3. Зигзаги Страсти и Любви

         3. Зигзаги Страсти и … Любви
         3.1 Пансионат "Дюны"

Я, вообще-то, по натуре, человек влюбчивый. В детстве  часто влюблялся в кого попало: в своих сверстников и сверстниц, в соседских дам, в киногероев и даже в произведения искусства. Однажды я влюбился в … Венеру Таврическую. Скульптура красовалась на глянцевой суперобложке альбома "Искусство Древней Греции и Рима" (потом я видел саму скульптуру в Эрмитаже). Я был сражен её великолепием. Какое совершенство форм! Какая гармония! Все в ней было самой природой создано для любви и обожания: её грудь, такая зрелая, но, похоже, еще не отягощенная молоком новой жизни, живот, нежный и сладострастный, округлые, полновесные бедра… Я просто "торчал", глядя на нее.
В музыкальной школе я влюбился в скрипачку Дашу Лейкину. Она здорово играла на скрипке, и уже за одно это её можно было обожать. Или возненавидеть. Я её обожал и ненавидел одновременно. Она была солисткой нашего оркестра и на репетициях стояла на возвышении,  и я пожирал её глазами и от этого брал не те ноты, вызывая ярость нашего дирижера Румшевича. Он останавливал оркестр и заставлял нашу группу виолончелистов по нескольку раз  проигрывать партию. Это был позор на всю школу. Но мне было все равно.
Мать отдала меня в музыкальную школу, когда я пошел в четвертый класс. Для занятий музыкой это было несколько поздновато, но у нее на то был свой резон. Жили мы тогда — мать, отчим, и я — на Первой линии Васильевского Острова, в шестнадцатиметровой комнате "над аркой", с круглой печкой в углу и окнами, выходящими в Соловьевский переулок (теперь ул. Репина). Мне было десять лет, и меня надо было чем-то занять, чтоб, как мать говорила,  "я не болтался под ногами". Поскольку я уже мог один ездить на транспорте, меня отправили в платную музыкальную школу, которая находилась на Петроградской Стороне  (теперь она носит имя композитора Андрея Петрова). Записали в класс виолончели, — для фортепьяно у меня, видите ли, были "слишком широкие пальцы".
С этого момента и началось мое приобщение к  ремеслу музыканта (правда, тогда я этого не понимал). Свободного времени стало меньше. Два раза в неделю приходилось ездить на трамвае на Петроградскую сторону. Это было делом нелегким и рискованным: в трамваях всегда была давка, и надо было делать героические усилия, чтобы довести инструмент в целости и сохранности. Пару раз его, все-таки, ломали.
Музшкола не сразу приняла меня в свои "недра": процесс "прирастания" к музыке был сложным и болезненным. Бывший особняк графа С. Ю. Витте, в котором она располагалась, красив и импозантен. Он находится в начале Каменноостровского (Кировского) проспекта, в ряду таких же изящных архитектурных шедевров начала двадцатого века. Интерьер там был тоже под стать. Парадная лестница, с резными чугунными перилами и мраморными ступеньками, вела на второй, главный этаж, где в просторных "центральных" классах с каминами и лепниной на потолках стояли огромные, черные рояли. Концертный зал имел собственную сцену и фойе, где обычно проходили репетиции нашего оркестра. А главное, там было море музыки, которая лилась отовсюду, из-за закрытых дверей классов и из тускло освещенных коридоров.
Сколько счастливых минут прошло в этом здании! Бывало, сидишь в каком-нибудь классе, трудишься над сложным пассажем и вдруг, одолев его, заиграешь, как надо, и от этого становится хорошо и легко на душе. Как будто, куда-то улетаешь.  Играешь и наслаждаешься звуками. И уносишься в страну волшебных грез…
Помню, что тогда у меня в голове все время звучали мелодии. Я любил насвистывать что-нибудь на улице  и дома (за это мне попадало от родителей). Музыка полностью "вобрала" меня в себя, она стала моей отдушиной и … тюрьмой. Она была моей единственной реальностью, а все остальное воспринималось, как дурной сон.
Однажды мне в руки попался роман Ромена Роллана "Жан Кристоф". Это было роскошное издание с литографиями известного бельгийского графика Франса Мазереля. Помню, меня захватило начало романа, главный герой которого напоминал своим обликом моего кумира Людвига Ван Бетховена. Я обожал Бетховена. Трагедия его жизни, его мужественная борьба с глухотой меня воодушевляли и поддерживали в трудную минуту.  Я даже сам пытался сочинять музыку в его "героическом" стиле. К сожалению, не хватало ни знаний, ни техники...  И все же, музицирование доставляло мне ни с чем не сравнимое наслаждение. Музыкальные образы все время витали в голове, не давали покоя ни днем, ни ночью. Я забивался в какой-нибудь дальний класс музшколы и часами просиживал за фортепьяно, наигрывая мелодии одной рукой, пытаясь записать то, что звенело в голове разноголосым хором,  А другой, тиская в кармане штанов свой маленький "стручок" …
Онанизм стал моим проклятьем. После оргазма я чувствовал себя разбитым, подавленным, и жестоко страдал. Мне казалось, что я совершаю тяжкий грех … Похоть подкарауливала меня везде: в битком набитых трамваях, в пустых классах музыкальной  школы, за партой в классе, прилипнув взглядом к случайно оголившейся ножке сидящей впереди девочки. Первые лучи теплого весеннего солнца гнали меня, незадачливого "войера", со всклокоченной головой и покрытым угрями лицом, на пляж Петропавловской Крепости, где юные создания открывали солнцу свои бледные прелести. Разглядывая их украдкой, я чувствовал, как набухает в штанах мой "повелитель".
В школе моей пассией была Ниночка Д., смуглая, чернобровая дивчина из нашего класса, которая на меня не обращала никакого внимания. К девятому классу она окончательно "оформилась", превратившись в упитанную самочку, с важным видом восседавшую на первой парте. Она, ко всему прочему, была отличницей и метила на золотую медаль. В моих глазах она была неотразима. Когда меня вызывали к доске, я ничего не мог выдавить из себя, стоя перед ней и каменея под её подозрительными взглядами. И получал очередную двойку.
Несмотря на увлеченность музыкой, особых успехов в овладении инструментом я не сделал — ходил, что называется, в "середнячках". Да, подавал надежды, да, были и взлеты, но был и большой минус: боязнь сцены. Однажды, во время выступления на концерте в музшколе, я споткнулся в середине пьесы, но, вместо того, чтобы продолжать играть дальше, встал  и ушел со сцены. Бежал, как трус, с поля боя!
После этого на концерты меня  выпускали редко. Я проводил массу времени за инструментом, до изнеможения разучивая этюды, пьесы, даже сюиты Баха, но когда начинал играть под аккомпанемент, получалось скованно, безжизненно, не то. В результате, я замкнулся в себе, стал необщительным. На людях легко терялся, краснел, был косноязычен и робок. В трамвае для меня было мукой попросить кого-нибудь передать пятак кондуктору. Книги стали моим единственным прибежищем. Я зачитывался Жюлем Верном, Теодором Драйзером, Джеком Лондоном, благо, что у матери была возможность подписываться на все, выходящее в питерских издательствах.
Да что говорить: я влюблялся не только в своих сверстниц и сверстников, но и в героев киноэкрана: всяких, там, Тарзанов , Робин Гудов и капитанов Бладов.
Одно время моим кумиром был Роберто Бенци, юный дирижер из фильмов "Прелюдия Славы" и "Призыв Судьбы". Из наших мне нравились Сергей Гурзо и Николай Рыбников.
Но это было уже позже. …Друзей у меня было — раз-два и обчелся. Одним из них был Коля Виркетис, коренастый крепыш примерно моего роста, но более мощного телосложения. В очках с толстыми стеклами, без которых он был совершенно беспомощен, он одно время (пока меня не перевели в женскую школу) служил мне "конем" в наших школьных стычках на переменах. Его надо было сильно разозлить, и тогда он шел напролом и сбивал с ног всех встречавшихся на его пути. Он жил с матерью на Съездовской линии в коммунальной квартире на втором этаже. У них была большая, просторная комната, где мы часто с ним проводили время после школы. Его мать была университетским профессором энтомологии. Странная это была женщина: маленькая, в очках, вечно чем-то озабоченная и молчаливая. В её отсутствие мы с Колей предавались "эротическим забавам", разглядывая иллюстрации в книге путешествий Миклухо-Маклая, где были зарисовки татуированных женских и мужских половых органов. Это нас возбуждало, и мы на пару мастурбировали.
Коля, вообще, был большой эрудит, хорошо знакомый с классиками западноевропейской и русской  литератур. Он без труда находил самые скабрезные эпизоды в романах Ги де Мопассана, Эмиля Золя и др. К тому же, он был поэт и, по-видимому, талантливый. Он даже раз выступал с чтением своей поэмы по телевизору … Естественно, в моих глазах он был  корифеем. Однажды он прочел мне стих, который показался мне верхом совершенства. Там были такие строки:
Я хочу целовать твою нежную грудь,
Целовать, чтоб цветы расцветали … ну и т.д.
К сожалению, его давно уже нет среди нас: еще юношей, он повесился на дымовой трубе, проходившей в коридоре их квартиры.  Не вынес одиночества после смерти любимой матушки…
……………………….
Школа подходила к концу, а с музыкой ничего не клеилось. Многочасовые, до изнурения, занятия желаемых результатов не давали. Педагог достал мне хороший инструмент (вроде, "француз", как сказал он, опробовав его в концертном зале школы), а потом мать раскошелилась на пианино, шикарный "Зайлер" (хотя и несколько подпорченный: с трещиной в чугунной раме) с подсвечниками и инкрустацией, который мы запихнули в дальний конец комнаты.
Я решил поступать в музыкальное училище, но в душе почему-то был уверен, что не пройду, и поэтому очень боялся — слишком многое было поставлено на карту. В то время я не мыслил себя без музыки.  Ничего другого в жизни я делать не умел, да и не желал, и очень боялся потерять то, что давало мне такое наслаждение....
В музучилище, как и предполагал, я не попал. Срезался, подумать только, на музыкальной литературе.
И тогда мать решила пропихнуть меня в медвуз, благо там у нее был блат. Наняли репетиторов, и я стал ходить на занятия по разным домам, готовиться к вступительным по химии и английскому языку. Но я уже был совсем другим человеком. После провала в музучилище во мне что-то сломалось. Мне стало страшно жить, и чем дальше я удалялся от музыки, тем страшнее становилось. При этом я был один-на-один со своими страхами. Я чувствовал, что делаю неправильный выбор в жизни, но ничего поделать с собой не мог. Жизнь меня тянула куда-то, а я, не то, чтобы упирался, но просто не хотел участвовать в ней. Я понимал, что теряю себя, но деваться было некуда. Я был, как в дурмане.
Необъяснимые страхи нарастали и вот, в один прекрасный день мне стало так жутко, что я решился на побег, свой первый побег из жизни. Я увидел объявление о наборе рабочих "всех специальностей"  для работы на строительстве Сталинградской ГЭС. Тогда везде висели такие "Доски Объявлений". Ну, вот, увидел я это объявление и решил: завербуюсь-ка я на ГЭС. А там, может быть, сам поступлю в мединститут в Сталинграде. Тайно оформил документы, собрал вещички, и был таков. Было это весной 1958 года, буквально за пару месяцев до вступительных экзаменов в вуз. Я оставил записку родителям в почтовом ящике и через пару часов лежал с тридцатью рублями подъемных в кармане, батоном и кульком дешевых карамелек на верхней полке общего вагона пассажирского поезда, который вез меня в "новую жизнь".
Какая же это была глупость! Какое безрассудство, какое надругательство над собой, над всем тем, что я ценил (и ценю) в жизни, над матерью, наконец, которой было далеко "не все равно", кем я стану. В сущности, я просто плюнул себе и им в душу. Я одним махом порушил все, что по крупицам, сам того не сознавая, собирал все эти годы. Мне бы дальше заниматься музыкой, или хотя бы жить в ее атмосфере, дальше познавать то, к чему влекло меня мое естество, мне бы учиться дальше и, может, я бы еще и спас себя. Нашел бы свой путь. Если б знать тогда, если б кто-то мог тогда подсказать и наставить... Но нет, не было никого тогда рядом.
Стройка стала моим первым "боевым крещением", выходом в "реальную жизнь".
Каждый день подъем в шесть утра, и по холодку в попутной машине или пешком пройти километров, так, пятнадцать по большаку до стройки, и не дай бог опоздать: прораб замордует.
Огромный, в серой пыли, котлован строительства, словно гигантская воронка, засасывал в себя все, что в него попадало: людей, механизмы, огромные КрАЗы, автокраны, наваленные, как попало, кучи стройматериалов, времянки. Бетонный "бык" эстакады, зловещим утесом нависший над всем этим хаосом, был моим рабочим местом. В мою задачу входило устранять в жидком бетоне пустоты (раковины), образовавшиеся в момент, когда его вываливают из бадьи, до того как он застынет. Этим я и занимался, стоя по колено в бетонной жиже и орудуя 32-килограмовым вибратором. Вверх-вниз, вверх-вниз, болванка дрожит и вырывается из рук. Двигаюсь в жидком, вперемежку с гравием бетоне, вибратор с чавканьем уходит вниз. Его надо успеть вовремя вытянуть, иначе засосет и тогда придется звать на помощь. А над головой уже угрожающе зависла трехтонная бадья с очередной порцией бетона, готовая, того и гляди, обрушиться на тебя  каменным дождем ...
"Эх, Валера, каким ветром тебя занесло сюда"? спрашивал я себя тогда. "На что променял ты тонкую, изящную трость смычка и приятно вибрирующее меж коленями брюхо виолончели?"
…Помню, как однажды, в сильном подпитии, я выхожу  из своей землянки на улицу поселка, где мы обитали, и вдруг из репродуктора на столбе напротив слышу мощные, раскатистые аккорды знаменитого, "Героического Этюда" Скрябина. Я буквально прирастаю к месту. Музыка бешеным потоком, сокрушая все преграды, врывается в мозг и вместе с ней в башке, словно нарыв, лопается мысль: "Что я наделал! Зачем я здесь?  Сам себя на плаху положил"! Не помня себя от отчаяния, я несусь, как сумасшедший, к огромному пруду поблизости, забираюсь на вышку и, не раздеваясь, лечу вниз, в воду, решив никогда больше не выныривать в эту ставшую такой тошнотворной жизнь... На мое счастье, рядом оказались люди: меня вытащили, откачали .... 
Слава Богу, строительная эпопея закончилась довольно быстро и, главное, благополучно. Завербовался я на год, а промытарил всего четыре месяца, и в конце жаркого волжского лета с позором бежал домой — "к мамочке под крылышко". Это было, по сути говоря, первое из моих "чудесных" высвобождений из пут "мерзкой" жизни.
Ну и что? А жизнь-то идет. И надо было со мной что-то делать. И вот устроили меня к дяде на номерной завод слесарем-механиком какого-то, там, самого низкого разряда. И началось мое ученичество: стояние целый день у верстака, высверливание каких-то там отверстий, вытачивание каких-то там угольников, скоб и еще чего-то  невероятного и малопривлекательного. Каждый день надо было спозаранку трястись через весь город на трамвае, чтобы успеть до звонка в проходной, да пропуск не забыть дома. А на работе урвать полчаса рабочего времени на штудирование очередного урока английского языка. А вечером, сломя голову, бежать на подготовительные курсы при филфаке ЛГУ, где можно поболтать с ребятами о джазе и поглазеть на хорошеньких абитуриенток...
Моим кумиром на курсах был Сережка Довлатов, огромный, обаятельный парень с белозубой улыбкой и манерами, напоминающими молодого Маяковского. Да что там, моим: он был кумиром всех нас. На занятии к нему можно было запросто подсесть и подивиться его шуточкам и карикатурам, которыми он так щедро развлекал нас во время лекции.
В Сережиной компании я чувствовал себя "недомерком" и болезненно переживал свою "неполноценность". Его друзья поражали меня независимостью суждений и смелостью манер. Каждый метил в лидеры, старался "утвердить" себя, стремился сказать "что-то свое", а я комплексовался, мог только поддакивать, и был больше зрителем — "войером".
И все мы поступили на филфак, и стали учиться и пошли дальше, каждый своим путем.
Вступительные экзамены я сдал, как ни странно,  все на "отлично", (тут, конечно, не обошлось без вмешательства матушки, которая сама после войны закончила этот филфак и знала многих экзаменаторов "в лицо"). Отныне вся моя жизнь будет много лет связана с этим старинным зданием на Университетской набережной, с английским языком и со всем, что его, этот язык, "окружает".
Филфак стал моей "альма-матер". Это был, по сути,  мой "отчий дом". Именно здесь, на филфаке, и  прошла лучшая часть моей жизни. Здесь, по его внутреннему дворику, бегал я студентом из одного корпуса в другой, сидел в тесных полуподвальных клетушках-аудиториях, томился, зевал от скуки, хихикал с однокашницами, курил с ними в перерывах между занятиями. Здесь просиживал лекции в буфете, попивая кофе из чашки с отколотыми краями, в нервном трепете стоял под дверями аудиторий в ожидании вызова на зачет или экзамен. Здесь же, уже преподавателем, мучил своих первых подопечных, не зная как научить языку, а потом, в должности замдекана по хозяйственной работе, лазил по его обветшалым чердакам и крышам, выявляя протечки и прогнившие балки….
А если сказать по-честному, то филфак я просто-напросто "профукал". Я не взял от него того самого главного, единственного, что он мне мог дать: культуры. В годы моего студенчества это был действительно центр культуры — пусть культуры советской, особой, которую нужно было еще суметь вытащить из-под глыб "советчины", — но все же культуры доступной, как нигде больше. Просто ходи на лекции, сиди, слушай и возможно какая-то мысль, произнесенная с кафедры, вдруг застрянет в мозгу и на мгновение осветит мрак твоей тусклой, никчемной жизни и тебе захочется вырваться из этого плена. Но увы, я все пропустил! Я пропускал лекции В.М. Жирмунского и В.Я. Проппа (а эти "аксакалы" советской науки знали кое-что такое, о чем многие другие даже не догадывались). Меня не заинтересовали ни профессор Г.А. Бялый, ни В.А. Мануйлов, ни Г.П. Макогоненко, ни А.И. Доватур, ни многие другие "университетские энциклопедисты" в засаленных пиджаках и обязательно белых рубашках с накрахмаленными воротничками, и какими-то потусторонними выражениями лиц. Вместо этого, время проходило в зубрежке английских слов и выражений, в чтении и пересказах книги "Тропою Грома" "выдающегося классика английской литературы" Питера Абрахамса (выше него на кафедре ставили только несравненную Этель Войнич), прослушивании Лондонского лингафонного курса с тяжелых, негнущихся пластинок послевоенного образца и разучивании тем: About Myself, My Family, In the Classroom, и т.д. и т.п.
В группе я был единственным "самцом", что давало определенные преимущества. Не нужно было записывать домашние задания, конспекты лекций мне были обеспечены заранее. Я был, в сущности, этаким петушком среди курочек, некоторым из которых уже давно было пора под хорошего петуха, но они были такими же невинными, как и я сам.
Несмотря на весь свой разнузданный онанизм, а может быть, именно по этой причине, в вопросах секса  я был полный профан. И мои  девицы прекрасно чувствовали это. Надо мной подшучивали, но по-доброму, никто не желал мне зла. Я был таким мягким и незлобивым, даже мог обнять любую из них "понарошку". С некоторыми я пытался "крутить любовь": погуливал и целовался в парадных. Но дальше этого дело не шло. Дело в том, что я их всех боялся, я боялся "опростоволоситься". Я был уверен, что мне никогда не удастся сделать "самого главного". Ну, раздену я её, сниму трусы, а дальше что? Как это: просунуть туда член? А потом что? Да, у меня же никогда ничего  не получится! Я обязательно опозорюсь! И что тогда? Вот, если б найти женщину, которая могла бы сама все сделать. Так я и жил: больше в мечтах и кое-как наяву.
На факультете студенты "западного цикла" болели одним и тем же: как бы половчее выскочить за рубеж. Конечно, не в капстрану, — для этого надо быть членом КПСС или "на подходе" — а хоть куда-нибудь, пусть в Африку или Индокитай или, даже на Кубу, лишь бы свалить за кордон! Но это право надо было заработать. И все мы старались, кто как мог. Кто летом трудился в стройотряде, кто делал карьеру по комсомольской линии, кто просто "постукивал" на своих и "чужих" в общежитии и старался втереться в доверие к начальству.
В числе последних был и я. И вот, результат: аж на втором курсе, когда большинство из нас  думало как бы не завалить английский и не вылететь с треском из университета, я получил рекомендацию кафедры на подготовительные курсы "Интуриста", закончив которые, можно было все лето работать гидом-переводчиком с "настоящими" американцами и "прочими шведами". И это вместо того, чтобы болтаться где-нибудь в пионерлагере или вкалывать на стройке. Это был шанс, и моя первая ласточка на пути к жизненному успеху.
Моя мечта пообщаться с настоящим американцем или, на худой конец, англичанином была близка к осуществлению! Да и сами курсы, как оказалось, стали для меня своего рода введением в западноевропейскую культуру. Походы в Эрмитаж, экскурсии по городу, поездки в Петродворец, Павловск, Царское Село: все это было так ново, так увлекательно! Весна проскочила в зубрежке интуристовских материалов, потом была весенняя сессия, и вот наступает блаженный миг общения с первыми "индивидуалами". Это были, в основном, супружеские пары, все до-чертиков элегантные, пропитанные необыкновенного аромата парфюмами и афтершейвами, с умопомрачительными фотокамерами, а главное, говорящие на языке, с которым связано "это удивительное слово — свобода". Это было прикосновение к миру, мне совершенно недоступному. Подумать только, можно было смело, не боясь ни окрика, ни грозного взгляда швейцара, пройти через вертушку в вестибюль "Астории", посидеть в фойе, или спуститься в ватерклозет гостиницы "Европейская", где в каждой кабинке красовался рулон настоящей туалетной бумаги, а старикан-уборщик с подобострастным выражением на лице произносил: "А вот, не желаете ли ботиночки почистить?"  Бывало, идешь по Эрмитажу или где-нибудь в Павловске по парку с этакой парочкой интуристов, что-то говоришь им, а сам украдкой ловишь на себе взгляды откровенной зависти и удивления: "Как это, такой мальчишка еще и так запросто с ними, да еще на ихнем языке чешет".
Была, конечно, и изнанка этого привилегированного "бытия": отчеты о туристах и беседы с главным переводчиком Архиповым по окончании рабочего дня. Бывало, сидишь над листом чистой  бумаги и думаешь, что бы им такое написать. А писать надо было, да не просто писать, а что-нибудь такое, что выявляло бы "антисоветскую сущность" интуриста,  что могло бы его замарать,  вывести "на чистую воду". А туристы все, как назло, обаятельные, приветливые, даже восхищающиеся нашими достижениями. Оказывается, все у нас выглядят сытыми, все работают, в магазинах все есть, а главное, не чувствуется "власти денег". Ну, и приходилось что-нибудь придумывать, а как же иначе: ведь от нас этого требовали.
В общем, мной тогда остались довольны, и на следующее лето я уже был в Интуристе что называется "своим человеком". 
В "универе" тоже все шло более-менее "гладко". После такой шикарной языковой практики мне было совсем нетрудно выйти по языку в отличники, хотя по остальным предметам я был, что говорится, "ниже среднего". История языка, теоретическая грамматика, общее языкознание внушали мне откровенное отвращение и  отпугивали своим малопонятным метаязыком, а все остальное было необязательным. Зато я с удовольствием ходил на латынь, где мы изучали язык, слушая Реквием Вольфганга-Амадея Моцарта.
Потом появились первые пейпербэкс на английском, которые я, что называется, "глотал". Иногда перепадали и журнальчики, а из них можно было узнать много такого, о чем тогда в газетах не писали: шпионские страсти, перебежчики, диссиденты... Слава Богу, я был далек от всего этого. Ни во что не совался. Да и сказать мне "диссидентам" было нечего: я не то, чтобы не интересовался политикой, а просто ни в чем не разбирался... А главное, очень хотелось "попасть за рубеж". Я уже тогда был у КГБ "на примете", но пока мне еще никто ничего открыто не предлагал: бегай на воле, бычок,  придет и твое время. "Чекисты" из преподавателей ко мне пока только присматривались: надо же было кого-то "рекомендовать".
Помню, я как-то напился в студенческом общежитии, учинил дебош и попал "на карандаш" филфаковским комсомольцам. Хотели выговор влепить, а это означало не видать мне характеристики, как своих ушей. Спасибо Тамаре Ивановне Матюшкиной-Герке, нашему куратору и парторгу факультета — вступилась за меня, отвела беду, предварительно "сняв  с стружку", как следует. Дело замяли и через несколько месяцев мне дали характеристику "для оформления загранкомандировки". Это был мой первый "счастливый" билет. В январе 1963, после собеседований в парткомах, горкомах и прочих "омах",  я вылетел переводчиком в Индонезию.
…….
Ну, а что на любовном фронте? Как ни странно, но к тому времени у меня появилась девушка. Это была моя первая (и, может быть, единственная) любовь. Звали ее Нина. Познакомились мы с ней банально просто — в трамвае. Оказалось, что она уже целый год знает меня в лицо — мы ездили одним и тем же трамваем — и все это время мечтает познакомиться со мной, но не решается. И живем мы, оказывается, тоже всего в двух шагах друг от друга. Помню, меня сразила наповал ее откровенность, (наивность? детскость?). И еще — ее душевная чистота и доверчивость. Я просто поверить не мог: как это, меня, вдруг, кто-то любит. Такого еще не бывало.
Наша встреча была такой неожиданной, такой ошеломляюще ""сбыточной"",  что первые минуты нашего разговора в трамвае меня колотило, словно в лихорадке. Я пожирал ее глазами, и все в ней лучше всяких признаний говорило об искренности ее чувств.
Такое мне могло пригрезиться лишь в пьяном угаре. А теперь оно, словно по мановению волшебной палочки, стало явью. А главное, мне не надо было её завоевывать, не надо было играть в любовь, не надо бояться провала. Все уже было сделано за меня Провидением, все, как говориться, было  ""схвачено"". Это был вариант, на который я впоследствии часто ""покупался"".
Надо было что-то делать. Ну, не мог же отпустить ее просто так, ее надо было чем-то увлечь, чем-то поразить! Помню, меня распирало от желания тут же, в трамвае, сунуть руку ей под вырез платья и ощутить под ладонью нежную округлость ее маленькой, крепкой груди, которой она то и дело упиралась в меня, прожигая всего, словно огнем, в трамвайной давке.
И мы отправились в Эрмитаж. Она была бесподобна в своем белом простенком платьице с глубоким вырезом и короткими рукавчиками, обтягивающими ее полные руки. Ее ладное, крепко сбитое тело шестнадцатилетней девушки, играло под платьем, словно дикий зверек в руке, просясь наружу. Мы шли по залам Эрмитажа, но мне казалось, что мы стоим на месте, а все вокруг движется мимо нас. Я ей все время что-то рассказывал (пригодились знания, приобретенные в ""Интуристе""), она глядела то на меня, то на картины, и из глаз ее будто что-то переливалось в меня, какая-то горячая струя, которая, как бальзам, услаждала душу. Помню, как приятно было перехватывать устремленные на нее, восхищенные взгляды посетителей. До чего же хороша она была, боже мой! Темно-каштановые волосы пышной волной ниспадали на плечи, из-под соболиных бровей смело и доверчиво смотрели на меня глаза прозрачной голубизны. И вся-то она в тот момент просто светилась счастьем. А как послушна была! С каким вниманием внимала моим пояснениям, с какой готовностью шла за мной, куда бы ни вел. Я брал ее за руку, и она не отнимала ее, касался плеча, и она не отстранялась, я как бы в шутку обнимал за талию, и ничего! ни одного нахмуренного взгляда, ""ни тени упрека"". ""Согласна, на все согласна"", стучало у меня в мозгу, и все вокруг ехало куда-то в сторону ...
Потом мы оказались в электричке (у ее родителей был дом в Токсово, по Финляндской дороге), потом, рука в руке,  шли по лесу к её дому. И тут нас (ну, надо же!) накрыло дождем. Деваться было некуда, мы сели под ближайшую ель, прижавшись друг к другу ... и тут пошло. Нас словно прорвало. Мы просто не могли насытиться друг другом. Я мог бы овладеть ею, если б не был тогда, как и она, девственником. Слава Богу, что этого не произошло: одним грехом на душе меньше ...
Потом была Индонезия, мы писали друг другу письма, клялись в  вечной любви, но постепенно её образ как-то полинял и выветрился из моей головы. Наша встреча после заграницы не принесла былой радости. Нина располнела, и я с разочарованием увидел, что у нее полные ноги. Она же была все так же полна любви и обожания, кстати, ничего мне не навязывая, не пытаясь ничем увлечь — просто молча, с неподдельным интересом слушая мои рассказы. Мне она тогда показалась слишком "простенькой". Окончила электротехнический техникум, ничем, особенно, не интересовалась. Мы встретились еще несколько раз и на этом дело закончилось: мне нужна была девушка другого сорта — похлеще, позабористей. Короче, нужна была хищница …
Помню, как однажды я встретился с Ниной и узнал, что у её матери рак и что она надеется, что у нас "что-то получится".  Потом была еще одна встреча. К тому времени её мать умерла, и выяснилось, что  перед смертью она  хотела, чтобы мы "были вместе". "А я вот, женился", признался я в ответ (представляю, каким идиотом я выглядел при этом). Нина молча посмотрела на меня и, ничего не говоря и не попрощавшись, ушла: ушла навсегда из моей никудышной жизни. …
……
Очередная волна "влюбленностей" накрыла меня в "золотой" период моей жизни, когда я преподавал русский язык иностранцам в Пансионате "Дюны".
