Три Цезаревича
Фортуна ли к нему благоволила или ещё кто, но в коммерции обладал он чутьём отменным – где можно, словчит; где надо, состорожничает. А каким проявлялся он в прочих отношениях человеком, Бог весть: кроме как в конторском правлении на третьем этаже под высокой черепичной крышей его и не помнили. Одно известно было о нём по приватной части – что есть у него три сына; и все трое были, что называется, на виду.
Двое состояли при отце. Старший был Писец, мастер выводить всякие расчёты и писать отчёты. Отец его смолоду к этой науке приставил, обучил в самоважной академии, и по должности своей знался Писец Цезаревич и со всякой коммерции цифроведами, и с мытарями, и с других ведомств чинами, и вообще со всем охочим до бумаг людом в интеллигентные сношения входил.
Средний сын был Гонец. Этот в кабинетах с академиями штанов не протирал, но соображение имел резвое, нрав деятельный, а нервную организацию самую устойчивую, какую только можно вообразить. Таковой характер весьма способствовал Гонцу Цезаревичу в его занятиях: подгонять людей подневольных и отгонять недовольных (а такие, понятно, всегда найдутся; народ-то, вестимо, малограмотен и притом шустёр чрезмерно, тянет всё что ни попадя в рот да за шиворот – нет чтоб сперва инструкцию аглицкую прочитать). Словом, были старшие сыновья Цезарю Кимовичу натурально правой и левой рукой. Кто которой – тут разные существовали мнения, сам же отец никакого не выказывал: ни к чему оно было для спорого семейного дела.
Младший же сын, Борец, стоял особняком. За малым практическим разумением был он направлен по газетно-риторической части, ибо не мог отец усмотреть другого применения пылкой его юношеской наклонности за правду бороться – а так, может, и с неё какой прок выйдет семье, ведь поначалу-то не было никакой уверенности, как оно обернётся и надолго ли с этими компаниями. Понабил себе шишек Борец Цезаревич своей честной горячностью, однако за ум так и не взялся, а напротив, перерос из правдоруба чуть ли не в – страшно сказать! – правозащитника: выступал печатно, разъяснял изустно и многих таки вывел на чистую воду. Иные, правда, говорили, что в грязной утопил, да только кому охота мокробрёхов-то слушать.
А Борца Цезаревича народ слушать любил – не потому что речист, но потому что умел он разузнать такие сделки потайные и подделки филигранные, что аж дух захватывало; а как – на то был у него свой секрет.
Ещё с зелёной своей ругайуправдомовской юности свёл он случаем знакомство с одним человеком. Сама видимость у того была довольно удивительная – тонкая такая, бледная, согбенная видимость с тусклыми чёрными очами; и лишь много после первой встречи, украдкой приглядевшись к нему, сообразил Борец Цезаревич, что знакомец-то будет, пожалуй, одних с ним лет. Но никакой дружбы или просто молодецкого товарищества меж ними не сложилось. Сам-то Борец был молодец хоть куда – а тот жил замкнуто: если выходил из дома, то только изредка и по ночам, тихо шаманил что-то, сидя среди длинных неподвижных змей в своей избушке на отшибе, и даже имени его настоящего никто не знал. Считалось, что среди шаманов вроде него прирождённого имени и не положено, а положено только их шаманское НовоеИмяКакбы, и это его имя было Хаке.
Так он и назвался и ничего другого про себя не рассказывал, да Борцу Цезаревичу оно было и без разницы при его-то интересе. А интерес его в том заключался, что пускал его Хаке поглядеть в своё шаманское окно. Многие заводили себе окна наподобие: те вроде и светились, и суетились для хозяев, и картинки рисовали распрекрасные, да только на поверку всё это выходила чепуха, детские игрушки. Окно же Хаке было и вправду волшебное – с виду неказисто, и изображает одно чёрное да белое, но как на отчёте перед Господом Богом выплывали в нём чёрными строчками все огрехи, обманки и сокровенные задумки людей больших и малых, и целых банков, и учреждений коммерческих и казённых.
Поначалу показывал Хаке в своём окне разные цифры и растолковывал, где в них какая хитрость завелась, потому что Борец-то Цезаревич терялся малешко от числительного изобилия. Но после, как скумекает и в раж борцовский войдёт, тут уж всё в ход шло – и письма частно-секретные, где один сотоварищ-компаньон другого заспинно козлом лысым обзовёт, а следующим письмецом с ним же и договорится, как какого-нибудь осла лопоухого на сивой козе объехать, и всякий прочий приватный и юридический документ.
