На средних этажах пирамиды Ч. 3 Студенческая хрони

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Студенческая хроника
 (Дневник Лертова)



Колумб Америку открыл,
Страну для нас совсем чужую.
Что в дальнем мире он забыл?
Чудак, уж лучше б он приплыл
На нашей улице в пивную!

Из студенческой песни


Воспоминания безмолвно предо мной
 Безжалостно свой развивают свиток:
И, с отвращением читая жизнь свою,
Я трепещу и проклинаю,
 И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.

А.С. Пушкин


 
 










1956

7 ноября. Вести дневник давно стало моей постоянной потребностью. Заветные тетради надёжно хранят все мои секреты от постороннего любопытного взгляда. Человеческие отношения так непрочны и зыбки, так изменчивы, что полагаться на них часто бывает опасно. Кто сегодня тебе друг и верный союзник, тот завтра может стать врагом или предателем. Вот почему человек, даже самый близкий, не должен быть посвящён во все тайны нашей души. Дневник хорош ещё и тем, что не осуждает и не предаёт — он зеркало души; молчаливый собеседник; надёжный товарищ, который, если случайно не попадётся в чужие руки, никогда не подведёт своего хозяина. Только в общении с дневником можно быть до конца откровенным, искренним в своих чувствах и мыслях, беспощадным в суждениях о себе и других. Если одним из условий духовной жизни является исповедь, то нужно признать, что именно в дневнике человек решается рассказать правдиво не только о своих мнимых достоинствах, но также о недостатках и слабостях, обычно тщательно скрываемых. Наконец, я хочу подчеркнуть, что дневник является прекрасным инструментом самопознания. Разложить самого себя на части, оценить каждую частичку своей души в отдельности, чтобы полнее познать себя — вот задача трудная, но благородная.
Итак, я пишу о себе и только о себе, стараясь не уподобляться среднему обывателю, который всегда мыслит по подсказке, интересуется тайно «неслыханно прекрасной» жизнью в Америке или в Европе, но при этом совершенно не знает, что делается в его собственной стране и даже в собственном подъезде. Но поскольку я, как и все смертные, сталкиваюсь ежедневно с самыми разными людьми, в том числе и с официальными лицами, то помимо своей воли мне приходится уделять внимание социальному микроокружению. Нередко я позволяю себе субъективное, даже эмоциональное, отношение к нашей действительности. Поэтому если кто-нибудь прочёл бы вдруг мои дневниковые записки, он узнал бы много любопытного и, может быть, получил бы немалое удовольствие. К своему удивлению он обнаружил бы, насколько реальная жизнь отличается от её искажённого отражения, преподносимого читателю и зрителю средствами массовой информации: газетами, журналами, теле- и радиопередачами.

Р.S. Что ж это я ещё не побрит и не одет? Уже пять часов вечера. Давно пора ехать к моему приятелю Виктору Куракину. Его квартира будет сегодня свободной. Нужно ещё успеть встретить свою любушку-лебёдушку. Пора, давно уже пора выбираться мне из своей берлоги. Чувствую, славно отметим тридцать девятую годовщину советской власти. Вакханалию устроим примерную...
Октябрь Семнадцатого года — одна из самых мрачных (чёрных) страниц истории России. Плакать нужно в этот день, а не веселиться. А мы, глупцы, будем развлекаться.

9 ноября. То, что время не остановить, знает каждый студент. Всё ближе приближаюсь я к двадцатилетнему рубежу. В былые времена в моём возрасте уже успевали прославить своё имя, но я пока только студент советского вуза. Да и на будущее мои планы весьма скромные. Если окончу институт, выберу карьеру учёного-исследователя. Меня уже теперь привлекает физиология человека и животных. Часто я посмеиваюсь над собой, говорю: «Ну, давай, друг Евгений, посмотрим, какие у тебя перспективы! Будем надеяться, одолеешь ты институт. Если с ходу, не теряя времени, поступишь в аспирантуру, то через три года станешь кандидатом наук. Если не заленишься, не отступишь от намеченной цели, то ещё через пять лет защитишь докторскую диссертацию. Это даст тебе шанс возглавить лабораторию, создать научную школу и получить звание профессора. Дальше ты поставишь цель пробиться в Академию, то есть приложишь все силы к тому, чтобы быть избранным сначала в члены-корреспонденты, а затем в действительные члены Академии. К тому времени будет тебе уже сорок или даже пятьдесят лет. При удачном стечении обстоятельств тебя могут назначить даже директором НИИ или отдельной самостоятельной лаборатории. Таков твой путь. А пока ты всего лишь юноша. И это хорошо — живи в полную силу, не отказывай себе ни в чём!».

Казалось бы, моё ближайшее окружение, студенты и преподаватели, должно состоять из людей необыкновенно талантливых и, кроме того, преданных высоким идеалам. Ведь чтобы познать душу и тело человека, нужно самому быть сверхчеловеком. Что для других представляется трудным и непреодолимым, то для моих коллег должно быть ординарным делом. Но как ни странно, мои коллеги-студенты в большинстве своём являются самыми заурядными людьми. Многие, если не большинство, поступили в институт не по призванию, а только потому, что так захотели их родители. Как я случайно узнал (шила в мешке не утаишь), многие приняты в институт фактически по сословному праву.
А наши преподаватели, что можно о них сказать? Конечно, отдаю им должное — они не такие уж плохие специалисты, но и только. Собственно у них нечему учиться. Не подражать же им в ограниченности и невежестве? Все эти ассистенты, доценты, профессора, — разве способны они зажечь в душе своих учеников прометеев огонь? Разве имеют они моральное право воспитывать молодёжь? Ведь вместо стойкости и самостоятельности они могут «гордиться» лишь духом покорности. Да и какими были прежние, дореволюционные, интеллигенты — такими ли уж чистыми и святыми? Нужно при случае полюбопытствовать.
Занятия в институте я определил бы как принудительные. Все студенты обязаны строго придерживаться расписания занятий. Пропуски и опоздания фиксируются, а проштрафившихся студентов наказывают с помощью системы отработок. И вот каждый день я должен приходить на ту или иную кафедру и отбывать положенные часы на лекциях или семинарах. Тем самым я теряю много драгоценного времени: ведь со многими предметами я мог бы справиться, не выходя из дому. Например, история партии или политэкономия для меня не сложней какого-нибудь скучного английского или советского романа.

Как и все студенты, я комсомолец. Вступил в комсомольскую организацию по настоянию взрослых, когда мне было ещё только двенадцать лет. Каждый месяц плачу членские взносы, что даёт мне моральное право не ходить на собрания, игнорировать субботники и вообще не участвовать в мероприятиях и всяческих движениях, которые придумывают где-то там на «верху». Ведь именно сбор взносов является главным в комсомольской работе. Взносы — это деньги, может быть, даже немалые, которые необходимы для того, чтобы содержать комсомольских секретарей и инструкторов. Всё остальное — никому не нужная игра, глупая мышиная возня, скрывающая истинный замысел вождей. Комсомол как организация представляет собой средство нажима, постоянного давления на молодёжь со стороны партии. Не романтика, а кабала ждёт того, кто вступает в комсомол.

Какие у меня отношения со студентами? Я смотрю на них свысока и не скрываю этого. Все, кто меня знает, считают, что я неисправимый индивидуалист, эгоист и насмешник. Секретарь нашего потока как-то в сердцах сказал мне: «Ты ведёшь себя довольно странно... Советский человек, тем более комсомолец, так поступать не должен!» Я засмеялся: «Но я не советский человек! Я русский!» Молчание и замешательство секретаря доставили мне удовольствие. «Ах, ты русский?! Значит, антисемит!»  – тут же с лёгкостью, как будто он шутил, а не утверждал, постарался наклеить он на меня ярлык. «Ты ошибаешься, клевещешь, брат! – ответил я, усмехнувшись.– Мне очень нравятся еврейские девушки».

"Геннадий вспомнил, как один из его близких приятелей развлекался тем, что организовал в свободное время спортивное состязание среди детворы. Сделал он это следующим образом: собрал в своём дворе малышню, мальчиков и девочек, разбил  на пары, затем отмерил пятьдесят шагов и объяснил смысл и правила игры. Каждая пара по очереди пробегала эту небольшую дистанцию. Тот, кто оказывался у финиша первым, награждался шоколадкой. Ребятишки старались изо всех сил, горели желанием во что бы то ни стало обогнать друг друга. «Ну, совсем как взрослые!» – засмеялся приятель. «А как вели себя проигравшие?»  – спросил Геннадий. «Завидовали победителям!»  – сказал он. «И ты не утешил их?» —– «И не подумал: пусть закаляются!»

? ноября. Газеты полны сообщений о стихийных демонстрациях москвичей перед окнами посольства США. Будто москвичи сами, по собственной инициативе, возмущённые агрессивной политикой Белого Дома, запруживают всю улицу, на которую выходит фасад посольства; будто толпа демонстрантов бывает так возбуждена, что наша милиция ничего не может с ней поделать; будто вместе с криками неодобрения в окна посольства летят тухлые яйца, гнилые яблоки и даже камни.
По причине «энтузиазма» москвичей занятия в нашем институте, как и во многих других вузах, были отменены. Все наши студенты вместе с преподавателями должны были добровольно продемонстрировать американскому послу свой гнев по поводу разбойничьих действий американского империализма. Да, они должны были это сделать, чтобы, во-первых, показать всему миру, еще лучше, всей вселенной, свой интернационализм и свою сплочённость вокруг «родной» коммунистической партии, а во-вторых, чтобы янки могли в страхе видеть стихийно возникшую демонстрацию жителей столицы СССР и доложить об этом своему президенту.
Когда объявили об отмене занятий, студенты стали бурно выражать свою радость — смех и ликующие возгласы наполнили аудитории и коридоры. Но радость была преждевременной. Предвидели, что студенты, все как один, дружно разбежались бы кто куда: по кинотеатрам, кафушкам или по домам. Зная это, мудрые организаторы поставили на выходе из корпуса пикет из ассистентов.
«Все на демонстрацию! Становись в колонну!» – приказывали они несознательным студентам, которые хотели использовать свободное время по своему усмотрению.
«Но ведь было сказано, что каждый идёт на демонстрацию добровольно?» – удивлялись наивные студиозы.
«Правильно! Но ведь занятия отменили не для того, чтобы вы пошли развлекаться!»
И желающие смыться, попав в списки, уныло вешали головы, глухо роптали: «Да, добровольно, но в принудительном порядке!»

Отец Геннадия работал токарем на одном из московских заводов. В глазах соседей и сотрудников по цеху он был человеком умным и способным, но ленивым, недисциплинированным, любившим проводить время с собутыльниками. В жёны он взял деревенскую девушку, приехавшую в Москву в тридцатые годы на заработки. Хлебнув горя с мужем-пьяницей, неопытная женщина стала подумывать о разводе, но, почувствовав себя беременной, оставила эту идею. Месяцев через семь она родила мальчика.
Самого себя Геннадий смутно помнил, когда ему было ещё не больше трёх лет. Запомнилось ему, как однажды отец пришёл вечером домой, едва держась на ногах. Мама встретила его неприветливо: «Дома нечего есть, дети голодные, а тебе лишь бы с дружками по пивнушкам шататься!». Конечно, Гена не мог понимать смысла упрёка, да и не все слова он ещё знал. Но впоследствии, встав взрослым, он мог домыслить сцену между родителями. Некоторое время отец молча выслушивал маму, а потом и сам стал кричать. Дело дошло до драки. Как это могло произойти, он не мог понять. Смутно лишь помнил, как отец с поднятыми руками теснил маму к углу комнаты, а та загораживала лицо руками. Скандал кончился страшной сценой. Отец вдруг схватил почему-то его, Гену, и бросил с силой на диван. Он ударился о пружины, подбросившие его кверху. Ему было не так больно, как страшно. Врезалось в память, как сам он громко плакал, и как мама его успокаивала.
На четвёртом году Геннадия стали выпускать на улицу — одного, без присмотра со стороны взрослых. Среди детворы он был самым беззащитным ребёнком: всех боялся, был молчалив и замкнут. Слёзы были его единственным оружием. Неудивительно, что ему нередко попадало от сверстников. Он был настолько робок, что боялся даже младшего брата, появившегося на свет на год с небольшим после него. Наскоки ребятишек казались ему всегда несправедливыми. Обида душила его, слёзы застилали глаза. Единственное, чем он выгодно отличался от сверстников, и в чём ему должны были бы завидовать — он никогда никому не жаловался.
Геннадий помнил, что жили они в сыром холодном подвале. Он часто болел воспалением лёгких. По этой причине летом отвозили его в деревню на поправку здоровья. Солнце и воздух быстро ставили его на ноги, тогда как в Москве, несмотря на все старания врачей, не раз ждали его смерти. Но умереть выпала доля не ему, а брату, который простудился, когда выбегал по нужде босиком прямо на мороз. Бабушка-соседка, которая присматривала за ним, не сумела уберечь его от простуды. Понадеявшись на авось, не вызвала даже врача. Когда братик слёг, никакое лечение уже не помогло.
До семи лет дворовые мальчишки Геннадия просто не замечали. Если и случалось кому-то из них обратить на него внимание, так только затем, чтобы посмеяться над его болезненным видом. Но к семи годам он окреп: мать уже перестала говорить о нём со слезами: «Еле душа в теле!» Он стал охотно участвовать в общих мальчишечьих играх. Все мальчишки из обидчиков превратились в друзей. Он готов был отдать последнее тому, кого считал своим другом. Когда он уносил что-нибудь из дома, и мать обнаруживала пропажу, то наказывала его жестоко. Бедность и нищета не позволяли вольного обращения ни с игрушками, ни со скудной едой. Однако он был неисправим. «Бесхитростный! Душа нараспашку!» – часто приходилось ему слышать от матери.
Первый раз он влюбился, когда был ещё первоклашкой. Не умея, да и не осмеливаясь, сказать о своём чувстве, находил выход в том, что грубил любимой девочке (её звали Аня) и таскал её за косы во время перерывов между уроками. Однажды он написал любовное письмо и простодушно попросил своего соседа передать его по рядам. Аня сидела в центре класса в первом ряду прямо перед глазами учительницы. Письмо — записка в два-три слова — до Ани не дошло. Петька, мальчик, живший в одном доме с Геной, задержал письмо у себя, а как только прозвенел звонок, вытащил его из кармана и прочитал вслух. Весь класс смеялся. В конце концов, письмо попало какими-то путями в руки матери, которая не стала ни в чём разбираться, а просто выпорола его ремнём. Но на другой день и он не менее жестоко расправился с Петькой: избил и заставил его съесть горсть осквернённой земли.
Второй раз он влюбился в учительницу. Он так скрывал свои чувства, что никто об этом не догадывался. Он учился тогда уже в третьем классе. Чтобы любоваться объектом своей любви, он перебрался на первую парту, для чего пришлось поменяться местами с одним из учеников, который с радостью согласился пересесть на задний ряд. Часто Геннадий нарочно ронял на пол тетрадь или ручку и, поднимая их, не забывал украдкой взглянуть на стройные ноги совсем ещё молодой женщины.
В одиннадцать лет проснулись в нём мужество и смелость. Жарким летним днём, когда играл он с мальчишками в бабки, здоровенный парень, которого считали все атаманом, ударил его кулаком по лицу за то, как он объяснил, чтобы не «разевал рот на старшего». Геннадий готов был по привычке расплакаться от боли и обиды, но вдруг почувствовал, что с ним происходит что-то непонятное и страшное. Неудержимая ярость налила его мышцы необыкновенной силой и придала ему смелости. Он схватил палку и бросился на обидчика. Атаман обратился в бегство, а Геннадий решительно преследовал его, подбадривая себя воинственными криками. С тех пор ни один забияка не осмеливался задирать его, а сам он навсегда освободился от чувства страха перед противником.
В пятнадцать лет он выглядел как настоящий мужчина. Лёгкая походка, стройная фигура, светлое лицо, сдержанность в движениях и словах, замкнутость в себе привлекали к нему внимание окружающих, особенно со стороны мечтательных девушек. Он стал несносно гордым. Не посмотрела, к примеру, на него красивая девчонка — он злился, хотя и не подавал виду. Он хотел теперь быть первым везде, всегда и во всём. Быть первым стало его правилом. Русские сказочные и былинные богатыри, князья-воители, особенно Святослав и Мстислав, были в то время его героями

17 ноября. На днях сидел против своей воли на лекции по основам марксизма-ленинизма. Староста потока, Иван Рамиров, предупредил о проверке присутствующих по спискам. Поэтому и пришлось оставить мысли о прогуле и отсидеть положенные два часа в аудитории, Лектор, доцент Лисицианов, начал лекцию вступительным словом на тему недопустимости догматизма и начётничества в преподавании истории КПСС, философии и политэкономии. После такой прелюдии, одобрительно воспринятой студентами, он преспокойно и без зазрения совести занялся тем, на что так рьяно нападал несколькими минутами раньше. От него только и слышно было: партия учит, партия рассматривает, партия считает, партия указывает и т. п. После того как доказал, так ему, по крайней мере, представлялось, что Ленин был гениальным вожаком рабочих, что если бы не дальновидная политика партии большевиков, революция в России никогда не победила бы, он пустился в пространные рассуждения о социалистической демократии. Конечно, он знал, не мог не знать, что никакой демократии в мире не существует, но, тем не менее, должен был говорить на заданную тему, а студенты не могли не слушать заведомую ложь. И неудивительно: никто не должен нарушать правила игры. Правда, замечу, далеко не все воспринимали положения лекции как пустую демагогию. Многие, даже большинство, впитывали Лисициановы слова как истину в последней инстанции.
Во время перерыва подошли ко мне с вопросами староста потока, упомянутый Рамиров, и комсорг Ситцева.
 – Почему тебя не было на демонстрации? – поинтересовалась комсорг.
 – Не хотелось терять времени попусту! – пояснил я свою позицию.
 – Как это не хотелось? – (в голосе удивление пополам с возмущением).
 – Дружески признаюсь вам: у меня были дела не менее важные, чем  экскурсия к американскому посольству.
 – Как ты можешь так говорить? Ведь твой поступок всё равно, что дезертирство! – возмутился Рамиров.
 – А ну повтори, что ты сказал! Твоё счастье, что ты находишься рядом с дамой! – решительно насел я на старосту.
 – Я тебе не дама! – вспыхнула Ситцева.
 – Категорически не утверждаю, – согласился я.
 – Грубиян! – готова была броситься на меня комсорг.
 – Ладно, мы с тобой ещё побеседуем! – пообещал староста.
«Какая муха его укусила? Насколько я успел убедиться, он славный парень. Я приглядываюсь к нему: он не похож на глупого кролика».

Вечером слушал по радио классическую музыку. Как ни странно, я не равнодушен к этому виду искусства. Ведь я родился в семье рабочего и не получил никакого музыкального образования, даже в музыкальную школу не ходил. Не знаю, как рационально объяснить мою любовь к гармонии звуков. Больше того, после поэзии музыка — моё самое сильное увлечение. Хотя я не композитор и не музыкант-исполнитель, даже на гитаре не бренчу, могу с твёрдостью сказать: музыка — моя стихия, моя вторая жизнь. Недели две назад посчастливилось мне прослушать оперу Рахманинова «Скупой рыцарь», которая потрясла меня своей красотой и показалась мне по первому впечатлению намного совершеннее всего того, что было сочинено в этом жанре хвалёными европейскими композиторами. Больше всего меня поразило то, что в этой небольшой по размеру опере оркестру отведена роль не менее важная, чем голосу. Кто знает, не потому ли взбрыкнул гениальный Шаляпин, — отказался петь партию старого барона — что почувствовал своё бессилие перед этим морем оркестровых звуков? Много было композиторов. Все они, за некоторыми исключениями, сочиняли оперы. Прекрасны, например, оперы «Иван Сусанин», «Руслан и Людмила», «Пиковая дама», «Снегурочка», «Аида», «Кармен» и многие другие. А какая же всё-таки опера самая лучшая? Знаю, что этот вопрос поставил бы музыковедов в тупик. Отвечу за них. «Алеко» — вот опера, которая, на мой взгляд, всегда будет нравиться слушателям и никогда им не надоест. Но даже эта, быть может, самая музыкальная опера не лишена недостатков, относящихся, однако, не к музыке, а к либретто.

Р.S. Что же я делаю? Как всегда, опаздываю на свидание. Ресторан  «Якорь» ждёт меня.

21 – 29 ноября. Много, ах, как много у меня приятелей! Моя мама презрительно называет их дружками. Но вот друга нет ни одного. Виктор Куракин, Лида Горяева (Льдушка), Вера Курская (Врушка) — мои постоянные партнёры. Охарактеризую их несколькими словами. Они страшно высокомерны: гордятся тем, что модно одеваются и могут позволить себе беззаботно проводить свободное время. Они всегда при деньгах. Сначала я недоумевал, откуда у этих «бедных» студентов заграничные тряпки, но тотчас перестал удивляться, когда узнал, что они просто сидят на шее у своих «предков» — так они небрежно называют своих пап и мам, занимающих в нашей социальной иерархии довольно высокую ступень. Отец Куракина — заместитель начальника главка одного из союзных министерств. Мать Горяевой — заведует кафедрой гистологии. Родители Курской работают в торговой сети. Подозреваю, что и в институт они поступили не без родительской поддержки.
Виктор, Льдушка и Врушка без ума от джаза. На этом основании они считают себя меломанами и даже, как это ни странно, суперменами. Виктор, кроме упомянутого, большой выпивоха и обжора: за вечер может выпить бутылку коньяка или водки и съесть пять-шесть порций шашлыка, не считая бесчисленных закусок. Меня они принимают за своего. Наверное, я пришёлся им по душе тем, что потакаю их дурным наклонностям. Они подхватывают мои крылатые словечки и обороты, питаются моей желчностью и злостью, влюблены в моё разочарование, в восторге от моих парадоксов. Они видят во мне даже больше притягательно-отрицательных качеств, чем я знаю о себе сам. Они рассказывают обо мне всякие небылицы, стараются навязать мне черты современного нигилиста, отчаянного прожигателя жизни. Благодаря их стараниям моё имя стало вызывать у студенток нездоровый интерес. Чем больше обо мне идёт вздорных слухов и грязных сплетен, тем значительнее становлюсь я в глазах однокурсников. Оказывается, я донжуан и повеса, гурман и эпикуреец, модник и стиляга. Правду говорят: язык без костей.

Несколько дней находился я под впечатлением трагической смерти девушки, с которой был знаком лишь мимолётно. Я встретился с ней на одном из танцевальных вечеров. Подвыпившие студенты вели себя развязно и смело, вертелись около девчонок и бесцеремонно приглашали их прыгать и извиваться вместе с ними под звуки оглушающего барабана и визгливого саксофона. Прислонившись спиной к колонне, одиноко стояла симпатичная блондинка. Нельзя сказать, что она была самая привлекательная девушка. По-моему она была далеко не красавица, но что-то было в ней неуловимое и особенное, властно притягивающее к себе внимание молодых самцов. Щёголи по очереди подходили к ней, но загадочная блондинка упорно всем отказывала. Мне показалось это забавным. Я с интересом смотрел на хрупкую фигурку девушки и её бледное лицо, на котором как в зеркале отражались следы тревоги и растерянности. Она не знала, куда деться от нахальных молодых людей. Глаза её испуганно вздрагивали каждый раз, когда кто-нибудь из них направлялся к ней. И вот, когда она давала отказ очередному повесе, оказавшемуся грубей и настойчивее других, я подошёл и сказал:
 – Она танцует со мной!
 – Нет! – запротестовала она. Но её «нет» прозвучало скорее как «да».
Я мягким движением потянул её за локоть — она почти не сопротивлялась.
 – Я ни разу не видел Вас раньше... Вы разве не из нашего института? – спросил я.
 – Нет, Вы ошибаетесь: я студентка нашего института... И Вас я знаю, по крайней мере, слышала о Вас,  – ответила она, улыбнувшись.
Говорила она немного по-детски. «В точном соответствии с неясно выраженной инфантильностью, – отметил я, ; которая придаёт ей неповторимое очарование».
Она слегка шепелявила и  немного, почти незаметно, коверкала слова. Голос у неё, однако, был удивительно проникновенный. Казалось, не звуки голоса взрослой девушки слетали с её припухлых губ, материально-грубые, а что-то томительно-сладкое, нездешнее и таинственное. Я вслушивался в её голос, как в музыку.
 – Вы Лертов! – произнесла она, заметив моё удивление.
 – Но я Вас никогда не видел!
 – Зато я наслышалась о Вас.
 – И что же обо мне говорят?
 – Да ничего хорошего... Говорят, что Вам нельзя верить...
Тут она несколько смутилась, краска залила её бледные щёки. Она отвернула от меня своё лицо. Я воспользовался благоприятным моментом и как бы невзначай коснулся губами её маленького прозрачного ушка и тихо произнёс:
 – Скажите мне Ваше имя! Мне будет приятно повторять его.
 – Лена! – пропела она.
 – Моё любимое имя! – соврал я, вогнав её в краску.

Наше случайное знакомство не имело никакого продолжения. Другие девушки увлекли меня, да так, что встреча с Леной постоянно откладывалась. Но я всё время помнил о ней и даже интересовался её судьбой через своих информаторов. Так прошёл месяц или больше. И вдруг я услышал рассказ о её трагической гибели. Вот какая была история. Вместе со школьной подругой оказалась она в компании малознакомых ребят. Известное дело, вино толкает юнцов на сексуальные подвиги. Девушки, оказавшиеся ещё нетронутыми, были грубо изнасилованы. Лена стала жертвой жестокого южанина: то ли грузина, то ли чеченца. Она пыталась сопротивляться, но насильник был настоящий зверь. Сначала она была просто в шоке, потом, придя в себя, долго плакала. После она как будто успокоилась, но как только оставили её одну, выбросилась из окна с пятого этажа. «А возможно, выбросили!» – услышал я в конце рассказа.

1 Декабря. Молодёжь, молодое поколение — главная забота идеологических служб. Нас называют строителями коммунизма, нам обещают жизнь в коммунистическом раю. Если верить журналистам, мы любим больше всего партию, комсомол и советскую родину; мы готовы в огонь и воду по первому слову ЦК КПСС; мы с уважением, даже с благоговением, относимся к своим духовным отцам и всегда благодарны им за ту счастливую жизнь, которую они постарались устроить для нас; все мы высокоморальные и, главное, идейные молодые люди; мы ненавидим частную собственность; мы самые лучшие в мире, — молодёжь капиталистических стран должна равняться на нас. Вот какие, оказывается, мы советские парни и девушки!

«Они устроились на окраине города. Долго бродили по незнакомому месту, пока не набрели на лавочку, окружённую со всех сторон деревьями и кустами. Выставив бутылки и разложив закуску, приготовились к возлиянию. И тут выяснилось, что одна из чувих (чува, чувиха, чувындра — так на их языке называли любую смазливую девчонку), Людка, уже бывавшая здесь раньше, знала этот уютный уголок и специально сюда всю компанию.
 – Только вот в темноте,  – сказала она, ; не сразу нашла.
Выпили по первому разу, закусили не спеша, оглядели пространство. Метрах в десяти от лавочки на невысоком постаменте стояла гипсовая скульптура женщины.
 – Что это за уродина? ; спросил Като и сплюнул в сторону сигаретную горечь.
 – Это памятник  доярке, – объяснила Людка.
 Некоторые хмыкнули, другие даже расхохотались. Можно было подумать, что Людка сказала что-то необыкновенное. Снова принялись за водку. Стали обмениваться последними анекдотами. О скульптуре больше не вспоминали. Но когда иссякли запасы спиртного и замолкли рассказчики анекдотов, всё та же Людка вдруг ни с того ни с сего сказала, что любит разбивать пустые бутылки о всякие там изваяния.
 – Хорошо бы, ; сказала она, – опробовать и эту деревенскую бабу!
Бутылки уже побросали в кусты, но кто-то из самых ретивых не поленился разыскать и подобрать их. Фигура доярки стояла к ним задом. Людка взяла бутылку и запустила её в широкую спину женщины. Бутылка вдребезги разлетелась, так что несколько осколков отскочили к их ногам. Точно также покончила Людка и с другими бутылками. Свежие раны остались на толстом теле доярки. А когда они уходили, Като треснул её прямо по лицу.
 – Здорово ты расквасил ей морду!» –  похвалила Людка и грубо рассмеялась. Все поддержали ее таким же диким хохотом».

Да, мы молодое поколение, но мы не монолит, мы не комсомолия, как думают о нас пузатые вожди; мы намного сложнее. В нашем молодом стаде обретаются и дети Авеля, эти сытые выхоленные животные, и дети Каина — изгои, таящие в себе разрушительную силу. Но больше всего в нашем стаде безмолвных и покорных, оболваненных и загипнотизированных, послушных и безропотных гоминид, которых я называю рабочими лошадками (ишачками).

? Декабря. Сегодня, когда мы сидели на лекции по биологии, Виктор пригласил меня поехать на дачу. Поколебавшись, я согласился. Конечно, дача не такое уж идеальное место для встреч с девушками. И добираться до дачных посёлков далеко, и элементарные удобства в домах отсутствуют. Но когда ни у кого из приятелей не находится свободной квартиры или хотя бы комнаты, приходится соглашаться на любую крышу. Дача в таких случаях просто выручает бедных студентов. Если к тому же дачный дом добротен, и в нём имеется камин, тогда вылазки за город мы делаем даже в зимнее время. Что касается свободной квартиры, то это большое везенье. Ведь за некоторыми исключениями, москвичи (да разве только одни москвичи?) живут в коммуналках, или, как говорят острословы, в клоповниках. Муж с женой, дети, а часто ещё и дедушки с бабушками, теснятся в одной комнате, деля с соседями коридор, кухню и другие места общего пользования.
Моя новая пастушка недурна собой — пожалуй, будет намного симпатичнее прежней. Зовут её Маша. Представляю, как Куракин будет завидовать мне. Машенька, а я дал ей кличку «Машанька»,  хороша во всех отношениях: и грудь нетронутой девушки, и симпатичная мордашка, и стройные ноги, и пышные бёдра. Красивое тело — это всё, что хочу получить я от женщины. «А любовь?» – спрашивает мой внутренний голос. «Это и есть любовь, лёгкая любовь!» – отвечаю со спокойной совестью. О легкомысленных красотках один из наших институтских поэтов сказал так:

Мир души твоей несложный
К лёгкой тянется любви.
Шорох платья осторожный,
Губы жгучие твои...

Небольшое отступление. Лёгкое теперь в большой моде. У нас есть лёгкая музыка, лёгкая литература и лёгкие деньги. Есть даже лёгкая промышленность! Правда, в магазинах почему-то совершенная пустота. Зато удивляет лёгкость, с какой на наши головы обрушивают с Верху бумажный водопад призывов, постановлений  и обещаний.

Какая досада! Вспомнил, что у меня совсем нет денег: ни лёгких, и ни каких. Нет ни копейки! Поеду к своему другу-наставнику, к моему славному Старику и попрошу у него взаймы, так сказать, без отдачи. Не исключено, он и сам догадается предложить взять у него энную сумму.
Стариком я называю Владимира Игоревича Рюренко, нашего преподавателя латыни. Он действительно старик: в этом году ему стукнуло шестьдесят лет. Подружился я с ним случайно. Кто-то из наших студентов, кажется, Мишка Третьяк, вместо перевода четверостишия Горация прочитал ему, по своей врождённой наглости, моё стихотворение на античную тему. Старик был растроган, отпустил с миром Третьяка, то есть с тройкой в зачётке, и решил для себя познакомиться со мной поближе. Дня через два после этого случая я был у Старика в гостях, пил ароматный чай, заваренный старинным способом, дореволюционным, баловался клубничным вареньем и в перерывах между свежими заварками читал ему свои лирические миниатюры.

Деньги — вот проблема, которая не даёт мне по-настоящему весело жить! Да, женщины меня любят, льнут ко мне, как кошки, но славный бог Велес (Меркурий) от меня отворачивается. Деньги! Ведь это всё, к чему стремится и чего всей душой желает современный человек. В будущем буду больше обращать внимания на то, как делать деньги, возможно, даже напишу руководство, конечно, шутливое и озорное, на тему выявления и эксплуатации денежных залежей в карманах частных лиц. Безусловно, в руководстве должно содержаться рациональное зерно. Под видом шутки и юмора можно развернуть чуть ли не научную концепцию. Некоторые мои друзья-приятели вечно ходят с пустыми карманами. Особенно бедствуют мои новые знакомцы, начинающие поэты из Литературного объединения при «Московском Комсомольце» — Яша Лютиков и Виктор Костин. Надо будет заняться ими из-за любви к поэзии. Бедняги не всегда могут купить себе бутылку дешёвой водки. А как делать стихи, пусть учатся сами. «Ни дня без строчки!» – сказал один античный автор, кажется, Плиний. Право, чудак. Ни дня без денег! – говорю я своим дружкам. Деньги, я знаю, любят даже идейные коммунисты, хотя и скрывают эту свою «постыдную» страсть.

«Когда Геннадий вспоминал о своей жизни в деревенской глуши, куда он был привезён матерью на прокорм в самые голодные послевоенные годы, то в его воображении неизменно вставали сцены жестоких безсмысленных драк между парнями соседних деревень и будни тяжёлого изнурительного труда колхозников. Деревня, в которой он прожил безвыездно целых пять лет, и десятки деревень вокруг напоминали трудовой лагерь для заключённых. Колхозники, независимо от того, кем они были, — мужчинами, женщинами, стариками или подростками — работали как надёжные безотказные машины с раннего утра до позднего вечера. Вместо слова «трудиться» они  употребляли слово «горбатиться». Они не знали и даже не слышали, а если и знали когда-то, то давно уже забыли, что существуют выходные дни и отпуска. Колхозные крестьяне жили в ужасающей бедности, всегда были голодные, и мечтали лишь об одном — о куске хлеба. Не было у них ни одежды, ни обуви, если не считать, конечно, ватных телогреек и валяных сапог. Лачужные дома освещались керосиновыми лампами или коптилками, сделанными из гильз от немецких снарядов, а то и вовсе лучиной. Не было ни радиоприёмников, ни репродукторов, ни газет и журналов. Раз в месяц из районного центра приезжала кинопередвижка. Тогда вся деревня, и старый, и малый, собиралась в каком-нибудь пустом сарае смотреть какой-нибудь допотопный фильм. Другим развлечением, в первую очередь для мужчин, были коллективные пьянки, устраиваемые в дни советских и религиозных праздников. Седьмое ноября или день Николы одинаково служили поводом для того, чтобы втайне от властей гнать самогон. Наезжали гости из соседних деревень. Рассаживались за столы из неструганных досок, пили, закусывали огурцами, картошкой и хлебом, — который нередко выпекали из смеси грубой муки и перемолотой картофельной кожуры. Более зажиточные угощали гостей лепёшками, выпеченными из ржаной или ячменной муки ручного помола (в каждой лачуге имелась кустарная самодельная мельница) и даже куском мяса. Перепившиеся молодые ребята ссорились по пустякам, хватались за ножи и обрезы или брали в руки колья. И каждый такой «праздник» кончался тем, что какого-нибудь парня зверски избивали, а то и вовсе отправляли в рай. Беспричинные убийства во время праздников были настоящим бедствием для жителей деревень.
 «За что ты лишил жизни человека?» – задаст вопрос следователь протрезвевшему убийце.
 «Да я не знаю...»  – ответит арестованный парень, с трудом ворочая языком.
«Как же так, даже не знаешь, за что убил земляка?»
«Да ни за что... в общем-то. Так, по пьянке, значит»  – пояснит молодой преступник, опустивши голову, ещё не успев осознать в полной мере, что убил чуть ли не свояка. Ведь деревни давно уже фактически были связаны родственными узами.
На этом следствие заканчивалось, и дело передавали в районный народный суд.
Некоторые деревни славились бандами, во главе которых стояли предводители, называвшие себя атаманами. В главари выбирали особенно отличившихся, тех, кто больше других участвовал в драках и сумел показать всем свою неустрашимость; кто, не задумываясь, пускал в ход оружие; кто хоть раз был осуждён по делу о кровавых разборках и отбыл положенный срок в тюрьме или лагере.
 Каждая драка, заканчивающаяся убийством или жестоким избиением, давала пищу для нескончаемых пересудов и для местных сочинителей песен и частушек. Неизвестные авторы слагали песни и целые былины, куплеты из которых всенародно распевали во время сборищ молодёжи.
Часто одна деревня вступала во враждебные отношения с другой. Бывало и так, что объединялись несколько деревень и сообща вели войну с другими сёлами. Такие враждующие друг с другом территории напоминали военные союзы древних славян. Более сильные отряды (банды) могли неожиданно нагрянуть в любое селение и устроить показательную потасовку для подтверждения своей власти. Геннадий хорошо помнил, как однажды бандиты из соседней деревни безжалостно избили его дядю, набросившись на него, беззащитного, с палками и дубинками.

Приходилось и самому Геннадию драться, и не раз. На всю жизнь запомнилась ему боевая стычка с соседним мальчишкой, с которым он долгое время дружил. До самого начала драки они были неразлучной парой. «Не разлить водой!» – часто слышали они похвалу в свой адрес от взрослых. Летом они вместе купались в речке и ловили рыбу; зимой вместе ездили в лес за дровами, вместе делали ледяную гору, вместе катались на санках и лыжах; в дни масленицы вместе сооружали и жгли костры. Когда они были вдвоём, им некого было бояться: вдвоём они могли разогнать целую армию своих и чужих драчунов. Вдвоём они могли появиться в любой чужой деревне без риска подвергнуться нападению. Геннадий был смелым и напористым, а его друг отличался физической силой, ловкостью и особенно тяжёлым кулаком. Из всех ребятишек только Тога — так звал он своего друга — мог залезть на вершину сорокаметровой ели, где можно было собрать для еды несколько десятков грачиных яиц. Как часто весной, в самое голодное время, пекли они грачиные яйца в горячей золе костра! Но давно уже подмечено, что у мальчишек от дружбы до ссоры один шаг.
Однажды вечером взрослым ребятам было так скучно, что они готовы были заняться любой глупостью. Все озорные частушки были спеты, все истории и анекдоты рассказаны. Тогда-то они и придумали себе новое развлечение: решили стравить между собой подростков-несмышлёнышей и посмотреть, умеют ли они драться и кто из них одержит верх. Геннадий так и не мог понять, как взрослым удалось повести дело таким образом, что он не на шутку сцепился с Тогой.
Каждый удар Тоги был сокрушительным. Особенно чувствительны были крепкие удары по голове. Геннадий впервые в жизни с удивлением отмечал, как при каждом ударе по лицу из глаз его сыпались искры. Он понял, что зря ввязался в драку: противник оказался намного сильнее, чем он предполагал. Но не в его характере было отступать и сдаваться. Он широко замахивался и бил изо всей силы куда придётся: в лицо, в грудь, в живот, в голову. Кулаки у него, однако, были слишком нежные, недеревенские. По крикам болельщиков он догадывался, что его удары намного слабее и реже достигают цели.
«Эх, москвич, слабак!»
«А ну врежь ещё этому городскому!»
«Генка, не сдавайся!» – кричали другие, и в их числе его дядя.
«Тога, бей крепче!»
И Тога без промаха наносил свои молотоподобные удары, от которых искры гроздьями сыпались из глаз и сотрясался мозг.
«Генка, не сдавайся! Бей!» – подбадривал дядя. И голос его звучал тревожно.
И он старался держаться, старался бить как можно сильнее, хотя чувствовал, что силёнок-то у него как раз и не хватает —  он был на три года моложе Тоги. Но зато у него выявилось другое преимущество: смелость и напористость, выносливость и стойкость. И он продолжал нападать на Тогу, несмотря на встречные удары, которые едва не опрокидывали его на землю. Весь избитый, с горящим от ушибов лицом, наполовину утративший веру в победу, услышал он, наконец, предложение от своего друга-противника прекратить единоборство и согласиться на ничейный результат. Геннадий с облегчением вздохнул, но, не веря ещё счастливому финалу, два-три раза налетел петухом на Тогу, почти прекратившему сопротивление. Когда же убедился, что Тога действительно не хочет продолжать борьбу, охотно согласился на мировую.
Взрослые парни с жаром говорили об их поединке, хвалили то одного, то другого. Он жадно ловил слова одобрения и гордо поднимал голову от сознания своей непобедимости.
Последствия поединка дали знать о себе незамедлительно. Левый глаз у Геннадия заплыл, кожа на пальцах рук была содрана до костей, большой палец правой руки вывихнут. Хорошо, бабушка была костоправом, и  в тот же вечер она поставила ему палец на место. Лицо Тоги было залито кровью: Геннадий расквасил ему нос и разбил верхнюю губу.
Прошло немало времени. Синяки как у одного, так и у другого безследно исчезли, как будто их не было вовсе. Ссадины на руках затянулись молодой кожей. И только дружба почему-то не восстанавливалась. Не раз они ещё пробовали силы друг на друге. Одни мальчишки симпатизировали Тоге, другие – Геннадию. Сходились ватага на ватагу. Не надеясь на кулаки, пускали в ход палки. Дело дошло до того, что в очередной стычке взялись за самодельные ножи. К счастью, проходившие мимо мужики разняли драчунов».

7-8 декабря. Заезжал по пути к своему близкому знакомому, Сергею Калинникову, послушать музыку. Он консерваторский первокурсник, неплохо играет на фортепиано. Он удачно исполняет некоторые пьесы Рахманинова. Любовь к музыке сделала нас почти друзьями.
Музыка приводит меня в неизъяснимое волнение. Музыка просто лечит меня. Как больному лекарство, так мне нужна музыка. Но больному помогает только определённое лекарство, так и мою душу исцеляет главным образом музыка Рахманинова.
 – Я написал романс на твои слова! – сказал Сергей, когда я разделся и прошёл в комнату, где стоял рояль. – Хочешь послушать?
 – Хочу! Ещё как хочу. Ведь я, получается, соавтор! Но я не вижу голоса: кто же будет петь? – обвёл я взглядом пространство.
 – Попробую сам, – сказал Калинников.
Он показал мне рукой на стул, на котором можно было сидеть без опаски оказаться на полу, а сам, устроившись на винтовом табурете, открыл крышку видавшего виды рояля, взятого, по-видимому, в прокатном пункте, и положил руки на клавиши. Пальцы его уверенно задвигались, извлекая каскад красивых звуков. Я напряг слух. «Ничего особенного... Что может сочинить этот студент?» – подумал я. Но вот после небольшого вступления он сделал короткую паузу, сжал плотно побелевшие вдруг губы и дал полную свободу рукам и голосу. И я услышал мелодию-речитатив, вполне оригинальную, захватывающую воображение. «Да, это тебе, Евгений, не бард с гитарой и надтреснутым голосом! Это не Куджава, блеющий свои речитативы!» – похвалил я в душе Сергея. Легко преодолев моё сопротивление, мелодия вошла в меня, и я оказался у неё в плену.
 – Ну, как? – нетерпеливо спросил Сергей.
 – Чувствуется рука мастера,  – похвалил я сдержанно.
Я был в восторге, но не хотел этого показывать. Я должен был бы, по правилам хорошего тона, поблагодарить автора за то, что он выбрал для романса мои слова и выступил передо мной как исполнитель, но я ограничился краткой похвалой: говорить любезности и петь дифирамбы было не в моём стиле. Отодвинувшись к окну, я погрузился в свои мысли. Так и не дождавшись моих комплиментов, Сергей снова сел за инструмент и начал играть мои любимые прелюдии и этюды-картины. Душа моя всё больше оживала, наполнялась светом. Я чувствовал себя птицей, парящей высоко над землёй.

P.S. На днях читал Старику (Владимиру Игоревичу) свои новые стихи, когда заезжал к нему за деньгами. Одно стихотворение, в котором воссоздаётся картина сражения гладиаторов на арене цирка, растрогала его до слёз. Немало пришлось мне услышать от него хвалебной критики. Потом играли в шахматы. В рассеянности я проиграл две партии подряд. За игрой Старик поведал мне немало нового о бурных событиях Февраля и Октября Семнадцатого года. В то роковое время Владимир Игоревич был ещё молодым человеком, только что окончившим Московский университет. Впервые узнал я о красном терроре, с помощью которого коммунисты уничтожили миллионы лучших людей России, утопили в крови огромную страну. Оказывается, в те годы издавался даже журнал под названием «Красный террор». Трагическая судьба русских офицеров и интеллигентов, солдат и офицеров, рабочих и крестьян потрясла меня. Возродится ли когда-нибудь Русь? – вот непраздный вопрос.
 – К сожалению, советская молодёжь совсем не знает истории своей страны. В этом невежестве таится огромная опасность для всех народов Эсэ-сэ-сэрии, в первую очередь для русских, – поделился Старик со мной своими думами, чем, признаюсь, озадачил меня.
 – Какая опасность? И в чём она заключается? – заинтересовался я.
 – Народ, не знающий своей истории всё равно, что дерево, оторванное от корней. Рано ли поздно ли такой народ погибнет. Это закон. А началась русская трагедия с Революции, которую я рассматриваю как величайший обман доверчивого народа, позволившего врагу в лице инородцев свергнуть законную власть и присвоить её себе.
Мне уже приходилось слышать от бабушки о том, как хорошо жилось крестьянам при  царе (при Николашке, говорила она) и как советская власть в конец разорила деревню. Также и у моей матери часто слетали с уст слова-жалобы: «Разве так мы жили до революции? У нас всё было, и мы не знали, что такое голод!» Мальчишка, а чуть позже глупый юнец, я не придавал этим разговорам никакого значения. Они не проникали в моё сознание. Азартные весёлые игры, школа, комсомол, книги – всё было так интересно, что даже постоянная нужда (и одеться было не во что, и голодали часто) нисколько не отравляла мне жизнь. Лишь в последнее время  стал я задавать себе щекотливые вопросы, на которые не находил ответа. «Что ж, – подумал я, – раз Старик поднял мимоходом такую важную тему, спрошу-ка я у него кое о чём».
 – Если Революция была коварным обманом, была орудием захвата власти инородцами, тогда объясните мне, почему интеллигенция призывала и готовила эту пагубу, а потом и приветствовала её, когда она начала свой кровавый поход? – поставил я вопрос ребром.
 – Вот что я тебе скажу, Поэтический! (Старик взял привычку обращаться ко мне именно таким образом). Во-первых, не все... не все интеллигенты готовили и приближали Революцию, а во-вторых, всё было намного сложнее. Россия стала жертвой закулисного заговора. Были задействованы такие мощные силы, скрытые и коварные силы, что даже сама власть не могла устоять под их напором. Что уж говорить об интеллигенции!
 – Всё равно я Вам завидую: ведь Вы были свидетелем грандиозной исторической ломки! Вы могли бы сказать о себе словами Тютчева:

Я поздно встал – и на дороге
Застигнут ночью Рима был!

