На срднх этажах пирамиды Ч. 1 Портрет

ОТ АВТОРА

Недавно умер мой друг – поэт Яков Лютиков. При разборе бумаг поэта, произведённом с разрешения его жены, я обнаружил рукопись неопубликованного романа. Ознакомившись с рукописью, я понял, что роман и не мог быть издан по цензурным соображениям. Всё же автор надеялся, вероятно, что его детище когда-нибудь увидит свет. Это было видно из того, что последний вариант произведения вполне соответствовал партийным установкам и, с моей точки зрения, мало чем отличался от стандартной советской прозы со знаком качества. Поэтому чистовик романа я вернул в архив поэта, а себе оставил первые черновые наброски, которые всё равно были бы уничтожены за ненадобностью наследниками, в лице вдовы и начинающего спиваться сына. Вот эти неопубликованные материалы и легли в основу моего опуса. Я начал свою работу с простого просмотра доставшихся мне записок, внося по профессиональной привычке различные правки и дополнения, но постепенно настолько увлёкся писательством, что в итоге получилось повествование-триптих, жанр которого я не берусь определить.
Человек не может жить без оглядки на героев. Действительные или созданные воображением поэтов и писателей герои живут в сознании людей, оказывая влияние на их поступки и жизнь в целом. Герой мой показан с двух сторон. Сначала о нём рассказывает поэт Лютиков, а затем он говорит о себе сам. Такой приём в литературе не нов, он удобен тем, что позволяет вести рассказ не только автору, но и самому герою. И последнее. Увлёкшись романом, я совсем не оглядывался на цензуру. Я вообще не признаю поднадзорную литературу. Я писал, свободный от всяких притеснений со стороны власть предержащих, не помышляя о гонораре и тем более славе. Единственную награду за свой труд я видел в том, что мог создать повесть, в которой запечатлён истинный, а не партийно-казённый дух первых послевоенных десятилетий и показаны реально существовавшие (живые) люди с их настоящими, а не книжными интересами, стремлениями и страстями.
Замысел же поэта Лютикова можно было понять из отрывка, который я привожу ниже без каких-либо существенных изменений. «Сколько книг, фильмов и спектаклей о нашей жизни! – восклицает поэт. – Но как прозаики, драматурги и сценаристы похожи друг на друга по образу мыслей и художественным приёмам, так неотличимы и изображаемые ими герои. И какого же героя нам предлагают? Это, как правило, комсомолец или член партии, человек ума, чести и совести, наделённый всеми положительными качествами, какие только мыслимо найти у представителя рода человеческого. Он самоотверженно борется с нечестными или несознательными членами общества: собственниками, карьеристами, взяточниками и другими тёмными личностями. Он борется и, разумеется, побеждает, причём читатель отчаянно зевает и спешит закрыть книгу, едва успев прочитать одну–две страницы. И он прав, поскольку не находит для себя ничего нового или занимательного. Введён в оборот ещё один тип героя, ещё более абстрактный и ходульный. Это – простой советский человек. Вот и всё! Призывают, чуть ли не приказывают, создать такой образ героя наших дней, который со страниц книги, киноэкрана или театральных подмостков шагнул бы прямо в жизнь. Увы! Этого они не дождутся. А кто же мой герой? Придётся ли он по вкусу читателю? Вот он идёт по центральной московской улице – молодой, стройный, красивый! Он высокого роста, держится непринуждённо, не толкается и не лезет напролом, продвигается вперёд спокойно и уверенно. Он уступает дорогу женщинам и всем другим, кого считает слабее себя. Он идёт, не спеша, но в его сдержанных движениях чувствуется стремительность, а в несколько насмешливом взгляде – твёрдость и решительность. Он никуда не спешит, но, пожалуй, и не прогуливается. Он идёт, скорее всего, на какую-нибудь важную встречу. Я с гордостью замечаю, как на него заглядываются девушки и молодые женщины. Но вот он уже поравнялся со мной..., проходит мимо меня. Наверное, не заметил. Пусть! Я не обижаюсь на своего героя. Его ждут дела. Да и мне пора браться за перо: нужно переселять героя на страницы романа».







ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Портрет

рассказывает поэт Лютиков


Иронического склада,
Взгляд весёлый, в сердце пыл —
Он душой компаний был,
Находил в вине усладу,
Глупых девушек любил.

(Из студенческого творчества)


Я никогда не замечал, чтобы этот человек смеялся слишком громко. Да и улыбался он сдержанно и не так уж часто. Он легко возбуждал в людях интерес к себе, хотя совершенно не прилагал к этому никаких усилий: ни перед кем не заигрывал, никому не льстил... Он был полностью общественным типом.