Впервые я появился там в Дюнах в 74-м. То было время интенсивных поисков выхода из очередного тупика, в который я загнал себя, сорвавшись в загранпоездку в Египет. Теперь надо было наверстывать упущенное: "“кропать"” диссертацию, добывать заветные кандидатские "корочки". Уже был частично собран материал (привезенный мной из Египта), налаживались "нужные" связи с местной научной элитой (даже жена подсуетилась: достала дефицитный цветной телевизор одной филфаковской профессорше), я успешно сдавал бесконечные экзамены и зачеты кандидатского минимума и втайне мечтал об очной аспирантуре. Все шло путем.
И вдруг, как гром среди ясного неба, звонок от знакомого по Египту гебиста с предложением поработать на семинаре русского языка в Пансионате "Дюны".
"Будешь там преподавать, отдохнешь, а заодно и нам поможешь". Значит, снова я у "них" на крючке. Опять, значит, придется "писать" и "докладывать". С другой стороны, такая возможность! В итоге, я заглатываю наживку: еду в "Интурист", знакомлюсь там с "коллегами" (публика разношерстная и все, наверно, стучат на всех), прослушиваю краткий инструктаж, и вот, я уже в пути.
Эта работа привлекала меня по многим причинам. Во-первых, престиж — попробуй, попади туда просто так. Во-вторых, уникальная возможность общения с "интуристом" (пусть и под недремлющим оком невидимого гэбиста). Сколько новых встреч предстояло, сколько знакомств, плавно переходивших в приятельские, а иногда и интимные отношения, сколько интересных разговоров, жарких диспутов на "языке оригинала" (которые потом надо было довести до начальства на казенном русском, скупой строкой "отчета о пребывании группы"). А этот сладкий дурман непривычного нам, советским "препам", обожания со стороны студентов. Именно здесь я впервые испытал гордость за свою профессию: что бы там ни говорили мои подопечные о нашем "строе", но русский язык они уважали!
Здесь все было по-другому: совсем не так, как на филфаке. Там мы пахали с утра до вечера за жалкие 120 р. в месяц, отрабатывая по три-четыре "пары" занятий в день, да ещё прихватывая на вечернем факультете. А здесь работа до обеда, да и то через день (на другой день — выезд с экскурсией в Ленинград), а после обеда — либо консультации на крыше нашего корпуса, либо отдых на пляже в компании загорелых юных тел.
Ах, какое время было! Просто сказка! Вспоминается жаркое июльское солнце, пряный запах хвои, клумбы разноцветных тюльпанов перед входом в корпус и рифленые плитки ведущих к пляжу дорожек. Да ещё огромный стенд на пути на пляж с указанием температур воды и воздуха и схемой "опасных и глубоких мест в Финском заливе".
Хотелось работать хорошо (к сожалению, желание это не всегда совпадало с моими скромными возможностями). Казалось бы, чего проще — родной язык! А сколько подводных камней, какие пробелы в знаниях! Почему стол "он", а доска "она", ведь они же неодушевленные предметы. Как объяснить, что фраза "ну, я пошел" относится к будущему. А все эти спряжения, склонения, наклонения! Сам черт ногу сломает. Слава Богу, были кое-какие пособия, но они мало чего давали. Приходилось как-то изворачиваться, апеллировать к английскому языку, с авторитетным видом разбирать этимологию слов, искать параллели в германских языках (пригодилось знания, оставшиеся в голове после сдачи кандидатского экзамена).
В целом, мною были довольны. Мы, ведь, здесь не только преподавали, но и развлекали. Люди ехали к нам со всех концов земли, летели через весь Союз из далекой Японии, пересекали Атлантику, платили огромные деньги, потому что всем хотелось своими глазами увидеть "страну победившего социализма". И не только увидеть, но и поговорить с ее представителями (т.е. с нами) на нашем "великом и могучем"...
Контингент был разный. Тут были и люди  с минимальной подготовкой и такие, кто мог вполне сносно изъясняться. Профессионалы, интересующиеся специальными проблемами языка и литературы, приезжали к нам с желанием проверить на практике свои знания, услышать живую  русскую речь. И мы им давали такую возможность. Мы терпеливо выслушивали их косноязычные откровения, тактично поправляли, щедро хвалили, мы разучивали с ними стихи, веселые пьески, пели песни и водили хороводы. Мы честно отрабатывали свой хлеб.  Некоторые, правда, относились к нам с подозрением, считая всех нас агентами КГБ, они искали другие возможности общения с народом и быстро попадали в цепкие лапы фарцовщиков и барыг. Но таких было немного.
Как ни странно, студенты меня любили. Здесь хорошую службу сослужил мой английский. Я старался вовсю: и в Эрмитаже, и на подступах к Смольному, и на свежем воздухе у шалаша В.И. Ленина. И просто, в беседах на крыше нашего корпуса и в нашем, интуристовском крыле пансионатской столовой, где все было на два-три порядка выше, качественнее, лучше, чем за перегородкой, отделявшей нас от "простых" совковых отдыхающих.
Меня пьянила эта обманчиво непринужденная атмосфера общения с нашими "идеологическими" противниками и постоянная двойственность в отношениях: хочется сказать все, как есть, а говоришь, как надо. На наше счастье, публика, в основной своей массе, была настроена к нам вполне благожелательно. "Ваш воздух не пропитан запахом денег", как-то сказал мне один немецкий журналист (оказавшийся на поверку идеологическим диверсантом). К нам ехала в основном молодежь: школьники из спецшкол, студенты колледжей, специализировавшиеся на том или ином аспекте культуры СССР и изучавшие язык в придачу, специалисты по русской литературе (таких было большинство), и просто, "любители русской словесности".
Раз, как-то едем с экскурсией по Невскому проспекту, я рассказываю о достопримечательностях города. "Вот, говорю, улица Бродского". "Это, какого, Иосифа"?  доносится из салона. "Нет, говорю, Исаака". О суде над поэтом я узнал ещё в Египте из статей в журналах Time и  Newsweek, но стихов его не читал, да и желания тогда особого не было.
Были и другие неприятные инциденты. Однажды руководитель английской группы, мужчина весьма общительный и интересный  "во всех отношениях", вдрызг напился и стал при всем народе "поносить наш строй и политику партии". Его спешно с извинениями увели в его комнату. О выходке было немедленно доложено "куда следует", но оттуда пришло указание "не обращать внимания" и "спустить все на тормозах". Оказывается, он уже не первый год в Дюнах и каждый раз его хватало ровно на неделю, в конце которой он запивал на все оставшееся время.
Ну, а, в общем, ребята вели себя вполне пристойно. Хотя в одной и той же группе могли оказаться и "троцкисты", критиковавшие нас за недостаток "революционности", за "мелкобуржуазное соглашательство с политикой капстран", и "либералы", превозносившие институты частной собственности и свободного предпринимательства. Тут же могли оказаться ирландцы, люто ненавидевшие англичан и поначалу ставившие нас в тупик своим неприятием собратьев по языку. Было много коммунистов из Италии, с большим интересом слушавших мои рассказы о "колыбели трех революций" и с удовольствием приветствующие нас русским "товарищ", полагая, что нам это очень лестно слышать. "Тамбовский волк тебе товарищ", хотелось сказать в ответ. Как же мы ненавидели нашу идеологию тогда, чувствуя ходульность, выспренность всех этих "призывов партии" и лживость пропагандистках слоганов. Было много финнов, державшихся обособленно и с некоторой насмешкой слушавших наши разглагольствования. И немудрено: ведь мы ходили по их земле. Было много японцев, целые группы. Внешне аполитичные и изысканные, поражавшие нас своей вежливостью и учтивостью, они вносили во все неповторимое обаяние своей культуры. У японцев я котировался (хотя и не так, как мой коллега Миша, довольно плюгавого вида лысеющий блондин, которого они буквально носили на руках и заваливали подарками, а все потому, что он прекрасно играл на аккордеоне и умел потрясающе разговаривать с пальчиковой куклой).
С японцами было несколько интересных эпизодов. Однажды я ехал с группой отлетающих на родину японцев в аэропорт Внуково. Все было хорошо, по дороге мы пели разученные ими песни, потом фотографировались у автобуса, прощались. До вылета оставалось полчаса. Мои детишки чинно расселись в ожидании объявления о посадке. Вижу, одна из них, миловидная девчушка лет 16-ти, о чем-то шушукается с руководителем группы, то и дело поглядывая на меня. Потом руководитель отделяется от группы, подходит ко мне и просит отойти с ним в сторону. Поговорить. Ну, я отхожу на пару шагов, чтобы не терять их из виду — мало ли что, — но он берет меня за  руку и уводит за киоск, подальше от любопытных глаз. Здесь он излагает мне просьбу девушки, которая хочет со мной проститься отдельно. "Ну, пожалуйста"," отвечаю я, даже несколько польщенный. "Это вон та, Тосико"? "Да, но она сама к вам подойдет. Можете подождать здесь"? Я молча киваю. Это даже становится интересным. Через пару минут Тосико, мелко семеня ногами, подходит ко мне,.
- Ну, до свидания Тосико, - говорю я , беря ее за плечи, - До встречи в следующем году (наше стандартное пожелание).
- До встречи, - робко повторяет девушка и поднимает глаза на меня. На глазах у нее слезы. - Я вас рюбрю,- произносит она чуть слышно и вся тянется ко мне для поцелуя. И такая у нее в глазах мольба, такая нежность, что мне на мгновение становится не по себе, Когда же это я успел? Я наклоняюсь и нежно целую ее мягкие теплые губки, но она вдруг бросается мне на шею и страстно прижимается губами к моим губам, словно пытаясь вложить в этот поцелуй всю свою неутоленную страсть и несбывшиеся желания. А через мгновение, отскочив от меня, как ошпаренная, уже семенит назад к своей группе, стыдливо опустив голову. Тут, на мое счастье, объявляют посадку, все встают и, разобрав чемоданы, тянутся к выходу. А я стою, словно пригвожденный к месту, не в силах оторвать взгляда от хрупкой фигурки Тосико.
Да, наши расставания подчас носили характер, весьма далекий от принятого в таких случаях этикета. Бывали и слезы, и объятия, и фотографии на память, которые я потом получал в восторженных письмах, приходивших через пару недель на мой ленинградский адрес (нам это разрешали).
Последние три дня были, как правило, своеобразной кульминацией их 12-ти или 24-х дневного пребывания на семинаре. Вначале был экзамен. Тут все было серьезно: мои вопросы, их ответы, диалоги, сценки, курьезные ошибки и наконец, торжественное напутствие нашей директрисы. На следующий день — генеральная репетиция  к концерту утром и сам концерт вечером в просторном зале дюновского клуба. Вот где было веселье! Тут был и неизменный Корней Чуковский: "Мне позвонил телефон, Кто говорит? Слон..." и Маршак и Агния Барто... Были веселые сценки, забавные анекдоты, феерические клоунады и юморески, прелестные песни, как русские, так и национальные — итальянские, ирландские, французские, финские, немецкие... Японцы всегда поражали своими национальными костюмами, прическами, удивительной мимикой и жестами народного театра... Зал бывал набит битком. Отдыхающие хорошо встречали нашу самодеятельность, дружно хлопали, вызывали на бис. А какими завистливыми взглядами они провожали нас, учителей, за кулисы. Им тоже хотелось вот так, вот, запросто общаться с представителями "загнивающего Запада". Да нельзя, опасно, да и язык не позволял.
После концерта "наши"" закатывали шикарный ужин с черной и красной икрой, семгой, с вином, пивом, и невесть откуда появлявшейся на столах "Столичной". В помещении столовой дым стоит коромыслом: галдеж, звон бокалов, раскрасневшиеся лица, белозубые улыбки и загорелые спины фривольно одетых девиц, и все это под неумолкающий рев несущейся из динамиков музыки... Потом бывали танцы, перекуры, потом появлялся Миша со своим неизменным аккордеоном и все шли на пляж петь песни у огромного костра или просто сидеть и молча смотреть на огонь...
Просто удивительно, как нам удавалось создавать атмосферу праздника, который они — наши студенты — увозили с собой домой, несмотря на все "идеологические разногласия". Однажды утром после такого сабантуя в дверь моей комнаты осторожно постучали.
- Валерий сансей, - слышу нежный голосок с японским акцентом, - К вам можно?
- Конечно, можно, - отвечаю я и, спешно накинув халат, открываю дверь. На пороге стоят две моих студентки в одинаковых белых кимоно с широкими поясами, у обеих высокие прически с торчащими на затылках деревянными спицами, подведенные бровки, накрашенные ресницы — ну, чем тебе не реклама японской авиалинии. 
- Чем обязан? - спрашиваю. Смотрю: у них в руках большой полиэтиленовый мешок. "Наверно, подарок принесли", мелькает в голове. Подарки нам, учителям, — приятная особенность семинара, ставшая непререкаемой традицией. Дарилось нам много занятных вещиц: от дорогих паркеровских авторучек и часов до шикарной одежды и книг (которые надо было сдавать, но мы (я?) конечно этого не делали).
- У нас для вас сюрприз. Мы хотим с вами сфотографироваться, - говорит одна, доставая из мешка сверток, который оказывается красивым черным кимоно. - Можно снять с вас халат?
- Ну, что вы, я сам, - отвечаю я, принужденно улыбаясь (под халатом — несвежая сорочка).
- Вам ничего делать не надо, отдыхайте - настаивает девушка, а вторая уже начинает стаскивать с меня халат. Ее движения действуют возбуждающе, но через несколько секунд все кончено: я стою перед ними в помятой рубашке и брюках, а халат мой уже на кровати. Они надевают на меня кимоно, достают широкий пояс и начинают оборачивать его вокруг талии. Я чувствую себя, словно спеленатый младенец. 
- А теперь, садитесь, пожалуйста.
Сделать это довольно трудно, но я подчиняюсь и плюхаюсь на стул. Одна из девочек встает на колени (как ей удается это сделать в кимоно, уму непостижимо) и начинает снимать с меня кеды. Теперь я чувствую себя восточным принцем, или на худой счет, раджей.   Девушка достает из мешка пару новеньких японских сабо (не знаю, уж как они там называются по-японски) и надевает их мне на ноги. Это странные сандалии: к большим, во всю ступню дощечкам приклеены снизу две других вертикально, делая их похожими на маленькие скамеечки, а сверху — обычная полоска из кожи для ступни — вот и все.
- А теперь пойдем на пляж, - говорит девушка, поднимаясь с колен. Я тоже пробую встать, делаю шаг и, потеряв равновесие, валюсь им в объятия. Девочки хихикают, подхватывают меня на лету с двух сторон под белы руки и ведут к двери. Так, с их помощью, я спускаюсь по лестнице, выхожу на улицу и, провожаемый любопытными взглядами отдыхающих, плетусь на пляж. Там мы фотографируемся, девочки, миниатюрные, как японские статуэтки, суетятся вокруг меня, снимают кимоно и сабо, сажают на скамейку, а сами, достав полиэтиленовые мешочки, принимаются засыпать в них сухой пляжный песок.
- Зачем это? - недоумеваю я.
- Возьмем с собой в Японию, - объясняют они. - Теперь у нас в саду будет уголок России.
"До чего же тонкие натуры", думаю я про себя.
В этой группе ко мне привязался один японец. Звали его Харада Масаюки. Он был родом с острова Кюсю на севере Японии. Оказалось, что мы с ним коллеги — он тоже преподавал в школе не то черчение, не то геометрию. Не помню. Он был очень дотошный, даже на фоне своих. Во все пытался вникнуть, вечно у него был вопрос наготове: а что мы едим, да пьем, как проводим отпуск... Причем настроен был весьма благожелательно. И ходил за мной, как собачонка. Небольшого росточка, щупленький, невзрачный, лицо загорелое, гладкое, глаза — совсем не зрелого мужика (мы с ним были примерно одного возраста), а восторженного юноши — светились внутренним огнем и полыхали, когда ему удавалось узнать что-нибудь особенно интересное, словно камин, когда в него подбрасывают поленья. Это был человек "из народа", простой и в то же самое время мудрый. Мне он был не интересен, не воспламенял. По-английски он не говорил, а его русский оставлял желать лучшего. К тому же я был постоянно озабочен своими проблемами...
Вот пример его посланий мне из Японии:
"Конничива, уважаемый Валерий Г-иевич!
Сейчас мы с школьниками путешествуем по середине Японии. Всё по горной дороге на автобусе мы едем. Листья на деревьях прекрасно покраснели, иногда холодно и местами первый снег. Эта открытка — вид вулкана Асама и его лав. Асама — один из самых сильных живых вулканов Японии. Ну, пока!"
Или:
"Сейчас я в городе Нара, недалеко от города Осака. 23-го мая в городе Осака моя знакомая справила свадьбу. После свадьбы я гуляю по городу Нара. Нара — старинная столица (в 8-ом веке). Стоит в городе и за городом много старинных буддийских храмов. По парку и на улице ходят ручные олени, сейчас и мелкие оленята. Потом пошлю Вам серию открыток Нара. Пожалуйста, получите".
Или, вот еще "перл":
"Как вы поживаете, и как проводили Новый Год?
С 3-го я с коллеками приехал сюда, на горы Дайсэн, которые есть в пазадной части острова Зоншю, и катаюсь первый раз на лыжах. Я еще не умею кататься, и часто падаю на снег, но очень приятно! Конечно, вы хорошо катаете на лыжах, да? Пока".
Открытки он действительно прислал, все очень красивые и интересные в познавательном смысле. Потом мы с ним, как ни странно, долго ещё переписывались (в этом была, в основном, его заслуга), года два наверно, до самого моего отъезда в Африку. Он регулярно слал мне календари с прекрасными видами Японии — гора Фудзи, храмы, пагоды, изысканные пейзажи, сценки из жизни Токио, с пояснениями по-русски на оборотной стороне — тренировал на мне свои знания, — прося объяснить ему ошибки в ответном письме. Вначале я это делал исправно, но потом бросил — надоело. Через год он приехал в Союз снова, совершил настоящее путешествие на поезде из Владивостока в Москву через всю Россию. Меня тогда в Питере не было, и он через кого-то передал мне подарок, который провез через всю страну: огромную тяжелую книгу фотографий о войне во Вьетнаме. История ее такова. Какой-то японский корреспондент заснял на пленку зверства американцев во время войны во Вьетнаме, но издать не смог: не было денег. В конце концов, она была издана на пожертвования тысяч добровольных вкладчиков в результате успешной рекламной кампании, причем имена всех жертвователей были напечатаны (по-японски, разумеется) в конце этого гигантского тома. "Среди них есть и ваше имя, сенсей", писал Масаюки мне в письме. "Я внес за вас деньги и указал вашу фамилию. Смотрите в конце книги. Там подчеркнуто". И действительно, среди тьмы иероглифов, было что-то подчеркнутое (а уж что оно обозначало, одному Богу известно). Потом, много лет спустя, я подарил эту книгу в библиотеку нашего восточного факультета.
Ощущение праздника, связанного с Дюнами начинались с Сестрорецка. Это был такой контраст с пыльным серым, шумным Ленинградом: не город, а настоящий курорт. И дома там какие-то затейливые и, вообще, шоссе на Выборг, а по нему автобусы шастают — новенькие, шикарные, не наши. Ну, а я добирался на местном: мимо озерца Разлив и каменного шалаша, мимо аршинных букв Л-Е-Н-И-Н, до развилки с огромной аляповатой вывеской “Welcome To Dyuny!”
Асфальтовая дорога берет круто вниз, петляет в редком соснячке (по которому бродят, словно привидения, отдыхающие в поисках ещё не народившихся грибов).  Мимо тебя катят  на своих "жигулях" и "волгах" частники, проплывают автобусы доверху набитые "курортниками", бывает и иномарка  пронесется, тяжело скрипя на ухабах. А ты идешь, себе, не спеша, отдыхая душой и телом. Набитая вещами сумка бьет по бедру, настроение приподнятое, жизнь прекрасна!
Наконец, территория пансионата. Охранник в будке оглядит тебя молча, или спросит "куда?", а я отвечу "на семинар русского языка", и пройду мимо с победным видом: я  не просто какой-нибудь отдыхающий, я на работу иду. 
Наш корпус № 4 — неказистое трехэтажное зданьице с солярием на крыше и рядами лоджий по обоим фасадам — стоит в низине, недалеко от пляжа. Очень удобно. Кое-кто уже расположился в лоджиях, сидят, читают книги, посматривают на новеньких, на других висят-сушатся купальники, громадные махровые полотенца....
Устраиваюсь в комнатушке на двоих. Две кровати, две тумбочки, столик, шкаф — вот и вся обстановка. Мой коллега — преподаватель русского для иностранцев из ЛИИЖТа — симпатичный на вид парень, поздоровей меня, с приятным русским лицом, в очках и с красивой, ухоженной бородкой. Зовут тоже Валерий. Знакомимся, перебрасываемся фразами: как, что, когда начнутся занятия, и вообще... До обеда иду осматривать достопримечательности. Все здесь, как в обычном крупном санатории: беседки, площадки, корты, кафе...
Оглядываясь назад, в то время, я, к стыду своему, должен заметить, что вел себя тогда просто непристойно. Что было, то было, и от этого никуда не денешься. Единственным моим оправданием может быть только то, что так вели себя все наши "препы", из мужчин. Все были, т.с. "одним миром мазаны". Даже высокодостойный и заслуженный преподаватель русского языка, одноногий инвалид Николай Анатольевич и тот был застигнут в кустах с молоденькой студенткой.
Мы все (мужчины) чувствовали себя там "королями" (или петухами в окружении кур). Нас обожали, а некоторых наши подопечные просто "носили на руках".
Заводилой был Эмин. Фартовый азербайджанец со жгучим взглядом огромных восточных глаз (хочется сказать "буркал"), он чем-то походил на Омара Шерифа. Он выделялся среди нас и своим "прикидом" (один его заморский "блейзер" чего стоил), галантными манерами (Восток — дело тонкое!), и новенькими "Жигулями", на которых он регулярно прикатывал в санаторий. А главное, чем он "брал" всех нас, была его превосходная игра на фортепьяно. В школе в Сестрорецке стоял неплохой инструмент, за который он садился в перерывах и "лабал" лихой американский джаз, собирая вокруг себя толпу хорошеньких девиц, из которых он мог выбрать любую "на ночь" (что и делал регулярно). И все ему сходило с рук. А почему, спрашивается? Думаю, не трудно догадаться: он был нашим официальным "стукачем".
Остальные "брали", кто чем мог. Один "рубил" на аккордеоне, разучивая с девицами песни на пляже. Мой товарищ по комнате, в общем, ничего не умел "такого", но был хорош собой и изображал из себя "мачо", привлекая девиц атлетическим сложением, аккуратно подстриженной растительностью на лице и приятным, бархатистым баритоном. Ну, а я? Что во мне было такого хорошего, что могло бы остановить взгляд хорошенькой иностранки? Я даже не знаю, но, тем не менее, я пользовался у них успехом. Меня почему-то обожали итальянки и японки. Может быть, из-за моего английского? Разглядывая свои фото того времени, я прихожу к выводу, что тогда я был еще "ничего": стройный, подтянутый, обходительный, с приятной улыбкой на лице. Этакий "жиголо" на каком-нибудь турецком курорте. Однажды мы с моим приятелем по комнате "закадрили" двух подружек: он — эффектную девицу из тогдашней Югославии, а я англичанку, которая на поверку оказалась ирландкой, испытывавшей острую ненависть ко всему британскому (мне это казалось непонятным). Эти девушки, ходившие в широких, развевавшихся на ветру сарафанах, " в русском стиле", пригласили нас с тезкой к себе в номер на "вечеринку": обе регулярно поддавали и часто пропускали занятия. После долгих размышлений и взвешивания за и против ( ходить к иностранцам в номер было строго-настрого запрещено), мы все-таки решились. Пришли с бутылкой вина, но нам было предложено виски, от которого мы не могли отказаться, распив её за милой беседой (переводчиками работали, по очереди, я и югославка Мирра). Помню, что в конце концов мы сидели на противоположных кроватях: я со своей ирландкой Мэри, мой тезка — с Миррой. Помню также, что я сидел в обнимку с Мэри, причем подол её сарафана закрывал мне конечности. А уж что там творилось под ним, убей Бог, не помню. Помню только, как поздно ночью я спускался по водосточной трубе с третьего этажа к себе на первый, т.к. идти вниз по лестнице было небезопасно: надо было пройти мимо будки консьержки (которая не спала!). А на следующее утро мы встретились с ними, как ни в чем не бывало. Как будто этой попойки и не было. Только Мэри была бледнее обычного. Она с самого начала поразила меня своей необычной бледностью лица: иссиня-черные гладкие волосы, бледное лицо, голубые глаза и вечно искусанные губы. И дымила, как паровоз. Но была красива. Этакая гоголевская панночка. И как же она ненавидела англичан! Не дай Бог назвать её англичанкой — тут же поправит, добавив: "Англичане — оккупанты нашей страны, Ирландии"!
У другой англичанки, оставившей заметный след в моей жизни, было красивое имя — Мишель. Сразу вспоминалась знаменитая песня Пола  ("Паши") Маккартни: "Michelle, my belle…". Удивительная была девушка: спокойная, внимательная, немногословная, с фигуркой балерины и невыразительной физиономией. У нее было лицо хомячка: узкий лобик, серые глаза под сдвинутыми бровями, и круглые щеки. Она на меня явно "положила глаз": все время попадалась мне на пути. Возникнет ниоткуда, вежливо поздоровается и застынет на месте, провожая меня взглядом. Может, ей понравился  мой костюм, в котором я щеголял на экскурсиях по городу? Да, он мне шел, ну и что? И вдруг я понял: она хочет соблазнить меня (каков гусь!). Но зачем? "На кого ты работаешь", вертелся в голове назойливый вопрос. А что если ей поддаться?
На пляже, в бикини,  Мишель была неотразима: узкобедрая, с осиной талией, красивыми, тонкими руками, она привлекала внимание отдыхающих мужчин. У нее была природная грация и естественность в движениях. И ведь не глупа была, совсем не глупа! Знала поэзию, цитировала наизусть Т.С.Элиота и Дж.Х. Одена, слышала о нашем  Михаиле Булгакове. Интересовалась нашей историей, культурой. …
Однажды вечером, прогуливаясь по пляжу, я увидел её: она сидела в полном одиночестве (странно, почему она всегда сама по себе?) на скамейке и курила (все-то они курят, почему-то). "Она явно поджидает кого-то", сверкнула в голове шальная мысль, " уж не меня ли"? Я подсел к ней и через пару минут уже обнимал её за плечи (она пододвинулась ко мне поближе, чтобы было удобнее), и мы молча просидели так минут десять, глядя на горящий багровым пламенем закат. Потом Мишель вытащила из сумки маленькую стальную фляжку (вот бы мне такую!) и протянула мне. Пить со студентами строго-настрого запрещалось. Можно обниматься, целоваться (но так, чтобы никто не видел), можно даже залечь с ними где-нибудь под кустом, но пить … ни в коем случае! За это сурово карали … Но мы были одни, с залива тянул прохладный бриз, и я отхлебнул из фляжки. Что-то огненное обожгло горло. "Что это, виски"?
"Да, Балантайн", ответила Мишель. Мне было все равно. Я сделал еще глоток и притянул её к себе. Она не сопротивлялась. Поцелуй был затяжным и … удивительно страстным. Я словно куда-то провалился. Оторвавшись от её губ, я почувствовал, что теряю сознание. Такого со мной раньше не было.
- Как ты это делаешь?
В ответ она только пожала плечами.
- А что ты чувствуешь? – спросила она, вытаскивая сигарету.
- У меня голова закружилась. "Сморозил глупость", мелькнуло в голове.
- Ты просто устал.
"Это надо проверить", сказал я про себя и снова притянул её к себе. С тем же эффектом.
С того вечера мы не расставались. Нас везде видели вместе: на пляже, в парке пансионата, на крыше нашего корпуса. Может, ей это и нужно было? Чтобы нас видели вместе. …
- Ты лучше не говори мне ничего о себе, - сказал я ей как-то, - а то они все о тебе узнают.
- Ну, во-первых, они и так знают, - спокойно ответила она, - а во-вторых, мне скрывать нечего. В моей жизни еще ничего такого особенного не было. До сего дня, - добавила она, улыбнувшись. У нее была странная улыбка: улыбался только рот, а взгляд оставался спокойным и внимательным. И смех, тоже, был каким-то ненатуральным, словно она сдерживала рыдания. Действовало отрезвляюще.
Мишель училась в колледже университета города Эксетера на юге Англии, жила там же, с родителями и сестрой. Побывала в Европе, во Франции. Хочет преподавать в школе, потому что любит детей. Вот, собственно и всё, если не считать интимных деталей, которые почему-то застряли в памяти. Ну,  например, что она не боялась забеременеть в силу некоторых (не будем уточнять!) особенностей её организма.
Потом мы с ней активно переписывались в течение всего следующего года, хотя после её отъезда у меня  сразу же появилась очередная "пассия" (о чем ниже), да и в Питере, тоже, были регулярные встречи с Е.А.М., а дома жена и, вообще, ребенок, семья. … Вот такой, вот, распутный образ жизни. А все почему? Исключительно, из-за неустроенности личной жизни и полного упадка сил. Мишель регулярно писала мне письма, в которых она, в основном, "докладывала" о своих успехах в русском языке (она действительно делала успехи) и планах на будущее. О наших отношениях — только в общих чертах. Она пробивала вторую поездку в СССР, и, таки, снова приехала, уже старшей группы, но в этот раз в Москву. Приехав на пару дней в Питер, она привезла мне кучу интересных книг. Ну, во-первых, коричневый том М. Булгакова. Это было новейшее (по тем временам) издание его основных романов. Книга была издана для продажи за рубежом и была без купюр. Кроме того, несколько сборников стихов выдающихся английских поэтов, Т.С, Элиота, Одена, Томаса Гарди.  Мы встретились тайно на Московском вокзале (я тогда не работал). Она изменилась, "заматерела", стала "деловой". Я подозреваю, что у нее были встречи с нашими "инакомыслящими", но меня это не касалось. В принципе, говорить было не о чем. Начинать все с начала не хотелось. К тому же, я оформлялся в зарубежную командировку, и "светиться" совсем не хотелось.
Позже я обнаружил в книгах звездочки напротив некоторых стихов. Это означало, по-моему, что стихи как-то затрагивают и нас, наши отношения. Вот одно из стихотворений Т. Гарди (в моем переводе):

