Alcho

Вымаранная душа. Девочка, вымаринованная в крепчайших сортах алкоголя и белых специй. Полая. И Бог дал ей  шанс перелиться через край. Расфасовал ей мальчиков, что кровь попортят. Вырастят в ней опухоли. Остригут пшеничные волосы. Нальют уксуса в бокалы. Их целая королевская рать. А она – одинёшенька. Пешка. Но ей объявят и шах, и мат. В лицо выдохнут: «Кровохаркай, детка». 
Пьянствовать его. Чарку за чаркой. Не думать о больной голове и сухости  во рту  на утро.
 Любить – ты так решила. Как грязные, вышедшие из берегов, реки в сезон дождей. И вот побушуют твои стихии, оставят  только убытки, а МЧС расхлёбывать будет. Сама водицы чистой захочешь – а всё – нет, закончились животворные реки, утекли. И будешь ты сидеть у пустого разбитого корыта посреди 40 градусной жары в глуши своего мирка и удивляться: ну, как же, как же?
А ты его спросила? Ты все эти свои любови спросила? Они же и без тебя все любимые, затисканные, все полки у них в трофеях, кубках, медалях. Тебе и на чердаке-то места не найдётся.
Откуда в ней  это ****ское тяготение к мальчикам-молодым-Богам? Все красивые, все шитые по одному кислородному  лекалу, все отрешенные, все головоломки, кубики-рубики, все лекарство в шприце. Все не ей начертаны, на чужих скрижалях вышиты заглавными буквами. Все они – комки в горле: не прожевать, не проглотить. А трахея у неё не резиновая: вот-вот закупорится.
И дело ведь не в том, что они все красивые, все семена  отборные, все арабика, перемолотая,  на дне чашки кружевом.  И красота – то у них особенная: у кого-то строчками на бумаге, у кого-то в микрофон речитативами, у кого-то в руках, в пальцах, что по струнам умело бегают, или картинами пишется, или жизнь твою стеклянными шариками из мешочка да по проспекту, под ноги, под машины.
Все они одного поля ягоды: соки сочные, на солнце зарумяненные чёлки, плечи худые, бледные. Ядовитые волчьи ягоды. И пахнут пряно, витиевато, и мутит тебя уже слегка, а всё пригоршни и пригоршни  закидываешь в рот, и вот уже и язык и руки закрасились, и печёт, и волдыри по телу,  и отравление.
А она как религиозный фанатик: только рада будет пеплом кружиться, фитилем, закопченным,  по ним в церквях виться.
Им всем облеваться ею. Кричать вслед проклятья. Носить амулеты. Спасаться бегством. А ей ползти и молиться: «оглянитесь. руку подайте».
А им разбегаться врассыпную, как тараканы, когда она свет зеленый им включает. И грим их стекает под её  софитами.
Ей  всё  кормиться с их рук, немытых после тех красивых правильных светлых девочек в плиссированных юбочках. И всё привкус этот на языке: тебе не той же тропкой, что им; что им до тебя?; куда тебе до них?
А как ей без вас?

Выпростать себя. Простынями постелить в холодные кровати. И надеяться: не проснусь, не проснусь. Самой 21 свечку в торт продевать: «С днём рождения, детка».
Травы душистые, пневматические взгляды; мальчик-татуировщик – в один памятный гербарий вклеить  листы  о вас.
Ну, сколько их было, этих мальчиков-цунами, мальчиков – несварений, мальчиков – забродившее - варенье? И каждый раз ты надеялась, что срастется, что что-то путное выйдет. Что совпадут числа и точки на всех рёбрах костяшек.
Но. Это застанет  врасплох  -  катастрофа посреди летнего зноя, -  чёрта с два ты успеешь опомниться. Это подомнёт тебя, вышибет пробки, пустит под откос поезда, собьет с  ритма, вывернет наизнанку, ляжет чёрными крестиками в календарях. Перекроит – выбрось старые лекала. Когда это придёт – ты будешь не готова. Ты всё ещё будешь дышать другим. Но это заставит дышать тебя кислородом – зальёт в глотку, и тебе нужно будет не подавиться, не захлебнуться и попытаться не испортить всё.
Ты вновь поведёшься на эту ложь: он, конечно, тот самый, самый последний, которому ты нарожаешь восемь детей: восемь красот, восемь ваших высот, продолжений. И опять будет смысл карабкаться, ползти,  плести паутины, прорастать, внедряться. И это опять будет не конец. Не конец до следующего раза, до новой истерики, новых сигарет в открытые окна, темных балконов, ломких,  хрупких,  изъеденных муравьями, балок.
Ты дашь ему новое имя. Ты выделишь ему нишу в переполненной электричке  своего сердца. Ты найдёшь место – а для тебя не хватит.
Ты поведёшься, несмотря на все те партии позади, несмотря на все те yesterdays, все те you could be mine.
Ты можешь ползать на коленях  перед иконами сколько угодно, сточить зубы и отполировать язык молитвами, ты будешь не единожды отрекаться от своего Бога, а потом клянчить у него, сжимать мокрыми ладонями петиции: дай, дай, дай.
Но это придёт внезапно. Мальчик – татуировщик запустит в тебя 111 щупалец, впрыснет под кожу инфекцию. Тебе не отмыться, не залепить рот скотчем, не прожевать.
 У тебя будет один шанс. Наесться.
Это разотрёт стены города твоим позвоночником. Расщепит тебя на аминокислоты.
Харкай мечтой, детка.
Разряд. Тебя не отпустит. Не нагуглишь панацею.
Тебя на вилы посадят – тебе раем покажется – ещё попросишь.
Ты  на его  игле.
И умнее было бы  располосовать его  лицо внутри твоей головы. Порвать его на счастье. На белые флажки. Залить  в его фляжки  кислоты.
Но он  раньше отравит себя синтетикой. Он же не заметит, как тебя накрывает одеялом,  нет, скорее белой простынею, когда он  улыбается. И как бирочку на большой палец  вешает патологоанатом. 
Он  уйдёт. Как ты и предполагала. И опять можно кинуть на стол Богу отчёт.
О том, как ты удаляла  из памяти файлы с вирусами, с червоточинами прошлого. Corrupted Love. Нажимала кнопку Reset.
- В который раз?
- В который раз.