Немало врагов нажил Борец Цезаревич через свою великую любовь к истине; иные и яриться на него пробовали, но куда ж ты попрёшь против правды с липкими-то ручонками да бегающими глазёнками.
Ну и народ за своего Борца горой стоял, так что, потужившись, отступали недруги не солоно хлебавши – кто чин чинарём, лишь знамёна приспустив, а кто и поскальзывался на собственной слюне, всякое бывало. Только вины Борца Цезаревича здесь не было никакой, и такого, чтобы добивать даже самого отъявленного ворюгу-ворога, за ним не водилось. Он правды хотел – и больше ничего.
Так оно у Цезаревых сыновей и шло: всяк радел за своё, и старшие братья меньшого месяцами не видали, ибо надобности в нём для них как будто никакой не наблюдалось. Если же встречались, то они только своими делами хвалились, а про его нарочно не спрашивали, хотя, бывало, почитывали втихаря. Но случилась беда: прямо за дубовым рабочим столом хватил Цезаря Кимовича удар, и помер он сей же час.
Загоревали сыны старшие, припали к бездыханным щекам его и, конечно, тут же послали за младшим братом. Но, прежде чем он явился, они уже от щёк отпали и стали совещаться: что делать? Открыли сейф; там лежит бумага, называется «Завещание», и в ней сказано: «Всё своё движимое и недвижимое, и дело, и деньги, какие есть, завещаю троим моим сыновьям по справедливости, то есть поровну».
– Ни фига себе крендель! – воскликнули, прочитавши то, братья. – Это-то по справедливости?! Ему-то за что? Он ли потел с нами за то дело и за те деньги?
И так им это неприятно и возмутительно показалось, что мигом сели они и отцовскую волю переписали, чтобы дело и прочее имущество им поровну, а Борцу, чтоб совсем наследства не лишать, бабкину избу-развалюху в дальней волости. Распечатали всё путём, подписи поддельные поставили: отца и ещё две, благо один из подписантов тоже месяц как преставился, а второй, давний отцовский товарищ (сказать откровенно, просто старый пьяница, которого держали из милости) оказался теперь у них в подчинении, так что делать всякие заявления было бы ему совсем не с руки.
Только они своё сочинение в сейф убрали, как подоспел Борец, и настоящее завещание запихнул Гонец куда-то второпях, да и позабыл куда. (Писец на него потом за это сильно ругался. А чего ругаться, с другой-то стороны – кабинет отныне ихний, кто тут чего найдёт.)
Ну а как брат прибыл, пошло-поехало всё заново: слёзы, к щекам припадание, сейфа открывание, бумагочитание – но тут уж все только об отце кручинились, потому что бумага всех устроила, а Борца Цезаревича она и не заинтересовала вовсе.
Так погоревали братья три дня, похоронили отца как положено и разошлись опять в разные стороны. То есть Борец ушёл в свою сторону за реку, а Писец и Гонец остались; стали сообща управляться. И ничего нового в деле для них как будто не было, да только никак не могли они сговориться, кто же из них больше Цезаревич. То поладят, а через неделю, глядишь, и снова вдрызг.
А пока они бранятся да разбираются, писаки писцовые и отгонялы гонцовые такого, бывало, наворотят, что братья, очнувшись от дрязг, едва их приструнить успевали, чтобы совсем до сраму-то не дошло. И сперва будто бы не доходило.
Однако год прошёл, другой начался, и поползли во все стороны слухи нехорошие, зачастили комиссии одна другой строже – и все вроде силились удержать на плаву улицеобразующее предприятие, но складом получался сплошной скандал и неразбериха. Ведь один чиновник к Писцу в положение войдёт, другой к Гонцу, а третий обоих заштрафует и скажет: нет, зарвались братцы совершенно и тут нужны меры решительные. В общем, такая пороховая бочка образовалась, что и малого фитилька хватило бы. А случился большой.
В ту самую пору закончил Борец одно из любопытнейших своих разоблачительств, и нет бы передохнуть ему, сердешному, от трудов праведных – тут же поспешил к заветному волшебному окну Хаке новой несправедливости искать. Таков уж был человек: супротив лжи – близкой ли, далёкой ли – готов был без роздыху денно и нощно биться. А Хаке возьми да и скажи:
– А ведаешь ли ты, Борец Цезаревич, что под носом-то у тебя делается? Знаешь ли, что братья твои последнюю волю отца твоего сокрыли и подделкой тебя одурачили?