Прощаясь с русской славой, Вы видели величественный закат первой державы мира.
 – Что ты говоришь, Поэтический? Не только мне, но и никому из русских лучше было бы не видеть этого ужасного заката! – с горечью произнёс Старик.
 – Но как утверждал поэт, Вы должны были испытывать гордость и счастье. Ведь вы жили в то грозное роковое время. По словам поэта, Вы должны были ощущать себя человеком, которого сами боги пригласили как равного собеседника на свой кровавый пир.
 – Нет, Поэтический! Ещё раз ; нет! Если бы даже пригласили, не стал бы я участвовать, подобно Блоку и другим, в буйном веселье жестоких завоевателей. Как не стал бы, живи я во времена Киевской Руси, пировать вместе с монголами на раздавленных телах русских князей.
 – Так, значит, поэт был не прав, когда выспренне восклицал, что современники грядущего падения России должны были смотреть на себя так, как будто они были небожителями и пили безсмертье из чаши богов?
 – Не осуждай славного Тютчева, Поэтический! Ведь он грядущую катастрофу прозревал через розовые очки поэзии. Ведь он революцию представлял себе как очистительную грозу. Он видел в грядущих катаклизмах только одно прекрасное. Как поэт он воспевал одну только красоту, даже горе, народные трагедии представлялись ему как божественные формы, исполненные по законам прекрасного. По-другому, он не мог творить... Не мог, как, например, Маяковский или Бедный, быть слугой власти и рупором толпы.
 – Да, придётся мне немало поразмыслить над тем, что с нами происходит, и что нам готовят сильные мира сего, – сказал я, пожав на прощанье руку Старика.
 – Вся надежда на вас, на молодых! Мы уже доживаем свой век, – сказал он и пожелал мне на прощанье счастливого пути.

«На площади Пушкина, там, где ещё совсем недавно (по историческим меркам) высились стены Страстного монастыря, они остановились и, потоптавшись, закурили. За их спинами застыла фигура поэта, которая стояла первоначально на противоположной стороне площади. Но они ничего об этом не знали. Комсомольцы, представители «передового» отряда советской молодёжи, они даже не догадывались, что над их душами произведена страшная операция, которая отняла у них самые лучшие качества, присущие человеку: честь, достоинство, любовь к себе и к своему народу, веру в добро и справедливость. Они пришли на полчаса раньше, и теперь им нужно было как-то убить время. Они курили дешёвые болгарские сигареты, приглядывались к проходившим мимо симпатичным девушкам. Вот одна из них замедлила шаг, подошла поближе к краю тротуара и, проверив время по ручным часикам, приготовилась кого-то поджидать. Они стали наблюдать за ней с нескрываемым интересом.
 «Хороша козочка!» – сказал первый, высокий и тонкий.
«Ничего себе коханка», – согласился второй, маленький и толстый.
 «А что, в случае..., ну, если вдруг пришлось бы, ты смог бы заняться этой куколкой?» – поинтересовался равнодушно высокий.
 «С превеликим удовольствием пристроился бы к такой милашке».
 «Я бы тоже не отказался... Думаю, я не подкачал бы».
 «Ещё бы! Развлечься с такой первоклассной девочкой никто не побрезговал бы».
 «Водятся же красивые женщины, чёрт побери!» – сказал первый.
 «Да, встречаются», – согласился второй.
 «Познакомиться с ней, что ли?!» – нерешительно сказал высокий.
 «И фигурка у неё классическая» – подчеркнул маленький.
 «Просто на редкость!» – подтвердил высокий.
 «И откуда только такие берутся?» – помолчав, спросил низенький.
 «Всё оттуда же! Откуда же ещё?» – грубо засмеялся длинный.
 «Понимаю... Глубокая мысль. Ты прямо философ!» – прокомментировал малыш. Сплюнув, добавил: «Но до чего же, однако, аппетитна!»
 «Цветок, да и только!»
 «Интересно, кого она ждёт? Красавца какого-нибудь, не иначе».
 «Известное дело, кого! Какого-нибудь динозавра, купившего бедную девушку дорогими подарками!»
 «Ну, это само собой!»
 Рядом с девушкой притормозила «Победа». Дверка автомобиля распахнулась, из салона выбрался дородный мужчина лет сорока.
 «Здравствуй, Люсенька!» – прохрипел он.
 «Привет! У тебя есть закурить?» – оживилась красотка.
 «Садись! Поедем скорей!» – сказал он и взял её за руку.
Они сели в машину. Через вычищенные стёкла хорошо было видно, как он привлёк её к себе и поцеловал в губы. Ещё несколько мгновений — и «Победа» сорвалась с места. Окурок сигареты, брошенный мужчиной, ещё продолжал тлеть и испускать лёгкую струйку дыма.
 «Да!»  – задумчиво выдавил из себя первый, тонкий и высокий.
Второй, маленький, но зато толстый, плюнул и ничего не сказал».

11 декабря. Как наркоман не может обойтись без какой-нибудь марихуаны, так мне постоянно необходимы всякого рода развлечения. Я не постиг пока ещё смысла жизни. Наверное, по этой причине должен наполнять свою душу чем-то внешним, чтобы заглушить в себе чувство гнетущей пустоты. Но чем можно занять себя в наше прозаическое время? Театр, литература, философия, история – всё это до поры до времени отпадает. Скучно и неинтересно быть живым объектом, в который власть старается вживить как можно больше идеологических клише. Продажность служителей муз порождает бездарность... И если сама хвалёная жизнь не увлекает, то чего можно ждать от кривого зеркала? Мы слишком рано узнаём о жизни из самой жизни, и то, что уже пройдено нами, вызывает такую же скуку, как школьный учебник, который вряд ли кому придёт охота перечитывать.
Вспомнил древнюю греческую легенду о том, как Зевс осудил провинившихся женщин: приказав им наполнять водой дырявый сосуд, который, как бы ни стараться, нельзя было наполнить до краёв. Душевная пустота – тот же дырявый сосуд, требующий постоянного наполнения. Никакие успехи, подогревающие тщеславие, никакие победы над жеманницами, никакие приобретения и потери, никакая литература и никакое искусство, никакие чужие и даже собственные таланты не помогут человеку с душой, подобной дырявому сосуду. Такому человеку всегда всего будет мало, всегда будет чего-то недоставать. Подавай ему духовную пищу каждый день, если не каждый час, не то он уже томиться и изнывает от скуки. Человек с ущербной душой не знает покоя и чувства удовлетворения. Тщетно стремится он к счастью; скука, тоска, томление и тревога – его участь.
Так размышлял я, сидя на лекции по материализму. Я делал вид, что слушаю и конспектирую слова лектора, для чего демонстративно держал напоказ авторучку в правой руке. Гладкие, обкатанные временем и директивами тезисы и «принципиальные положения», громко озвучиваемые доцентом Лисициановым, пролетали мимо моих ушей. Зевнув, я достал из портфеля книгу стихов Горация, подаренную мне Стариком. Только углубился в чтение:

«Вот уже два поколенья томятся гражданской войною,
И Рим своей же силой разрушается, –
Рим, что сгубить не могли ни марсов соседнее племя,
Ни рать Порсены грозного этрусская,
Ни соревнующий дух капунцев, ни ярость Спартака,
Ни аллброги, в пору смут восставшие.
Рим, что сумел устоять пред германцев ордой синеокой,
Пред Ганнибалом, в дедах ужас вызвавшим,
Ныне сам загубит наш род, заклятый братскою кровью».

Только стал я сравнивать трагедию Рима с нашей собственной последней катастрофой, и уже мелькнула у меня мысль, что не только мы потеряли империю в результате внутренней свары, но и задолго до нас, в глубине веков, точно таким же образом гибли державы на радость врагам, как сзади через голову передали мне записку. Не спеша разворачиваю вырванный из блокнота листок и читаю. «Да это же от Куракина!» – узнал я почерк своего приятеля.
«Что за чудо-кадр! – писал он с ошибками. – Посмотри, какая красотка сидит прямо по твоему курсу в пятом ряду».
Я не замедлил взглянуть вперёд. И кого же увидел? Жанну Халемскую, молодую красивую дивчину, русскую, но с примесью семитской крови. Восточную красоту Жанны я давно уже заприметил. Говорят, эта Жанна непоколебимо уверена, что девушки лучше и симпатичней её не найти во всём мире. Все наши доморощенные жуанята от неё просто без ума, пускают слюнки, но не решаются открыто за ней ухаживать. И только грузин Миша Вшивашвили, как все южаки, самонадеянный и самовлюблённый, упорно надоедает ей своим вниманием. Вшивашвили слывёт у нас красавцем. Так утверждают, по крайней мере, наши девчонки. Он среднего роста, коренаст, слегка кривоног. Возможно, в детстве он болел рахитом. Густые чёрные волосы сползают на его низкий лоб, прикрывая брови. Длинный горбатый нос придаёт ему сходство с корсаром. Студентки поглядывают на него с жадным любопытством, тем более что он сорит деньгами. Халемская же, кажется, не замечает (в упор не видит) своего обожателя.
«Да, действительно хороша, очаровательна и приманчива эта студенточка!» – сказал я себе, взглянув ещё раз на Жанну. Пышные каштановые волосы, рассыпавшиеся по плечам, указывали на горячую кровь и огненный темперамент. Под волосами угадывалась длинная стройная шея – один из важных атрибутов женской красоты.
«Не заняться ли мне этой Жанной, так много забравшей себе в голову? – озадачил я себя. – Конечно, обмануть девушку считается у гнусных волокит подвигом, но если по совести судить того, кто обесчестит девушку, то придётся заклеймить его подлецом... Но с другой стороны, кто мне помешает позабавиться? Может быть, до крайности-то дело и не дойдёт?»
После лекции я нарочно встретился с Халемской на лестнице. Вследствие тесноты – студенты напирали густой толпой – произошла маленькая заминка, послужившая мне на пользу. Нас притиснули почти вплотную друг к другу. Взгляды наши встретились. Я постарался придать своему лицу выражение почтительной робости и смущения. Это произвело на девушку благоприятное впечатление. Она посмотрела на меня с любопытством, как мне показалось, ждала даже, не скажу ли я какого-нибудь приятного слова. Но я хотел, чтобы она заговорила первой. И хотя она ничего не сказала, всё равно я был удовлетворён даже таким малозаметным началом будущей интриги. Казалось бы, ничего не произошло, но начало было всё-таки положено, и это был главный результат. От волнения Жанна полуоткрыта рот, так что я мог рассмотреть ровный ряд жемчужных зубов. Не выдержав паузы, вероятно, весьма довольная произведённым на меня эффектом – моё «смущение» не осталось не замеченным – она вскинула гордо голову и спокойно удалилась.

Куракин занимается в той же группе, что и Халемская. «Вот мой помощник! – решил я. – Он меня не подведёт. Пусть послужит мне! Он виноват уж тем, что послужил толчком к начинающейся романтической истории».
– Ты сегодня свободен? – спросил я, встретив Виктора в вестибюле.
– Как тебе сказать? Даже не знаю...
– Неужели ты хочешь отказаться от похода в кафе?
– Никогда в жизни!
 «Так-то лучше Ротанус!» ; мысленно одобрил я.
Эту кличку для Куракина придумал один из студентов нашего потока, Захар Уточкин, помешанный на идее давать студентам и преподавателям грубые неблагозвучные прозвища. Он знал о способности Виктора поглощать немереное количество пищи, что и вдохновило его на изобретение новой для него фамилии, которую произвёл он от двух слов: рот и анус. Когда до Виктора дошло, что означает это составное слово, он решительно разобрался с Уточкиным, о чём свидетельствовал большой фингал под  его правым глазом, так что Захар сам сделался на некоторое время предметом насмешек и шуток. С тех пор никто не осмеливался называть Куракина Ротанусом.

Часа через два мы встретились с Виктором в кафе на улице Горького. Целый вечер сидели мы с ним в обшарпанных креслах за небольшим столом, накрытым белой скатертью недельной свежести. Выпив изрядно коньяку, взялись за анекдоты.
«Советское радио сообщает о покушении на премьер-министра... Террорист  успел выстрелить из пистолета только один раз, поскольку сам себя смертельно ранил. Как могло случиться такое? Эксперты предположили: пуля попала прямо в лоб премьеру, но отскочила и, развив громадную скорость, рикошетом попала прямо в грудь террориста».
Виктор хохотал на весь зал, да так громко, что временами в старинной люстре, висевшей над нашей головой, позвякивали подвески из горного хрусталя. Наконец, когда он взмок от смеха и успокоился, я как бы между прочим стал внушать ему, что Халемская не очень-то уважительно отзывается о нём, что она презрительно гримасничает, когда услышит его имя. Виктор тут же стал возмущаться.
– Да какое ей дело до меня? – вспыхнул он.
Тогда я подлил масла в огонь:
– Наши сплетницы передали мне, что она тебя просто презирает... Как-то зашёл среди девчонок разговор о тебе, так она назвала тебя толстым Фарлафом.
– Меня... Фарлафом? – вскипел Виктор.
– Сам знаешь, что такое женские языки — страшнее пистолета!
– Вот недотрога! Ну, она у меня попляшет!
При этих словах Куракин стукнул кулаком по краю стола с такой силой, что подпрыгнули бутылки и рюмки, а тарелки и вилки сделали перепляс. Одна рюмка упала на пол и со звоном разбилась. Официантка тут же подбежала к нашему столу, подобрала осколки и потребовала оплатить убытки.
– Нужно взять её в оперативную разработку! – предложил я.
– Нужно смешать её с дерьмом собачьим! – подхватил Виктор, разгорячённый коньяком. В пьяном состоянии он всегда был решительным и брутальным.
«Вот уж действительно Ротанус! Разве допустимы такие площадные слова по отношению к Жанне?» – послал я молчаливый упрёк Виктору.
– Так давай проучим её хорошенько! Чтобы впредь держала язык за зубами! – предложил я.
– А как?
И тут я изложил план, продуманный мной заранее, причём постарался представить дело таким образом, что не я, а как будто мы вместе с ним всё обмозговали и разработали все детали плана наших действий.
– А здорово ты скумекал! – открыто польстил я Виктору. Пока он самодовольно ухмылялся, я успел сказать ещё несколько поощрительных словечек из лексикона молодых бездельников. Я знал, что Куракин обожает лесть.
Вот мой нехитрый план. Первую наделю или две я играю пассивную роль, остаюсь в тени, а Виктор выступает в главной роли. Каждый день он должен встречаться с Халемской, чтобы рассказывать ей обо мне (непреднамеренно, случайно) всё самое пошлое и гадкое, что так поднимает нас в глазах романтически настроенных девушек или, во всяком случае, заставляет их нами интересоваться. Разумеется, все эти байки должны быть подобраны с некоторым вкусом, чтобы не вызвать у слушательницы чувства отторжения, – отвращения и негодования – а наоборот, пробудить в ней живое участие или хотя бы любопытство. Справиться ли Куракин с возложенной на него задачей, не знаю. Как все ротанусы, он человек не тонкий, неотёсанный и неловкий.
Виктор каждый раз будет получать от меня необходимые инструкции, то есть что и как рассказывать обо мне Халемской, а от него я буду узнавать, какое впечатление произвели на Жанну те или иные мои заготовки. Надеюсь, Виктор сможет сыграть свою роль: не совсем же он бездарный.
Уже завтра он расскажет Жанне, какой я злой и желчный, какой я ужасный мизантроп. Послезавтра поведает о том, какой я странный и загадочный. В следующий раз скажет несколько слов о моём благородстве, великодушии и щедрости. Потом удивит Жанну моим происхождением, сообщит, между прочим, что в моих жилах течёт кровь славянских богатырей и потомков Чингисхана. Потом несколько дней подряд будет рассказывать о моих любовных похождениях. Этого, я думаю, будет достаточно, для запечатления моего образа в душе Жанны.

«Как часто, желая позабавиться, Геннадий притворялся внимательным и отзывчивым собеседником, чтобы тем самым расположить к себе женское сердце. Он знал, что не существует такого секрета, который девушка или молодая женщина не выболтает в порыве откровенности, если только почувствует в любовнике или в друге внимательного слушателя. Болтушки, они так много рассказывали ему о себе, что невольно проговаривались о самых интимных сторонах своей жизни или о скрытых сторонах жизни близких подруг, открывали ему такие тайны, которые в другой раз не выдали бы и под пыткой. Он слушал и не знал, чему больше удивляться: их природной глупости, наглости, безстыдству или детской уверенности в том, что в этом мире нет ничего запретного. «Эти эфирные создания, – смеялся он в душе над ними – руководствуются в своих поступках только одним мотивом: «Я хочу!» Слушая их излияния, он часто не рад был тому, что они чрезмерно доверяют ему. Откровения этих глупышек помогли ему в какой-то мере узнать внутренний мир женщины. Долго он противился самому себе, но, в конце концов, должен был сделать вывод о чудовищной женской циничности. Недаром самые пошлые анекдоты он узнавал от женщин».

19 декабря. Прошла неделя. Халемская стала на меня украдкой поглядывать с явным интересом. Сегодня я как будто случайно встретился с ней на лестнице. Я спускался вниз как раз в то время, когда она  деловито поднималась наверх. Сделав вид, что тороплюсь, нарочно слегка задел её плечом.
– Извините! Я так спешу! – сказал я на ходу.
– Смотреть же нужно! – возмутилась она на словах, но в голосе была скорее нежность, чем раздражительность.
– Вот я и засмотрелся! – весело засмеялся ей в ответ на её замечание.
Не сомневаюсь, что Жанна приняла мои слова как скрытый комплимент. Осторожно оглянувшись, я заметил, как она приостановилась, устремив взгляд в мою сторону.
«Любопытство — вот что губит женщин!» – вспомнил я старую как мир истину.

Позже, на лекции по физиологии, между Халемской и Куракиным произошёл примерно такой разговор:
«Что ты мне всё твердишь о Лертове?» – спросила Жанна, чуть ли не с раздражением в голосе.
«А ты случайно не интересуешься им? У меня о нём все девчонки спрашивают! Кстати, есть одна идея: собраться всем вместе послушать музыку... Пригласим всех наших: Льдушку, Врушку, а заодно и Лертова. Потанцуем!
«Очень нужно!» – с подчёркнутой решимостью отвергла Жанна предложение Куракина.
«Напрасно... Льдушка и Врушка прыгали от радости, они сказали, чтобы и Лертов был обязательно... Хотят послушать его стихи. Может быть, он согласится прочитать несколько своих стихотворений».
«Ну и глупо с их стороны! Как можно заглядываться на такое чудовище?»
«Да ты его совсем не знаешь! Он не такой уж страшный, вот увидишь».
«Знаю я твоего Лертова, хорошо знаю! Такие люди, как он, любят только самих себя».

Итак, занавес поднялся, представление началось. Первые сцены уже сыграны. Героиня  показала своё отношение к герою. Посмотрим, что будет дальше. Терпение, Евгений, терпение!

P.S. Куракин попросил у меня разрешения поухаживать за Врушкой. Чудак, он пока ещё не знает, что Врушка давно уже мне не принадлежит, что я давно потерял к ней интерес. Я воспользовался его неведением и сделал широкий жест: «Ради друга я на всё готов. Пожалуйста, бери! Она твоя!» Вера давно приелась мне, но она всё ещё надеется на то, что я вернусь к ней. Теперь, когда получит замену, она успокоится и перестанет преследовать меня.
P.P.S. Ура! Я почти полностью свободен. Могу теперь вплотную заняться Халемской, которая, надеюсь, увлечёт меня надолго. Не ведаю, как поведёт себя Жанна: влюбится ли в меня и будет ли мне верна? А вот в себе я совсем не уверен. Лёгкость, с какой мне давались до сих пор победы на амурном фронте, притупили мои чувства. Были у меня и девушки, и молодые замужние женщины, и вдовушки. Без рисовки, без позы могу сказать, что мне наскучили все эти жадные искательницы наслаждений. Трачу на них время, силы, деньги... Да, и деньги, которые достаю с таким трудом. Спрашивается, так ли уж мне нужен целый табун пастушек? Ведь вполне достаточно двух-трёх хорошеньких герлушечек. Как хорошо, что Куракин займётся этой вулканической Курской. Теперь она будет на время, а может быть, и навсегда, пристроена. Как было бы прекрасно, во всяком случае, справедливо, если бы и все другие брошенные мной в разное время девицы встретили на своём пути прекрасных принцев!

«Когда Геннадий предложил ей поехать на дачу, она посмотрела на него строго, пронзила его таким гневным взглядом, каким даже охотница Диана не отпугивала от себя случайно встретившихся на её пути  красавцев греков. Как на ненормального уставилась она на него.
«Никогда!» – холодно и отчуждённо сказала она. В её голосе слышен был металл, в глазах полыхало негодование. «Диана, настоящая Диана!» – усмехнулся он молча.
 «Да, никогда!» – повторила она жёстко.
«Да?! – как-то загадочно возразил Геннадий. И многое можно было услышать в этом дипломатическом «да»: и сдержанность, и нарочитую скромность, и в то же время уверенность в победе, и знание всего того, что произойдёт несколько позже, и даже насмешку над её бурной реакцией.
 «Да! И не мечтай, что я когда-нибудь соглашусь на какую-то там дачу!» – начала она с новой силой защищать себя, хотя он и не думал настаивать на своём предложении.
Он приблизился к ней вплотную, чтобы можно было сильнее почувствовать её взволнованность; актёрски опустил голову на грудь; притворился печальным, надеясь растрогать добрую девушку своим убитым видом. Он постарался создать впечатление, что смирился с поражением и готов отступить от своих планов. Он знал из собственного опыта, что девушки становятся обычно мягче и добрее, если убеждаются, что своей излишней строгостью отпугивают от себя приглянувшегося парня. Он знал, как они дорожат объектом своей страсти. Конечно, он не только играл, но и как всякий живой человек тяжело переживал неудачу. Но он уже был достаточно опытным сердцеедом и действовал обдуманно и хладнокровно.
В другой раз Вера (так звали девушку) протестовала уже не так демонстративно. Когда они встретились в третий раз, Геннадий вырвал у неё, наконец, долгожданное согласие. Хотя она фактически уступила его домогательствам, но всё ещё с трогательной настойчивостью уговаривала отменить, пока ещё не поздно, поездку на дачу.
«Может, не поедем? Давай, не поедем! Лучше в другой раз... Ах, зачем всё это? Не нужно...» – повторяла она, когда они уже сидели в вагоне электрички и даже тогда, когда подъезжали к дачному посёлку.
Геннадий отвечал ей спокойно, не горячился. Он знал, что победа была ещё неполной; знал, что женщину легко можно отпугнуть нескромным взглядом или неосторожным словом; знал, что нужно быть терпеливым до тех пор, пока она совсем не потеряет голову. Он знал, что Вера не в силах отказать ему, если только он сам не сделает грубой ошибки».

23 декабря. Какими только гранями не открывается женщина! На днях Виктор хвастался своими первыми победами над Врушкой. Оказывается, своему новому партнёру Вера говорила примерно те же самые слова, которые когда-то нашёптывала мне в состоянии экстаза. Ну что ж? Теперь девушка пойдёт по рукам. Я – негодяй!

Вчера читал свои стихи старой доживающей свой век московской интеллигентке, которой не чужда поэзия. За свою долгую жизнь она перечитала почти всех поэтов и потому хорошо знакома с творчеством многих авторов, как отечественных, так и зарубежных. Она владеет английским и французским языками, что помогло ей в своё время читать в оригинале любимых ею Вольтера, Бодлера, Шекспира и даже Байрона. Со мной она занимается французским языком. Полчаса уходит на то, чтобы закрепить мои успехи в области грамматики. В остающиеся полчаса старушка предаётся воспоминаниям. Она профессиональная рассказчица, а я благодарный слушатель. Таким образом я узнал от неё немало подробностей о публичных выступлениях наших знаменитых рифмачей. Дореволюционная молодёжь восторженно слушала стихи Блока и Брюсова. После революции прославился Есенин. Кумиром комсомольцев был Маяковский, который умел очаровывать своим большим ростом, боевитой фигурой, басовитым иерихонским голосом и грубыми (псевдореволюционными) манерами. Однажды я случайно проговорился о своей страсти к стихоплётству. Она сразу ухватилась за меня. Вот почему вчера в течение целого часа я декламировал, а она внимательно слушала мои стихи. Она не осталась равнодушной к моей музе. Кажется, я потревожил её старческий покой. Она наговорила мне, привыкшему к похвалам, возможно, незаслуженным, много неприятного. По её мнению, я безнадёжный пессимист. «У Вас каждая строчка пропитана желчью! – сказала она недовольно. – Ваши стихи нельзя слушать без содрогания!» Она не могла найти объяснения ни угрюмо-мрачному настроению моего лирического героя, ни мизантропическим взглядам автора. Мои стихи не нашли благодатного отклика в её гармонической душе.
«По-настоящему, поэт у нас один — Пушкин, а композиторы — Бах и Моцарт!» – подвела она итог нашей встрече.

P.S. Один Старик меня понимает. Но мне представляется, что он по доброте своей преувеличивает силу моего таланта. Шутка ли, он считает меня продолжателем Байрона и Лермонтова, Тютчева и Баратынского! Он называет мою музу беспощадной и жестокой, сравнивает её с чёрной парящей птицей, громко и призывно издающей тревожные крики.
В свободное время, то есть урывками, пишу повесть, герой которой, Геннадий, должен пройти все испытания новой (свободной и счастливой?) жизни, чтобы предстать в финале человеком вполне прозревшим, разочарованным и всё же готовым начать или поддержать борьбу за освобождение своего несчастного народа от ига бесовской власти.

«Геннадий убежал из дому, когда ему было тринадцать лет. Случилось это в конце августа. Он и теперь хорошо помнил, что больше всего в тот день боялся погони. Поезд уже набирал скорость, а он всё ещё со страхом поглядывал на дверь в конце вагона: «А вдруг мать выследила его и теперь идёт по вагонам и смотрит, нет ли где её сына?» Но чем дальше удалялся от Москвы почтовый пассажирский поезд, тем спокойнее становилось у него на душе.
Геннадий не в полной мере осознавал то, что он сделал и продолжал делать, двигаясь вместе с поездом на юг. Он не знал, какой смертельной опасности подвергал себя, решившись на столь безрассудный поступок. По детской наивности, укоренившейся в нём от долгого проживания в деревне, он часто путал суровую прозу жизни со своими фантазиями. Он воображал, что, как только появится в Одессе, а именно в этот южный город замыслил он свой побег, его тут же отведут на корабль и представят капитану, который в одну минуту определит его если не матросом, то хотя бы юнгой. Ведь он так много читал о счастливых юнгах и храбрых благородных капитанах! Мечтатель и фантазёр, он не знал, что жизнь преподнесёт ему жестокий урок. Не знал и того — не хватало воображения, — что его внезапное исчезновение нанесёт страшный удар бедной матери; не знал, что глаза у неё воспалятся от слёз; не знал, что когда увидит её через два-три месяца, волосы на голове у неё будут совершенно белые, а лицо навсегда потеряет выражение молодости и очарования.
– Укладывались бы Вы спать, молодой человек! – дружелюбно обратилась к нему совсем юная девушка, лежавшая на верхней полке.
Он поднял голову: симпатичное личико в кудряшках разглядывало его красивыми карими глазами.
– А я не знаю, где буду спать! – растерялся Геннадий.
– Ложитесь на моё место, а я переберусь на своё — нижнее.
Девушка стала спускаться. Её маленькие ножки повисли в воздухе. Вот одна из них вытянулась, ища опоры. Геннадий посмотрел и быстро отвернулся. Девушка покраснела и бросила на него строгий взгляд, после чего, нащупав правой ногой нижнюю полку, спрыгнула на пол.
Утром он проснулся поздно. Женщина-проводница уже разносила чай. Вчерашняя знакомка приветливо улыбнулась и сказала:
– Доброе утро, молодой человек! Пора уже завтракать, а может быть, даже обедать!
Глаза девушки излучали столько тепла и доброты, когда она обращала взгляд на Геннадия, что постороннему человеку легко было бы догадаться о бессознательном стремлении её шефствовать над беспомощным парнишкой.
Геннадий не сразу узнал своё купе. У окна по ходу поезда сидел мужчина лет сорока пяти, дымил папироской и ехидно сверлил взглядом женщину, расположившуюся напротив. Женщина поминутно кашляла и чихала от табачного дыма и тем самым доставляла большое удовольствие мужчине.
– Это наши новые пассажиры! ; объяснила девушка.
Геннадий никак не решался расстаться со своим убежищем, стесняясь девушки, поглядывавшей на него с доброй усмешкой.
– Давай, брат, приземляйся, будем завтракать вместе! – вдруг предложил мужчина.
Улучив удобный момент, когда девушка занялась своей сумкой, Геннадий быстро спустился вниз. Взяв полотенце, пошёл умываться. Мужчина увязался за ним следом.
– Ты куда, собственно говоря, едешь? – спросил он хриплым кашляющим голосом.
– В Одессу, а Вы куда?
– И я в Одессу-маму! Куда ж ещё податься такому орлу, как я? Одесса – мой дом родной. Давай знакомиться. Меня зовут Михаил Львович! Не удивляйся, если вдруг услышишь, что кто-то назовёт меня Мишкой-Львом.
– А меня зовут Геной!
– К кому же, брат, ты едешь? Небось, к родным?
– Нет, я убежал! – сказал Геннадий, нахмурившись, даже не подумав, зачем открылся незнакомому человеку.
– А ты что, сидел? Не похоже, чтобы ты был из наших краёв: вид у тебя больно нежный..., домашний.
Геннадий догадался, что речь идёт о тюрьме или лагере.
– Да нет же, – пояснил он, – я просто убежал из дому.
Мишка-Лев тяжело вздохнул, задумался: вспомнил, что тоже когда-то начал свой путь с того, что убежал из родного города. В Киеве он попал в детский приёмник-рспределитель. На все вопросы отвечал, что он сирота и о своих родителях ничего не знает. Пока решали, куда его направить, он совершил свой первый в жизни побег. Добрался на товарниках до Одессы, где в первый же день пристал к шайке бездомных. Быстро обучился Мишка воровскому ремеслу. Шумная весёлая жизнь началась для него. Притоны сменялись колониями и тюрьмами. Ещё до начала Отечественной войны он успел получить большой срок за участие в дерзком ограблении квартир богачей. Бежал, но был пойман. Добавили несколько лет за побег и сослали на Колыму. Годы лагерной жизни, суровый Север, ежедневная борьба за выживание сделали его типичным уголовником-рецидивистом, человеком, способным постоять за себя в любой обстановке. Тупая злоба, особенно по отношению к свободным людям, была постоянным его настроением. «А фраерок-то может пригодиться!» – мелькнуло у него в голове. Он стал расспрашивать Геннадия о причине бегства из дома. Услышав объяснение, он сначала не поверил своим ушам. «Как, бросить всё ради какого-то моря! Не пожалеть даже родной матери! – удивлялся он. – И куда едет? В Одессу — город воров, жуликов и деляг!» У него никак не укладывалось в голове, что Геннадий ехал в Одессу просто потому, что позвало море.
Они вернулись в купе. Мишка-Лев распорядился, чтобы им освободили купейный столик. Никто ему не возразил.
– Денег у меня всего рублей пятьдесят, – стал делиться своими заботами Геннадий. – Думаю, на неделю хватит, а там, может быть, поступлю в мореходное училище.
– Ты не бойся, – поспешил успокоить его Мишка-Лев. – У меня денег мешок: на Колымаге проклятой заработал. (Слово «заработал» он произнёс как-то странно). ; Теперь буду тратить, сколько захочу. В случае чего, я тебе помогу!
Ударившись в воспоминания, он с чувством гордости и самодовольства поведал Геннадию историю, героиней которой была жестоко обманутая им девушка, наивная и доверчивая... «Какая-нибудь деревенская дурочка, которую ослепили мои деньги!» – презрительно охарактеризовал он её.
Геннадий смолчал. Он жалел бедную девушку. С трудом сдерживая слёзы, готовые вот-вот покатиться из повлажневших глаз, он отвернулся к окну, сделав вид, что рассматривает придорожные строения.
– Я и эту могу! – похвастался Мишка-Лев, качнув головой в сторону девушки, пленившей Геннадия весёлым нравом, а больше кудрявой головкой и стройными ножками, одну из которых он случайно подглядел накануне вечером.
В это время по коридору проходила официантка из вагон-ресторана. Она привычно предложила дежурным голосом:
– Не желаете ли чего-нибудь к завтраку и обеду?
– А что у тебя там в твоих закромах, крошка? – с грубой фамильярностью спросил Мишка-Лев.
– Да и водочка найдётся! – вызывающе ответила бойкая официантка.
– Так, так, милая. Дай-ка нам эту бутылочку винца и вот эти штучки-дрючки!
– С Вас много будет причитаться! – предупредила опытная официантка.
– Всего-то? – ухмыльнулся Мишка-Лев, услышав названную сумму.  Если захочу, так и тебя вместе с твоим копеечным товаром куплю! Ха-ха-ха! Держи свои деньги, красавица!
На следующее утро Геннадия разбудили шум и голоса пассажиров. Особенно громко разговаривали мужчины, собравшиеся в тамбуре перекурить.
– Скоро Одесса! – сказал один из них со вздохом облегчения.
Умывшись наскоро, Геннадий поспешил занять место у окна, за которым мелькали телеграфные столбы с провисшими проводами, станционные домики, чахлые лесопосадки. Чёрные полосы вспаханной земли чередовались с участками неубранной кукурузы и подсолнухов.
«Скоро Одесса! Как-то встретит меня незнакомый город, ; впервые за всю дорогу забеспокоился Геннадий. – Куда я пойду, когда придётся покинуть обжитой вагон?» Внешне он оставался спокойным, но сердце его учащённо билось, каждый нерв был болезненно раздражён. Вопросы, от которых он отмахивался — ведь дорога казалась нескончаемой — теперь встали перед ним со всей грозной неотступностью. В конце концов, он даже не знал, где проведёт первую ночь.
Поезд всё больше замедлял ход. За окном уже не мелькали, а медленно проплывали постройки, заборы, пирамидальные тополя. Паровоз пыхтел всё тише. Проводник быстро прошёл к выходу на площадку, держа в руке жёлтый свёрнутый флажок. И вот вагон как-то странно дёрнуло, с необыкновенной силою зашипел паровоз, выпустив густую струю пара, после чего стук колёс прекратился. Пассажиры, столпившиеся в коридоре, устремились к выходу, устроив в дверях пробку.
Вот он и город. Впереди виднелись чугунные решётки ворот, а за ними – зелёные купола церкви. Разрушенные ещё во время войны румынами дома были обнесены дощатыми заборами. На площади плотными рядами стояли «Победы», раскрашенные под такси. Шофёры громкими голосами зазывали пассажиров, тащившихся с сумками и чемоданами. Навстречу лезли какие-то подозрительные типы. Геннадий не знал, что это были местные спекулянты и жулики. Намётанным глазом ощупывали они проходивших мимо мужчин и женщин, нагруженных дорожным скарбом, ошарашивали вопросами: «Что продаёте? Не желаете ли купить редкий товар?» Отвечали им по-разному, а один солдат крепко выругался и стал возмущаться: «Что за торгашеский город! Не успеешь сойти с поезда, как тебя уже норовят ограбить!»
 Да, не таким представлял себе Геннадий город-герой Одессу. Разрушенные дома, бедно одетые люди, некоторые даже в лохмотьях... А где же героика, о которой он так много читал в книгах советских писателей? Он оторвался от толпы, устало присел на нижнюю ступеньку лестницы перед входом в зал ожидания. Теперь он был совсем один. Девушка, Мишка-Лев и женщина, так страдавшая от табачного дыма, давно уже скрылись из виду. Когда выходили из вагона, никто из них не поинтересовался, как он собирается жить в чужом городе, где у него не было ни одной родной души. Девушка мило улыбнулась ему на прощанье, а другие даже взглядом не повели в его сторону.
Свою первую ночь в Одессе Геннадий провёл в разорённом кирпичном доме, в котором не было ни окон, ни дверей. Ещё днём заходил он в этот дом, стоявший недалеко от вокзала, и внимательно обследовал его изнутри. В одной из бывших комнат он приметил большой плоский тесаный камень. Ещё засветло нырнул он в проём облюбованного дома, прошёл в комнату и лёг спать прямо на грязном полу, прислонившись спиной к тому самому камню, положив голову на свой дорожный чемоданчик. В течение всей ночи вслушивался он в подозрительные шорохи, временами задрёмывал, боясь по-настоящему заснуть из-за страха оказаться застигнутым врасплох кем-нибудь из местных или приезжих бандитов, рыскающих, как он успел заметить днём, по городу с целью поживы. Был и другой страх — попасться в лапы милиционеров, совершающих облавы на бездомных подростков. В нежилых развалинах прятались на ночь стайки бродяг-подростков, представлявшие, может быть, наибольшую опасность. Но Геннадий по своей наивности их не боялся, так как надеялся на свою силу и самодельный нож, который он собственноручно сделал, когда жил в деревне у бабушки».

27 декабря. Всё чаще задумываюсь над своей зависимостью от женских прелестей. Вот несколько примеров, характеризующих моё поведение в связи с естественным интересом к противоположному полу.
Сегодня целый вечер провёл в Измайлове, где живёт молоденькая учительница Ирина. Я познакомился с ней во дворце спорта в Лужниках. Она пленила меня роскошными формами своего тела, которые, должен подчеркнуть, при повторном обозрении в домашних условиях оказались не столь привлекательными. Всего много в её богатом теле, и пышности, и соразмерности, не хватает только одного – свежести. Один древнегреческий поэт, кажется, Силенциарий, в стихотворении, посвящённом стареющей подруге, утверждал, что обвисшие перси привлекают его больше, чем прямо стоящая грудь. Лукавил, конечно, хитрый грек. Что касается моей Ирины, то я решил оставить её не только потому, что её грудь несколько потеряла былую упругость, но и по причине её тяжёлого характера. Слишком норовистые девушки меня раздражают.
Примерно полгода поддерживал я связь с одной тулянкой, Инной, девушкой аппетитной  и с большой сексуальной фантазией. Только что получил от неё письмо. Она жалуется на судьбу. «Как я несчастна и одинока! – пишет она. – Как мечтаю о встрече с тобой!» Ещё одна тулянка, Оля, периодически наезжает в Москву с целью встретиться со мной в каком-нибудь укромном местечке. В последний раз она организовала нашу встречу на квартире у своих родственников. Оля очень мила. Один только у неё недостаток – глуповата. И ждёт её одно – скорая отставка.
А вот новая моя знакомая, Римма, рыжеволосая хохотушка, ведёт себя пока как настоящая недотрога. Но я настроен более чем решительно, и не успокоюсь до тех пор, пока не доведу дело до логического завершения. А там посмотрю, что с ней дальше делать,  по обстоятельствам…
Черноглазая красавица Роза приезжает ко мне, когда у неё тяжело на душе и когда я меньше всего хочу её видеть. Она любит таскать меня по улицам, паркам, музеям и театрам. Я не отрицаю, что она немало способствовала расширению моих скромных познаний в области различных видов искусства. Но не могу я так часто бывать в театрах и на многочисленных выставках! И зачем, спрашивается, бежать сломя голову, на какой-нибудь эстрадный концерт или на выставку картин бесталанных художников? Всё равно ведь ничего нового не увидишь и не услышишь. Во всём проявляется одно и то же. Пёстрое многообразие явлений литературы и искусства отражает, в сущности, одну и туже скрытую от нас, даже от глаз художника, тайну жизни. Я уверен, стоит мне только раза два отказаться от похода в театр или в музей, как Розочка наполовину охладеет ко мне. Ну что ж, я буду рад такой развязке.
Полчаса назад позвонила Татьяна, правда, не онегинская, нежная и мечтательная, а баскетболистка с крепкими мышцами и жёстким спортсменьим характером. Говорила, что я нужен ей по-прежнему. Жаль, что не хватило смелости сказать, что мне она, увы, больше не нужна.
Тамара, блондинка, причём натуральная, преследует меня настойчиво и методически. Подозреваю, что она пока не совершеннолетняя. Изобретаю всякие методы и ухищрения, чтобы держать её на расстоянии. Она из молодых да ранних. Акселератка. О как быстро созревают современные Офелии!
Отношения с Л.В. грозят перерасти в роман. Я изо всех сил сопротивляюсь её бурному натиску, не хочу обременять себя лишней любовницей. Непонятно, однако, зачем затеваю флирт с Нели? Какой бес заставляет меня заигрывать с Леной?
Пропаду я с этими безстыжими ненасытными девчонками. В исключительно трудное положение я попадаю, когда все мои скромницы наседают на меня разом, в одно и то же время. Особенно трудно приходится в предпраздничные дни. Вот и теперь перед Новым годом звонят они одна за другой. Ведь каждая считает, что она у меня единственная. Каждая предлагает десятки вариантов встретить новогоднюю ночь. Но я должен поступить так, чтобы выбрать одну, самую лучшую, на мой взгляд, и оставить при этом надежду в сердцах других. Следовательно, я должен врать и выкручиваться. Сгорел бы со стыда, если бы не знал, что женщины обманывают нас не меньше.
Нежные и страстные желания, как по мановению волшебной палочки возникающие между мужчиной и женщиной – вот та магнетическая сила, которая бросает их в объятия друг другу. Но откуда берутся эти чувства? В каких тайниках души они зарождаются? Почему нас волнует женское тело, хотя, если посмотреть хладнокровно, объективно, в нём изъянов гораздо больше, чем совершенства? Эти вопросы остаются без ответа. Учёные-биологи, эти сухари и синие чулки, эти засушенные листья, мигом объяснят всё половыми гормонами. Но кто поверит их оскорбительным для человека суждениям? Захочет ли влюблённая девушка считать себя живой куклой, которая потому сгорает от любви, что в её крови содержится избыток каких-то там гормонов?

«От каждой новой девушки или женщины Геннадий ждал чего-то нового, ещё не испытанного им, чего-то необычно острого и захватывающего. От этой, последней по счёту, огненно-рыжей, стройной, худенькой восемнадцатилетней девочки, которой дал прозвище Рыжик, он также ждал ещё неизведанного им наслаждения. Ведь у неё был такой загадочный и многообещающий взгляд! Прошёл только месяц, как они познакомились в клубе на вечере танцев. С каждым днём она привязывалась к нему всё сильней, тогда как он уже начинал склоняться к мысли, как бы сделать так, чтобы прекратить их встречи. «Ясно, что она ничего не может дать мне нового, подводил он итог их отношениям. – Всё, что можно было получить от неё (несколько сладких ночей), я уже получил. Так зачем обманывать её и себя?» С горечью констатировал он, что и другие, прежние, также ничего ему не дали, если не считать, конечно, того, что он провёл с ними немало блаженных часов. Вот и всё. Грустно-то как! «Бедный Рыжик, как мне больно думать о тебе! Скоро ты поймёшь, какой я подлый обманщик, и возненавидишь меня!»
Геннадий никогда не был привязан к одной возлюбленной. Как мало было ему одного вида вина, галстука одного цвета или фасона, одного рода поэзии или музыки, так недостаточно было ему и одной женщины, пусть даже самой красивой и привлекательной. Приходилось держать дюжину этих нежных созданий, чтобы не чувствовать себя больным при виде каждой новой юбки. Незнакомку, которая поражала его своей эффектной внешностью, он тут же сравнивал с теми, с кем уже был близок, и не на шутку расстраивался, если находил её более привлекательной.
«Мир прекрасен разнообразием форм. Природа позаботилась о том, чтобы человеку ни в чём не знать пресыщения. Охладев к какой-нибудь Саре, мы тут же загораемся желанием обладать Зоей или Изольдой. Красавицу мы часто меняем на девушку ничем не примечательную, просто симпатичную, а последнюю можем сменить чуть ли ни на дурнушку. Если бы все женщины были одинаково красивы, они не существовали бы для мужчин. Только разнообразие будоражит наше воображение, и лишь оно способно насытить наше желание. Смешно, когда негодуют против внебрачных связей, когда стремятся наложить оковы на самою всесильную страсть. Бороться нужно не против природы – это бесполезно и вредно. Бороться нужно против торговли женским или мужским телом, против различных видов принуждения и насилия, против безответственного совращения и тому подобное!» ; так или примерно так философствовал Геннадий, готовясь к свиданию с девушкой из Средней Азии, с которой познакомился прямо на улице несколько дней назад — яркой брюнеткой, широкоскулой, с пухлыми губами и раскосыми глазами, полными огня и восточной неги».

? Декабря. Читаю стихи Дмитрия Веневитинова, рано ушедшего из жизни и потому не успевшего сказать миру своего главного слова. Кто знает, может быть, он смог бы быть равным самому Пушкину или даже превзойти его. Как талантливо, одним мазком, изобразил он быстротечность человеческой жизни!

«Так снова год, как тень, мелькнул,
Сокрылся в сумрачную вечность
И быстрым бегом упрекнул
Мою ленивую беспечность».

На пороге Нового года не чувствую ни радости, ни воодушевления и не жду никаких перемен к лучшему, которые по общепринятому мнению (предрассудку) должны обязательно произойти. Чего я себе желаю в Новом году? Только бы не остыть, не зачерстветь, не состариться раньше времени и не отступить от цели всей жизни! Только не отняли бы боги мужество жить, дали бы победить свою азиатскую лень! Только  победить бы самого себя!
«Мыслю, значит, существую!» – сказал философ. Желаю, значит, жив, молод и здоров, – скажу я. Этого достаточно для счастья любому человеку, даже самому требовательному. Так вперёд, Евгений! Смело вступай в Новый год!