                Разделенные Смертью

I. Я буду тлеть здесь, рядом с теми, кого при жизни ты не знала,
И чужаки, кто, прежде чем сойти в могилу,
Мне на глаза не попадались,
Будут соседствовать с тобой на дальнем от меня погосте.

II. И тень с ближайшего утеса, иль с дерева иль башни...
                Пока Земля вертится,
                Упав на мой могильный холм,
Не сдвинется часом позже на твой, что мог соседствовать с моим.
И не облюбует наши зеленеющие могилки
                Одна и та же малиновка весною.
III. В воскресный полдень там, где ты лежишь,
Будет играть орган,
Но другие звуки всколыхнут пустоты храма
Рядом с местом, где почиет мой прах.
И никогда над нами не прозвучит одна и та же песня.
IV. Возможно, мое надгробье будет по-деревенски просто,
А твое — горделивой стелой возвысится над изголовьем,
Но на них не будет никакого знака,
Связующего нас.
           И ничего такого, что раскрыло бы тайну нашего союза.
V. Но человечество, в своей упорной, трудной гонке
Вперед и ввысь, не сможет
Порвать те узы Вечности, что скрепили, сквозь расстояния, нас воедино
И они, незримые простому глазу,
Протянутся сквозь даль,
Что отделяет мою могилу от Твоей.

И действительно, так оно и вышло. Я не знаю, где она, как она сейчас, да и жива ли? Она — тоже. Но мы помним друг о друге, в этом я уверен!
       
 Потом была Лиззи: Лиз, Лизбет, Элизабет Корра — hostess, interprete, traduzioni, lezioni  private di tedesco, inglese, francese, olandese e spagnolo — во как! Голландка с итальянской фамилией. Может, это и привлекло меня поначалу. Но уж, конечно, не ее красота.
Это была высокая (по моим меркам), нескладная девица, с длинными, аж до лопаток, прямыми волосами мышиного цвета. У нее было круглое лицо, которое в обрамлении русых прядей казалось продолговатым, круглые очки на тонкой переносице (типичная интеллектуалка), высокий лоб синего чулка (четыре иностранных языка, все-таки) и добрый-добрый взгляд серых, увеличенных толстыми стеклами очков, и таких доверчивых и каких-то изумленных глаз (вот они-то и притягивали). Ну, а все остальное — невыразительное, как пляж на Финском заливе в будний день: серые валуны, мокрая галька, пучки гниющей травы...
Да, пляж. Там мы и познакомились — конечно, на пляже, а где же ещё! Она лежала на подстилке на песке, только что из залива — капельки воды на теле сверкали на солнце — и была такая вся доступная, расслабленная, сонная, купаясь в теплых лучах солнца, но с улыбкой кранахской блудницы (я был рядом), а ее длинная тонкая рука блуждала в опасной близости от моего колена. Я с ней "заигрывал": сыпал песок на живот и ниже, а сам откровенно разглядывал ее прелести: длинные ноги в голубых узорах тонких вен, волоски лобка, выбившиеся из-под мокрых трусиков купальника, и полную, даже какую-то несоразмерно тяжелую рядом с тонкими, худыми ключицами грудь с пупырышками сосков, проступавшими сквозь мокрую ткань лифчика.
"Вот бы лечь сейчас на нее сверху, накрыв собой это дышащее прохладой тело", подумал я, и что-то видимо передалось ей в моем взгляде, потому что она быстро встала и, стряхнув с живота налипший песок, предложила мне пройтись по пляжу.
И мы пошли, в сторону речки, подальше от нескромных взглядов наших подопечных студентов. Пока мы шли, она мне рассказала, что за ручьем, оказывается, есть пляж нудистов (о чем ей по секрету поведала одна немка). А я об этом даже не знал, Но виду не подал.
- Да, конечно, - говорю, - у нас это не запрещается. Но и не поощряется, - добавил, бросив в ее сторону понимающий взгляд (все же, коммунисты, хоть и итальянские). - Говорят, они борются за здоровый образ жизни.
- Да, но они дают хорошую пищу для желтой прессы, - заметила Лиззи, опустив взгляд в землю.  - Все эти голые (она сказала "обнаженные") мужчины и женщины, возбуждают в людях нездоровое любопытство.
- Ты знаешь, а мне тоже любопытно, - с усмешкой вставил я - Давай сходим, а?
И взявшись за руки (как-то само собой получилось), мы пересекли вброд мелкую речушку.
Здесь мы были одни. Перед нами возвышалась естественная изгородь из колючего кустарника, за которой ничего не было видно. Мы нашли уютное (правда несколько загаженное) место в кустах и уселись, касаясь бедрами, на ее узкую подстилку, оказавшись разом скрытыми от всех любопытных глаз. Меня вдруг затрясло. Чтобы как-то унять дрожь, я повернулся к ней, оказавшись один на один с ее длинным носом и взглядом глядящих из-под очков улыбающихся глаз. Этот взгляд подхлестнул мое желание и, закрыв глаза, я бросился в атаку, ища губами ее рот. Она вяло сопротивлялась, отворачивая в сторону рот и подставляя щеки. Я встал на колени и перекинув ногу через ее сдвинутые вместе ноги, оседлал ее ляжки и, притянув к себе, впился в подставленные для поцелуя губы. Ее руки что-то делали у меня за спиной и мы, не размыкая губ, медленно повалились на подстилку. Оторвавшись от ее губ (это было как затяжной прыжок с парашютом), я стал покрывать мелкими, (но страстными!) поцелуями ее лицо и шею, одновременно старясь расстегнуть мешавший нам лифчик. Наконец, мне это удалось, и ее белая, несколько "подсиненная" грудь с бледными звездами сосков разлилась двумя  широкими рукавами к подмышкам. Видимо, почувствовав что-то в моем взгляде, Лиз обхватила мою голову руками и притянула к себе. Я лежал на ней, уткнувшись носом в ее ключицу и чувствуя под собой твердую выпуклость лобка, и уже начал примеряться к ее трусикам, как вдруг откуда-то с высоты послышался шум приближающихся шагов и сдержанное хихиканье.
- Чем это вы тут занимаетесь? - раздался грозный мужской голос у меня прямо над головой. - Здесь не место для совокуплений! А ну, пошли отсюда!
Подняв голову, я увидел вначале мощные волосатые мужские ляжки, уходившие под махровое, обернутое вокруг чресл полотенце. Далее (миновав полотенце, на котором четко выделялся холмик бугрившегося под ним члена)  я смог лицезреть такой же мощный и волосатый торс, плечи и край всклокоченной с проседью бороды, словно маска закрывавшей лицо мужчины, и, наконец, уперся взглядом в пару сверкающих как угли глаз, смотревших на меня из-под кустистых бровей тяжелым, ничего хорошего не предвещавшим взглядом. Мужик был не один: по обе стороны его стояли две хорошенькие и как мне показалось, совсем юные девицы. Они были то, что называется topless и их загорелые грудки с дразняще вздернутыми сосками глядели на меня, словно мордочки крошечных собачонок. Чувствуя свою полную безнаказанность в компании этого минотавра, они стояли и, хихикая, оглядывали меня с ног до головы.
- Так, мы, - начал я, слезая с Лиззи и стыдливо прикрывая рукой (ну, совсем как Венера) свои оттопырившиеся плавки, - мы думали, здесь никого нет. Мы ж не знали, что вы тоже здесь...
- Что мы тоже? Мы здесь загораем, а не сношаемся! Здесь люди отдыхают. И не надо им мешать!
И не слушая моих сбивчивых оправданий, он повернулся и с важным видом направился к водной кромке в сопровождении своих двух наяд. Мы молча следили за тем, как они удаляются в воды залива. Их загорелые, красивые фигуры четко выделялись на фоне молочно-белой воды и такого же цвета неба. Когда вода дошла им до колен, мужчина ловко сдернул с бедер полотенце, обнажив мощные загорелые ягодицы, и повязал его тюрбаном на голове. Девушки последовали его примеру (их изящные пелвисы сразу бросились мне в глаза) и, взмахнув руками, с хохотом бросились в воду. Мужик оглянулся, показав нам на миг свои заросшие черной порослью чресла, и погрозив нам пальцем, погнался за своими спутницами, тяжело выпрастывая ноги из воды....
- Может, и мы за ними туда, - предложил я Лиззи, оторвавшись от прелестного вида голых тел in motion.
- Да нет, - ответила Лиззи, с виноватой улыбкой поправляя лямку стянувшего грудь лифчика (который она уже успела надеть) и поднимаясь с колен на ноги. - Пойдем, лучше к нашим.  А то знаешь, сфотографируют, а потом подкинут фото в самый неподходящий момент. Знаешь, как в фильмах о Джеймсе Бонде...
Увы, фильмов о "007" я не видел и не мог оценить по достоинству ее шутку. Но намек понял. Обратно мы шли, уже не держась за руки. Словно изгнанные из Рая Адам и Ева,...
Я занимал её, рассказывая о сыне, о том, какой он очаровательный мальчишка, как его все балуют... Она с грустью призналась мне, что тоже хотела иметь детей, но, по настоянию мужа,  … пришлось сделать аборт, о чем она сожалеет. Я, вспомнив об абортах жены, стал увещевать её по этому поводу, настаивая на том, что женщина не должна ставить "общественное" бытие на первый план (прямо, как какой-нибудь мулла),  отодвигая на задний её прямую обязанность перед человечеством: продление человеческого рода. Лиззи ответила, как бы в шутку, что эту первостепенную обязанность женщины с торицей выполняют азиаты, у которых детей, говоря современным языком, "не меряно". Так мы и дошли до нашего корпуса.
Потом были встречи украдкой,— где-нибудь подальше от любопытных глаз наших питомцев, — прогулки по скупо освещенным дорожкам, ночные посиделки на пляжной скамейке с ее рассуждениями о коррупции Запада и бесспорных преимуществах социализма (с чем я, кривя душой, не мог не согласиться), поцелуи и объятья и мой бессвязный лепет о красоте ее глаз и рук, и наши расставания (после чего я, корчась от боли, с распухшими чреслами, плелся к себе в комнатку, чтобы избавиться от наработанной похотью спермы в одиночестве казенной койки), наши многозначительные взгляды в столовой и в салоне автобуса... Все так быстро пролетело, как одно мгновение. Раз — и ее уже нет рядом, и нежный взгляд ее серых, северных глаз растаял, "словно дым от сигареты"...
А потом пошли письма: нежные, написанные аккуратным бисерным почерком, полные ностальгической грусти и запоздалого восхищения моими "мужскими" достоинствами. Как же все было хорошо и как бы хорошо было продлить все это там же в Дюнах. Даже книгу прислала в подарок с намеком. Это был сборник лирической поэзии Дэвида Герберта Лоуренса, более известного своим скандальным бестселлером "Любовник Леди Чаттерлей". Стихи были напечатаны на двух языках: оригинале на одной странице и переводе на итальянский на другой. На обложке красовался совершенно потрясающий по выразительности  этюд Эгона Шиле: любовная пара, как бы застигнутая врасплох в момент наивысшего накала страсти. Художник словно бы подглядывает за ними сквозь дырку в потолке. В глаза бросается обнаженная спина мужчины: мускулистое тело выполнено в красновато-серых тонах. Прикрывая собой женщину, он как бы опрокидывает ее на покрывало. Её кремового цвета тело — тоже в пароксизме страсти. Она отдается ему и одновременно сопротивляется: и притягивает, крепко обняв за шею, и отталкивает, подняв колени, но тем самым только распаляет его желание. А на титульном листе — посвящение мне в виде строчки из стиха:

We have bit no forbidden apple
You and I (в оригинале Eve and I)
Yet the splashes of day and night
Falling around us, no longer dapple
The same valley with purple and white (плюс два восклицательных знака).
(Мы не вкусили запретного плода,
Ни ты, ни я. Однако,
Вспышки, с которыми день и ночь
Чередуются перед глазами,
Уже не окрашивают ту – нашу с тобой - долину
В пурпур и свет, как прежде).

Письма шли из Римини, где Лиз проживала с мужем и его родней (представляю себе, что это была за жизнь), вначале на фирменных бланках-конвертах, украшенных видами курорта и лазурной Адриатики, а потом — на специальной почтовой бумаге с симпатичными картинками и виньетками. А вместе с письмами пришли и цветные фото, выполненные на отличной кодаковской бумаге. Вот ваш покорный слуга, элегантный в новых, сертификатных брюках и "банлоне" (или — и того лучше — в белых джинсах и зелено-желтой махровой пляжной куртке и вьетнамках, купленных ещё в Египте), стоит, скрестив на груди руки, с неизменной приветливой улыбкой на лице, в окружении улыбающихся девиц и серьезных молодых людей (хоть и итальянские, а коммунисты!) на ступенях Смольного или перед зданием школы в Сестрорецке. А вот он, все в той же пляжной куртке, но без джинсов, позирует в обнимку с юной, упитанной, в смелом бикини итальянкой Мариной на фоне доски со сводкой температур воды и воздуха и схемой опасных и глубинных мест в заливе.
Да, было время! Время жаркого солнца, горячего песка под ногами, юных загорелых тел, время улыбок и вспышек фотокамер, грамматических экскурсов и разучивания  веселых побасенок и сценок. Оказывается,  дюжая половина группы оставила в Дюнах своего нежного друга: и увалень Антонио, и верткий корсиканец Паоло, и хохотушка Марина, и  даже молодящаяся вдовушка Симонетта. Оказывается, Лиззи пишет "поэму" о том, как "счастливо жилось нам в Дюнах, когда гуляли мы  с тобой по влажному песку и пели песни в темноте ночной на берегу Залива". Поэма появилась в следующем письме в английском варианте. Вот она (в моем переводе):

What is it that I do remember?
Now that I’m far away from there.
The sandy beach, the soft cool air,
The moon like honey in the sky,
The music like and old refrain,
The trees still damp with sparkling rain?
What is it that I do remember?
The waving of your curly hair,
The way you looked at me sometimes,
The notes of soft piano music
Played with emotion in the night,
The way you sighed and held me tight?
What is it that I do remember
And makes me crying softly now?
Were it the words that made me tremble —
So filled with love and tenderness?
It’s nothing of this all... I guess.
It’s just there written in the sand,
The touching of your tender hand...

Что же теперь вспоминается мне,
Теперь, когда все так далеко отсюда?
Песчаный пляж и прохладный ветер с моря,
Луна, как капля меда в небе,
Простой напев под бряцанье гитары,
И мокрые стволы прибрежных сосен.

Что же теперь вспоминается мне?
То на ветру твоих волос мятущиеся пряди,
Косые взгляды, что бросал ты, на меня не глядя,
То звуки тихие аккордов пианино,
Которые ты с чувством брал, вздыхая чинно,
И грудь мою лаская так невинно.

Что же теперь вспоминается мне?
И отчего вдруг так хочется плакать?
Может, от слов твоих, что звучат, как во сне?
Столько в них чувства было, любви и ласки...
Нет, думаю, нет —  все это сказки.
Знаки, начертанные на песке.
Помню лишь нежность руки твоей на моем соске.


В том же письме Лиз сообщает, что ждет ребенка! Я поначалу всполошился: уж не от меня ли? Вроде, у нас с ней ничего такого не было. Особенно насторожила её приписка о том, что она мне очень благодарна. За что? Оказывается, я дал ей ценный совет. Что это был за совет, я уже не помнил, но от советов детей не бывает. Потом стало понятно, что она имеет в виду. До своего приезда в Россию ( и, стало быть, знакомства со мной!), у нее были большие сомнения по поводу того, нужно ли заводить детей в этом отвратительном капиталистическом мире (во как!). Но, я, видимо, убедил её в том, что иметь детей хорошо в принципе, и что ей это сделать давно пора.  Это придало ей "мужества" и теперь она считает, что сделала правильно.
Однако, все оказалось не так просто. Одно дело, решиться, другое — осуществить свое решение. Через пару месяцев приходит письмо, в котором она сообщает, что пришлось сделать аборт. Что-то не так пошло в её "химическом хозяйстве",  как сказал ей доктор. Он уверял её, что "беременность протекает нормально", но от ребенка, все-таки, придется избавиться, чтобы спасти жизнь ей самой.
Чтобы как-то скрасить эту трагедию, я  описал в своем следующем письме последние дни жизни Володи, брата жены, который умирал от рака сретенья (?). И которому было всего двадцать семь лет. Я был у него в больнице за несколько дней до его смерти и видел, с каким мужеством (впрочем, можно ли это назвать мужеством — просто парень принял болезнь, как нечто неизбежное) он воспринимает приближение смерти. Он просто делал то, что от него требовали врачи, а те делали вид, что лечат. Его голова была похожа на шар, — так распухла от метастазов — а шея вся почернела от лучевой терапии. В какой-то момент моего визита он показал мне на какое-то место на противоположной стороне улицы. "Вон, посмотри, видишь того парня"? с кривой улыбкой прошептал он. "Стоит, ждет, когда я окочурюсь. Понравился я ему". Я посмотрел, но там никого не было.
Её комментарий на это был следующий: "Единственным утешением для тех, кто был с ним рядом, должно быть осознание того, что врачи сделали все, чтобы облегчить его страдания. Я уверена, что в вашей стране медицина всегда на стороне пациента".
Да, Лиз с воодушевлением воспринимала социалистические идеи. И её поездка к нам только подтвердила правильность её выбора. Как-то она теперь?
Последним стихом, присланным мне, была "Поэма, посвященная моему не рожденному ребенку" Вот она:
Poem For my unborn Child

My hand is trembling
Writing You down
You were never born to be
They had to take You away from me
Leaving a mark inside
But the scar on my heart is not to be seen
And the pain is not to be heard.
Right now You should be drinking my tender breast –
Flesh of my flesh would You be –
I should be holding Your golden weight
You would only know but me,
I shold be touching Your tiny cheek
Instead of my own wet with tears
But in the night when the hours are small
And no one is there to see
 I write You down these lines my baby dear
You're only there for me.

"Моя рука дрожит,
Когда пишу Тебе я эти строки:
Тому, кто так и не родился,
Кого безжалостно отняли у меня,
Грубо вытащили из моей утробы,
Оставив след снаружи.
Но остался шрам  на сердце,
Невидимый глазам рубец,
И боль, неведомая людям.
Вот, и сейчас, Ты мог бы быть со мной,
Я бы кормила Тебя своею грудью, —
Плоть от плоти моей.
Если бы Ты жил,
Я бы держала Тебя в руках, наслаждаясь
Бесценной тяжестью такого близкого мне тельца.
И никого бы Ты не знал, кроме своей любимой
Матери.
А я бы с нежностью коснулась рукой Твоей щеки,
А не смахивала бы слезы с мокрой моей. …
А теперь, вот, во мраке ночи, когда неведомо куда ползут минуты,
И никто, ни одна душа меня не видит,
И не знает, как мне больно,
Я посвящаю эти строки,
Тебе, мой дорогой малышка.
Ты, все равно, здесь, навсегда со мной".