И показал ему два завещания: одно чин чином за год до кончины отца писано, а второе – аккурат через час после. Горько и обидно сделалось Борцу от этой картины; но гордость своё взяла.
– Нет, – говорит, – не могу заради себя стараться. Ты лучше поскреби там по сусекам, и если нарыщешь какую цифирь противоправную или подлость антинародную, то я уж им дам ходу.
А Хаке что ж – высветил и подлость, и цифирь, да такую, до какой ещё ни одна комиссия не добиралась. И написал Борец Цезаревич статею в весьма прелестном сюжетном стиле, что есть, мол, такие компании, которые тем-то и тем-то занимаются, а дела-то у них, бывает, вот как ведутся – и дальше натурально цифирь с литературными комплиментариями. А названий никаких не указал.
Но те, кому надо, и без указаний всё поняли. Писец с Гонцом так и ахнули:
– Ни фига себе крендель! Супротив родных братьев попёр?! Ну вот мы ему сейчас покажем…
Да только не пришлось им. Деятели-то из комиссий тоже явили соображение весьма прыткое и тут же единогласно порешили, что этакое поругание деловой моральности и убыток общественной казне терпеть уже никак невозможно; и с ветерком, с санкцией да с обыском сдали братьев под высокий государственный суд.
При обыске нашлось и завещание – под горшком с пальмой оно завалялось. Впрочем, обвинители и без того на братьев довольно улик набрали; но и адвокаты не дремали. Так что решение судебное вышло очень даже примирительное: аккурат пятачок на двоих – у кого рыльце в пушку, тому показалось много, а кто ещё ни пушком, ни жирком не оброс – тому мало, как оно, в общем, и должно быть в демократично-наказательном справедливом суде.
С тем и отправились братцы в прописанный им казённый дом, а дело их законным порядком перешло к Борцу. Но он был к этой низкой коммерции совсем не приспособлен, поскучал в конторе день-другой – да и отбыл по призванию крест свой нести, назначив к руководству из наличного персонала тех, что вроде почестней и потолковей проявились. Вот ведь святая душа: не разглядел в хитрецах, поспешивших к нему подольститься ни корысти, ни мстительной обиды на прежних хозяев – одну только честность.
Но уж что-что, а своих-то людей братья зазря не обижали, и были эти обиженные народец, в сущности, самый прескверный, и развернулись они теперь так, что уже через год, почитай, ни единого служки без греха и ни единой бумаги без обмана под ними не осталось. А народ-то криком кричит, начальство самоместное жалобами завалил, оно уж и не знает, как его сдержать: одну цидульку поприжмёшь – другая вылезает, того гляди до вышестоящего дойдёт. Пробовали было Борца Цезаревича вмешать, да тот ни в какую: не желаю, мол, знать – и точка; личной собственностью не интересуюсь, дивиденда в глаза не видел; хоть закройте, хоть пересажайте их всех – мне заботы нет.
Да, завелись у Борца дела позанимательнее: ныне стал правдолюбец наш брать такие карьеры, к каким иные-прочие борцы подступиться-то боялись. И вот уж замахнулся он на одну фигуру, которая не то что вышестоящего, а выше вышестоящего начальства протекторатом слыла. Страх и трепет обуяли мелкоместных властителей, когда это начальство, по статейке борцовой кулачком пристукнув, глянуло на них так, что аж стулья совещательные под ними зашатались – того гляди, выпрыгнут.
Собрались после все эти зашатанные вместе с другими лицами заинтересованными, стали думу думать. И размыслилось им кстати вот об чём: а как оно вообще могло случиться, что вызнавал Борец свои факты неприглядные и подробности неприятные? Про мелочь всякую среднего пошиба оно понятно – там болтунов много, и никакой секретности для ловкого человека нет. Но здесь-то! Неужто среди самых доверенных и обласканных предатель выискался?
И порешили они тогда проследить за Борцом тайно-государственно и осведомительство коварное пресечь показательно, дабы другим не повадно было порядочность нарушать. И вот следят неделю, другую; с той стороны, где коммерческая скрытность трещину дала, тоже, само собой, следят и штаты перетрясают, а намёка на какие-либо сношения нет ни малейшего. Борец же накропал уж вторую статейку на тот же предмет с выхухольным заключеньицем «Продолжение следует», причём сведения в ней преподал самые новейшие и нервозные.
– Как же так? – зашептались в смятении чины с подчинками, и сделали агентуре своей великое распушение, и указали пуще прежнего следить – строже да осторожнее.