1957


2 января. Вот и наступил 1957 год. Расставаясь со Старым и встречая Новый год, люди надеются на счастливые перемены в своей серой прозаической жизни. Как будто они произойдут сами собой! Создают себе праздничное настроение, пьют шампанское, желают друг другу исполнения всех желаний. Надежды их, разумеется, никогда не сбываются. И всё-таки не умирает в человеке наивная вера в грядущее счастье, и поэтому каждый раз так искренне веселятся в новогоднюю ночь. Я давно уже не чувствую в себе этого детского энтузиазма толпы и поэтому не могу вместе со всеми забыться в сладком экстазе ожидания чудесных перемен к лучшему. Для меня встреча Нового года не больше чем народная традиция, обычай, которым человек оживляет своё безрадостное (безсмысленное) существование. Я знаю наперёд, что со мною будет завтра, через месяц, через год, через десять лет...
Так рефлектировал я тридцать первого декабря в десять часов вечера, когда вместе с друзьями подходил к сталинскому дому на Ленинградском шоссе недалеко от метро «Аэропорт». В этом доме в одной из просторных квартир жила со своими родителями моя новая знакомая, начинающая художница-авнгардистка со странным именем Бавиэта. Я не сразу разобрался в тонкостях произношения столь необычного имени и несколько дней называл её Бетой, пока, наконец, она не поправила меня. В ответ на мой вопросительный взгляд она пояснила, что такое оригинальное имя дали ей родители, произведя его от слов «большевик» и «авиация»; что в тридцатые годы модно было придумывать новые имена; что её школьную подругу зовут Индустрина; и что в их дворе бегал когда-то мальчик по имени Рэм, что является лишь соединением первых букв, взятых от слов «революция», «экономика» и «Машиностроение».
«Не верю я тебе, Новый год! Ты такой же обманщик, фокусник, иллюзионист, как и твой старший брат!» – мысленно продолжал я свои рассуждения, которые были прерваны вскоре самым естественным образом. Я и не заметил, как мы уже поднялись на третий этаж и остановились перед дверью Бавиэтиной квартиры. Я нажал на кнопку звонка. В голове постепенно замолкали минорные стихи:


Ты, Старый год, мелькнул как лезвие ножа
Перед глазами обречённой жертвы!

Другие звуки, звуки хаоса и праздничной суеты, заполнили мой слух. Дверь открыла сама хозяйка.
– А мы давно уже ждём вас! – (глаза её сияли, лицо светилось радостным возбуждением и, кроме того, было ярко освещено потолочной люстрой и настенными светильниками; щёки, покрытые нежным румянцем, дышали свежестью и молодостью).
Смех, шутки, громкие голоса, улыбки на лицах, широко открытые глаза, возбуждённые голоса. Сброшены с плеч тяжёлые пальто, завершено прихорашивание у зеркала. Бавиэта провела нас в общую комнату – гостиную.
С кем же предстояло мне весело скучать в новогоднюю ночь? О Бавиэте я уже говорил. Добавлю только, что у меня с ней установились с недавнего времени чисто дружеские отношения. Обычно я покидаю соблазнительницу сразу после того, как пройдёт вспышка страсти. Но Бавиэта стала исключением из правила, она сделалась моим другом. Другая девушка, Света, также была мне знакома. Я уже мимолётно видел её. Особа довольно-таки странная. Внешне напоминает чем-то мумию: всё время натянуто улыбается и загадочно молчит. Ещё была Лиза, симпатичная девушка лет восемнадцати. С собой я привёл Калинникова и молодого художника Левитанова. Первый, кажется, серьёзно считает, что в мире существует только музыка. Но у него есть одна черта, над которой я при случае посмеиваюсь. В практической жизни Сергей далеко не идеалист, а скорей материалист: любит приобретать что-нибудь ценное. Посещать антикварные магазины – одно из его любимых занятий. В последнее время я стал относиться к Сергею сдержанно. Я потерял к нему живой интерес. Странная метаморфоза случилась с ним. Как только он пошёл немного в гору, так сразу пополз резко вправо. Да, он изменил нашим романтическим мечтам, он уже не революционер в душе, не боец. Второй, художник, но он не столько рисует, сколько пьёт. Длинноволосый, вечно пьяненький, к месту и не к месту изрыгающий стихи Есенина. Правда, из всех стихов поэта декламирует чаще всего одно, особенно ему полюбившееся, в котором упоминается «истекающая соком сука».

Хотя, как мне представлялось, я пришёл к Бавиэте весело скучать, в итоге оказалось, что не было в новогодний вечер человека счастливее меня. Кто же сумел прогнать мою хандру? Лиза, конечно. Не знаю, откуда она взялась. Левитанов, который в сильном подпитии любит давать всем нелестные характеристики, отозвался о ней как о ходячем скелете. Она действительно была очень тоненькая, но зато походила на стройное деревцо и была легка как пламя свечи. Она приглянулась мне с первого взгляда. Если я восхищался Лизой и не скрывал этого, то художник только и занимался тем, что беспощадно критиковал её, но, разумеется, за глаза. Музыкант же, как и я, вполне оценил достоинства Лизы, попытался даже очаровать её, но, уяснив, что она никак не реагирует на его заигрывания, начал ухаживать за Бавиэтой, отвечавшей ему благодарной благосклонностью.
«Почему Левитанов полагает, что Лиза глупа? Не потому ли, что она немногословна? Но ведь она прекрасна! Она само совершенство! Было бы неестественным с её стороны говорить какие-то умные слова!» – мысленно защищал я свою избранницу.
Веселились всю ночь. Утром я проводил Лизу до самого её дома. Мне было не в тягость пересечь всю Москву на метро и проехать ещё четверть часа на трамвае. Я был настолько увлечён Лизой, что мог бы  совершить и не такой подвиг. Прощаясь, она подала мне свою нежную руку, тепло которой так сладко разлилось в моей душе.

P.S. Теперь мне не придётся скучать. Теперь мне не надо ради развлечения преследовать ни в чём не повинную Халемскую. Прощай, Жанна! Оставляю тебя в покое. Надолго ли?

3 января. Звонила одна из моих пастушек, которой я обещал встретить вместе Новый год. Она горячо «благодарила» меня за «счастливую» новогоднюю ночь. «Такого свинства я не ожидала от тебя! Я ждала тебя в условленном месте, как дура, два часа!» – кричала она в трубку плачущим истерическим голосом. Чувствовалось, как она старается справиться с душившей её обидой. Чтобы как-то утешить её, посоветовал: «Не знаю, простишь ли ты меня, но я себя не прощу никогда. Забудь меня! Хочешь – прокляни!»

Москва меняется на глазах. В столице редко встретишь теперь коренного москвича. На центральных улицах всё больше мелькают лица татар, украинцев, азербайджанцев, грузин, армян, казахов, узбеков и других жителей окраин. В последнее время Москву стали наводнять иностранцы: китайцы, негры, арабы... Многие из этой разношерстной публики ходят с деньгами. Не по этой ли причине всё больше появляется профессиональных женщин. Всё чаще их можно видеть в людных местах: у гостиниц, вокзалов, ресторанов и даже у  метро. Сегодня видел одну такую профессионалку на улице Маркса. Молодой красивый мужчина, похожий на араба, обнимал и целовал её прямо на глазах у прохожих. Она подставляла ему шею, извивалась всем телом и тихо поскуливала. Я бросил на странную пару беглый взгляд. Незаметно было, чтобы они стеснялись кого-нибудь. «Возможно, ненормальные!» – заключил я. Меня поразило её помятое поношенное почти стареющее лицо, которое тем более казалось старым, что она была ещё молода, лет двадцати пяти, и её тело ещё не потеряло девичьей формы. Было неясно, действительно ли она находилась в состоянии экстаза или просто производила механические движения бёдрами и станом и издавала поддельные стоны. Во всяком случае, способ удовлетворения страсти был явно необычный. Другая попавшаяся мне на глаза проститутка паслась у входа в метро, совсем ещё молоденькая, лет двадцати, с лицом нежным, как у девочки, и грубым мужским голосом. «Наверное, курит и пьёт» – подумал я. По всему было видно, что она искала себе платёжеспособного партнёра.
Проститутки – это несчастные жертвы, а покупающие тело женщины мужчины – настоящие упыри, вурдалаки. Недаром же говорилось сыном еврейского бога, что блудницы (вместе с мытарями) первыми войдут в царствие небесное.

Январь, февраль и почти весь март. Дневниковые записи за этот период времени были тайком похищены, а затем, наверное, уничтожены одной из моих пастушек. За руку похитительницу я не поймал, но больше других подозреваю Л.В. На всякий случай я прекратил всякие отношения не только с ней, но и со всеми другими, страдающими болезненным любопытством на почве ревности. Так сказать, под сокращение штатов попали и Лена с Нели, и Тамара, и Татьяна с Аллой, и даже Римма. Дневник же теперь прячу в ящик письменного стола, который закрываю на ключ. Хорошо ещё милая воровка не стала шантажировать меня. Могла бы попробовать женить на себе, пустив в ход угрозу — передать дневник, кому следует.

21 марта. «Интересно, какая сегодня погода?» – озаботился я, собираясь ехать к Калинникову. Сам-то Сергей в данный момент мне не интересен, но он обещал познакомить меня с одной консерваторкой, которой понравились мои стихи. Я посмотрел в окно: ярко светило солнце, на мостовой и пешеходных дорожках блестели лужи, дорогими бриллиантами сверкали капли воды, падающие с крыш. «Теплынь, пора сбрасывать зимнюю шкуру!», – приказал я самому себе и накинул на плечи лёгкое весеннее пальто. Через минуту я был уже на улице. Морозный ветер обжог мне лицо. Пришлось поднять воротник и поправить на груди шерстяной шарф — подарок Лизы. «А ведь это уже было со мной, подумал я. – Да, было. Давно ли я был наивным мальчиком, радостно взиравшим на мир, принимавшим его за весёлый праздник? Но какой суровой оказалась настоящая жизнь! Каким холодным ветром и жестоким морозом встретила она восторженного юношу! Как больно обожгла его душу!»

«Геннадий представил себя вдруг на месте её мужа, и его передёрнуло от одной мысли, что когда-нибудь и он может быть так же опозорен, как несчастный супруг этой красивой и жадной до мужчин самки. Ведь всё в мире повторяется. Кто знает, возможно, и его жену, если он будет женат, соблазнит какой-нибудь молодой красавец. Самодовольная улыбка, только что игравшая на губах Геннадия, сменилась выражением, похожим на страдальческую гримасу. «Вот что, милая! Никуда мы не поедем! Возвращайся-ка ты лучше домой к своей половине!» – неожиданно для женщины сказал он. Но что особенно поразило и оскорбило её, так это тон, каким Геннадий озвучил  и без того жестокие слова. Голос его был ледяной и насмешливый! Она ждала объяснений, но он демонстративно отвернулся и зашагал прочь».

?апреля. Фактически, начиная с Нового года и поднесь, занимался одной Лизой. Она оказалась премиленькой девочкой. Уже целую неделю нахожусь под впечатлением от нашей последней встречи. Началось всё с неожиданного её звонка.
– Ты должен немедленно приехать! – нежно и призывно пропела она в трубку.
– А где ты находишься, и что ты делаешь? – спросил я.
– Я в институте. Сижу на подоконнике и дрыгаю ножками! – смеясь, ответила она.
Лиза хорошо знала цену своим точёным ножкам, знала, что ни один мужчина, какого бы возраста он ни был, не упускал случая открыто или незаметно полюбоваться ими. Да и сам я из всех внешних Лизиных атрибутов больше всего ценил именно её ноги, которым могли бы позавидовать любые богини и грации. И хотя я позволял себе иногда грубовато называть их нижними конечностями, она нисколько не обижалась, понимая, что я просто дурачусь. Не все, конечно, согласятся со мной, но я уверен, что в женщине самое главное — красивые ноги. Я бы только добавил: ноги, гармонично сочетающиеся с другими частями тела. Что же касается лица, глаз и голоса — это относится уже к внутреннему миру женщины, о котором я не рискую судить. Внутренний мир нужно уметь рассмотреть, тогда как ноги сами бросаются в глаза. Прославленный же наш поэт сгоряча, наверное, утверждал:

«И не найдёшь во всей России
Две пары стройных женских ног».

Можно только посочувствовать поэту: в то время, когда он жил, женщины носили длинные платья, полностью закрывавшие ноги, и стройные, и не очень.
Итак, Лиза попросила меня приехать к ней в институт. В ответ на мою попытку сослаться на занятость я услышал:
– Хочу тебя видеть немедленно, сейчас же!
– Только ради твоих замечательных ходулей! – пошутил я. – Где ты конкретно находишься? Где тебя искать в твоём институте?
– В административном корпусе... на третьем этаже. Вход через главный подъезд. Тот самый подъезд, у которого ты меня не раз встречал.
Я бросил свою писанину (готовился к докладу по микробиологии) и побежал на стоянку такси. Через полчаса я уже поднимался по указанной мне Лизой лестнице. Вот и площадка между вторым и третьим этажами. Я посмотрел снизу вверх и увидел мою Лизу, сидевшую на подоконнике. Она действительно, как ребёнок, которому трудно сидеть на месте, нетерпеливо ёрзала и нервно передёргивала ногами. Казалось, она ни на кого не смотрела, никого не замечала. Но меня она сразу увидела, может быть, просто почувствовала. Нежная улыбка оживила её строгое лицо. Я подлетел прямо к ней и на виду изумлённых студентов снял её с подоконника. Она порывистым движением красивых рук обвила мою шею и, никого не стесняясь, поцеловала меня в щёку.
– А теперь быстро едем ко мне! – горячо зашептала она. – Дома никого нет, мы с тобой будем совсем одни!

«В первомайские дни Геннадий посетил деревню, где протекли его детские годы, пусть не безмятежные, но всё же счастливые. Он не знал, что на него нашло, но только ему страстно захотелось вдруг взглянуть на малую родину, на её холмы и равнины; захотелось увидеть на синем небе яркое солнце; ощутить дыхание холодного весеннего воздуха; а самое главное, посмотреть на милых сердцу русичей, простых мужиков и баб, добрых и отзывчивых характером.
Рано утром спрыгнул он на платформу железнодорожной станции. Нужно было теперь как-то исхитриться преодолеть расстояние в тридцать пять, а может быть, и в сорок километров. Он приуныл, представив себе бездорожье, которого не ведали ни при Иване Грозном, ни даже при Олеге. Но неожиданно ему повезло: один из местных жителей, колхозник, приезжавший в район продавать поросят, согласился подбросить Геннадия чуть ли не до самого порога бабушкиного дома. Устроив москвича в телеге, мужичок подобрал вожжи, взмахнул кнутом, и старая подслеповатая кобыла затрусила ленивой рысцой. Они то взбирались на высокие вздыбины, то спускались с пригорков, сдерживая прыть лошадки, то ехали густым лесом, продираясь сквозь ольху и орешник, то тряслись полем, оставляя за собой столб пыли. Внешний вид «кучера» поразил Геннадия: косматый и небритый, он был одет в рваную пыльную телогрейку и обут в подшитые валенки. Он был неразговорчив, ни о чём не расспрашивал Геннадия, лишь частенько покрикивал на бедную клячу, обзывая её самыми ругательскими словами. Так они проехали семь или восемь деревень. Как ни всматривался Геннадий, нигде не заметил он признаков порядка, благоустроенности и зажиточности. Зато везде бросались в глаза покосившиеся избы, поваленные заборы, грязные босоногие мальчишки, заросшие щетиной мужчины, и женщины с неумытыми лицами. Кругом разруха, бедность, нищета. «О, великая Русь! – вздохнул Геннадий. – Что сказал бы, увидев Тебя, твой певец Некрасов?»
Велесово, куда он теперь стремился попасть, представляло самую убогую картину. «А ведь было время, – вспоминал Геннадий, – когда эта деревня славилась богатыми крестьянскими усадьбами, трудолюбием и весёлым нравом жителей». Первый удар деревне нанесла насильственная коллективизация. Потом нагрянули безумные немцы, спалившие деревню дотла в сорок втором году во время отступления. Геннадий помнил, как жители возвращались на свои пепелища, селились в сараях и амбарах, надеясь на лучшую долю в недалёком будущем. На улице и в поле можно было ещё видеть какое-то оживление. Женщины (мужчин почти не было) работали по семнадцать часов в сутки, без выходных и без всякого вознаграждения за труд. Теперь же, когда он въехал на деревенскую улицу, Геннадия поразила гнетущая тишина. Деревня явно умирала. Он посчитал дома: от прежнего Велесова осталось примерно десятая часть.
 Да, деревня умирала. Но дух народный, русский характер не изменились. Когда Геннадий предложил кучеру деньги, тот решительно отказался, приукрасив свою речь выразительным словечком.
Сердце Геннадия едва не выпрыгнуло из груди, когда он увидел свою бабушку, сгорбленную, ставшую совсем маленькой, как будто вросшей в землю. «Батюшки! Да никак мой любимый внучек приехал?!» – только и могла сказать она.
Вечером Геннадий пришёл на пятачок (так назывались в деревнях места народных собраний и уличных гуляний), где раньше, даже ещё в первые послевоенные годы, собиралась неунывающая молодёжь. Теперь же он увидел около десятка парней допризывного возраста и несколько девушек. Ребята были навеселе, сквернословили, а девчонки лузгали семечки и посмеивались. Пьяный гармонист наигрывал на старой гармошке и грубо пел:

Хорошо тому живётся,
У кого одна нога:
И ботинок меньше рвётся,
И порточина одна!

Слова частушки были последней каплей, окончательно испортившей настроение Геннадию. Слова эти отозвались в его душе болью и обидой за русского человека. «Солдаты, храбрые защитники отечества, – перекатывал он ком в горле, – вы были нужны партии и правительству, когда надо было идти в бой, чтобы защитить грудью чужие права и привилегии. Но вот закончена победоносная война... Какая же награда ждала героев? Те, кто остался цел и невредим, вернулись к мирному труду. Но те, кто стал калекой, оказались в отчаянном положении. Всеми забытые, брошенные властями на произвол судьбы, бродят они по дорогам России, просят с протянутой рукой в электричках и поездах, поют жалостливые песни и пьют с горя водку. А брюхатые не подадут им и ломаного гроша».
Вот тебе и простор полей, радость свидания со страной детства! Прожив в деревне всего один день, Геннадий собрался в обратную дорогу, чем ужасно расстроил любимую бабушку».

5-8 мая. Совершенно неожиданная новость! Нам нанесён чувствительный удар, мне-то уж точно, со стороны кремлёвской власти. Прекраснейший месяц май..., не за горами летние каникулы, о которых мечтает каждый студент. И вот вместо того, чтобы воспользоваться свободным летним временем по своему разумению, мы должны будем отправиться на Целину. Кто-то там, на вершинах пирамиды, возможно даже партиец номер один, решил, что мы должны помочь хлеборобам собрать урожай пшеницы в казахских степях. По решению институтского комитета комсомола, который в свою очередь получил указание от районного комитета, было проведено общекурсовое собрание комсомольцев. Но поскольку все студенты — комсомольцы, то и собрание можно было бы назвать просто студенческим. Повестка дня: «Даёшь Целину!»
Как и полагается, сначала выступил декан. «Товарищи студенты! – бодрым голосом говорил он. – Вы, конечно, знаете, что в далёких степях Казахстана по постановлению нашего Правительства распаханы и засеяны целинные земли. Весь советский народ готов помочь нашим славным целинникам вовремя и без потерь убрать урожай. Наша родная Партия, Ленинский комсомол, советские профсоюзы, Президиум Верховного Совета и Правительство призывают учащуюся молодёжь, как наиболее передовую и сознательную, организовать ударные отряды добровольцев для работы на Целине в третьем, то есть трудовом, семестре. Я не сомневаюсь, что все мы откликнемся на призыв Партии и Комсомола! Все на Целину, товарищи комсомольцы!»
Затем слово взял партийный секретарь. «Товарищи студенты и студентки! – вдохновенно говорил он. – Партия оказывает вам высокую честь! Как всегда это было и раньше, в трудное для страны и советского народа время Партия обращается к молодёжи, надеясь на то, что ей по плечу любое задание, каким бы оно ни было масштабным!».
Партийного секретаря сменил комсомольский. Громко, как из пушки, выпалил он: «Товарищи комсомольцы! Неужели мы останемся в стороне, когда вся страна, весь наш трудовой народ в едином порыве напрягают свои силы? Я думаю, все мы откликнемся на призыв нашей любимой коммунистической партии и преданной ей Всесоюзной комсомольской организации!
Аудитория, в первые минуты собрания нестройно гудевшая, вдруг притихла, так что самый тихий голос мог бы теперь быть услышан. Было очевидно, что решение об отправке студентов на Целину, по-другому, решение о трудовой повинности, на Верху и на всех уровнях власти давно уже принято. Но нужен был спектакль, который показал бы всему миру, что советские студенты сами, по собственному желанию рвутся на Целину. Поэтому подготовленные заранее комсомольцы-активисты один за другим выступали с зажигательными речами на тему о долге перед Родиной, перед страной, перед народом... Напоминали, что мы живём в счастливое время... Призывали совершить подвиг, которому будут завидовать потомки.
Организаторы не зря старались провести собрание как можно ярче и энергичнее. Ведь были же ещё и так называемые несознательные студенты, а такие составляли большинство, которые хорошо понимали, с какой целью разыгрывалось представление, и знали истинную цену громким речам. Но все они вынуждены были молчать, больше того, они должны были поддержать и одобрить «великий почин», сделать вид, что они сами, добровольно, по зову сердца, а не по указанию сверху, захотели вместо отдыха отправиться на целинные земли помогать совхозам и колхозам. Ведь в газетах уже мелькали крупные заголовки: «Добровольные студенческие отряды», «Студенты-добровольцы» и т. п. Да, студенты умели таиться и молчать. Протестовать — означало навлечь на себя гнев власти, не терпящей своеволия.
Доцент Лисицианов, Илья Соломонович, пребывал в отличном настроении. Правда, после похода в преподавательскую столовую его клонило ко сну, но он нашёл в себе силы взбодриться. Когда настала его очередь «выхода на сцену», он встал, шагнул к трибуне, окинул орлиным взглядом лица студентов, широко улыбнулся и сказал: «Да разве нужно вас уговаривать? Агитировать? Вы же все как один настоящие патриоты! Вам ли объяснять важность момента? Вас ли убеждать в необходимости отдать свой долг Родине? Разве вы уже не доказали всему миру свою высокую сознательность и исключительную самоотверженность? Целина – это дело вашей чести! Даёшь Целину!»
Попросили на всякий случай выступить кого-нибудь из студенческой массы. Однако по непонятной для Президиума причине просто студенты, как сознательные, так и несознательные, не спешили срываться с места, чтобы бодрым шагом идти на трибуну и лисициановским голосом выпалить несколько вымученных фраз. Никто из просто студентов не захотел участвовать в спектакле.
«Где ж энтузиазм масс? – подумали в президиуме. – Ох, уж эта серая инертная масса! Наверное, робеют, боятся трибуны».
Тогда поднялся председатель собрания и попросил зачитать проект резолюции. На трибуну рванулся Коган, зажав в кулаке заранее составленный текст. Он пытался придать своему голосу торжественную интонацию, но природная картавость помешала ему показать во всём блеске своё ораторское мастерство. Всё-таки не всем даётся этот неудобный для произношения звук «р».
– Ну, закаркал... закукарекал! – шепнули у меня за спиной.
Смысл резолюции сводился к следующему:
На Целину должны были отправиться все студенты и студентки;
Решение распространяется буквально на всех комсомольцев и не комсомольцев (если таковые случайно обнаружатся);
Те, кто откажутся выполнить свой патриотический долг, будут рассматриваться как дезертиры, которым, конечно, не место в рядах комсомола, а также в стенах славного института.
Студенты, давно уже, по словам Лисицианова, сагитированные и усвоившие золотое правило: «молчать», вдруг заволновались.
– Неправильная резолюция!
– Обязаловка! Принудиловка!
– А если не с кем оставить ребёнка?!
– Не у всех же здоровье железное!
В Президиуме минуту-другую переговаривались между собой, после чего грассирующий голос председателя донёс до аудитории:
– В случае уважительной причины отдельные студенты могут быть освобождены от работы на Целине. Будет создана комиссия, которая рассмотрит все заявления с просьбой об освобождении... И если причина окажется серьёзной, болезнь, например, грудной ребёнок на руках (председатель обвёл взглядом студенток), то вопрос будет решаться положительно.
«Вот она лазейка!» – подумали студенты и проголосовали в большинстве своём за принятие резолюции.
Но что такое? Президиумцы не верили своим глазам. Среди студентов нашлись и такие, совсем уж «несознательные», даже «отсталые» элементы, которые осмелились голосовать против воли большинства. Председатель выкинул руку в мою сторону и, чеканя слова, выкрикнул:
– Запомните их! Они хотят, чтобы за них работали другие!
В председательских глазах мы были, я полагаю, отступниками, саботажниками. Ему, наверное, не терпелось сказать во всеуслышание, что мы чуть ли ни предатели. Но, понимая, что времена изменились, промолчал. Не только президиумцы, но и многие другие, особенно преподаватели, смотрели на нас как на ненормальных, как на чудаков. Но мы в свою очередь с презрением смотрели на послушное большинство, проштамповавшее угодное верхам решение. «Трусливые овцы!» – могли бы перевести они наши взгляды на язык слов.
Да, лишний раз убедился я в том, насколько бесхребетна наша молодёжь. Наши студенты, конечно, испугались, попросту говоря, струхнули. Как-никак в президиуме сидели человек десять суровых, решительно настроенных «товарищей», готовых взять на заметку любое проявление «несознательности».
Что ж, пусть едут на Целину. Пусть даже летят на Луну. У меня же совсем другие планы. Я готовлюсь к научной экспедиции на Байкал — вот куда я поеду с удовольствием. Все знают меня как праздного счастливца, посетителя кабаков и охотника за юбками, но никому и в голову не приходит, что я давно уже пробую себя в науке, что я прочитал не одну монографию и выступал не раз с докладами в научном кружке по биологии. Поэтому я не допускаю даже мысли, чтобы кому-то позволить распоряжаться моей свободой. Нет, я не галерный раб! Не будет такого никогда, чтобы другие, какими бы они ни были секретарями, думали и решали за меня. Nelite tangere mihi!

Одуванчик был противен Геннадию своей напористостью, безудержным стремлением к размножению и почти сознательному использованию этого механизма для вытеснения других травянистых растений. Уже в середине мая одуванчики дают первые семена. Они спешат, просто торопятся занять все угодья и неудобья. «Но откуда у них эта почти осмысленная захватническая тактика?» – спрашивал он себя. О, как напоминали ему эти несносные цветы-сорняки некоторые народы, сумевшие с помощью своей плодовитости расселиться во всех частях света, создать многочисленные общины и подчинить себе аборигенов!»

10-11 мая. Славно отметили мы день Победы. Куракин уговорил меня заглянуть в общежитие к его новому приятелю, приехавшему учиться в Москву чуть ли не из Тмутаракани. «Видел бы ты, какие там девки!» – соблазнял меня Виктор по-мефистофельски, хотя, вряд ли он что-нибудь слышал о гётевском чёрте. Долго я колебался, поскольку предстояло решить, клюнуть на приманку или встретиться с Лизой. В конце концов, я выбрал первый вариант и тем самым фактически изменил Лизе. Всё равно у меня не было свободного места, где я мог бы провести с ней время.
Виктор привёз меня в общежитие. Большая комната, в которую мы вошли без стука, могла бы сойти за танцевальный зал средних размеров, если бы не была заставлена койками, шкафами и тумбочками. Посередине стоял большой круглый стол, за которым сидели полупьяные студенты вперемежку со студентками. Свободные позы, красные лица и громкий развязный разговор свидетельствовали о том, что зелёный змий здесь давно уже празднует победу. «Бежать надо отсюда, немедленно бежать!» – подумал я, но, удерживаемый любопытством, остался. Мне хотелось посмотреть, что же будет дальше.
– Кто к нам пожаловал! Сам Курака-забияка! Виктор — друг Бахуса! О, я смотрю ты не один, а с дорогим гостем! Проходите же, не стойте у порога! – приподнялся из-за стола навстречу нам долговязый парень, зычный голос которого почти полностью заглушил все другие голоса.
«Здорово нализался!» – подметил я, быстро обведя взглядом всю комнату.  «Да трезвых-то совсем нет!» – подвёл я итог, увидев на некоторых койках студентов, ещё до нашего прихода успевших упиться славным советским алкоголем. Было на что полюбоваться: богатыри лежали на спине, запрокинув головы и разбросав в беспорядке верхние и нижние конечности.
– Ну не скотина ли ты, что так поздно пожаловал? Дай-ка я тебя обниму и облобызаю! – всё также громко трубил долговязый. Он, наконец, смог подняться и выпрямиться во весь рост и действительно хотел обнять Виктора, но только протянул руки, как тут же покачнулся и плюхнулся на свой табурет.
За столом оставалось восемь человек: три здоровых парня и пять симпатичных, свеженьких на вид, девчонок. Все они, включая граций, ужасно дымили сигаретами. Одного из предававшихся Вакху я хорошо знал. Это был Боря Коновалов, в прошлом боксёр-перворазрядник, а теперь первоклассный кутила и картёжник. Женщинами он интересовался мало, хотя иногда и дрался из-за них, как правило, в случаях припадка немотивированной ревности. Он пьяно улыбнулся мне и кивнул в сторону долговязого:
– Это Ваня Черкасов, душа человек..., так трогательно поёт! До слёз прошибает!
«Приятель Виктора! – догадался я. – Но что я вижу? Ведь это настоящая вакханалия! Если так будет продолжаться, то к шестому курсу они совсем сопьются и станут законченными пьяницами. А девицы-то, каковы! Пьют наравне с этими повесами, курят, слушают похабщину, давятся смехом, хохочут, жестикулируют, размахивают руками, задирают и без того оголённые ноги! Да, вот они раскрепощённые... свободные. Посмотрели бы на них мамы и папы!»
Откуда-то взялась водка. Наполнили до краёв гранёные стаканы и подали нам в качестве штрафных. По нормам студенческой этики отказаться было бы неприлично. Мы с Виктором, я-то уж точно, влили в себя чуть ли не насильно вонючую второсортную водку. Услужливые девичьи руки, пока ещё нежные и красивые, подали нам закуску: по куску ветчины с хлебом.
Вспомнили о гитаре, достали её из-под стола и подали Черкасову — Ванечке, как любовно обращались к нему подвыпившие гурии. Устроившись на шатком табурете, тот стал быстро перебирать струны своими длинными крючковатыми пальцами. Все притихли в ожидании. И вот он запел хриплым, но довольно приятным голосом. Некоторые стали подпевать. Я внимательно слушал. И слова песни, и аккомпанемент были, конечно, примитивные. Но то, о чём пели, заинтересовало меня. А пел Ванечка о ветерке, доносившем песню, которую напевала когда-то его любимая девушка. Все на время впали в задумчивость, повесили головы. После минутной паузы Ванечка спел несколько песен из репертуара уголовников, в том числе и знаменитую «Мурку». Потом разноголосым хором спели студенческую песню:

Колумб Америку открыл,
Страну для нас совсем чужую.
А мы открыли для себя
На нашей улице пивную!

После того, как допили всю водку и наговорились до полной хрипоты, разошлись по комнатам. Утром я проснулся от головной боли. Подбирался приступ мигрени в качестве своеобразного наказания и за измену Лизе, и за потерю человеческого облика. Я лежал на скрипучей кровати. Рядом со мной, устроив голову на моём плече, сладко похрапывала одна из вчерашних вакханок. Рот её был открыт,  и это придавало миловидному лицу крайне неприятное выражение. Я никак не мог вспомнить, как она оказалась под моим одеялом.

? мая. Как я и предвидел, в штабе целинников при комитете комсомола (они уже успели создать такой штаб) от трудовой повинности и не собираются никого освобождать. Все члены штаба придерживаются установки не признавать никаких уважительных причин. Даже не хотят разговаривать на эту тему. Решив проверить слухи, я не поленился съездить в комитет комсомола.
– Я не смогу вместе со всеми поехать на Целину, – сказал я Когану.
– Это ещё почему? – жёстко спросил он.
– Я готовлюсь к научной экспедиции! – выложил я свой главный козырь, надеясь с его помощью с ходу решить мучивший меня вопрос.
– Никаких экспедиций! – насторожился Коган.
– Но ведь научные экспедиции на Байкал организуются не каждый год! Участие в такой экспедиции важней и весомее работы на целинном поле! Это же очевидно! – не сдавался я.
– Целина – вот что самое важное на данный момент! – стоял на своём Коган.
– Разве я не могу сам решить, что для меня важнее? – посмотрел я Когану прямо в глаза, которые он всё время уводил куда-то в сторону.
– Комсомолец должен делать то, что предначертала Партия! – перешёл Коган на форте.
Я готов был рассмеяться прямо ему в лицо, но взял себя в руки и задал уточняющий вопрос:
– Скажи мне, что именно предначертала Партия для студентов: учиться или подбирать за комбайном колосья?
Коган сделал важную мину и горячо, с полной убеждённостью, во всяком случае, в голосе и жестах, пояснил в моём лице несознательному студенту:
– В первую очередь и самое главное, нужно собрать урожай! Все советские люди, студенты особенно, должны понять, что важнее этого ничего нельзя представить.
– Понимаю, что нужно кому-то ехать на Целину, но не могу понять другого: почему я должен ради какого-то урожая отказаться от экспедиции, к которой  готовился в течение года? – не хотел я уступать.
– Как это ты, интересно, рассуждаешь? – потерял терпение Коган. – Ты что же, хлеб не ешь?
Начальственный вид, нежелание прислушиваться к аргументам собеседника смешили меня, но внешне я оставался спокойным и невозмутимым.
– Да очень просто, – отвечал я, стараясь поймать взгляд Когана. – Любое общество, социалистическое тоже, дифференцировано. Даже в античном мире были воины, философы, ремесленники, крестьяне, рабы... Разве нужно сомневаться в том, что в нашем, в самом передовом, обществе каждый человек должен делать что-то одно, но с полной отдачей сил. Студенты должны учиться, шахтёры добывать уголь, хлеборобы работать в поле и т.д.
Коган насупился. Важно нахмурив высокий, как у вождя, лоб, проведя машинально рукой по густым волосам, выдал, наконец, деревянным голосом:
– Комсомолец, настоящий, не должен рассуждать таким вот образом. Он должен беспрекословно подчиняться своей организации. Почитай Ленина, мой тебе совет!
– Как бы нам не сбиться на демагогию! – не выдержал я.
Коган сделал позу, посмотрел на меня взглядом Феликса.
«Эх, дать бы тебе разок-другой, чтобы не строил из себя вождя!» – чуть было не бросил я ему в лицо. Я почувствовал, как сжались в кулаки мои пальцы. О, я умел наносить удары! Боясь потерять контроль над собой, а выхожу я из берегов, к сожалению, часто, оборвал я пустой разговор и быстро направился к выходу, оставив секретаря наедине с самим собой дожёвывать челюстями свою классовую (клановую) злость.

14-15 мая. Читал свои новые стихи в Московском литературном объединении на очередном семинаре секции поэзии. Заседания вёл неизменный Моссадов, «поэт» малоизвестный для читателя, но зато занимающий прочное положение в аппарате Союза писателей. Между собой мы называем его Моссадовым-Неизвестным.
Генеральная репетиция была проведена в нашем литературном мини-салоне. Присутствовали одни только триумвиры: Яков Лютиков (Лютик), Виктор Костин (Костик) и я собственной персоной. Триумвиры были поражены отточенной техникой, нигде, к их удивлению, не выпирающей... (не кричащей), но высказали замечания относительно содержания стихотворений. «Гениально, но не в духе времени!» – был их приговор.
На семинаре декламировал я искусно, если ни виртуозно, но, несмотря на это, моё выступление мало у кого вызвало одобрение. Признаться, я не ожидал столь многословной, но пустой критики. Я был озадачен, но, поостыв немного, понял, что другого восприятия моего опуса и быть не могло. Просто я оказался вне пределов понимания слушателями. Коллеги по перу, если только я могу так называть молодых графоманов, пока ещё не привыкли к ясности мысли и стройности стихотворной формы. Как ни странно, они больше любят, даже считают шедеврами, мои ранние произведения, вычурные, броские, цветистые. «Не узнаём Лертова! Что случилось с Лертовым?» – восклицали они. Лютик и Костик пытались переломить настроение слушателей, но напрасно. Никто так и не понял, даже Моссадов, что я сделал шаг вперёд, научившись выражать свои мысли и чувства просто и кратко, почти афористично, сдержанно и спокойно, без ложной экзальтации, без истерики. До них пока не доходит, что поэзии противопоказаны натужная выспренность и вульгарная красивость. Муза не должна походить на размалёванную эстрадную куклу, лучше она пусть выглядит скромной, соблюдающей во всём вкус и меру девушкой. (Между прочим, Маяковского я не люблю как раз за его навязчивую истерическую интонацию, за его нарочитую крикливость, хотя одно время он и был моим любимцем).
Именно за отход от эстрадной показухи меня и критиковали. Поэты-слушатели, они же и критики, упрекали меня за то, что я отказался в своих стихах от ослепительной яркости образов и поиска новых метров. Особенно нападали они на мои диссонансные рифмы типа: «историки – истерики», «глубина – глыбина», «рабыня – рыбина», «стачки – стычки». Да, по всему было видно, что мои коллеги пока ещё не в состоянии понять, что чем больше поэт будет походить на нормального, в меру холодного, флегматичного, слегка разочарованного и заражённого скепсисом человека, как Байрон, например, тем прозорливее и содержательней он станет как художник.
И ещё, самое главное... Моссадов не упустил удобного случая упрекнуть меня в пренебрежении принципами советского реализма. «Что ж, если мои стихи породили столько критических стрел, то не является ли это свидетельством их притягательности?» ; мысленно подвёл я итог обсуждению своих стихотворных миниатюр.
Как водится, с большим вдохновением отметили моё выступление в ближайшем кафе. Лютик и Костик отправились домой в крепком подпитии, буквально на бровях.

16-17 мая. Встречался с заведующим Кафедрой биологии профессором Г.К. Гофманом. Я рассказал ему об угрозе срыва моего участия в научной экспедиции на Байкал. Профессор посмеялся над моими тревогами, подчеркнув, что это недоразумение и что он всё уладит. Прямо при мне набросал он текст обращения в Комитет комсомола.
– Я не вижу проблемы, – сказал он. – Должны же они уразуметь, что эта научная экспедиция является важным государственным делом.
В то время как он ещё говорил, лаборантка принесла отпечатанный текст.
– Вот посмотрите, как я им всё разъяснил! – профессор протянул мне листок бумаги.
Я быстро, через строчку, ознакомился с текстом. Вот как было составлено письмо:
«Кафедра обшей биологии совместно с НИИ малярии и паразитологии АМН СССР направляет летом этого года комплексную научную экспедицию по изучению Сибирского очага эпидемии... Работе экспедиции придаётся большое государственное значение в связи с необходимостью предупредить распространение опасного зооноза на район строительства Братской и Иркутской ГЭС. При подготовке экспедиции нами был обучен специальным методикам член научного кружка студент Е.Ю. Лертов. Кафедра просит при распределении студентов на летние работы оставить т. Лертова в составе Сибирской научной экспедиции».
Когда профессор Гофман вручал мне эту грамоту с тем, чтобы я передал её комсомольским властям, я просто ликовал, заранее празднуя победу и воображая себя уже на байкальских берегах. Я не сомневался, что отборочная комиссия, по-другому, штаб, положительно откликнется на обращение Кафедры. Не теряя ни минуты, поспешил я в Комитет, где уже несколько дней подряд работала отборочная, (с лёгкой руки студентов, чрезвычайная!) комиссия во главе с самим Коганом.
Весело насвистывая незамысловатую мелодию из оперы Моцарта, легко, будто на крыльях, взлетел я на второй этаж старинного здания, толкнул ногой обитую дерматином дверь... Ворвавшись в комнату, положил Когану на стол спасительную, как я думал, бумагу, причём сделал это с важным видом. Коган поправил на носу очки и стал читать. Сидевший справа от него доцент Лисицианов, не справившись с любопытством, придвинулся поближе и также погрузился в чтение.
«Надо же, философ, этот последователь Маркса-Энгельса и почитатель Гегеля, ленинец..., он уже и здесь протирает штаны!» – не удержался я от сарказма. Победоносная улыбка играла на моём лице. Я молча наблюдал, как ленинец быстро пробежал своими дальнозоркими глазами по строчкам, отпечатанным молоденькой лаборанткой, конечно же, с ошибками. Вот он настроился по-боевому, подвигал сухими аристотелевскими губами, зыркнул на меня, хитро улыбнулся и загремел своим профессионально поставленным голосом.
 – Твои... Ваши учёные занятия в данный момент не так уж и важны! – услышал я слова, больно хлестнувшие по моему самолюбию.
– Я уже говорил ему об этом! – подхватил Коган, благодарно взглянув на Лисицианова.
– Понятно, экспедицию, значит, нельзя считать важным делом... А что же тогда, по-вашему, является  особенно важным? – спросил я, обратившись сразу к обоим оппонентам.
– Руки! Рабочие руки, молодой человек! Вы, по всему видно, здоровый сильный мужчина, и Ваши руки на Целине очень даже пригодятся! – пояснил самодовольный доцент, не сомневающийся нисколько в своей правоте, гордый своей твёрдой позицией в проведении линии Партии.
– Значит, вы не считаете возможным освободить меня от Целины? Значит, научная экспедиция не является для вас серьёзной причиной? – повторил я свой вопрос, несколько изменив его. Голос мой слегка дрожал от волнения, которое я старался всеми силами скрыть. Дать волю эмоциям было бы с моей стороны и слабостью, и ошибкой одновременно.
– Мы можем Вас освободить только по одной причине: по состоянию здоровья. Но Вам, я вижу, здоровья не занимать! – непререкаемым тоном произнёс доцент.
Чувствуя свою безпомощность, я больше не задавал никаких вопросов. Я видел, как лицо Когана расплылось в доброжелательной сочувственной улыбке, смысл которой можно было понимать так: «Сам видишь, я бы рад помочь тебе, да обстоятельства сильнее меня!»
– Что ж, лучше быть здоровым и работать на Целине, чем страдать радикулитом и сидеть в Москве! – сказал я как бы в шутку, чтобы не слишком обозлить Лисицианова прямым попаданием в цель. По слухам, он частенько страдал от ишиаса.

Целый день я находился под впечатлением столкновения с Отборочной комиссией, а вечером, желая заглушить душевную гнетучку, самозабвенно развлекался в обществе девиц, симпатичных и почти совершенно не потасканных, совсем недавно пополнивших ряды эротоманок. Как заведено в полубогемских компаниях, опустошили бутылок пять сухого вина, выкурили не одну пачку сигарет, озвучили новые анекдоты и забавные истории и размялись танцами под модную музыку. Но это всё, так сказать аксессуары, антураж, служащие прелюдией к главному действию — соединению мужского и женского начала. Я специально так заумно определяю это действие, потому что не хочу изображать в красках скотство, которому придаётся наша молодёжь. Домой вернулся только к утру, сразу лёг спать, решив пропустить лекции по гистологии и физиологии.

Бесконечные поиски места встреч с юными москвичками отнимают у меня уйму времени и сил. Кажется, я уже высказывался об этом раньше. Ладно, повторюсь. Проблема заключается в поиске места, где можно совершать альковные подвиги. Ведь не так уж трудно уговорить девушку, безбилетную или комсомолку, даже общественницу, награжденную грамотой месткома или студкома; совсем легко склонить к греху какую-нибудь молодую вдовушку... Но интимные отношения, какими бы они ни были, романтическими или физиологическими (секс!), требуют уединения. Поэтому так дорого ценится в молодёжных кругах свободная квартира или комната. Бывает, что и за целую неделю ничего не придумаешь. Другая нетерпеливая партнёрша может успеть упорхнуть к другому герою, при условии, если тот не дурён и может легко решить квартирный вопрос. Поэтому неудивительно, что неразборчивые парочки устраиваются нередко на лестничных площадках или на садовой скамейке в каком-нибудь безлюдном уголке парка или сквера. Ведь нашу передовую молодёжь, которой, между прочим, предстоит построить коммунизм, ничем не остановишь. Вот уж поистине, как поётся в известной советской песне, для неё не существует никаких преград. Я знал одну пару, счастливо проводившую ночное время во дворе детского сада. Открою секрет Полишинеля: не знаю, как в других городах и весях, но в Москве мужчине, владеющему свободной квартирой, не надо даже беспокоиться о партнёрше: он может получить её в награду за то, что впустит к себе молодых ловеласов. Некоторые девушки соглашаются платить мужчине своим телом, лишь бы приобщиться к богемной жизни. Но если хозяин свободной квартиры лицо женского пола, тогда в качестве награды приводят с собой озабоченного молодого человека.
Если целомудренный высоконравственный человек, мужчина или женщина, всё равно, случайно познакомится с моим дневником (ведь попала в чужие руки часть моего дневника!), то он вправе подумать обо мне как о развратнике. Но в своё оправдание я могу выдвинуть только один аргумент: «Так поступают все!». Каждое время имеет своих героев. Донжуанство в наше время не только не порицается, но всячески поощряется. Герой тот, кто переспал с десятками женщин. Героиня та, кто совратила множество мужских особей. Дух времени делает нас похотливыми самцами и самками. Остаётся только заломить руки и воскликнуть: O Tempora! O Mores!