Не станет  этого ****ского мальчика, что пережжёт всё внутри, обольёт перекисью – свернёт кровь – а тебе потом кровохаркать по нему жалкими  пневмоническими абзацами; складывать в коробки, перевязывая лентой «fragile»; вытаскивать из шляпы сумасшедших кроликов. Но ты не Алиса.
Неужто так и играть роль «мне-никто-не-нужен», «сами-с-усами», сами устали уже. Вот так-то, Михалыч.
А потребность обниматься его руками, истатуированными, в одни ноты читаться, слитным текстом, шедевральными партитурами, будет множиться внутри. Ведь кислород  углекислым становиться, если иначе.
И ты не будешь   знать, как справиться с депрессией, зато депрессия  будет знать, как справиться с тобой. Приуменьшить  тебя ещё чуть-чуть и свести на нет. Умельчить, запростить, доконать, вытереть, затереть, упростить, выпотрошить, выщербить и далее по списку.

Что же ты, Бог, её всё гнёшь как бамбук. Бог, поверь, она не бамбук.
И  ты будешь объяснять адвокатам Бога, что пусть с ним  и шатко, стрёмно, по краю, но зато на всю мощность вывернув звук, сжав запястья, за руку – с моста, в грязную реку, но – счастливо, как в безмозглом детстве. А вы большие.
И пусть он – красив, а ты  - damaged. И он – ветер, а ты  – naive. А  ты  – в руки просишься, несёшь ему себя, запихиваешь  в рот кусками именинного пирога, а он – сыт. А он – красив! А ты   - ugly duckling. Но он  - так и будет красив! А ты  – нет, не станешь  прекрасной Лебедь.
И ты проплачешься, откашляешь его, но порезы пусть остаются, эти шрамики под платьем. Вроде, так,- полоски, а на перемену погоды возьми да и заноет. И припомнят. А он  - не вспомнит – дальше пойдёт.
А всё иначе мечтаться будет.
Ну, так и пусть.
Карябай себя, детка. Давай.
Сколько ещё имён до заветного?
И все – мыльные пузыри. Не те, что переливаются, floating on the air. А те, что лопнули.


А он – да. Он, пусть, думает, что она  глупая, детская, зарванная. И лезет к нему в подрёберье, в это сладкое междуречье между его ключиц.
Она напишет ему красивые письма. Ну, знаешь, те, что складывают аккуратной стопкой и перевязывают лентой.
Она почти профессионал в этом. И если он может рассказать всё о татуировочных машинках: все эти винтики, шестерёнки, иголки  - она  точно так же разберёт письма на слова, расклеит  по буквам, разложит на звуки. В письмах ведь как в любом механизме: либо отлажено, либо нет. И если нет веры в то, что пишешь – не получиться: те самые шестерёнки будут истирать друг друга, клацать, царапать – и всё встанет. Рисунка не получиться. На том конце провода не ответят.  И по проводам пустят чужой ток.
 И он будет молчать. Как раньше. Как было задумано еще не им. В тот прошлый раз, что оставил за собой шлейф выжженных лесных акров.
Ведь суть в том, что всё равно, всё равно, как бы чертовски красивы не были эти письма и строчки в них, и каждая буковка, выстраданная, выструганная, выведенная, - все эти письма сложат стопочкой, перевяжут ленточкой, но в итоге, детка, их спрячут в ящик стола.
И, может быть, в редкие дни их вынут, дадут бумаге просохнуть, продышаться, смахнут пыль с пожелтевших листов.
А соль тех писем была в том, чтобы в альбомы или, ну, знаешь, даже в рамки по дому развесить. И утром, когда уже невыносимых лет 35 вы утром просыпаетесь вместе, идя из спальни в кухню, зацепиться за эти письма на стенах и знать – не зря.
Не не зря она их писала. Не не зря он их получил. Не не зря они  их тут поразвешивали.
 А просто – не зря.
И 21 грамм тех писем внутривенно впрыснет себе.  Чтобы точно. Чтобы наверняка. Чтобы не откачали.
Он, несомненно, спасётся бегством. Она, несомненно,  умножит им выбоину в душе.
И какой-нибудь задуманной осенью он на неё дыхнёт, и полетит она по ветру парашютиками переспелых одуванчиков, в почтовые ящики селиться.


Рецензии