  (Из дневника поэта Я. Лютикова)               
















































 














1

Я шёл по улице Горького, бывшей Тверской, останавливаясь у каждого автомата выпить газированной воды. Было уже шесть часов вечера, а жара всё ещё не спадала; ртутный столбик показывал тридцать градусов в тени, по Цельсию, конечно.  Уже несколько дней подряд сидел я в Москве, не выезжая на дачу. Столица с её жарой, духотой, пылью, гарью и давкой на улицах и в магазинах была просто невыносима. Мысленно я ругался: «Москва-красавица! Грязная, немытая... Азиатский город!» Как издёвку воспринял я заказ редакции молодёжного журнала написать небольшое стихотворение на тему о красоте Москвы в летнюю пору. Я изобразил на лице поддельную радость и поблагодарил редактора за доверие к моему перу. Об отказе не могло быть и речи: ведь заказ мог уплыть в другие руки. Увы, современные поэты вовсе не властители дум, и деньги получают далеко не за каждое стихотворение, но лишь за продукцию определённого сорта.
Я засел в своей квартире и, чертыхаясь, стал набрасывать план стихотворения. Ничего у меня не получалось, я злился, курил сигарету за сигаретой, изредка подкрепляя себя глотком коньяка. Нужно сказать, что, несмотря на постоянную тренировку, мне с трудом давались рифмы и ритмы, метафоры и сравнения, ямбы и хореи. С самого утра бился я над одной строкой, подбирая рифму к слову «Кремль»: перебирал десятки глаголов и существительных, а нужное слово никак не приходило. Обедал я без всякого аппетита, чем удивил свою жену, приготовившую моё любимое блюдо – свиные отбивные котлеты.
Я вышел на улицу, чтобы рассеяться и заодно купить пачку сигарет. «Может быть, ; подумал я, ;  и рифма найдётся». На ходу шептал: «Кремль – крем ли ; земли – хмель – шмель – внемль». Бедные поэты! Улицы для них ; всего лишь лаборатория, где они ищут новых впечатлений, ловят обрывки фраз в надежде услышать какой-нибудь свежий оборот речи или сочное слово. Такова уж незавидная доля поэта, что ему всё время приходится иметь дело со словами. «Глаголом мучаем людей!» – смеёмся мы иногда в своём  кругу.
Я шёл размеренным шагом и ничем, кроме своего роста, не выделялся из толпы. Если кто-нибудь вздумал бы разглядывать меня, то мог бы обратить внимание лишь на моё одутловатое лицо и бесформенный нос. Никому и в голову не пришло бы, что они видят перед собой маститого поэта. А ведь было время, когда моя внешность была более привлекательной, когда я был молод не только годами, но и душой.
Любовь к рифмам определила мою судьбу — я стал профессиональным поэтом. Как все советские литераторы, писал о Ленине, революции, борьбе за мир... Критики иногда хвалили мои произведения, подогревая моё авторское самолюбие. Интересного, яркого, запоминающегося – ничего такого в моей жизни не было, да и вряд ли могло быть. В молодости я любил выпить, но это не мешало мне участвовать в общественной работы. Нередко  выступал я на собраниях, чтобы показать себя с самой выгодной стороны — вот и вся моя романтика. Трудности послевоенного времени омрачали бытиё советского человека. Люди больше думали о куске хлеба, одежде, жилплощади, чем о загадках души человеческой. Духовная жизнь была крайне примитивной и заключалась в изучении истории Партии и материалов проводимых партийных съездов и пленумов. Хотя официальная пресса и трубила о нас как о героях страны, в целом жизнь моего поколения протекала серо, буднично. Сами мы не видели вокруг себя никого, кто походил бы в нашем понимании на героя.
Я изнывал от жары и перешёл на теневую сторону улицы. «Неужели и великие поэты так же, как и мы, убивали своё время? – думал я. – Но нет, рассказывают, что все они сочиняли для своего удовольствия; говорят, что все они смотрели на свою страсть к рифмам лишь как на средство свободного самовыражения. Байрон в своих письмах и дневниках не раз сетовал на то, что он всего лишь поэт, что он  лишён главного – действовать. И все они, – Байрон, Пушкин, Лермонтов и другие, – легко создавали прекрасные стихи... шедевры. Может быть, они потому и были творцами прекрасного, что творили шутя. Для них стихотворчество было лишь достойной забавой, игрой ума, а для нас всё это – каторжный труд». Так думал я, и мне приятно было изливать желчь на самого себя и на своих коллег.  «Что все эти бездарные Безменские, Вашенкины, Куджавы, Тушенки, Вознисянские и прочие Гаврилы? – кипел я. – Если бы они могли понимать, насколько ничтожны, так не гордились бы своим жалким ремеслом!»
Около табачного киоска я остановился и, дождавшись своей очереди, протянул деньги продавщице.
– Две пачки «Джебела», ;  попросил я.
Получая сигареты и сдачу, я заметил, что на меня внимательно смотрел молодой мужчина. Он бесцеремонно разглядывал меня. Лёгкая улыбка скользила вокруг его сжатых губ. Он, по-видимому, ждал, когда я узнаю его. И я узнал этого человека.
– Лертов! – невольно воскликнул я.
 Он не спешил говорить. Я продолжал:
– Ты здорово изменился! Немного постарел, кажется...
– Здравствуй, Лютик! (Так звали меня в молодости). Я вижу, ты чем-то озабочен? – сказал он. – Мировые проблемы решаешь?
