предначертано? Что ты, побывав на столбе, останешься жив?
– Не только это, Прокуратор.
Пилат участливо, но несколько уныло  осмотрел пленного с головы до ног:
– Я солдат,  Иисус, и ты это знаешь. Воин с большим стажем. Всадник. Сколько походов, сколько битв за моей спиной. Покоренные селения, города, земли. Порабощенные племена, народы. Я много раз видел смерть. Сам убивал вот этой рукой. Смерть, к сожалению, есть. И, поверь мне, вид у нее отвратительный. Спроси у Петрония, что привел тебя, если моих слов тебе мало, он головорез еще тот. С первой кампании рядом со мной. Спроси, он многое может поведать. Смерть есть. Доказывать обратное… просто глупо. Так что одумайся, пока не поздно. И будем считать допрос оконченным. Я тебя отпущу с миром. Ты не преступник, а просто… заблудившийся в суждениях фантазер.
– Ты говоришь о плоти, о тлене ее, но забываешь, что есть еще душа. Смерти нет, Пилат. А бравировать убийством не престало доблестному витязю.
Пилат нахмурился:
– До меня дошли сведения, что ты будто бы царских кровей. Монарх Давид и его сын Соломон, говорят, твои дальние родственники. Это так?
– Не всякому слуху надо верить, Прокуратор.
– Но Каиафа намедни уверял меня, что  ты претендуешь на место царя иудейского.
– Каиафа много чего утверждает. Посмотри на меня, Пилат, похож ли я на царя иудейского?
– Да, на сумасшедшего ты не похож...
– От сердца благодарю тебя, Прокуратор, за такие слова.
– Не стоит... А что скажешь насчет Иисуса – сына Божьего?
– Все мы дети Божьи.
– Но ты, несомненно, его любимый сын, не так ли?
– Не только любимый, но и единственный законный сын.
– Ну вот. А я только что похвалил твоё благоразумие.
– Умалишенный стал  бы утверждать, что Бог – его сын.
– Ответ достойный. Браво! Но если ты утверждаешь, что сын Бога, то надобно привести кое-какие доказательства.
– Разумеется. Я и пришел к тебе за этим. Через три дня ты их получишь.
– А если я потребую доказательств сегодня?
– Сегодня я  прошу от тебя лишь подписать вердикт синедриона.
– И что? Это будет доказательством? Но какой мысли? Только следующей: человек, мнящий себя сыном Бога, сам идет на смерть.
– Я не самоубийца, Пилат.
– Не уверен. Все боятся смерти, а ты ее ищешь.
– Смерти нет.
– Но я могу тебя предать ей!
– Нет, Пилат, ты никого не можешь предать.
– Стоит мне только подписать объявленный папирус – одно движение руки, капля чернил – и тебя нет. Понимаешь?! Нет! А нет учителя, нет и учения. Что же это за истина, если она не может  уберечь её открывателя от смерти? Где же истина? Где доказательства её?
– Прокуратор,  как капризный ребенок игрушку, хочет получить от меня доказательства непременно сегодня, обязательно сию минуту. А я предлагаю набраться терпения, на три дня. Попробуй, наместник,  заставить свою душу немного потрудиться. Ты, Пилат, опять станешь сомневаться в моем здравомыслии, но скажу: Истина тогда тебе и откроется.
– Сомневаюсь я, что на земле есть способ доказать твой тезис. Допускаю, что душа бессмертна. Вполне могу предположить, что она после гибели плоти, в которой ей суждено было томиться,  вечно пребывает в высших сферах. Пусть так. Но никто еще оттуда не возвращался. Так стоит ли туда спешить?
– Я никуда не спешу, Пилат, ибо наперед знаю, что будет. Бог, создавший этот мир, отдал его мне в отчину. Се есть царствие моё. Слово мое  тоже – Истина. Но тебе, прокуратору над клочком суши вдоль средиземноморских берегов,  правителю, которому неведома  власть над завтрашним днем, тебе придется поторопиться и  запастись терпением. Трое суток уже отмерены.
– Так ты… серьезно?
– Абсолютно.
Наместник и узник посмотрели друг другу в глаза.
– И что будет через три дня?
– Ты уже сам догадался: мы продолжим эту беседу. И хочешь того или нет, но ты, Пилат, станешь моим учеником.
– Я стар учиться.
– Учиться Истине никогда не поздно, хотя мои слова и звучат банально. В твоем же случае это просто неизбежно.
– И я должен буду пройти твоим путем?
– Вот видишь, Пилат, ты уже у меня интересуешься своей судьбой. Я успокою тебя. Нет, тебе уготована иная дорога.
Пилат угрюмо и долго смотрел на арестанта:
– Скажи, Иисус, разве нельзя и тебе к цели выйти иным манёвром?  Ведь есть способ всё изменить!
– Путем, которым иду я, я и должен пройти. Апостол Иуда на нем только что свершил долг помощи, а последнюю услугу мне окажет  мой будущий ученик – Пилат Понтийский, наместник великого Рима, витязь.
Пилат опять выдержал паузу:
 – Твоего апостола Иуду я не знаю, – начал рассуждать наместник. – Но по долгу службы навел о нем кое-какие справки. Признаться, собранные мною сведения вызвали у меня сожаление, что с ним я не знаком. Редко встречается человек, который обладал бы и неуемной тягой к постижению наук, и  умением полученные знания анализировать, и при этом оставаться независимым от общепринятой догматики. Он обладает свободным и крепким умом. Да и характером Иуда не прост: есть воля, честь, достоинство. Таких людей мало встретишь в Капитолии  и в Сенате, не то, что в провинции. Скажи, Проповедник, зачем ты отправил к Каиафе именно его?  Разве нельзя было послать к этому пройдохе самого никчемного своего ученика, которого не жалко? Скажи! Со мной можешь говорить открыто, ты видишь, что я многое знаю.
В глазах Иисуса сверкнула грусть:
– Знаешь многое. Но и тебе надо объяснять. Помни, Пилат: мне всех одинаково жалко. Ученика нерадивого – не менее любимого. Иуда, ты справедливо оценил его, – лучший из моих апостолов. Только у каждого, повторяю, свой путь. Иуда  в настоящей жизни сделал всё, что мог,  на что был призван в этот мир. Его земная суть исчерпана. Теперь ему предстоит потрудиться в иной ипостаси, духовной. Для него это много новее, важнее  и сложнее. Лучший воин не должен все время оставаться в строю; и его переводят на более высокий ратный уровень, дают в подчинение когорту, а то ставят начальником целого легиона, не так ли? К тому же, что хорошего, если бы Иуда остаток своих дней вертелся среди других апостолов? Те бы завидовали ему. Не могли бы не завидовать, так как их служение рядом с Иудой  выглядело бы тускло. А им зависть вредна, уверенность в себе им нужна. Да и двойное воскрешение будет для моих учеников весче: не только учитель, но и их соученик прошел через… три дня. Мне кажется, Пилат,  что предстоящие события станут теперь  убедительнее не только для апостолов. 
– Тебе мало одной смерти, своей? Другая потребовалась?
– Да, другая, но не смерть. Говорю тебе, смерти нет. Душа мне потребна.
Пилат вновь задумался:
– Я не хочу отдавать тебя кресту.
– Первый шаг к постижению моего учения тобой преодолен – в тебе заговорило милосердие. Но думать надо не о себе, а о Боге.
– Пусть так. Но и ты думаешь только о себе. Тебя окружали ученики, апостолы, как ты их называешь. Ты их любил, воспитывал и обласкивал. А теперь бросаешь? Но они же дети! Разве способен неокрепший разум понести в мир твою мысль? На что ты, уходя от них,  надеешься? Что юнцы справятся, когда подобное часто не под силу устоявшимся, дюжим умам? Что станет с твоими учениками, ты подумал? Нет? Так я тебе скажу. Каиафа будет их преследовать, начнут их теснить и гнать бывшие единоверцы и разные другие иноверцы. Никем они не будут поняты и никому не будут желанны. И разбегутся твои ученики по миру, побитые, душевно истерзанные. А в других землях всё то же самое и с не меньшей жестокостью повторится.