Вот так, вот. Такая история с географией.
                ……………………………..

         3.2 Джеки

Я приметил её еще до того, как мы познакомились. Однажды под вечер, я увидел, как она с подругой идет  по пляжу, и это было что-то. Обе девушки были в ярких  кофтах и просторных, развевавшихся на ветру, цветастых сарафанах — ну, совсем, как две цыганки. Они шли босиком, широким шагом,  по мокрому песку пляжа, о чем-то споря и отчаянно жестикулируя. Под порывами ветра с головы Джеки буквально рвалась огромная копна вьющихся волос. У нее была крепкая, плотно сбитая фигура, вполне оформившаяся грудь, крутые бедра. "Да, девица хоть куда", отметил я про себя, пожалев, что она не в моей группе. Увы, как выяснилось позже, Джеки была, при всем её внешнем блеске, законченной неврастеничкой.
Наше знакомство и сближение произошло спонтанно, помимо моей воли. Состоялось оно в кинотеатре пансионата, куда мы водили наших подопечных на просмотры познавательных (в страноведческом плане) советских фильмов. Мы оказались рядом, но я не заметил этого вначале. Показывали документальный фильм о Д.Д. Шостаковиче. Фильм был черно-белый (его, наверное, единственный плюс), грубо сколоченный из известных фактов жизни гениального композитора, насквозь пропитанный советской пропагандой. Д.Д. был дан эскизно: гениальный тапер играет на фортепьяно в каком-то кинотеатре, годы консерватории, друзья, увлеченность социалистическими идеями, создание пронизанных светом образов строителей социализма. Потом  Великая Отечественная Война, Д.Д. в блокадном Ленинграде пишет знаменитую Седьмую, "Ленинградскую" Симфонию, которую в холодном зале Ленинградской филармонии играет оркестр Радиокомитета под управлением Карла Элиасберга. Потом известные события 1948 года, осуждение "формалистов" Шостаковича и Прокофьева коммунистическими сатрапами, ухудшение здоровья композитора, мировое признание, сближение с советским  официозом, которое увенчалось вступлением Шостаковича в КПСС. И дальше, Д.Д. с папиросой во рту за письменным столом на даче, и один в напряженной, сосредоточенной позе в кресле зала Ленинградской филармонии. В общем, то, что разрешила советская цензура (хотя я тогда даже этого не понимал). Добротная и идеологически выдержанная агитка, но …  в обрамлении гениальной, хватающей за душу музыки, музыки нервной, неистовой, то взлетающей к светлым вершинам возвышенного трагизма, то летящей вниз, в тартарары настоящего ада. Да, что и говорить, Д.Д. словно рентгеном высветил язвы и муки нашей, советской, эпохи. Или, может быть, всего человечества?
Зажигается свет, я встаю и вижу, что сидящая рядом девушка вся в слезах. Она сидит, закрыв лицо руками, не в силах сдержать рыданий. Надо же, как её проняло, изумляюсь я про себя и, достав платок, подаю его ей.
- Не стоит плакать. Ведь, это, всего лишь, кино, - говорю я ей в утешение ( уж не помню, что я сказал тогда!). И вдруг, в ответ, слышу:
- Вы ничего не понимаете! Он — гений, а вы все мелкие, презренные людишки. Вы его замучили (или что-то в этом роде)!
Признаться, я был так ошарашен этим выпадом, что даже где-то в глубине души позавидовал её эмоциям: еще совсем девчонка, в музыке ни бум-бум, а так сильно прочувствовала. И, главное, кого — Шостаковича! Это, тебе, не Моцарт, и не Бетховен. Современный композитор, со всеми своими заморочками и заумными, сложнейшими мелодическими вывертами. В общем, понять его дано далеко не всякому, и меня просто потрясла глубина её переживаний. Она меня взяла за живое. Чтобы как-то её успокоить, я обнял её за плечи. Не совладав со своими чувствами, Джеки уткнулась заплаканной мордашкой мне в грудь и разразилась еще большими рыданиями.
- Ну, ладно, ладно, - утешал я её, поглаживая её пышную копну густых волос, и при этом … вдруг чувствуя неожиданный прилив сексуального желания. Это было так странно, так ново, что я даже опешил поначалу. Я обнимаю беззащитное существо, которое доверчиво, всем телом, прижимается ко мне, ища сочувствия, а я, вместо этого, чувствую откровенную похоть! "Какой же я извращенец"! мелькает в голове, но эта мысль никак не остужает моих (хочется сказать, "низменных") чувств. Не помня себя, я хватаю Джеки за руку, и силком тащу её из кинозала. Видимо, что-то передается и ей, потому что она, сверкнув внезапно высохшими глазами, послушно следует за мной, и мы, как ошалелые, несемся к пляжу. Я знал, что там нас никто не увидит. Выскочив на пляж, я подбегаю к ближайшей кабинке для переодевания и, затащив Джеки внутрь, прижимаю её к стенке и начинаю, как безумный, целовать её в глаза, щеки, губы. Джеки не сопротивляется, но через мгновение я вижу, что она вся белеет и начинает медленно сползать по стенке вниз. Она потеряла сознание! Я в спешке усаживаю её на скамейку, и несусь к заливу. Зачерпнув пригоршню воды, я подбегаю к полулежавшей девушке и плескаю ей водой в лицо. Она приходит в себя и, слабо улыбнувшись, тянется  ко мне.
- Извини, я не ожидала, - со смущенной улыбкой говорит она и … внезапно бросается мне на шею!
- Это ты меня извини, - отвечаю я, пытаясь изобразить смущение, но внутри меня все горит! Я так хочу эту девушку, что готов тут же разложить её на мокром песке. Крепко обнявшись мы идем по пляжу, прижимаясь друг к другу бедрами, и меня всего колотит от желания. Она мне что-то говорит, но я ничего не понимаю. Я не понимаю, куда мы идем, я только время от времени прижимаю Джеки к себе, и мы сливаемся (уж простите за клише) в страстном поцелуе. "Неужели, это Шостакович нас так сблизил", вертится дурацкая мысль в голове. Потом мы прощаемся, чтобы встретиться на следующий день, и все оставшиеся дни её пребывания в Дюнах.
В последнее воскресение, перед отъездом Джеки, мы договариваемся поехать вместе в Ленинград, "по местам, связанным с жизнью и деятельностью Д.Д.Шостаковича". Собственно, мне очень хочется затащить Джеки к себе домой и там … показать ей мою коллекцию пластинок Д.Д. У меня есть его первые симфонии, Седьмая симфония, знаменитое фортепианное трио, посвященное памяти  И. И. Соллертинского, известного музыкального критика советской эпохи и друга Шостаковича.
Мы начинаем с поселка "Комарово" — там находится первая дача Д.Д., построенная еще его родственником (дядей?). В программу входит посещение Ленинградской консерватории, в которую Шостакович поступил в 1919 году, (кстати тогда ему было всего 13 лет, а в 16 он её закончил по двум специальностям: как пианист и композитор)  и где  22 июня 1942 года была сыграна Седьмая (Ленинградская) симфония. Исполнение этой симфонии оркестром Ленинградской филармонии в блокадном Ленинграде было удачно (на мой взгляд) обыграно в документальном фильме о Д.Д. Мы едем туда на электричке. Это очень удобно, правда, выходит  с пересадкой. В Комарово мы проводим пару часов, находим дачу ( в которой Д.Д. уже давно не живет), обходим её по периметру. Участок занимает довольно обширную территорию, у дома стоит изящное спортивное авто — явно не нашей сборки — красного цвета. Как выяснилось позже, это было Феррари сына Д.Д. Максима. Джеки просто счастлива. Все, что связано с Д.Д., вызывает в ней неописуемый восторг. Мне как-то неловко: дача, как дача, ну и что? 
- Надо же, Он здесь гулял, по этим дорожкам, где мы с тобой ходим, в этом доме Он писал свои симфонии", - восклицает Джеки, пытаясь заглянуть за высокий забор. Мне вспоминаются кадры из фильма, где Е.А. Мравинский рассказывает, как он, проходя мимо дачи как-то вечером, увидел Д.Д. за работой: композитор сидел за рабочим столом с огрызком карандаша в руке и сосредоточенно писал музыку ("У него все было в голове — ему даже не надо было её проигрывать"). С погодой нам везет: стоит теплый солнечный день, в небе ни облачка, и Джеки в своем широком, цветастом сарафане ("а ля Рюс", как она сказала в шутку), выглядит шикарно. Её развевавшиеся каштановые волосы, решительная походка, раскрасневшиеся щеки и широко раскрытые, лучащиеся счастьем глаза делают её неотразимой. Рядом с ней я кажусь себе стареющим ловеласом. Когда мы идем, держась за руки, или сидим в электричке, прижавшись друг к другу, мне бывает неловко. Я ловлю на себе, как мне кажется, осуждающие взгляды сидящих рядом дам. …
В городе я сразу тащу  её в консерваторию, потому что здесь можно провести весь день, болтаясь по городу и начисто забыв, зачем мы сюда приехали. Главный вход в здание закрыт, потому что вступительные экзамены только что закончились, но нам везет: боковой вход открыт и, упросив охранника, мы поднимаемся на второй этаж. Где, по его словам, должен быть класс с мемориальной табличкой Д.Д. Этот класс мы находим и даже проникаем внутрь просторного, пыльного зала. Джеки молча, с волнением оглядывает все, трогает покрытый пылью рояль, и мы убираемся восвояси. Мне хочется рассказать ей, как в 1948 году, в связи с обвинениями Д.Д. в "формализме", он был отстранен от преподавания в Ленинградской Консерватории, но зачем, думаю я, и отказываюсь от этого намерения.
После этого мы отправляемся пешком к Исакию. Проходя через Поцелуев Мост, я подвожу Джеки к табличке и читаю его название. Она любопытствует, откуда оно взялось, и я рассказываю ей незатейливую, трогательную  историю о том, что, якобы, здесь, на этом месте, девушки прощались со своими сужеными, которых забривали в солдаты (на 25 лет). По преданию, такое прощание сулило верную (хочется сказать "смерть", но не будем слишком циничными!) встречу по окончании срока службы. Конечно, это чистая брехня, но Джеки нравится. Она поворачивается ко мне и заявляет, что она тоже хочет со мной снова встретиться, но не через 25 лет, а гораздо раньше. И для этого надо поцеловаться. Я чмокнул её в щеку, сказав, что у нас целоваться на улице считается дурным тоном (я сказал "моветон", но не знаю, поняла ли она), чем её сильно удивил…
Исакий поражает Джеки своей монументальностью. Ей кажется, что собор выглядит более внушительно, чем собор Св. Павла в Лондоне, потому что он не окружен со всех сторон зданиями. Так, за разговорами, мы выходим на набережную Невы. Перейдя её по Дворцовому Мосту, мы на Васильевском острове, и я показываю ей свой родной филфак, а потом веду дворами к станции метро "Василеостровская". Мы долго едем в метро, я боюсь, что она устанет, но Джеки все интересно. Она с таким любопытством вглядывается в лица стоявших рядом пассажиров, что мне даже неловко. Я тоже с опаской осматриваюсь по сторонам: боюсь наткнуться на знакомых. Наконец, после пересадок и тряски в переполненном 22-ом автобусе, мы добираемся до моего дома. Я знал, что Лора "на сутках", но все же волнуюсь, а вдруг!
Дома мы хорошо подкрепились (благо, у Л. всегда есть чем!), и Джеки выходит на лоджию, с которой открывается прекрасный вид на Смольный собор, возвышающийся на другом берегу Невы. Джеки в восторге, она жалеет, что у нее нет с собой фотоаппарата. Наша квартира находится на 11-ом этаже двенадцатиэтажного здания, и вид из окон действительно впечатляет. Я с трудом отрываю её от созерцания этого архитектурного чуда русского барокко (время не ждет!) и увожу назад на кухню, где мы обнимаемся "по-серьезному". Наш затяжной поцелуй опять валит её с ног, и она буквально виснет у меня на руках. Я осторожно веду её в комнату, где стоит диван (мимо спальни, куда я идти не решаюсь). По дороге ей под ноги попадается валяющийся посередине ботинок Максимки, о который мы спотыкаемся, и я едва удерживаю её на ногах. Это на мгновение меня отрезвляет. Я понимаю, что делаю большую глупость. Аккуратно усадив её на диван, я иду к столу, где стоит проигрыватель, и ставлю пластинку с Седьмой Симфонией Д.Д. Шостаковича. Потом я иду назад, к Джеки. Музыка не сразу захватывает Джеки (что касается меня, то я воспринимаю её, как досадное, но необходимое дополнение ко всему остальному), и, устроившись поуютнее на диване, она позволяет мне ласкать её. Поглаживая её бедра, я испытываю странное ощущение:  кожа  у нее на ногах покрыта мелким жестким ворсом, словно спинка молодого поросенка.
Джеки лежит тихо, заложив руку за голову, и как будто не замечает моих ласк. Глаза её закрыты, губы плотно сжаты. Она как будто ждет чего-то более существенного с покорностью обреченной на заклание жертвы. Эта покорность меня и распаляет и одновременно останавливает. На какое-то мгновение музыка вырывает меня из плотоядного наслаждения прелестями Джеки, и я с интересом слежу за развитием конфликтующих тем, так хорошо (по-моему) передающих конфликты внутреннего мира Д.Д. Однако, через минуту, мой слух улавливает совсем другие звуки. Это — легкое похрапывание! Джеки заснула! Прогулка по городу утомила её, а сытный обед довершил это подлое дело, и теперь она спит, несмотря на напряженную какофонию третьей части симфонии. Вот это да! Но, что делать: не будить же её. Я тихо встаю и иду на кухню мыть посуду: надо "замести следы преступления". Когда я возвращаюсь, симфония уже закончилась, а Джеки сидит на диване, вперившись взглядом мою статуэтку из Индонезии, изображавшую девушку с плодом ананаса в руках. Её сильно вытянутое туловище, напоминающее фигурки Джакометти, как бы олицетворяет духовную сущность человека. Я вижу, что на глазах у Джеки стоят слезы. 
- Это было прекрасно, - восклицает она с виноватым видом. Я говорю, что эта пластинка — мой подарок ей по случаю нашей дружбы.
- Только дружбы? – кокетливо отзывается Джеки.
- Которая может перерасти в любовь, - спешу я заверить её. – Может быть, уже переросла, - добавляю я,  закрывая тему.
На этой "оптимистичной ноте" визит ко мне заканчивается, и мы отправляемся назад, в Дюны. По дороге, на вокзале, я уговариваю Джеки сфотографироваться вместе. Мы втискиваемся в кабинку, я опускаю в автомат монетки, и он выплевывает полоску влажной фотобумаги с четырьмя черно-белыми фото довольно низкого качества. Я рву полоску пополам и, отдав два фото Джеки, оставляю остальные два себе.
Следующий день был днем отъезда группы, днем их расставания с Дюнами. Мне очень хотелось увидеться с Джеки, но наши занятия закончились и формально нам совсем не обязательно с ними встречаться. Я стоял у автобуса вместе с парой других преподавателей, пришедших проститься со своими подопечными. Джеки появилась в последний момент, когда грузили чемоданы. Не глядя на меня (конспирация! – отмечаю я про себя), она с заплаканным видом прошествовала в автобус и села у окна. Постепенно уселись и остальные. Какая-то дамочка в последний момент выскочила из автобуса и побежала в корпус. Все стали ждать, кое-кто вышел на перекур. Наконец, дамочка вернулась, автобус дал прощальный гудок, призывая всех "занять свои места" в салоне. И вдруг Джеки срывается с места и, вылетев из автобуса, бросается мне на шею. Я стою, как бы, ничего не понимая, а она, обняв меня, крепко целует в губы. Из автобуса раздаются хлопки аплодисментов, щелкают затворы фотоаппаратов. … Наша руководительница делает вид, что ничего особенного не происходит. Такое бывает каждый раз при отъезде очередной группы. Такие эмоциональные порывы только укрепляют престиж нашего семинара.
А потом пошли её письма — трогательные, исполненные искреннего чувства, немного наивные по содержанию. … Вот те, что остались …
 
3.8.74
 Никак не могу собраться с духом, чтобы сесть за письмо тебе. Я только что узнала, что Д. Д. живет где-то в двух шагах от нашего отеля ("Бухарест").
Стоит ли говорить, что мы благополучно прибыли в Москву, хотя путешествие на поезде было довольно нудным. Из окна нашего отеля открывается фантастический вид на Собор Василия Блаженного, Кремль, Москву-реку и т.д. (если так можно обобщить все, что я вижу).
Занятия, по-видимому,  будут не такими напряженными, как в Дюнах: и перерывы подольше, и стулья поудобнее. Мы здесь одни на семинаре, так что будет довольно грустно...
...Продолжаю письмо уже позже. Сейчас около десяти вечера. День прошел с пользой. Я побывала в "Доме Композиторов" на улице Неждановой, которая находится недалеко от улицы Горького, где я поговорила с тамошними сотрудницами. Мне сказали, что Шостакович в Москве ("надо понимать, в СССР"), но сейчас он на "даче". Ты не представляешь, какие чувства я испытываю при мысли, что Он всего в каких-то нескольких милях от меня. Одна женщина посоветовала мне придти  в понедельник, когда будет какой-то администратор, который, возможно, сообщит мне что-то новое. Единственное, что меня обнадеживает, так это то, что пока ещё никто не рассмеялся мне в лицо в ответ на мою просьбу о встрече с Ним. Поэтому я все еще питаю слабую надежду, что величайшее событие в моей жизни может, все-таки, свершится. Так что остается ждать понедельника.
Я также выяснила, к своему величайшему сожалению, что дирижер Евгений Светланов и Симфонический Оркестр СССР сейчас где-то на гастролях.
Сегодня днем мы гуляли по улице Горького, и я должна признаться, что город действительно красивый. Так что беру назад свои критические замечания в адрес Москвы. Для меня это, прежде всего, центр мировой музыки, а мысль о том, что там, где я прогуливалась, ступала нога Шостаковича, наполняет сердце невыразимым чувством…
…Сегодня я купила портрет Чайковского и несколько прекрасных фото Рахманинова. В Англии таких вещей не достанешь. Мне нужно обязательно достать портрет "Дмитрия Дмитриевича", сколько бы это ни стоило.
Я надеюсь, ты не сердишься на меня за то, что я выскочила из автобуса и бросилась тебе на шею на виду у всех в Дюнах, но честное слово, мне было так грустно, понимаешь, просто не по себе, и если бы я этого не сделала, было бы еще хуже. Я ужасно скучаю по тебе, все время о тебе думаю и жалею, что тебя нет рядом. Мне было так хорошо с тобой в тот день в Ленинграде. Жаль, что у нас нет возможности провести так же день в Москве. Ты был так добр ко мне, и я этого никогда не забуду.
Ну, ладно, вот и наш самовар закипел, можно выпить чашечку кофе. Не могу поверить, что мы больше никогда не увидимся. Я напишу тебе на следующей неделе и буду регулярно писать из Англии. И постараюсь найти тебе пластинки с джазом.
До встречи. Привет, Джеки.

24.9.
С огромной радостью прочла твое письмо. Ты переживаешь, думая, что я уже забыла тебя, и напрасно. Мне, кстати, тоже приходили такие мысли насчет тебя. А теперь я счастлива, потому что вижу, что ты обо мне помнишь. Я, как и ты, надеюсь, что наши отношения не подвластны ни времени, ни расстояниям, и со своей стороны  постараюсь сделать все возможное, чтобы так было всегда.
Спасибо за присланное фото Д.Д. Шостаковича. Здесь почти нет ничего о нем, поэтому я заранее благодарна за все, что тебе удастся достать.
За время, прошедшее с нашей последней встречи, со мной произошли необыкновенные вещи. К сожалению, мне так и не удалось повидаться с Д.Д., но все же, я считаю, что преуспела в этом направлении больше, чем ожидала. Для начала я купила карту Москвы и пошла искать улицу, на которой он живет. Оказалось, что она недалеко от улицы Горького, т.е. всего в пяти минутах ходьбы от нашего отеля.
Итак, я отправилась на поиски его дома и очутилась в "Доме Композиторов" (о чем я тебе уже писала). Глупо было затевать  это дело в субботу, т.к. там никого не было. Какая-то уборщица сказала мне, что Шостакович на даче под Москвой и что надо прийти в понедельник, чтобы застать кого-либо из сотрудников.
Что я и сделала, и после долгих объяснений и выяснения отношений, добралась до самого директора "ДК". Он был весьма мил и очень мне помог. Он сделал несколько телефонных звонков, а я все это время сидела у него в кабинете, чувствуя себя, как на иголках. Наконец, он сообщил мне, что Шостакович нездоров и сейчас у себя на даче, но что его жена Ирина Антоновна, которая часто бывает в Москве, должна будет появиться на их московской квартире позднее. Я могу повидаться с ней, если пожелаю, а она, возможно, позволит мне повидать Шостаковича у него на даче.
Я просто ушам своим не верила! Я прождала там до примерно 4.45, когда ко мне подошел какой-то мужчина и спросил меня, кто я такая. Я рассказала ему, что я делаю в Москве, и он пошел позвонить кому-то. Потом вернулся и сказал, что Ирина Антоновна будет дома около пяти. Он также любезно сообщил мне личный телефон Шостаковича. Тем самым мне была оказана огромная услуга. Теперь, при желании, я могла бы позвонить прямо Шостаковичу.
Минут через десять вышла женщина, которая провела меня по лестнице, а потом мы сели в лифт и через пару минут я очутилась на пороге квартиры Шостаковича. Я просто обомлела от изумления. Дверь открыла горничная. Провожавшая меня женщина простилась со мной, и я зашла в квартиру. Представляешь, что я чувствовала, оказавшись в квартире моего кумира и сидя в кресле, где возможно он тоже сиживал не раз.
К сожалению, его жена так и не появилась. Я пришла в ДК на следующий день, но директор сказал мне, что Шостакович болен и никого не принимает. Он заверил меня, однако, что если бы композитор был здоров, он бы меня обязательно принял.
Через день после этого я получила открытку от самого Шостаковича! В ней он извинялся за то, что не смог принять меня по причине нездоровья. Он поблагодарил меня за письма, которые я ему послала, и пожелал мне всего наилучшего. Меня охватили чувства, которые невозможно описать. Вот признак истинного величия: человек, который считается величайшим композитором современности и которого я боготворю, берет на себя труд лично принести извинения, не перекладывая это на плечи своих подчиненных.
…Дальше произошли ещё более удивительные вещи. Около месяца назад я узнала о том, что к нам в Бирмингем едет сам Мстислав Ростропович, который собирался дать концерт в городской ратуше. Я написала туда письмо с просьбой разрешить мне присутствовать на его встрече перед концертом, выразив желание помочь, если возникнут проблемы с переводом.
И произошло то, о чем я и мечтать не могла: я встретилась с маэстро в прошлый четверг и мы провели с ним пять минут в милой беседе. Я его представляла себе мрачным и замкнутым, а он, оказывается, прекрасный человек во всех отношениях. Потом я попала к нему на репетицию, и когда он увидел меня, он мне широко улыбнулся. Позднее, около семи вечера, я и еще один сотрудник сопровождали его из отеля в ратушу. У него есть своя переводчица, которую я сопроводила в ратушу, а другой человек поехал с Ростроповичем и "его виолончелью".
Но самое удивительное произошло после концерта. К этому времени в ратушу прибыл Виктор Хокхаузер, знаменитый лондонский импресарио, который устраивает презентации советских артистов. Ростропович носился со мной, как с писаной торбой. Он постоянно обращался ко мне с каким-нибудь вопросом. Потом меня спросили, не могу ли я проводить Ростроповича, г-на Хокхаузера и переводчицу до вокзала. Я, конечно, согласилась, думая, что мне придется ехать с переводчицей. Но когда мы вышли на улицу, Ростропович во всеуслышание сказал: "Я еду с Джеки" и сел рядом со мной в мой старенький Фольксваген. Честно говоря, я даже растерялась. Ещё один поистине великий человек.
По дороге мы о многом говорили. Он сказал, что хорошо знает Шостаковича и Евгения Светланова. Я просто не могла поверить, что это все происходит со мной! Я ему сказала, что не люблю говорить о музыке, так как словами не передать те возвышенные чувства, которые вызывает во мне настоящая музыка и что людям не дано понять, как она действует на меня. Он сказал, что понимает меня, и я вдруг почувствовала, что между мной, ничем не примечательным любителем музыки, и им, величайшим виолончелистом в мире, возникла некая, не подвластная времени связь, которая выражается не в словах, а в нашей реакции на величайшее благо в мире — музыку. Я думаю, что Ростропович чувствовал то же самое, потому что он внезапно сказал мне по-русски: "Вы очень милые, Джеки", и потом повторил эту фразу еще пару раз. Да, он необыкновенный человек! Он сам пригласил меня на концерт, который он давал в Ройал Алберт Холле в Лондоне и который транслировали  живьем по радио и телевидению. Виктор Хокхаузер дал мне два пригласительных билета стоимостью четыре фунта (около 8 руб.) каждый. На прощание Ростропович меня крепко обнял и, поцеловав, сказал, что хочет видеть меня после концерта в Лондоне.
Сейчас, когда я тебе пишу, уже утро вторника, а концерт состоялся в воскресение. Все было просто потрясающе (опять, нет слов, чтобы выразить мои чувства). Ростропович исторгал каждую ноту произведения (концерт Дворжака для виолончели) из самых глубин своей души и они проникали мне прямо в душу. И снова у меня было чувство, что мы с ним одинаково чувствуем музыку.
После концерта я зашла к нему в артистическую. Там уже была толпа народу: его семья, близкие друзья и разные знаменитости, и я была уверена, что он меня просто не заметит. Но он меня сразу увидел и, заключив в объятия, поцеловал. А я, я так ждала этого момента, что не выдержала и тоже кинулась ему на шею и крепко обняла. Но почти сразу же его кто-то отвлек, и я решила ретироваться, чтобы не мешать. Свои чувства к нему я могла бы выразить только в музыке, слова здесь бессильны и поэтому я на этом ставлю точку.
Но произошло еще кое-что. Догадайся, кто в этот четверг выступает с концертом в Бирмингеме? Ну, конечно же, Максим Шостакович. А раз у него не будет с собой переводчика, как ты думаешь, кто будет встречать его на вокзале и помогать в тот вечер? Ваша покорная слуга, все та же скромная студентка кафедры русского языка, которая до сих пор не может поверить, что все это происходит с ней. Я действительно буду работать переводчиком с сыном своего кумира.
Надеюсь, я не очень утомила тебя своим рассказом. Мне было бы страшно интересно узнать, как прошел авторский концерт (композитора Агапова), на котором ты видел Д. Д. Шостаковича. Как жаль, что меня там не было. Я бы отдала все на свете за возможность пожать ему руку. Как он выглядел? Боже мой, какой он из себя!
Я тебе так завидую: ты живешь недалеко от Него. Но одновременно я тебе страшно благодарна за то, что ты узнаешь и сообщаешь мне последние новости о Нем.
С надеждой жду твоих писем и, пожалуйста, не тревожься о том, что я могу тебя забыть. Я тебя никогда не забуду. Если тебе что-то надо, пиши и я постараюсь выполнить твою просьбу. Я искренне верю, что мы никогда не перестанем писать друг другу и мое единственное желание сейчас — когда-нибудь увидеться  с тобой снова.
С приветом, Джеки.