«Пока женщины возились на кухне, они со скучающими лицами рассматривали художественные альбомы и перелистывали модные зарубежные журналы, вся ценность которых заключалась в красивых цветных иллюстрациях и добротной бумаге. В одном из журналов увидели фотографию монаха, самосжигающегося на костре. Посмеялись над бедным монахом и тут же забыли о нём. Потом пришло время садиться за стол. С удовольствием пили, с аппетитом закусывали. Курили дорогие сигареты. Геннадий курил сигару. Чуть ли не каждую минуту провозглашались тосты, содержимое бутылок уменьшалось на глазах, тарелки быстро освобождались от закусок. В комнате нечем было дышать от табачного дыма и водочного перегара. От тостов перешли к анекдотам. Мощные взрывы смеха проникали сквозь тонкие внутренние стены панельного дома и не давали покоя соседям. Вдруг наступила тишина. И через минуту зазвучал голос Геннадия. Он читал свои стихи — упросили всё-таки. И ритм, и музыка стихотворной речи, и волнующее содержание, и, наконец, его чарующий голос — всё это взятое вместе давало ему власть над слушателями. Его слушали с напряжённым вниманием. Лица у всех посерьёзнели, стали задумчивыми. Но вот отзвучали последние строки. Тишина уступила место оживлённому разговору. Все спешили высказать своё мнение о стихах Геннадия, хотя вряд ли ему это было интересно. Ведь никто из слушателей не разбирался в поэзии и вообще не имел склонности интересоваться поэтическими произведениями.
Обсудив стихи Геннадия, вспомнили о Есенине... Однако ни одной есенинской строчки процитировать не смогли: не знали, а если и знали, то давно забыли. И снова начали дурачиться. Вспомнили о монахе. Посреди комнаты разложили небольшой костёрчик. Бросили жребий, кому первому предстоит самосжигаться. И тот, на кого указал жребий, безропотно, покорно встал на ворох бумаг и щепок, которые тут же подожгли. Пламя в считанные секунды набрало силу. Наблюдали и ждали момента, когда несчастный завоет от боли и выскочит из огня. И никто уже не помнил, что несколькими минутами раньше трепетали при звуках вдохновенных стихов Геннадия. Они были пьяны и чувствовали себя небожителями. Одна хозяйка оставалась трезвой. Она прибежала из кухни с мокрой тряпкой, которой ловко накрыла пламя, заставила всех затаптывать тлеющие листы бумаги. «Паркет! Мой новый паркет!» – кричала она на своего сожителя».

17-19 мая. Беседовал со своим научным руководителем, Тамарой Павловной Слониковой. Она доцент. Как все женщины, серьёзно занимающиеся наукой, типичная синечулочница. Ходит на работу в платье, которое никак нельзя описать понятиями моды, времени и вкуса. Кажется, она родилась в этом платье, не имеющем определённого цвета, пропитанном потом и вобравшем в себя немало московской грязи и пыли. Я почти уверен  в том, что её внутренний мир беден и крайне ограничен. Знаю, она легко разбирается в биологии беспозвоночных животных, но в этом нет ничего удивительного: уже двадцать лет возится она с этими тварями. В настоящее время она изучает строение и поведение одного червя, Diphylobotrium latum, и все свои способности, если она вообще ими наделена, посвятила этому несчастному червю. Можно представить, какой захватывающий воображение научный подвиг она совершает! Признаюсь перед самим собой: если бы не возможность поездки на Байкал, моей ноги не было бы на кафедре биологии.
Я шёл с Тамарой Павловной по улице Герцена, бывшей Никитской. Красивые пышущие здоровьем девушки и парни, плотным потоком двигающиеся нам навстречу, мешали нашей беседе.
– Вы должны вместе со всеми поехать на Целину! Это Ваш долг! – с полной уверенностью в том, что даёт мне правильный совет, сказала Тамара Павловна. – А что касается экспедиции, – продолжала она, – жаль, конечно, что так получается... Возможно, в следующем году будет организована повторная экспедиция.
– Мой долг? – эхом отозвался я, а про себя подумал: «Что такое долг? И когда и кому я успел так много задолжать? Раньше палка или кнут, а теперь гражданский долг... Но меня нисколько это не утешает».
– Да, конечно, Ваш долг! Ведь недаром едут все студенты, все ваши товарищи! – воскликнула она с жаром.
Глупо было бы с моей стороны удивлять доцента Слоникову тем, что у меня нет в институте никаких таких товарищей в её понимании.
– Пусть едут, раз они так хотят! – согласился я с ней.
– А решение... резолюция комсомольского собрания! Вы же сами все проголосовали! – напомнила она.
– Но это же комедия! – не сдержался я. – Если я и поеду на Целину, то только по собственной воле: я принципиально против любых навязанных с верху решений. Поэтому я голосовал против резолюции.
– О, да у Вас, я вижу, взгляды, молодой человек! – Тамара Павловна даже приостановилась и посмотрела на меня с нескрываемым любопытством.
– А что в этом плохого? – спросил я.
– Ваши взгляды Вы могли бы оставить при себе. Поверьте, так будет лучше... Нужно думать о будущем! Что даст Вам своеволие? Учтите, Вам могут вынести строгий выговор, могут даже исключить из комсомола и тогда...
– Прощай Институт?
– И такое может быть! – подтвердила она.
– Спасибо за добрый совет, Тамара Павловна!
Она подала мне руку:
– Извините, я должна Вас оставить... Опаздываю на заседание Ученого Совета.
Я смотрел ей вслед. Нескладная фигура её сотрясалась в такт быстрой семенящей походке. Я презирал и жалел её одновременно: «И это мой руководитель! Вместо того чтобы пойти в штаб... и обвинить Когана в срыве государственного мероприятия, она уговаривает меня покорно склонить голову. Исполнять долг, терпеть, приспосабливаться, делать вид, носить маску послушания — всё это, конечно, благоразумно, но мало подходит для моего характера. Буду я ломать себя, унижать себя в собственных глазах из-за причуд этого толстяка с бородавками? Ведь это он сам по своей глупости заварил кашу, вот и ехал бы на Целину вместе со своим Центральным Комитетом и армией прихлебателей! Взять бы им всем в руки топоры, пилы, лопаты, вилы, грабли, да и попробовать самим что-нибудь сделать полезное! Тогда узнали бы, как достаётся «хлеб насущный» простому советскому человеку. С меня же этого энтузиазма довольно. Я ещё мальчишкой работал в поле наравне с взрослыми и не получал за свой труд ни копейки. Правда, бригадир не забывал вписывать в мою трудовую книжку так называемые трудодни».

«Геннадий с увлечением читал повесть «Овод». Остановился на эпизоде расстрела героя. Сколько раз ни перечитывал, а в голове звучали совсем другие, не авторские, слова. Геннадий не утерпел и записал сцену так, как она ему воображалась.
 «Не завязывайте глаза! – гордо распрямился Овод. – Мне нечего бояться!»
«Пусть, можно и не завязывать!» – лениво согласился офицер, которому было всё равно, как ведёт себя и что говорит этот преступник в последние минуты перед смертью. Он ли не видел, как умирают люди? Его дело было привычное: подать команду, только и всего. И он не заставил себя ждать.
«Изготовиться!» – приказал он спокойным голосом.
 Солдаты подняли ружья.
 «Огонь!»
Один за другим грохнули выстрелы. Офицер поморщился: «Новобранцы! Жёлторотые птенцы! Стрелять-то ещё, как следует, не научились!»
 «Ещё... ещё придётся потрудиться: плохо стреляете, ребята!» – закричал в это время Овод, собрав последние силы. Он хрипло дышал, с трудом удерживался на широко расставленных полусогнутых ногах, стараясь правой рукой зажать рану в левой половине груди.
«Пусть поговорит перед смертью!» – устало подумал офицер, и помедлил с отдачей новой команды.
«Давайте, ребята! Попробуйте ещё разок... Только не мазать! Цельтесь лучше! Кто не мастак, пусть подойдёт поближе!»
«Ну, хватит, довольно тебе болтать – без тебя тошно!» – поморщился офицер и подал новую команду.
На этот раз солдаты стреляли без промаха. Овод упал и не шевелился.
«Кажется, готов!» – зевнул офицер. ; «Эй, сержант! – крикнул он. – Посмотри: готов, что ли?»
Сержант подбежал к безжизненному телу, потрогал носком сапога голову Овода.
Офицер посмотрел на часы: он спешил..., опаздывал. Через час он должен был быть на месте дуэли, где ему предстояло сыграть роль секунданта. Он презрительно скривил губы, представив, как двое молодых людей, поссорившись из-за бездушной кокетки, будут стрелять друг в друга.
«Уберите!» – сказал он и тут же удалился с места казни.
Солдаты дружно взялись за лопаты. Они тоже спешили: нужно было быстрее возвращаться в казармы, где уже давно стыл их завтрак».

28-29 мая. Весь наш поток бурлит. При слове «целина» многим студентам становится не по себе: одних буквально колотит от возмущения, у других от страха замирает сердце и мурашки по спине ползают. Как же им не пугаться этой ссылки на Целину? Маменькины дети, они ещё ни разу в жизни не сталкивались с серьёзными трудностями. Часть студентов протестует из-за принципа. Такие сердито ворчат: «Привыкли студентами затыкать хозяйственные дыры!» Острословы шутят: «Добровольно-принудительные отряды, вперёд заре навстречу!» Другие смеются: «Ура! Зарэ навстречу!» (Зарэ — фамилия профессора, заведующего кафедрой неорганической химии).
Профессор Гофман просил меня зайти к нему побеседовать. Сообщила мне об этом Тамара Павловна.
«Зайдите к профессору через час, он будет ждать Вас!» – сказала она, задержав меня после семинара по биологии. В её голосе чувствовалось уважение и почтительность к своему шефу.
Гофман влюблён в мягкие манеры. Приветливая, а точнее, любезная, улыбка никогда не сходит с его лица. Вот и меня он встретил с подкупающей теплотой, излучаемой карими глазами. Сначала он спросил о моём здоровье и настроении, потом приступил к главной теме.
 – Так Вы не хотите ехать на Целину? – поинтересовался он, не подозревая, что своим вопросом вызовет во мне чувство неприязни к его профессорской особе.
– Ведь я готовился к экспедиции, которую Вы должны возглавить! – ответил я сдержанно.
– Всё это так... Но Ваши товарищи по комсомолу вызывают просто восхищение! Они настоящие энтузиасты..., горят желанием помочь своему народу, – ровным спокойным голосом прокомментировал он, и пока говорил, многозначительно поглядывал на меня.
– И я когда-то был энтузиастом... Да, было время. Но теперь я стал другим – устал я от всех этих компаний, – сказал я, ужаснувшись своей откровенности.
– Как, Вы хотите сказать, что Вам уже приходилось трудиться? Приходилось бывать на тяжёлых работах? – повернулся ко мне всем корпусом профессор и, сдвинув очки на лоб, посмотрел на меня вопросительно.
– Да, приходилось. Вы не можете даже представить, как много уже довелось мне испытать, в том числе и тяжёлой физической работы.
Что-то не понравилось профессору в моих словах, может быть, не было в них уничижительной интонации. Прикусив нижнюю губу, он барабанил пальцами по столу. Улыбка медленно сходила с его полного ухоженного лица. Он ещё продолжал улыбаться, по привычке, непроизвольно, надо полагать, но взгляд его становился всё более холодным и колючим. И главное, что меня поразило, резко изменившись в лице, он какое-то время всё с той же безстрастной светской интонацией разглагольствовал о долге, чести и совести комсомольца, о твёрдой вере советских патриотов в светлое будущее. Я молча наблюдал за ним, посмеиваясь про себя над его искусственной взволнованностью, что касалось предмета высказывания, и над его искренней любовью к собственному красноречию.
Я встал, но при этом зацепил стулом небольшой стол с установленным на нём микроскопом. Гофман вздрогнул и посмотрел на стол, — не сдвинул ли я микроскоп? — а потом перевёл взгляд на меня. Глаза наши встретились.
– Простите, профессор, что перебиваю Вас... Ведь я опаздываю на практикум по химии, – сказал я.
– Идите! Я Вас не задерживаю! – показал он на дверь плавным движением руки и озабочено нахмурился.
Я видел, как Гофману хотелось сказать что-нибудь резкое. Но он не мог показать мне своей слабости, которую скрывал даже от самого себя. Глаза его готовы были метать молнии, тогда как на лице застыла гримаса любезной улыбки. Если бы на моём месте был психолог, то он определил бы душевное состояние профессора как борьбу двух несовместимых мотиваций. Но мне в тот момент были совершенно безразличны переживания учёного мужа.

Ни на какой практикум я не ходил, зато был в Деканате, где взял справку о том, что я студент-второкурсник. Эта справка может мне пригодиться, если нужно будет устраиваться летом на работу в поликлинике или в медсанчасти. Декан, добрейший человек, вынужденный, однако, скрывать этот недостаток от окружающих, особенно от студентов, прежде чем выдать справку, стал расспрашивать меня решительно обо всём: и как обстоят дела с зачётами, и для чего понадобилась справка, и готовлюсь ли я к Целине.
– Не забудь приобрести грубую рабочую одежду и крепкие ботинки! – посоветовал он. – Уж не хочешь ли ты устроиться на работу в Москве? Смотри, Лертов, доиграешься. Выговор тебе будет обеспечен... по комсомольской линии, – отечески ворчал он, приказав в то же время секретарю выписать справку.
– В любом случае справка мне не помешает! – сказал я.
Декан знал меня как организатора Институтского литературного объединения. Он, вероятно, увлекался поэзией. При встречах он не забывал поговорить со мной о стихах модных поэтов. Один раз даже поинтересовался моим мнением о Булате, Евгении и Роберте. Обращался он ко мне всегда на «ты», чему я не только не противился, но ещё был и рад, так как терпеть не могу это искусственное «вы».
– Да скажи ты, наконец, в чём дело? Что с тобой случилось? – участливо спросил он.
– Пока ещё ничего не случилось! – ответил я.

1-2 июня. В последнее время пишу всё о целине, да о целине! Пора вспомнить о славных русских красавицах! В последнюю неделю мне пришлось пережить тяжёлую борьбу с самим собой. Увы, мои чувства к Лизе настолько угасли, что о них стоит говорить теперь лишь в прошедшем времени. А виноват во всём я один, и больше никто. Изменив Лизе раз, и два, я сначала презирал себя за своё непростительное легкомыслие и отодвигал очередную встречу с ней до момента, когда, как мне казалось, я смогу покаяться и очиститься, но вместо освобождения от минутных увлечений, обещающих неведомые наслаждения, всё больше погружался в тину разгула. Как ни стыдно смотреть на себя, как ни больно сознавать, должен признаться в том, что Лиза больше не волнует меня. Вчера я с ней расстался навсегда. Странно, когда она плакала, стараясь удержать меня, я не почувствовал в своей душе никакого встречного движения. Бедная Лиза, знала бы она, кому отдавала свою душу! Она с мольбой и надеждой смотрела на меня, но я был холоден, как финский гранит.
Но почему наши девушки так доверчивы и неосторожны? Почему они не дорожат своей честью? Да, в своих бедах они во многом виноваты сами. Кто ж с этим не согласится? И все-таки, как ни рассматривать моё преступное поведение, оно не может быть оправдано ни эгоизмом безумной молодости, ни неизбежным наступлением чувства пресыщенности. Обманутая девушка остаётся одна со своими проблемами, тогда как мужчина, пользуясь полной безнаказанностью, ищет себе новую жертву. Кто ж спросит с меня за то зло, которое я причинил беззащитным Лизам? Укоры совести слишком слабы, чтобы принимать их за наказание. Уж не боги ли накажут меня?

Жанна Халемская, которая надолго выпала из поля моего зрения, по-прежнему упивается ролью первой красавицы Института. Около неё всё также пасётся Миша Вшивашвили. На мой взгляд, они чем-то дополняют друг друга. Недаром со стороны они выглядят как самая идеальная пара. Жанна игрива и жизнерадостна по причине своей привлекательной внешности, а ещё, я это уверенно постулирую, по причине отличного пищеварения. Да! Любой юный романтик должен знать, что нормально функционирующая пищеварительная трубка так же необходима для хорошего настроения девушки, как и красивая внешность — единственное, что ослепляет мужчину и служит для него неотразимой приманкой.
Грузин же счастлив от того, что красавица позволяет ему находиться рядом с собой. Хитрая Жанна не подаёт влюблённому парню конкретной надежды, но и не отталкивает его от себя, держит в качестве пажа, включив, может быть, даже безсознательно, в число своих будущих женихов. Ещё нужно учитывать и то соображение, что любая мало-мальски смазливая молодая женщина ни за что не откажется от удовольствия иметь хотя бы одного поклонника.

Теперь, когда я покончил с угрызениями совести, вызванными отчаянием Лизы, и определил своё отношение к «путешествию» на Целину, я могу вернуться к своим старым излюбленным развлечениям. В первую очередь продолжу спектакль под названием «Жанна». В самом деле, для того, кто обречён судьбой на вынужденное безделье, кому по жребию не досталась роль пустого деятеля, девизом которого является «движение есть цель, а целью является всё то же движение», а досталась роль скучающего наблюдателя, есть только одно занятие — быть свидетелем, безстрастным или заинтересованным, игры актёров, занятых в постановке драмы с кратким, но пронзительным названием «жизнь»; следить за чужими подвигами иногда как строгий насмешливый критик, а иногда как страстный болельщик. Всё зависит от настроения наблюдателя. Спрашивается, если я сам оказался в таком незавидном положении, могу ли я жалеть тех, кто незаслуженно обласкан богами? «Но ведь это мелкий эгоизм злого испорченного человека!» – возмущается мой внутренний голос. «Но зачем же тогда жить, если не нарушать покоя, не задевать достоинства, не смущать невинности? – возражаю упрямо. – Ведь так приятно чувствовать свою силу и власть, не обладая в то же время никакими искусственными средствами принуждения!»

3 июня. Наш Институт занимает несколько корпусов, вытянутых цепочкой вдоль улицы. Между корпусами располагается живописная аллея, которую студенты окрестили дорогой «Жизни и Смерти». Начинается аллея от здания Института акушерства и гинекологии и заканчивается старинным двухэтажным домом, в котором размещается Морг и Кафедра патологической анатомии. Размечтавшись о своём прекрасном будущем, медленно шёл я, двигаясь от места, где рождаются дети, к месту, откуда отправляют мертвецов в крематорий или на кладбище. Впереди, в шагах двадцати от меня, дымя сигаретами, шли длинноногие студентки в коротких юбках. Громкий смех привлёк моё внимание. «Ба! Да это же наши девчонки: Жанна, Льдушка и Врушка!» Я прибавил шагу и, сократив расстояние шагов до пяти, стал прислушиваться к их оживлённому разговору.
– Не поймешь этого Лертова... Всегда у него остроты, вечно насмехается, смотрит на девчонок так, как будто раздевает! – осудила меня Врушка.
«Однако ж, Халемская мило беседует с моими подружками!» – удивился я.
– Просто он любит себя показать! Любит покрасоваться! – в тон Врушке, как в масть при игре в карты, сказала Жанна.
«Подожди, Жанна, ты ещё не то скажешь обо мне!» – улыбнулся я.
– Он страшный бабник! – убеждала Врушка своих собеседниц.
«Женщина редко отзывается хорошо о своём бывшем возлюбленном!» – объяснил я себе слова Врушки.
– Известный мизантроп и меланхолик! – добавила каплю яда Льдушка.
– Да, он нередко бывает желчным и злым, – поддакнула Жанна.
«Здорово же они перемывают мои косточки!» – отметил я.
Я ещё прибавил шагу и через несколько секунд поравнялся с милыми сплетницами.
– Не гадайте, кто я! Лучше сам перед вами откроюсь! – решил я сыграть на эффекте своего неожиданного появления.
Смущение, лёгкое замешательство, желание скрыть растерянность — всё это отразилось на лицах девушек. Особенно неловко чувствовала себя Жанна, которая даже покраснела. «Хороший симптом!» – взял я себе на заметку. Быстрее всех нашлась развязная Льдушка.
– Сгораем от любопытства! – съязвила она.
– Слушайте же... Я человек без сердца! А это означает, что всё мне позволено.
– Ах, как страшно! Сейчас упаду! – наигранно весело пропела Врушка.
– Зачем же такая откровенная демонстрация! Или, может быть, уже по привычке? – кольнул её без жалости.
– Грубиян! Нахал! – тут же вступилась за неё Льдушка.
– Тебе ли это говорить, Ледышечка? С кем поведёшься, от того и наберёшься.
– Если ты всё можешь, то сделай что-нибудь со мной! – сказала Халемская и посмотрела на меня вызывающе.
«Ах, вот оно что! Сделаю, обязательно сделаю... Дай только срок!» – мысленно пообещал я.
– Понимаю... Жанна хочет проверить мои способности... Захочу, и ты влюбишься в одного красавца. Есть на нашем курсе один кавказец: симпатичный, темпераментный. Один недостаток у него — страшно усатый. Не модно, да и целоваться будет неудобно.
Кажется, я угодил «гордой панночке» в чувствительное место. Высмеяв Вшивашвили (именно на него прозрачно намекнул я), тем самым неодобрительно высказался  о вкусе Жанны.
– Вот уж не подозревала, что у тебя такая бедная фантазия!» – бросила она сердитый взгляд в мою сторону. Голос её дрожал, глаза гневно сверкали. Я тут же сравнил её с самой Афиной Палладой, поражающей врагов грозным взглядом.
«Прекрасно! Вот я тебя уже и расшевелил!» – с удовлетворением отметил я и продолжал:
– Тогда я превращу тебя в какой-нибудь цветок, в тёмно-красный тюльпан, например, а тот усатый красавец, желая угодить своей пассии, сорвёт этот цветок и преподнесёт ей галантно. «Благодарю, милый!» – скажет избалованная кокетка, понюхает тебя разок и бросит на пыльную дорогу со словами: «Какой противный запах!» Да ещё как будто невзначай раздавит тебя, влюблённую в усатого джентльмена, острым каблучком модных туфелек.
Жанна гордо вскинула голову, но ничего не сказала. В глазах её уже не было испепеляющего гнева, был адресованный мне молчаливый укор.
– А что ей твой усатый? – вступилась за Халемскую Льдушка. – У неё есть и другие!
– Так значит, бедный Ламанчский рыцарь ей не нравится? Почему же она не намекнёт ему об этом? Зачем зря мучает парня? Надо открыть ему глаза!
– Ты не сделаешь этого! – воскликнула Жанна, вся вспыхнув. Если бы она знала, как идёт ей эта горячность, эта порывистость движений и этот укоряющий взгляд, полный неподдельного огня!
«Я просто не способен на это, глупышка!» – успокоил её мысленно. Вслух же произнёс:
– Посмотрю на твоё поведение!

P.S. Спрашиваю себя: только ли играю я с Жанной? Может быть, я уже влюблён в неё? Особенно волнует её чувственный рот... И почему меня интересует только телесная оболочка? Неужели я не способен увидеть в женщине что-нибудь более интересное? Да я просто моральный урод! Пепел Лизы ещё стучит в моё сердце, а я уже готов увлечься другой девушкой!

«Живут в Москве на одной улице два человека. Один любимец судьбы, живёт для себя, спасается от праздности тем, что гоняется за развлечениями и наслаждениями. Вино и женщины — основные его интересы. Другой — трудяга, смысл жизни видит в работе и творчестве. В одну из редких встреч, когда им удалось прорваться в кафе, продегустировали они бутылочку коньяку и завели беседу по душам.
– Что ты всё вздыхаешь? – спросил трудяга.
– Тоска, знаешь ли, заела! – вздохнул праздный счастливец.
– Вот оно что... В наше время, оказывается, можно хандрить и скучать!
– Да, дружище. Ведь у меня нет никакого дела.
– Понятно: ты мучаешься от безделья.
– Да, с ума просто схожу! А ты чем всегда недоволен?
– Дела... куча дел. Ни отдыха, ни покоя!
– Понимаю: ты слишком много работаешь...,  устаёшь!
– Да, достаётся!
Оба тяжело вздыхают и, не говоря больше ни слова, расстаются.
В другой раз встретились они за кружкой пива. В пивных залах столицы свободных мест, как известно всему миру, не бывает. Но им повезло. Пристроились они рядом с двумя горькими пьяницами, которых в народе называют забулдыгами.
– Какие мы с тобой калеки! Отчего бы это? – спросил выпивоха своего собутыльника, оторвавшись от грязной кружки с пивом и оглядев пространство мутными глазами.
– Да мы с тобой самые лучшие коллеги! Ты коллега, и я коллега. Ты пьёшь, и я пью. Оба мы пропойцы! – разразился собутыльник речью, прерываемой икотой.
– Я говорю, мы с тобой калеки, ну..., искалеченные жизнью. А ты мне что поёшь?
– Я об этом и пою... Мы с тобой калеки, значит — коллеги по несчастью. Мы с тобой искалеченные обстоятельствами люди! – согласился собутыльник.
– Правильно говоришь, мы нравственно и морально искалеченные!
– Не только мы, но и многие другие. Жизнь, она, кого хочешь, искалечит!
– Да, они нас, сволочи, здорово обманули: обещали дать нам рай, а как закусить, так ничего и нет, кроме плавленых сырков!
– Пойдём в другую пивнушку! ; предложил собутыльник своему товарищу.
Счастливец праздный и трудяга тоже решили не задерживаться: оставили наполовину недопитые кружки и поспешили выйти на свежий воздух. Они покидали провонявший пивом и табаком зал, не оглядываясь, а если бы вдруг оглянулись, то увидели бы, как их кружки допивает совсем уж опустившийся алкаш.

5 июня. Каждый день в нашем доме пьяные мужья колотят своих жён. Как только раздаётся грубая мужская брань, и к ней присоединяются дикие вопли избиваемых женщин, так моя мать немедленно оставляет телевизор и спешит пройти на балкон, где в силу акустических законов вся звуковая сцена прослушивается без малейшей потери информации.
Нужно заметить, что женщины придают особое значение скандальным историям, так сказать, проявлениям изнанки жизни. Я нисколько не осуждаю их. Во-первых, в жизни любой женщины преобладают мелочные интересы, а во-вторых, сама мать-природа сделала её избыточно эмоциональной. Отсюда проистекают и женские сплетни. Я не встречал пока ещё ни одной женщины, ни в жизни, ни в книжках, которая не любила бы выслушивать сплетни и не сплетничала бы сама, которая была бы безразличной к бытовым дрязгам. Как ни стараюсь я обожествлять свою мать, всё равно вижу, что и она, к сожалению, ничем по-настоящему не интересуется, кроме скандалов, ссор, слухов, пересудов и вообще всего того, чем интересуются люди «с пёсьими головами». Бытовуху я сравнил бы с топким болотом, из которого никому не дано выбраться самостоятельно.

Но в сторону ржавчину, скрип и скрежет советского быта! В сторону всю эту повседневную грязь человеческих отношений! У меня и своей прозы предостаточно, чтобы ещё копаться в чужой. Деньги — вот моя самая главная прозаическая забота! Именно безденежье чаще всего подрезает крылья моей музе. Чтобы она могла вдохновлять поэта, ей самой нужны книги, театры, музеи, а то и просто банальные развлечения. Приходится изобретать различные способы доставать хоть какие-нибудь деньжонки. Не отказываюсь даже от случайных, чаще всего ничтожных, заработков.
По этой причине недавно дежурил я на стадионе в Лужниках. С красным крестом на рукаве и с чемоданчиком, укомплектованном принадлежностями для оказания первой медицинской помощи, сидел я в паре с медсестрой недалеко от беговой дорожки. Поскольку работы почти не было, я мог спокойно наблюдать за ходом соревнований и болельщиками. Справа от меня расположился репортёр, обвешанный фотоаппаратами и кинокамерами. Даже бинокль висел у него на груди, которым он в основном и пользовался. Выступали, например, женщины в туниках и костюмах-трико, пикантно задирали ноги — бинокль тут же подносился к глазам и не опускался до тех пор, пока ноги спортсменок не принимали прежнего положения. Другой репортёр снимал новоиспечённую чемпионку, стараясь поймать в фокус её сияющее счастьем лицо. Он несколько раз щёлкнул затвором, после чего чемпионка убежала, страшно довольная тем, что её снимок будет помещён в газете «Советский спорт» или даже в иллюстрированном журнале. Все репортёры одеты в мешковатые костюмы, сшитые, наверное, по специальному заказу и предназначенные для «беременных» мужчин. Но один репортёр выделялся элегантностью. Он медленно прохаживался по краю беговой дорожки. Насмешливая улыбка и надменный вид говорили о преуспевании по службе и победах на амурном фронте... Раз десять исполняли гимн Советского Союза. И каждый раз все дружно вставали. Я тоже с удовольствием проделывал это упражнение: пользовался случаем размять затёкшие ноги... Я ушёл в самый разгар спортивного праздника. Успевшая привыкнуть ко мне молоденькая медсестричка обиженно надула губки, когда увидела, что  остаётся одна.

«Содержать целый штат женщин было Геннадию не по карману. Ему приходилось напрягать все свои способности, пускать в ход приобретённую за последние годы хитрость, проявлять необыкновенную изворотливость, чтобы иметь в нужный момент необходимый минимум денежных знаков. Частые свидания, чехарда встреч то с одной, то с другой очаровательницей, материальные затруднения, которые не всегда было легко преодолеть — всё это утомляло и раздражало его, наполняло душу пугающей пустотой. «Для чего, для чего мне нужны все эти хохотушки и меланхолички, умненькие и глупенькие, симпатяжки, а иногда и дурнушки, темпераментные и фригидные, опытные, почти профессионалки в своём деле, и только начинающие познавать мужчину?» – задавался он вопросом в минуты усталости. Действительно Геннадию было над чем задуматься. Любовниц-то, порядочных и просто потаскух, у него было не мало, но зато у него не было женщины, которую мужчины, не кривя душой, называют единственной в мире».

8 ; 9 июня. Как глупо, как напрасно проходит время! Отпущенное богами бесценное время! Казалось бы, мои силы должны быть полностью поглощены занятиями в Институте. Но я учусь, можно сказать, играючи. Заглядываю в учебники редко, от случая к случаю, но чувствую себя уверенно, и на фоне туповатых студентов выгляжу отличником. С лёгкой руки преподавателей обо мне сложилось мнение как об очень способном молодом человеке. Меня всегда ставят в пример, поэтому многие однокурсники думают, что я феноменальный зубрила. Им невдомёк, что зубрёжка — самый неэффективный метод запоминания материала.
Я человек действия... Но только не внешнего, бесцельного и бездумного, а осмысленного разумного действия. Мне нужна цель! Я мечтаю о настоящем деле.
Внешне я выгляжу героем. Но сам-то я знаю, что меня можно сравнить с надломленным деревом. Я постоянно ношу в себе какое-то тягостное  чувство, которому не могу найти ни названия, ни причины. Неладное что-то творится в моей душе, завелась в ней какая-то червоточина. Моё спокойствие не больше чем театральная маска. В душе буря и тревога, а на лице спокойная улыбка. Часто бывает до такой степени тошно и тяжко, что, кажется, бросился бы в самое пекло, а сам в это время рассказываю анекдоты, смешу других. А ведь физически я здоров. На лицо странная и непонятная дисгармония: в здоровом теле – декадентский дух.
Смешно и грустно мне на себя смотреть. Увы, время уходит, а жизнь проходит... Мощным потоком течёт жизнь перед моими глазами, а я только и делаю, что мечтательно вздыхаю и смотрю в «романтическую даль». Отчетливо сознаю, что всё в этом мире безнадёжно, призрачно и безсмысленно, но в то же время продолжаю верить в своё предназначение. Конечно, жизнь моя могла бы протекать легко и приятно (по-моему, я об этом уже говорил), если бы я был создан не лучше и не хуже других, то есть был бы, как и все, и считал бы себя самым обыкновенным человеком. Ведь все эти обыкновенные люди — самовлюблённые нарциссы. Но я постоянно копаюсь в своей душе, постоянно занимаюсь самоотрицанием! Временами на меня находит такая чёрная туча, что не хочу видеть своего лица и не желаю слышать своего голоса! С каким содроганием я чувствую в себе самого себя! Что это, комплекс неполноценности или, наоборот, следствие чрезмерной гордыни? Думаю, ни то, ни другое. Просто вижу, как ещё далёк я от идеала человека. Да, пожалуй, слишком большие требования предъявляю я к себе.
«Cogito ergo sum» – сказал мыслитель. Но он забыл сказать самое главное, а именно: мыслить означает не только существование, но и великое страдание. Недаром среди мыслящих людей нельзя найти самодовольных счастливцев. Лучшая часть нашей молодёжи настроена пессимистически. И так было во все времена, и у всех народов. Счастливыми могут быть только те люди, которые не умствуют, а живут одними инстинктами. Ведь «зверочеловек» (ротанус) доволен собой, доволен своим окружением. О жалкое счастье двуногого животного! Уж лучше мыслить и страдать.
Если случайно кто-либо прочитал бы мои записи, он, наверное, подумал бы, причём наполовину был бы прав, какой я гадкий и противный человек. Но я не хочу быть хорошим человеком для кого-то. Я хочу быть хорошим для себя.

«Геннадий погрузился в прошлое. Воспоминания, как нагромождения облаков, теснились перед его мысленным взором. У него была отличная память, не дававшая ему ничего забывать: ни хорошего, ни плохого. Теперь перед ним проплывал ряд картин из военного времени. Но вспоминал он не как ребёнок, а как взрослый, добавлявший к воспоминаниям то, чего тогда он ещё не мог понимать. Русские поспешно отступали, оставляя врагу города и сёла вместе с несчастными жителями. Солдат-паникёров убивали на месте, без суда и следствия, но мало было слышно о том, чтобы наказывали главных виновников преступного и позорного отступления — всех этих боссов-партийцев, сановных бюрократов, демагогов, интриганов и карьеристов, в руках которых оказалась великая страна. Никого из руководителей или военоначальников высокого ранга не расстреливали: ведь каждый из них мог оправдаться объективными обстоятельствами. Никого не призывали к ответу за ошибки, просчёты и безответственность, но зато за всё расплачивались своей кровью и имуществом, честью и достоинством ни в чём не повинные мирные жители: женщины, старики и дети.
Русские войска отступали, оставляя на милость победителей беззащитных горожан и крестьян (колхозников). По пятам за разгромленными русскими частями шли немцы. Геннадий помнил, хотя ему было тогда не более пяти лет, как завоеватели вступили в деревню без единого выстрела. Только накануне они сбросили несколько бомб на скопление наших войск. Бомбы упали в стороне от деревни, но взрывы были настолько сильны, что почти во всех домах вылетели оконные стёкла.
Немецкие офицеры приказали выбрать старосту. Дружно сошлись на том, что лучше старика Ивана Ананьева старосты быть не может. Старый солдат, воевавший с немцами ещё в 1914 году, переживший ужасный немецкий плен, он пользовался большим уважением среди односельчан. Конечно, старик отказывался решительно, но немцы, каким-то образом узнав о его прошлом, сами приказали ему быть старостой.
Старик Ананьев был честным человеком. За всё время, пока в деревне стояли немцы, он не только не причинил никакого вреда жителям, но и старался всем помогать, насколько это было возможно в условиях оккупации. Никто из крестьян не смог бы на него пожаловаться. Правда, его собственное положение  облегчалось тем, что в окружающих деревню лесах совсем не было партизан. Никем не тревожимые, немцы вели себя спокойно, а в некоторых отношениях даже вполне по-человечески. Случавшиеся изредка грабежи были делом рук отдельных негодяев, да и то не немцев, а финнов и венгров. Был ограблен и дед Геннадия: с него сняли добротные валенки, так что ему пришлось босиком в мороз и снег добираться до дому. Дед пожаловался немецкому начальству, и в результате взамен тёплых валенок получил две пары холодных солдатских сапог.
Через несколько месяцев положение на фронте резко изменилось: русские рвались в бой, а немцы в панике отступали. Перед тем как удрать, фрицы успели сжечь всё своё военное имущество и спалить крестьянские дома. Дома уничтожали специальные команды поджигателей. Русские солдаты вошли в деревню как раз в тот момент, когда от домов остались дымящиеся пепелища.
Прошло не больше двух-трёх месяцев, как старик Ананьев был арестован. Односельчане увидели его в повозке со связанными за спиной руками. Рядом с ним сидели два конвоира. Телега медленно ехала по улице. Односельчане, среди которых были не только друзья и знакомые, но и родственники, выходили из временных своих хижин и долго смотрели вслед громыхающей колымаге. Близко никого не подпускали, даже родных. Плачущих старух отталкивали грубо прикладами винтовок. Дед Геннадия стоял на дороге против своего сгоревшего дома. Когда повозка поравнялась, старик Ананьев кивнул деду и отвернулся. Дед что-то сказал, всполошился, но солдат строго прикрикнул на него. Дед замолчал и вытер глаза грязной ладонью.
– Куда его повезли? – спросил Геннадий, подбежав к деду.
– В пракратуру! Куда ж ещё? А то и во втрибунал! – ответил дед так, как будто на кого злился.
– В пракратуру? – переспросил Геннадий, первый раз услышав это слово.
– Ну да, в пракратуру!
– Зачем?
– Допрашивать будут!
Геннадий ничего, конечно, не понял, но приставать к деду больше не стал: лицо у дедушки было сердитое, даже суровое.
Через несколько дней деда вызвали в район, находящийся километрах в тридцати от деревни. Транспорт в то время был единственный – собственные ноги. Через два дня дед вернулся. Бабушка приступила к нему с расспросами. Геннадий слышал, как дед говорил раздражённо:
– Я доказываю ему, что человек чист как перед богом, что на нём нет никакой вины... А тот гад, следуватель, по-ихнему, гнёт своё: молчи, мол, без тебя всё знаем! Я ему в ответ: зачем, де, вам тогда я понадобился, какой же я тогда свидетель, если скажу на человека напраслину? А гад мне опять: молчи старик, если не хочешь туда же!
; И что ж с ним сделают супостаты? – спросила бабушка, тяжело вздохнув.
; Известное дело – поставят к стенке! Они всех ставят к стенке, кто у фрицев в старостах ходил... Всех без разбору!
(Как это поставят деда Ивана к стене? ; недоумевал Геннадий).
– Так что ж они там, с ума, что ли, посходили? – возмутилась бабушка.
–  Да не посходили они, сукины дети! Установка у них такая... Кто-то из наших донёс, что Ананьев был у немцев старостой, а может, и не донёс вовсе, а по глупости брякнул... А раз они узнали, что Иван был старостой, то и  приговорили его как изменника... Они как смотрят: староста — значит изменник. Эх, самих бы их!.. – кипятился дед.
– То-то... Креста на них нет! Бежали без оглядки, бросили нас, а теперь ищут виноватых! Искать-то ищут да не там, где нужно! – подвела черту бабушка. Две-три слезы пробежали по её морщинистому лицу, такому же тёмному и неровному, как перепаханное поле.
– Да что там говорить... Лучше налей-ка мне самогны! С дороги-то хорошо было бы пропустить чарочку! – сказал дед.
Бабушка поставила на стол самогон... Дед выпил две большие рюмки подряд и закусил варёной картофелиной.
– Эх, щас бы солёного огурчика! – проговорил он.
Геннадий хорошо запомнил лицо деда: сердитое, гневное и в то же время грустное и задумчивое».

10-11 июня. Я всё ещё никак не могу освободиться от рецидива тягостного настроения, вызванного неудовлетворённостью своим социальным положением. Ощущение полной безнадёжности подавляет мою волю к жизни. Во время таких приступов хандры мне кажется, что я живу не по своему желанию, а по принуждению. Это периодически возникающее состояние настолько занимает мои мысли, что я уже много раз пытался познать его природу, чтобы освободиться от него раз и навсегда.
Жить по принуждению — так, наверное, не наказывали ещё ни одного человека в мире. Не исключено, что причина внутренней дисгармонии скрывается не в общественном зле, а находится в самом человеке, возможно, коренится в банальном физическом недуге. Об этом стоит подумать, и если такая связь обнаружится, нужно будет заняться вплотную своим здоровьем. Мысль не нова, но продуктивна. Я ведь как раз здорово простудился: температурю и сижу (кисну), дома. В квартире холодно и сыро. Лежу на старом диване, натянув одеяло до самого подбородка. Какое счастье, что я живу теперь, уже почти целый год, в доме со всеми удобствами, пусть даже в панельно-блочном, а не в гнилом трухлявом бараке, где не было ни воды, ни отопления, ни газа..., где не было даже туалета.
Второй фактор, который может влиять на настроение, это — отсутствие настоящего дела. Так не хочется чувствовать себя существом, напрасно коптящим небо. Если бы только было возможно, кажется, взял бы автомат и пошёл бы воевать, причём всё равно за кого и под чьими знамёнами, лишь бы защищать «униженных и оскорблённых», лишь бы драться за свободу. Как я завидую латиноамериканским повстанцам! Уверен, что я был бы хорошим солдатом. Моя мечта живёт там, где с оружием в руках умирают за правое дело. И не только умирают, но и побеждают врагов! Я мог бы гордиться собой, если бы испытал себя огнём войны.
Да, латиносы молодцы! Хорошо бы и нам поднять голову, распрямиться и потеснить кремлёвскую мафию. Думаю, однако, что наш народ никогда не поднимется с колен. Да и как он сможет подняться — рассеянный, разобщённый, деградирующий и вымирающий? Самое главное, нет такой организации, которая наэлектризовала бы и объединила бы разрозненные толпы.

P.S. Хочу заставить себя не думать, не вспоминать, не мечтать, но всё равно тревожат беспокойные мысли, а память услужливо воспроизводит картины прошлого. Безсмысленным и никому не нужным балаганом считаю я жизнь человеческого муравейника, но, противореча самому себе, настойчиво стремлюсь проникнуть в смысл мироздания и раскрыть тайну нашей жизни. Подозреваю, что загадки в нашем существовании никакой нет. Просто мы сами не хотим жить безсмысленно, и потому ищем смысл в жизни, которого никогда не было и не будет. Не знаю, проклят я или околдован. Ведь решение-то самое простое: нужно жить так, как живут «бессмертные» дети.

«Недавно появившаяся у него новая девушка, Дина, затащила Геннадия в кинотеатр смотреть фильм, в котором показывались зверства фашистов. Режиссёр не поскупился на краски: фашисты-гестаповцы предстали перед зрителями во всём своём дьявольском обличье. Геннадий смотрел на экран, на котором одни сцены насилия и жестокости сменялись другими, ещё более страшными, а в памяти его оживали полузабытые картины, свидетелем которых он когда-то был сам.
Местечко на берегу Волги, где он жил с матерью, входило в так называемую специальную зону. Он был в то время ещё несмышлёным мальчишкой. Одним из любимых его занятий было забираться на высокий холм, с которого открывался вид на весь посёлок и ближайшие окрестности. Он любил смотреть на дома с их железными крышами, покрашенными рыжей краской, на бесконечные ленты товарных составов с их грохотом и мельканием цистерн, пушек и танков. Особый интерес вызывали платформы, закрытые брезентом. Ребятишки постарше говорили, что это знаменитые «Катюши». Но иногда его взгляд устремлялся в другую сторону, где за колючей проволокой располагался лагерь для заключённых. Оттуда доносился хриплый лай овчарок и злые голоса людей. По углам стояли сторожевые вышки, с которых зорко смотрели часовые. Временами какой-нибудь часовой вскидывал винтовку и грозно предостерегающе кричал: «Назад! Стрелять буду!» Но на кого он кричал, Геннадию не было видно.
Заключённые строили железную дорогу. По утрам и в середине дня их выводили в поле, где проходила трасса дороги. Не раз и не два наблюдал Геннадий, как охранники открывали тяжёлые ворота, выпускали наружу небритых мужчин и строили их в две шеренги. Мужчин пересчитывали и гнали с руганью к месту работы. Давно уже была готова насыпь из песка, а в некоторых местах были уложены рельсы.
Однажды взобрался Геннадий на свой холм и увидел понурые спины заключённых, построенных как всегда перед воротами. Охранник стоял лицом к строю и держал на поводке огромную овчарку. Геннадий видел, как охранник открывал рот, отчётливо слышал его голос, доносимый осенним ветром. Один из заключённых что-то говорил, обращаясь к охраннику, который вдруг раскрыл рот до самых ушей.
– Сгнаю в карцере! – долетели по ветру слова до чуткого уха Геннадия.
Слово карцер Геннадий услышал  впервые и ещё больше напряг слух.
– Претвора! Сымулянт! Меня не праведёшь! Я тэбе пакажу, гдэ раки зимуют! – работал ртом охранник. В звуках его голоса и в резких движениях правой руки было что-то отталкивающее... противное.
– Я болен! У меня температура! – истерически вскрикнул заключённый и шагнул из строя.
– Встань на сваё место! Встань в строй, гаворю! – коротко и властно приказал охранник и крепче натянул поводок, удерживающий овчарку. Собака насторожилась и готова была броситься на жертву по первому слову или жесту хозяина. Несчастный «претвора» переминался с ноги на ногу.
– Встань в строй, сука! – голосом, не предвещавшим ничего хорошего для заключённого, приказал охранник. – И после секундной паузы опять: – Каму гаворю, сволочь!
– Начальник, я болен! Я смертельно болен! – пробовал убедить больной измождённый человек здорового охранника. Остальные мужчины, неподвижно стоявшие в шеренгах, молчали, повесив головы.
– Ты встанешь в строй, сабака? – совсем потерял терпение охранник. Руки его чесались. Овчарка ждала только сигнала.
– Я заболел! Меня всего трясёт! – отчаянно завопил заключённый.
Тогда охранник, приблизившись, содрал с мужчины серую рубах и, размахнувшись, со всей силой ударил лопатой несчастного, но не ребром, а плашмя. Глухой звук тупого удара отчётливо донёсся до Геннадия. Заключённый не то жалобно закричал, не то громко застонал.
Геннадий закрыл глаза, а когда открыл их, увидел, как мужчину, отказавшегося встать в строй и наказанного за непослушание ударом лопаты по голой спине, вели обратно в лагерь за колючую проволоку. По пояс голый, он шёл нетвёрдыми шагами, полусогнувшись. На белой спине его багровели два кровавых пятна величиной с ладонь или больше. Рубашка заключённого осталась лежать на земле.
– В карцер его! – приказал или сказал кому-то охранник.