– Неустрашимый воин, государственный муж на службе Кесаря-завоевателя, консервативный скептик, никогда и ничто не принимающий на слово, после короткой беседы озаботился судьбой моего учения… Благодарю, Пилат. Теперь подумай: три дня отойдут – и какая мощная волна веры вольется в юношеские, апостольские, души, которые я вскармливал годы. Ты прав, будут апостолы гонимы, разбредутся они по миру, но для того, чтобы привнести  в него свет Истины. Зерна, Пилат, брошены в землю, подождем всходов.
Наместник вновь погрузился в думу.
– У тебя есть просьба ко мне? – устало проговорил прокуратор.
– Сделай так, как я хочу.
– И всё будет по-твоему?
– Не сразу, к сожалению, – улыбнулся Иисус, – через три дня.
Пилат тяжело вздохнул:
– Встань…
Прокуратор хлопнул в ладони, на зов явились секретарь и Петроний.
– Папирус Каиафы и перо, –  тихо повелел наместник.
Когда бумага была подписана, Пилат обратился к легионеру:
– До моего распоряжения из замка не выводить. Когда поведешь за город и во время  казни, никого на полет стрелы  не допускать. Перед распятием не бей. На кресте мук его не продлевай. Сразу похоронить. Охрану у гроба выставить. На три дня.  С могилы глаз не сводить, круглосуточно.
Видя, как спокойно Иисус выслушал приговор, Пилат подумал:
– Ecce homo! [133]

< > Ханох оглядел мутную от лунного света поляну.  Слева от себя у самого ее края он заметил поваленное сухое дерево.
– Присядем там, Иуда, поговорить надо, – обратился он к привязанному и пошел к лежащему на земле стволу.
Иуда последовал за ним. Сели.
Гефсиманский сад, еще четверть часа совершенно спокойный, сонный, сейчас нервно ворошился  в порывах верхнего ветра. У самой земли движения не было, лишь время от времени лужайку накрывала тень от набежавшей тучи.  На душе тогда становилось одиноко, сыро и зябко.
Лишние уши, видимо, Ханоху были не нужны, и он приказал своим помощникам:
– Нечего маячить перед глазами, отойдите все.
Охранники намотали свободный конец веревки на какой-то сук и отступили.
Ханох заводить разговор явно не спешил, сидел и сосредоточенно вертел что-то в руках. Иуда, думая о своём, глядел себе под ноги, к своему соседу интереса не проявлял.
– Ну вот, приятель, мы и остались одни, – наконец, заговорщицки  зашептал Ханох. –  Ты для Каиафы сделал всё, о чем тот только мог мечтать. В качестве любезности за содеянное тобой он почему-то желает твоей смерти. Где ты перешел первосвященнику дорогу, и почему Иосиф хочет от тебя избавиться, я не знаю. Но мне это не по душе.  И я решил в честь  нашей давней дружбы устроить тебе побег. Ты  слушаешь меня? Политика, идеология всякая… ну их к дьяволу.  Каиафа, Иисус, Аннан, кто там еще? Пусть они сами разбираются друг с другом, если им хочется. Ты же простой иудей… (Иуда усмехнулся.) Хорошо, не простой иудей, согласен, умнее и способнее многих, большинства. Прекрасно! Вот и живи, дерзай. Ты же многое еще можешь сделать на земле. Кому нужна, кому будет выгодна твоя смерть? Только Каиафе. Вот и пошли его… подальше. А я, уважая тебя, помогу тебе его одурачить. С этими охламонами, что в стороне сидят, я договорюсь. О них не думай. От тебя же потребуется самая малость. Оставишь мне свой ершалаимский домик в качестве благодарности за услугу и… в Америку.
Ханох протянул Иуде сложенный лист бумаги и маленькую походную чернильницу с пером:
– Подпиши дарственную, и ты свободен.
– Америки нет, Ханох, это мне один великий Целитель объяснил, – сказал Иуда.
– Да, Бог с нею с Америкой. Ты же полмира обегал. Европа, Азия.  Уедешь, куда захочешь.
– Ни одно животное, Ханох,   никогда не лицедействует, это удел только человека. Вот тебе и второе отличие.
Тяжелая туча прикрыла собой лик луны. В набежавшей темени Ханох поёжился:
– Опять  философствуешь? Теперь решать надо, а не мудрствовать. Оставь Иосифа с носом и беги. Времени у тебя в обрез.
– Временем, мой друг,  не мы управляем.
– Боже праведный, к чему все эти разговоры? Я тебе дело предлагаю. Свободу! Женишься, детей нарожаешь. Школу создашь. Да, что я тебе говорю? Жизнь будет впереди! Разве этого мало?
Иуда поднял голову и посмотрел на своего палача:
– Мало…
Туча поползла дальше, повинуясь необходимости заняться своими неотложными делами. Теплый яшмовый свет озарил круглую плешь Гефсиманского сада.

< > Каиафа следил взглядом за кошельком Иуды... Как нечто живое и нежное, тугой мешочек  с монетами покоился на вытянутых руках секретаря. У колоннады, будто догадываясь, что это последняя в их жизни встреча, он  напоследок задорно улыбнулся первосвященнику вензелями своего рисунка.
Иосиф встал. Перед ним было два пути: один по лестнице наверх, в  тепло и уют, другой через дверь в ночь. Первосвященник выбрал путь второй…

…У крепости Антония, у самых ее ворот, Каиафа столкнулся с Петром. Юноша стоял, прижавшись лицом к металлическим прутьям ограды, и глядел на освещенное окно во втором ярусе башни. Ссутулившись, Иосиф предпринял попытку пройти незамеченным. Не получилось. Взгляды апостола и первосвященника сошлись, в воздухе запахло озоном. Иосиф проворно миновал рубеж замка и вошел в высокие обитые железом двери.
Каиафа на быстрый прием не рассчитывал: ночь всё-таки. Однако Авзоний явился скоро и повел его темным узким коридором. Когда первосвященника вместо официальных покоев наместника  водворили в маленькую, плохо убранную  каморку, да еще там одного оставили, он занервничал:
– Пилат стремится меня унизить? – прошипел себе под нос Каиафа, поняв, где находится. – Он оказывает на меня моральное давление? Показывает свое надо мной превосходство? Предположим… Допустим…   Обмозгуем… Н-да… Вполне вероятно… Но отчего желание такое у него возникло сейчас? И почему проявляется в столь примитивной чиновничьей форме? Что   случилось за то время, пока Иисус у него?
В одиночестве, в ожидании да еще в томящей неясности происходящего время ползло, словно старый клоп по стене.
– Мой документ тут совсем ни при чем, – продолжал напряженно рассуждать Каиафа. – Подпишет этот коварный римский антисемит вердикт, возня с Иисусом всё равно не закончится... Что за глупость я сейчас сморозил?.. Нервы... Я хотел сказать: не подпишет этот коварный римский антисемит решения по Иисусу, возня с назарянином всё равно скоро закончится. Не понимать данного факта Пилат не может. Да и причем здесь какое-то  «не подпишет»? Воля Рима будет однозначна и такая, как мне нужна. А если у наместника в этом деле свой расклад имеется?.. Вряд ли… Да нет, быть этого не может. Я же объяснил Пилату политическую сторону  происходящего. И он понял, это было видно. Своевольничать ему не на руку. Тогда зачем прокуратор время тянет? И с какой целью меня сюда завел? Чтобы унизить? Показать свое превосходство? Тьфу, в своих мыслях я, кажется, по кругу пошел…
Дверь отворилась, и первосвященника провели наверх, в помещение абсолютно не обустроенное, без малейшего намека на его назначение, голое то есть.


Пилат восседал в центре залы, в полудреме или в задумчивости  прикрыв веки. В ответ на короткие слова приветствия вошедшего Иосифа устало произнес:
– Я человек, и ничто еврейское мне не чуждо.
Невесть для чего принесенный сюда fascis [134], стоящий  в углу, сразу привлек взгляд первосвященника.
– Приговор подписан. Бумага на столе, – теперь Пилат выговаривал слова властно, так он когда-то отдавал приказ к наступлению своим лихим всадникам.
Каиафа развернул свиток. Действительно, подпись прокуратора на документе имелась. Цель визита исполнена, можно уходить.
– Покойной ночи, Пилат, – забирая с собой пергамент, сказал первосвященник и двинулся к дверям. 
– Присядь, Иосиф, побеседуем, – повелительно изрек наместник.
– Поздно уже беседовать, Прокуратор.