23.10.
Прочтя твое письмо, я тотчас села за ответ. Когда я читала его, то чувствовала, как у меня подступает комок к горлу. Мне стало ясно, что узы, связывающие нас, превосходят время и расстояния. Все, о чем ты говоришь — твои впечатления и чувства — все это находит живой отклик в моей душе. Как жаль, что мы живем так далеко друг от друга. Я часто вспоминаю день, проведенный с тобой в Ленинграде, и мне хочется снова вернуться в то время.
С момента написания моего последнего письма произошло еще немало удивительных событий. Около месяца назад я работала переводчицей у самого Максима Шостаковича во время его гастролей в Бирмингеме. Невозможно описать, как это было прекрасно. Я должна была неотлучно быть при нем, приносить ему еду и напитки во время репетиций; мне даже приходилось выкрикивать по-английски его команды оркестру! По утрам я заезжала за ним в отель, кроме того, надо было организовать пресс-конференцию. Более того, мне пришлось представлять его г-ну Эдварду Хиту, лидеру консервативной партии и бывшему премьер-министру и переводить ему на этой встрече. В то утро меня показали в новостях по национальному телевидению, где я стояла с глупым видом между Максимом и г-ном Хитом.
На концерте (где исполнялись произведения его отца, Праздничная Увертюра, Концерт для скрипки с оркестром и Пятая Симфония) мне пришлось много побегать в перерыве между отделениями, ловя на себе завистливые взгляды сотен поклонников, толпившихся в ожидании автографа.
Его интерпретация Пятой симфонии его отца потрясла меня до глубины души. Я просто не могла прийти в себя. Все вокруг хлопали, а я сидела, закрыв лицо руками, словно прикованная к месту. После концерта я зашла к нему в артистическую и там не могла сдержать рыданий, и я думаю, это сказало ему о моем восприятии музыки больше, чем все слова, которые я могла бы высказать.
Потом я была с Максимом и его друзьями в китайском ресторане. Среди приглашенных был сын Поля Тортелье Жан-Паскаль, который солировал в концерте для скрипки.
Мне было тяжело расставаться с Максимом, но он сказал, что если я когда-нибудь буду в Москве, то должна обязательно повидать его. Просто фантастика, правда? И вот, сейчас я пытаюсь устроить себе поездку в Москву. Если у меня это получится (это безумно дорого!), было бы здорово, если бы ты смог там повидать меня, потому что я вряд ли смогу посетить Ленинград — мне придется все время жить в Москве. Но зато теперь у меня появился реальный шанс повстречаться с Дмитрием Дмитриевичем.
Кроме того, со мной произошла еще одна замечательная вещь. Мне, возможно, удастся поступить в аспирантуру по теме “Творчество Шостаковича”. Представляешь! Я целиком и полностью посвящу себя Шостаковичу, я буду слушать его музыку и т.д. Это будет просто замечательно! Я буду заниматься некоторыми аспектами его творчества. Поэтому, дорогой Валерий, я буду очень благодарна, если ты сможешь помочь мне собрать как можно больше материала по теме. Я буквально подскочила от радости, когда увидела программу его концертов, которую ты вложил в свое письмо. Ты наверно считаешь меня законченной эгоисткой, видя, что я пишу только о себе. Прошу тебя, не обижайся и расскажи мне о себе. Как ситуация дома, или, может быть, мне не стоит поднимать эту тему?
Боюсь, что не могу проиллюстрировать свое общение с Ростроповичем: когда он обнимал меня, репортеров поблизости не было.
Кстати, ты что-то говорил про оперу Шостаковича "Нос". У меня сейчас в руках "Литературная Газета" от 25 сентября, на последней странице которой есть статья с фотографией Дмитрия Дмитриевича, посвященная этой опере. Должна сказать, что выглядит он на ней очень больным, что меня очень расстроило.
Ну ладно, надеюсь, что я не наскучила тебе тем своими разговорами о Шостаковиче. Не думай, пожалуйста, что я только из-за этого пишу тебе. Это вовсе не так. Я писала бы тебе даже, если бы Шостаковича никогда не существовало. Но если бы его не было, мы бы не стали такими близкими... Я помню, как накричала на тебя, когда мы смотрели фильм о нем и мне до сих пор стыдно за эту выходку.
А помнишь, как мы ездили на его дачу в Комарово? Ты знаешь, Максим говорит, что он тогда был там и что возможно мы именно его видели в красной машине. Представляешь, мы стояли у ограды, а Максим в это время был всего в нескольких шагах. А мы этого не знали. Он также сказал, что не раз приезжал в пансионат "Дюны",  и что, вполне возможно, мы и там с ним могли пересечься во время наших прогулок. Странно все это, не правда ли?
Ну вот, хотела написать письмо по-русски, да так и не решилась. Ну ладно, попытаюсь в другой раз.
Твой английский — просто замечательный. В целом я не нашла серьезных ошибок. Иногда ты, правда, не совсем правильно употребляешь времена, и отдельные фразы звучат не совсем по-английски, но это, в основном, стилистика. Если бы я могла так писать по-русски, я была бы счастлива. Но конечно, у тебя за плечами столько лет практики.
Ну, пора заканчивать. Я искренне уповаю на то, что ты не перестанешь писать мне. Если б я могла сочинить тебе симфонию, то наверно бы выразила все, что у меня сейчас на душе, но, увы, этого мне не дано.
С приветом, Джеки.
 
P.S.  Д.Д. действительно был очень болен. После второго инфаркта, в 1971 году, ему трудно было ходить, он с трудом садился в машину, которую водила его супруга Ирина Антоновна, подчас не мог застегнуть пальто, ежедневная ванна завершалась с помощью жены. То лето, последнее в жизни великого композитора, он провел на даче под Москвой, сочиняя свое последнее произведение, "Альтовую Сонату", исполнение которой ему так и не довелось услышать.

7.1.75
Я в совершенном восторге от присланных тобой книг, как и от твоего новогоднего поздравления. В ближайшие пару недель вырвусь в Бирмингем и отыщу нужную тебе книгу по йоге. Если в Бирмингеме не удастся, то сделаю это в Лондоне, куда я наведаюсь в ближайшем будущем. Только не обессудь, если на все это уйдет много времени, и не думай, что я забыла о твоей просьбе. К тому же, ее наверняка будет нелегко найти, да и почта, тоже, работает плохо.
По-моему ты преувеличиваешь, говоря о тривиальности своей жизни, хотя я и понимаю, что ты имеешь в виду. Иногда я тоже чувствую себя ничтожной и никому не нужной, и жизнь моя кажется мне жалкой и никчемной. Мне бы хотелось создать что-нибудь великое, но это не значит, что я хочу прославиться. В жизни очень важно, по-моему, вести себя с достоинством и бескорыстием во всех обстоятельствах, чтобы заслужить любовь и уважение людей. Ты когда-нибудь пробовал анализировать свои недостатки (хотя должна признаться, что я ещё в жизни не встречала человека добрее и великодушнее тебя)? Если бы только всегда придерживаться норм поведения, которые проповедуешь (но я стараюсь). Мне откровенно претит распространенная здесь погоня за материальными благами. Люди придают такое большое значение материальным ценностям и всеми силами стремятся обладать ими. Они изрекают избитые истины, но не имеют никакого представления о богатстве духовном. Все, к чему они стремятся, это быть на шаг впереди своего соседа, которому они льстят в глаза, а за его спиной его поносят и хулят. Мне таких людей бывает жалко, но их так много вокруг, что временами меня охватывает отчаяние. Как это должно быть ужасно: смотреть на дерево и видеть только листья и ветки, или слушать Рахманинова и слышать только звуки.
Не помню, написала ли я тебе об этом в своем последнем письме, но не исключено, что где-то в этом или следующем году я попытаюсь выехать на стажировку в Москву на полгода или год для изучения материалов по теме диссертации. Если б я могла прикрепиться к Консерватории, то это было бы пределом моих мечтаний; представляешь, я могла бы тогда купить абонемент на концерты Госоркестра и полностью посвятить себя изучению замечательной русской и советской музыки.
И тогда мы могли бы встречаться в Москве, либо в Ленинграде. Вот было бы здорово, правда? Я должна признаться тебе, что твой образ преследует меня повсюду. Просто не верится, что мы больше никогда не увидимся. Мне кажется, что возникшую между нами духовную связь уже ничем не разорвать. Я это чувствую нутром, но не могу выразить словами, — слова бессильны передать то, что творится у меня на душе.  Желание увидеть тебя то и дело возникает в сознании.  Неужели тебе так и не удастся выбраться в Англию? Как бы я хотела показать тебе здешние достопримечательности: представляешь, как это могло бы помочь тебе в совершенствовании языка. Во всяком случае, если моя поездка в СССР все-таки состоится, я очень надеюсь, что мы снова встретимся.
Огромное тебе спасибо за список книг по моей теме — думаю, он мне очень пригодится. И, безусловно, я возьму на заметку твое предложение  подумать о сравнительном изучении западной и советской литературы по Шостаковичу.  Тема твоей диссертации тоже звучит весьма интересно. Я сама одно время увлекалась лингвистикой и поэтому могу не согласиться с тем, что, как ты утверждаешь, в языке нет такого явления, как "хорошие" и "плохие" слова. Да и кто устанавливает критерии для определения "хорошего" и "плохого" слова?
Ну вот, пожалуй, и все: похоже, на этом мой словесный фонтан иссяк. Мне нравится писать тебе письма: у меня есть ощущение, что ты понимаешь меня, как никто другой. Даже в тех случаях, когда я не вдаюсь в детали. Я часто любуюсь нашим фото, которое мы сделали в моментальной фотографии в Ленинграде, при этом у меня всегда возникает чувство большой симпатии к тебе, что дает надежду на то, что мы все-таки увидимся в недалеком будущем.
С приветом, Джеки
Кстати, я начала учить сербскохорватский и делаю это с удовольствием: чем больше языков знаешь, тем лучше.

Что сказать? Я, безусловно, был совершенно недостоин таких признаний. От Шостаковича я был так же далек, как от полярной звезды, а Джеки удалялась от меня со скоростью сорвавшегося с орбиты спутника.

6.7.75

Дорогой В.
Не сочти меня сентиментальной дурой за то, что я тебе скажу сейчас, но я должна признаться, что не перестаю о тебе думать и очень хочу тебя снова увидеть. Вот, собственно и все, о чем мне хотелось здесь написать. Не знаю, может это звучит глупо, но мне кажется, что ты все больше и больше завладеваешь моими мыслями. Вот уже год с тех пор, как мы встретились с тобой, а мои чувства к тебе не только не угасают, а наоборот, все больше разгораются с каждым новым днем разлуки. Как жаль, что я не могу прилететь к тебе в Ленинград и снова увидеться с тобой.
Я сейчас тебе пишу и одновременно слушаю Шестую Симфонию Прокофьева — ты ее знаешь? Здесь в первой части есть одна чудная мелодия, которая мне всегда навевает мысль о бескрайних лесах и полях России. Год назад, когда я покидала Советский Союз, я чувствовала, что увожу с собой в Англию что-то незабываемое и родное. Твоя родина проникла мне в душу, я заболела ею, и ее музыка и литература только ещё больше разжигают эту болезнь и желание вернуться. Я постараюсь приехать при первой возможности — вот, эта тема снова возникла в последней части, заставив на миг забыть обо всем. Когда я приеду, захочешь ли ты меня увидеть?
Ну, а в остальном все хорошо: я окончила университет с хорошими оценками и получила диплом. Не помню, писала ли я тебе, что с октября мне обещают работу в университете, так что теперь у меня появятся деньги, и я наконец-то смогу выслать тебе то, что ты просил.
Надеюсь, что и тебя жизнь не обижает. Как сын, жена? Хотелось бы узнать побольше о твоей жизни. Пиши почаще: тогда мне не будет казаться, что я так далеко от тебя.
Жду с нетерпением письма.
С приветом, Джеки

P.S. К сожалению, семейные дела мои были не настолько хороши, чтобы о них писать правду. Сын скитался по бабкам, а мы с Лорой совсем потеряли вкус к совместной жизни. Вроде, все у нас было, а вот не заладилось что-то: оба жались по своим углам. Думаю, что виной всему была моя неудовлетворенная похоть.

11.8.75
Я чувствую себя совершенно убитой: вчера пришло известие о смерти Дмитрия Дмитриевича. Когда я узнала об этом, я просто онемела от ужаса. Я до сих пор не могу в это поверить. Неужели его больше нет! В мире образовалась пустота, которую теперь ни чем не заполнить.
Боюсь, что это письмо будет коротким и грустным. Единственное, что придает мне силы, это твое письмо, которое я перечитываю вновь и вновь.
Ты пишешь, что мне нужно найти себе хорошего "парня". По-моему, это полнейшая ерунда. У меня нет и не может быть никого, кроме тебя. Ты — единственный, один из тысячи, миллиона, миллиарда. И поверь мне, я действительно так думаю. Понимаешь, что таких людей, как ты, просто не существует! Вот уже год, как мы знаем друг друга, и за это время мне не попалось никого, кто хотя бы отдаленно напоминал тебя. Если бы можно было пожить в Ленинграде, чтобы продолжить наши отношения с того момента, на котором они прервались: ведь, мы даже ничего по-настоящему не испытали вместе, правда? Только, вот, не знаю, захочешь ли ты это. Дня не проходит, чтобы я не думала о тебе и мне бывает так  обидно, что пришлось уехать так скоро.
Надеюсь, что ты все еще думаешь обо мне (нет, не надеюсь — я хочу верить в это) и пожалуйста, не пытайся убедить меня, что я еще кого-то встречу в жизни, потому что я знаю, что никогда больше не встречу такого, как ты. Кстати, я тебя совсем не считаю старым. К тому же, мне всегда нравились мужчины старше меня. А что касается чувства собственной ненужности, то могу тебя заверить, что никто наверное не чувствует себя сейчас такой ненужной, как я.
Я напишу тебе, когда мне станет легче. И с нетерпением жду писем от тебя. Со всей любовью, Джеки

P.S. Как мне удалось "задурить мозги" этой девочке, просто ума не приложу. Думаю, в этом мне помогло её одиночества. В письмах нет ни слова ни о родителях, ни о друзьях. Она ко мне привязалась, думая, что я её "понимаю".

20.10.75
Пожалуйста, не сочти это знаком неуважения к тебе, но я все это время просто не могла заставить себя писать. Не знаю, что со мной случилось с того момента, как я узнала о смерти Шостаковича. До этого все было в порядке, а теперь я то и дело впадаю в депрессию. По утрам просыпаюсь с чувством, будто лечу куда-то в бездну и мне не мил весь белый свет. Работа в университете мне страшно опротивела и теперь я целые дни просиживаю без дела. У меня развился жуткий комплекс неполноценности: мне часто хочется все бросить и забиться куда-нибудь в щель, подальше от людей. В довершение ко всему я за этот год прибавила на сем кило в весе, и сейчас пытаюсь их сбросить, так что вдобавок к депрессии меня постоянно мучит чувство голода, что ведет к еще большей депрессии. Не знаю, насколько тесно все это связано со смертью Шостаковича. Возможно, такова моя конституция и, может, мне до конца своих дней суждено прожить в состоянии черной меланхолии и обостренной  чувствительности. Тебе, наверно, смешно все это читать, но, по-моему, я по характеру очень напоминаю героев-неврастеников  Достоевского. Я не знаю, что со мной происходит и это меня очень беспокоит. Временами я становлюсь полнейшей истеричкой. Я вся во власти эмоций, которые ведут меня неизвестно куда. Похоже, что я теряю контроль над психикой.
Как бы мне хотелось сейчас оказаться в Ленинграде и забыть все невзгоды. Но, увы, это мне не по силам. Ничего не поделаешь. Надеюсь, что не очень надоела тебе своими излияниями.
Ну, а как идут дела у тебя? По работе мне чуть ли не каждый день приходится читать “Известия”, которые регулярно, правда с опозданием на несколько дней, приходят к нам на кафедру. Это занятие дает мне возможность быть в курсе событий, происходящих в Советском Союзе.
В мои обязанности входит поиск отрывков на русском и английском языках по общей теме и с похожим синтаксисом. Потом эти отрывки дают студентам для перевода с английского языка на русский и наоборот. Как видишь, работа утомительная и неблагодарная. Это — все равно, что искать иголку в стоге сена: мало того, что необходимо отыскать два отрывка на одну и ту же тему, так ещё и надо, чтобы они были похожи грамматически.
Твое последнее письмо было прекрасным. Жаль, что здесь нет никого, хоть чем-то похожего на тебя, потому что ты так далеко, что практически недосягаем. Неужели ты так и не сможешь приехать и повидаться со мной в Англии? Я, к сожалению, пока не вижу возможности приехать в Советский Союз надолго, как бы мне этого не хотелось. Но что поделаешь, когда нет денег!
Полагаю, что единственным ответом на это будет терпение. Ничего другого, кроме как ждать, нам не дано. Надеюсь, что я присутствую в твоих мыслях: ты всегда в моих.
С приветом, Джеки

26.11.75
Огромное спасибо за письмо. Я очень ценю твою поддержку и заботу о моем благополучии. Сейчас мне уже не так скверно. В моей жизни произошел сдвиг к лучшему, и мне сразу полегчало. В эту пятницу я заканчиваю службу в университете. Я пришла к выводу, что не создана для научной деятельности. Мне хочется заниматься чем-то более существенным, осязаемым и полезным для общества, в то время как здесь я сижу взаперти, как в монастыре, решая практически неразрешимые задачи, которые, к тому же, кажутся мне никому не нужными.
Я пытаюсь поступить на службу в полицию. Это решение далось мне не сразу, оно вызревало во мне в течение некоторого времени. Я уже подала заявление по всей форме и теперь жду ответа.
Ты, конечно, захочешь узнать, что случилось со всеми моими планами по поводу написания работы о Шостаковиче. Я уже давно об этом думаю. Дело в том, что я хочу оставить Шостаковича для себя, чтобы наслаждаться им в минуты отдохновения, когда устаешь от житейской суеты. Это лучше, чем научное исследование, в котором много сухой рассудочности и показухи. Понимаешь, что я имею в виду? Шостакович и его музыка — это духовные ценности,  которые в ходе работы над ним рискуют превратиться в ценности академические, а это как раз то, что мне претит.
Я все еще же хочу приехать в Советский Союз и увидеться с тобой. Если удастся найти приличную работу с хорошим заработком, я обязательно выберусь в Ленинград в ближайшем будущем. Надеюсь, что ты тоже этого хочешь. Я серьезно занимаюсь этим вопросом. Так что будь здоров и жди меня.
Привет. Джеки

17.3.76
Прости, что так долго не писала, но сейчас у меня в жизни очень трудный период. Как ты уже знаешь, я ушла из университета и круто изменила ход жизни, поступив на службу в полицию.
Работа в полиции привлекает меня по целому ряду причин. Во-первых, мы работаем посменно. Это означает, что теперь у меня будет свободное время на неделе, которое можно потратить на прогулки по городу и осмотры соборов, когда большинство народа занято на работе. Кроме того, меня всегда интересовали вопросы права, хотя и в чисто потребительском плане. Дело в том, что для меня жизнь не делится на черное и белое, в ней нет четко очерченных границ и ситуаций. Жизнь невероятно сложна и состоит сплошь из серых тонов. В частности, меня интересует психология людей, совершивших преступления, а также изъяны законодательства при применении жестких нормативов.
Я также интересуюсь вождением, автомобилями, дорожным движением и ДДП. Теперь, когда у меня есть диплом, передо мной открываются широкие возможности для роста. Я даже подумываю о получении второй специальности и работе в полицейской администрации.
Но пока об этом думать рано. В настоящий момент я учусь на подготовительных курсах, которые продлятся до 15 апреля. В начале мне было трудно, в основном, из-за того, что приходится общаться с малокультурными людьми, которым совершенно чужды понятия возвышенного и прекрасного. Я не считаю, что надо быть образованным, чтобы любить музыку, но по-настоящему общаться я могу только с людьми интеллигентными, для которых в жизни есть нечто большее, чем секс, пиво и разговоры, т.е. болтовня  обо всем сразу.
Я терплю таких людей по необходимости, но после общения с ними мне обязательно нужно уединиться, чтобы послушать музыку или почитать что-нибудь интересное — словом, погрузиться в духовную сферу.
Мне было приятно получить от тебя открытку. Я действительно тронута твоей заботой обо мне. Пожалуйста, не думай, что если мои письма приходят нерегулярно, я о тебе совсем забыла. Это совсем не так. Вот если б можно было тебя похитить из Ленинграда, перебросить по воздуху сюда и держать где-нибудь рядом, со мной — вот было бы здорово. Мне так не хватает поэтических натур, вроде тебя.
Я все ещё не оставила мысль приехать в Ленинград и теперь, когда у меня есть работа, надеюсь подкопить деньжат на эту поездку.
Я служу в полицейском управлении графства Варвикшир. Варвикшир — красивый район Англии. Сюда входит город Стрэдфорд-на-Эйвоне. В настоящий момент я живу в миле от административной границы графства, но я много езжу и уже хорошо знаю свою территорию. Мой пост будет в Лемингтон-спа, очаровательное курортное местечко, окруженное со всех сторон природой. Большая часть его сохранила облик эпохи Регентства (1810-1820 гг). Я снимаю квартиру в четырех милях от Лемингтона в месте под названием Кенилворт. Здесь находится знаменитый замок, который играл весьма важную роль во времена Тюдоров, а само место было увековечено в романе Вальтера Скотта “Кенилворт”. Я сообщу тебе адрес, как только окончательно перееду туда.
Ну вот, и все. Я чувствую себя очень усталой. Учеба на курсах отнимает много сил. Скорей бы она заканчивалась, чтобы можно было вернуться к своим книгам и музыке. Пиши, не забывай.
Привет, Джеки.

9.6.76
Не помню, сообщила ли я тебе свой новый адрес, если нет, то он наверху. Сразу же хочу извиниться за долгое молчание. Не думай, что оттого, что я тебя забыла. У меня для тебя есть обнадеживающие новости. Весной следующего года мы с подругой планируем отправиться в Москву с заездом в Ленинград. Так что, вполне вероятно, что через 12 месяцев мы с тобой увидимся. Будем надеяться.
Всю эту неделю я была в депрессии. Во вторник пришлось присутствовать на двух вскрытиях, где брали образцы органов и волос умерших людей. Процедура произвела на меня жуткое впечатление, и теперь я не перестаю думать о смерти. Меня ужасает ее неотвратимость, то, что ее невозможно избежать. Когда я начинаю представлять себе конец и сам процесс умирания — как все это будет и будет ли что-нибудь потом и если да, то, что из себя представляет это "ничто" — меня охватывает паника. Не знаю, будет ли тебе интересно прочесть то, что я на днях написала на эту тему, но я все же вложила это в письмо. Посылаю  тебе также отрывок из романа Лори Ли "Сидр с Рози", который произвел на меня большое впечатление.
Какой смысл во всей этой жизни, спрашиваю я себя, если все кончается смертью. Что ты по этому поводу думаешь? Мне также интересно, кем мы были все эти века до нашего появления на свет и почему нам дано осознать себя на мгновение перед тем, как снова уйти в небытие. Есть ли в этом какой-то Божий промысел или мы появились случайно: просто оказались здесь, на земле, и ничего в этом особенного нет.
Я сейчас слушаю Четвертую симфонию Брамса. Это — великая вещь, она меня поражает. Мне также довелось узнать концерт для виолончели Мясковского и теперь я не перестаю его слушать.
Надеюсь, что у тебя все более-менее сносно. Пиши, как у тебя дела.
Привет, Джеки

25.10.76
Привет, дорогой В.
Надеюсь, что у тебя все в порядке и что твоя жизнь тебе не досаждает. Обрати внимание на то, что сейчас я живу по новому адресу. Мне было очень одиноко жить в квартире, где я была целиком предоставлена самой себе и, оставаясь один на один со своими мыслями, впадала в такую меланхолию, что стала бояться самой себя.
Сейчас я снова в норме. Работа меня вполне устраивает, хотя временами бывают сомнения, как и у всякого думающего человека, оказавшегося в моем положении. Я скучаю без занятий русским языком. Теперь, правда, есть надежда, что смогу приехать в Москву в мае и тогда у меня появится шанс наверстать упущенное.
Спасибо за открытку. Она очень пришлась мне по душе, и я приколола ее на стену. Мне нравится все, что напоминает о Советском Союзе, поэтому я буду благодарна тебе за любой присланный сувенир. Напиши мне, если тебе захочется, чтобы я тебе что-нибудь прислала.
Я часто думаю о тебе, противопоставляя тебя черствым и алчным личностям, с которыми мне приходится сталкиваться по работе. Если бы все люди были такими же добрыми и внимательными, как ты, жить в этом мире было бы намного интереснее. И, пожалуйста, не думай, что это сказано для красного словца — я действительно так думаю.
Как у тебя дела дома, как ситуация с женой и сыном (или мне лучше трогать этой темы)? Мне просто интересно знать, как ты живешь.
Во всяком случае, помни, что ты всегда в моих мыслях, и я помню тот день в Ленинграде два года назад так хорошо, как будто это было вчера.
Ещё раз спасибо за то, что ты продолжаешь писать: я это очень ценю.
С приветом, Джеки.

