Толпа больших чувств в маленькой памяти

Весь вечер будто камни ворочались у меня в груди, переставлялись с места на место. Я все думала, думала, пыталась понять, что такое со мной происходит, найти какие-то формулировки, чтобы обозначить мое состояние, но в целом пребывала в растерянности. А ночью, когда я не могла заснуть, среди булыжников во мне вдруг открылся просвет, в который хлынули картины моего детства, и не просто картины, а звуки, запахи, тактильные ощущения и чувства, чувства затеснились во мне, требуя слов для их определения.


В детстве любовь к родителям была не такой, как сейчас. Они были не просто очень родные люди, а исполины, столпы, центры, вокруг которых вертелась вселенная. Не зря на детских рисунках они всегда у меня упирались макушкой в верхнюю границу листа, а я была им примерно по колено.

Однажды я в тревоге сказала маме: «Мне кажется, я люблю папу больше, чем тебя», а мама ответила: «Нет, просто папу ты реже видишь и поэтому больше скучаешь». Я не то что скучала по папе, просто те дни, когда у него были выходные, казались праздниками, вихрями веселья и всегда были полны чего-нибудь нового, необычного, яркого. Например, мы всей семьей делали студень, или ехали в лес собирать грибы, или все вместе смотрели кино. Но дело не только в праздниках. Как-то я, глядя на икону, сказала папе, что он похож на Христа. Папа сказал: «Все мы созданы по образу и подобию Божьему», а я не смогла объяснить, что просто он самый добрый и самый бородатый и вообще лучший-в-мире-папа.

И несмотря на это я как-то раз на него разозлилась и обиделась. Может, и не однажды, конечно, но я помню только один случай. Без предыстории, без причинно-следственных связей, только моя реплика: «Уходи, папка!», и его спокойный ответ: «Ухожу», и гигантское, катастрофическое, невыносимое чувство вины, когда за ним захлопнулась дверь. Он нужен был мне срочно, прямо сейчас, чтобы выкричать, вырыдать себе прощение, чтобы высморкаться ему в плечо и подержаться за утешающую бороду, чтобы спастись от своей глобальной ошибки, не оставаться с ней наедине на много часов. И я все бродила по Большой комнате, темно-коричневой с белыми отблесками на лаковых поверхностях, с величественной софой и шкафами, с темными пыльными уголками, в которые можно прятаться. Там жил теплый папин запах книг и ладана, и от этого я только острее чувствовала, как я ужасно виновата перед лучшим-в-мире-папой.

Но по маме я тоже могла очень сильно скучать. Я так привыкла, что она все время очень рядом, что пережить ее отсутствие было тяжелым испытанием. Когда брат Коля был в больнице, и я жила у бабушки, когда в больнице была я, и мама не могла быть со мной рядом — это было такое сырое время... Время непроходящего комка в горле, соленых дорожек на щеках, слипшихся ресниц и мыслей по кругу. «Ты чего ревешь?» — «К маме хочу» — «Так она же приедет! Завтра или даже сегодня» — «Ага» — «Так чего ты дальше ревешь?» — «К маме хочу» — бесполезно было со мной разговаривать. И я уже привыкла сидеть в своей палате и устало плакать. Если поначалу я выбегала в коридор, заслышав мамин кашель, и больнее разочаровывалась, увидев, что это по-маминому кашляет медсестра, то потом я привыкла не выбегать, а только дергаться и ждать: если через минуту мама не появилась, значит, это опять была подделка.

Долгое время я не умела без мамы засыпать. Ну почему спать надо обязательно в темноте? У меня была мечта — чтобы разрешили заснуть при теплом уютном свете под убаюкивающие своей непонятностью взрослые разговоры. Нет, непременно надо было идти в объятия кошмаров, движущихся теней, искаженных очертаний. И, что, кажется, было для меня еще хуже, в объятия тишины и гулкого одиночества. Я вставала взлохмаченная, щурилась от света лампы, шлепала босыми ногами по линолеуму в Большую комнату, где усталая мама расстилала постель, и просилась посидеть немножко, потому что не спится. И мало было радости от этого, потому что с каждой секундой я все приближалась к моменту, когда меня поцелуют, папа благословит на сон грядущий, и меня неизбежно отправят обратно тосковать в темноте и одиночестве. Лучше всего было, когда мама ложилась со мной, и уходила после того как я засну. Тогда в мире не было ничего страшного, тогда моя кровать была не прибежищем всего мрачного, а кораблем, легко уносившем меня в страну снов. Но столько по этому поводу было сложностей: я слышала, как папа зовет маму, чувствовала, что мама переживает, Коля говорил мне, что я не должна ее держать, папа подшучивал, что мой муж будет очень удивлен, когда окажется, что я не могу заснуть без мамы, бабушка называла это капризами и осуждала за потакание им, так что я заставляла себя отпускать маму, а когда у меня это не получалось, просто мучилась виной. Мне казалось, что я как-то неправильно устроена...
Мне кажется, что чувства, во власти которых я оказывалась, были сильнее, чем я могла выносить. Во всяком случае, я не умела дать им выход, рассказать о них, назвать их, и потому они бурлили внутри меня, а я не знала, что с ними делать. Как-то вечером я сидела на полу и копалась в пуговицах. Я не знаю, почему на меня вдруг напала такая густая тоскливая скука, но мама, хоть и сидела рядом, была занята, а я не знала слов, которыми можно объяснить свое состояние. Я нагрубила маме и не могла попросить прощения, потому что была переполнена безнадежно серым раздражением. Я порезала этикетку от пепси на много кусочков, но это не помогло. Тогда я стала ломать карандаши — это было лучше, потому что они ломались с трудом, обломки больно царапали ладони и, кроме того, мама обратила на это внимание. Но на что эти действия могли быть похожи со стороны? На баловство и на бессмысленную злобу, а за это следовало отругать и возмутиться. А я не могла объяснить, что если я не направлю эту злобу на ломку карандашей, то я буду и дальше ломать изнутри саму себя, потому что я прекрасно знала, как нехорошо испытывать такие темные чувства.