– Беседовать, может, поздно, ты прав, а уточнить некоторые детали, самое время. Садись, – и  глазами указал Каиафе на секретарский табурет, который еще помнил тепло Иисуса.
Иосиф занял предложенное место.
– Детали такие. Казнь (я так решил) состоится не на рассвете, а этой ночью, чтобы не было вокруг нее лишней суеты.
– Тогда, Прокуратор, я требую, чтобы при казни присутствовал мой человек.
– Резонно. Перед тобой бумага, напиши несколько строк. Я с ними отправлю легионера к «твоему человеку», – Пилат вызвал секретаря. – Далее. По моему приказу, хочу тебя уведомить, у могилы  будет выставлена стража, многочисленная и весьма надежная. На трое суток. Ты, я вижу, удивлен. Напрасно. В верной охране тела, не скрою, я имею свои резоны. Но если главный раввин евреев не доверяет моим воинам, он может прибавить к ним своих людей.
– Это лишнее, Прокуратор. Как только мой человек убедится в смерти Иисуса, стража у тела будет не нужна.
– Ты рассуждаешь крайне беспечно, Иосиф. Стража нужна,  даже обязательно.
И, желая дать собеседнику время подумать, Пилат на секунду прервал разговор.
– Так будут у могилы твои люди?
– Разумеется, нет, Пилат.
– Ты сам так решил... – и Пилат отправил с поручением Авзония. – Перейдем к следующему вопросу. Кто такие Иуда и Петр, я знаю. Меня интересует твое мнение о них, и  какую роль они сыграли в твоей партии?
– Люди, которых ты назвал, – предатели. Один хотел предать, другой предал. Случилось так,  Пилат, что в какой-то момент мне потребовался помощник. И я его по воле Яхве  получил. Сначала подвернулся один из них, потом его заменил другой. Кто из них  предаст, мне было без разницы. Предал Иуда. Теперь он от раскаяния повесился. Они оба  уже не могут быть интересны  ни мне, ни тебе.
– Говоришь, Иуда повесился?
– Да, в Гефсиманском саду, этой ночью.
– Занятный случай.
– Почему? По-моему, вполне заурядный: ученик предает своего учителя и от мук совести накладывает на себя руки.
Прокуратор прищурился, глядя на собеседника: «Ты, дорогой, либо очень хитер, либо столь же глуп».
– Не скажи, Иосиф. Случай весьма любопытный, – и Пилат ногтем постучал по лакированному подлокотнику кресла, которое более походило на трон. – Умный, образованный человек, лучший ученик Иисуса, кажется, любимый, еще вчера беззаветно ему преданный, вдруг сегодня изъявляет желание предать своего кумира. Разве не странно? Что смотришь на меня, Первосвященник, я кое-какие справки о нем навел. Иуда весьма занятная личность. Своенравный, знающий себе цену, с достоинством и волей, крепкий духом. Такие на костер за идею идут. Нет, тут случай необычный. С подтекстом. С бумагой, что у тебя в руках, связанный. Если бы Иисуса выдал тебе Петр, а потом я услышал весть, что он наложил на себя руки, я бы согласился:  случай  рядовой. А ты говоришь, Иуда предал. Да как такое в голову могло прийти?    И откуда тебе известно, что Иуда повесился? Когда вешаются (дело-то интимное, страшное),  свидетелей обычно с собой не берут. Записочку оставляют. Но ее, рукою Иуды написанной, у тебя, как я понимаю, нет? Сколько времени прошло с тех пор, как Иуда  указал на Иисуса? Часа два? Три? Я не ошибаюсь? Вижу, что нет. А ты у меня уже сколько времени сидишь? И уверенно знаешь, что Иуда повесился. Не лукавь и не ври, Иосиф. Иуду повесили. И повесили с твоего ведома, по твоему приказу. Байка твоя о  самоубийстве Иуды, как и о его предательстве,  не пройдет.
– Ну, отчего же, Прокуратор, народ ее скушает с удовольствием.
– И тебе не страшно, раввин? Не трясет тебя от мысли, что на закате своих дней ты благополучно стал убийцей невинного человека?
– Моя совесть покойна, Пилат. 
– Что-то не видно.
– Раз не видно, надо изменить угол зрения.
Пилат, поняв мысль собеседника, коротко усмехнулся:
– Предлагаешь на происходящее смотреть еврейскими глазами?
– Почему бы нет? Не последние, как я понимаю,  в этом мире глаза. Быть может, самые лучшие. Всё видят, всё замечают, всё должным образом оценивают. А тебе так  скажу: первосвященник иудейский должен всегда и, где ни встретит, везде изводить крамолу, вкравшуюся в его веру. Ее он обязан под корень рубить, каленым железом выжигать, до конца… Впрочем, «невинный»  человек, оказавшийся замешанным в государственном преступлении, под гнетом неопровержимых улик или от тяжести душевного раскаяния, как тебе и было доложено, решил свою судьбу сам. Данному факту есть неоспоримые доказательства. 
Пилата потянуло на свежий воздух, куда-нибудь за безвольно пульсирующий Кедрон, поближе к зелени набиравших сок маслин.
– В чем я не сомневаюсь, так это в том, что иудейский первосвященник заблаговременно и во всех необходимых деталях озаботился о своем алиби.
Реагировать на последнее замечание Каиафа не счел нужным.
– Не третьего ли дня ты приходил ко мне только за жизнью Иисуса? –  налетевшую слабость наместник по опыту, приобретенному с давних ратных времен,  быстро и успешно поборол,  это придало Пилату внутренней уверенности. – Двое суток лишь прошло, а одной смерти тебе уже мало? Сразу большего захотелось? Не зря в народе говорят: горячая людская кровушка дурманит не хуже гашиша.
– Прокуратор сейчас припомнил свой былой, но богатый военный опыт?   
Завоеватель понтийских берегов посмотрел на Каиафу с сожалением:
– Знай и помни, Иосиф: кровь Иуды навсегда лишит тебя покоя.
– Какие страсти ты говоришь, Пилат. Помилосердствуй. Кровь Иуды? Никто ведь не науськивал умного и своенравного человека, да к тому же  с достоинством и честью, свершить… во все века и всеми порицаемый поступок.
С силой сжав в кулак пальцы правой руки, наместник полюбовался побелевшими фалангами и расслабил ладонь. Глядя на розовеющие ногти, произнес:
– Каиафщина...
– Не понял?
Римлянин что-либо объяснять не счел нужным, лишь жестко глянул вниз на сидящего у его ног еврейского служителя культа:
– На твоей совести не одна, а две  загубленные души.   Ноша не тяжела?
Иосиф с нескромным интересом наклонил в сторону собеседника   голову, в глазах – хитроватый блеск:
– Одна душа на твоей совести, Пилат. Ты Иисусу приговор подписал.
– Верно, – наместник как будто был рад вырвавшемуся слову, но остальные были произнесены с угрожающей интонацией. – А ты ему приговор вынес.  На мне нет крови, ибо Иисус сам так решил!  И ты, Каиафа, это отлично знаешь. Оттого и неспокоен.
– Моя совесть, Пилат, покойна и тут, – Иосиф, как воин на поле брани боевую палицу, держал в руке  свиток. – У меня документ, дающий ей право находиться в таком смиренном состоянии.
 – С тебя и одного Иуды хватит.
Первосвященник пожал плечами, показывая тем самым, что все веские аргументы  по данной теме уже озвучены.
– Пытаешься убедить, что совесть покойна, –  прокуратор  жадно вперил взгляд в  пергамент, уютно примостившийся на коленях первосвященника, – а сам ко мне прибежал. Ночью. До утра дотерпеть сил не хватило?
– Я потому пришел, что тебе не доверял.