Ноябрь, 1976
Я получила посланные тобой пластинки и брошюры и очень благодарна тебе за них. Не знаю, что ещё можно сказать по этому поводу: многословие только разрушит смысл сказанного, превратившись в набор фраз, лишенных какого-либо смысла.
Я по-прежнему добиваюсь поездки в Москву в мае следующего года — пока надежда ещё есть. Если мне это удастся, я постараюсь повидаться с тобой.
Я сейчас сижу и впервые в жизни слушаю оперу “Мадам Баттерфляй”: эта музыка меня очень волнует. Я ещё никогда по-настоящему не интересовалась оперой и сейчас чувствую, что настало время.
С работой пока все идет хорошо. Ночные дежурства, конечно, действуют угнетающе, но что поделаешь: надо стойко переносить превратности судьбы. Думаю, что у меня здесь неплохие перспективы: просто надо постоянно делать над собой усилие. Временами, правда, я впадаю в какое-то странное состояние: как будто на меня падает огромное черное одеяло, которое прижимает меня к земле так, что из-под него невозможно выбраться. Мне все становится ненавистно, вся жизнь кажется бессмысленной, как будто мы живем в этом мире просто потому, что нам больше делать нечего. Все мои дела и занятия представляются мне глупыми и ненужными и оттого, что ими  надо заниматься, мое отвращение к жизни только усиливается. Все это может показаться тебе довольно скучным, но это ощущение бывает таким сильным, что я подчас не в силах его контролировать. Вдобавок со мной случаются приступы жуткой неполноценности и это не просто ощущение собственной ущербности, а что-то более сложное и непредсказуемое. Я чувствую себя напряженной и скованной. Я вообще пришла к выводу, что когда человек глубоко задумывается над жизнью, он на некоторое время становится несчастным.
Извини, что я опять о себе. Хотелось бы знать, чем ты в данный момент занимаешься. Кстати, ты не знаешь, будет ли симфонический оркестр СССР под управлением Евгения Светланова в Москве в мае? Как я хотела бы попасть на них и услышать в их исполнении произведения Шостаковича, Чайковского и Рахманинова в Зале Чайковского. Когда я была в Москве в августе 1974, они были на гастролях, к моему величайшему сожалению.
Ну, вот и все. Береги себя и хоть изредка думай обо мне.
С приветом, Джеки.

8.01.77
Как приятно было получить от тебя весточку к Новому Году! Сердечно благодарю за открытку и календарь — они стоят у меня на столе.
Через месяц я ухожу из полиции. Я поняла, что совершенно не гожусь для этой работы и не только из-за скуки, которую она вызывает во мне, но также и потому, что я совершенно не приемлю многие аспекты службы в полиции из морально-этических соображений. Кроме того, меня так тянет снова заниматься русским и вообще языками, что я обязательно вернусь к этой работе даже, если на поиски ее уйдут месяцы.
Надо сказать, что работу в нашей стране найти довольно трудно, особенно работу, связанную с русским языком. Возможно, мне придется оставить мысль работать исключительно с русским языком. Я хочу попробовать себя в библиотечном деле — там я буду среди любимых книг и людей, с которыми у меня будет много общего. Конечно, я предпочла бы заниматься переводами с русского, но такую работу сейчас найти почти невозможно. А вот преподавать в школе не хочется, — не люблю детей.
Что касается того, что побудило меня отказаться от работы в полиции, то это довольно сложно. Я чувствую, что не имею морального права решать судьбу другого человека даже в таких мелочах, как вызов в суд за неправильную парковку. У полицейских есть привычка относить людей к той или другой категории — расставлять всех "по полочкам" — и относиться с предубеждением к тем, кто не подходит ни под одну из них.  Такое отношение к человеку типично для многих людей в нашем обществе, и я считаю, что только у людей с высоким интеллектом хватает ума и проницательности судить других не по одежде и положению в обществе, а по их собственным качествам, по тому, во что они верят, по их мыслям, чувствам и поступкам, короче, по их духовному складу. К сожалению, среди полицейских превалирует первая точка зрения, поэтому я не желаю иметь ничего общего с их ограниченным и односторонним подходом к жизни. В отношениях с людьми они, словно слоны в посудной лавке: действуют, подчиняясь какой-то слепой необходимости, считая, что имеют на это право, и не думая о последствиях своих действий. Мои нервы не позволяют мне оставаться пассивным наблюдателем  при этом и потакать их свинству. Я не могу не высказать своего критического отношения к таким вещам, что неминуемо ведет к конфликтам.
Поэтому я хочу вернуться к своим книгам, музыке и занятиям русским языком, т.е. в свою среду.
А сейчас я слушаю Пятую симфонию Чайковского в исполнении оркестра под управлением Светланова. По моему глубокому убеждению, Светланов — величайший дирижер современности.
Кстати о дирижерах: через пару недель в Лондон приезжает Арам Хачатурян. Он дает концерт своей музыки, на который я хочу попасть в надежде, что мне удастся поговорить с ним в перерыве.
Я буду страшно благодарна тебе, если ты и впредь будешь присылать мне интересные статьи о советской музыке и литературе. В настоящий момент я занята переводом для подруги статьи о Шостаковиче под названием “Симфоническая летопись”, которую ты мне прислал. Хочешь, я тебе тоже вышлю по почте что-нибудь в этом роде?
Надеюсь, что у тебя все в порядке. Мысленно и духовно я с тобой в Ленинграде. Жаль, только, что не могу быть там и физически.
Привет, Джеки


P.S. В это, последнее письмо Джеки, были вложены два стихотворения (по-английски, конечно), которые, как мне кажется, лучше её писем говорят о её душевном состоянии. Вот они (в моем переводе):

Меня изводит неотвязчивая травма.
Я жажду боли в перипетиях жизни
Непроизвольно и безотчетно.
Хочу избавиться от тела,
И стать лишь разумом и духом,
Без формы и предназначенья,
Свободным от хитросплетений плоти.
Моя телесность сейчас мне в тягость.
Она обременяет душу,
И я не в силах без оглядки
Слиться с духовной сущностью
Существования.


Я хочу раствориться в сиянии дня,
В пряных запахах полуденного зноя.
Я стала вечной и время уже не берет меня,
Захватила собой горизонт и не подвержена тлену.
Я хочу забыться на материнском лоне Природы,
На её груди, несущей невыразимый покой и забвение.
Я ищу забвения этого мира,
И хочу провалиться в бездну, крутясь и купаясь
В теплых омутах солнцесияния.
Я хочу быть сердцем теплых тюльпанов
Или скрыться в холодных глубинах моря.
Хочу спрятаться от человека,
Отделиться от человечества,
Чтобы было легко-легко,
Чтобы быть просто легкими,  вдыхающими свежесть утра,
Просто духом, бесплотно парящим в пространстве,
Навсегда отделившись от гнета бренного тела.
Я закутана в кокон тяжелого безразличия,
И стою на краю совершенно иного мира,
Преисполнена необъяснимой неги,
Неизвестной мне доселе, но горячо желанной.
Я хочу только падать, падать,
Забыться в его сладком удушье
И навсегда исчезнуть в царстве,
Где нет предрассудков и где правит
Предвечная справедливость.