– Какие там проблемы? Так..., – засуетился я. – Муза не даёт покоя... А ты пишешь по-прежнему? Что-то о тебе в последнее время ничего не было слышно?
– Как тебе сказать? Пишу, конечно. Да и кто теперь не пишет? Ты ведь пишешь? Сам только что похвастался.
– Да, но я ведь поэт! – отвечал я несколько уязвлённый.
– Ну, и хорошо, поэт! Пиши себе на здоровье, ; сказал он, как бы успокаивая меня.
Я разозлился ещё больше... Спросил:
– Ну а сам-то  чем занимаешься?
– Погряз в науке.
– А как же стихи?
– Бывает, что и пишу... Правда, никуда не посылаю: ты же сам знаешь, что мои стихи нигде не возьмут.
– Мы столько лет не виделись! Может быть, почитаешь или дашь почитать? – живо предложил я, так как заранее знал, какое наслаждение получил бы от его новых стихов. Старые-то стихи Лертова я знал в своё время на память.
Однако он коротко бросил:
– Чтобы ты оценил? Да ведь мне этого не нужно.
Рядом, в пределах двух-трёх троллейбусных остановок, находился дом журналистов, ресторан которого славился подвальным уютом и богатой кухней. Можно было отметить встречу с другом: заказать хороший ужин с коньяком и отвести душу в разговоре. По крайней мере, лет семь не видел я Лертова. Естественно, мне интересно было с ним побеседовать вообще, а также расспросить, как он живёт, каких достиг успехов, похвастаться заодно своим положением. Лертов принял моё приглашение. Он, вероятно, не хотел нарушать русский обычай выпить со своим старым другом по чарке горячительного.
– Там не очень шумно... в твоём доме журналистов? – спросил он.
– Там совсем по-домашнему!  – заверил я его.
Примерно через полчаса мы уже сидели в ресторане. Как только выпили по рюмке армянского коньяка, я закурил и спросил:
– Что же ты всё это время делал?
– А представь себе: ничего не делал.
– Так уж и ничего?
– Ничего, ; повторил он решительно.
Помолчав, будто прикидывая, стоит ли говорить, он усмехнулся и спокойно добавил:
– Да и какие дела могут быть в наше время?
– А твои стихи, разве это не дело?
В ответ он только весьма выразительно скривил губы.
– А твоя наука?  – не сдавался я.
– Физиология-то? Ну, это, конечно, мужское занятие. Правда, довольно-таки скучное.
Я бросил на Лертова испытывающий взгляд: не рисуется ли? Да нет, никакой позы не было. По всему видно было, что он не стремится поддерживать дружескую беседу, а на мои вопросы отвечает нехотя, как бы через силу. Мне показалось, что он разговаривает со мной только из вежливости.
– А ты, Лютик, ты, конечно, не сидишь без дела? – спросил он вдруг, лишь слегка приглушив в своём голосе насмешку.
– Не сижу, ;  отозвался я недовольно.
– Я даже знаю, чем ты занимаешься, на что тратишь своё время и талант!
– Чем же я занимаюсь? – насторожился я в ожидании подвоха.
– Ну, чем? Известно, чем: сочиняешь, лучше сказать, вымучиваешь, патриотические стихи и поэмы на темы газетных передовиц. Ведь как учил ваш бог, ваш идол Маяковский? Возьмите, говорил он, хорошую газетную статью, заметруйте и зарифмуйте её – вот вам и поэма, вот вам и гражданский пафос!
– Ты слишком строг, ; сказал я сухо, почувствовав намёк на то, что я недостаточно талантлив и самобытен.
– А ещё ты постоянно воспитываешь молодёжь в духе интернационализма, всё зовёшь её куда-то вперёд, где сам никогда не был и куда тебя не затащить ни за какие коврижки!
– Ты слишком строг, ; повторил я. – Ты забываешь, что художник не может игнорировать дух времени!
– Дух времени или указания сверху?
Я наполнил рюмки и, не дожидаясь Лертова, выпил свою одним глотком.
– Послушай, беспощадный критик! Ты не хуже меня знаешь силу обстоятельств.
– На жизнь да на обстоятельства всё можно свалить, ; оборвал он меня.
– Я думаю, мы встретились волею судьбы не для того, чтобы обвинять друг друга в смертных грехах, ; сказал я.
– Ты прав, к чему эти разговоры?! – согласился он. – Какое, собственно, мне дело до вашей литературы? Давай-ка, лучше выпьем!
Мы выпили ещё по одной. Я сделал новую попытку расшевелить его:
– А помнишь, какими мы были ещё совсем недавно: молодыми, сильными, полными надежд и борьбы, целеустремлёнными?
– Да какие у нас могут быть воспоминания?
– Неужели тебе не о чем вспомнить? – воскликнул я. – А разве не ты был среди нас первым поэтом? Разве не тебе бросались на шею красивые девушки? Разве не ты был нашим героем?
Лертов даже не посмотрел в мою сторону.
– Тебе захотелось воспоминаний? – желчно отозвался он. – Вспомни же, как ты прозябал: жил в грязном вшивом бараке, спал на голом тюфяке, пил водку по чёрному! Вспомни, как унижался перед секретаршами редакций газет и журналов! Вспомни, как ты вдруг стал постигать дух времени и сам дал подрезать крылья своему пегасу!
– Это всё, так сказать, проза жизни – отмахнулся я. После нескольких рюмок коньяка жизнь перестала мне казаться такой уж мрачной, и сам я не чувствовал себя таким уж беспомощным и беззащитным.
– А зачем же ты соглашался на прозу жизни?
– Как это зачем? Да если бы я не проявил гибкости, кем я был бы сейчас? Ты же сам в дни нашей молодости, когда у нас ещё только начинали просыпаться амбиции, проповедовал культ преуспевающего героя! – взвился я.