Однако ж Борец был в ловецких делах не вовсе профан и, почуяв первую топорную слежку, при случае сбивал её с толку весьма посрамительно.
А вот со второй, тонкой да деликатной, не сладил. И как пришла ему надобность к Хаке за обещанным продолжением наведаться, покрутился он малость по сумеркам – вроде нет никого – да и вывел всю шпионскую бригаду прямо к избушке на отшибе.
Едва дверь за ним затворилась, наладили они трубы подзорные да подслушные – и тихо ахнули. Возможно ли?! чтобы в сей глухоманской пустоши колдовало против них чудище столь ужасное и всевидящее, о каких отродясь не слыхивали в наших богоугодных и чиноприятных местах!
Доложили по начальству. От такой новости повскакало оно с ортопедических перин, посовещалось спешным ночным порядком и порешило брать главного врага общественного мироустройства немедля, Борец же пускай идёт своей дорогой, погуляет покуда (а он уж точно двинулся восвояси).
Отрядили на дело пятерых самых верных и храбрых витязей - серых соколов. Скоро прибыли к месту могучие бойцы. Тише украдчатой мыши зашли они в дверь, на никчёмный замочек замкнутую, и бесшумно встали в темноте у Хаке за спиной.
Так сидит он, будто бы ничего не чуя, явный им весь как на ладони; перед ним же светится волшебное окно. И в том окне видят витязи – себя: свои фигуры, комплекциями приметные; свои носы, под чёрными масочками приплющенные; свои глаза, в прорезях прищуренные; свои руки, на правые бока боевым порядком закинутые. А ещё видят они в окне, что направлено на них – на всех и на каждого – страшное пятиствольное орудие, чёрт знает каким шаманским апгрейдом добытое.
И до того живо почувствовался им последний миг, до того жутко сделалось, что как по команде выхватились они и выпалили с пяти рук Хаке в спину – и рухнул он к своему окну, и грохнуло страшное орудие, и они – те, что в окне – тоже рухнули.
Ни секунды не медлили отважные соколы, быстрее пули вынесло их на улицу, и понесло бегом, бегом до самого кащенкиного царства. Кто добежал – жив остался, а кто оступился где да об землю шарахнулся – тот там и сгиб в одночасье.
Рассказать ли, что сталось с Борцом, когда дошла до него весть о кошмарном происшествии? Не стоит. Одно заметим: невеликим оказалось его голокоролевское достоинство – ни словом не обмолвился он о диком убийстве, а видевшие его в те дни говаривали, что всё-то он шнырял по редакционным коридорам, злобился да сокрушался, как подвёл его «этот человек» в наирешительнейший момент жизни. Ведь думал воитель наш исполнить песнь лебединую под занавес самого громкого своего предприятия, а вышло-то, по правде говоря, одно невразумительное карканье.
Да и то сказать, какие песни, когда крылами следовало уже пошибче хлопать, ибо все прежние слова его были властительно объявлены вражьим клеветническим измышлением; новых же взять стало негде. Тут уж было не до гонору, и не грозным орлом, а торопливым нырком – но успел-таки, улетел Борец Цезаревич за спасительные моря-океаны в пятьдесятое царство-государство.
Маленько оклемавшись, попробовал было правдоискатель оттуда голос подать обличительный, да видно, что-то не заладилось – голосом ли подсевшим не угодил тамошней привередливой публике, или, может, ей оскомину набить успели этакие перелёты-обличители. В общем, что-то он там подкрякнул пару раз – да и впал в полную безвестность. Как и братья его, Писец и Гонец, единственный раз свидевшиеся после выписки из указанных им для поправки совести казённых заведений.
Совести-то ихние как будто поправились – то есть ежели их местами поменять, то даже определённо поправились, ибо совесть Писца признавала уже все им обоим вменённые прегрешения – но только за Гонцом; совесть же Гонца согласно говорила то же самое про Писца. Само собой, что при таком совестливом ходе мыслей произошли из их свидания одни неразрешимые противоречия и неразгласимые в приличном собрании противоуказания. Так и разошлись разобиженные братья и затерялись где-то тишком, не подавая друг другу ни слуху, ни письменного, ни печатного сообщения о своём существовании.
А если появились годы спустя где в наших ли, не наших краях какие Кимы Писцовичи, Гонцовичи или Борцовичи Злоработные – так, может, вовсе и не к этой сказке продолжением. А если и к этой, то продолжение их, верится, не в пример отцам поскладней да повеселей выйдет.
Свидетельство о публикации №210113000096