Вскоре разыгралась кровавая трагедия, о которой говорили в каждом доме посёлка. Один из охранников должен был доставить заключённого на отдалённый участок. Во время перекура конвоир, вероятно, из деревенских мужиков, решил угостить арестанта табачком. Подойдя к нему совсем близко, протянул руку с самокруткой и, не успев опомниться, получил смертельный удар в живот заточкой. Преступник скрылся. Рассказывали, что после этого случая охранники просто озверели и избивали заключённых по всякому поводу и без повода».

13 июня. В наших кулуарах возобновились разговоры о Целине. Скоро, очень скоро московские студенты поедут в Казахстан. «Добровольцы-комсомольцы, счастливого пути! – усмехаюсь я. – Поработаете — поумнеете!»
Я тоже не останусь без дела, но только моё место в Москве. Столица мне больше нравится. В своё время я немало потрудился в колхозе, когда в силу обстоятельств — война и послевоенная разруха — много лет жил в деревне, голодал вместе со всеми колхозниками, ходил в стужу и в слякоть в школу, расположенную в пяти километрах от дома. Вечно голодный, я не только не отказывался от любой деревенской работы, но ещё и переполнялся гордостью оттого, что ни в чём не уступал взрослым.
В нашей малотиражке напечатан репортаж-фантазия на тему прибытия первой партии студентов на целинные земли. Вот отрывок из этой публикации:
«На платформу высыпала безусая молодёжь. Свежий утренний ветер вспенил студенческие причёски. Комсомольцы быстро рассаживаются по машинам: «Вперёд! Все силы на уборку урожая!» И вот уже поля оглашаются песнями, гремят взрывы весёлого белозубого смеха. Любопытные пытливые взгляды щупают горизонт в надежде увидеть кого-нибудь из степной фауны: зайца или орла, лисицу или волка. Но молчит степь. Словно вымерло всё кругом. Только бескрайние поля бросают вызов быстроходным машинам. Скоро... скоро это море волнующейся переливающей золотом пшеницы перейдёт с бескрайних полей в закрома Родины!»
Автор не захотел подписаться своим именем. В конце заметки скромно указано: Целинник. И неудивительно, ведь репортаж ради смеха я сам и сочинил.

Целина, конечно, важная материя..., головная боль для власти, а для меня, как «передового представителя» советской молодёжи, куда более важной представляется иная целина и другие поля, с которых постоянно нужно собирать урожай. Речь идёт об амурных делах. Вчера в институтском дворе совершенно случайно встретился с Жанной. Мы прошли с ней во двор и расположились отдохнуть на скамейке, стоявшей в тени. «Любовь — не вздохи на скамейке» – процитировал я молча. Жанна молчала, мысли её были заняты, увы, не мной, а предстоящим очередным экзаменом. Я взял её руку и хотел поднести к губам — ведь никто нас не видел, — но она повела себя как самая неискушённая девочка.
– Что ты делаешь? Не надо! – испуганно вскрикнула она тихим голосом и отодвинулась от меня.
– Ничего предосудительного! – успокоил я скромницу. Мысленно я добавил: «Пока ещё ничего не делаю!»
Неужели она ещё нецелованная? Я изучал её лицо, ища подтверждения своему предположению. Да, кажется, она действительно не имеет никакого опыта общения с мужчинами-ловеласами. Длинные ресницы её были опущены, а грудь поднималась так высоко, будто красавица только что пробежала стометровку. Я ждал, когда она остынет, и тем временем обдумывал, что мне делать с недотрогой. Решил твёрдо, что она должна стать моей. Игра должна быть доведена до конца. Нужно только постараться повести дело так, чтобы она сама захотела расстаться со своей невинностью. Именно сама. Не должно быть никаких хитрых ловушек, никакого обмана или принуждения. Задача трудная: ведь Жанна, по всем признакам, не считает, в отличие от многих современных прогрессивных девиц, большой обузой свою девственность. Она захочет, по крайней мере, услышать обещание жениться на ней. Но я не могу обмануть неопытную мечтательницу. Как же в таком случае приступить к осаде  крепости? Если удастся пробудить, а ещё лучше распалить, её чувственность, то тогда она сама бросится в мои объятия. Если вдруг окажется холодной, что маловероятно — не надо забывать о горячей восточной крови, – тогда нужно будет попытаться сыграть на девичьем любопытстве. Полезно, я думаю, воспользоваться одним из советов Байрона. Vivra, verra.

«Геннадий приучил себя не вспоминать о своих бывших женщинах. Но иногда, помимо его воли, воображение рисовало картины прошлого: зримо и ярко оживали милые лица, звучали давно забытые голоса. Он старался отмахнуться, как он себе говорил, от очередного наваждения, от приступа слабодушия, от умиления, но была какая-то сладкая боль в этих мимолётных воспоминаниях; боль, которая оставляла след в его душе более глубокий, чем действительные свидания с какими-нибудь раскрашенными модницами.
– Ты меня любишь? – спросила она, когда непоправимое совершилось. Она почувствовала, что покраснела.
– Я без тебя жить не могу! – сказал Геннадий, не задумываясь.
Какой вопрос, таков и ответ. Но она была настолько счастлива, что банальные слова привели её в полный восторг. Она вся так и просияла.
– А я просто не смогу без тебя и дня прожить, любимый! – пролепетала она и прижалась к нему горячей щекой.
– Знаешь, мне с тобой удивительно хорошо! Я хочу, чтобы нам всегда было хорошо! – ворковал он, улыбаясь своим тайным мыслям.
– Мой славный, зачем же хотеть, когда нам уже хорошо?
– А если я тебя разлюблю, что тогда? – поставил он свой жестокий вопрос.
Она на мгновенье затихла, потом медленно, нерешительно отодвинулась от него, встала и хотела уйти, но он силой удержал её. Тогда она уткнулась в подушку, горько заплакала. Он провёл рукой по её лицу — горячие слёзы обожгли ладонь. Его стало мучить раскаяние. «Как, – упрекал он себя, – он знает, что она доверилась ему, как ребёнок; знает, что она боготворит его; знает, что и сам он, несмотря на свой эгоизм, ценит её, чистую и благородную; как, он знает всё это и смеет быть таким грубым и жестоким по отношению к ней!» И страх потерять возлюбленную, лучше которой у него никогда не было, заставил его внутренне содрогнуться. И впервые за всю свою разгульную жизнь он не на шутку растерялся и не знал, что ему делать. Он осторожно положил руку на плечо девушки.
– Послушай! – ласково позвал её по имени.
– Что тебе?
– Да перестань же ты реветь! – мягко сказал он, нежно взял её за плечи и поцеловал в заплаканные глаза.
– Противный! – нежно улыбнулась она сквозь слёзы. – Я знаю, что ты меня когда-нибудь покинешь, но зачем же нужно было об этом говорить теперь... в такую минуту?
– Но я люблю тебя, одну тебя! Мы всегда будем вместе! – старался Геннадий загладить свою вину.
– Только меня?
– Да, одну тебя!
– Всегда будем вместе?
– Всегда! – смело соврал Геннадий.
Она прижалась к нему и стала осыпать поцелуями его лицо, руки, грудь. Она была счастлива».

14 ; 15 июня. Принято решение об отмене экспедиции на Байкал. Партия посчитала, что Целина важнее какой-то там науки. «В Казахстан я, конечно, не поеду!» ; решил я. Хорошо бы отдохнуть на Кавказе или в Крыму… Неплохо было бы поваляться на песчаных берегах Балтики... Но, увы! Никуда я не поеду… Не поеду даже в обыкновенную деревню. Было бы глупо обманывать себя, что мне безразличны курортные места. Я люблю горы и море... Но я должен остаться в Столице: хочу заработать немного денег, чтобы купить кое-что из одежды. Ведь я порядочно износился.
Усиленно ищу работу. К вечеру возвращаюсь домой, уставший от жары, пыли и духоты. Первым делом обливаюсь холодной водой, а потом уже валюсь на диван отдыхать. Сегодня, наконец-то, подыскал подходящее место: берут на ставку медсестры (медбрата) в медсанчасти при номерном заводе. Вместе с врачом-хирургом буду принимать амбулаторных больных. Первичная помощь при травмах, наложение швов и скобок, перевязки — вот чем предстоит мне заниматься. Работа тяжёлая, но меня это нисколько не пугает. Хирургическая практика мне, будущему врачу, не помешает. Жаль только, платить будут гроши... Сколько и как бы я ни старался, больше ставки ничего получать не буду. Такая вот несправедливость.

«Геннадий часто задавал себе вопрос: «Отчего ему всё время приходится вести тяжёлую изнурительную борьбу за своё право жить, работать и чувствовать себя независимым человеком» — «Не оттого ли, – спрашивал он, – что наше общество слишком несовершенно?» — «Нет, дело совсем не в том, ; отвечал. – Наше общество действительно устроено так, чтобы в нём могли процветать одни прохвосты и проходимцы, а честные и благородные могли восторгаться мудростью правителей» — «Наше общество, конечно, жестоко и несправедливо, – продолжал он свою мысль, – но не в этом причина твоего унижения. Дело заключается в том, что ты сам в обществе ничего пока не значишь. Выход же может быть только один: заставить уважать себя, заставить посторониться тех, кто стоит на твоём пути».
Часто Геннадий задавал себе вопрос о причине социального зла и не находил ответа, зато всё больше убеждался в необходимости стать сильным и ни от кого не зависеть. Но если бы он знал, что Россия унижена, а цвет её народа уничтожен ещё задолго до войны с немцами, мысли его могли бы принять совершенно другое направление. Если бы он знал, что его страна давно уже превращена в огромный исправительно-трудовой лагерь, в котором простакам предоставлено только одно право — строить коммунизм!»

17 июня. Вчера был у меня триумвир Лютик. После того как я познакомился с ним на одном из заседаний Московского литературного объединения, мы не то чтобы подружились, но как-то незаметно сошлись. Час целый мучил он меня декламацией своих новых стихов на рабочую тематику. Рифмованная проза начинающего поэта не вызвала у меня живого интереса. Да и читал Лютик скучно, подобно церковному батюшке монотонно завывая прокуренным и пропитым голосом. Насколько хватало терпения, я делал вид, что внимательно слушаю его причитания, а сам силой воображения любовался молоденькой медсестрой, которая раза два попалась мне на глаза, когда я сидел в кресле перед кабинетом главного врача, дожидаясь приёма. Я не заговорил с ней тогда только потому, что мысли мои были заняты предстоящей встречей с человеком, от которого зависело принять или не принять меня на временную работу.
– А где же Костик? Где пропадает наш поэт-пьяница? – спросил я о другом члене нашего литературного салона, хотя в действительности меня больше занимала улыбка Джоконды в образе молоденькой медсестры.
Пока Лютик строил предположения относительно местонахождения триумвира, я продолжал внутренне созерцать образ незнакомки, скользнувшей быстрой ланью мимо кабинета главного врача и успевшей бросить на меня любопытный, я бы сказал, заинтересованный, взгляд.
– Виктор ещё днём поехал в Объединение и застрял там, – сказал Лютик.
– Наверное, принимали в члены новичка, который на радости мог пригласить Костика в какую-нибудь забегаловку, – отозвался я, отвлёкшись на секунду от своих грёз.
– Действительно, как же я не догадался! – кивнул в знак согласия Лютик.
– Интересно, когда он успевает писать стихи? Ведь он всегда навеселе!
– Трезвым он практически не бывает, а стихи сочиняет под хмельком в обнимку с бутылкой. Да, но зато и стихи у него... как бы пьяные, да и пишет он в основном про любовь..., подражает своему кумиру, – ядовито заметил Лютик.
– Не слишком ли мы строгие критики? – остановил я его. – Ведь и сам ты пишешь нередко о нежных чувствах... Правда, основное твоё направление – производственное: заводские цеха, комсомольские отряды, передовики производства и тому подобное. Муза твоя больше похожа на крепкую молодую работницу, чем на небожительницу.
– Не хочу терять даром время; хочу, чтобы мои стихи печатали! – ощетинился Лютик.
– Ты молодец. Ты у нас поэт, нацеленный на практический результат! –похвалил я.
– Смейся... смейся! – нахмурился Лютик. – Зато твои стихи никогда у нас не будут изданы!
– Сколько раз я говорил тебе и Костику, что я не способен сочинять в духе соцреализма! А это означает, что я свободен и могу не думать о партийности в литературе.
– Кто же тогда будет читать твои стихи, если они не будут издаваться? – с едва заметной ехидцей спросил Лютик.
– Напугал, коллега, ах, как напугал! А кто, скажи мне, будет читать ваши стихи, если даже они регулярно будут появляться в газетах и журналах?
– Кто-то всё-таки прочтёт! – обиделся пролетарский поэт.
– Скажу тебе, Лютик, прямо… по-дружески: кроме редактора, читать ваши вирши не будет никто! Не для читателя вы пишите, а для гонорара! Согласен ты с этим или нет?
– Ну а ты? – совсем обиделся Лютик.
– Я стремлюсь к одному: быть честным перед самим собой! – пояснил я свою позицию.
– А как же слава и известность? – встрепенулся Лютик. – Кто, в конце концов, будет знать о твоих стихах, пусть даже и совершенных?
– Что слава? Слава как приходит, так и уходит. За славой не гоняются: это бесполезно и глупо. Настоящий поэт творит инстинктивно и при этом совсем не думает о славе — она ему не нужна! – успокоил я Лютика.
– Да... – недоверчиво пожал он плечами.
– Что думать о вечной славе, когда сама жизнь не вечна? Не ошибёшься, Лютик, если возьмёшь за правило писать так, чтобы прежде всего нравиться самому себе! – добавил я ещё один тезис.
– Слава и деньги никому ещё не помешали! – не согласился со мной Лютик. – Ты же сам учил нас, что деньги — это власть.
– Но не над каждым человеком! – подчеркнул я, будучи убеждён в том, что деньги далеко не всесильны. – Давай-ка продолжим эту тему за рюмкой чаю: у меня найдётся и выпить, и закусить!..

«Первые послевоенные годы были особенно тяжёлыми. В городах и бесчисленных деревнях центральной России свирепствовал голод. Если бы не картошка, получившая у колхозников и горожан название народной кормилицы (второго хлеба), то от недоедания умерли бы лишние сотни тысяч русских людей. Даже Москва, и та несколько лет подряд «сидела на картошке». Чего только не готовили из этого продукта полей и огородов! Из картошки пекли хлеб, лепёшки, делали запеканку, сушили сухари. Очень вкусными были картофельные оладьи. В деревнях же картошку чаще всего ели в варёном виде. Дымящуюся, доставали её из русской печки и прямо в «мундирах» ставили на стол... Горячая, рассыпчатая, ароматная, она сама просилась в рот. Домашние солёные огурцы придавали ей неповторимый вкус.
В то памятное для него утро Геннадий проснулся раньше обычного. Сладко потянувшись, он вспомнил, что сразу после завтрака должен был встретиться со своими друзьями. Ещё накануне договорились они пойти в поле, где стояли стога свежей соломы. Там можно было затеять интересные игры: прыгать, кувыркаться и прятаться друг от друга в глубоких норах. Он собрался уже слезать с печки. Бабушка орудовала ухватом — доставала из огня чугунок с картошкой. Сигнала выходить на работу ещё не было. Он и во сне услышал бы звуки ударов кувалдой по громадной гильзе от немецкого снаряда, которую повесили по приказу председателя посередине деревни на толстом суку берёзы. Дядя Геннадия ещё крепко спал. Вдруг дверь резко отворилась, в прокопчённую избушку с шумом ворвался сам председатель. Возбуждённый, с горящими глазами, с палкой в руке, он ещё с порога начал громко кричать на бабушку:
– Грушка! Ты пачему дома? А ну давай быстро выходи!
– А меня бригадир ещё никуда не назначал, – выглянула бабушка из-за печки, удивлённая буйным поведением председателя.
– Малчать! Щас же на работу! Я вас научу... Я пакажу вам! Избаловались... обленились тут! – бушевал председатель. Недавно вернувшийся из армии, где дослужился до сержанта, он ещё не изжил командирских замашек. Окрик и грубую брань, не задумываясь, пускал он в ход, когда нужно было поруководить.
– А ты хоть и председатель, что ты лаешься как мужик перепившийся! Ты не кричи и палкой по полу зря не грохочи! Не при царе, небось, живём....
– А саветская власть, я спрашиваю, даёт тебе право апаздывать на работу? ; ещё сильнее, до звонкого визга, напряг голос председатель. Он побагровел и дико вращал глазами.
– Саветская власть не врывается в избу с палкой, да ещё с матершиной! Ты, наверно, выпимши... Самогоном-то разит от тебя, как из бочки!
– А ты видела, как я пил? Ах ты, язва старая! Ах ты, карга скрючинная!
– Да, скрюченная! – гордо выпрямилась бабушка. Даже сгорбленная спина её на какое-то время распрямилась почти полностью. – Ты поработал бы с наше-то, перекапал бы хоть разок с нами, бабами, полюшко колхозное, так скрючился бы ещё не так! Смотри, партиец, не накричи на себя худа... Партийный билет не для того дан, чтобы на баб набрасываться!»
Председатель окончательно потерял самообладание. Скрипнув зубами и грязно выругавшись, подскочил он к бабушке и, по-видимому, сам того не желая, ударил её палкой по плечу. Почувствовав, что совершил неладное и непоправимое, он выбежал из избы, хлопнув при этом дверью с такой силой, что та соскочила с проржавевших петель. Бабушка всхлипывала и утирала слёзы тряпкой, которой она обычно смахивала со стола картофельные крошки. Дядя же продолжал между тем мирно похрапывать. Накануне вечером он ушёл на гулянье в другую деревню, а домой вернулся только под утро. Ему никогда не хватало времени выспаться. Как говорила бабушка, его легче было убить, чем разбудить.
Во время обеда председатель приходил опять. На этот раз его нельзя было узнать. Он долго разговаривал с бабушкой, опасливо поглядывая на дядю, сидевшего за столом в ожидании пустых щей и картофельного деликатеса в виде очищенных варёных картофелин, подрумяненных в горячем чреве русской печки.
– Ты волю-то рукам не давай... Стыдно, небось, теперь самому! – сказала бабушка председателю, попросившему у неё прощения за свой проступок.
После ухода председателя первое, что сделала бабушка — спрятала под печкой немецкий кинжал, который дядя часто брал с собой, когда уходил надолго из дома.
– Ты смотри у меня, – обратилась бабушка к своему сыну, – не наделай глупостей: не вздумай пальнуть в изверга из обреза или пырнуть его ножом!
– Под горячую руку могу и порешить! – сказал дядя, стукнув ребром ладони по столу».

18 ; 19 июня. В каждом из нас живёт два человека: один действует, другой наблюдает и судит. Раньше других из наших литераторов об этом говорили Погорельский и Лермонтов. Немало на эту тему можно найти в стихах Есенина. Не обошёл вниманием это явление и великий Байрон... Раздвоение души... Что ж, привыкай, Евгений! Часто моё Я наблюдает и в то же время смеётся над моим действующим двойником.
– Что ты всё суетишься и мечешься без всякого толку? – задаёт свой ехидный вопрос моё второе Я.
«Да, тебе хорошо! Ведь ты ничего не делаешь, а только поучаешь!» – отвечает ему человек действия.
– Но мне и не надо ничего делать: моя задача — наблюдать за тобой и указывать, что правильного или ошибочного в твоих ежедневных «деяниях», а также в том, что ты ещё только собираешься сделать.
 «Так ты и суди меня справедливо, а не смейся!»
– Как же не смеяться над тобой, когда ты смешон? Ты умеешь только беситься, злиться и нервничать, а вот заранее обдумывать свои поступки, да и вообще думать, ты совсем не умеешь, а главное, даже не хочешь учиться думать. Тебе лишь бы дурачиться, развлекаться, веселиться с друзьями да возиться со своими пастушками... А ты добейся своего, твёрдо встань на ноги, и тогда не нужно будет тебе суетиться, как мелкому бесу, не нужно будет мечтать и вздыхать, потому что всё, как в сказке, будет делаться по твоему желанью.
«А пошёл ты, знаешь, куда!.. Тоже мне судья... советчик! Легко сказать — добиться своего! Известно ли тебе, что никто не сознается в том, что он неспособен или бездарен, и потому никто не согласится уступить своё место более достойному?! Кто кого? — вот как стоит вопрос. Противно даже представить, как Homo прокладывает себе дорогу, шагая по трупам себе подобных. Проскрипции триумвиров и вероломство Наполеона, неслыханная жестокость Ульянова-Ленина, дьявольская (восточная) хитрость и беспримерное вероломство Джугашвили-Сталина, беспринципность политиков любого ранга — вот примеры кровавой непрекращающейся драки за место под солнцем».
– Я-то пойду! Ты лучше скажи, что ты собираешься делать?
«Я?..»

«Геннадий прочитал записки Юлия Цезаря о Галльской войне. Ещё раньше ему попалась на глаза книга, из которой он узнал о счастливой звезде Августа. Он горько усмехнулся, сопоставив себя с этими удачливыми людьми, их подвиги сравнил со своей маленькой незаметной ролью. «К чёрту пустое транжирство времени! К чёрту безчисленных приятелей! К чёрту юбки! – говорил он, расхаживая по тесной комнате. – Нужно разработать план наступления на капризную фортуну, план завоевания общества. Нужно ловить свой счастливый случай. Нужно научиться драться!» — «Конечно, уготованную рождением судьбу изменить трудно, – рассуждал он дальше, – но разве воля и напор ничего не стоят? Разве нельзя попытаться схватить за хвост жар-птицу?»
Геннадий мечтал о головокружительном успехе, о восхождении на Олимп, но пока не мог сделать и одного шага, который приблизил бы его к желанной цели. «Главное — сдвинуться с места, сделать первый шаг, а там пойдёт!..» – говорил он себе. Он жил честолюбивыми мечтами, но жизнь не давала ему возможности вырваться вперёд. Он прозябал в нищете и бедности, в окружении приятелей и друзей, которым и в голову не приходило, что человек их круга задумал стать великим деятелем. То, что он вынашивал пока как мечту, никому нельзя было открывать. Его посчитали бы сумасшедшим, если бы догадались, что скрывается за этой маской сдержанности и скромности. Но он верил в свои силы, в свою звезду. Бороться и побеждать — было его девизом.
Геннадий был терпелив и настойчив. Важнейшей задачей для него было искоренить в себе рабское смирение, животный страх и покорность судьбе. Ему нужно было научиться желать, хотеть, сметь. «Что может быть унизительнее в этой жизни, чем изнурительный ежедневный труд ради куска хлеба?» – спрашивал он себя. Часто с ужасом представлял он, как будет влачить жалкое существование, если все его усилия окажутся безрезультатными. Достигнув зрелого возраста, он женится. Появятся дети. Нужда будет давить его семью. На нем старый поношенный костюм. Жена, потерявшая привлекательность и свежесть, нечесанная, в затёртом халате, топчётся на кухне, пытаясь приготовить что-нибудь на обед. Денег с трудом хватает на скудное пропитание и самую бедняцкую одежду. Долги с каждым годом растут. В отчаянье он всё чаще прикладывается к рюмке и, наконец, спивается... «Нет, нет, – говорил он, – не для того природа так щедро меня одарила, чтобы я жил и умер, как все, ничего не оставив после себя!»

25 июня. Первый рабочий день в медсанчасти прошёл удачно. Встретили меня приветливо и дружелюбно. Нина, старшая сестра, тараторила без остановки. Можно было только догадываться, когда она успевала менять воздух в своих лёгких. Для себя я решил, что болтать безумолку было её естественным состоянием. Молчать она, вероятно, просто не умела.
– Теперь хирургический кабинет всегда будет набит девчонками! Они не дадут Вам покоя! – обрадовала она меня.
– А много ли их здесь? – спросил я просто так, больше из вежливости, чем из любопытства.
– Этого добра у нас хватает! – сказала Нина не без гордости за своих коллег.
– Кто ж у вас самая симпатичная?
– Да у нас все симпатичные, но самая хорошенькая..., вот Вы сами увидите, конечно, Аллочка! Вам, однако, не повезло: она замуж вышла... Совсем недавно... Две недели назад. Очень жаль… Такая красавица!
– Вы меня просто расстроили! – пошутил я. – Мне определённо не повезло.
Эти слова я даже не поленился сопроводить вздохом сожаления.
– Было бы, о чём печалиться, да ещё такому видному молодому человеку! Да будь я сама помоложе, да поинтереснее, я немедленно расцеловала бы Вас! – быстро проговорила Нина.
«Этого ещё не хватало!» – подумал я.
Нина между тем продолжала трещать: рассказывала о погоде, магазинах, кинотеатрах, киногероях и даже о своём муже. «Недержание речи!» – заключил я. Раскладывая на столике инструменты (скальпели, пинцеты, зажимы, шприцы), я почти не обращал внимания на её болтовню. «Может быть, она всё-таки выговорится и замолчит сама!» – утешал я себя.
В кабинет время от времени заглядывали вездесущие медсёстры и девушки из регистратуры. Заметив незнакомого молодого мужчину, они смущались и тут же исчезали. Заглянула в приоткрытую дверь и «Джоконда», которую я уже видел в день визита к главному врачу. Кажется, она смутилась и хотела ускользнуть незаметно, но Нина удержала её. По привычке она сделала это или специально, не знаю.
– Аллочка, милая! Заходи! Не стесняйся! Это наш новый доктор! Какой приятный молодой кавалер!
– Да нет, я так... Я думала, ты одна здесь! – замялась Аллочка и хотела уйти.
– Останься же! Кому говорят? Ты знаешь, что я ухожу в отпуск... Еду на Кавказ, да одна…, без мужа! – затарахтела с новой силой старшая сестра.
– Садитесь! – сказал я, придвинув стул к ногам Аллочки.
Она робко присела на край сиденья и стала исподтишка, но с явным интересом, рассматривать мою персону. Я также незаметно разглядывал звезду медсанчасти. Глаза у неё были тёмно-серые с зеленоватым оттенком. Такие глаза в народе называют русалочьими. Нежная без единого изъяна кожа на красивом овале лица и тугом подбородке, полные сочные губы, аккуратная головка-цветок, покоящаяся на гибкой шее-стебле — всё это не могло мне не понравиться, знатоку и ценителю женской красоты.
«Как же она хороша! Боюсь, эти русалочьи глаза принесут мне немало страдания!» – подумал я.
– Как Вас зовут? – спросила она, осмелев.
Я охотно назвал своё имя и посмотрел ей прямо в глаза. Она просияла и произнесла банальное: «Очень приятно!
«Вот уж и приятно!» – усмехнулся я про себя.
Голос Аллы, густой, насыщенный, ласкающий слух, долго звучал в моих ушах.

«Одни отзывались о Геннадии как о человеке честном и благородном. Другие называли его не иначе как сатаной. Милый, добрый, порядочный, – уверяли одни. Злой, низкий, коварный, – утверждали другие. Вообще мнения о нём чаще всего были противоположные: ангел – демон, смелый и прямой – робкий и лукавый, непосредственный – лицедей, честный и надёжный – хитрый и коварный... Хотя и отзывались о нём положительно или отрицательно, никто не знал его по-настоящему, да и не мог знать. Геннадий всегда кого-нибудь играл, действовал под прикрытием одной из своих масок. Играть роль вошло у него в привычку, стало чертой характера. Он играл даже перед самим собой. Он всегда чувствовал, когда пытались проникнуть в его внутренний мир. Тогда он пускал в ход излюбленный приём, который заключался в том, чтобы заставить говорить больше других, а самому отмалчиваться или отделываться малозначащими фразами. В таких случаях от него можно было услышать лишь короткие реплики типа: «Да», «Вы так думаете?», «Интересно», «Я понимаю», «Представляю», «Но всё-таки» и тому подобное.
Но не одна маска, нет! Много у него было масок! Но самой любимой была маска, которую он называл азиатской. Предназначалась она для врагов. И смысл её заключался в том, чтобы ничего не подозревающий враг считал его своим другом, чтобы не мог он заподозрить или догадаться, что человек, который слывёт его близким другом и которому он доверяет все свои тайны и секреты, в действительности является не соратником и не товарищем его, а хитрым и грозным, как еврей или грек, противником, терпеливо ждущим своего часа для нанесения быстрого и точного удара».

Начало июля. На днях вечером пришли ко мне триумвиры: Лютик и Костик. Оба были слегка «поддамши».
– По какому поводу приняли? – спросил я.
Лютик приосанился, гордо вскинув заросшую голову, достал из кармана сложенную в несколько раз газету, бережно развернул её и подал мне. Загадочная улыбка не сходила с его лица.
– Читай! – ткнул Костик пальцем в жирный заголовок.
– Читай! – повторил за Виктором Лютик, – Читай, и всё поймёшь!
Несколько удивлённый необычным поведением своих коллег по перу,  перевёл я взгляд на указанное место и прочитал:

С Т И Х И   М О Л О Д Ы Х

Заголовок был напечатан аршинными буквами, ниже располагался рекламный текст, набранный  жирным шрифтом. В небольшой статье говорилось, что каждый четверг в Доме культуры Московской окружной дороги собираются молодые поэты. Они обсуждают новые стихи и поэмы, выступают со своими произведениями перед молодёжью. (Я напряг память: действительно несколько раз мы устраивали вечера поэзии, на которых присутствовало не больше десятка слушателей). В последнем абзаце сообщалось: «Мы предлагаем нашим читателям стихи студента Е. Лертова, электромонтёра Я. Лютикова и слесаря В. Костина». Я внимательно перечитал свои стихи. Редактор смело прошёлся по тексту — исказил смысл, сломал ритм, испортил некоторые рифмы. «Прав, тысячу раз был я прав, когда говорил в запальчивости, что в СССР лучше быть пьяницей, чем поэтом!» ; мысленно, но эмоционально произнёс я. Сделав вид, что безмерно счастлив увидеть своё имя на полосе центральной газеты, принял я театральную позу и сказал:
– Дай лапу, Лютик! Правление литературного салона в лице триумвирата награждает тебя бутылкой столичной водки! Мы с Костиком признаём, что если бы не ты, если бы не твоя пронырливость, наши стихи не скоро увидели бы свет... Слава тебе, Лютик!
Лютик ещё больше расплылся в улыбке, лицо его сияло и лучилось. Приосанившись, он с чувством прохрипел:
– Вот мы и пришли за тобой, наш триумвир, чтобы всем вместе отпраздновать нашу первую победу!
– Одним словом, мы решили хорошо выпить! – прокомментировал Виктор.
– Об этом я уже успел догадаться, – сказал я и начал переодеваться.
Что мне было делать? Отказаться от обмывки стихов — означало бы смертельно обидеть приятелей. Пока я одевался, Лютик занимался наглядной пропагандой: показывал на свой карман, из которого торчало горлышко полулитровой водочной бутылки.
Посовещавшись, решили собраться у Виктора. Во-первых, его дом — крепкий сталинский барак — находился рядом с магазином «Овощи-фрукты», так что в случае необходимости можно было быстро чего-нибудь купить из закуски или из спиртных напитков. Во-вторых, мать Виктора спокойно относилась к нашим шумным сборищам.
Через полчаса бы были уже на месте. Собрав нам нехитрую еду, Костина родительница ушла по своим делам. Мы расселись за круглым старомодным столом и дружно навалились на змея-Горыныча. Триумвиры пили гранёными стаканами. Насколько хватало моих сил, я старался не отставать от них. Часа через полтора сражение с зелёным змием было в основном закончено. Лютика развезло больше всех. Язык его развязался.
– Пусть нас ещё мало знают, пусть мы ещё не знамениты, но мы уже настоящие поэты! – заявил он с пьяным пафосом. Он являл собой живую картину алкогольного возбуждения: лицо его было красное, как медь, мутные глаза разбегались по сторонам, голос гудел набатом, энергичные взмахи правой руки сопровождали каждое слово, галстук съехал на бок, из расстёгнутого воротника рубашки выпирала могучая шея с вздувшимися венами.
Я был более устойчив к водке, да и пил по-хитрому — опустошил до дна только первую чарку. Поэтому я сохранял, хотя и не в полной мере, ясность сознания. Лютик вдохновенно ораторствовал, но его можно было не слушать. Он говорил банальщину и зациклился на том, что нужно, чего бы это ни стоило, пробиться в члены Союза писателей; что только членство в этой организации даст возможность свободно издаваться и получать большие гонорары.
– Да, мы поэты! – кричал он. – Пусть нас мало кто знает, но наши стихи уже начинают печатать!
– Молодец, Лютик! Выпей ещё! – плеснул я в его стакан остатки водки.
Костик покосился на меня неодобрительно: как же, ведь не его стакан был пополнен.
– Придёт время, и нас узнает вся страна! – гудел Лютик.
– И весь мир! – засмеялся я.
– Хорош, совсем хорош! – покачал головой Костик.
– Ничего, протрезвеет! Он крепкий на голову, – кивнул я в сторону Лютика.
– Я поэт! – ударил себя в грудь триумвир.
– Есенин о таких поэтах говорил, что они и бумаги-то замарать не умеют! – возразил ему Костик, которому пришла охота поспорить со своим другом.
– Нет, врёшь! Я поэт! – резко повысил голос Лютик и полез в карман за газетой.
– Ты, наверно, ошибаешься! Тебе просто кажется, что ты поэт! – не унимался Костик, которым овладело пьяное желание поиздеваться над Лютиком.
– Вот же мои стихи! Читай! – Вид у поэта был воинственный, глаза налиты кровью, как у раненого на арене быка.
– Что ты мне показываешь? Всё равно я не вижу никаких стихов!
– Не видишь? – угрожающе привстал Лютик.
– Да, не вижу! – упрямствовал Костик.
– А что же ты видишь вот здесь? – Газета сунута Виктору под самый нос.
– Прозу, я вижу прозу, а не стихи! Ты сам-то взгляни на свои творения! Одно содержание чего стоит: мастер поколдовал над станком и изготовил деталь!
– Так это ж фактура! Реальность! – стал доказывать и убеждать Лютик.
– Разве эта реальность из мастерской поэта? – кольнул Костик.
– Но ведь это социальный заказ! – возразил Лютик.
– Вот и получается, что ты служишь тому, кто заказывает музыку! – съязвил Костик.
Лютик сжал кулаки, он готов был пустить в ход последний аргумент королей и поэтов – силу.
– Я подпевала? Да? – с грохотом отодвинул он стул.
Наступил критический момент. Если бы я промедлил лишнюю секунду, драка была бы неминуема.
– Лютик, сядь на место! – сказал я менторским тоном. – Неприлично поэту бить морду своему другу-парнасцу..., тем более, триумвиру!
Лютик тряхнул головой и грузно опустился на стул.
– Фу ты, чёрт! – буркнул он и придвинул к себе бутылку.
Увы, она была пуста. Я пошарил в своих карманах и, обнаружив в них немного денег, передал их Костику, который знал, что от него требуется.
– Я сейчас! – сказал он.
Не успел Лютик прочитать мне своё новое стихотворение, как на столе уже выстроились бутылки с пивом. Это была наша «стратегическая» ошибка. После пива мы опьянели окончательно. В помещении нам стало и тесно, и душно — решили пойти прогуляться по парку. Покачиваясь, вышли мы во двор. Мы не могли твёрдо стоять на ногах, но, плохо соображая, решили посмотреть, что делается на танцплощадке. Мы брели, поддерживая друг друга, делали замысловатые зигзаги и месили ногами грязь в попадавшихся на нашем пути лужах. В одной глубокой выбоине Лютик не только выкупался, но и едва не захлебнулся. Мы шли на танцы, но по дороге просто забыли о них. Каждый предлагал своё. Лютик — сходить в магазин, Костик — заглянуть в ресторан (это без денег-то!), а я — разъехаться по домам. Кончилось тем, что мы поссорились и пустили в ход кулаки. Лютик всё норовил с разбега ударить меня головой в живот, но исполнял свой замысел настолько медленно и неловко, что я каждый раз успевал подставить колено, так что не он таранил моё чувствительное место, а я наносил ему ощутимые удары по голове. После очередной неудачной атаки Лютик сел на траву и заплакал. Костика же я сшиб с ног ещё в начале драки: он лежал на траве, прислонившись головой к забору.
Не знаю, чем закончился бы наш поход неизвестно куда, если бы ни подоспел милицейский наряд. В результате переночевать нам всем пришлось в районном отделении милиции. Помню, Лютик никак не мог угомониться. Он достал из кармана злополучную газету и, размахивая рукой перед носом дежурного, истерично кричал: «Я поэт! Понимаете ли вы все тут, что я поэт и что мне плевать на вас... на всех! Вот мои стихи — читайте!» И он швырнул газету прямо милиционеру в лицо. Тогда его повалили на пол, заломили руки за спину и связали, после чего хорошо обработали профессиональными пинками...
Не знаю, действительно ли мы заслуживали снисхождения или нам крупно повезло. Отделение было переполнено нарушителями закона: пьяницами, хулиганами, ворами и воришками... По этой причине начальник распорядился очистить помещения от всякой мелочи, в число которой, к счастью, попали и мы.

«Наибольшую степень презрения Геннадий испытывал к так называемой золотой молодёжи. Юноши и девушки, молодые мужчины и женщины, жизнь которых сосредотачивалась в одном лишь наслаждении, были в его представлении не больше, чем мертвецами, манекенами, куклами, трутнями..., вообще бесполезными для общества элементами. Желая изучить их интересы и потребности, он в течение нескольких лет часто встречался с ними, участвовал в совместных увеселениях и забавах. Присмотревшись, он пришёл к выводу, что все они бездушны и бездуховны. Не раз он наблюдал, как в спорах и дискуссиях они вставали  в тупик, когда речь заходила о высоком строе чувств и желаний, идей и замыслов. Они просто не понимали этих слов. Эти люди, на вид такие привлекательные, занимались только тем, что подражали манерам и привычкам кинозвёзд. Они были равнодушны ко всему, но только не к тряпкам, попмузыке, сексу и порнографии. Они постоянно зевали, пожимали плечами, говорили бесцветные слова, а если яркие, то обязательно заёмные, взятые на прокат. Жесты их были почти всегда вялые, а взгляды — холодные и скучающие. Они знакомились с девушками своего или чужого круга и искренне удивлялись, если те не хотели отдаваться в первую ночь. Они смотрели на симпатичных блондинок, шатенок и брюнеток как на предмет сексуального наслаждения, не испытывая к ним никакого романтического чувства.
Геннадий всегда поражался контрасту между внешним блеском и внутренним миром этих людей. Внешне они выглядели вполне прилично и благопристойно: причёсаны, побриты, напудрены, накрашены, выглажены и вычищены... Но между собой, когда не нужно было никого стесняться, они сыпали словечками, такими как «питьба» (питьё), «етьба» (еда), «стюрда» (стюардесса), «вдребезду» (вдребезги), «секретутка» (секретарша), «кадр» (девушка)... И таких слов они знали и употребляли много. Вместе с грязными анекдотами, главным образом на генитальные темы, слова эти вполне рисовали культурный и моральный образ представителей советской элиты».

4 июля. Я проснулся только в час дня. Вставать не хотелось, и я нежился в постели до тех пор, пока не почувствовал голод. На спинке стула висел мой новый выпачканный в грязи костюм. «Да, хорошо вчера повеселились! – простонал я. – Теперь весь остаток дня уйдёт на то, чтобы привести в порядок своё жалкое Я». На столе валялись книги и тетрадь с дневниковыми записями. Я аккуратно сложил книги — своих советников и учителей, — и спрятал в стол дневник, закрыв ящик на ключ. Когда, наконец, позавтракал — немного подкрепился бутербродом с чаем, — было уже пятнадцать часов. Первое, что сделал, отнёс в химчистку костюм. Потом сходил в баню: нужно было оздоровиться, то есть вычистить себя снаружи и изнутри. В перерывах между заходами в парилку пил много минеральной воды.
Выходя из бани, вспомнил, что должен был поехать к Калиникову. На днях он мне сказал, что у него появились уникальные записи игры великих пианистов.
Я приехал к Сергею уже поздно вечером, где-то около двадцати одного часа.
– Соскучился по настоящей музыке? – встретил он меня своим обычным вопросом.
– Давай лечи! – коротко обозначил я свой интерес.
– Тебе повезло... На неделе я был у своей подружки... Нет, ты её не знаешь... У неё пропасть пластинок! Ведь её мамаша работает в музыкальном издательстве... редактором, кажется.
– Чем порадуешь? – посмотрел я на него нетерпеливо.
– Я своровал у неё одну пластинку! Чудо... Специально для тебя. Сейчас ты услышишь твой любимый второй концерт. – Сергей остановился, загадочно улыбнувшись. – В исполнении самого автора!
–  Как, в исполнении самого?.. Возможно ли такое? – вскочил я с дивана. – Разыгрываешь, наверное?
– А вот послушай! – сказал он, включил радиолу и поставил пластинку.
Не мешкая, расположился я с комфортом на потёртом кожаном диване и, отрешившись от всего суетного, настроился на одну только музыку. Конечно, я знал концерт наизусть, но мне ни разу не приходилось слушать его в авторской интерпретации. Волнение охватило меня, как только первые звуки импровизационного вступления коснулись моего слуха.
Первая часть концерта всегда поражала моё воображение взволнованно-сдержанным рассказом о героической судьбе России, о мужественном и храбром её народе, о смелости и удали русского человека и красоте его характера, о завораживающей красоте русской земли.
Вторая часть всегда воспринималась мной как чисто лирическая, повествующая о чувствах и переживаниях героя в минуты его душевного подъёма. Всё во второй части прекрасно: и упоение любовью, нежной, чистой и страстной; и наслаждение таинственной тишиной лесов и полей, и звонкоголосым пеньем птиц, и тихоструйным говором рек, и зеркальным блеском озёрных гладей... Вторая часть – это гимн любви и счастью человека, это любящая душа человека, вмещающая в себя весь мир и, конечно, самое дорогое – любимую женщину.
 Но любовь и счастье так редко выпадают на долю человека! А в наше время не стоит даже говорить об этом. Любовь выродилась, умерла... Грубо овладеть женщиной — вот идеал современного мужчины. «Но почему секс так легко вытеснил любовь? – спросил я себя. ; Может быть, потому, что любовь и связанное с ней счастье даются как награда за великие труды и подвиги? А какие подвиги совершаем мы, нищие духом? Мы только и заняты тем, что гоняемся за модой, убиваем себя в пьяных оргиях в притонах или в прокуренных грязных ресторанах. Кто мы? Тряпичники, рабы вещей... Душа женщины нас занимает меньше, чем какая-нибудь модная рубашка или какой-нибудь новомодный костюм».
 А музыка всё звучала, и не просто звучала, а становилась живой и зовущей, и всё больше наполняла душу сладкими образами. Оживляемое волшебными пальцами гениального музыканта фортепиано пело песню радости и любви. Оркестр подхватывал, украшал и раскрывал чудесную мелодию. Чувство окрылённости поднимало на самую высоту духа, и в то же время жгучая щемящая грусть завладевала всем моим существом. Горькое сожаление о потерянных напрасно годах молодости и властное желание стать добрей и чище — так я мог бы охарактеризовать свои переживания. «А тот, кто создал эту гениальную музыку и сам исполнял её с недостижимой для других музыкантов выразительностью, знал ли он такую, как в музыке, любовь, и был ли он счастлив, как и его герой?» – риторически спрашивал я.
 Я вздрогнул, услышав начало третьей части. Чеканные звуки скерцо прервали мои размышления. Какое образное движение! Какое грандиозное шествие! Какая непреклонность! Какая решимость и неодолимость! Какая красота!
– Спасибо, дружище! – сказал я, вытирая платком невольные слёзы.
– Благодари своего любимца, а не меня! – уточнил Калинников.
Минут пять обсуждали мы исполнительское мастерство Рахманинова. Сошлись на том, что вряд ли кто из современных пианистов может мечтать о таком уровне игры. «Его игра, – заключил Сергей, – всё равно, что солнечный свет, в котором исчезает яркий блеск Луны!»
Мы попрощались. Я взялся уже за ручку входной двери, как раздался звонок. Сергей повёл себя как-то странно: засуетился, задёргался, отводил глаза в сторону. Признаться, я был удивлён, но ещё больше удивился я, когда в квартиру вошла (вот уж был для меня сюрприз!) Лиза. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся, она, увидев меня, от неожиданности остолбенела. Мы смотрели друг на друга, казалось, целую вечность. Я чувствовал, что теряю лицо: в глазах застыли если не испуг и страх, то, по крайней мере, смущение и неловкость.
– Лиза?! – произнёс я дрогнувшим голосом, попытавшись придать себе непринуждённый вид.
– Дай же пройти!.. – проскользнула она мимо меня.
– Ах, это ты!.. Здравствуй! – подлетел к девушке Сергей, – проходи в комнату! Евгений, ты должен знать Лизу! Помнишь Новый год у Бавиэты?
Лиза, не сказав больше мне ни слова, быстро скрылась в комнате, а Сергей задержался, чтобы закрыть за мной дверь.
– Так вы, что ж?.. – глупо вырвалось у меня,
– Видишь ли, был я как-то у Бавиэты — она хотела познакомиться с моими друзьями… А Лиза как раз была у неё в гостях... Она ведь часто навещает свою подругу. Ну, вот так мы и встретились! – выдавливая из себя слова, пояснил Сергей.
На этом мы и распрощались. Я шагнул через порог, Сергей захлопнул дверь и повернул ключ. Забыв о лифте, я медленно спускался по лестнице. «Что ж, друг Евгений, винить некого... Ты сам во всём виноват, – выносил я себе приговор, нащупывая ногой очередную ступеньку и держась за перила. – Ты осквернил и бросил сокровище, а другой подобрал его. Почему ж тебе стало так больно? Неужели ты сожалеешь об утрате? Может быть, ты ревнуешь? Тебе больно... А Лизе разве не было больно?»