– Брось юлить, Иосиф. Причем здесь я. Лучше на себя посмотри, Первосвященник. Ты же себе не веришь! Ты весь  с головы до ног страхом, словно коростой, покрыт. Который месяц что твои крестьяне [135]  суетишься; дергаешься, будто ниточками  к крестообразному коромыслу привязанная кукла. Вот и сейчас глаза бегают, всё думаешь:  правильно ли я сделал, как бы чего не вышло, не потерял ли власть? Хорошие вопросы себе задаешь, сложные и правильные. А ответа-то нет? Нет! Будешь теперь днями терзаться и по ночам страдать. Ибо  ты  своим неверием великий на свою душу грех положил – Иисусу  не поверил.  Предательству такому нет срока   давности. Отныне  не жди прощения! Имя твое  от дня текущего будет в грядущих  бесконечных веках проклинаемо всеми народами. Твоими же соплеменниками  в первую  очередь. Помяни мое  слово. Продал ты племя свое, Первосвященник, за  верховную шапку, как пращур твой первородство за миску чечевичной похлебки.   Мучиться тебе в девятом круге ада… 
Последней ремой Пилат остался  откровенно доволен:
– Велико твоё предательство, Каиафа. От него и на всё еврейство гонение падет.  Развеетесь вы, иудеи, по всей Земле. Лишения страшные ждут вас впереди. Горе будете мыкать столетие за столетием. И ни один еврей не простит тебе скитальческой, неприкаянной, полной  страданий судьбы, на которую он будет обречен по твоей… милости.   
– Ты кончил? Много патетики, Пилат. Угрозы всякие, какие-то  пророчества неминуемых бедствий.  А здравого смысла мало. Говоришь, что Иисус, утверждающий, будто он  сын Божий, сам себе путь выбрал? Очень мило.  Пожалуй, я с тобой в этом соглашусь. Но вот над чем тебе, Наместник, стоит подумать. Сын Бога добровольно идет на смерть, а его папа такому поступку своего чада  не противится. Следовательно, так задумано Богом, нашим, заметь, Богом. Евреи – ни при чем?
– И ты ни при чем?
– Конечно.
– Грех свой на другого переложишь? На Аннана, например? С тебя ведь хватит, если не любимого, то удобного  во всём тестя грязью облить. Я не прав? То-то.  Но и тогда (даже не сомневайся!) не найти тебе покоя, поскольку скрыть от людей истину никому еще не удавалось. 
–  А что такое истина, Прокуратор?
– Я не закончил своей мысли, еврей! Потрудись слушать! Злодеяние твое против Иисуса уже повлекло за собой преступление второе, против Иуды, на  очереди у тебя, как видно, Аннан стоит, а следом подвернется кто-то четвертый, затем пятый, шестой. Список твоих жертв будет велик, Иосиф. Ибо каждое предыдущее преступление потребует для своего сокрытия следующего, нового.  Ты же не воин, Каиафа, не с мечом идешь на своего врага, который на бранном поле вооружен тебя не хуже. Ты  убиваешь скрытно, хитростью и словом. Поэтому пребудут с тобой вовеки неверие,  трусость,  предательство, матерь которым, как известно, людская зависть.
– Всё это громкие слова, Пилат. Я за собой никакой вины не знаю. И, уверяю тебя, впредь будет так же.  Иудейский первосвященник,  Иосиф Каиафа, – я сейчас раскрою  тебе страшную государственную тайну – всегда действовал и будет действовать, согласуясь с волей синедриона.
– Не надзирать за могилой Иисуса в течение трех суток тоже воля синедриона?
– Высший религиозный совет моего народа имеет свое мнение по любому вопросу, и по этому, безусловно,  тоже.
Наместнику припомнилась чья-то фраза, которую он когда-то еще в гимназионе вычитал: «Почтенный жид,  презренный Каиаф».  Фраза звучала, правда,  несколько иначе, но  сейчас Пилат, довольный своей памятью, уточнять ничего не стал и тонко улыбнулся:
– Мне остается пожалеть, что не один Аннан будет отмываться от  твоих происков, а вместе со всем синедрионом?
После таких слов лицо Иосифа затуманилось:
– Я, помнится, поинтересовался у тебя насчет истины,  Пилат, но ответа так и не получил.
– Истиной интересуешься? Изволь, вот тебе истина: считаешь напророченное Иисусом бредом, крамолой, ересью, а сам боишься, что  оно сбудется. Потому  и выставить присмотр за могилой Иисуса не желаешь, оттого у тебя Иуда предатель. Боишься: окажетесь   вы, евреи, рядом с гробом, а с телом действительно произойдет то, что он предсказал. И выйдет, что вы своего Мессию убили.  Нет вас у могилы, значит происшедшее – всё враки да обман. А народ, как ты говоришь, такое кушает. Ну как, хороша истина?
– Не истину ты сейчас сказал, Пилат, а свое личное мнение.
– Без лукавства не можешь? А хочешь, еще одну истину, великий раввин всех иудеев? Я Иисусу поверил, оттого и воины будут у гроба.
–  Вот это истина! Прямо загляденье! Что же она нам глаголет? Только одно: что ты ставишь эксперимент у гроба Иисуса. Прекрасно! Но никто не запрещает и мне поставить опыт, свой. А там поживем – увидим, кто из нас окажется прав.
– Обязательно увидим. Только ты не обольщайся, Иосиф. Я уже предупреждал тебя о верной римской охране. Я говорил тебе, что сам имею намерение дознаться правды. Никто, ни я, ни мои легионеры, соврать, подтасовать факты тебе, плут, не даст, так и  знай.
– О какой лжи ты говоришь, Пилат? Коли Иисус (еще до окончания твоей проверки) уже для тебя – Мессия, это совсем не значит, что таковым он является для евреев. Дождемся результатов опыта.
 – Непременно дождемся… Вот пройдут эти трое суток, и – вдруг –  всё, что Иисус напророчил, свершится... Интересно будет тогда на тебя посмотреть.
– Ты, Пилат, говоришь так, будто всё уже свершилось.
– Нет, милейший. Иначе надо сказать: Иисус еще жив, он еще здесь, в замке, а МЫ обсуждаем, что будет через три дня после его смерти. Потому обсуждаем, что НАС это волнует. Каждого, правда, с разных аспектов.
– Возможно. Впрочем, евреи в любом случае смогут будущему  событию  дать единственно правильную оценку. Уж поверь  мне.  Если Иисус окажется простым сельским философом, которых у нас чересчур много, это одно. Если выяснится, что он нечто большее, скажем, напоминающее пророка, то совсем другое. Скажу иначе: кем бы ни был Иисус, еретиком или спасителем иудейской расы, убиенным римлянами, он послужит на пользу всего еврейства и поможет нам достичь в будущем того, что нам предписано. У евреев ведь своя правда и своё на Земле предназначение. А  что евреям Богом и пророком Моисеем предначертано, читай Тору, внимательно читай, Прокуратор, там ответы на все еврейские вопросы.
– Вот-вот, дальше Торы ты ничего не видишь.
– Почему же? Я, например, вижу, что римский прокуратор утвердил смертный приговор человеку, которого он готов почитать как своего Бога. Риму это будет трудно объяснить.
– Трудно другое, Иосиф, меня напугать…
– Однако перед Римом отчитаться придется.
– Не сомневайся, раввин, я отчитаюсь… Мало тебе Иуды, Аннана, всего синедриона недостаточно, так свою вину на меня намерен переложить?
– Кто и в чем виноват, равно кто и сколько стоит – время покажет.
Пилат заметил, что его собеседник в силу времени верил: ждать от него ответа очень долго он явно не собирался.
Желая дать Каиафе возможность развить последнюю мысль, прокуратор  опять выдержал паузу. Но первосвященник философствовать не пожелал, хранил молчание. Тогда наместник заговорил сам, сухо:
– Вам, евреям, может быть, впервые в жизни выпал благодатный случай, а вы от него отвернулись. Винить некого: жребий брошен. Теперь от вас отвернется и  ваш Бог. Гореть вам в геенне огненной. Помни, Первосвященник: пурим один, Мордехаев много.
– Опять угрозы? Побойся Всевидящего Яхве, Пилат. Сначала  одного меня пугал. Потом принялся запугивать весь иудейский народ. Мало показалось, решил вновь потешить свою нелюбовь к евреям? Повторяешься,  Прокуратор. И то, что ты тут наговорил, право же,  смешно. Пусть  евреи  будут гонимы, пусть  расселятся по земле, пусть будут проклятия и огонь. Очень хорошо! Прелестно! Великолепно! Стало быть, так предписано Богом! Были уже евреи  выгоняемы со своей земли, были раскиданы по чужим просторам, были в их адрес злоязычия. Были плен и пламя. Всё было.  И что в итоге? Евреи – вот они, перед тобой, а где их притеснители? И в будущем так же будет. Всегда. Знай, Пилат: в гонениях еврей крепнет,  в чужих краях становится предприимчивее,  в лишениях  мудреет, а в огне – закаляется. Читай Тору.