– Знаешь ли ты, как другие называют вот эту самую гибкость, о которой ты соизволишь говорить? – строго спросил Лертов. – Не гибкостью это называется, а прогибанием!
– Ты неисправимый. Из твоих уст вылетают слова судьи, а мне хотелось бы услышать голос друга. Неужели ты не помнишь, какие у нас были планы? Какие дерзкие замыслы опьяняли нас?
– Брось ты эти воспоминания: ведь нечего вспоминать-то! – сказал Лертов всё так же решительно и даже с повелительной интонацией.
– Странно... Мы с тобой будто чужие. Нам даже не о чем поболтать... А когда-то мы считались друзьями.
Он ничего не отвечал, смотрел куда-то мимо меня. По-видимому, наш разговор был ему малоинтересен. Но и то, на что он, казалось, внимательно смотрел, (красивая женщина, – предположил я), нисколько не занимало его. Он вот-вот готов был уйти. К тому же, он явно был не в духе. Может быть, он устал и не в силах был слушать мою праздную болтовню. Однако если он и устал, то не хотел этого показывать. Змеившиеся в насмешливой улыбке губы маскировали равнодушное выражение его лица. Он улыбался так же, как много лет назад: больше правым углом рта, почти не разжимая губ. И улыбка эта придавала ему вид превосходства над собеседником, в данном случае надо мной. Но я чувствовал, что он устал. Ясно, что он не желал услышать от меня ещё раз то, что ему давно было известно. Ясно, что он не хотел толочь воду в ступе и чётко уходил от ненужных ему разговоров. Содержание бутылки быстро таяло, а беседы по душам не получалось. Мы сидели и курили, точнее, курил я один, а Лертов держал правую руку на столе и лениво разглядывал зал. Я тоже стал рассматривать посетителей и, к своему облегчению, заметил, как в зал, в котором мы сидели, вошёл поэт Цюрихов. «Восходящая звезда!» – назвал его авторитетный в наших кругах критик.
Цюрихова я хорошо знал. Я познакомился с ним в клубе имени Дзержинского, где проходил однажды Литературный вечер, посвящённый очередной годовщине Октябрьской революции. Случилось это уже после того, как я надолго потерял Лертова из виду, настолько надолго, что мне казалось навсегда. Цюрихов выглядел тогда совсем мальчиком. Правда, ему и теперь было на вид не больше тридцати. Круглый, розовощёкий, он изо всех сил старался напустить на себя важность и серьёзность. «Сердитый мальчик», – прозвали поэта коллеги по перу.
С Цюриховым была какая-то молодая женщина, стильная и размалёванная, так же как и все женщины подобного сорта, важная и гордая, имеющая самый неприступный вид. Она могла быть начинающей поэтессой, которой покровительствовал молодой, но уже известный поэт, или просто какой-нибудь московской сиреной, желающей весело провести время и помочь партнёру вытряхнуть его карманы.
В поисках свободных мест они приблизились к нашему столу: у нас как раз оставались каким-то чудом два незанятых стула. Цюрихов напряжённо щурил свои близорукие глаза. Узнав меня, он явно обрадовался.
– Здравствуй, старик! – приветствовал он меня как равного тем развязным тоном, какой принят, пожалуй, только у поэтов, ещё не успевших избавиться от головокружения от успехов.
– Познакомьтесь! – сказал я и, приподнявшись со своего стула, представил Цюрихову своего друга.
Цюрихов широким жестом подал Лертову руку, но тот протянул свою к рюмке.
– Поэт? – спросил он, как будто сомневаясь.
– Да... А что? – не так уверенно сказал Цюрихов.
– Значит, пишите стихи? – ещё раз спросил Лертов и посмотрел на поэта оценивающим взглядом скептика. Цюрихов вспыхнул, готов был возмутиться, но равнодушное выражение лица Лертова несколько успокоило его. Наступила неловкая пауза, во время которой спутница поэта с любопытством разглядывала исподтишка моего друга. Лертов же, не обращая больше никакого внимания на поэта, словно совсем забыв о нём, допил свой коньяк и встал из-за стола.
– Мне пора! – сказал он и спокойно направился к выходу, даже не попрощавшись со мной.
Я смотрел ему вслед, находясь в каком-то оцепенении.
– Хм…м... Кто это? – спросил меня Цюрихов нарочито безразличным тоном.
– Кто этот человек? Не знаю, – ответил я и, видя его удивление, повторил: Да, не знаю!
– Ооо! Да ты уже на взлёте! Даже не помнишь, что минуту назад познакомил нас!
– Отлично помню. Это Лертов, мой старый друг! К тому же он был когда-то среди нас, молодых, самым талантливым поэтом! – чётко отпарировал я.
– Ничего не понимаю! – пожал плечами Цюрихов и занялся своей подругой, имеющей вид самой неприступной крепости.
Я ещё раз взглянул на неё и решил, что она была или поэтессой или одной из тех, которые любят таскаться по ресторанам и не знают никаких других занятий, причём второе предположение мне представлялось более вероятным.
Скоро Цюрихов оставил меня одного: он приезжал в Дом журналистов немного выпить и заодно взять с собой хорошего вина, которое в магазинах обычно не продавали. Я остался за столом один, не совсем, конечно, один, а с бутылкой столичной. Пока я уговорил её, прошло немало времени. Я уже совсем не думал о стихотворении, которое должен был закончить к завтрашнему дню. Мысли мои постоянно возвращались к Лертову.