«Честолюбие — вот что не давало Геннадию устать от борьбы. Он умер бы от презрения к самому себе, если бы вдруг расслабился, успокоился и опустился до уровня полусонного существования обывателя. Он смело доверился своим стремлениям и мечтам, своему прекрасному, как ему представлялось, будущему и радостно напрягал свои силы с надеждой на успех. У него был сильный и верный союзник — время. Ведь он был молод, и потому у него был большой запас времени. И всё же иногда, при невезениях и неудачах, он готов был потерять рассудок от бешенства и отчаянья, от сознания того, что время всё-таки идёт, торопит его, а он пока ещё пребывает в качестве рядового солдата.
 По мере того как Геннадий превращался в индивидуума, он всё больше презирал своё окружение, презирал общество, которое своими безчисленными ограничительными механизмами принижало и угнетало человека. Это презрение увеличивалось с каждым годом, с каждым месяцем и даже с каждым днём. Он презирал простой народ за его покорность судьбе, за трусость, за раболепие перед властью. Но ещё больше он презирал тех, кто стоял у власти, кто обманывал, обкрадывал и развращал народ. Он задыхался от злости, когда эти толстые, неповоротливые, брюхатые и ленивые чиновники-бюрократы вдруг начинали мучить простых людей новыми повышениями цен или своими бесконечными байками о том, как хорошо жить и работать в советском обществе, самом справедливом, возглавляемом самыми умными и самыми честными государственными мужами. Он-то знал, какие это мужи; знал, какие они лицемеры и мошенники. Он хорошо знал эту банду временщиков; знал, как они грызутся между собой и как беспощадно уничтожают друг друга, если не могут договориться о дележе полномочий. О, эти слуги народа! Они-то и были его заклятыми врагами. Он дал себе слово посвятить свою жизнь борьбе с тиранами. «Пусть не добьюсь своего, – говорил он, – пусть даже буду побеждён, но похвально и само дерзкое желание! Пусть я только начну борьбу, другие продолжат её и победят!»

5 июля. Никогда бы не мог предположить, что неожиданная встреча с Лизой так подействует на меня угнетающе. Я провёл безсонную ночь. Вздремнул лишь под утро. Было уже часов одиннадцать, когда я сбросил с себя одеяло. Тоскливо и тревожно было на душе... Голову раздирала пульсирующая боль... Выпил таблетку анальгина. Уж лучше бы совсем не вылезать из постели! Такое ощущение, как будто меня грубо растолкали и торопили идти на митинг или на собрание.
 Кое-как позавтракав, лучше бы сказать, пообедав, — было уже около часа — поехал в центр. «Нужно окунуться в московскую толчею, – подумал я. – Может быть, пестрота улиц, красок и звуков расшевелят меня, унылого и ко всему безучастного, помогут освободиться от апатии» — «Неужели вина перед Лизой настолько велика, что я не поборю угрызений совести?» – спрашивал я. «И вина велика, и утрата огромная! Помучайся! Только страданьем преодолеешь свою боль!» – отвечал мой двойник.
Час или больше бесцельно бродил я по улице Горького, хотел уже возвращаться домой, как вдруг, подобно роялю в кустах, встретился с Жанной. Я чуть было не натолкнулся на неё. Она как-то внезапно вынырнула из толпы прямо перед моими глазами, удивлённо подняла брови и мило улыбнулась. «Так это же Халемская! – сказал я себе. – Это красавица Жанна!»
– Здравствуй! Ты меня не узнаёшь? – донёсся до моего слуха её как будто взволнованный голос.
«Так, значит, это действительно Халемская!» – убедился окончательно.
– Здравствуй, Жанна! Конечно, я тебя узнал... Тебя, и не узнать? Но, по-моему, ты изменила причёску... – приветствовал я Халемскую, скользнув отсутствующим взглядом по её ангельскому лицу. Я хотел придать своему голосу радостно-возбуждённую интонацию, но ничего у меня не получилось.
Кажется, Жанна посмотрела на меня подозрительно.
– Где ты пропадал? Ведь все уже уехали на Целину... – снова донёсся до меня её взволнованный голос.
– Да ничего особенного не делал... Впрочем, как всегда отдыхал и развлекался, – услышала она мой равнодушный ответ. – А ты, почему в Москве, а не там... на Востоке? – спросил я, несколько оживившись.
– Развлекался? Тебе было весело? – вопрос был задан так быстро, что я не успел снова погрузиться в своё отрешённое состояние.
– Да, мне всё это время было весело... Ты даже не сможешь представить, как я веселился! – соврал я.
 Она подняла глаза: я прочёл в них сомнение в истинности моего бахвальства.
– Ну, а сейчас?.. – хотела она что-то спросить и замялась.
– А сейчас я рад, просто счастлив оттого, что нежданно-негаданно встретился с тобой! – пошутил я, попытавшись улыбнуться по-настоящему, то есть легко и непринуждённо.
Непонятно, каким внутренним взором я мог смотреть на себя со стороны, но только я хорошо видел свою вымученную улыбку. Это заставило меня внутренне усмехнуться. «Надо же, отметил я, – несмотря на полную бесчувственность, похожую на душевную анестезию, я продолжаю по инерции, можно сказать, механически, интригу с Халемской».
– Я тоже рада! – сказала она, смутившись. Кажется, даже покраснела.
Я улыбнулся ещё раз своей сонной меланхолической улыбкой. Мы медленно шли по Тверскому бульвару. Голос Жанны долетал до меня откуда-то издалека. Возбуждённая, он о чём-то говорила. Как и все женщины мира, она, вероятно, считала, что при встречах с мужчинами нужно вести умные разговоры или, по крайней мере, неумолчно болтать.
– Как тебе удалось освободиться от Целины? – поинтересовалась она.
– Отбоярился...
– Как так? Я, например, освобождена по справке.
– А я просто сказал им всем, что я на Целине ничего не забыл, что у меня и в Москве много дел, – отшутился я.
– Ты так спокойно об этом говоришь...  А если Комитет комсомола поднимет вопрос?..
– Меня это не волнует, – отвечал я. – Я это всё воспринимаю как бессмысленную игру..., как глупый спектакль, в котором все мы, и ты, и я в том числе, вынуждены играть роль статистов.
Мне показалось, что она не поняла, о каком спектакле идёт речь, но всё-таки было приятно услышать её слова, полные искренней озабоченности.
– Спектакль? Игра? Я боюсь, как бы не было осложнений...
– Всё равно, это только пустая игра! – пояснил я эзоповским языком. – Я бы сказал даже сильнее: всё это напоминает мне мыльный пузырь, который, хотя и играет всеми цветами радуги, в любой момент может лопнуть и разлететься в клочья.
– И откуда у тебя берутся такие странные мысли? – с жаром воскликнула она. Голос её прозвучал тревожно, а в глазах мелькнула тень страха.
– Да всё оттуда! – показал я на свою голову.
Жанна засмеялась:
– Ну да, конечно... Откуда же ещё?
У метро «Арбатская» мы расстались.
– До свиданья! – сказала она и направилась ко входу в вестибюль.
– До свиданья! – повторил я за ней автоматически.
Прежде чем исчезнуть за дверью, Халемская обернулась, чтобы послать мне чарующую улыбку.

Я решил продлить свою прогулку по бульварному полукольцу. Оставив за собой новый, советский, памятник Гоголю, медленно стал спускаться под уклон к метро «Кропоткинская». Облюбовав свободную скамейку, стоявшую в тени деревьев, решил присесть отдохнуть. Я испытал истинное блаженство, когда, усевшись, откинулся на деревянную спинку и блаженно вытянул уставшие ноги. «Что мне Жанна? – спрашивал я. – Да, она хорошенькая, симпатичная, больше того, она красавица... Ну, так что же? Мало ли в Москве красивых девчонок! Если разобраться, Жанна мне не нужна. Жениться я пока не собираюсь. Обзавестись ещё одной любовницей? Нет, не хочу! Пусть достанется своему суженому невинной девушкой. Пора мне становиться настоящим мужчиной. Неужели я не смогу сдержать себя? Неужели поддамся пагубной привычке и захочу погубить Жанну? Не знаю..., не уверен в себе. Но я решительно запрещаю себе строить гнусные планы — совратить славную девушку! К чему? Ведь это не ново для меня... Давно ли охота за юбками была моей самоцелью? Но теперь это занятие  мне изрядно наскучило. Слава богам, я могу теперь смотреть спокойно на женские приманки. Не соблазны женского тела и не загадка женской души должны волновать настоящего мужчину. Спору нет, раздевать юную красавицу — занятие приятное и волнующее, но куда интересней срывать покровы с прогнившего общества. Интересно, например, знать, что такое большая власть: свобода или тяжкие цепи?»

«Геннадий неподвижно лежал в постели с открытыми глазами. Лицо его напоминало застывшую маску. Было уже около двенадцати часов, но он всё ещё раздумывал, вставать ему или попытаться продлить сладкий сон. Он лениво потянулся и стал вспоминать о том, что с ним было в последний день и в последний вечер. Прежде чем начинать думать о новых планах, он всегда мыслью возвращался в прошлое. И вот неподвижность сонного лица сменилась улыбкой. Он вспомнил о ней..., пленившей его своей юной свежестью... Как только что распустившаяся роза была она! Но вдруг улыбка погасла, черты лица исказились, на щеках выступила пятнами краска... Он вспомнил себя в тот момент, когда увидел её танцующей с каким-то молокососом; когда она, делая самые неприличные движения, позволяла обнимать и лапать своё тело; когда он, возмутившись, не справился с приступом бешенства и устроил дикую сцену ревности. Он был так мало похож в тот момент на сверхчеловека. И оттого, что всё это случилось с ним, пусть злым и безжалостным, но всёже великолепным и безстрашным парнем, краска стыда ещё больше разлилась на его бледных щеках. И в то время как на лице горел лихорадочный румянец, глаза его оставались холодными и спокойными, какими всегда они были».

6 июля. Что же я пишу всё о себе самом? Интересно наблюдать, как растёт число людей недовольных заведёнными в стране порядками, а точнее — засильем партократии. Жизнь понемногу улучшается, а ряды оппозиционеров, как ни парадоксально, стремительно растут. Большинство людей, в первую очередь молодёжь, перестали слепо верить вождям и руководителям государства. «Жулики, хитрецы, мироеды, кровососы, угнетатели, обманщики, надувалы» — вот слова, чаще всего употребляемые в разговорах на политические темы в курилках или в гостях, когда не боятся быть подслушанными. Появились радикально настроенные умы. В некоторых городах прошли демонстрации. Рассказывают друг другу шёпотом о неслыханных жестокостях властей: о стрельбе из автоматов в мирных демонстрантов, о танках, наезжающих на людские толпы. Особенно клянут Хрущёва и Микояна, называют их палачами. Какие ещё социальные потрясения ждут нас впереди? Отдельные разрозненные выступления подавить легко, но если поднимется вся страна, то хвалёной советской системе придёт конец.
 Сегодня меня поразил один мужчина средних лет, наверное, полусумасшедший. Его полное, вероятно, отёчное, жёлтое, желчное лицо и сухие как у мумии кисти с длинными костлявыми пальцами вызвали у меня чувство неприязни и отвращения. Он ораторствовал подобно библейскому пророку. Я убавил шаг, чтобы послушать, что он выкрикивает. Необычно и резко звучали слова о том, что мы все, чуть ли ни  поголовно, настроены против нашего уклада жизни, против наших законов (беззакония!), против действий нашего правительства как у себя дома, так и на внешней арене. «Да у нас и нет никакого правительства, – обращался он к прохожим, – у нас всё решает партия». Он с такой горечью говорил о народе, позволившем кучке преступников надеть на себя ярмо, что я почувствовал к нему уважение и симпатию. «Правительства, дипломатические миссии, делегации... – сволочи! – кричал сумасшедший. – Спорят, за каким столом им лучше сидеть: за круглым или квадратным!»
Какой-то атлетически сложенный молодой мужчина привёл двух милиционеров, которые взяли оратора с двух сторон под локотки и увели в Отделение.
Интересно, однако, было бы узнать, кто распространяет опасные слухи о стихийно возникающих демонстрациях и жестоких карательных мерах со стороны безжалостных властей? За отсутствием информации трудно что-либо утверждать определённое. Возможно, пробует свои силы пятая колонна. Ведь центральная власть после Сталина заметно ослабла. Не агент ли под видом сумасшедшего произносил зажигательные речи против Кремля? Как говорится, с чокнутого какой спрос?

Тот, кто наделён способностью чувствовать дух народа и улавливать его изменения, не может не заметить, что народный монолит начинает давать трещины, что начинается процесс распада общества. Две болезни..., две эпидемии набирают силу: стяжательство... (дух наживы) и разочарование в коммунистическом идеале. Организующая сила, которая долгое время поддерживала в народе дисциплину и заставляла забывать о личных (частных) интересах, отказываться от них, чтобы как можно скорее построить всеобщий рай на земле, рай для каждого и для всех, эта сила всё больше ослабевает, тогда как другая сила, — стремление к удовольствиям, по большей части чувственно-плотским, —– становится неодолимой. Всё это я называю разложением духа. Не знаю, как пойдёт дело дальше, но теоретически разложение (болезнь) духа может быть глубоким и необратимым. Безнадёжность положения, вызванное перманентным перенесением цели в отдалённое будущее, резко ускоряет разложение общества, порождает упадочнические настроения. Распад души в таком случае неизбежен. Я — часть общества, и по этой причине не исключаю себя из тотального процесса деградации. Естественно, я беспокоюсь о себе. Мне нужно строго следить за собой. Боюсь, что уже к тридцати годам могу стать полной духовной развалиной. Духовно опустошённый человек является ходячим мертвецом.

Виделся с Владимиром Игоревичем, с моим милым Стариком. Он предлагал мне денег, но я не взял у него ни рубля. Стыдно всё время брать в долг без отдачи. Старик настаивал на своём, хотел сунуть деньги в мой карман, но я мужественно пресёк все его попытки. Мы прогуливались с ним по университетскому скверику. Проголодавшись, решили пойти в кафе «Прага», где всегда можно вкусно пообедать. По дороге обсудили моё положение. Старик старался пробудить во мне дух уверенности в победе, за что я ему премного благодарен. Человек безукоризненной репутации, рыцарь без страха и упрёка, он умеет врачевать душу.

«Геннадий знал, что революции неизбежны; знал, что революционные взрывы могут до основания разрушить здание государства, уничтожить материальную и духовную культуру, обескровить народ. Но он также знал, что никакие революции не в состоянии изменить принципы человеческих взаимоотношений. Знал он, что и коммунизм, которым так ловко задурманили сознание людей, ничего не может изменить в человеческой природе. Поэтому он был  совершенно равнодушен к идеям французских утопистов и не собирался руководствоваться в своей жизни отвлечёнными лозунгами. Он знал, что власть была и будет основой любого социального порядка. «Нужно бороться не за коммунизм, до которого никому нет дела, даже генеральному секретарю, – говорил он в узком кругу единомышленников, – а за власть и только за власть». Геннадий знал, что борьба за власть должна наполнять жизнь мужчины. Он презирал себя за то, что всё ещё прозябает в кругу людей, которые привыкли делать только одно — подчиняться. Он не мог продвинуться среди этих людей, лишённых представления о свободе. Но какой ему самому было лучше выбрать путь: пробиваться ли шаг за шагом по служебной лестнице в соответствии с табелем о рангах, или совершить какой-нибудь удачный манёвр, например, породниться с крупным номенклатурщиком?».

7 – 8 июля. Пора вернуться к моей работе в медсанчасти. Сегодня, как только схлынул поток больных, ко мне пожаловала с визитом Аллочка в сопровождении своей подруги из регистратуры. Понимаю... Поскольку придти к молодому мужчине одной было неудобно, возможно, даже страшно, она решила взять с собой подкрепление. Я предложил красавицам присесть. Было приятно находиться рядом с цветущими молодыми женщинами. Мы непринуждённо болтали минут десять. За такое короткое время я успел, кажется, выбить из их детских головок весь идеологический хлам, которым засоряют наше сознание полчища писателей, комментаторов, агитаторов и журналистов.
– Как же так? Все говорят и думают, что партия и комсомол, правительство и... – округлила удивлённо глаза Аллочкина подруга.
– Да не бойтесь вы жить! – убеждал я наивных комсомолок. – Жизнь коротка... Не успеваешь считать годы. Странно, как это люди находят время для того, чтобы ещё чего-то бояться!
– Как же не бояться, когда кругом обман? Взять хотя бы тех же мужчин... – не поверила моей проповеди девушка.
– А вы не бойтесь, что вас могут обмануть. Главное, не ждите, когда вас обманут... Вы сами можете, если захотите, обмануть кого угодно, – развивал я наступление, не боясь сопротивления и тем более ударов в спину. Ведь противник был фактически безоружен. Подобно острому ножу, легко отрезающему куски мяса или хлеба, анатомировал я рыхлый конгломерат стандартных женских представлений о границах дозволенного и приличного в отношениях с мужчинами.
– Подумайте, к чему Вы нас призываете! Если все так будут рассуждать, как Вы, то всё  пойдёт прахом...
– Прахом, так прахом! Какая вам печаль?
– Вы, видно, не признаёте ничего святого?! – попыталась возразить подруга.
– Наши желания – вот единственное, что для нас должно быть свято! – сказал я тоном учителя.
– Но тот, кто торопится жить, только растрачивает себя! – возразила подруга.
– Но тот, кто всего боится, обкрадывает самого себя! – ответил я не столько для подруги, сколько для Аллочки.
Скоро подругу кто-то позвал (я думаю, что это было сделано нарочно), которая тут же оставила нас, но перед тем как удалиться, тяжело вздохнула, бросив на меня гипнотизирующий взгляд. Я не замедлил воспользоваться столь благоприятными обстоятельствами: приблизился к Аллочке и взял её за руку. Случайно мой указательный палец оказался на внутренней стороне запястья, там, где врачи прощупывают пульс. Учащённое сердцебиение (тахикардия) выдали мне волненье молодой замужницы. Да и глаза выдавали: я прочёл в них тот особенный страх, с которым ожидают женщины приближения желанного мгновения. Тогда я решительно обнял Аллочку. Она слабо сопротивлялась..., наверное, больше для виду.

«Геннадий не всегда праздновал победы над кокетками, хохотушками, меланхоличками, модницами и скромницами. Попалась ему однажды девушка твёрдая, как сталь, и неприступная, как скала. Любовь, ещё недавно переполнявшая его сердце, теперь стала для него непосильной тяжестью. Странная была эта любовь! Отношения их развивались не по его, а по её сценарию. Он давно уже понял, что терпит поражение, что она не согласится стать его очередной жертвой. Ему давно нужно было бы оставить её, но он с каждым днём загорался всё сильней и надеялся, что она не выдержит его бурного натиска и рано или поздно потеряет голову. Но вопреки его ожиданиям она оказалась девушкой строгих (старых) правил, и все его старания ни к чему не приводили. В конце концов, он устал от неё и хотел теперь одного –  расстаться с ней как можно быстрей. Ему пришла в голову навязчивая идея: если он заберёт у неё свои стихи, то сможет легко и быстро её забыть. «Но пока мои стихи хранятся у неё, – думал он, – я буду постоянно привязан к ней».
Он радовался своей решительности прекратить встречи с мучительницей. Он воображал предстоящую встречу как короткую почти без слов сцену. Она открывает ему дверь, улыбается приветливо и говорит обычные слова: «Здравствуй! Раздевайся...». Обвивает его шею, целует и пытается снять с него плащ. Он смотрит прямо ей в глаза и, не говоря ни слова, проходит в комнату. Лицо у него холодное, строгое. «Дай-ка мне стихи, которые я тебе посвятил, да ещё листок бумаги!» – цедит он чуть ли не сквозь зубы. Он отстранённо разглядывает её, насмешливо улыбаясь. Она, смущённая и подавленная, безропотно отдаёт стихи, которые он когда-то сочинял безсонными ночами, вдохновляясь её волшебной красотой. «Листок бумаги!» – напоминает он, видя, что она медлит. Он берёт стихи, небрежно бросает их в портфель, потом присаживается к столу и пишет прощальный монолог, после чего встаёт и, молча, не оглядываясь, уходит... Слышит, как она горько плачет.
Так представлял Геннадий себе их последнюю встречу... Стараясь подавить волнение, быстро взбежал он на третий этаж. Помедлив секунду перед дверью, позвонил.
– Здравствуй! – сказала она, радостно рванувшись к нему навстречу.
Геннадий ничего не ответил.
– Раздевайся же! – пропела она приятным голосом, несколько обескураженная его странным молчанием.
Он продолжал молчать, приготовившись действовать по заранее продуманному плану, но страх и тревога в её глазах смутили его, и он, вместо того чтобы пройти вперёд, остановился и сказал:
– Я ненадолго....
– Всё равно раздевайся! – протянула она к нему руки.
– Да нет же! – ответил он холодно, раздосадованный на свою слабость и неумение держаться своей линии.
– Дай мне стихи! – потребовал он.
– А зачем они тебе? – спросила она.
– Сжечь! Сжечь надо эти стихи! – взорвался он.
Взгляды их встретились, и ему стало ясно, что стихи она не вернёт. Тогда он протянул руку к ящику стола, но она оттолкнула его с такой силой, которую от неё трудно было ожидать. Стиснув зубы, – унизительно было вступать в борьбу с девушкой – он стал выворачивать ей руки. К счастью, Геннадий быстро опомнился и оставил её в покое. Но как ему было унять разлившуюся желчь? Он взял авторучку, пристроился у края стола, и, пододвинув к себе бумагу, дал волю своим чувствам. А что же делала она? Стояла рядом и читала вслух то, что так злобно выплёскивалось из его души и переходило на бумагу. Всю злость, какая только у него была, вложил он в четверостишие-экспромт. Он дописал последнее слово, встал и направился к выходу. Он слышал за своей спиной, как она с треском разодрала исписанный им листок. Сердце его больно сжалось, вернуть ничего уже было нельзя.
Прошло два или три месяца. Геннадий уже стал забывать о своей трагедии, как однажды услышал в трубке её певучий голос. Она предложила встретиться. Старые чувства проснулись в нём. На этот раз она не только не сопротивлялась, но и сама подтолкнула его к решительным действиям. Казалось бы, он должен был испытать великое счастье: ведь он получил от неё всё, о чём только может мечтать мужчина. Но момент был упущен. Она ждала от него бурной страсти и нежных ласк. Но он, перегорев ещё к моменту их разрыва, больше походил на мужа, исполняющего свои обязанности. Она не нашла в нём любовника, в жарких объятьях которого могла бы утолить свою ненасытную страсть. Разочарованные, расстались они без сожаления».

9 июля. Сегодня в медсанчасти получил я настоящее боевое крещение. В течение трёх часов через наши руки прошли пятьдесят человек, получивших травмы. Мой хирург совсем выбился из сил, да и сам я, следует заметить, никогда не изматывался до такой степени. Зато, какая неожиданная радость ждала меня в этот день. После приёма больных ко мне заглянула Аллочка, одна, без всякого сопровождения. После объятий и поцелуев, возможно, даже забыв о том, что уже не свободная девица, а замужница, назначила она мне свиданье. Я не сразу поверил словам, слетевшим с губ, горящих от моих поцелуев. Нет, я не сомневался в успехе, но никак не мог предположить, что молодая девушка, только что вышедшая замуж, так быстро откликнется на мой страстный призыв. Ведь замужем-то она всего несколько недель. Её муж, конечно, не подозревает, что жена готовит ему с моей помощью титул рогоносца. Вот уж действительно, как сказано в Ветхом Завете, женщина — это дьявольский сосуд, дьявол во плоти.
А что же Жанна? Она всё время от меня удаляется, как будто ангел-хранитель спасает её своим незримым крылом от моих домогательств. В настоящее время мне вообще не до неё.

«Девушки... женщины. Геннадий не мог сказать, сколько их у него было, лучше сказать, перебывало, с того времени, как он попал в поле женского тяготения. Знал только, что много. Не раз ловил он себя на мысли, что не мог вспомнить некоторых милашек по именам и даже по лицам. Сколько было таких, как он говорил, на один вечер, в лица которых он не успел даже всмотреться! Может быть, не один раз встречал он какую-нибудь красотку и проходил мимо, не узнавая…  Сколько же у него было девиц, молодых вдовушек и даже замужних: тридцать, пятьдесят, сто? Или ещё больше? Вот собрать бы их всех вместе и... устроить смотр, – рождалась у него иногда шальная идея. Он даже огорчался оттого, что это можно сделать только в воображении. Вот они стоят крутобёдрые и широкозадые, стройные и толстушки, пухленькие и костлявые, весёлые хохотушки и грустные меланхолички, вулканоподобные и фригидные, легкомысленные и серьёзные, хитрые и глупышки, красавицы и дурнушки. Все они ему быстро надоедали. Ведь женщина была нужна ему всего лишь как средство наслаждения. В порыве страсти  мял он и терзал податливое тело самки и, насытившись им, забывал о той, кому это тело принадлежало. Несмотря на свой солидный возраст, к любви он ещё не был готов — не созрел. Но не только сладострастие толкало его на охоту за объектами женского пола. Победы, одерживаемые над сладкими грешницами, приносили ему завидную славу и возвышали над серой толпой обывателей. Он знал, как быстро завоевать сердце неопытной девушки. Вот одну он участливо выслушивал, и этого было достаточно, чтобы получить вознаграждение. Вот за этой ему пришлось побегать, немало потратить на неё времени и денег, чтобы всё-таки добиться своего. Вот эта блондинка вообще не хотела принимать его ухаживаний и совершенно неожиданно отдалась как раз в тот момент, когда он объявил о снятии осады. Горечь разлуки сделала её более уступчивой. Вот эту брюнетку погубила любовь к цветам, которые он дарил ей при каждом удобном случае. А вот эту густоволосую шатенку победил бурным и решительным натиском. Ведь многие из развратниц любят грубую силу. А вот эта, нежная и застенчивая, навсегда останется в его памяти. Если бы он встретился с ней раньше, когда  был ещё невинным, не было бы у него этих десятков женщин»…

10 июля. Вот и Аллочка не устояла... Не знаю, как это могло произойти так молниеносно. Приятно опустошённые, счастливые, держа друг друга в объятиях, лежали мы на моём старом диване, лениво и бездумно роняли редкие слова.
– Как можно говорить о таких вещах? – то ли для себя проворковала она, то ли задала мне вопрос.
«О каких ещё там вещах? Чем, собственно, она взволнована? Причудливая всё-таки логика у этих женщин...» – молчал я.
– Ты милый, славный... Ты чудесный! – лепетала она над моим ухом.
– Твой муж, он что... очень стар? – полюбопытствовал я, вспомнив о её замужестве месячной давности.
Она приподняла голову и долго смотрела на меня своими детскими невинными глазами... Поцеловала меня в шею и засмеялась:
– Кто тебе сказал? Он очень молод! Как ты или даже моложе... Кстати, сколько тебе лет?
– Считай…, двадцать два. А что, тебя интересует мой возраст?
– Как, тебе только двадцать два? А моему мужу двадцать пять. Но мне показалось, что ты намного старше... Тебе можно дать и двадцать семь!
– Выходит, твой муж, по сравнению со мной, мальчишка! – усмехнулся я. – Он, может быть, некрасив?
– Подруги говорят, мой муж красавец!
– Разве я лучше твоего мужа?
– Такого, как ты, я никогда раньше не встречала! Ты особый! – польстила мне Аллочка.
– Что же ты нашла во мне хорошего?
– Как же я могу рассказать об этом? Я искала тебя... и нашла. А муж? Что ж, пусть будет муж, раз уж так получилось... А ты, ты можешь гордиться собой: ты настоящий мужчина... В тебе всё мужское, но в то же время в тебе есть что-то неуловимо нежное, чистое, чего нет даже у женщин. Ты мой любимый мальчик!
– Сама ты ещё совсем ребёнок!
Разговор прекратился сам собой. Мы погрузились в полудремотное состояние, длившееся не больше получаса. Аллочка открыла глаза и воскликнула:
– Ой, мне пора! Боже мой, как не хочется уходить!
– Я не хочу, чтобы ты уходила! – безбожно соврал я.
– Но мы встретимся ещё, милый? – спросила Аллочка так, как будто наша следующая встреча была делом решённым.
– И ты ещё сомневаешься? – подыграл я ей.

«– Эта женщина святая! – сказал Лепарелло.
– Святая или святоша? – ухмыльнулся Донжуан.
– Сеньор, Вы её обязательно полюбите и, вот увидите, как сразу преобразится мир... Природа и люди станут такими прекрасными!
 Донжуан не удостоил взглядом своего верного слугу. Последнее время его мучило несварение желудка. Изжога, начавшаяся сразу после обеда, была причиной его плохого настроения. «Проклятый трактир!» – злился он.
– Любовь лечит от всех болезней! – нарушил молчание Лепарелло.
– Лечит молодых и здоровых! Таких бычков, как ты!
– Она Вам не нравится? – уточнил Лепарелло.
– Она славная амазонка, но женщины такого типа у меня уже были.
– А каких же, интересно знать, у Вас ещё не было?
– Таких, пожалуй, не найдётся.
– И как они Вам только не надоедят?
– Надоели, мой милый Лепарелло... Страшно надоели! Но больше нечем заняться, вот беда!»

13 июля. Мои отношения с Аллочкой развиваются по нарастающей. Притягательная, обаятельная и зажигательная... Да разве найдёшь эпитеты, которые хотя бы приблизительно могли передать её очарование! Она скрашивает мои серые будни, заставляет забывать прозу городской жизни. Она любит меня и тянется ко мне точно так, как комнатный цветок к солнцу. И я рад сгорать для неё, стараюсь побороть в себе лжеца и обманщика.
Что связывает меня с Аллочкой? Конечно, она мне нужна, даже необходима, однако я чувствую, что просто доставляю себе удовольствие, наслаждаюсь близостью с красивой женщиной. Не сомневаюсь, она любит меня, тогда как я просто играю в любовь. Если разобраться, она мне чужая. Я с ней счастлив как любовник, но не как обладатель своей второй половины, без которой невозможна полноценная жизнь. Эта простая девочка-женщина не может дать мне такого счастья, вместе с которым человек заново рождается и с радостным удивлением смотрит на мир, хотя ещё вчера ненавидел его. Аллочка — это моё удовлетворённое на миг тщеславие.
 Насколько она хороша собой, я особенно почувствовал, когда увидел, как жадно смотрят на неё мужчины. Вчера мы должны были встретиться в тенистом уголке сквера у кинотеатра. Я ждал её, поминутно посматривая на часы. Она опаздывала уже минут на пять. Но вот я заметил, как она быстро идёт по дорожке, легко ступая своими стройными ножками. Укороченная по моде юбка плотно обтягивала её крутые бёдра. Она спешила ко мне, а мужчины оглядывались, оценивали её тело жадными глазами, и, конечно, дорисовывали в своём воображении то, что скрывалось под одеждой. Мне показалось, что она почти физически чувствовала на себе это внимание самцов и поэтому старалась не смотреть по сторонам. «Кто ж устоит перед таким соблазном?» – подумал я, гордясь втайне тем, что именно я владею этой красивейшей женщиной.

«Эта странная декадентская история долго занимала воображение Геннадия. Начало было самое обыкновенное. В самый разгар веселья он вдруг захандрил. Он сидел в окружении своих постоянных приятелей, но видел себя совсем в другом месте. «Буквально, как во сне, какое-то раздвоение души!» – сказал он, находящийся здесь, себе другому, весело скучающему где-то там, в кругу других людей. Его, как обычно выбрали тамадой. Подсадили к нему самую красивую женщину — настоящая муза во плоти, которая должна была его вдохновлять. Но чувство тоски и гнетущей тревоги не покидали его. Ничего подобного, во всяком случае, в такой степени он никогда раньше не испытывал. Наконец он не выдержал, молча встал из-за стола и, не сказав никому ни слова, вышел в коридор. Ни с того, ни с сего решил поехать он в полузабытое туда, где не появлялся почти полгода. Для Москвы это очень большое время — целая вечность.
 Он нажал на кнопку дверного звонка. Неестественно резкий дребезжащий звук раздался за старинной массивной дверью. Тотчас же послышался заливистый женский смех, похожий на звонкоголосый лай комнатной собачки. Этот смех ему хорошо был знаком. Он засомневался, правильно ли поступил, что снова появился здесь, когда его никто не приглашал и уж, наверное, не ждал. Но девушка уже открыла дверь. Ничего не оставалось, как покориться судьбе.
 У неё были гости. За столом сидели изрядно подвыпившие молодые мужчины и довольно свежие девицы. Геннадий оценил их как опытных вакханок. На столе стояла бутылка с недопитым вином, громоздились прокисшие закуски. Магнитофон в углу хрипел, как простуженный бард. Геннадию освободили место, налили вина. Он ещё раз поймал себя на мысли, что напрасно сюда приехал, и заскучал ещё больше. Между тем догадливые гости стали пара за парой уходить. Не прошло и полчаса, как дверь захлопнулась в последний раз. Они остались вдвоём. Она мягким кошачьим движением потянулась к нему, обвила его шею слабыми руками и прижалась горячими губами к его зацелованным губам. «Вот ты и в ловушке, вот ты и попался, как мышка в кошкины лапки! – успел сказать Геннадий самому себе. – Сидел бы ты, парень, лучше дома, чтобы никому не портить настроения!»

14 июля. Моя бедная мама! Она живёт ради меня, ради моего счастливого будущего.
– Вот закончишь ты институт! – начинает она свою любимую тему.
– Да, конечно, это будет событие историческое!.. – отвечаю с улыбкой.
– Устроишься на работу, встанешь на ноги... Разбогатеешь! – продолжает мать.
– Хотел бы я знать, как может встать на ноги специалист с высшим образованием, который по окончании вуза будет получать сто..., ну, сто пятьдесят рублей в месяц?
– По-всякому бывает, – не сдаётся мать, – у других оклад и того меньше: семьдесят... девяносто рубликов, а смотришь, всё-то у них есть: и машина, и дача...
– Допустим, выиграю по лотерейному билету десять тысяч, что дальше-то? Ведь это всё равно не деньги! – пытаюсь охладить пыл материнских мечтаний о сказочном богатстве.
– Женишься! – оживляется она. – Дети пойдут... Счастье-то какое!
– Эх, мама, мама! Насколько я понимаю, жену и детей кормить надо, одевать... Да и квартира нужна большая, чтобы каждому члену семьи было хотя бы по комнате!
Мать некоторое время беспомощно молчит. «Ну, всё, – думаю, – загнал я свою ненаглядную старушку в угол, теперь оставит в покое своего конька-горбунка». Но не тут-то было. Собравшись с мыслями, она продолжает:
– А ты добивайся... Кто тебе мешает?
– Да что ж я могу сделать один против миллионов?
Мать смотри на меня как на ненормального, машет руками:
– Какие такие миллионы? Уж не помешался ли ты со своей заумной учёбой?
– Ладно бы просто миллионы, а то ведь ещё и организованная банда! – подливаю масла.
– К врачу бы тебе, сыночек, сходить! Больно умный ты у меня стал, совсем заучился. А ты попроще на жизнь-то смотри, живи как все и не забивай себе голову всякими глупостями... Пегасы да музы твои до добра не доведут!
– Просто жить – скучно. Не все могут жить как все.
– Гордость-то какая! Гордых людей не любят... Уйми свою гордыню-то!
– Бедный я, мама, а потому и гордый.
– Ну, господь с тобой! – сдаётся, наконец, мама.
 «Мама… мама, ; продолжаю я молча, – знала бы ты, что самая лучшая черта в мужчине — честолюбие. А богатство богатству рознь. Ещё вопрос, кого нужно считать богатым: миллионщика Остапа Бендера или безкопеечных студентов? И ещё неизвестно, что лучше для человека: сытый желудок или торжество духа?»

«Если действительно нет никакой загробной жизни, – рассуждал Геннадий, перелистывая толстую книгу какого-то марксиста-атеиста, – тогда смерть разом избавляет человека от всех страданий: реальных, возникающих от болезней и материальных лишений, и надуманных, являющихся следствием праздности и пресыщенности. Если после смерти от человека остаётся один только прах, то о чём тогда беспокоиться? В таком случае в смерти можно видеть нечто утешительное. Ведь когда человек умрёт, он тут же, немедленно, забудет всю свою земную жизнь со всеми её сомнительными радостями и сокрушительными бедами. Даже когда человек ещё молод и вполне здоров, он должен с чувством облегчения думать о таком спасительном финале. Вне всякого сомнения, измученному жизненными неурядицами человеку должно становиться легче, когда он вдруг вспомнит, что, в конце концов, придёт смерть и избавит его от груза забот и треволнений, телесных и душевных страданий. Как Александр разрубил гордиев узел, так и смерть решит за человека все вопросы, мучившие его в течение жизни. Так пусть же не отчаиваются те, кому никак не удаётся почувствовать себя счастливыми. Пусть знают, что смерть-утешительница одним прикосновением залечит все их раны бальзамом забвения. Нет ничего справедливее смерти, ибо она одна делает людей равными друг другу. Но избранным, но счастливцам, но баловням судьбы ужасна даже сама мысль о смерти! Она повергает в трепет их души! «Страх смерти — какая нелепость!» – гордо усмехнулся Геннадий. Но тут же внутренне содрогнулся, представив, как бездушные п;рки обрывают нить его жизни».

17 июля. Кажется, потерял я свою милую Аллочку... Ничто не предвещало беды. Но вдруг злой дух вселился в меня. Не какой-то мистический дух, а я сам, разделившийся в себе на два Я. И тот, что находился рядом с любовницей, целующий и обнимающий её, подвергался теперь осуждению и нападкам со стороны другого, наблюдающего и оценивающего.
Никто не осмелится утверждать, что знает определённо: приходят ли к нам извне или рождаются в нас самих все эти бесконечные движения сознания, все эти ощущения, чувства, мысли, идеи... А что можно утверждать относительно цельности сознания и его расщепления, о такой гениальной способности человека, как воображение и предвидение? Физиологи и психологи безсильны ответить на эти вопросы. Они изучают одну лишь феноменологию. Скользя по поверхности непонятных процессов, они делают глубокомысленный вид знатоков, в чём и заключается вся их учёность. Физиолог старается свести чувства и разум к возбуждению и торможению нервных клеток, которые регистрируются с помощью сверхчувствительных приборов. Но сколько ни изучай электрические явления в нервной ткани, никогда не приблизишься к раскрытию тайны души. Психолог концентрирует внимание на видах психической деятельности, но никогда ничего не скажет о её природе. Он только может повторить вымыслы физиологов. А ведь даже простому человеку ясно, что телесное и психическое как-то связаны между собой. Люди понимали это всегда. Недаром в древности, Иисус Христос, например, говорили о еде и пище с подчёркнутым уважением, поскольку считали хлеб пищей для души. Связь между материей и духом видна всем. Но какова эта связь? Каков её механизм? Каким образом грубая материя, хлеб или мясо, после ряда превращений питает душу или даже становится самой душой? Кто ответит на этот вопрос, тот по своим знаниям сравняется с богами. Но этого никогда не случится.

Итак, в меня вселился злой дух. Почувствовав, что со мной что-то происходит, — меня всегда поражала чуткость женской души — Аллочка положила свою нежную ласковую руку мне на плечо и тихо спросила:
– Что с тобой, Жешечка? Уж не заболела ли у тебя голова?
– Ты почти угадала! – не очень-то охотно ответил я.
– Скажи мне, что с тобой?
– Да всё то же самое...
Вряд ли она стала ломать голову над смыслом моих слов. Да и кто мог бы заподозрить смысл в каких-то самых обыкновенных словах? Наверное, она даже пропустила мимо ушей это моё «то же самое».
– Не жди, когда боль станет невыносимой... Я тебе сейчас дам таблетку анальгина: выпьешь, и всё пройдёт! – ласково, словно голубка,  проворковала она и как маленького нежно погладила меня по голове. Счастливая улыбка, напоминающая материнскую, светилась на её лице.
– Пусть болит... Для чего и для кого мне себя жалеть? – как будто кто подтолкнул меня.
– А обо мне ты разве забыл?
– Ты?
– Да, я!
– У тебя есть муж! – (страшная бестактность с моей стороны!).
– Я пойду! Мне пора! – упавшим голосом сказала она и стала одеваться.
 Движенья её были решительны, но суетливы из-за охватившего её волнения. Справившись с чулками и лифчиком, взяла она висевшую на стуле рубашку. Я решил удержать её.
– Подожди! – не то приказал, не то попросил я. – А где же обещанная таблетка?
– Что тебе ещё от меня нужно?
– Но я люблю тебя! – подчеркнул я.
– Ах, не надо об этом, прошу тебя! Всё равно нам нужно расстаться... Муж уже подозревает...
– Как он может подозревать? Ведь никто не догадывается о наших встречах!
– Шила в мешке не утаишь: он чувствует, что я с ним слишком холодна.
– Что же ты думаешь делать?
– Нам лучше не встречаться...
– Тебе виднее! – сказал я и демонстративно отвернулся.
– Ты сердишься, Жешка? – спросила она, и в её голосе я услышал и надежду, и мольбу, и ожидание.
– Какое это имеет значение?
– До свиданья! – тихо, почти шёпотом сказала она.
– Прощай! – холодно отозвался я.
 Аллочка положила руку на задвижку, но прежде чем открыть дверь, остановилась в нерешительности. Поколебавшись секунду, подошла к кровати, посмотрела прямо в мои глаза, будто хотела найти в них ответ на мучивший её вопрос.
– Раз уж оделась, иди! – сказал я, фактически толкнув её.
 Аллочка гордо выпрямилась и, схватив свою сумочку, выбежала, громко хлопнув дверью.

20 – 21 июля. Истинный мыслитель должен работать головой! – прочитал я у одного советского философа. Уж эти мне философы! О, как они любят повторять эту глупость! Ещё бы, ведь они считают себя мыслителями. А я сказал бы, что все они хитрецы порядочные и стремятся не столько к истине (им до неё дела нет), сколько к получению подачек от властителей-временщиков. Работают же они, конечно, не столько головой, сколько своим лживым языком. Фарисеи, они твердят нам, что счастье заключается не в том, чтобы брать у других, а в том, чтобы отдавать другим. Работайте, ; говорят они, – трудитесь на благо общества и вы почувствуете, какими сокровищами обладаете, как сказочно вы богаты! Отдавать — значит брать! — патетически восклицают они. А мне пока что нравится брать! Как приятно бывает брать, когда не нужно задумываться, чьё это, своё или чужое; когда знаешь, что никто не посмеет остановить тебя.
С такими странными, а лучше сказать, «дурными» мыслями, «недостойными» советского студента, и даже не мыслями, а с умонастроением, сидел я в своём кабинете после приёма больных. В дверь постучали.
– Войдите! – сказал я машинально.
Дверь отворилась, но я, погружённый в свои мрачные мысли, даже не  повернулся посмотреть, кто вошёл в кабинет. Но когда кто-то нежно прижался ко мне и обнял меня за шею, я сразу догадался, что это была моя Аллочка.
– Как, это ты? Какой приятный сюрприз! А ведь я подумал тогда, что между нами всё кончено.
– Вот глупый! Ничего и не кончено: всё ещё только начинается! Если, конечно, ты не решил иначе..., – пропела Аллочка нежной флейтой, усевшись ко мне на колени, как будто не было другого места.
– А как же твой ревнивый муж? – глупо полюбопытствовал я.
– Не такой уж он у меня и ревнивый! Правда, чтобы не вызвать у него подозрений, встречаться будем теперь реже, не чаще, чем раз в неделю.
– Только один раз в неделю! – актёрски воскликнул я, придав своему голосу минорное звучание.
– Неблагодарный! Разве тебе этого мало? – (Посыпались страстные и нежные поцелуи).
– Раз в неделю встречаюсь с тобой... Хорошо, а что я буду делать в другие дни? Вздыхать, томиться, ждать? А если я не вытерплю...
– Ты шутишь? Не понимаю тебя!
Руки только что обнимавшие мою шею, медленно разжались и опустились... Аллочка пересела с моих колен на стул.
«Какая чувствительная натура! Какая болезненная реакция! Вот уж и слёзы на глазах!» ; с удовлетворением отметил я.
– Не знаю... Наверное, шучу, – сказал я, чтобы успокоить её. В то же время вселившийся в меня бес продолжал свою подлую игру. (Возможно, бес служит у меня козлом отпущения, а в действительности виноват мой характер). Я нарочно придал своему лицу равнодушное спокойное выражение.
– Ты не рад мне?! – вспыхнув, с чувством сказала Аллочка. – Прошу тебя, не играй со мной... Мне ведь и без того приходится тяжело... Если я изменяю мужу, то это не значит, что я...
– Я не рад тебе? Лучше скажи, когда увидимся?
 Мои слова вернули ей настроение. Она снова устроилась на моих коленях.
– Позвони мне завтра по телефону регистратуры, а если спросят, кто, скажи: Володя.
– Это кто же такой?
– Это мой муж.
– Ах, твой муж! Хорошо бы его отправить куда-нибудь, в командировку, что ли! – сказал я в шутку.
– Месяца через два он должен поехать в Калугу: у него там производственная практика.
– Ну и пусть едет в свою Калугу, а то ещё куда подальше! – засмеялся я почти весело.
– Он хочет, чтобы я взяла отпуск и поехала с ним, – печально вздохнула Аллочка.
– Вот и поезжай! – как-то само собой вырвалось у меня. – Муж — это опора, а возлюбленный — игрушка замужней женщины!
– Ну и поеду! – не сдержала она обиду.
– Конечно, поедешь... Куда денешься от мужа?
Аллочка снова расстроилась. Лицо её осунулось, стало бледным и даже потеряло часть своего обаяния. «Какой же я, однако, ребёнок! Что за удовольствие мучить молодую женщину, к которой привязался со всей силой молодости? Почему меня так и подмывает причинить боль другому человеку, пусть даже близкому и любимому? Сидит ли во мне злой чёртик или просто у меня дурная привычка смотреть на людей как на интересную игрушку, которую, как бы ни нравилась, нужно обязательно сломать, чтобы узнать, что у неё спрятано внутри?» – так думал я, глядя с болью и сочувствием на страдающую Аллочку. «Как я люблю её и как грубо с ней обращаюсь!» – упрекнул я себя.
Мне ужасно захотелось утешить её, сказать, что она мне нужна, сказать хотя бы, чтобы не искать сравнения, нужна мне как воздух или как солнце. Не дав остыть нахлынувшему чувству, я нежно обнял её. И тут она заплакала прямо у меня на груди. Я стал целовать её мокрые от слёз глаза, зелёные русалочьи глаза, опушённые длинными, не знавшими никакой краски ресницами.