 Иосиф, словно что-то припоминая или на что-то решаясь, на секунду задумался:
– И кто тебе сказал, что еврею обязательно нужно свое государство?
Перед внутренним взором Пилата поплыли рыжие испачканные чернилами бумажки,  когда-то давно, в прошлой жизни, полученные от Берии. Теперь они выглядели нелепыми, глупыми, как маска балаганного шута: «Ошибся Лаврентий. Быть может, ошибся в первый и последний  раз в жизни. И не  в том ошибся, что неверно дал имя апостола, указавшего на Иисуса, а когда  утверждал, что от властных поступков ничего не изменится. Уже изменилось! И ждать ничего не надо».
Прокуратор почувствовал мгновенно навалившуюся  усталость:
– Поговорим через три дня, когда вернувшийся Иисус потребует от тебя отчета о проделанных трудах, а  сопровождающий его Иуда задаст тебе несколько нелицеприятных, экзаменационных  вопросов. Вот это будет встреча! Жаль, если я не буду удостоен чести присутствовать при ней.
– Этого никогда не будет, – проговорил Каиафа.
– Я не разделяю твоей уверенности, раввин. Коли Иисус не призовет тебя на допрос сразу, будет означать только одно: суд над тобой он пожелал отложить, – и вновь тонко улыбнулся. –  Ты для него, следовательно, – еврей маленький.
Иосиф, не глядя на прокуратора, слегка покачал утвердительно головой:
 – Я знаю себе цену.
В сознание наместника острой стрелой влетело откровение: «Грядет жестокая, непримиримая борьба.  Каиафы с Иисусом. Отныне и во веки веков». 
– У тебя папирус с указом, –  неожиданно для себя изрек прокуратор. – Время еще есть. Подумай и порви его. Казнь Иисуса можно  остановить.
– Нет, Пилат, – Каиафа встал. – Поздно.
Первосвященник смотрел  на fascis.
– Да и гроза на Ершалаим идет. Прощай, – Иосиф  направился к выходу.
Прокуратор, точно руки его жгла заскорузлая экзема, тер их, как под струей умывальника.
У самой двери первосвященник остановился и перед тем, как покинуть помещение,  не оборачиваясь, произнес:
– Никогда.
Пилат остался один. Пламя двух светильников, стоящих за спиной наместника, играло на стенах и потолке, бегало по полу, наполняя всё помещение кроваво-дымным чадом.
И прокуратор  вызвал к себе верного Петрония...

< > Низкие жирные тучи нависли над седым Ершалаимом. Кромешная тьма окутала вечный город.
Редкие жолтые [136] огни окон, не способные что-либо осветить, как подслеповатые глаза, смотрели на мир, оторопело и подавленно; так смотрят все, приговоренные к смерти.
Над ними исступленно терлись друг о друга грязно-лиловые облака, слабо по краям подсвеченные луной, ими же заволоченной. Сырые воздушные хлопья то рвались на куски, то с угрожающим потрескиванием сливались воедино, образуя тяжелые зловещие комья.
Воздух у самой земли  загустел,  стал вязким, как смола. Дышать и двигаться было  трудно.
Град Давидов оцепенел в ожидании  казни…
И тут длинная кривая молния, разорвав  небо надвое, огненным копьем  ударила оземь и, запалив одинокий столетний кедр, рассыпалась на мириады искр. Со всех сторон послышался звон выбитого оконного стекла. Неистовый, пронзительный ветер в диком порыве пронесся по улицам  и, взмыв, перелетел через ограду.  По-разбойничьи  захохотал гром. 
И вновь всё замерло. Даже черная листва деревьев и кустов не шевелилась.   Небеса на несколько долгих мгновений отвернулись от города, словно устраивали последние на эшафоте грозные приготовления для каменного смертника.   
На крышах Ершалаима проступил холодный пот…
Ершалаим, чувствуя  неминуемый и близкий конец, еле дышал…
Ершалаим в напряжении сжался, его била мелкая нервная дрожь…
Наконец, кто-то над землей подал долгожданный нежно-изумрудный условный знак, за ним сигналом к исполнению высшей меры послышалась барабанная дробь. И жесткий,  выжимающий воздух, тяжелый, как топор, ливень обрушился  вниз.
Разгневанная природа свирепо принялась терзать  город.
Одна за другой, как будто в вышине развели огромный жертвенный  костер, снопом  вырывались из туч стремительные огненные стрелы. Они со свистом разлетались в разные стороны, прожигая насквозь  облака. Изодранные тучи не успевали зализывать раны и зло ворошились. Языки пламени – голубые, фиолетовые, багряные – безудержно выплясывали  какой-то дикий языческий танец. Фейерверк  нервных наэлектризованных искр с каждым мгновением нарастал. Порой две, а то и три молнии сталкивались вместе, и тогда на небе появлялась обуглившаяся по краям дыра, обильно кровоточащая. От огненных всполохов было светло, как  в солнечный день.
Раскаты грома разъяренно гремели. Взрывы безудержного грохотанья не прекращались ни на миг. Небесная твердь то скрипела тюремным воротом, то разудало ржала, будто разыгравшийся  под крупным  градусом пройдоха, то свирепо рычала израненным зверем. От удара к удару  треск и рокот раздавались всё громче и оглушительнее. Небеса одурело громыхали от северной границы до южного края. Буйная канонада  разрывала барабанные перепонки. Мир и Ершалаим содрогались от яростного напора неукротимого рева.
Могучие упругие порывы ветра придавили город к земле. Шальной вихрь сметал всё: человеческий сор, чахлые пожитки горожан, намокший песок, черепицу крыш, части разрушенных заборов,  обреченную на гибель бездомную живность. Ураган играючи подхватывал свою добычу, лихо  подбрасывал ее вверх, зло  вертел и остервенело швырял в разные стороны. Дождевые капли, пойманные ветром, били о стекла домов, словно камни. Время от времени был слышен трескучий хруст ломаемой ими кровли. То и дело вихрь выдирал с корнем какое-то горемычное дерево, и оно, словно выпущенный из баллисты снаряд, неслось вдоль улицы корнями вперед, теряя на лету листья, сучья,  кору. Каменные стены города шатались.
На Ершалаим обрушились небесные воды. Плотные струи, ниспадающие с горних вершин, полностью накрыли город. От них раздавался мощный устрашающий гул. Сквозь ливень нельзя было разглядеть  не только высокие крепостные башни, но и рядом стоящие дома,  пальцы собственной вытянутой руки. Бешеный поток заполнял улицы, врывался в городские закоулки, подвалы домов, пробивался сквозь  щели затворенных дверей. Пенящиеся воды,   крутясь, смывали мертвую уже листву, оторванные ветром ветви, ставни, вырванную с привычных мест домашнюю утварь, плохо привязанный скарб, непроданный товар, испуганный скот. Отовсюду были слышны стоны. То какой-то несчастный, ухватившись за край ограды,  осипшим голосом звал напрасную  помощь. То опытный пловец, добравшись до израненной кроны дерева,  отплевываясь и ругаясь, боролся за жизнь в скользких ее ветвях. То выбившийся из сил бедолага, не видя более иного спасительного предмета, прижимал к себе труп утопленника, проклиная Небо и последнее своё мгновение.
 В бурлящих  илистых волнах всё кружилось, неслось, захлёбывалось и гибло.
Спасения не было…
Стихия наслаждалась  собственной яростью и муками своей жертвы…
Ершалаим молил о пощаде и  жаждал конца…

< > Давид вернулся домой…
В Пилатовом замке после того, как Иисуса увели наверх, ему недвусмысленно дали понять, что он уже не нужен. И указали на дверь, будто он обычный слуга, никчемный  и прискучивший.
Такое к своей персоне  отношение главный клерк юридической канцелярии пережил легко – сработала долголетняя привычка. Всю дорогу до дома душу Давида грызло чувство иное, намного большее, нежели обида  на заурядное небрежение к нему со стороны власти, неважно – римской или родной. Давид отчасти даже доволен был, что его так скоро прогнали, он сумел прибежать к  себе сухим и не потрепанным ветром, до грозы. 
Едва переступив порог, глава правовой службы синедриона обнаружил, что в его доме не спали.