         3.3. Аспирантка

Вот, решил поведать Вам (кому, собственно?) сию грустную (а, может, гнусную?) историю моей "несчастной" любви. Сейчас, по прошествии стольких лет, эпизод этот кажется ничего не значащим пустяком  — так, очередной прочерк в анкете жизни, — но тогда. … Тогда ему были посвящены десятки страниц дневника: текст столь же бессвязный, сколь и бессмысленный. Где все, как всегда, крутится вокруг одного и того же: моей собственной персоны.
Впрочем, объективности ради, оставим все, как есть.
“Январь 1977.  Самое время взяться за перо: делать ничего не хочется, а безделье, тоже, давит на психику. Слоняюсь по квартире из угла в угол. В голове - пусто, никаких мыслей.
Все ждал-ждал чего-то и вот, на тебе,  дождался ... загранкомандировки. Пока еще не знаю куда. Дома, конечно, переполох. Жена, хоть и радуется, но виду не подает. Боится спугнуть удачу? Меня, тоже, бросает из одной крайности в другую: то вздохну  с облегчением, то погружусь в уныние. Вначале, было, обрадовался: вот оно, избавление, которого ждал, но даже и надеяться не смел.
А было так. Вызвали к начальнику отдела кадров университета, а тот спрашивает:
- Как у тебя с  работой? (Это он насчет моей диссертации).
- Да, пока, еще до окончания далеко.
- За полгода не защитишься? (Мне осталось полгода до конца аспирантуры)
- Нет, - говорю, - вряд ли.
- Давай, - говорит, - мы тебя за границу оформим: это и будет твоим распределением. А там посмотрим.
Ну, я, конечно, "за". На том и порешили. Все оказалось так просто! Теперь не надо ломать голову, как защититься в срок, никто не задаст лишних вопросов, никто не осудит (по крайней мере, в глаза), а главное, никаких проблем: "все учтено могучим ураганом". И все довольны. Конечно, если дело сорвется, будет обидно. Но пока это выглядит, как очередной подарок судьбы.
Вот только вид у меня неважный: весь худой стал, синий, словно выпотрошенный цыпленок. И, вообще, какая-то растерянность в глазах. Перестал заниматься йогой. Да и в глазах жены тоже "совсем упал". Доказываю ей, как все будет хорошо, как это нужно для нас, для семьи, подвожу "фразу под базу": мол, делаю все для ребенка, для его будущего, для его развития и здоровья. Но звучит неубедительно.
И как же мы с Лорой надоели друг другу! Даже не скрываем чувств. Вот оно, наказание: и жить не можем, и не разойтись. Раньше думал:  я не развожусь с ней, потому что жалко — может, станет матерью и все изменится. А теперь убеждаю себя, что поздно, нельзя бросать малютку, надо его воспитать. Вот, пойдет в школу, тогда...
Максим, может, так никогда и не узнает, какие сомнения терзали его отца, когда его сыну было три года. Его будущее в моих руках. И оно решается именно сейчас. Парень уже сейчас живет в постоянном стрессе: просто диву даешься, как он все это выдерживает…
У меня все время одна мысль стучит в мозгу: "а, ведь, я ему буду нужен, я ему понадоблюсь, что бы там ни было...".
С Лорой — совсем плохо. Мы с ней, как две тени: ходим по дому, не задевая друг друга. Мы, словно два конспиратора ( скоро нам  понадобятся два респиратора).
На днях, вот, пришлось инсценировать ссору. Дело было так: поздно вечером, часов в десять, позвонил мой давнишний приятель М.  Звал к себе в гости (видимо, не добрал нормы, а выпить не с кем). По его голосу понял, что он уже "хорош": говорил со мной в приказном тоне, "не желал выслушивать никаких оправданий" (знает, что я его люблю), словом, "одна нога здесь, другая там" (где там?). Ехать, по правде говоря, не очень хотелось, но, все-таки, Володя... Я заикнулся, было, дома, но понял: просто так не уйти. Сразу созрел план: спровоцировать ссору, потом одеться и, хлопнув дверью, уйти. Только, вот, как "распалиться"? Лора, конечно, была против, причем выставила неотразимый довод: "не могу спать, когда тебя нет дома, буду беспокоиться, а завтра с утра на сутки, опять свалюсь на работе". Это была, по сути дела, просьба, на которую нельзя было не откликнуться, если по-человечески... Можно было, конечно, просто плюнуть и уйти. В конце концов! Но идти не хотелось. Было действительно поздно. И потом, сидеть там всю ночь, толочь воду в ступе, выдавливая из себя что-нибудь "оригинальное". Я уже не раз бывал в такой ситуации и всегда возвращался домой в препаршивом настроении. Да и о чем говорить!? Ведь я во всем дилетант, обо всем знаю понаслышке — где-то что-то читал. Даже Библии не удосужился прочесть: второй год пылится на полке.
Но поругаться все-таки подзуживало, благо есть  на ком злость сорвать. Ведь, казалось, будь ты умной женой, ты сама мне скажешь "иди, куда хочешь, ты человек взрослый, сам за себя отвечаешь или  давай вместе пойдем". А тут: "не пойдешь, и все". Ну, я ей и "выдал". Получилось, правда, плохо, все больше на эмоциях, на что она и сама обратила внимание. "Ты посмотри на себя, говорит, у тебя же вся рожа перекосилась от злости" ("рожа", конечно, не сказала, но что-то в этом роде). Ну, в общем, поругался я с ней, как мог, но получилось вяло, "без огонька". Не чувствуя должного отпора с ее стороны, я некоторое время молча постоял у книжного шкафа, разглядывая корешки книг, потом прошел в спальню. Лора тихо лежала на кровати, прикрыв глаза рукой, и мне были видны только ее маленький рот, закрытый этакой скорбной ижицей, и небритая подмышка запрокинутой руки. Мне стало ее по-настоящему жаль. "Садист ты несчастный", - сказал я себе, - "и охота тебе женщину мучить". Конечно, она мне много крови попортила, ну, да, что об этом вспоминать. Грустно все это, да и только. Так что никуда я в тот вечер не поехал…
…Или, вот такая сцена. Сегодня приходит домой расстроенная: сорвалась поездка к знакомой в гастроном за продуктами. Я стою и смотрю, как она раздевается. Она подает мне шубу.
- Зачем? - в недоумении спрашиваю я и тут же спохватываюсь: "Что же это я? Разве так можно?" говорю сам  себе. "Глупо, мелко, недостойно человека".
А она так зло на меня поглядела и говорит:
- Никогда жену не разденешь.
А, ведь и верно: совсем за ней не ухаживаю.  Даже цветов не дарю (на работе дарят). На прошлый день рождения побежал за цветами утром и два раза по дороге поворачивал назад, говоря себе: "Зачем лгать!" Потом, все-таки, купил, пришел домой и молча, украдкой, пока она на кухне ела, поставил свои дешевые астры в одну вазу с пышными, принесенными с работы калами. Глупо.
Иногда перехвачу на себе ее взгляд и вижу — столько в нем удивления, как будто меня в первый раз видит, как будто спросить хочет: "Неужели ты действительно такой?" Иногда подойдет ко мне, улыбнется грустно так и скажет:
- Ну, приласкай жену. Совсем забыл, как это делается.
А мне, вроде, и хочется, — просто так, по-человечески — и как-то неловко: ведь, нечестно все это. "Какой же я холодный и черствый", - говорю я себе, - "и с каждым годом все хуже, все чужее".
А уж изолгался так, что клейма ставить негде. Лгу себе, лгу жене, лгу родителям, лгу сыну, лгу любовнице, лгу на работе, лгу просто так, по привычке, чтоб просто поддержать разговор. Поддакиваю. Одна ложь цепляется за другую и вот, глядишь, вытягиваешь их целый ворох, словно раков из корзины. Каждый день что-то планирую, даю обещания, которые тут же забываю, каждый раз что-то срывается, вечно не хватает времени, начинаю психовать, успокаиваю себя, рассуждая философски: "Нет времени и черт с ним, все там будем, не все ли равно и т.д. и т.п".
И вечно: "должен, должен, должен", — все время одно и то же. Должен сделать то или это, написать "диссер", сдать статью, съездить за ребенком, позвонить жене... Я должен подарить ей  цветы! Вот до чего дошло. Вся жизнь построена на отказе от себя, на жертве, на расчете. Правда, сейчас я уже ничего не рассчитываю — просто подчиняюсь обстоятельствам. В конце концов, не все ли равно, кем умереть. Но и о смерти я тоже не слишком много размышляю. 
Теперь, когда я оформил документы в командировку (все прошло на удивление гладко) и устроился на работу, дома установилось "динамическое равновесие". То тут, то там проскочит искра взаимной неприязни, но до настоящего скандала дело не доходит. Снова засел за диссертацию (спрашивается, зачем?). Теперь, когда все бросил, вижу, что, вроде, все не так уж и плохо. Настоящий кайф ловлю в те дни, когда  остаюсь дома один. Лора на "сутках", Максимка у родителей, холодильник забит едой, и "все вокруг мое". Слоняюсь по квартире: из гостиной на кухню и назад с заходом по пути в ванную, чтоб полюбоваться на собственную морду, или с выходом на лоджию, чтоб кинуть взгляд на набережную Невы, на саму Неву, и дальше, вплоть до высотки гостиницы, где трудится супруга. Как-то она там? И снова слоняюсь, что-нибудь жую, включаю приемник, мою посуду под хит-парад из Би-Би-Си, сажусь за письменный стол, открываю книгу  и гляжу в нее "как в афишу коза", а мысли уже где-то далеко, "за морями, за горами".
Скорей бы... Время оттикивает минуты; по столам в комнате и на кухне разложены книги, черновики, карточки с примерами, телефон молчит (должны позвонить из министерства), внизу в почтовом ящике томится Литгазета, на набережной на белом, снежном фоне — черные фигурки лыжников. Кто-то выгуливает  пса, проносятся редкие автомобильчики (воскресение). Я вгрызаюсь в подушечки пальцев, с остервенением рву зубами кожу и с наслаждением жую…".
Так я и жил до того рокового момента, когда судьба свела меня с моей очаровательной аспиранткой...
"...Март 1977. Как хорошо ничего не делать и не чувствовать при этом угрызений совести, "не пилить себя...". Почему-то при одной мысли о ней начинает всего колотить. Такого со мной раньше не бывало... Теперь мне не нужно брать с собой чтиво в дорогу. Где бы я ни был — в автобусе, трамвае, вагоне поезда метро или стоя на эскалаторе — я легко выключаюсь из окружающего, погружаясь в волны воспоминаний. Так хорошо! То глаза ее блеснут во мраке, то смех услышу, и вот она уже рядом: стоит и смеется, запрокинув голову и прищурив глаза...
...Вот попался, так попался. Не могу ни о чем думать, кроме нее. И ничто не радует глаз… Все, вроде, так хорошо в доме, все так на редкость гармонично. Лора хлопочет на кухне, Максимка спит в своей кроватке. Вчера, как он вошел в дом, его первые слова: "А где папа"? А я, как чурбан: хожу из угла в угол и ничего не вижу. Да меня здесь вообще нет...
...Она, оказывается, замужем и муж  такой же молодой, как она, — "перспективный" математик — но ... она его не любит! Как она тогда руками всплеснула (после моего поцелуя).
- Почему, - говорит, -  у меня все так ужасно складывается!
И столько было в этом жесте беспомощного отчаяния! Неужели мне и от нее придется отказаться? Ведь, она же настоящая, вся тут!
- Ну, что, дедушка, пришел?- сказала она мне при встрече и так мило улыбнулась. Она сидела в зале микрофильмов. - Я все решила, - говорит с виноватой улыбкой, - нам не нужно больше встречаться.
- Ну, что ж, отлично, - говорю я, - пойдем перекурим по этому поводу...
... Мне хочется сказать ей: "Мне так хорошо с тобой, что я постоянно должен напоминать себе, что это не сон".
... Сейчас мне, как никогда, хочется развестись с Лорой. Чтобы быть свободным и принадлежать ей одной. Мне хочется изменить свою жизнь, все начать заново, мне кажется, я мог бы ее сделать счастливой... А ей разводиться совсем не хочется. Да и мне она этого делать не советует.
- Зачем, - говорит, - искушать судьбу.
... Она спасает меня! Мне снова хочется заняться лингвистикой.
...Во мне сейчас идет борьба, как в теле человека с пересаженным сердцем: привьется или будет отторгнуто?
... Со страхом жду следующей встречи. Чем она обернется? Пытаюсь "проиграть" ее отдельные моменты в воображении.
...Вчера она призналась, что любит меня. И так это чисто, целомудренно у нее прозвучало. Мне вспомнился Максимка: он тоже, так вот, стоял передо мной однажды, молча смотрел на меня, а потом и говорит, просто так и серьезно: "Я люблю тебя, папа".
А с ней было так. Мы стояли в каком-то скверике…  Вокруг кучи грязного снега. Стоим и прощаемся: произносятся какие-то ничего не значащие фразы. Она идет проведать бабушку в больнице. Милая, старая бабушка. Самый любимый ей человек.
- Ты любишь бабушку, а я - тебя, - срывается у меня с языка (Шутка!).
- Я люблю тебя, - вдруг произносит она и смотрит на меня серьезно и даже с каким-то мучительным выражением на лице.
- И я люблю тебя, - быстро говорю я и  тут же добавляю, - сейчас.
... Но, ведь, я люблю же ее, по-своему. Нет, никак не могу убедить себя, что я ее люблю. Мне хорошо с ней — это правда ("хорошист" несчастный), но, ведь, я не стану ей врать!
... У меня почему-то последнее  время часто  расстраивается желудок. Уже второй раз за те две недели, что я с ней. Помню, в первый раз было очень смешно. Я вымыл дома раковину каким-то порошком, а потом, по своему обыкновению, грыз ногти. Ну, и занес себе, наверное, какую-то гадость. В результате, меня весь день несло со страшной силой. А мне к ней на свидание идти. Мы договорились встретиться на Кировском проспекте у кафе с заманчивым названием "Сфинкс". И вот, несмотря на боли в животе, я несся туда  "на крыльях Эола", и конечно же примчался на целых полчаса раньше.. И слава Богу, потому что мне нужно было срочно засесть в туалете...
...Первое время она казалась мне такой субтильной! Где мои глаза были! Да и мог ли я видеть что-либо по-настоящему? Сейчас и невооруженным глазом видно, что у нее "есть, за что подержаться": крепко сбитая фигура, сильные руки, крутые бедра, короткие, мясистые ляжки.
Впечатление субтильности, объективно говоря, создается ее маленьким ростом и бледностью лица, обрамленного густой шапкой темно-каштановых волос (обычно, она зачесывает их назад, стягивая тугим узлом на затылке). Гладкая прическа ей тоже идет, выгодно выделяя красивую форму головы. Самое главное в ней - ее глаза: их дымчато-серые зрачки  с темными окружиями и  эмалевый блеск синеватых белков, вкупе с красиво изогнутыми,  "соболиными",  бровями и легкой синевой внизу,  действуют  на меня неотразимо. Улыбаясь, она их очаровательно прищуривает, пряча в дымке пушистых ресниц. (Совсем, как Мэрилин Монро!) Конечно, есть в этом лице и масса всякого другого: от выражения высокомерной холодности (тут она становится похожа на японскую аристократку) до поистине лучезарной нежности, когда все лицо ее, кажется, источает какое-то необыкновенное тепло и обаяние.
…Наш любовный роман протекал до банального просто. Познакомились у ее родителей. Я тогда подрабатывал: вел группу университетских профессоров, "навостривших лыжи" за границу, и ее мамочка была среди моих учеников. По окончании курса это событие все решили отметить и пригласили меня к ее родителям (у них шикарная квартира в районе Кировского проспекта), где я ее и встретил. Потом была Публичка, наши "перекуры", беседы, прогулки вдвоем, первый поцелуй... Вначале мне просто льстило, что такая молодая, обаятельная и, скажем прямо, избалованная мужиками, девочка увлеклась мною (такой контраст по сравнению с увядшей красотой Е.А.М.), а потом, вдруг (когда она уже "опомнилась", или, может быть, ее мама отругала), любовная лихорадка охватила меня. Это было просто какое-то наваждение...
И я изливал душу в дневнике.
"...Как мне хочется тебя любить! (Телефон молчит). Самое смешное будет, если она меня бросит, а я буду умирать от любви к ней. Это мне будет наказание "за прошлое вранье".
...Утром пришла спасительная мысль: а что если нам остаться друзьями? Просто встречаться, болтать о том, о сем, может, иногда, даже и переспать где-нибудь, и все. Подумал-подумал и решил, что нет — не смогу. По-моему, либо все, либо ничего. Как, это, она выразилась: "Максималистские уклоны у тебя". И откуда у нее эта фразеология? 
…Господи, а какая умная, какая милая, очаровательная! Какая гармоническая личность! Опять завожу себя. Главное - завестись, нащупать то единственное состояние, когда над всем превалирует чувство "обалделости", когда уже ничего не соображаешь, комок подкатывается к горлу, в глазах слезы и хочется только видеть ее, хочется, чтоб она заслонила собой все, всю остальную жизнь... Но, увы, этого чувства пока "не просматривается". На душе тихо, как "в тихом омуте". Так, бывало, стоишь в очереди за едой в столовой, ждешь и уже предвкушаешь, как сейчас навалишься и вдруг с ужасом видишь, что тебе ничего не достанется. Повариха скребет ложкой по дну пустого бачка, вываливает остатки картошки на тарелку стоящего перед тобой "хмыря" и объявляет: - "Не стойте. Гарнир кончился".
…"Пройдет, все пройдет",  успокаиваю я себя. "Еще, может быть, пару раз встретимся, так, чтобы доконать друг друга, — добить, — вогнать в землю жалкие зачатки чувства, чтобы возненавидеть и презреть (только бы позвонила!), чтобы "окончательно убедиться", что нет ничего между нами...  А может, нет, может, наоборот, встреча рассеет все сомнения и  ледяная короста, сковавшая душу, "растает" и станет легко, как в детстве, и мы схватимся за руки и вместе побежим, непременно побежим "по жизни"? А, что, если это у нас на всю жизнь? Что если мы всегда будем с радостью стремиться друг к другу? (Вот они, слова-то. Язык-то без костей).
...Телефон - драгоценная вещь. Ношу его с собой из кухни в комнату и снова на кухню. Думаю: "Вот, хотел в нее влюбиться, как мальчишка — но я, увы, уже не мальчишка; хотел в нее влюбиться, как мужчина, но я и не мужчина". Во всем теле дикая слабость. Хожу по комнатам - еле ноги волочу. "Нет, говорю я себе, она уже все для себя решила. Я ей не нужен больше...
…Вспоминаю, как мы с ней лежали здесь, в спальне, и вдруг что-то вторглось в наш интим и она мне стала далекой и чужой. Она тоже это почувствовала и, отвернувшись, стала молча смотреть в окно. Только что страстно отдавались друг другу и вот — уже чужие. Как это горько, должно быть, ей  сейчас сознавать (я-то дома!). А главное, я ни чем не мог ей помочь, я тоже это чувствовал. Я дотронулся до её плеча, но она отстранилась, легонько так, как будто мне её плечо само сказало: "Не надо". Чувства скрывать гораздо легче, когда ты не один, в толпе. Вот почему на улице, в Публичке, в баре, где музыка и люди, нам так легко и просто, а вот здесь, в постели, лицом к лицу, да еще после акта... Она встала так же молча, оделась (я тоже поспешил прикрыть свою наготу) и стала прощаться. Не знаю почему, но мне не хотелось ее задерживать... Может быть, это было следствием физической близости? Может быть, именно это все и испортило. Не знаю... Если б тело у нее было таким же красивым, как её  лицо! Я хочу только ее лицо — вот в чем дело. Она мне нравится одетой больше, чем в постели. Нет, почему, — у нее прекрасная грудь. А она, наоборот, считает, что маленькая. Дурочка: не понимает. Кто-нибудь — муж? любовник?  — сказал ей, наверное, что вот, де, грудь, мол, маленькая. Вот и запало в голову. Кожа у нее очень мягкая, нежная, но ... она, оказывается, такая волосатая! Она разделась и легла, я глянул (дело было днем) и онемел от удивления: от пупка через весь живот тянется ровная темная дорожка волос, соединяясь с густой шапкой лобка  (как хочется зарыться лицом в него сейчас!), и сзади, по ногам, тоже, прямо от ягодиц  бегут две темные косички...
...Вообще, многое у нас не так. Меня, например, смущает ее манера целоваться. Она вдруг бросается мне на шею и начинает покрывать лицо быстрыми, легкими  поцелуями, словно ветер, который налетает на поверхность воды, покрывая ее рябью. У нас бывают, правда, и долгие, затяжные поцелуи, причем они меня совсем не возбуждают. Наоборот, хочется поскорее выйти из этого "штопора", но я жду ее, отсчитывая про себя секунды. Боюсь её оскорбить своим нетерпением... Да, вот это, пожалуй, самое главное. Что бы я ни делал с ней, я все время начеку. Мои "датчики" в мозгу фиксируют внешние ощущения и посылают информацию в мой внутренний компьютер, который их анализирует и посылает сигналы сознанию. Оно, как бы, говорит мне: "Вот, сейчас — хорошо, сейчас — очень приятно, просто необыкновенно, можно забыть все на свете и раствориться в ощущениях, а сейчас — нет, все прошло, сейчас только ей хорошо,  ну, да, ладно, пусть наслаждается, главное — не выдать себя". Вот он, секрет моих опущенных долу ресниц, моего смущения,  когда я с виноватым видом несу какую-то чушь, щедро отвешиваю ей комплименты, пытаясь отвлечь внимание от истинного положения дел. Мой "компьютер" выдает команды, направленные на то, чтобы скрыть, убрать из её поля зрения фальшь, которую я чувствую в тот момент, и которая может разрушить целостность впечатления... Значит, бывает так. Я делаю какие-то "телодвижения" в надежде почувствовать что-то, схватить "кайф". Мой компьютер корректирует их и  я добиваюсь своего: она "тает" прямо на глазах. Я вижу, что ей хорошо со мной (но почему ей так  хорошо?!), и я тоже испытываю что-то вроде наслаждения (хотя и не без примеси неуверенности). Я доволен, потому что она — моя. Значит, я ей нужен, значит, я могу еще кому-то нравится, значит, я еще что-то из себя представляю! И я уже не одинок,  уже не чувствую себя таким дерьмом, как в иные моменты. Пусть я — неудачник по жизни, пусть ни на что не способен, но, ведь, могу же я вызвать чувство любви (?) у этой прелестной женщины. А, вдруг, это будет продолжаться бесконечно, и я всегда буду вызывать в ней эти чувства... Но есть и другое. Чувствовать липкую влажность ее вл-ща — вот что мне особенно приятно, вот где для меня момент истины. Эта горячая, welcoming ( не найду русского слова) плазма, которую целует мой чл-н (ведь, это, действительно, как поцелуй вначале) и здесь уже нет места для фальши. Волна искренности прокатывается по телу, проникает в мозг, затопляя сознание и выключая, наконец, мой ненавистный компьютер... Я не знаю, что происходит в эти моменты, но когда я чувствую под рукой эту горячую липкость, когда я омываю в ней чл-н, любовь к ней становится всепоглощающей  (вот оно, это слово), настоящей и моей... Я теперь всегда буду мечтать об этой влаге, говорю я себе,  я буду к ней стремиться всю жизнь...".
…Отношения наши резко охладились после одного телефонного разговора. Я уж не помню, о чем была речь, вроде, она хотела со мной встретиться, а я "немотивированно" отказался... Как и следовало ожидать, второго приглашения не последовало. Я очень переживал такой крутой поворот событий...
Вот что я писал тогда:
"Боже! Как я ее обидел! Как я мог так поступить! Ведь, она мне в любви объяснялась... Что с ней произошло после нашего разговора? Помню, сказал ей так: "счастливо", и скорей вешать трубку, а в ответ такое глухое  "ммм..."  и все. Что она делала потом? Куда пошла? О чем думала в тот момент? Мне почему-то кажется, что она должна была здорово напиться в тот вечер. Я даже представил, как она приходит домой, вызывающе веселая, хлопает мужа по спине и говорит ему с этакой ухмылкой:  - Ну, что, Леончик, выпьем?
...Мне надо постоянно видеть ее. Хорошо, что она подарила мне свою фотографию, я ее везде с собой ношу. "Ну. улыбнись, улыбнись", - говорю я ей, а она смотрит на меня так грустно и вроде силится улыбнуться и ... не может! Только бы с ума не сойти.
...Все время прислушиваюсь к шумам в коридоре: не идет ли она? А вдруг она придет ко мне? Ведь, знает же она, что я один.
...Она испугалась, она очень испугалась. И решила на всем поставить точку. Как это у Достоевского: "Если уж несчастье и там и тут, так не лучше ли прямо самое худшее выбрать, то есть толстого лавочника... (ее мужа)".
...Вот и я так: сразил ее своим великодушием, можно сказать, влюбил в себя... А как получилось? Рассказала она мне про противозачаточные пилюли, бисекурин, или что там еще, не помню. Как-то само собой вырвалось у нее (я, ведь, хитрый, могу и не то еще выведать!), и тут все во мне возмутилось — и жалко ее стало, и какие-то тут еще параллели со своей жизнью. При этом я сразу понял, что это мой козырь в нашей "борьбе за личное первенство". Понял, и тут же высказал ей свое мнение по этому поводу, причем не просто сказал, а, знаете ли, с гневом так, с пафосом. Как все это ужасно, как она калечит себя духовно и физически, как я бы это ей никогда не позволил... И, поверите ли, попал в самую точку! Помню, сидели мы тогда в полутемном кинозале, и ее лицо, освещенное светом экрана, вдруг как-то посуровело и вытянулось. Как я возликовал тогда про себя, как упивался этой победой! Теперь я не просто очередной "мужик", я, может, и её духовным наставником стану. А там, глядишь... Молча глядела  она  на экран, и лицо ее было, как маска, неподвижно и даже как-то безжизненно. Губы сурово сомкнулись, брови сошлись на переносице, и глаза смотрели, не видя, перед собой... Потом повернулась ко мне и, улыбнувшись так доверчиво, по-детски, шепнула:
- Да, я не права. А ты прав…
Как мне хотелось тогда продолжить этот разговор, "добить" ее, и еще раз услышать признание...
Через пару дней мне удалось еще раз вернуться к этой теме. Мы сидели в маленьком полутемном подвальчике на Большом проспекте Петроградской стороны... Помню, мы шли по Большому пр., не зная, куда деваться — всё боялись наткнуться на общих знакомых, на ее знакомых и родственников, — и все время какая-то неловкость висела в воздухе. Временами даже как-то скучновато становилось. Ну, в самом деле — зачем эта никому не нужная прогулка! Как было все легко в Публичке: покурили, посидели на подоконнике, поболтали о том, о сем, и разошлись по своим местам... (О том, чтоб вместе сидеть, не могло быть и речи. Помню, у меня раз освободилось место рядом, но она сразу наотрез отказалась, сказав, что мы не сможем заниматься...). Почему-то ничего не приходило в голову, никаких тебе интересных мыслей, кроме  того, что в кармане всего два рубля  и что надо еще хлеба домой принести... Словно тонущий, я хватался за ее руку, за ее красоту... "Вот, если б можно было просто любоваться ею", - думал я, с унынием вглядываясь в лица встречных прохожих, многие из которых, как назло, были одеты в такие шикарные пальто, туфли, шляпы, что хотелось тут же провалиться сквозь землю... "Если б можно было сейчас сесть в такси и отправиться куда-нибудь на острова...". Но мы шли по проспекту, разомлевшие от безделья и скуки, и не чувствуя никакого желания ни говорить, ни смотреть друг на друга. Вот тут-то мы и забрели в эту жалкую забегаловку. До этого, правда, была шашлычная, но там при взгляде на прейскурант, пришлось срочно ретироваться. Да и очередь была огромная...
В забегаловке были пирожки с капустой, какие-то крем-брюле и кофе с молоком, и тут  между нами произошло небольшое препирательство по поводу того кому платить, но я настоял на своем (черт с ним, с хлебом). Мы сели за единственный имеющийся столик и как у меня хватило наглости снова навести разговор на эту тему, я не знаю (наверно, чтобы досадить ей за ощутимую прореху в кошельке). Помню только, что она мне сказала, что ей уже пришлось раз делать аборт (ценная информация!)  и что больше она этого делать не желает. Сказала она это без всякого жеманства, просто и прямо, и я был еще раз приятно порадован ее "ничем не прикрытой" откровенностью...
...В воскресение хватался за ее фотографию, как больной за кислородную подушку...
...Сегодня - Пасха. Мрачный, серый, весенний день. Город приплюснут к земле разбухшим от влаги небом, из окна он кажется немым, сонным,  неизлечимо больным... Сижу дома в ожидании жены. С минуты на минуту она должна прийти с работы. Придет усталая, с лицом, пожелтевшим от бессонной ночи. Я с виноватым видом приму у нее пальто...
…Только что звонила мать.  Максимка опять заболел, не спит, у него сильный жар. Накричала на меня, а мне все равно. Представляю, что они обо мне сейчас думают. Ну, да черт с ними. Только бы не заболеть... Хочется писать о той, другой, которая сейчас тоже, наверно, уже встала: ходит по квартире сонная, вялая с утра... Хочется писать о том, что было, хоть на миг вернуться в эту сладкую быль...
…Наши встречи после перерыва,  как поединки на турнирах. Мы, словно два дуэлянта. Иду на свидание и по дороге "готовлюсь": несу ей что-нибудь в "подарок" — какую-нибудь удачную мысль, обрывки чудом сохранившегося чувства, — и все это с трепетом, со страхом: а, вдруг, опять солгу?
В Публичке, как всегда, народ снует по коридорам, а в зале — тихо. Люди застыли в немой неподвижности, приникнув, как мухи, к столам, книгам: пьют нектар знаний... Я тоже расположился в своей ячейке в полстола. Рассеянно листаю книгу, какие-то строчки лезут в глаза, а дальше — пустота. Все мысли — о ней, о нас, о себе. Страх потерять ее (да, ведь, уже потерял!) нейтрализуется простой констатацией факта: ну, и что? Просто сказать ей все, как есть, и все.
Она подходит ко мне, вмиг разбивая мою броню своей обезоруживающей улыбкой. Меня на миг охватывает паника — неужели, сейчас сказать? Ведь она ждет от меня комплимента. На ней какое-то новое платье, оно ее полнит, коротенькие ножки втиснуты в сапоги-чулки, сноп каштановых волос стянут на затылке металлической брошью, голову держит прямо и смотрит на меня, как бы со стороны, прищурив глаза в насмешливой улыбке... Мы выходим из зала, останавливаемся у ящиков картотеки, бросаем друг на друга быстрые взгляды, стараясь не встречаться глазами. Она все прекрасно видит, видит мое смущение, натянутость, скованность, мои нелепые попытки дотронуться до ее руки не отвергает, но, ведь, ее этим теперь не проведешь. И вдруг, с места в карьер, излагает свой грандиозный план провести вместе ночь. Господи, неужели она ничего не видит! Я мгновенно тушуюсь, я с готовностью подхватываю эту идею, и чувствую, что это звучит, как отказ. Лицо ее меркнет, она все понимает и даже пытается утешить меня. Она же меня и утешает! Как все тоскливо, как тосклив наш разрыв! Уйти бы сейчас, повернуться молча и уйти — с глаз долой, из сердца вон — на улицу, на свободу, подальше от этого тягостного молчания. Вместо этого, мы молча возвращаемся в зал, усаживаемся каждый в свою  ячейку (хорошо, что я предусмотрительно занял для нее место впереди) и застываем в немой неподвижности чтения. Мне чертовски хочется уйти, но я сижу и ... жду. Она сидит спиной ко мне, теребя завитки волос на затылке, я сижу, уткнувшись взглядом в ее спину и руку. Эту спину я еще так недавно целовал, а эта рука ласкала меня, но сейчас в это трудно поверить. Время выдавливается из часов, как остатки зубной пасты из тюбика, я подхожу к ней пару раз, но каждый раз она испуганно вскидывает на меня глаза,  потом смотрит  по сторонам и сажает меня строгим взглядом на место. Наконец-то обед. Столовая — островок искренности в океане лжи. Сутолока ползущей к кассе очереди, лязг посуды, доносящийся из зала. Да, именно, очередь и есть отправная точка нашего стремительного сближения: мы движемся вперед толчками, то сплющиваясь, то раздвигаясь, словно сегмент тела огромной гусеницы, Т. незаметно прижимается ко мне бедром, проводит легонько рукой по ноге и одаривает меня улыбкой. Эта улыбка, (her flashy smile), предназначенная только мне, все ставит  на свои места. Я — с ней, она — со мной, а остальное неважно.
И вот, наконец, мы одни. С лязгом закрывается наружная дверь квартиры ее родителей, и мы бросаемся друг другу в объятья. И  вот они, губы ее, вот они, руки, ищущие меня, вот она, грудь и все тело, придвинутое ко мне, и снова губы и нос, и подбородок, и шея, и язык, и зубы — все это мое сейчас.
Мы лежим на тесном, жестком диванчике в гостиной, а из магнитофона  — Джон Леннон: "I am so tired..". Я стягиваю с нее колготки, трусики — прохладная и нежная округлость ног ласкает руку, — проникаю в таинственные заросли ее островка... На пол летят брюки, трусы, носки, часы... Мой чл-н проскальзывает в горячую влажность ее вл-ща. Какой желанный гость! Какую негу источает все ее тело! Снова впиваюсь в ее  нежные, мягкие, податливые губы, покрываю поцелуями ее мокрые усики, нос, щеки и глаза. На лице ее — маска блаженства. Мы движемся в нарастающем ритме, она задирает ноги, обхватывая ими мне спину. "Ну, сама  давай", - шепчу я ей в ухо, "ну, еще, еще...". Руки ее все крепче сжимают меня, она уже не может сдержаться и начинает стонать в такт движениям и стоны делаются все громче, все протяжнее. И вот уже подо мной дикое извивающееся животное, она хрипит, пытаясь  свалить меня с себя, но я тоже становлюсь сильнее, я ломаю, корежу ее, как хочу, я перестаю  думать о чем-либо, я просто чувствую под руками эти мягкие плечи, которые мне хочется разорвать. "Why don’t we do it on the road," - вопит из мага Джон Леннон...
Наши расставания обычно намного "душевнее" встреч. Тут и грусть, и нежность, и какое-то молчаливое взаимопонимание...
Помню отчуждение после акта: каждый занят своими мыслями, у каждого сразу куча забот и они вдруг вырастают прямо на глазах и заслоняют собой все. Надо куда-то бежать, надо что-то срочно делать, наверстывать упущенное... В этот раз ей нужно было на занятия. Ну, что ж, раз нужно, значит нужно. Я молчу, надеясь, что может что-то сорвется. Но ничего не срывается. Прощаемся и я вдруг, неожиданно для себя, делаю "эмоциональный" ход: - Я тебя подожду после занятий (а, зачем?).
Она - рада (или делает вид?) Через пару часов спешу к месту встречи. И вот тут-то и происходит самое главное. Дождь со снегом, ветер, лужи, грязь. Серое небо, рваные, несущиеся в сумасшедшем темпе облака. Прохожие гнутся, борясь с порывами ветра, кутаются в пальто: мокрые, съежившиеся фигуры... Я стою в подъезде в ожидании. Вдруг, вижу: идет, закрываясь рукой от дождя, который ветер кидает ей прямо в лицо... Бегу навстречу. Она видит меня, улыбается, машет рукой и тоже бежит ко мне. Я увлекаю ее под арку и мы целуемся, ее мокрая щека рядом с моей, и она смеется, прижимаясь ко мне всем телом. А потом мы идем, держась за руки, и нам нипочем ни дождь, ни ветер...
...Вот и ночь пришла — спасительница. День тянулся-тянулся и, наконец, оборвался. Читаю (да, что там, просто перелистываю) "Петьку На Даче",  и мысли, сами-собой, перекидываются на  Максимку. Как же это я уеду от него? Как брошу на произвол судьбы? Как я мало о нем думаю, как мало делаю для него! Все какие-то проблемы (Ой, отольются мне его слезки!), а он болтается от одной бабки, к другой, зовет меня по телефону, обижается, скучает... Так и растет, без отцовской любви и ласки... А теперь я и вообще надолго уеду.
…Сегодня весь день провел с Максимкой... Утром поехал к бабке, вхожу к ним в квартиру: он увидел меня и как бросится навстречу. Что меня потрясло, так это, что он мне украдкой руку поцеловал... Днем гулял с ним в Сосновском парке. Там был еще один малышка, Алеша, такой очаровательный карапуз. Мы с ним, вдруг, как-то сразу подружились, и  на время я даже про сынишку забыл. У него широкое щекастое личико с доверчивыми голубыми глазами и восхитительная, льняного цвета челка, выбивающаяся из-под махровой шапчонки. Он был там с мамашей, некрасивой, застенчивого вида молодой женщиной из "простых". Мальчишка ко мне так  "проникся", что не отходил ни на шаг. Чувствовалось, что ему не хватает отцовской ласки. С такой очаровательной серьезностью заглядывал мне в глаза, с таким удовольствием и энтузиазмом выполнял все мои поручения и так долго шел за нами, когда мы с Максимкой уходили из парка, что мне хотелось взять ее с собой и никуда не отпускать больше. Мать его, пораженная моим обращением с ребенком, разговорилась, признавшись, что у мужа нет никакого подхода к ребенку, что детей он не любит, и всегда сердится, когда малыш пристает к нему со своими вопросами... "И весь день читает и читает. А если мальчонка скажет что-нибудь не так, начинает возмущаться и тут же наказывать...". И тут мне пришла мысль, что, вот, хорошо бы отдать себя всего таким обиженным жизнью детям, скрасить им как-то жизнь... Но как?
...Забыть ее надо, забыть. Вычеркнуть навсегда из жизни. Не было ее. Как будто бы и не было...
...По моим предположениям, у меня первая стадия лейкемии. Каждый день — дикая слабость, которая наваливается с утра и отступает только к вечеру. Ноги  ватные, в кистях подозрительная легкость, руки не сжать в кулак, а иногда начинают, вдруг, болеть пальцы под ногтями. Словно подгнивают. Любовь меня доконала...
...Все еще не могу поверить, что бросил занятия лингвистикой. Тут одновременно и страх, и растерянность: вроде как, остался не у дел... Теперь у меня, как у новичка-пенсионера, куча свободного времени и оттого и растерянность — не знаю, что с этим временем делать...
…Мысли о Т. довольно часто — вероятно от безделья — приходят в голову. Все думаю, что, вот, может еще не все потеряно, может, случайно встретимся,  и  все опять разгорится. Впрочем, особых надежд не питаю. Во время нашей последней встречи все было так ужасно... День был солнечный и ветренний. У меня, наверно, был ужасный вид: всклокоченные волосы, осунувшееся лицо, пальто с разорванными петлицами, неуклюже повязанный шарф, да еще и новый, казенного вида портфель (подарок отчима). Она стояла у газетного стенда, с озабоченным видом поглядывая по сторонам (все дела, дела!). Увидев меня, улыбнулась мне, как хорошему знакомому (дань уважения?), но в глазах промелькнула досада: я оказался здесь некстати... Я, тут же, (пользуясь случаем!) решил  "излить ей душу", пытаясь  разжалобить, а вышло наоборот. Сразу выяснилось, что ей все это порядком надоело, что, вообще,  об этом не надо было заводить разговор... Потом подошел автобус, я почему-то тоже вошел, хотя мне надо было совсем в другую сторону. Освободилось место, она села и, нахохлившись, отвернулась от меня, Проехав так, в молчании, пару остановок, я вышел и побрел назад...
…Теперь буду писать о тебе, в стиле хайку. Продлю агонию. Помню, как ты раскладывала вещи на вашем диванчике, где мы только что лежали вместе. Ты пыталась вспомнить, как все было до того. Помню, там стояла шахматная доска и ты ее снова поставила на диван (придет муж и вы продолжите партию) и с сосредоточенным видом расставляла по своим местам шашки, раскиданные по доске. Склонившись над доской, ты бросила на меня короткий быстрый взгляд исподлобья: словно пума в клетке у миски с едой...
...Когда я беру тебя под-руку, я ощущаю под пальцами упругую крепость собравшихся  мышц. Крепкая округлость рук. Белые кисти пометаны темным пушком...
...Твои черты стерлись из памяти. Пытаюсь представить твое лицо, а вместо этого вижу только темный овал. И,  все-таки, на мгновение успеваю выхватить из хаоса образов твою улыбку и влажный блеск смеющихся глаз...
…Вглядываюсь в женские лица в автобусах, в метро... Ни в одном нет твоей утонченности, того особого выражения, которое одновременно  и умиляет и поражает своей неординарностью. Что-то от японских гейш Утамаро. Все вокруг такое грубое, животное... Как мне повезло, все-таки...
...Все жду твоего телефонного звонка. Пытаюсь представить себе наш разговор. Каждый раз получается по-разному. А как будет на самом деле?
...Последний раз видел тебя из окна троллейбуса. Ты "удалялась", сливаясь с толпой стоявших на остановке. Я заметил, что разрез твоего пальто немного разошелся, что оно тебе немного тесновато в бедрах. Это было мое последнее впечатление от тебя...
...Да, вот еще… Мы лежали после акта на диванчике, снизу голые по пояс. Было так покойно и тихо. Я закрыл глаза и стал симулировать сон. Ты тоже лежала недвижно и, положив мне голову на плечо, как будто бы тоже начала засыпать. Мне вдруг показалось, что эта ситуация уже присутствовала в моей жизни...
...Я помню, как ты раскачивалась, сидя на мне: вверх-вниз, вверх-вниз. Видимо, это доставляло тебе огромное удовольствие, потому что на лице у тебя застыла совершенно неприличная улыбка, просто-таки уродливая гримаса наслаждения. В такие моменты я мог делать с тобой все, что угодно. Я хватал тебя за грудь, которая свисала двумя тяжелыми плодами, я тискал ее, стервенея от того, что тебе было все равно... О, я знаю эти моменты, когда тебе все равно, лишь бы все продолжалось, а я становлюсь все сильнее, все зверинее!..
...Сегодня немного о жлобствующем интеллигенте. Дело было в Зеленогорске… Нет, лучше с самого начала, а, впрочем,  где оно? Что вспоминается? День выдался на редкость удачный. С самого утра — солнце, яркое, теплое, многообещающее. Как наша встреча после затяжной непогоди... Была в ней некая сдержанность поначалу: все, так это посматривала на меня, немного отстранившись, как бы со стороны, а на лице — вся та же полуулыбка, полуусмешка. У меня даже мелькнуло: наверно после очередной бурно проведенной ночи —она, ведь, с ним каждый день трахается (сама говорила!), да еще и не по разу... Но тогда, на платформе, все было очень мило. Мы отправлялись к ним на дачу в Комарово. Лучше сказать, я ее сопровождал до дачи: дальше, как выяснилось, наши пути должны были разойтись.
Я без умолку болтал: во мне что-то кипело внутри и пар оседал на губах словами. Что-то даже острил и, как мне казалось, удачно (получая в подарок стоп-кадры из белозубых улыбок). (Улыбки-бабочки, как на полотне Пенроуза). Помню, в электричке, она сняла с себя пальто, и это было, как начало стриптиза: белый мохеровый свитер обтягивал ее ладные плечи, а на груди болталась безделушка в виде сточенной ракушки - скелетик мини-птеродактиля, такими торговали  арабы в Асуане...
В общем, все было прекрасно: я ее то и дело обнимал, прижимался, терся щекой о плечо (пух лез мне в нос и вызвал приступ чоха), даже поцеловал ее украдкой к ее великому смущению: мы были далеко не одни... Но, в общем, настроение развеялось, мы благополучно докатили до Комарово и, выйдя из электрички, направились прямехонько к их даче. Мне, признаться, не очень хотелось туда идти, хоть и любопытно было: все-таки Комарово (Ну, да это папаша ее: заведовал кафедрой в ВМА). По пути заглянули в магазин, "взяли" бутылку портвейна и тут же откупорили ее, сидя на скамейке (солнце, надо сказать, припекало, будь здоров). Я был несколько шокирован тем, как естественно она пьет "из горла", видно, что ей это было не впервой. Потом решили поехать в Зеленогорск (оба как-то быстро прибалдели), там гуляли, время от времени прикладываясь к недопитой бутылке. Потом, как водится, туалет и вот мы уже на Финском заливе, под задницами теплое бревнышко и яркое, весеннее солнце в глаза. Нас немного разморило и мы тут же, обнявшись, прикорнули.
А потом мы сидели в огромном, полутемном зале ресторана "Олень" и ели жареного окуня с  вином. Зал был почти пустой: в дальнем углу сидела еще одна пара. Молодой человек подходил к нашему столику прикурить. У меня за спиной на эстраде шла репетиция джаз-бэнда: девушки повторяли в микрофон все время одну и ту же музыкальную фразу. Помню, это была какая-то очень затейливая мелодия... И вот, тут-то я и решил прочесть свой дневник: так хотелось похвастаться, "распушить перья". Мол, мы тоже не лыком шиты. Почему-то мне всегда хочется прочитать кому-нибудь дневник. Своего рода духовный эксгибиционизм. Читал и чувствовал, как все это в общем-то неинтересно. Это — как показ любительских фильмов: самый больший "кайф"ловят их создатели! Т. временами заглядывала в дневник, словно проверяя, то ли я читаю: уж очень неуверенно звучал мой голос. Впечатления на нее не произвело. Кое-что ей вообще не понравилось, кое-что задело, кое-что было лестно. С присущей ей прямотой (тоже Лев) сказала, что лучше бы я потратил это время на диссертацию (и, как всегда, попала в точку).
...Начинаю маяться от безделья. Вот, сижу в Публичке, пишу, а сам чувствую, так, очередная блажь, пустое времяпровождение. Впереди девочка сидит: отвлекает. Коротенькая юбочка и ножки ровненько так поставлены, одна к одной. А ручка у нее  такая нежная; тонкая кисть. Сердце мое тихонечко так покалывает, напоминает о себе. Господи, как хочется ее видеть! Совсем извелся. И, ведь, не люблю же ее, а что это? И вечная слабость, в запястьях, в окружиях глаз. Убивает то, что я не могу ее любить, не верю в свое чувство. Дома — тяжелая, гнетущая атмосфера, словно в комнате покойник лежит. Жена ходит с убитым видом, стараясь не встречаться со мной взглядом. Мы — совершенно чужие. Лингвистику я забросил вконец: начинаю потихоньку сдавать книги. Страшно оттого, что я, собственно говоря, ничего так и не научился делать. Благо был бы один, а то, ведь, сын растет! Что его ждет в будущем. Безотцовщина?
...Неужели, я, все-таки, ее не люблю? Неужели, все время притворяюсь? Перед кем? Перед самим собой? Неужели жизнь так уж плоха, что нужно все время выдумывать что-нибудь другое? Или, может быть, я притворяюсь, что не люблю ее, а на самом деле люблю, но не хочу в этом признаться? Мне очень хочется любить, ужасно хочется полюбить ее. Ее настоящую, а не выдуманную мною. И кажется, вот, сделай еще один маленький шаг, и все, ты там. Но я не могу сделать этого шага! Я все время раздваиваюсь! Когда я один, вдалеке от нее, моя любовь, все мои чувства к ней распирают меня, они, словно клубы дыма, рвущиеся наружу. Но стоит мне увидеть ее, как все во мне мертвеет, я, словно гальванизированный труп, я ничего не чувствую, я просто сразу становлюсь другим!
...Как это ужасно сознавать, что все уже кончилось, что ничего нет, может быть, и не было, а все - только одно притворство!
...Сегодня  был у нее. Как назло, все складывалось удачно. Она оказалась дома и к тому же одна. (Ах, апрель, апрель, на душе стоит капель!)
Так хотел ее видеть, так мечтал о встрече, так ждал ее, так боялся и поэтому все время откладывал. Спросила меня: "А что ты делал все это время? Небось, дневник писал"? (подкола: диссертацию забросил, стало быть, бездарь). Действительно, ничего все это время не делал, ничего не могу вспомнить.
Все сомневался — стоит, не стоит к ней ехать, — но, все же, решился. Путь получился длинный и  ужасно сложный: какие-то пересадки, трамваи, автобусы. Выскочил за три остановки до нужного поворота и бегом, бегом к ее дому, и так это радостно на душе, хотелось крикнуть что-нибудь эдакое на всю улицу... Потом, вдруг, закололо сердце и сразу мысль: - "Зачем я ей такой нужен? (Как будто, я ей нужен был другой: придет же такое в голову). Чем ближе к ее дому, тем сильнее неуверенность... У остановки оглядел толпящийся народ — не разминуться бы. На той стороне улицы у лотка тоже толпа народу: кажется ее шапка и пальто... Нет, нет ее нигде. Прошел во двор, стал прогуливаться под окнами: может случайно заметит и позовет. Прошло полчаса: окна слепо глазели на меня кусочками бездонного неба. Пора и честь знать: помаячил и будя. И, вдруг, о чудо! открывается ее окошко и, выглянув, она машет мне приветственно рукой...
... И вот, вхожу к ней в квартиру и сразу понимаю: все зря — зря я унизил себя, зря надеялся, зря  время тратил... Передо мной — не живой человек, а просто манекен, движущаяся скульптура, "мобайл", реклама из журнала The House Beautiful... И так каждый раз, при каждой нашей встрече: бежишь, радуешься, надеешься, а увидишь ее и все куда-то девается, стоишь как остолоп ("извините, я вас принял за другую"). "Вы ошиблись адресом", — так ей надо было сказать мне, да и выпроводить сразу, без лишних слов... Но она меня впускает, она даже улыбается мне, я улыбаюсь  ей в ответ, мы проходим на кухню, я стою, опершись о косяк двери, и слежу, как она достает из буфета чашки, ставит их на стол, кладет ложки на блюдца. На ней блузка polka-dot и кримпленовые брюки, ее пелвис соблазнительно покачивается из стороны в сторону (а мне-то что?). Наши взгляды изредка пересекаются, в ее глазах озабоченность и где-то дальше, в глубине, страх (не выкину ли я чего-нибудь такого). Она подходит ко мне так близко, что ее можно (при желании) запросто обнять, притянуть к себе, зарыться лицом в эту блузку, в теплую мягкость груди. Но я этого не делаю. У меня другая задача: следить за выражением ее лица. Я жду сигнала. Но никакого сигнала не следует. На стол ставится чайник для заварки, в него заливается  кипяток, и вот уже свеженалитый чай дымится в чашках. Мы садимся друг  против друга: между нами угол стола. Я сижу спиной к окну. Т. сидит, слегка опершись спиной о косяк двери. От нечего делать она начинает раскачиваться на стуле. Вроде пора начинать разговор, хотя он уже и так идет, мы уже все сказали друг другу, а все остальное — так, для проформы. Ее лицо притягивает мой взгляд. Гордо вскинутые брови, глаза в синеве окружий (наверно, спит с мужем каждый день), припухлые губы, рябинки на щеках, завитки волос: все так близко и так недоступно. Вон там, на шее, моя любимая родинка выглядывает из-под воротничка блузки, вон краешек цепочки в глубине, в тени. В ушах — золотые сережки дутого золота: одну из них я помял, схватив зубами в момент оргазма. Волосы, гладко зачесанные назад и собранные узлом на затылке, локоны по бокам (сказала, что была в бигудях и халатике, но увидев меня, быстро "привела себя в порядок: неприлично, все-таки"). Руки, покойно лежащие на столе — все в родинках и до локтей покрыты темным пушком (что, должно быть, доставляет ей массу неприятностей — мое злорадство).
Мы что-то говорим друг другу: паузы и разговор поменялись местами. Она шьет себе шляпку, вельветовую, на заказ, не знает, пойдет ли ей (этого я так никогда и не узнаю), волнуется,  я ее успокаиваю, говоря, что ей не может не пойти. Но ей нужно знать точно. Она, оказывается, готовится к встрече с любимым человеком. (?) Да, у нее есть человек, которого она любит (и это говорится мне). Он живет где-то в Австрии или Германии, скоро приедет, и вот, для него-то она и шьет... Я сочувственно киваю, я понимающе улыбаюсь, собственно, что тут такого: мы же друзья! Но ее слова, вернее, жесты, интонации, взгляды, которые она бросает на меня, посылают меня в нокаут. Словно толпа людей устремляется между нами, отбрасывая меня в сторону, оттесняя от нее... Так, вот, мы и сидим, разговариваем, закурили, я даже пару раз отваживаюсь дотронуться до ее руки, но под моей рукою — просто мрамор. Потом я встаю, подхожу к ней вплотную (мне, собственно говоря, наплевать на все, что она говорит, но мне надо обнять ее, я не могу без этого уйти). Она как-то вжимается в стену и замирает, не глядя на меня, ожидая удара? Я беру ее руку в свою: ее рука падает в мою тяжелой гирей  и она вся какая-то потная, и у меня рука потная, я глажу ее, но с таким же успехом я мог бы гладить дохлую кошку! Между нами как будто не воздух, а какая-то трясина, мы как будто на дне огромного бассейна: все делается медленно и беззвучно. Медленно голова моя клонится к ее руке, которую я целую, чувствуя при этом, что губ у меня нет. Я совершенно не чувствую губ! Это ее рука? Да она же совершенно безжизненная! Нет, лучше целовать там, где блузка, там и то теплее, я трусь носом о рукав, я смотрю на нее снизу вверх, но я ничего не вижу, я не вижу ее лица, где всё, скажите мне, куда всё делось? Ну, ладно, хорошо, успокаиваю я себя, пусть я просто немножко подержу ее руку, поглажу, и всё. И тут из ее уст выдавливается признание, так — скупая констатация факта:  "Я бы хотела все прокрутить обратно. К тому моменту, когда мы просто встречались в Публичке. Так хорошо было, так беззаботно"!
Вот оно, самое главное, момент истины: беззаботно!  До меня только в троллейбусе доходит. Ведь, она жалеет об всем, что было между нами! О, нет, нет, этого не может быть! Это все твои домыслы, это надо еще проверить, переспросить!
Я так ничего и не понял! Что она этим хотела сказать? Обидел я ее, обманул? Ну, да, конечно, обманул и этим обидел. А как же тогда, в дождь, навстречу друг другу, с открытыми лицами, губами, руками? Неужели, тоже сыграно? "А ты себя спроси вначале, вспомни, как перед тем как побежать к ней, в одно мгновение прокрутил в голове всю сцену, срежиссировал. Ведь, было"? – слышу я свой голос. И так было всегда. Не отсюда ли усталость вплоть до полного изнеможения в конце встреч и такая милая на вид неуверенность, неловкость в начале. Боязнь сцены!
...Сегодня гладил белье на кухне, слушая нашу с Т. любимую "Рокки Ракун" Битлов. "The doctor came in, Stinking of gin", в этом месте у меня  вдруг комок подкатился к горлу и слезы так и полились из глаз... "I’ll be better, I’ll be better" (я исправлюсь) крикнул я ей сквозь слезы вслед за певцом…
         ...Под впечатлением японских стихов "танка":