«Геннадий мечтал о завоевании общества, разрабатывал конкретные планы достижения своей цели. Решающее значение придавал он созданию надёжной деловой организации, ибо понимал, что, не владея таким средством, нельзя пробиться даже на средние этажи социальной пирамиды. Всё было продумано им до мелочей. Даже женитьбу рассматривал он как одно из возможных эффективных средств борьбы. «Брак по расчёту — это эффективное оружие!» – внушал он своим сподвижникам. Вот отчего он сам не мог и не хотел жениться на любимой девушке.
Трудней всего было бороться с самим собой. Вперёд без страха! — таков был его девиз. «Не боги горшки обжигают!» – подбадривал он сомневающихся в успехе. Но как часто переживал он собственные страхи! «Отступить, остановиться, жить как все, – нашёптывал ему подлый внутренний голос. – Ведь жизнь коротка, а дорога к победе трудна и опасна; ведь живут миллионы людей: едят, пьют, спят, влюбляются, размножаются и совсем не чувствуют себя несчастными!» Но и в минуты постыдной слабости Геннадий не переставал верить в свою звезду. «Нас ждёт победа, мы должны победить!» – убеждал он себя и единомышленников. Он верил в своё предназначение.
Время шло. Каждый день ходил он на работу, встречался с друзьями, занимался спортом, читал книги, писал стихи, повести и памфлеты. Время шло, но ничего примечательного в его жизни не происходило. Зато был труд: упорный, постоянный, временами вдохновенный, тяжкий труд во имя будущего. Время шло. По-прежнему его увлекали, правда, с каждым годом всё меньше, дикие кутежи, в которых он неизменно первенствовал. По-прежнему любил он мимолетные чисто физические и безсмысленные связи с опытными женщинами, и с девочками, только что вступающими в разврат. По-прежнему ходил он на сборища молодых поэтов и слушал, зевая, целыми вечерами стихи и читал свои экспромты и эпиграммы. Время шло. Ему же казалось, что он живет, и будет жить вечно. Он всецело был занят тем, что нацеливался, искал случая, который поднял бы его над будничной скукой, освободил бы от мелочей повседневной жизни, избавил бы от скопища мелких и пустых людей...
О, если бы Геннадий знал, какое разочарование ждёт его там, в мире так называемой элиты! Если бы он знал, что там, наверху, он будет окружён страшной нелюдью, озабоченной только одним, как не дать затоптать себя и как убрать с дороги соперников! Если бы он знал заранее, что тратит силы на то, чтобы пробиться в шакалью стаю!»

25 июля ; 1 августа. В связи с увлечением Аллочкой (странно, она ассоциируется у меня с Лоттой, хотя я не могу даже представить образ последней, поскольку не читал ещё Гётевского Вертера), я почти полностью потерял интерес к Жанне. Все мысли и чувства принадлежат теперь моей новой любовнице. Как и все влюблённые, я немножко сошёл с ума. Если не занят сверхважным делом, мечтательно вздыхаю, а временами требую к себе музу. Как сказал поэт, «и тянется рука к перу, перо к бумаге». Почти не ем, «сохну на корню», становлюсь всё бледней и худосочнее. Мать смеётся надо мной, называет меня «живым трупом». Она, конечно, не догадывается об истинной причине моего странного поведения. Но опасно, очень опасно так поддаваться своему чувству! В качестве холодного душа хорошо помогают стихи славного поэта Генриха Гейне. Знал бы насмешливый поэт, как врачуют душу его иронические четверостишия! Вот, например, такие строчки:

Бедный Генрих, ты влюблён
И, хотя молчишь об этом,
Пламя сердца твоего
Так и пышет под жилетом!

После прочтения таких стихов, романтически настроенный герой, как бы ни был влюблён, сразу спускается с небес на землю. Я прекрасно понимаю, что должен сделать над собой усилие..., разобраться в своих чувствах...

***
Увы, сегодня вечером была последняя встреча с Аллочкой. Началось с того, что она, как всегда, заглянула ко мне в кабинет.
– Здравствуй, Жешка! – приветливая улыбка, сияющие глаза.
«Старается показать, что по-прежнему благосклонна ко мне и, как любая женщина, выражает свои чувства не мёртвыми словами, а живыми жестами, обворожительной улыбкой, характерными движениями тела... Оно и понятно: первая сигнальная система куда доходчивей и красноречивее сухих слов!» – так думал я, взирая на молодую богиню.
– Что же ты хмуришься? Или я не во время? А может, ты не хочешь меня видеть? – быстро проговорила она.
Пока я собирался сказать ей что-нибудь приятное, она заняла свой привычное место, то есть устроилась на моих коленях, и стала лепетать мне в самое ухо разные интимные глупости... Минут через десять мы вышли из медсанчасти.
– Куда пойдём? – спросил я, по мужской наивности допуская различные варианты: кино, кафе, парк...
– Конечно, к тебе! – мило улыбнулась она и нетерпеливо сжала мою руку.

Никогда ещё Аллочка не раскрывала так полно своих чар. Она доводила меня до экстаза своими то бурными, то нежными ласками. Казалось, наши души и тела навсегда сольются вместе. Впервые я понял, как сильна и беспредельна любовь женщины. Когда порывы страсти сменились умиротворённой усталостью, Аллочка полуголосом-полушёпотом спросила:
– Ну, как ты проводил время без меня, мой милый?
Вопрос этот, вероятно, волновал её. Не случайно он всплыл в её памяти в тот момент, когда женщины вообще забывают обо всём на свете.
– Не трудно представить, как я убивал время... В основном тосковал и хандрил.
– Как странно слышать от тебя такие слова! – оторвала она голову от подушки и поцеловала меня пересохшими губами.
– В этом нет ничего удивительного: встречаемся мы редко, от случая к случаю, и каждый раз я должен выпрашивать у тебя свидания, – пояснил я.
– Но это не правда! Просто муж следит за каждым моим шагом... Да ещё наши сердобольные сплетницы взялись за меня! – запротестовала Аллочка.
– Пусть неправда, но я, пожалуй, не буду больше надоедать тебе своей назойливостью... буду вести себя тихо и скромно.
– Ах, зачем ты всё это говоришь? Ведь это я бегаю за тобой, а не ты за мной! И потом, самое главное, ведь мы любим друг друга!
Вместо ответа я громко рассмеялся. Не знаю, по какой причине: то ли оттого, что мы слишком долго не виделись, и постоянное нервное напряжение вывело меня из равновесия; то ли оттого, что я, как мне казалось, мучился больше положенного в таких случаях; только я вдруг почувствовал, как во мне разливается желчь и пробуждается ревнивая жалость к самому себе. И вместо ласки, так ожидаемой Аллочкой, я совершенно неожиданно для себя, а тем более для неё, глупо изрёк:
– Ещё нужно разобраться с нашими чувствами... Любим ли мы — вот в чём вопрос. В наше время говорить о любви...
Аллочка помрачнела, глаза её расширились, а губы задрожали и побледнели. Растерянность и негодование читались на её лице. Она выглядела так, как будто получила незаслуженную пощёчину. Да и как могла выглядеть женщина, только что наказанная за свою любовь? Я тут же хотел исправить положение, но почему-то медлил с объяснением своего более чем странного заявления.
– Ты циник!! – скорее беспомощно, чем осуждающе простонала она.
Я хотел возразить, но она опередила меня:
– Недаром я не слышала о тебе от наших женщин ни одного хорошего слова.
– Но ведь и ты не ангел... Меня они называют циником, а знаешь ли ты, что они болтают о тебе? – срефлексировал я.
– Что, интересно, обо мне говорят? – всхлипнула она. Глаза её блестели от слёз. Машинально достала она носовой платок.
– Что ты порядочная потаскуха! – не удержался я, хотя и понимал, что ни в коем случае нельзя было давать волю языку.
Аллочка вся съёжилась... сжалась, задрожала, будто попала на мороз или промёрзла от холодного дождя. Медленно, как бы в раздумье, стала она одеваться. Стоило мне заставить себя произнести нужное слово, и можно было бы ещё удержать её. Но я молчал как истукан.
– До свиданья! – сказала она глухим голосом, повернувшись ко мне лицом.
Признаюсь, я готов был умолять простить мою бестактность, но вместо этого естественного порыва, который тронул бы её сердце, я варился в пекле своих тёмных эмоций. И всё-таки она не спешила уходить: надеялась, вероятно, что во мне заговорит тот благородный рыцарь, которого она так любила. Она не догадывалась, что рыцарь этот был плодом её воображения.
– Прощай! – произнёс я театрально.
И она ушла. А я, как в самой бездарной мелодраме, скрестив руки на груди, стал нервно ходить по комнате. Тот, кого Аллочка любила, мог, наконец, родиться во мне, но было уже поздно.

«По временам Геннадию нужно было соприкоснуть с кем-нибудь свою душу. Тогда он бросал все дела и ехал к художнице, своей давней знакомой. Эта художница была когда-то его возлюбленной. Она не захотела разделить общую участь женщин — быть покинутой, и сумела удержать Геннадия своей ненавязчивой дружбой. Для неё он по-прежнему оставался таким же любимым и желанным, но теперь свою любовь она должна была трансформировать в дружеские отношения. Она знала, что он писал стихи. Одно стихотворение, неплохое, с его точки зрения, он посвятил ей. Может быть, поэтому она считала его первым поэтом и приходила в восторг от всего, что выходило из под его пера или вырывалось из его уст. Он мало ценил её как критика, но дорожил ею как слушателем. «Авангардистка, но, несмотря на это, честная и благородная женщина», ; говорил он о ней.
Другая причина, которая заставляла его поддерживать отношения с художницей, заключалась в том, что он часто прибегал к помощи её профессионального искусства. Она охотно откликалась на его просьбы, но зато в свою очередь требовала, чтобы он не приезжал к ней без стихов.
Умение подвергать беспощадной критике «манку небесную» (так злословил Геннадий по поводу указаний и обещаний с Верху) снискало ему славу ниспровергателя. Художница особенно любила в нём этот дух противоборства, этот, как любила она повторять, вызов кремлёвскому Олимпу. Ещё ей нравилась в нём ярая непримиримость к недостаткам современного человека.
Он заезжал к ней примерно раз в месяц. Иногда его даже тянуло к ней. Можно было немного побалагурить, позабавиться шуточками и каламбурами, поиздеваться слегка над её женскими слабостями. Можно было на час-другой обо всём забыть, ни о чём не думать, оставить за порогом её квартиры заботы, которых становилось почему-то всё больше. Можно было даже почитать свои стихи, если, конечно, настроение позволяло.
Вот и на этот раз, как только он повесил плащ, она напомнила ему о том, что он должен прочитать что-нибудь «новенькое». Он улыбнулся, убрал с лица насмешливое выражение, откашлялся, распрямился и сочным голосом продекламировал несколько стихотворений из цикла «Новые Времена», которые ещё никому не показывал.
***

Не плач, не плач!
Прекрасных плеч
Не опускай...
Друг мой, пускай
Не счесть потерь,
Ты только верь
В свою мечту
Да в красоту!
Придёт любовь –
Воскреснешь вновь!

***
Метели длинные ресницы,
Завьюжье локонов седых...
Пусть сон мне розовый приснится
О ножках памятных твоих!
Когда любила без ума,
Была мне нежная подруга.
Теперь же ты — как злая вьюга,
Как эта стылая зима!


***

Нежный, как пенье скрипки,
Ходил он по краю бездны;
Любил
свои
радости
и беды
Прятать в гордой улыбке.
Не шашкой, не пулей черкесской,
Но великосветской отравой
Убит был поэт, смелый, дерзкий,
Не для себя живший — для русской славы!

Прочитав последние две строчки, он расхохотался, довольный концовкой стихотворения, но она, не обращая внимания на его смех, стала распространяться на счёт трагизма его души. Он внимал краем уха, сдержанно улыбался и думал: «Этот трагизм, знала бы она, как смерть противен мне, и я хотел бы одного — избавиться от всего, что омрачает жизнь. Ведь когда ты страдаешь, а не притворяешься, тогда все пороки и все язвы твоего поколения являются твоей собственной болезнью. Когда ты действительно болен, то тебе просто хочется быть здоровым... Может быть, со стороны ты выглядишь очень эффектно и красиво, и тебе даже охотно  подражают, но ты сам-то понимаешь, что это только болезнь, разрушающая в человеке самое главное — его душу».

1 ; 3 сентября. Наши студенты-целинники вернулись в Москву в конце августа. Если верить прессе, целинников повсюду встречали как героев. Правда, я этого не заметил. В нашем Институте счастливое возвращение студенческой молодёжи — всё-таки остались все живы и здоровы — отмечено было вечером отдыха и танцев. После разрыва отношений с Аллочкой я некоторое время находился в подавленном состоянии. Но, придя на вечер, я почувствовал себя прежним покорителем женских сердец и, конечно, вспомнил о Жанне. Институтский вечер был тем счастливым случаем, которым нельзя было не воспользоваться. Я не отказал себе в удовольствии позабавиться. Выбрав момент, попросил Льдушку занять «важным разговором» Вшивашвили для того, чтобы я мог тем временем спокойно завладеть Жанной. У меня не было ни времени, ни желания обдумывать свои слова, зато я твёрдо знал, что в таких случаях следует говорить обыкновенную банальщину.
– Сегодня ты особенно хорошо выглядишь... Наверное, мне сейчас все наши донжуаны завидуют.
Халемская не привыкла к такому развязному обращению: краснеет, молчит. Наклоняюсь к ней самым фамильярным образом и, почти касаясь губами прозрачного чисто вымытого ушка, продолжаю:
– Если бы только я был достоин твоей красоты! Если бы я мог надеяться...
Мой голос меня не подвёл. Я чувствовал, как убедительно и искренне он звучал. Жанна смущённо улыбалась, а Вшивашвили, всеми силами удерживаемый Льдушкой, беспокойно смотрел в нашу сторону.
– Тебя... тебя трудно понять. Может быть, ты смеёшься... Ты ведь любишь смеяться! – произнесла Жанна дрожащим голосом.
– Могу ли я смеяться? – воскликнул я с юношеской пылкостью. – Разве смеёшься ты, когда видишь прекрасную розу или свежую гвоздику? Ты радуешься... восхищаешься. Точно также и я восхищаюсь твоей красотой!
Как безотказно действуют такие бездарные, мёртвые, как искусственные цветы, слова на неопытных комсомолок! Эти слова, конечно, отдают пошлостью, но можно смело пускать их в ход. И чем больше наговоришь всякого вздора, тем вернее пленишь сердце молоденькой красавицы. Если кто станет сомневаться и думать, что я не прав, пусть почитает французские романы, например, роман «Опасные связи». И наоборот, если нужно избавиться от надоевшей любовницы, прикинься моралистом, и она сама будет рада от тебя убежать.
Жанна таяла от моего голоса и моих слов. Глаза её влажно блестели, и яркий блеск их так и прорывался из-под опущенных ресниц. Начался джазовый сип и хрип, и мы пошли танцевать. Я слишком нежно и открыто для всех прижимал к себе тонкий стан девушки, чтобы Вшивашвили не мог не заметить этого. Он вспыхнул и гордо удалился.
«Теперь они надолго поссорятся, может быть, навсегда!» – проводил я его взглядом.
Весь вечер я не отходил от Жанны, говорил её комплименты, тогда как мысли мои были далеко. В моей памяти навязчиво звучала тридцать четвёртая строфа из «Паломничества Чайльд-Гарольда». Вот содержание этой строфы. «Мало знает сердце женщины тот, кто думает, что легкомысленную красавицу можно победить томными вздохами. Конечно, нужно подчёркивать своё уважение к ней, но ни в коем случае нельзя быть робким, если не хочешь, чтобы тебя презирали. Успех приходит, когда действуешь, руководствуясь простыми, но надёжными правилами. Если любишь, скрывай свои чувства. Главное, разжигай любопытство в душе красавицы (ради удовлетворения любопытства она готова пойти на многое), угождай её  самолюбию, дразни её тщеславие и тогда через некоторое время получишь желаемую награду».

«Геннадий поделился мыслями со своим молодым другом. Он хотел открыть ему глаза на природу женщины. Он говорил: «Мужчина старается подчеркнуть свой ум, а женщина – свою фигуру и свои туалеты. Мужчине льстит, когда его называют способным и талантливым, а ещё лучше гениальным. Женщина не помнит себя от головокружения, когда жадные глаза нескромников любуются её полузакрытыми прелестями».

5 сентября. Вчера, то есть фактически сегодня, вернулся домой поздно. Лёг спать только в два часа ночи. Так сложились обстоятельства, что едва не угодил в отделение милиции. Метрах в пятидесяти по моему курсу увидел я, как мужчина, вероятно, пьяный, приставал к женщине, воспользовавшись темнотой и безлюдностью. Цель у него была одна — удовлетворить свою животную потребность в самке. Улица, проезды и дворы будто вымерли — ни одной живой тени. Пьяница, добиваясь своего, действовал нагло и профессионально. Женщина слабо сопротивлялась, уж ни на что не надеясь. Оставалось метра два-три до ближайших кустов, куда её тащил насильник, когда она увидела меня и закричала:
– Помогите!
Перейдя на быстрый бег, я через несколько секунд оказался рядом с жертвой и насильником.
– Ты, гад вонючий! Сейчас ты у меня получишь! – решил отвлечь я верзилу от его злостного намерения.
Мужчина отпустил насмерть перепуганную женщину, которая тут же пустилась наутёк. Только каблуки её громко застучали по асфальту. Убедившись, что случай послал ему не такого уж сильного противника, садист рванулся ко мне, прорычав на ходу:
– Я тебе покажу, как вмешиваться в чужие дела! Я тебе все кости переломаю!
Что мне было делать? Секунда-другая, и килограммовые кулаки могли обрушиться на мою голову. Испугавшись, как бы гигант не сбил меня с ног и не придавил своей массой, я, изловчившись, нанёс ему не совсем дозволенным приёмом резкий удар в солнечное сплетение и отскочил в сторону. Верзила глухо охнул и присел на корточки. «Этот кавказец мог бы спокойно убить меня!» – невольно вздрогнул я, окинув взглядом медвежью тушу в образе человека. «Добить или пожалеть – вот вопрос!» – мелькнуло у меня. Вдруг тишину разорвали трели свистка. Я оглянулся: два милиционера бежали к месту происшествия. Я тут же нырнул в кусты и дал тягу: оправдываться в отделении мне никак не улыбалось... Взяли бы нас обоих и продержали бы под арестом не меньше суток. Стали бы допрашивать... Неизвестно, кому больше поверили бы: мне или кавказцу.

«Много в прошлом было великих людей: героев, поэтов, философов, государственных деятелей. Многие из них были близки Геннадию по духу, но больше других любил он братьев Гракхов. Навсегда врезались ему в память их крылатые слова: «Вам говорят, что вы властелины мира, а у вас нет даже клочка земли!». Сказано это о нас, обо мне, – горько думал он. – И нас нагло обманывают, когда провозглашают: «Вы хозяева страны!» Нет, – усмехался Геннадий, – мы не хозяева; хозяева те, кто захватил власть; мы же просто рабы... пролетарии. «Одно утешает, – говорил он своим близким, – придут новые Гракхи и поднимут народ с колен!»

7 сентября. Куракин где-то раздобыл порядочно денег, а главное, организовал вылазку на дачу. Кутили по-гусарски. Напившиеся до галлюцинаций девчонки показали нам сеанс стриптиза. Спали кучей... Но для меня и моей пастушки нашлась маленькая комнатка.
О, эти современные оргии и кутежи! В них много свинства, но только не поэзии и красоты. Теперь все эти безумства начинают претить мне... надоедать. Теперь я хочу для себя совсем другого: хочу чистого и возвышенного чувства. Ведь погубить доверчивую девочку не делает чести настоящему мужчине, а времяпровождение по-гусарски загаживает душу.
Смешно и грустно делается, когда смотрю на себя со стороны. Уж не волк ли я в овечьей шкуре, готовый пожрать весь мир? Думаю, что я не только не лучше других, но даже намного хуже любого из тех, кого презираю. Но странно: никто не видит во мне ничего дурного. Все, кто имеют со мной дело, полагают, что хорошо знают меня как человека. Однако сильно заблуждаются на мой счёт те, кто внёс меня в список современных героев. Вот и Халемская интересуется мной только потому, что оказалась в плену собственных иллюзий. Не знаю, рождён ли я в счастливую минуту, но только почему-то меня все любят. Взять хотя бы Куракина... Даже он, это безчувственное бревно, влюблён в меня, как девка. Как ревниво защищает он мою честь от посягательств заочных оппонентов! Действует же Виктор всегда грубо и решительно. Горящие глаза, сжатые кулаки, и, конечно, его знаменитые окрики типа: «Лертов плевать на вас хотел!» или «Лертов не нуждается в вашем мнении!» Всё это действует отрезвляюще на моих критиков. Ещё проще затыкает он рот нашим студенткам: гаркнет свою коронную неандертальскую фразу – «Заткнись, дура! Куриные мозги!», и бедная девчонка действительно умолкает. Куракин, конечно, не сомневается, что я, как и прежде, всё тот же бесшабашный повеса, приятный собутыльник, знаток женского вопроса, азартный игрок в карты... Он не сомневается в том, что я прожигатель жизни, сорвиголова, герой! Знал бы он, что судит обо мне по одной из моих масок.

«Как удовлетворить человеку свои ненасытные желания? Пока у Геннадия ничего не было из собственности, он ничего не хотел взять из того,  что было общественным достоянием или принадлежало частным лицам. Но с некоторых пор он стал отмечать, что и в нём начинает просыпаться звериный инстинкт собственника. Теперь он болезненно переживал каждую мелочь. Плавал ли он в бассейне, а сам думал, почему у него нет собственного бассейна. Ехал ли в часы пик в метро, а сам говорил себе, почему у него нет собственной машины. «Если у меня была бы хоть какая-нибудь тачка, – рассуждал он, – никто не выдавливал бы из меня кишки в душном вагоне метропоезда». Стрелял ли из пистолета в тире, а сам жалел о том, что нет у него собственного тира и собственных пистолетов».

10 сентября. Вялотекущей истории с Жанной удалось придать, наконец, резкое ускорение. Ночное нападение кавказца на беззащитную женщину натолкнуло меня на мысль сыграть спектакль, в котором главными действующими лицами предстояло быть Жанне и мне. Соответствующий план был разработан мною моментально. Помощником режиссёра я выбрал Куракина. Могу поздравить себя с успехом: представление было сыграно на славу. Вот как всё происходило. Виктор пригласил Льдушку, Врушку и Жанну в театр, где идёт модная постановка, в которой по ходу действия актёры произносят не вполне приличные слова, а актрисы разгуливают по сцене полуголыми. Как и следовало ожидать, Жанна не устояла перед соблазном посмотреть игру знаменитого актёра Мерцалова — кумира московских театралок. После спектакля Льдушка и Врушка быстро сбежали, оставив Жанну на попечение Виктора, который тут же вызвался проводить её. Время было уже позднее, и Жанна с благодарностью приняла предложение галантного кавалера. Когда они вышли из метро, Кропоткинская улица, обычно многолюдная, была уже пуста. Не доходя метров двухсот до дома, в котором жила Жанна, мой сообщник посмотрел на часы и произнёс озабоченно:
– Боюсь опоздать на метро! Ты уже почти дома, так что я побежал!
Только Куракин скрылся за углом, как из темноты выскочили двое Куракинских «актёров» и стали грубо приставать к Халемской. Они всячески подчёркивали, что принимают её за уличную потаскушку. От страха Жанна была на грани отчаяния: не могла ни сопротивляться, ни кричать. В самый критический для неё момент я подоспел к месту действия в роли случайного прохожего.
– Помогите! – пронзительно закричала Жанна. В голосе девушки была такая умоляющая интонация, что сердце моё дрогнуло.
 Я облегчённо вздохнул: ведь произошла полная стыковка всех мизансцен, в результате чего Халемская подверглась мнимому нападению. Несколько быстрых пружинящих шагов, и я поравнялся с группой актёров.
– Жанна?! Это ты?! Прости!.. В темноте чуть было не прошёл мимо... Улица-то почти не освещена... А это кто, твои друзья?
– О! Евгений! Женя! – воспрянула она духом. Лицо её засияло радостью. Вырываясь из рук «насильников», она торопливо объясняла:
– Да нет! Нет же! Эти двое пристали ко мне! Не знаю, что им нужно!
– Проваливай, шляпа! Не мешай нам! – пригрозил мне один из «актёров», с новой силой схватив Жанну за руку и сделав попытку увести её за собой.
– Лертов, что же ты стоишь?! Скажи им, чтобы они оставили меня в покое! – взмолилась Халемская.
– Эй, кавалеры благородные! Давайте, делайте ноги, да побыстрее! – спокойно приказал я.
– Что? – зарычали в ответ «кавалеры». – Сейчас мы сделаем из тебя отбивную по-киевски!
Я не отказал себе в удовольствии посмеяться:
– Деревня! Да где вы могли видеть котлету по-киевски? Можно подумать, что вы были хоть раз в ресторане?!
Один из актёров, разыгрывая неустрашимость, стал теснить меня корпусом, а второй продолжал крепко держать Халемскую, чтобы она вдруг не вырвалась и не убежала. Нужно было дать ей убедиться, какой я герой, какой я безстрашный рыцарь.
– Ах, ты ещё драться! – взорвался я. Впечатляюще прозвучал мой воинственный крик. Изловчившись, одним ударом кулака «сбил» я с ног наседавшего на меня противника.
Едва успев подняться, бросился он наутёк. Видя, что дело принимает печальный оборот, второй «сообщник» отпустил Халемскую и бросился догонять товарища. Всё ещё дрожащая от страха Жанна досталась мне. Я подхватил её за талию и, слегка прижав к себе, спросил:
–  Они сильно напугали тебя?
– О, если бы не ты, не знаю, что со мной было бы! Пожалуйста, проводи меня до подъезда моего дома!
Благодарно заглядывая мне в глаза, она сама взяла меня под руку, доверчиво прижалась к моему плечу. Я делал вид, что ничего особенного не совершил. Чувствуя себя жалким обманщиком, спросил:
– Откуда ты так поздно возвращаешься?
– Ходила с нашими сокурсниками в театр.
– О! Ты любишь театр! Если честно, я не ожидал!
– Но почему? – в голосе вопрос, а в глазах тёплый свет просыпающегося чувства ко мне.
Продолжая играть роль, ответил не просто, а с желанием польстить ей:
– Мне почему-то всегда казалось, что ты… Но я рад, что заблуждался... Ну, как тебе сказать? Что ты такая же, как и все московские девчонки.
– Я тоже думала о тебе не очень хорошо! – призналась Жанна. – Но теперь я вижу, что была несправедлива по отношению к тебе.
– Надеюсь, ты не очень разочарована своим открытием? – осторожно поинтересовался я.
– Наоборот, я сделала для себя приятное открытие! – ответила она вполне искренне.
Мы вошли в её подъезд. Она подала мне свою маленькую ручку, и я почувствовал, как тоненькие пальцы с благодарностью пожали мою лапу. Я внимательно смотрел ей в лицо до тех пор, пока она не смутилась и не опустила глаза.
– До свиданья, Женя! Завтра увидимся в институте!
– До свиданья! Спокойной ночи!
Я насмешливо смотрел ей вслед, но когда она оглянулась, придал своему лицу благородное выражение.
«Ну, чем не театр? Привычка играть погубит меня. Я уже не всегда могу провести чёткую границу между своими настоящими и придуманными чувствами. Я уже не верю самому себе... Что я за чудище?!» – такой примерно монолог звучал во мне, когда в задумчивости, с пасмурным лицом сидел я в пустом троллейбусе, посматривая изредка в окно, чтобы не прозевать свою остановку.

15 сентября. Сегодня услышал за своей спиной реплику комсорга Ситцевой, из которой следует, что в группе на меня и на Жанну смотрят теперь как на неразлучную пару. И действительно, вот уже несколько дней нас видят вместе на лекциях, на семинарах и в студенческой столовой. А что касается Вшивашвили, то с некоторых пор, почти сразу после балла целинников, он лишь изредка стал попадаться нам на глаза. Причина простая: он перевёлся в другую группу.

Вчера было комсомольское собрание потока, но я, верный своей привычке, проигнорировал это скучное мероприятие. Когда я был уже за дверью аудитории, Ситцева постаралась удержать меня.
– Евгений, что с тобой? Я уже кричу как не своя, а ты всё молчишь? Я же тебе сказала, что будет собрание... Пойми, ты должен обязательно присутствовать!
– Да, я должен, – отвечал я, поправляя перед зеркалом причёску и галстук.
– Зачем же тогда собираешься уходить? Собрание начнётся через десять минут!
– Да, я должен... должен быть в другом месте! – сказал я, сделав ударение на последних словах.
– Смотри!.. Ведь будут спрашивать, почему тебя нет! Что я буду говорить?
– Говори, что хочешь... До свиданья, лапочка! Ты уж постарайся: соври поинтереснее!
Ситцева раскудахталась ещё громче. Меня несколько озадачили её широко раскрытые глаза и тревожный голос, но я не придал значения этому обстоятельству. «Пусть себе проводят собрание, а я займусь более интересным делом!» – успокоил я себя. У меня не было никакого желания сидеть в аудитории, набитой студентами, слушать заученные выступления активистов, умирать от тоски и принимать невольное участие в принятии решений, которые потом ещё придётся и выполнять.
Странно и необъяснимо может иногда вести себя человек. Я ведь понимал, что лучше было бы придти на собрание, но не мог заставить себя это сделать. Чувство неприязни и отвращения оказалось сильней разума. Все эти безчисленные, главное, безсмысленные, собрания напоминают мне о нашей рабской покорности и терпимости, доходящие часто до полного идиотизма. Не случайно ведь в известном анекдоте с бородой приговорённые к смерти советяне спрашивают у распорядителя казни, не захватить ли им с собой верёвки, на которых их будут вешать.

Мне давно уже ясно, что Комсомол является организацией созданной для околпачивания и закабаления молодёжи. Если ты комсомолец, то независимо от своего желания должен выполнять всякие глупые решения и указания, должен, чуть ли не в буквальном смысле, бросаться в огонь и воду по первому слову тех, кто имеет право бросить клич. Ты комсомолец, и этим всё сказано, всё определено. Какой-то там прыщ с твоей помощью дорывается до власти и начинает распоряжаться твоим временем и твоей судьбой, начинает навязывать тебе свои представления о том, что хорошо, а что плохо... И вот уже тебе, как античному рабу, приказывают идти работать на стройку (в порядке шефской помощи), ехать в колхоз или на Целину, сдавать кровь, шагать в колоннах демонстрантов и тому подобное. Я понимаю, что в жизни нельзя обойтись без того, чтобы вообще не подчиняться. Но я никогда не был и не буду послушным орудием чужой воли! Да, велика сила власти. Подчиняться бывает необходимым условиям сохранения себя как личности. Тем большее наслаждение испытывает человек, когда получает возможность отомстить ненавистной власти.

«Геннадий презрительно ухмылялся, когда вспоминал разговоры-беседы с высокопоставленными чиновниками (номенклатурщиками, как он их называл). Как они счастливы и как довольны собой! Как прямолинейно их сознание! Неужели они взаправду думают, что в нашей светлой жизни, то есть в нашем самом лучшем из лучших человеческих обществ, действительно всё так славно и разумно устроено, что даже невозможно представить что-нибудь более совершенное. «Точь-в-точь как в уставе партии!» – незаметно колол их Геннадий. Неужели все они наивно верили, что в умах и настроениях молодёжи живёт только одна преданность делу коммунизма? Каким чёрным облаком, каким диссонансом представлялся им Геннадий, когда он не очень почтительно относился к царящей в СССР бесхозяйственности! Ещё больше они сердились, даже не на шутку, когда Геннадий утверждал, что свободное общество есть не больше чем безсовестный обман, а равноправие — надувательство чистой воды, что интересы правящих верхов никогда не совпадали и никогда не совпадут с интересами народа, что равенство существует только на бумаге да в головах идеалистов-мечтателей. «Как могут быть равны колхозный тракторист и секретарь обкома?» – спрашивал Геннадий. «Они оба имеют право голоса, оба имеют право избирать и быть избранными!» – отвечали чиновники. «Но один из них господин, распоряжающийся судьбой и тракториста, и всех других подобных трактористу, а другой может приказывать только своим рукам!» – говорил Геннадий. «Но ведь секретарь обкома вышел из народа!» – возражали чиновники. «Но, ведь и князья, и бояре также все, как один, были из народа!» – клал их на лопатки Геннадий».

16 – 17 сентября. Оказывается, я упустил возможность получить важную информацию из первых рук. На собрании-то обсуждался вопрос о так называемых дезертирах, не захотевших отбывать барщину на целинных полях. Теперь я уже не могу знать точно и во всех деталях, что они там говорили, но из дошедших до меня слухов складывается впечатление о готовящемся строгом наказании «ослушников» и «отступников». Теперь становится понятным, почему Ситцева так настойчиво приглашала меня на собрание. Сегодня она сообщила, что меня в скором времени обязательно вызовут на заседание Комитета. Она специально разыскала меня во дворе Института, чтобы предупредить о сгущающихся тучах над моей головой. Мне было лень расспрашивать её. Жанна занимала мои мысли. В Жанне теперь сосредоточилась для меня вся Вселенная. Лениво приподнял я левую бровь, что означало «слушаю». Комсорг  затараторила:
– Не забудь зайти после занятий в Комитет! Там тебе всё объяснят... Вот тебя не было на собрании, а зря! Может быть, всё обошлось бы, а теперь вот тебя взяли на заметку! Больно вызывающе себя ведёшь!
О, как противно было мне её кудахтанье!
– Замолкни же ты, наконец! Не видишь разве, что человек устал тебя слушать?! – грубо остановил поток её слов подошедший к нам Куракин.
Она сразу закрыла свой рот в том смысле, что замолчала, хотя рот её по-прежнему был широко раскрыт от возмущения, вызванного грубым выпадом Виктора.
Я уже удалился от Ситцевой на несколько шагов, но остановился, чтобы сказать:
– Передай им там всем, что я по ним не скучаю... Но если они не могут без меня жить, то пусть подождут!
 Больнее всего задела моё самолюбие формулировка – они тебя вызывают! Я и думать не хотел о Комитете. Я думал о предстоящей встрече с Жанной... Ведь у неё скоро день рождения! Ей исполнится восемнадцать лет — возраст, который девушки не только не скрывают, но и подчёркивают. Но по той причине, что обстоятельства всегда сильнее нас, встречу с красавицей пришлось отложить. Сразу после занятий поехал я к своему Старику. Мы решили с ним выбраться на днях на природу, чтобы подышать свежим воздухом, побродить по лесным дорожкам, отвести душу в «умных» разговорах на свободные темы. Старик обожает деревню, называет Москву грязным неумытым чудовищем. Я же больше урбанист, но временами и на меня находит неудержимое желание убежать на день-другой из суетной столицы. Всё уже у нас готово к поездке, но нужно ещё кое-что проверить. Старик ждал меня в условленное время.

«Апатия или, может быть, усталость — вот с чем приходилось теперь иметь дело Геннадию. Временами он не мог даже продолжать начатую работу. Часто садился он за стол, доставал бумагу, брал ручку, пробовал напрячь своё воображение. Но ничего у него не получалось. Через полчаса он вставал из-за стола, раздражённый, и погружался в анализ своей беспомощности. Носил он в своей душе с некоторых пор нечто странное, непонятное, тёмное и гнетущее, что не давало ему покоя. Он не мог найти точного названия своему состоянию. Где-то в самой глубине его чувствилища сидел какоё-то когтистый зверь, причиняющий страшную боль, но не физическую, с которой можно было бы бороться, а совсем другую, нематериального свойства. А ведь это душа моя болит, – говорил он со вздохом, после чего выходил на балкон и безсмысленно смотрел на играющих во дворе детей и гуляющих с собаками пенсионеров. Он чувствовал, что где-то у него внутри — в груди, в голове, в животе и везде, одним словом, в существе его, всё изломано, разбито и исковеркано. Навздыхавшись, брался за телефон и звонил своим гуриям и приятелям. И так повторялось много раз. Пока приступ тоски был сильней его воли, он спасался тем, что пил, играл в карты, развлекался с девочками. Но ничего ему не помогало. Ах, я как раненый зверь! – жалел он себя как маленького. И почти слёзы набегали на его глаза.
 Товарищи с уважением поглядывали на его самоуверенную внешность, тогда как сам он готов был внутренне взорваться от щемящего чувства тревоги и досады на свою декадентскую слабость. И только привычка скрываться от людей, привычка носить маску спасала его».

19 сентября. Был в гостях у Халемской. Почему она пригласила меня к себе домой? Возможно, она сделала это по совету родителей. Ведь не могла она не рассказать им о моём «подвиге»?! Несмотря на своё плохое настроение, я с благодарностью принял её приглашение. Так получилось, что я приехал к Жанне не один. Только я собрался выходить из дому, как ко мне пожаловал Лютик — как всегда, без предупреждения. Такая у него варварская привычка. «Была, не была!» – решил я взять его с собой в качестве адъютанта, а заодно и как выгодного контрастёра. «Пусть хоть раз в жизни посмотрит, как живут состоятельные люди!» – подумал я.
 Мы вошли в лифт и поднялись на нужный нам этаж. Пока Лютик рассматривал стены и лепной потолок, я позвонил. Резкий неприятный звук, напомнивший мне почему-то зубную боль, прорвался сквозь толстую дубовую дверь. Я досадливо поморщился. Лёгкие торопливые шаги приблизились к двери. «Это Жанна спешит увидеть своего милого! Представляю, как она будет удивлена, увидев меня с незнакомым верзилой!» – сложил я губы в улыбку. Дверь открылась. Жанна, тоненькая и стройная, предстала перед нами во всём блеске молодости и красоты. Первым её движением было пролепетать мне что-нибудь ласковое, но, увидев за моей спиной Лютика, смутилась и покраснела.
– Пожалуйста, проходите! – сказала она, шагнув в сторону, чтобы освободить нам проход.
– Ну, иди же ты! – подтолкнул я Лютика, на которого напал столбняк при виде необыкновенно красивой девушки.
Нас пригласили сначала к телевизору, а через минут десять позвали к столу. Весь вечер я вёл себя сдержанно, почти не вступал в разговоры о погоде и прочих нейтральных материях, но всёже успел поразить отца Жанны своим несколько рассеянным видом. В свою очередь о Жаннином отце я мог бы воскликнуть: «Бедный старик! В твоей душе благодушие и спокойствие... Ум твой прост и примитивен! Блажен ты, поистине блажен!» Зато Лютик... О, я не зря взял с собой Лютика! Своими потугами на светскость, он произвёл хорошее впечатление на Жаннину мамашу. Поскольку я представил триумвира как поэта, то пришлось ему прочитать несколько своих стихотворений о гайках и станках.
Во время перекура с удовольствием уложил я «на лопатки» какого-то бойкого философа-аспиранта.

23 – 24 сентября. Выезжал со Стариком на природу. Мы с ним выбрали довольно глухое местечко, расположенное километрах в двадцати к югу от Подольска. Дом, в котором мы остановились, стоял на высоком берегу маленькой речки, впадающей, наверное, в Пахру. Прямо в нескольких десятках метров от дома зеленела и желтела роща, которая по нашим московским понятиям тянула на настоящий лес. Старик целыми днями бродил по исхоженным тропинкам, воображая себя первопроходцем. Настроение у него было приподнятое. Он то громко и с упоением читал стихи, то просто напевал или насвистывал. Если на него находило, он мог наизусть без запинки прочесть какую-нибудь оду Горация, буколику Вергилия, мог продекламировать на выбор главу из «Онегина» или большой кусок из «Демона». Оглашал он лес и стихами Гёте, Шиллера и Гейне. Но Блока и Есенина он не почитал, а Маяковского и вовсе не признавал за поэта, считая его несносным крикуном и моссельпромовским работником. Иногда, устав от классиков, брался он за мои вирши.
Погода стояла необыкновенно тёплая — настоящее бабье лето. Пока старик отыскивал какой-нибудь уютный уголок, я ложился на сухую траву лицом кверху и следил, как ветерок срывает пожелтевшие листья, кружит их в воздухе и тихо опускает на землю; как причудливые облака лениво ползут, сталкиваясь между собой, и нехотя роняют редкие капли дождя; слушал весёлое теньканье синиц и частый стук по сухому дереву труженика дятла. Потом, услышав голос Старика, я, не спеша, поднимался и шёл на его зов, и мы медленно брели куда-нибудь дальше наугад. Часто Старик восторгался какой-нибудь старой липой, разлапистой сосной или благоговел, поражённый красотой открывшейся взору поляны. По всему было видно, что он доволен своей вылазкой в деревню. Да он и не скрывал этого и говорил, что мы с ним прекрасно проводим время. Когда по утрам мы выходили из дому, он гимнически восклицал, какая славная погода, какой чарующий лес и какие мы счастливчики, что можем так безмятежно наслаждаться дарованной нам на краткий миг свободой.
– Боже мой, как нам здесь с тобой хорошо! – помню, обратился он ко мне в последний день нашего пребывания в деревне.
– Действительно, нам здорово повезло с погодой, – отозвался я без энтузиазма.
Он посмотрел на меня и, кажется, в первый раз за все три дня заметил, что я не в духе, заворчал по-отечески, наставительно:
– Ох, уж эти мне современные Чайльд-Гарольды и Печорины! Ничем, ну решительно ничем нельзя им угодить!
– Чем же я виноват? – отозвался я.
– А тем, мой друг, что нельзя видеть в жизни одну только грязь да дрянь, нельзя обращать внимание только на чёрный цвет. Ведь в жизни много и прекрасного... светлого. Ты же всё хмуришься, как день ненастный... Ты даже смеёшься невесело: твой смех или злой, или иронический.
– Я всегда думал, что Вы один понимаете меня до конца! – вздохнул я.
– Нет, я совсем тебя не понимаю. Я знаю, что ты человек ищущий, мятущийся, но мне трудно постигнуть твою душу. Ведь ты никогда не бываешь до конца откровенным, ты всегда сдержан и скрытен как в словах, так и в поступках. Ты по характеру кошка, а не собака. Я только могу догадываться о твоём внутреннем образе, когда читаю твои стихи, но беда в том, что даже в стихах ты тщательно оберегаешь себя от посторонних глаз.
– Это естественно, – отвечал я. – Ведь мой внутренний образ не такой уж привлекательный. Душа моя была искалечена ещё в годы детства и юности, когда я ещё только начинал познавать на собственном опыте, что такое человек и что означает справедливость в нашем обществе; когда, соприкоснувшись с реальной жизнью, я едва не погиб от беззакония и жестокости... Я ведь не рассказывал Вам, да и никому другому, что я мог бы погибнуть, когда мне было всего тринадцать лет, и позже, когда мне было уже семнадцать лет. Я выжил чудом, и с тех пор ношу в своей душе и злость, и чувство мести.
– Я, наверное, кое-что знаю о твоей болезни... Знаю, что тебе приходится нелегко в этой стихии жизни, где властвует примитивная грубая сила... Но ведь и многим другим живётся несладко. Твоя душа слишком уж чувствительна к несправедливости, но ты будь твёрд и непреклонен, а главное, не забывай, что ты поэт, что ты рождён для «звуков сладких и молитв».
 Старик посмотрел на меня как отец на своего любимого сына, и в его добрых глазах сверкнула слезинка.
– А посмотришь, как большинство людей живёт весело и беззаботно, так и самому хочется броситься в омут жизни, погрузиться в него с головой, да и позабыть, что ты поэт и должен служить красоте.
– Только одни ничтожества живут легко и беззаботно! Так стоит ли завидовать им? А болезнь твоя не такая уж и новая. Древнеримские поэты называли её Taedio Vitae.
– Теперь она называется «любовь и отвращение к жизни». Это из Блока, ; пояснил я, ; которого Вы не читаете.
– Всё это уже было... Amo et odi, – сказал Старик.
– А я сочинил цикл стихов под названием «Гладиатор».
– Странное название, – вопросительно посмотрел на меня Старик.
– И ничего странного: Вы любите как историк античный мир, вот я и задумал преподнести Вам сюрприз. Тема же оказалась для меня очень близкой... Ведь я всегда чувствую себя как вышедший на арену гладиатор, которого могут убить.
– А если как гладиатор, который сам кого-то убьёт... а? – усмехнулся Старик.
– Какая разница – всё равно гладиатор! – возразил я.
– Дорогой мой Поэтический! Всё-таки ты слишком мрачно смотришь на жизнь. Нельзя жить только чувством мести. Нужно радоваться жизни, радоваться тому, что ты просто живёшь... Взять хотя бы меня самого. Кто теперь я? Типичный неудачник... Семнадцатый год всё у меня отнял. Молодой историк, молодой человек, подающий большие надежды, ученик самого Ключевского... И что же? Лучшие годы потратил я на преподавание латыни! Даже семью не мог создать! А ведь я никогда не унывал. А ты?.. Вся твоя беда, мой друг, в том, что ты замечаешь только злое и безобразное. А ты раскрепости себя, научись видеть доброе и прекрасное! Ведь призвание поэта — поведать людям о прекрасном...
– Да какие светлые тона, какая красота могут быть ночью? – не сдавался я, хотя и понимал, что Старик прав.
– А звёзды?! – возразил он.
– Но Вы забыли о тучах! – воскликнул я.
– Ах ты, нигилист неисправимый! Что же, по-твоему, нужно делать?
– А вот послушайте, какой у меня план! – начал я. – Прежде всего, мы должны вспомнить о своей истории... Ведь было же время, когда мы были хозяевами своей земли...
Но тут полил дождь, и мы, кутаясь в плащи, быстро зашагали по направлению к дому.