Подруга всей сознательной жизни тут же подскочила с расспросами. Издерганный за день делами и мыслями, Давид базарно  наорал  на жену и, как тайный заговорщик, проворно укрылся от назойливых глаз на  своей половине. Благоверная, подбоченившись, сурово и презрительно, молча, проследила за отступлением супруга. Затем, скрестив на всё еще пышной груди руки, приготовилась терпеливо ждать завтрашнего утра: посмотрим, как на рассвете муженек отчитываться будет за  превышенный впервые в жизни  голос.
Аккуратно прикрыв за собой ключом дверь, Давид первым делом достал из секретной ёмкости в шкафу бутылку славного коньяку, именно того качества, который всегда жаловал его батюшка, и с наслаждением приложился к ее горлышку. Отмерив несколько изрядных глотков, он, не выпуская из рук драгоценную влагу, подсел к письменному столу и только тут заметил, что город безуспешно борется с налетевшей на него бурей.
– Так ему и надо, – промолвил Давид, глядя на темное окно, в которое рвался промозглый, истосковавшийся по жертве голодный ветер,  шально барабанил ливень; и насмешливо добавил: – Будет теперь знать.
Ехидство ли придало силы, а может,  подействовал напиток, но начальник канцелярии синедриона обрел способность думать.
«Вот я и увидел «завтрашнего» Иуду. Сподобился. Прав был папенька: самородок! Цены немалой…
Как держался. Как смотрел. А как говорил! Сам Каиафа от него такого не ожидал,  опешил…
Да, Иуде палец в рот не клади. На пути его лучше не оказываться – опасно для здоровья…
 Иуда был сегодня красив. Как шел! Как вел нас!  Будто на кровавый разбой. Топора только не хватало в его длани».
Давид вспомнил сальную ухмылку Каиафы и двусмысленные слова, произнесенные с нескрываемой радостью, в ответ на его неосторожное высказывание. Вспомнил глаза первосвященника, хитрые, лишенные блеска, недобрые. Представил, как теперь (об этом Иосиф уж непременно озаботится) все из его окружения  будут указывать на него пальцем, будут в лицо хихикать, а  за спиной анекдоты о сыне своевольного и непокорного Илии,  внуке славного Завада, рассказывать. Не то что руку  подать не захотят, в сторону его глядеть перестанут. 
«Ужас! – Давид обхватил руками голову. – С должностью, по всей видимости, придется расстаться. Из Ершалаима уехать. Вынудят меня «друзья закадычные» поменять столицу на глухомань какую-нибудь.
А там жить?..  И, как надменный папаша, воспитывать своего Иуду?
Нет, не смогу…
Да и Руфь менять место жительства не захочет... Муженька бросит…
Подлец я…»
Давид посмотрел на дверь; над ее верхним наличником красовался вырезанный из крепкого, годами выдержанного дерева барельеф – фамильный герб, от времени покрытый пылью. 
«Что сделано,  то  сделано. Обратной дроги нет. Теперь требуется последнюю точку поставить. Занавес уже опущен, но заключительный аккорд еще не прозвучал. А всему необходимо достойное логическое завершение…
 Только в этом деле ни в коем случае нельзя суетиться, упаси Боже полошиться. Всё следует устроить плавно, неспешно, солидно, подобно чтению псалмов в Храме.
С Иудой сравняться надо».
Давид еще хлебнул и…
…И без суматохи, как  обещал себе,  он порылся в ящиках стола. Нужной вещи, этого следовало ожидать, там не оказалось, такие предметы просто так не валяются. Тогда Давид оглядел комнату, у книжного шкафа обнаружилось то, что нужно. Взяв ножницы и подставив стул, Давид стал отрезать у самого верха тонкий сигнальный шнурок, стараясь не потревожить колокольчик. То ли впервые это делалось, то ли шалили нервы, но за стеной раздался призывный и саркастический, будто донос, голос меди. Послышался стук в дверь.
– Какого дьявола вам надо?! – не слезая со стула, выкрикнул хозяин дома. – На улице черт знает что творится, от ветра всё дрожит. Убирайтесь прочь! И привяжите к языку звонка тряпку.
Покончив со шнурком, Давид подергал его двумя руками  в разные стороны: крепок. Затем стул занял место у противоположной стены под  холстом, обрамленным дорогим багетом. Картина благополучно опустилась на пол. Крюк, на котором она висела, был не слишком толст, но надежен, вбит прочно. Это ценитель живописи определил, покачав его рукой. Выдержит.
Оставалась самая малость. За письменным столом Давид, не торопясь,  вязал петлю. С первых двух попыток не получилось. То узел был хлипок, то выглядел он недостаточно изящно. Пришлось переделывать. Третье усилие оказалось удачным. Но на этом возня с веревкой не кончилась. Нужно было смастерить вторую петлю для крюка, и Давид принялся за дело. С первого взгляда  – чего проще: перехватил, перебросил, просунул и затянул. Ан – нет. Расстояние от одной петли до другой получилось слишком большим – ноги явно будут касаться пола, а это плохо. Давид распустил только что сделанный узел и, чтобы не ошибиться вновь,  с веревкой забрался на стул. Подумал, что, держа в руках изделие, он опять может промахнуться в расчетах. Тогда Давид накинул на шею петлю, подтянул ее, чтобы не болталась и не давила, приготовился и, учитывая свой рост, отметил место будущего верхнего узла.  Не снимая с шеи веревки, успешно довершил работу. Испытывая удовлетворение от проявленной смекалки, Давид протянул руку к крюку, но маленькую петельку на него не накинул: рано. Коленки предательски тряслись. Совершив таким образом примерку, Давид остался собой доволен: всё сделано аккуратно, всё по размеру, всё удобно. Он сполз со стула, скинул с себя веревку и подсел к столу. Тут в глаза бросился оставшийся длинный конец шнурка, теперь уже никому не нужный; ножницы, дабы ничто не портило красоту изготовленного приспособления, быстро  его отсекли.
 «Самое время написать несколько строк, – решил Давид, доставая стопку чистой бумаги, и открыл чернильницу. – Остающимся здесь».
Затем поискал храбрости в стоящей рядом бутылке:
 «Моя последняя воля... Но вот вопрос: на чей адрес писать? Детям? Им не записочки мои нужны, а нечто другое, весомое и звонкое, что после меня останется. Жене? Зачем? Чтобы Руфь, читая, насмехалась надо мной, а в пересудах с соседками всласть глумилась над моей памятью?  Да и что писать? Какую такую свою волю я могу поведать бумаге, будучи  полностью уверенным, что адресаты ее исполнят? Кого будет волновать воля человека… переставшего им быть. Может, покаяться? Написать, что я смалодушничал? Что оказался мерзавцем? Повел себя как последний предатель? Дело всей жизни отца моего на смерть обрек, лучшего его ученика Иосифу продал? Вот будет интересное чтиво для моих потомков! Да они, после ознакомления с заглавным  абзацем, в печь  бросят мою исходную исповедь… А может, черкнуть синедриону, что Каиафа – негодяй и сволочь? Так это и без меня все знают.
Да. Тяжелое это дело – предсмертное письмо. А ставить последнюю точку надо».
Давид перевел взгляд в сторону на непривычно пустое от отсутствия рамы место и вообразил, как на обитой шелком стене вместо колоритного полотна позднего голландца будет висеть его обрюзгшее тело, беспомощно и  карикатурно сучащее ногами по дорогой ткани. Картина представилась  живописной, под стать кисти великого мастера…
…Давид открыл глаза и оглядел комнату: стул находился на своем месте, холст висел на стене, бумаги на столе не было,  петли тоже, поскольку сигнальный шнурок не срезан.
Подкрепительной влаги в бутылке, кстати, тоже не имелось. Это цепкий взгляд юриста определил сразу.
«Теперь посмотрим на события трезво, – заговорил сам с собой Давид. – Что, собственно говоря, случилось? А ничего особенного! Каиафа последние дни суетился в поисках своей удачи, пасьянсы хитрые раскладывал. Это – его дело, меня его игры не касаются.   По его милости я, как охотничий пес, бегал целые сутки, присесть времени не было. Ничего не поделаешь, пришлось. В итоге вся наша маета оказалась бессмысленной. Всё решилось как-то само собой, невзначай, спонтанно, без нашего деятельного участия… Или  Иуда пришел по чьей-то воле, по заранее продуманной чужой мысли и выдал Иисуса?