Впрочем моя жизнь вовсе не состояла сплошь из тоски. Я помню одно летнее утро, когда мама приехала ко мне в лагерь. Я увидела ее вдруг: белые, ослепительные на солнце штаны и белую же в тонкую полоску кофточку. Я очень любила эти тонкие вертикальные полосочки на белом фоне, а еще от мамы исходило сияние отраженного солнца и радость неожиданной встречи, и она пахла железной дорогой и лесом, и в руке дышал прохладой черный пакет с мокрой черешней, и сила счастья распирала меня изнутри, в ней хватило бы скорости, чтобы пробежаться по лестнице на вершину башни, но бежать не было нужды, и потому счастье просто взорвало меня белой вспышкой, не оставив в памяти ни секунды до или после момента узнавания.

А однажды я проснулась девятнадцатого декабря, в день моих именин. В квартире стояло тихое и спящее воскресное утро, пыль играла в лучах зимнего солнца. Цветочный узор на подушке ласкал щеку, и наслаждением было чувствовать каждую свою сонную клеточку, от носа до пальцев на ногах. Я села в кровати, стараясь не потерять ни грамма уютного тепла, и встретилась глазами с волком. Это был самый обаятельный в мире волк, которого я когда-либо встречала: в красном цилиндре и клетчатом пиджаке, с элегантными рыжими бакенбардами и обворожительной длинной улыбкой. Я ползла к нему медленно, боясь проснутся, но он оказался реальным: пушистым и мягким. Я обняла его и с тех пор всегда таскала с собой. А кроме него в пакете меня ждала огромная упаковка фломастеров — это бездна возможностей, кипы будущих шедевров, раньше у меня в распоряжении не бывало такого богатства оттенков. А на полу стопка книг, и верхнюю — «Гуттаперчевого мальчика» — я положила на подушку читать. Волк, зажатый в подмышке, конечно, тоже читал, начиная с эпиграфа, так нами тогда и не понятого: «…Когда я родился – я заплакал; впоследствии каждый прожитой день объяснял мне, почему я заплакал, когда родился…» И дальше на одном дыхании, сдерживая подступающие слезы, чтобы не мешали читать, до самого конца: «На  следующее утро афишка цирка не возвещала упражнений "гуттаперчевого мальчика". Имя его и потом не упоминалось; да и нельзя было: гуттаперчевого мальчика уже не было на свете»... И уж после этого в который раз в своей жизни взорвалась, стиснула пальцами волка, вдавила лицо в подушку, захлебнулась в рыданиях, отдала себя всю на волю светлому и острому сопереживанию...

И растерянный Коля уже делал выговор родителям: «Такой радостный день испортили! Разве можно в именины дарить книги, от которых плачут?» На что мама ответила: «Это прекрасно, если человек умеет плакать, читая настоящую книжку…». А я сказала: «Спасибо. Хорошая книжка, хорошие фломастеры, очень хороший волк. Спасибо!». Волк-то меня понимает, он же соленый от моих слез, и, может быть, даже знает, что потом я скажу себе: «Это были счастливейшие в моей жизни именины...»

09.05.09


Рецензии
Какие тёплые воспоминания Вы сумели
сохранить в своём сердце о родителях и
так ярко описать об этом в рассказе!
Желаю Вам удачи, уважаемая Варвара!

Дмитрий Верендеев   04.12.2010 05:17     Заявить о нарушении
Спасибо большое за теплые слова, Дмитрий!

Варвара Глебова   04.12.2010 10:59   Заявить о нарушении