Вернувшись в Москву, я уволился, наконец, из медсанчасти и получил деньги под расчёт. Надеялся увидеть Аллочку... (в последний раз!), но она нигде не появлялась. «Или прячется, – подумал я, – или уехала вместе с мужем в Калугу».

«Может быть, его далёкие предки были знаменитые, великие люди: правители, полководцы, учёные, мастера... Геннадий часто думал об этом, стараясь найти объяснение и заодно оправдание своему неукротимому стремлению к власти и известности (славе). Да, конечно, его предки были великими людьми, а в его крови течёт их кровь, которая не даёт остыть его честолюбивым устремлениям. Он гордился своими предками, о которых почти ничего не знал и не мог знать по причине уничтожения чужой властью связи между поколениями. Отец его, считавшийся коренным русским, лицом походил больше на типичного монгола, чем на славянина. И мать была похожа на монголку или татарку. Такими же были его дед и бабушка. Он знал также из рассказов отца, что его прадед и прабабка жили в двухстах верстах от Москвы на Западе Тверской губернии. Дом их, самый большой и добротный, стоял посередине деревни. Род их был крепкий и многочисленный. Возможно, что они сами или их предки были основателями поселения, получившего название «Татарское». Больше этого ничего нельзя было узнать. Достоверные предания о роде терялись уже в третьем-четвёртом поколениях. «Я буду продолжателем дела своих предков и подниму свой род из руин» – настраивал себя Геннадий на воинственный лад. И когда преодолевал очередную социальную ступеньку, то с удовлетворением отмечал: «Взята ещё одна крепость! Ура!»
Геннадий был прирождённым бойцом. Его не останавливало даже то обстоятельство, что замыслы были непомерно грандиозными. «Похвально уже и само желание быть великим! – подбадривал он самого себя. – Пусть даже не успею ничего сделать, буду счастлив от сознания того, что не был рабом, что не сменил свою честь на чечевичную похлёбку!». — «Пусть мои далёкие потомки даже не будут знать обо мне, – говорил он, – но в их крови будет течь моя кровь, также как и кровь моих предков течёт теперь в моих жилах и толкает меня на борьбу».

26 сентября. Сегодня я, вместо того чтобы показать мудрость и силу, показал свою глупость и слабость. Вот как это произошло. Член институтского комитета комсомола, «комитетчик», Лёва Сукорин, во время перерыва между лекциями протиснулся ко мне с озабоченным видом. Иудина улыбка на его лице сразу насторожила и раздражила меня. Неловко помявшись, приступил он к делу: сославшись на секретаря Когана, сказал, даже не сказал по-человечески, а противно промямлил:
– Завтра ты должен быть на заседании Комитета!
– Не знаю... Я слишком занят, посещение Комитета у меня не запланировано! – ответил я и так презрительно посмотрел на Лёву, что глаза у него забегали, а лицо исказила гримаса затаённой злости.
– Если ты не придёшь и не повинишься, мы сделаем выводы и примем меры, – хриплым от волнения голосом произнёс Лёва, причём губы его нервно подёргивались.
– Какие ещё меры? Смотри, как бы к тебе самому не были приняты меры! – спокойно сказал я, сдержав порыв вдруг накатившей ярости. «Гнида, он ещё будет мне угрожать!» –  добавил я мысленно.
– По комсомольской линии! – пояснил он. Злорадная улыбочка, на вид тихая и скромная, но не переставшая от этого быть наглой и ехидной, как будто прилипла к его лицу.
– Но ты, поосторожней, а не то..., – сказал я и достал зачем-то из внутреннего кармана свой комсомольский билет, на лицевой корочке которого красовался профиль Ленина.
– Как будешь себя вести, а то ведь не только выговор можешь получить, но и вовсе ...
– Что значит вовсе? Договаривай, двоечник несчастный! – ткнул я слегка Лёву под бок. – Говори, красавчик!
– А что ж ты думаешь?! Исключить из комсомола, и точка! И нечего толкаться: я не боюсь!
Злорадство в глазах, сидящих у самой переносицы, и наглый вид «комитетчика» не могли не вывести меня из терпения. Я почувствовал, как новый приступ ярости горячей волной охватывает всё моё существо, наливая мышцы неуправляемой силой. Напрасно я делал усилия взять себя в руки — эмоции оказались сильнее моей воли. (Сколько себя помню, и раньше мне никогда не удавалось справиться с взрывами гнева. Всплески агрессии всегда приходили внезапно, и всегда делали меня своей игрушкой).
– А вот этого ты не видел? – всё ещё внешне спокойно, но с угрожающей интонацией сказал я, повертев кукишем около Лёвиного носа.
Член комитета сделал невольное защитное движение правой рукой и слегка зацепил своим грязным пальцем мой чисто выбритый подбородок. Его расширенные от испуга глаза не только не охладили меня, но, наоборот, подтолкнули к решительным действиям. Схватив и плотно сжав запястье его руки, я с удовольствием, если не с наслаждением, стал хлестать комсомольской книжицей, можно сказать, портретом самого Ильича, по его длинному крючковатому носу. Помню, как он запрокинул голову и раскрыл широко рот, из которого торчали жёлтые от никотина зубы. Я стал хлестать «Ильичём» по этим зубам. После очередного удара он лязгнул зубами и судорожно сжал их вместе с комсомольским билетом. Хватка оказалась прямо-таки бульдожьей: я никак не мог освободить своего личного «Ильича» из столь необычного плена. Положение было трагико-комическое. Дикая сцена не могла не привлечь внимания любителей зрелищ. Любопытствующие студенты окружили нас плотным кольцом. Хорошо рядом оказался Куракин. Танком продравшись сквозь толпу, он шлёпнул Лёву по щеке своей огромной ручищей. В результате член комитета мотнул головой и выронил билет на пол. Виктор поднял его и передал мне. Освобождённый Сукорин ужом проскользнул сквозь мягкие тела студенток, столпившихся у лестницы, и был таков.
– Провокатор!.. Убирайся! – крикнул я вслед убегающему члену комитета.
– Это тебе даром не пройдёт! – злобно огрызнулся он.
 Первым моим желанием было догнать наглеца, чтобы дать ему хорошего пинка под крестец. Я рванулся вперёд, но удерживаемый сзади верным Куракиным, не смог достать беглеца. Видно было, как топал он вниз по ступенькам, изредка пугливо оглядываясь. Самообладание вернулось ко мне. Я уже мог критически отнестись к ситуации. Больше того, я мог бы ещё исправить положение, вступив немедленно в переговоры с Сукориным с помощью надёжных посредников. Но гордость помешала мне это сделать. Гордость, доходящая до степени безумства.
– Что теперь будет! – гудели студенты
– Могут дать строгача! – сказала Льдушка.
– Могут вообще исключить!.. – как мне показалось, обрадовалась Врушка.
 «Хорошо, что Жанна не была свидетелем моей выходки! Как хорошо, что она отсутствовала на занятиях! Конечно, поползут слухи, но она не поверит сплетням», – поблагодарил я судьбу.
– Теперь Лёва пойдёт прямо в Комитет и поставит вопрос об антикомсомольском поступке бессознательного комсомольца-хулигана Лертова! – продолжали делать прогнозы студенты.
– Ну, хватит каркать! – поставил точку Куракин. – Нужно подумать, как помочь Евгению выпутаться из этой истории.
– Правильно! – отозвалась Льдушка.
– Правильно! Нужно помочь! – согласились остальные.
– Надо что-то придумать..., – присоединилась к общему мнению даже Врушка.

31 сентября Вздорные слухи поползли по Институту. Чего только ни болтают обо мне! Если верить Жанне, Виктору и Льдушке, то в глазах студентов я далеко не однозначная фигура. Одни считают меня контрой, в более мягком варианте — диссидентом; другие — зазнавшимся гордецом, третьи — сумасшедшим или чудаком. Но немало и таких, которые видят во мне героя, бросившего дерзкий вызов самой системе. Последнее мнение никак не отражает истины. Отхлестать «комитетчика» по носу комсомольским билетом, конечно, поступок не ординарный, но всё-таки вряд ли удастся кому-либо доказать, что это было политической демонстрацией. Был эмоциональный взрыв, было агрессивное действие, был момент непреднамеренного кощунства по отношению к официальному документу и портрету вождя, но как же нужно постараться, чтобы из мухи сделать слона! Вряд ли кто возьмётся за такую демагогию. И ещё по поводу сплетен и слухов... Одни сочувствуют мне, тогда как другие хотят, чтобы меня наказали как можно строже.
Я снова обрёл внутреннюю устойчивость. Внешне я спокоен и непроницаем. И эта манера уверенно держаться при любых обстоятельствах удивляет не только моих постоянных приятелей–приверженцев, но и тех, кто должен в скором времени вынести мне приговор. Если большинство склонны рассматривать мой эмоциональный взрыв как событие драматическое, сам я оцениваю случившееся как досадный инцидент. Спрашивают друг у друга: «Что стряслось с Лертовым? Уж не заболел ли он?» Но ничего со мной не случилось. Просто нервы мои постоянно напряжены из-за двойной жизни.
Я давно уже понял, что я чужой в нашем казарменном раю. Я один, и должен жить в одиночестве в своём замкнутом мире. Ничего не случилось бы, если я, как большинство людей, мог бы жить спинным мозгом! Но к своему несчастью сознание моё давно уже вырвалось из круга привычных представлений, что и привело к тому, что наша социальная жизнь с её сложной иерархической паутиной стала для меня, с одной стороны, прозрачной, а с другой — противной. Я вынужден был надеть маску — подобие шапки-невидимки. В противном случае был бы незамедлительно уничтожен нашей кровожадной системой надзора за лояльностью и верноподданностью. В состоянии аффекта я сорвал с себя шапку-невидимку и на какое-то время предстал перед советским тираннозавром незащищённым.
Всю ночь снились мне тигры, змеи, крокодилы, акулы... Приснился даже Мао-цзе-дун. «Что бы это могло значить?» – спросил я себя утром, глотая таблетку от головной боли.

1 октября. В этот день Жанна появилась на свет. Сегодня ей исполнилось восемнадцать лет. Пришлось мне ещё раз повидаться с её родителями. Мать её — скромная старушка, а вот отец, как я уже отмечал раньше, персональный пенсионер. Всего у них было пятеро детей. Жанна родилась последней. Первые два ребёнка умерли от болезней, а третий и четвёртый, сыновья, погибли под Сталинградом. Отец — старый коммунист, он гордится своим героическим прошлым, нередко хвастается перед гостями, что самого Ленина-Ульянова видел живым.
Праздничный вечер по случаю дня рождения Жанны прошёл в непринуждённой обстановке. Отец весь вечер пил водку и чувствовал себя превосходно, чем вызывал искреннее восхищение у молодых мужчин, которые боялись в его присутствии опрокинуть лишнюю рюмку. Я был в ударе. Алкоголь меня почему-то совсем не брал. Я мешал шампанское с коньяком и не пьянел. Старик даже хвалил меня, ставил в пример другим. «Вот настоящий мужчина!» – говорил он хриплым басом. Красавица-дочь сидела рядом с любимым отцом, не знавшим, что заглазно она называет его пенсом. Смущённая всеобщим вниманием, она натянуто улыбалась. В светлом платье, купленном в модном магазине, она выглядела прямо-таки царевной. Кто мог бы подумать, что её дед не знал и десятка русских слов, а отец, полуграмотный портной, пошёл в гору после Семнадцатого года. Приголубливая шампанское, Жанна смущённо поглядывала на гостей и украдкой улыбалась мне. Я рассказывал забавные истории, в основном из русских литературных анекдотов, каламбурил, смешил женщин, но мысли мои были заняты другим. «Жанна, Жанна, как ты хороша! Ты мне положительно нравишься... Неужели пришёл и твой черёд? Знаю, ты хочешь замуж, и я женился бы на тебе с удовольствием, если бы…».

«Как-то она сказала, что воздвигла в его сердце свой дворец. Эта выдумка так ей понравилась, что при каждой встрече она первым делом спрашивала, не разрушил ли он случайно её памятник архитектуры. И Геннадий всегда отвечал, что дворец её стоит прочно. «Бедная фантазия девушки, неодарённой воображением!» – так оценивал он её интерес к несуществующему дворцу, да ещё в его сердце. Но странной бывает природа иных ангелоподобных созданий! Достаточно было услышать ей банальный ничего не значащий ответ, чтобы почувствовать себя вполне счастливой. Часто она также спрашивала, не разлюбил ли он её. Сдерживая усмешку, Геннадий снисходительно отвечал, что любит её по-прежнему. Конечно, он знал, что лжёт, да и она, вероятно, догадывалась об этом. Но как приятно ей было слышать, что он её по-прежнему любит!»

4 – 5 октября. Моя мама давно собиралась совершить паломничество в Псковско-Печерский монастырь. Вчера она уехала вместе с другой фанатично верующей женщиной, с которой познакомилась в церкви у метро «Парк Культуры». Я пригласил Жанну к себе, заранее предупредив, что мы будем одни. У меня не было никакого сомнения в том, что Жанна была ещё невинная девушка. Поэтому я был поражён тем, что она без колебаний приняла моё предложение, цель которого не трудно было понять. Только глаза её лихорадочно горели, когда она говорила срывающимся голосом: «Да, хорошо!..» После окончания занятий в институте она позвонила домой, чтобы сообщить «предкам» легенду о том, что пойдёт с подругами в Большой театр и по этой причине будет дома не раньше двенадцати часов ночи.
Мы оба волновались, словно чувствовали, что в наших отношениях навсегда исчезнет музыка томительного ожидания финала — момента соединения друг с другом. Поэтому я не спешил... Я  устроил сначала небольшой домашний пир. Вино, хорошие закуски, музыка помогли нам настроиться на то, чтобы со священным восторгом попробовать вкус яблока. Правда, мне этот вкус был уже знаком... Но ведь яблоко-то было новое, свежее, не надкусанное, а Жанне тем более только предстояло сделать роковой шаг. И вот наступила минута, когда я должен был начать действовать. Слава нашим богам! Слава Ладе! К моему радостному удивлению Жанна совсем не сопротивлялась, она отдалась мне сама. Я только сделал слабую, чуть ли не робкую, попытку овладеть ею... Не мог же я уронить в её глазах мужскую честь? Я не собирался проявлять особой настойчивости по отношению к нетронутой девушке, но когда увидел, как Жанна сама стала раздеваться, мне ничего не оставалось, как помочь ей освободиться от кофты и платья... Дрожащую от страха и возбуждения подхватил я её на руки и отнёс на приготовленное ложе. Она была настолько возбуждена, что даже забыла о неприятном моменте — о боли. Со своей стороны я постарался применить всё своё искусство, чтобы не оставить у неё неприятного впечатления о самом значимом моменте в её жизни. Может быть, она даже не совсем поняла, что всё уже кончено... Положив голову мне на грудь, она тихо плакала, не знаю уж от чего: от сожаления о случившемся или, наоборот, от счастья вступления в права женщины.
Я нежно прижимал её к себе, гладил роскошные волосы, целовал гладкие атласные плечи. В голове моей теснились мысли. «Выходит, – думал я, – от моего первоначального плана – наказать Жанну (за что, спрашивается?) не осталось и следа. Получается, что Жанна победила меня не меньше, чем я её. Интересно, узнать бы, что толкнуло её на столь смелый шаг: безумно влюбилась в меня или просто поддалась современной моде?»
– Теперь ты, наверное, думаешь, что мы должны стать мужем и женой! – сказал я осторожно, стараясь не смотреть в её ясные любящие глаза. Я чувствовал бы себя последним подлецом и жалким эгоистом, если бы не успокоил её таким образом.
Жанна, однако, не обратила внимания на мои слова, прозвучавшие вполне искренне.
– А я не собираюсь пока выходить замуж! – ответила она.
Упрёк и вместе с тем пафос услышал я в её голосе. Упрёк мне был понятен: он был вызван вечной мужской нетактичностью, непониманием всей тонкости переживаемых Жанной чувств. Но что мог означать пафос? Уж не хотела ли она сказать, что есть ещё девушки, которых нельзя заподозрить в жалкой расчётливости?
 Несколько часов пролетели в объятиях и поцелуях. Не знаю, сколько раз было произнесено слово «любовь», но когда о чувствах в основном всё было сказано, мы незаметно перешли к другой теме, уже много дней волновавшей нас, но временно забытой в связи с охватившим нас упоением любви. Тему эту мы называли с Жанной «местью комитетчика». Вспомнив о грозящей мне опасности, Жанна стала настаивать на том, чтобы я, пока ещё не поздно, поспешил как-то замять эту нашумевшую историю. Вопрос стоял так остро, что Куракин подключил к нему даже своего отца, опытного номенклатурного партийца.
– Учти, – говорила Жанна, – скоро начнётся пленум партии, а может быть, съезд, точно не знаю. Ведь комсомол является придатком партии. Поэтому, мне кажется, институтская партийная верхушка не захочет, чтобы  райком обвинил её в просчётах идеологического воспитания молодёжи. Лучше рапортовать об успехах, чем получать выговоры. По этой причине Комитет комсомола вынужден будет спустить на тормозах твоё дело, а не раздувать его. Об этом мне и папа говорил – он-то уж в этих делах разбирается. Но и тебе нужно повиниться и дать слово, что ты делом докажешь свою сознательность.
– Понятно, мне всё понятно! – остановил я Жанну, несколько раздраженный не столько  многословием, сколько её менторским тоном. «Неужели девушки способны к такому тонкому анализу ситуации? – подумал я. – Наверное, она повторяет слова отца».
– Тебе нужно поторопиться! Если ты будешь исключён из комсомола, а такое может случиться, и об этом нельзя забывать, то автоматически встанет вопрос о твоём отчислении из Института.
– Да, попался я в их грязные лапы... Вряд ли захотят они отступить от своих планов. Но ты права, абсолютно права! Я должен действовать! – сказал я, сделав слабую попытку освободиться от её нежных рук.
– В Комитете о тебе шёл разговор... Я как раз была на заседании. Сукорин настаивает на самом строгом наказании, вплоть до исключения..., но есть и другие мнения. Кстати, Коган считает, что тебя просто нужно припугнуть.
– Нам пора! – сказал я. – Уже четверть двенадцатого! Мне нужно успеть проводить тебя...
– А хочешь, я у тебя останусь? – сказала она серьёзно.
– К сожалению, это невозможно: ты обещала маме быть дома не позже двенадцати... В другой раз ты как-нибудь подготовь родителей, ну, придумай что-нибудь правдоподобное... Например, скажешь, что у подруги день рождения, и что ты хотела бы повеселиться подольше.
Я сбросил с себя одеяло и стал одеваться. «Странная штука эта жизнь, – машинально пробегали мысли. – Передо мной лежит молоденькая красавица, только что вкусившая от запретного плода, красавица, которая могла бы занять одно из первых мест в любом конкурсе красоты, а я, пресытившись, уже не обращаю на неё должного внимания, спешу отстраниться от её первых неопытных ласк!»
– Исключить из Института? – повторил я. – Но нет, ничего у них не выйдет! Я не доставлю им удовольствия посмеяться надо мной... С институтом связаны все мои планы на будущее!
Жанна рассеянно слушала и медленно натягивала чулки, вопросительно поглядывая на меня.
– Нет, Жанночка, сегодня ты должна быть дома! Родители — не рукавица: с белой ручки не стряхнёшь...
Скоро мы уже были в метро. Войдя в полупустой вагон, выбрали место и сели рядом, прижавшись друг к другу. Уставшая Жанна положила голову на моё плечо и закрыла глаза. Мрачное настроение овладело мной. «О, эта пошлая проза жизни! – изливал я свою желчь. – Живём как в подполье, пребываем в постоянном страхе... Трусы... Рабы. Каждый из нас живёт в своей скорлупе, варится в собственном соку... Никого не любим, ни к чему не стремимся. Всё нам надоело... Изнываем от безделья, спиваемся, покрываемся плесенью... Но всё-таки мы не ниже травы и не тише воды! Мы не овцы! Мы молчим, но только до поры до времени. Всё в этом мире переменчиво... Народ наш не умер, нет! Он ещё способен показать кое-кому свои зубы и когти!»

«В голову почему-то лезла всякая чепуха. Геннадий вдруг вспомнил, как запутался однажды в безчисленных коридорах и переходах телестудии. Он спросил у одной миловидной женщины, как найти научного редактора. Женщина, не поворачивая головы, удалялась быстрой семенящей походкой. Затем, как бы почувствовав его нетерпеливый взгляд, устало бросила через плечо: «Здесь уйма редакций... Вам, собственно, какую?» В другом коридоре он носом к носу столкнулся с дикторшей, каждый день появляющейся на телеэкранах, женщиной лет тридцати, разодетой и размалёванной. Она посмотрела на него с любопытством. «Новенький, да ещё симпатичный, как ты сюда попал?» – спрашивал её взгляд. Геннадий презрительно скривил губы, но она величественно прошла мимо и скрылась в дикторской комнате. Долго он ещё блуждал по лабиринту коридоров, пока, наконец, не нашёл нужного ему человека. Редактор, тоже женщина, доброжелательно улыбнулась и дала ему заполнить две карточки. С этого момента должна была начаться его работа на телевидении в качестве нештатного сотрудника. Дальновидные люди открывали Геннадию дорогу для большой карьеры. Но Геннадий сразу понял, что батрачить телерепортёром, а именно это ему предстояло делать на первых порах, он никогда не захочет. Вырвавшись на улицу, он никак не мог отдышаться свежим воздухом. Только собрался поехать по другим своим делам, как услышал знакомый голос, позвавший его по имени. Это была она, которая в своих мечтах видела его своим мужем и крупным работником телевидения. «Познакомься с моей мамой!» – сказала она. «Всю жизнь мечтал познакомиться с твоей мегерой!» – весь закипел он, но изобразил приветливую улыбку».

7 октября. Некоторые сердобольные студенты, и даже преподаватели, искренне хотят мне помочь. Никаких активных действий они не предпринимают, но зато лезут ко мне со своими «сочувствиями» и советами. Преподавателей я вынужден вежливо выслушивать, а студентам закрываю рот словами не надоедать лишними разговорами. Но кто действительно мне хочет помочь и помогают, так это Халемская и Куракин. Самая сильная моя опора, конечно, Жанна, эта хрупкая девушка, похожая на прекрасного ангела. Право же, быть бы ей музой во плоти, а не студенткой живодёрского института. Но что может быть надёжнее любви? Жанна удесятеряет мои силы и придаёт мне уверенность в победе. А Виктор... Напрасно, я раньше подсмеивался над ним: он оказался верным и надёжным другом. Он находит время встречаться то с одним, то с другим членом комитета и распространяет среди них свою версию моей стычки с Лёвой Сукориным. Виктор готов придти на заседание Комитета и обвинить Лёву в подстрекательстве и провокации, а мой поступок трактовать как чисто защитный акт.
И Жанна, и Виктор твердят мне одно и то же: явится в Комитет не с гордо поднятой, а с повинной головой. Аргументация простая: повинную голову меч не сечёт. «Да знаю! – мог бы я сказать им. – Этот тактический приём срабатывал даже в Золотой Орде!» Они правы, мои друзья. Я прислушиваюсь к ним, но как лучше поступить, решу в самый последний момент. Видя моё бездействие — внешне я именно так и выгляжу, — студенты-одногруппники решили спасать меня сами. По совету Жанны и под нажимом Виктора они вынудили членов бюро потока (я даже не имел понятия о таковом), собраться для обсуждения моего вопроса. И вот сегодня после бурной дискуссии постановили ходатайствовать о моём «помиловании» и взять на себя обязательство перевоспитать меня в духе сознательности и преданности... От меня потребовали, чтобы я высказался официально о своём сожалении по поводу печального инцидента и дал слово впредь быть настоящим комсомольцем. Но раскаиваться, да ещё на каком-то бюро потока, я не стал: это было унизительным для моей гордости. Я сказал, что никого не просил вмешиваться в мои дела и, сославшись на занятость, извинился и направился к двери. Вслед мне посыпались упрёки и неодобрительные реплики.
– Неблагодарный! – возмущённый голос Врушки.
– Скажите, какой герой! – раздосадованный голос Льдушки.
– Да он просто игнорирует нас! Смотрите: он уходит!
Я замедлил шаг, обернулся назад и, не удержавшись, съязвил:
– Можно подумать, что вы в состоянии  мне чем-то помочь!
Негодование и возмущение было мне ответом:
– Да он ещё издевается над нами!
– Выгонят из комсомола, тогда узнает!
– Ищет приключений на свою голову!
– Вот уж эгоист!
Но я видел только одно печальное лицо Жанны. «Бедненькая! – вздохнул я. Как ты за меня переживаешь!» Я закрыл за собой дверь. «Поеду домой, – решил я, – обдумаю своё положение в спокойной обстановке. Но не успел я сделать и двух шагов, как дверь отворилась и Жанна, со сбившейся причёской и мокрыми глазами, уцепилась за мой рукав и с неожиданной силой потащила меня обратно в зал.
– Ну что ты такой упрямый! Пойдём! – умоляла она меня.
Я не знал, что делать. Смущённый, я готов был подчиниться Жанне. Но тут мне на помощь подоспел, сам того не ведая, староста потока Рамиров, который, задыхаясь от быстрой ходьбы по лестничным переходам, выскочил на площадку как раз в то момент, когда Жанна уже пыталась закрыть за мной дверь.
– Лертов! Евгений! – крикнул он во всю мощь своего голоса. – Ты здесь, оказывается... Подожди – важный разговор!
– Жанночка, милая... прости! – шепнул я нежно. – Объясни там, что староста меня вызывает: видно, какое-то очень важное дело.
Я прикрыл за Жанной дверь. Рамиров обратился ко мне без всяких предисловий:
– Если это дело не уладится по-хорошему, не видать тебе больше Института!
– Сам пугаешь или действуешь по указке? – холодно спросил я, пытаясь понять, откуда исходит угроза, кто оказывает на меня психологическое давление.
– Я только что из Деканата... Там случайно подслушал разговор...
– Ну, так что же?
– Говорили, прямо и недвусмысленно, что если ты не осознаешь своего проступка, то...
– Знаю, знаю всё! А тебе-то что до меня? Ведь тебе лично ничего не угрожает... Ты, кажется, на хорошем счету, – остановил я Рамирова.
Я улыбался ему прямо в лицо, спокойный и самоуверенный. Заплаканные глаза Жанны были мне дороже членства в комсомольской организации и даже дороже студенческого билета.
Рамиров не сдавался. Понизив голос, он сказал:
– Как это что? Разве ты не понимаешь, как некоторые круги обрадуются твоему поражению?
«Дело, однако, говорит этот Рамиров, – отметил я. – Но неужели он так умён? Неужели он мой будущий союзник?»
– Не беспокойся! Я знаю, как мне надо действовать! – твёрдо сказал я и, помолчав, добавил: Не в силе бог, а в правде! Наше дело правое — победа будет за нами!
– Победа или поражение – всё решит твоё слово! – сказал он и пожал мне руку.
Поздно вечером, «на сон грядущий», переводил стихи французского поэта Бодлера. Не могу утверждать, что автор «Цветов зла» относится к числу моих любимцев, но его стихотворение «Авель и Каин» превосходно. Как созвучно он нашему времени! Как злободневно звучат его строки!

У Авелей дом и тёплый очаг,
Как принцы они живут.
У Каинов волчий
блеск
в очах,
От голода пухнет живот.
Авелям глупым — уют и тепло,
Земля для них — светлый рай.
Детям Каина не повезло:
От голода помирай!
Каина дети, лучше всего
На небо подняться вам
К Богу — на землю его
Сбросить ко всем чертям!

Большое впечатление произвело на меня также стихотворение «Сатана», в котором развенчивается святость библейского бога.

«Коммунизм — понятие обветшалое, потерявшее свою былую привлекательность. Теперь слово коммунизм произносится как пустое и безсодержательное. Каким прекрасным будущим всего человечества казался коммунизм в старые времена! Как он притягивал сердца людей! Как верили ещё совсем недавно в красивые утопии! Но теперь, когда многие разобрались в новейших трюках идеологов и политиков, в народных массах начинают осознавать всю глубину заблуждения. Многие вдруг увидели, что коммунизм не только не освобождает человека от рабства, но и ещё больше закабаляет его. Причина охлаждения к коммунизму и даже полного разочарования в нём заключается в том, что народ увидел себя обманутым и ввергнутым в новое рабство — без кандалов и ошейников, но с полным бесправием, с трудовой повинностью, с тюрьмами и трудовыми лагерями. Народ наш постепенно просыпается от долгой спячки и начинает сам оценивать своё бедственное положение. Раз нет свободы, равноправия и равенства, то не может быть и речи о коммунизме.
А как же удерживаются у власти те, кто ведёт народ и страну к гибельной пропасти? Именем своего вождя прикрывают они неумение управлять Россией (СССР). Чтобы они ни делали, какие бы ни затевали глупые эксперименты, в обоснование и оправдание ссылаются на непогрешимого Ильича. Оказывается, за них всё уже продумал великий Ульянов-Ленин. Не должно быть никаких сомнений в правильности принимаемых ими решений: ведь всё уже предвидел их полубог, а они только выполняют его гениальные предначертания.
Но люди не могут жить без надежды. Вот почему велика вера в приход умного доброго правителя, который наведёт порядок в стране и сделает всех счастливыми. «Народ в целом похож на неразумного ребёнка, – язвительно усмехался Геннадий, – который не может уяснить простую истину, хотя  жизнь учит его уже не одну тысячу лет, что власть не может быть честной и доброй, отстаивающей интересы народа. — Любая власть, – говорил Геннадий, – по своей сути антинародна, поэтому народ, если он действительно хочет улучшить своё положение, должен вести постоянную борьбу против власти, борьбу жёсткую и безкомпромиссную!».

10 октября. Сегодня вечером, если не произойдёт ничего непредвиденного, решится моя судьба. Прихожу в бешенство от одной мысли, что вынужден буду сыграть по чужим правилам, то есть подчиниться чужой воле. Как же всё будет происходить? Соберутся несколько человек, секретарь комитета огласит повестку заседания, выслушают моё объяснение, зададут мне вопросы, проведут дискуссию и решат (путём голосования, возможно, даже открытого) быть или не быть Лертову комсомольцем и, следовательно, студентом. Обыкновенные Борьки, Лёвки, Сашки, даже не совсем русские, будут судить меня и, может быть, кто-нибудь из них скажет: «Мы должны очищать ряды ленинского комсомола от всех, кто отступает от идеалов коммунизма!..» Трудно предвидеть, как будут развиваться события, и что конкретно решат члены комитета. Во время случайных встреч в их словах и взглядах было столько превосходства и снисходительности! Ещё бы, они чувствуют себя хозяевами положения! Лертов, который раньше не всегда удостаивал их кивком головы, будет теперь походить на затравленного зверя, угодившего в капкан.
В Институт не поеду: нужно обдумать, какую речь держать и как её озвучить. Нужно отработать позу, взгляд, интонацию голоса, жесты. Нужно мобилизовать все свои актёрские способности, чтобы заставить их поверить в искренность «кающегося грешника». Как пригодится мне теперь опыт игры на сцене театра! Знал бы режиссёр, как буду я благодарен ему, если выйду сухим из воды! Знал бы он, какое ответственное выступление ждёт меня! Как во время научил он меня владеть своим голосом!
И ещё один вопрос, «неотступный и грозный», тревожит меня. Вопрос этот – Жанна Халемская! Не принесу ли я незаживающую боль и непреходящие страдания девушке, переживающей первую любовь в своей жизни, связавшей свою судьбу с судьбой такого эгоиста, как я? Неужели расстанусь с моей Жанной? А ведь она не только прекрасная возлюбленная, но и верный друг! Пользуясь своим неотразимым обаянием, она сумела настроить в мою пользу так называемое общественное мнение. Даже угрюмые члены комитета поддались её агитации. Да, Жанна — мой ангел-хранитель, моя берегиня. Я должен прилепиться к ней, должен боготворить её! Но подсказывает мне сердце, что наша романтическая связь обернётся для Жанны несчастьем.

Вечером, когда я пришёл на заседание Комитета, меня заставили минут десять ждать у дверей. Я нисколько не возмутился и не оскорбился, поскольку был готов к тому, что они не откажут себе в удовольствии показать свою власть. Я даже был уверен в том, что они ничем не были заняты и, чтобы не скучать, рассказывали друг другу последние анекдоты. Наконец меня позвали. Я вошёл в кабинет, сделал несколько спокойных шагов к центру большого прямоугольного стола, за которым восседал секретарь Коган, а слева и справа от него сидели члены комитета. Те, которые остались без места, расположились на стульях, расставленных вдоль стен. На одном из этих стульев сидела Жанна, а рядом с ней пристроилась старшекурсница — член комитета, — всем своим обличьем походившая на классическую синечулочницу. В метрах двух от стола я остановился, изобразив на лице подобие некоторого смущения. Скромный, но не подобострастный и заискивающий, вид — вот какая была мне нужна маска. Опыт игры в театре помог мне держаться уверенно, но не вызывающе. Я знал, что именно так я и выглядел, когда почувствовал на себе испытывающие пристальные взгляды комитетчиков. Я видел, что они смотрели на меня с торжеством победителей, с сознанием важности совершающегося дела и собственной непогрешимости. «Смирили мы тебя, голубчик!» ; читал я в их глазах. Я боялся только одного — вдруг не выдержу своей роли, и пошлю их всех куда подальше. К счастью, отрепетированная дома мизансцена удалась как нельзя лучше.
– Пусть Лертов объяснит мотивацию своего поступка, если не сказать, проступка! – предложил Коган.
– Да, пусть расскажет! – загудели голоса.
Я глубоко вздохнул и начал свой рассказ-исповедь. «Почему моё поведение в последнее время было не совсем обычным? Почему я так остро и вызывающе вёл себя при столкновении с Львом Сукориным? Эти вопросы не раз задавали мне товарищи... Не меньше эти вопросы мучили и меня самого. Я знаю, многие хотели бы услышать о моём несогласии с решением Комитета о создании бригад добровольцев-целинников, о моей деятельности, несовместимой с советскими принципами, и даже о вредном влиянии Запада, сбившем меня с ортодоксального пути. (Слово-то какое! Не все члены знали его значение). Если бы действительно так всё и было, я честно признал бы свою вину и первым осудил бы себя нелицеприятно. А было в моей душе совсем другое, о чём никто не мог даже подумать. Было моё особое внутреннее состояние, особое миросозерцание. Это началось исподволь, примерно два года тому назад. Сильнейшее впечатление произвели на меня успешные запуски ракет. Торжество человеческого разума!.. Неудивительно, что я увлёкся космогонией, на всё земное стал смотреть свысока, глазами космического пришельца. Все мои помыслы переместились туда: на небо, в мир звёзд, в космические дали. Меня волновали космические образы: бесконечность мира, рождение и гибель звёзд. Незаметно для самого себя я стал переносить космические масштабы на земные события. И вдруг я обнаружил, что стал как-то ко всему безразличен, во всём разочарован. Какое мне было дело до всего земного, когда я жил на небесах? Больше того, находясь в таком странном, я бы сказал, поэтическом состоянии, я хотел освободиться от всех наших конкретных, как мне казалось, прозаических дел. Уверен, что только это состояние поэтического экстаза и привело меня к искажённому представлению обо всём, что составляет нашу повседневную жизнь... А что касается оскорбления студента и члена комитета Льва Сукорина, то, нисколько не оправдывая своей несдержанности, в качестве смягчающего обстоятельства могу указать на то, что он недопустимо грубо разговаривал со мной и фактически первым ударил меня…
– Ну а теперь где находится наш поэт: на земле или на небе? – прервал мою исповедь Коган.
Я понял, что ответ должен быть положительным и поэтому твёрдо сказал:
– Я пережил свою болезнь... Кризис миновал.
– Хотелось бы верить в искренность Ваших красивых слов! – ехидно заметила синечулочница, сидевшая рядом с Халемской.
Жанна что-то стала с жаром нашёптывать ей. Я знал, что красавица сумеет смягчить сердце моей оппонентки.
 Коган медленно обвёл взглядом своих коллег и, убедившись в их миролюбивом настроении, решительно произнёс:
– Думаю, что мы должны принять во внимание признание Лертова. Наш товарищ оступился, но он искренне раскаивается... Чего ж ещё? Что скажут мои коллеги?
– Мы должны поверить Лертову! – сказал один из членов, не раз слушавший мои стихи на заседаниях институтского литературного кружка.
– Верим! Верим! – поддержали его другие члены.
Я торжествовал, но не давал раньше времени прорваться наружу своим чувствам.
– А что говорят о Лертове его ближайшие товарищи? Что говорят о нём в группе и на потоке? – спросил Коган больше для протокола, чем по необходимости продолжить обсуждение вопроса.
Этот дежурный вопрос заставил всех повернуть головы в сторону Халемской.
– Комсомольцы нашего потока ручаются за Лертова! – задыхаясь от волнения, громко произнесла Жанна.
; Споткнулся человек… С кем не бывает! – донёсся до ушей членов комитета трубный голос Куракина из коридора через полуоткрытую дверь
Было уже довольно поздно. Многие из членов комитета устали, а кроме того, проголодались. Всем хотелось поскорее освободиться.
– Может быть, Евгений прочитает нам одно из своих звёздных стихотворений?! Интересно всё-таки послушать, – предложил Коган.
Никто не возражал. Тогда я поднял голову, распрямил плечи и сказал:
– Слушайте!:

Месяц глаз с Земли не сводит,
Смотрят звёзды с высоты –
В их вселенском хороводе
Есть две чудные звезды.
Веселятся в общем круге,
Но сжигают их мечты:
Любят пламенно друг друга
Две красавицы-звезды!
В этом танце стройном, строгом
Нет начала, нет конца;
Нет, не встретятся друг с другом
Звёзды мира никогда!
Так они свершают путь,
Мучась на своих орбитах.
Жар любви нельзя задуть –
Адский огнь в сердцах разбитых!

– Почитай ещё! – дружно попросили меня.
Чтение стихов закончилось аплодисментами. Мне торжественно-строго, но с весёлыми улыбками объявили выговор без занесения в личное дело. Нужно было бы прослезиться, но я только сдержанно поблагодарил всех за доверие и доброжелательность и тут же вышел вон. Чувство победы распирало меня. Виктор бросился ко мне и едва не раздавил меня в своих объятиях. Мы вышли с ним на улицу. За углом дома  остановились, чтобы подождать Жанну. Минут через пять она присоединилась к нам. Я обнял её, поцеловал, а потом поднял и закружил вокруг себя, как это делают счастливые родители, когда играют со своими маленькими детьми.
– Хватаем такси и катим до ближайшего кафе! – предложил я.
– Идея! – одобрила Жанна.
; Напьюсь до чёртиков! – поддержал Виктор.

«Ну, так что ж нам делать? – спрашивал себя Геннадий. Как счастлив человек, когда он уверен в ценности своего Я и живёт только для себя!» Но у Геннадия было два Я, вечно враждующие между собой и отравляющие ему радость бытия. Если бы кто-нибудь мог подсказать Геннадию, как наполнить смыслом свою жизнь! Но он лишь улыбался, когда появлялась эта праздная мысль. Он знал, что не было и не могло быть на свете такого человека, который излечил бы его неверие в жизнь. Да и кому верить? Так называемые вожди, оседлавшие вершину пирамиды, ослеплены своими смешными идеями и грёзами; мечтают, как дети, о переустройстве мира; гоняются за призраками; вечно занятые решением подковёрных вопросов и политическими комбинациями, остаются полными дилетантами в области мысли; в короткие свободные промежутки времени предаются грубым развлечениям и удовольствиям... Какое им дело до народа, именем которого вершат свои делишки? Философы, писатели, журналисты и подобные им деятели стараются лишь об одном — угодить своим сеньорам. Не мудрость руководит их помыслами и делами, но непомерная алчность и предприимчивость беспринципных синекурщиков! Они без умолку говорят и без устали пишут, но только зря сотрясают воздух и переводят бумагу... Учёные? Да они мало теперь что решают. Они не больше чем исполнители, логически мыслящие живые автоматы... Простые люди? Они были и остаются овцами, которые всегда идут туда, куда гонит пастух...
 Тоска, скука — вот награда за истинные знания. Геннадий как-то вдруг ясно и отчётливо понял, что уже ничто не может его захватить и увлечь; что уже не найдётся такого дела, которому он мог бы отдаться всей душой; что он уже до конца дней своих ко всему будет относиться с прохладцей; что даже многим доступная радость любви не улыбнётся ему своей светлой невинной улыбкой; что только желчь да злость будут верными спутниками его жизни.
 «Да ещё эти неудачи, – продолжал Геннадий подводить итоги. – Пройдёт не так уж много времени, как навалятся разом болезни, старость, немощь — эти извечные враги человека и всего живого, которые, как бы ни сопротивлялся, в конце концов победят его». Но, несмотря на мрачную и даже зловещую тональность своего эмоционального настроения, может быть, даже вопреки ему, Геннадий и не думал сдаваться! Не унывать, не падать духом, не бояться даже своего уничтожения — вот в чём призвание человека! Ведь жизнь дана человеку для того, чтобы он совершал подвиги, а не декаденствовал!»

25 октября. Привожу выдержки из двух рецензий на мои стихи. Первая из них по времени совпала с разгаром кампании против меня, вторая появилась после того, как стало всем известно, что я не только не исключён из комсомола, но даже не получил серьёзного порицания.
Есть ли у Лертова своя философия? – спрашивает автор первой рецензии и сам отвечает. – Конечно, есть, ибо ещё Фихте сказал: «Каков человек, такова и его философия». Философское кредо Лертова сводится к утверждению: «Не мысль, а чувства правят миром!» Как видим, поэт не признаёт революционного воздействия на сознание человека передовых научных идей. Если отбросить гипноз музыки стихов, то легко увидеть духовную бедность автора. Не по этой ли причине стремится он кутаться «в плащ непонятного и таинственного» и прикрываться красивой маской?».
 Трагедия Лертова заключается в его неспособности преломлять в своём творчестве светлые стороны жизни. Он видит мир в чёрных красках. Отсюда становятся понятными его высокомерие и презрение к грандиозным процессам социалистического переустройства нашего общества. Враг будничного и обыденного, он ни в чём не находит идеального и положительного. Он гордо отворачивается от простого советского человека — этого истинного героя и труженика. Противопоставляя себя другим, Лертов не замечает, как обкрадывает себя духовно. Он не понимает, что совершенных людей не бывает, что своеобразное качество конкретной личности складывается из многих черт характера, в том числе из слабостей, которые часто придают особую, неповторимую ценность человеческому индивиду.
Единственным положительным моментом Лертова как поэта является образность его стихов и подкупающая откровенность переживаний его лирического героя. Не в этом ли кроется секрет популярности молодого поэта? И там, где Лертов выкладывает на обозрение внутренний мир героя, там он сам становится притягательной личностью. Но следует заметить, что откровенность Лертова является чисто литературным приёмом. Автор умело и тщательно скрывает, что в действительности творится в душе его героя.
Но какими условиями испорчен лирический герой Лертова, определить однозначно трудно. Если учесть, что в социалистическом обществе такие условия просто отсутствуют, то единственным объяснением остаётся гипертрофированный индивидуализм и эгоизм самого автора. Но можно ли это считать ценным для советской молодёжи? Никак нельзя. Скорее наоборот, стихи Лертова работают против наших идеалов и нашей морали. В пользу последнего положения говорит и собственный поступок Лертова. Не оказался ли он сам в плену тлетворного влияния своих поэтических грёз?
Автор второй, более поздней, рецензии писал, что студент третьего курса Евгений Лертов по праву считается одним из создателей институтского литературного объединения. Любители поэзии хорошо знают его многие стихотворные фантазии, посвящённые звёздной тематике. В этой связи читателям следует напомнить, что раньше Лертова как раз и критиковали за его «космическую» оторванность от Земли. Теперь же вселенские стихи нашего поэта получают как бы новое звучание, воспринимаются и осмысливаются как совершенно неожиданный поворот в советской поэзии.
Ни первая, ни вторая рецензии не показались мне любопытными. Напрасно Жанна ждала, что я скажу. Молча отложил я в сторону газеты, которые она специально раздобыла для меня, не поленившись съездить в редакцию. Разочарование и обида были написаны на её лице. «Старалась... и вот награда!» – наверное, сердилась она. Да и что я мог ей сказать? Воскрешать в памяти тот позор, который я пережил во время заседания Комитета комсомола, я не хотел, а гордиться успехом у читателей, у студентов и даже у преподавателей, было бы нескромно. Не мог же я считать себя гением?! Нет ничего смешнее самообмана и самообольщения.


***

Так закончился один из эпизодов моей жизни. Задумав развлечь себя лёгкой интригой с красивой девушкой, я вместо этого в течение длительного времени занимался совершенно другими проблемами, так что едва не погубил своё будущее. Но судьба и на этот раз была ко мне благосклонна. Жанна стала моей возлюбленной! Будет ли она моей женой, не знаю, но в моём сердце останется навсегда. Из комсомола и института я не исключён. И теперь я возвращаюсь к исходной точке, но уже на другом, более высоком уровне. Теперь я уже не посмеюсь презрительно над карьерой учёного, а возьмусь за неё, как говорится, предметно и конкретно. Буду теперь не просто учиться, а — не ленясь и целеустремлённо. Поскольку я должен ворваться в науку «беззаконной» кометой, мне придётся безжалостно теснить всех, кто встанет на моём пути. Ведь в научный цех просто так никого не пускают. Все места заняты живыми людьми. Они хорошо организованы, у них опыт многовековой борьбы. Нет, мне не удастся так просто, с наскока, занять в научном мире достойное место. Тесня своих конкурентов, мне всё же придётся бок о бок плестись вместе с ними, лишь иногда вырываясь вперёд. Но я знаю, что буду бороться и побеждать. Да помогут мне боги моих предков, Перун и Велес!


Рецензии