Иуда?
Нет… К Каиафе Иуда пришел сам. Притом пришел, когда его никто не ждал. И сам решил свою судьбу. Еще дерзил Иосифу, хорохорился, будто сознательно науськивал первосвященника на свой арест. А потом Иуда безропотно пошел на поводу. Даже с некоторой прытью. Точно смерти искал. И место Иисуса Иуда   указал сам, хотя мог одурачить и Каиафу, и римских воинов.
Всё правильно? Вне всякого сомнения.
А я тут о ноже в спину отца толкую, о   предательстве дела всей его жизни слезы лью. Оплакиваю  лучшего его ученика. Давид – предатель! Надо же такую чушь несусветную отмочить. Причем здесь я?  Что,  мне больше всех надо? Приказали – я исполнил. 
А Иуда?..
А что Иуда, он сам в петлю полез. И никого я не предавал... Не было этого!»
Покумекав, Давид догадался, что в жениной постели ему сегодня места приготовлено не будет, и отправился в диванную, на ходу приказав слугам принести туда холодной телятины с бутылочкой бренди.

< > Буря добивала город. Ветер, словно буйный больной по палате, метался из угла в угол.
Вымокший до последней нитки Петр с неимоверным трудом добрался до дома Тайной вечери. Дверь была заперта, но стоило апостолу дотронуться до кольца, как хозяин, верно, он  дожидался у порога позднего гостя, тотчас откинул засов. Петр вошел в сени, с него рекой текла вода.
– Братья вернулись? – спросил апостол, от ветра и дождя у него заложило уши, он едва себя слышал.
– Вернулись двое, еще до грозы. А кто они меж собой, не знаю, – ответствовал хозяин, недовольно глядя на образовавшуюся на полу лужу.
Петр шагнул к лестнице, ведущей наверх. 
– Мил человек, – услышал апостол за спиной голос и обернулся.
Хозяин стоял посреди сеней и теребил кисти талита [137], по его темному лицу бегало сомнение. Осилив душевное борение, он спросил:
– Скажи, что стало с раббе, который был здесь и ушел вместе с тобой?
Петр вжался рукою  в перила лестницы:
– Зачем спрашиваешь? 
– Сердце мое отчего-то  неспокойно, а душа предалась  смятению.
В сенях воцарилось нервное напряжение.
– Тебе что-то братья сказали?
– Нет, они не стали со мной разговаривать. Но вышли вы все вместе, а  вернулись порознь. Ты последний пришел и без своего учителя. Почему? Что с ним?
На апостола смотрели взволнованные, тревожные  глаза.
– Ты слишком любопытен, дорогой хозяин, – грубо ответил Петр. –  Я  тоже мог бы тебе ничего не говорить, не твое это дело. Но чтобы ты не подслушивал и более ничего не выпытывал, скажу. Учителя предал смерти Иуда из Кириафа. Тот, кто нанял у тебя помещение, и кто отсюда нынче вышел раньше всех. 
И апостол стал уверенно подниматься наверх.
В мансардном помещении всё было теперь по-другому: ткань с едой убрана, юноши не сидели, а медленно бесцельно двигались по кругу от одной стены до другой, выходили зачем-то на маленькую террасу или в соседнюю комнатку и тут же возвращались назад. Часто они останавливались и как бы прислушивались к бушевавшей всё еще в городе стихии. Женщины притихли в углу. Одна мать Мария стояла неподвижно в центре горницы, на том месте, где когда-то была расстелена скатерть, и  пристально всматривалась в пустоту за черным окном.
Вошел Петр. Апостолы, что были в это время на верандочке, потянулись за ним. Опять стало тесно.  Мокрую одежду вошедшего никто замечать не захотел, предложения переодеться не последовало, все и разом принялись расспрашивать:
– Что с раббе?
– Где был?
– Кого видел?
– Иаков с Иоанном уже поведали нам, что знали, а что ты скажешь?
– Почему так долго?
Петр осмотрел каждого:
– Я был с Учителем всё время. От Гефсиманского сада до дома первосвященника. И потом был рядом, когда Иисуса повели к наместнику. В замок Пилата меня не пустили, даже за порог ограды не дали пройти… Поздно ночью Учителя под усиленной охраной  повели за город…
– Ну?
– Меня римские воины грубо отогнали и запретили следовать за Иисусом...
– Что потом?…
– А я всё равно шел, поодаль…
– Дальше…
– Пришли на Лысую гору… Перед самой бурей… Там… Он… Казнен…
 Школа охнула.
Отовсюду раздавались взволнованные стоны, слышались злые слова в адрес римской власти, доносились возгласы безнадежной скорби. Магдала  рыдала.
Заглушая печальные вздохи, Мария спокойно и уверенно заговорила:
– Какая мать не исторгнет вопль отчаяния, узнав, что ее сын предан смерти? Глаза какой матери не ослепнут от слез и горя,  если нет с нею более любимого сына?  Какое материнское сердце  не обольется кровью от известия, что сын ее отдан на муки распятия? Я не знаю такой матери…
Осветив взором  всю школу, Мария продолжила:
– Я – мать и вам, дети мои, говорю: пусть утихнет уныние в душе вашей, пусть не потревожит ваш разум злоба, пусть смолкнут ваши рыдания. Ибо самим Иисусом всё предрешено и содеяно. И, как он задумал, – свершилось. Не кручиньтесь и не плачьте. Три дня нам ждать обещанного им. Я мать, я знаю.
Мария стояла в центре комнаты, как живое олицетворение судьбы, и строго смотрела вперед.
Петр, поняв, что допрос его персоны сам собою окончился, приободрился:
– А Иуда оказался предателем.
На стан апостолов нахлынуло бурное неодобрительное смятение.
– Иуда – предатель?
– Не может быть…
– Я не верю этому…
– Как можно в это поверить?
– Разве такое возможно?
– Что шумите? – вопросил Петр. – Мне не верите, так братья Заведеевы свидетели.  Они видели, как Иуда привел римских воинов в Гефсиманский сад,  а там отдал им Учителя.  Оттуда солдаты повели Иисуса к Каиафе. Неужели братья-апостолы вам этого не сказали?  Говорю вам, Иуда – предатель.
Все посмотрели на братьев. Те недоуменно пожали плечами.
– А где он сейчас? – спросила школа.
– Это я знаю точно. Иуда там же в Гефсимании от раскаяния в предательстве  повесился.
– Ты-то знаешь, а я не верю, – проговорил Фома, – Где доказательства, что Иуда предал? И повесился? Сомнительно всё это.
Апостолы вновь зароптали.
– Что вы еще хотите? – не унимался Петр. – Я еще третьего дня подозревал его в предательстве. И вы мои слова слышали, все слышали. Но   бездействовали. А о самоубийстве Иуды говорили у дома Каиафы. Руки на себя никто так просто не накладывает. Причина должна быть. Не верите мне, пойдите в сад и сами всё увидите, если вымокнуть не боитесь.
– Иуда был среди нас, – промолвил Андрей. –  Он был приближен к Иисусу более нас. Он получил от Учителя жребий служения.  Зачем ему предавать?..
Вся школа смотрела на Петра.
Апостол вышел на середину комнаты, потеснив собою  Марию,  и заговорил:
– Да. Иуда был среди нас. Он был приближен к Иисусу. И всё-таки  вероломно предал нашего дорогого Учителя. Не я один тому свидетель. Спросите братьев Заведеевых. Они вам скажут, кто привел в Гефсиманский сад воинов. И кто,  отдавая под арест Иисуса, подло целовал его. Этого мало? Тогда поинтересуйтесь у римских вояк. Им-то уж скрывать нечего. Истинно говорю вам: Иуда – предатель.  И он нынче ночью  от раскаяния в содеянном повесился. И всё об этом. Хватит!
– Иисуса с нами нет, –  потерянно проговорил кто-то и спросил то ли у соседа, то ли у себя самого: – Ма лаашот?
Петр поискал глазами сказавшего последние слова:
– Что делать теперь? Уже свершилось то, что предначертано в Писании  о предателе: «Да  будет двор его пуст, и да не будет живущего в нем». Аминь. Нас, верных,  осталось одиннадцать. Теперь, истинно говорю вам, надобно, чтобы один из нас занял то положение, что при жизни Учителя занимал Иуда. Ибо писано по этому случаю: «достоинство его да приимет другой». Ныне надо нам думать о будущем.