"Как я счастлив - у меня есть Ты.
Огонек в ночи.
Ищу Тебя в толпе. Везде.
И всюду Ты со мною.

Есть женщины - похожи чем-то на Тебя.
Но, право, им всегда чего-то нахватает.
Поиски абсолюта.

Луч теплого летнего солнца ласкает лицо:
Твоя улыбка.
         
 Мальчуган держит в ручонках ленточку серебристой фольги,
И в немом восхищении любуется ею.
Маленький обладатель сокровищ.

...Шум улицы за окном. Автомобили, словно волны, накатывают, бьются о берег - скрежет, громыханье, лязг - и снова тихо. Не знаю, чем занять себя. Прочитал Достоевского "Записки Из Мертвого Дома". Ничего не откликнулось в душе. Книга, как книга. Иные места хороши, но видимо до меня сейчас ничего не доходит — иногда просто засыпал над ней. Пишет он, в частности, что невозможно человеку жить без цели. А я, вот, живу: без цели, без планов... И, правда, тоскливо. Иногда, вдруг, вспыхнет в мозгу: "Надо бы снова в лингвистику, ведь, интересно было, а главное, кому-то нужно".
Люди вокруг суетятся, что-то делают, в основном, деньги, а я — нет. И от этого почему-то стыдно. Стыдно людям в глаза смотреть...
Времени куча, а делать нечего. Неужели в том и смысл жизни, чтоб делать что-то, чтоб как-то прилепиться, абы куда, лишь бы с кем. А без этого что – ты, вообще, не человек? Вспоминаю "Бартелби" Германа Мелвилла. Сколько душевной силы было в этом ничтожном писаришке? Можно ли выжить в этом мире, руководствуясь только своими мерками добра и зла? А как страшно быть один ни один со всей вселенной! Никого, кроме тебя и того отрезка времени, который тебе отпущен. Страшно. Сейчас у меня новое слово на языке: смирение. Хочется возмущаться, кричать, ан нет — смирение! ...
Стараюсь как-то убить время: гуляю с Максимкой, езжу к матери на уколы (витамины), убираюсь дома — время идет. В гости хожу.
Был, тут, у Володи. Собрались его старые друзья. Шикарная публика, на мой взгляд, а там, кто их знает. И каждый чего-то из себя корчит. Был потомок князей Шереметьевых, высокий, тощий, смотрит, как настоящий барин: на всех сверху вниз. Узнав, что еду в загранкомандировку, сразу меня, как бабочку, на булавку: - "Э брат, да ведь стучать придется"!
Впрочем, он прав, наверно придется. Куда ж денешься. Были и Хазановичи. Он — красавец-брюнет с бородой и курчавой головой. Авторитетный выговор, красивая фигура, открытый, смелый взгляд. Мужчина. Член географического общества. Она — фемина! Женственная до пределов, на лице лживая кранаховская улыбка, влажный блеск дымчатых глаз, белизна кожи, губы полные, сочные, навыворот. Холеная баба. К тому же, еще и талантлива: рисует, копирует японцев. Был и Миша (царство ему небесное), высокий, узкоплечий, с одутловытым лицом и брюшком, похож на попика. Взгляд внимательный, как у приказчика, услужлив, в разговоре учтив. В манере говорить что-то заискивающее. Такие люди мне больше по сердцу, я с ними не комплексуюсь. Пришел с ребенком: прелестная девчурка, трех лет от роду, не по-детски тиха и серьезна. Молчунья, Он ей гордится, любит ее. У него, ведь, говорят, сын погиб... Были и другие, каждый что-то нес свое... Была еще одна женщина, роскошная крашеная блондинка, я на нее глаз положил. Несколько полнотелая, если не сказать дебелая, тонкие кисти рук красивы, но странный акцент, и вообще, вульгарные манеры, не наш человек.
Я сижу себе, как все, пью, закусываю, ем плов (у Володи он всегда вкусный, готовит его жена-узбечка, но об этом потом, когда-нибудь в другой раз). Разговор ни о чем, просто кто что лучше скажет. Вдруг Володя наклоняется ко мне и шепчет на ухо: - "Сыграй". И с такой заискивающей улыбкой, обнял за плечи.. Я было отказываться, а он ни в какую, и все громче "сыграй, да сыграй". Все вокруг разом загалдели, "давай, давай". Я совсем потерялся: я, ведь, не играю, так, импровизирую, да и то, когда получится. А тут, такая публика. Но, пришлось-таки, сесть за ф-но. Пытаюсь вспомнить что-нибудь и ничего не получается. Потом уцепился за какой-то старый гармонический ход и вдруг... запел блюз. Смотрю, слушают, одобрительно кивают. Ну, тут я вдохновился и выдал. Получилось неплохо. Потом пошли какие-то импровизации... В общем, ничего, понравилось. Из-за рояля вышел другим человеком. Потом за рояль сел Фаррахов и отлично слабал бугешник…
...Угол — это все, что мне нужно сейчас.
...Сегодня была ужасная сцена. Все это время сцены, одна ужаснее другой, но сегодня что-то из ряда вон... Приезжаю к матери (сын у нее). Сразу понял: что-то не так. Мать сидит за столом, на меня ноль внимания — даже не взглянула. Максимка подбежал, окинул молча тяжелым взглядом (а, ведь, ему еще всего четыре года), обнюхал, как песик хозяина, и бегом в гостиную. Фролыч (мой отчим) молча вышел курить на лестничную площадку. Прохожу в комнату, Максимка там, подбежал ко мне с очередной новой игрушкой —  вертолет. Стали разбирать, попробовали запустить, что-то не получалось, мать из кухни крикнула, чтоб не делали этого, боялась, что разобьем ее люстру. Но Максимка — ни в какую: запускай и все. Ему понравилось, как игрушка с треском бьется о стекла книжных полок. Я пытаюсь деликатно выйти из игры. Тогда он, вдруг, начинает бегать из угла в угол, не слушая никого и не даваясь нам в руки. Улучив удобный момент, я сгребаю его в объятия и прошептав на ухо "Поедем домой", отпускаю, но он снова кружит по комнате, потом, остановившись в дальнем конце, кричит мне через всю комнату: "Сволочь двадцатого века!", и так несколько раз. "Сволочь"! Бабка на кухне молчит. Ну, что ж, думаю я, "материнский защитник растет". Потом молча одеваюсь и — деру домой. А все из-за вчерашней сцены дома... Вздумалось мне перечить жене при ребенке и даже её несколько "осадить". Жена мои выпады не переносит, бледнеет, начинает задыхаться от ярости (Она, ведь вкалывает, а я у нее на шее сижу, сидел). А вчера возьми да и выпали мне:
-Уйду я от тебя.
Ну, меня тут тоже прорвало:
- Ах ты сволочь, - кричу ей, - я всю жизнь себя сдерживаю от развода, а ты...
Схватил ее, да и тряхнул как следует. А Максимка тут как тут: стоит, глаза от страха круглые. Потом как кинется на меня с кулаками! Бедный мальчишка. Ему всех нас любить хочется, а мы своими собственными руками любовь эту рушим...
...Сегодня был телефонный разговор с матерью. В конце его она разрыдалась и бросила трубку. Такое впечатление, что это мой последний разговор с ней. Перечитываю Mother-Night (Мать-Ночь) Воннегута. Вещь потрясающая...
...Кругом столько красивых девиц! Сейчас, в теплые майские дни, улицы буквально забиты красивыми, хорошо одетыми женщинами и девушками. Голубые джинсы и блузки в облипку. Я не спал с женой наверно уже полмесяца, а то и больше: чувствую себя отвратно. Последний раз получилось с женой на редкость удачно, даже, я бы сказал, красиво. Мы оба были страшно удивлены этим "всплеском энергии". 
Сегодня утром нашел себе дело: решил сдать бутылки. Набралось порядочно, простоял битый час в очереди. Время, правда, пролетело быстро за чтением Воннегута. Впрочем, так и задумано было: найти предлог для чтения... Народ в очереди особый — все старые бабки, да трепаные-перетрепаные мужики с папиросами в зубах. Вот, думаю, живут же люди, ни о чем таком не думают, живут одним днем...
…Дома — все молчком, молчком. Сяду на тахту, прислушаюсь: как там жена на кухне.
А она молча гремит кастрюлями. А, вот, мне, вроде, и делать нечего. Все идет своим чередом: звонки в Москву, занятия на филфаке, походы в Публичку. Все движется, движется...
...Не знаю как убить время. Вроде, дел по горло, а времени все равно девать некуда. Еду куда-нибудь, например, сдать книги в библиотеку,  а за одно и по дороге почитать. Сегодня был в ЛГУ, сдал книги, хотел было остаться позаниматься, но передумал и, взяв портфель, пошел по "большому" коридору, на ходу придумывая себе "цель". Поехал в Дом Дружбы договариваться насчет встреч с иностранцами. Есть у меня там один "приятель": несколько лет меня домогался, пока не остыл. Подошел к его комнате, остановился, прислушался к разговору за дверьми, да и повернул себе восвояси: "не буду мешать". Выйдя из Дома, обругал себя почем зря и пошел на остановку — домой. На полпути передумал, решил зайти в Публичку, почитать газеты и к завтрашнему занятию подготовиться. Сел за стол с газетами и книжкой по Цзен Буддизму, перелистал газеты, ничего интересного не нашел, зато книгу открыл с удовольствием и вдруг ... вспомнил, что остался должен кассиру рубль, а ведь обещал отдать... Как же так! Бросился вон из библиотеки, бегом на автобус и в сберкассу, где утром платил за квартиру... И вроде рад был такому повороту: все не зря время потратил, сидючи в Публичке...
...Вчера — еще один эпизод. Один день из жизни. Думаю, надо как-то налаживать отношения дома. Осмотрелся и решил: возьму-ка и вымою окна в квартире. Может, оценит? Все шло хорошо, пока не перешел в спальню. У нас финская спальня, наша общая гордость, — две широченные добротно сделанные кровати, великолепные поролоновые матрацы, зеркало в овальной раме, под ним секретер, шкаф, две затейливые тумбочки. В общем, мечта любого доцента ( а, у меня есть!). Беда — тесновато. Все впритык, ну да, ничего — чай не танцевать же. Принимаюсь за окно, ставлю ведро с водой на подоконник, открываю раму и трах! Ведро летит на пол, на кровати грязное мокрое пятно! Все испортил! Сделал на копейку, а испортил на рубль. Расстроился так, хоть волком вой. Ругаю себя, на чем свет стоит, успокаиваю и так и сяк: ничего не помогает. Потом вышел на балкон, постоял-постоял, да от скуки и мерзости душевной взял, да и самоудовлетворился тут же.... А днем до этого занимался йогой и чувствовал себя так легко и окрыленно. Вечером, совершенно обессиленный, готовился к встрече с Лорой. "Смирение, только смирение", - твердил про себя. Был ею обруган, но .. . прощен.
...Часто проезжаю один или с сыном мимо улицы, которая ведет к дому Т. И каждый раз с жадностью вглядываюсь в идущих по улице людей: а вдруг увижу ее? Хотя бы издали увидеть. Для чего, не знаю, потому что, ведь, даже если и увижу, то не встречусь, а если и встречусь, то не подойду, а если и подойду, то не смогу заговорить, а если и заговорю, то что скажу? Моя пришибленность...
...Май на исходе. Каждый день — оазис ожидания в пустыне беспросветности. Всё планы, планы. Безмолвные коллизии вероятностей, как в немом фильме... Странно жить, ничего не добиваясь и не желая ничего. Самые большие неприятности еще впереди: у меня есть предчувствия...
...Сегодня отправил Максимку и жену на юг. Пусть отдохнут от меня...
Перечитываю "Постороннего" Камю. Все в жизни очень просто и все предопределено. Вот как надо писать, сказал я себе, кусая ногти с досады. Я сейчас пьяненький немного, ну да ладно. Ехал днем домой с вокзала, думал, "наконец-то займусь йогой всласть: никто не помешает". Потом вспомнил, что в холодильнике осталась вкусно поджаренная корюшка (весна в Ленинграде) и пиво, и мысль о йоге как-то отпала сама собой...
...Сегодня утром шел по университетскому коридору и рассуждал приблизительно так:  "Все идет своим чередом, несмотря на все мои страхи и душевные коллизии. Я вот все боюсь, как бы все это не сорвалось, как бы, делаю ставку на поездку. Ну а если сорвется, тогда что? Не помирать же! Ничего в этом страшного, в сущности, не будет. Ну, сорвется. Ну и что? Не важно, в общем, как обернется дело".
...Сегодня у меня появилось ощущение, что я психически нездоров. Да, именно, психически. Меня затягивает в водоворот шизофрении. Отсюда, видимо, все мои беды. (Недавно прочел у Воннегута, что шизофрения — болезнь века, что от нее никуда не денешься). Может быть, уже несколько лет я, сам того не зная, время от времени впадаю в безумие...  Безусловно, в моем поведении есть много такого, что можно признать отклонением от нормы, хотя внешне это ничем (?) не проявляется. Конечно, мою вечную неуверенность в себе, которая временами сменяется эйфорией, — эти вечные приливы и отливы энергии, — можно в какой-то мере рассматривать как проявления болезни... Но, по-видимому, такие колебания присущи большинству нормальных людей. Слава Б-гу, мне все, что ни дается, дается относительно легко — не надо делать усилий... Вот здесь и зарыта собака: всю жизнь стремился жить, не напрягаясь...
...С некоторых пор, смерть, моя собственная смерть, постоянно напоминает о себе, Хочу больше знать о смерти, об отношении к ней людей, хочу читать Толстого и Уолта Уитмена... Очень хорошо сказано об этом у Камю:  "Из бездны моего будущего в течение всей моей жизни подымалось ко мне сквозь еще не наставшие годы дыхание мрака, оно все уравновешивало на своем пути, все доступное мне в моей жизни, такой ненастоящей, такой призрачной жизни".
Тоска по смерти?
...С каждым днем все новые и новые трудности. А ведь, это еще, т.с. "цветочки". То был страх завалить диссертацию, потом, когда успешно завалил, боязнь потерять любимую, а когда расстался с ней, страх заболеть и сорвать командировку, теперь, вот, страх неизвестности. Да, еще прививки...
...Сегодня 25 градусов в тени. Люди изнемогают от жары, я же — ничего. Вот, только весь день трещит голова от накануне выпитого глинтвейна с бальзамом.
…Ездил в гости к Е.А.М. Зашел к ней в дом, взглянул на неё, и стало страшно — на меня глядело лицо запудренной старухи из Пиковой Дамы. Папильотки у висков, как букли, впалость щек и черный никотиновый оскал рта (который я когда-то целовал), черные полукружия под глазами. А главное, взгляд: вначале радость, потом испуг (в ответ на мой взгляд), потом все тухнет, убирается вовнутрь, сменяясь капризным равнодушием... А, ведь, всего полгода назад еще мечталось...
...Несмотря на то, что мне так недолго осталось быть здесь, я больше всего думаю о Т. Я кончено не могу  себе полностью представить, каково мне будет там, вдали от всего, к чему я так привык.. Наверно буду очень скучать по сыну и беспокоиться за него... А когда мне станет по-настоящему страшно и одиноко, мысль о нем, — о том, что он есть у меня, — поможет мне найти силы бороться со страхом.  В тот момент я навряд ли буду думать о Т. Только о сыне...
...Уезжаю без всякой помпы, без проводов, шумных кампаний, уезжаю так, как будто в этом нет ничего экстраординарного...
Вдруг представил, как привозят меня домой, искалеченного или больного, и я говорю виновато в сторону: ну, что ж, не моя вина, не хотел...
Молитва о сыне:
Господи!
Спаси моего сыночка! Защити его от человечьей проказы, ото ржи, разъедающей душу. Дай ему тихие, спокойные радости, научи добру. Пусть растет он здоровеньким, пусть живет душа в душу со своей любимой мамочкой и добрым словом вспоминает отца, если его не будет в живых. Аминь.


 


Рецензии