Апостолам  слова Петра показались знакомы, когда-то ими слышанные.
– Не о том ты говоришь, – произнесла мать Мария с укором в голосе. – Побойся Бога…
– Меня Иисус Камнем веры своей называл – Петром. К тому же все видели, а два апостола, Иоанн и Иаков, трижды этому свидетели, как сам Иисус указал на меня, чтобы я был при нем в последние его минуты. Призвав меня, Иисус тем дал знак, чтобы я занял место Иуды.
– Не забывай, на Иоанна указал Учитель, говоря Марии: «се сын твой земной». Почему, Петр, ты, а не Иоанн, – произнес Андрей.
– Тем более что нас с братом Иисус всегда называл: Сыны Громовы, – промолвил Иаков.
Апостолы Иоанн и Петр сосредоточенно  смотрели друг на друга.
 – Дети, дети… – величественно и грустно произнесла мать Мария. – Ничего-то  вы не поняли. Срок, Иисусом отмеренный, еще  не вышел. А вы…
И прожгла апостола Петра взглядом. Так глядят на предателя…

< > Одинокую поляну озарил теплый яшмовый свет…
– Мало, – сказал Иуда.
– Чего тебе еще? – задал вопрос палач.
– А тебе это зачем знать?
– Не хочешь говорить, – Ханох обиженно сжал колени. – Я  тебе жизнь предлагаю, свободу! А ты отказываешься. Почему?  Но почему ты отказываешься?
– За участие ко мне, Ханох, благодарю. Ты прав: кое-что я изготовил. Для Каиафы особенно. Иосиф и сам еще не понял, какую пилюлю он проглотил из моих рук. Но я ничего еще не сделал для Иисуса, а слово ему дал. Следовательно, должен выполнить обещанное. Ты же меня знаешь: я не предатель.
 – Иисус твой далеко, и ему твое слово уже не поможет. Подумай лучше о себе.
– Ты, Ханох, точно скрипка с натянутыми не по ладу струнами. Вроде бы и звуки похожие, ожидаемые,  но… лучше бы их не слышать.  Жаль мне тебя. Нищий ты какой-то. Умелым   инквизитором ты уже стал. А что будет дальше? После нынешней ночи?  К концу жизни (и я не уверен, что твое лицо тогда покроют  старческие морщины) в чем найдешь успокоение душе своей?  Подумай  сам: разве важно, близко Иисус или далеко?
– Не спорю, может быть, расстояние до Иисуса не важно. Но гордый, свободолюбивый  Иуда, болтающийся в петле, как последний преступник, – это важно?
– Еще вчера, Ханох, было очень важно. А сейчас… Да, я знаю, что меня  обольют грязью лжи, содеянное мною назовут изменой, имя моё опорочат. Знаю, что к этому многие приложат свое рвение. Каиафа и ты, пожалуй активнее других. Ну и что? Истину-то ведь  скрыть всё равно нельзя! Найдутся смелые умы, которые, не страшась нынешних и будущих Каиаф и Ханохов, расскажут обо мне правду. Так будет.
– Возможно…  Но ты этого уже не увидишь.
– Странная штука – время, относительная. Ты считаешь дни, Иосиф думает о месяцах, одному мальчику, что сейчас в Ершалаиме копошится, мерещатся  годы. Но есть в этом мире мужи, кому и столетия кажутся мгновениями.
Ханох, видимо, счел, что разговор стал принимать умозрительный характер, не имеющий отношения к действительности: что будет, чего быть не может, –  не интересно.  И он пожал плечами.
– Ты сам всё решил, –  палач встал. – Тогда поторопимся, Иуда.  Гроза близко.
Действительно, погода резко портилась. На Гефсиманский сад навалились тяжелые тучи. Они висели над землей так низко, что казалось, шевелясь и подергиваясь,  боками задевали кроны деревьев. У самых корней сада  будущая гроза выдавила почти весь воздух.  Дышать было трудно.
– Да, поторопиться надо. А то у тебя, как в детстве,  при первой же неудаче вся решительность испарится, хныкать начнешь. Ты ведь впервые человека убиваешь? Ничего. Лиха беда начало. Vivendo discimus. Верши свое  дело. Но пока ты не призвал себе на помощь подручных, у меня к тебе просьба. В последней воле человеку ведь  не отказывают.
– Какая просьба?
– Пустяк, в общем-то, но мне он важен. Хочу, чтобы мне глаза не завязывали, и ни ты, ни твои изуверы до меня не дотрагивались. Сам пойду, куда укажете. Спокойно.
Ханох с недовольным видом произнес:
– Это можно, – постоял, упершись взглядом в землю, затем огляделся и жестом подозвал исполнителей. – Странный ты всё-таки еврей, Иуда из Кириафа.
Подошедшие тут же отвязали от Иуды одну веревку. Двое молодцев направились с нею к кривому, почти горизонтально растущему суку, видимо, заранее ими выбранному, и стали забрасывать ее конец. Попыток было много. Все неудачные. Иуда смотрел на занятие убийц равнодушно, как на безобидную шалость детей.
И вот веревка, взметнувшись в очередной раз  вверх, благополучно перелетела через сук. Послышались одобрительно-похвальные возгласы. Теперь помощники Ханоха принялись мастерить петлю.
Иуда терпеливо ждал.
Наконец, приготовления были закончены.
Всё. Время…
Ханох хотел было похлопать приятеля по плечу, но, встретившись с его взглядом, не посмел.
– Ну, – только и смог выговорить истязатель.
Иуда встал. Осмотрел поляну, палачей, поблескивающую в лучах луны петлю и, выпрямив спину, пошел.
Трудно пошел, медленно.
На полпути предательски ослабли ноги, по телу забила нервная дрожь. Выступил холодный пот.
Иуда остановился.
 Мысли путались. Сердце с болью сжалось и обескровело.  Душу охватила повергающая в ужас муть неизвестности… 
И тут…
Легкое дыхание ночи мягко коснулось  щеки Иуды нежным маминым поцелуем…
Седые покрасневшие от слез звезды над головой сквозь туман и тучи улыбнулись грустными глазами Ребекки…
Мощный кедр приветственно качнул своей веткой-рукой; запахло теплыми мозолистыми папиными ладонями. 
Гора Скопус раскатисто громыхнула знакомым подбадривающим хохотом.
Сочная луна переспелым персиком истекала в вышине серебряным нектаром…
Иуда вобрал в грудь густой липкий воздух и  сжал кулаки...
Он сделал шаг.
За ним другой…
Третий…
Высоко  подняв голову, Иуда шел вперед.
Виселица неумолимо приближалась. Скрипка Иудиной души с каждым движением теряла под смычком судьбы струны жизни…
Дошел Иуда…
Над головой, как окно в бездну, слабо светился веревочный зев, его последнее  в этом мире пристанище.
Вешатели приободрились. На шею Иуды легла холодная и жесткая, как рука друга,  петля.
И в полной тишине задиристо,  бойко прозвучали слова:
– Ханох, дай твою бумагу, я подпишу тебе дарственную. Это ведь твоя… последняя воля.
Пергамент тут же подали.
 Иуда аккуратно макнул в чернильницу перо, осмотрел, недовольно покачал головой, обтер его о талиф Ханоха, и вновь макнул. Прислонив бумажный лист к спине своего палача, документ подписал.
Пергамент мгновенно отобрали.
Пятеро вешателей, словно опытные рыбари, приготовившись в буйном море ставить парус, ухватились за конец веревки. И замерли в ожидании команды.
Ночь застыла в почетном карауле...

Деревья Гефсимании  строго и торжественно отдавали честь...   
Звезды, выстроившись в нотный стан, пели Миру патетический гимн...
Небо отсалютовало восторженными всполохами молний…
Победную барабанную дробь отбил гром...
Серебряный луч, пробившись сквозь мрак и сырость, коснулся сухой земли и застыл, стрелой указуя путь…
Поляну накрыло звоном таинственной будущности...
На Гефсиманский сад, на Небо, близкое и благодатное, последним земным  взором смотрел любимый ученик Иисуса Христа, его лучший и преданный сподвижник, – Апостол Иуда… из Кириафа...


Рецензии