2

Лертов...  кто он? Понять его было трудно, да он никогда и не заботился о том, чтобы его как-то особенно понимали. Ещё раньше, в дни наших первых встреч, он не раз говорил, что ему ни холодно, ни жарко от того, какое о нём складывается впечатление у других людей. «С меня достаточно одного себя!» – говорил он. В то же время ему, наверное, нравилось быть загадочным, быть всегда в центре внимания. Не знаю, справедливо ли, но я всегда подозревал в нём изрядную долю тщеславия.
Вспомнил я, при каких обстоятельствах увидел Лертова в первый раз. Как-то после долгого перерыва, растянувшегося чуть ли не на год, пришёл я на очередное заседание Московского литературного объединения. Заседание вёл член Союза писателей поэт Моссадов. Обсуждали стихи начинающего поэта Когана, теперь уже известного профессионала, а в то время неспособного, как и все мы, оригинально зарифмовать две строчки. Критики, т.е. коллеги по перу, упражнялись в красноречии и остроумии. Те, которые были поумнее, дурачились, а кто поглупее – умничали. Всё было как всегда: академично и скучно.
– Лертов, вы хотели, кажется, что-то добавить? Вам слово! – сказал Моссадов, перекрыв своим голосом шум в зале.
Вперёд прошёл модно одетый молодой человек. Высокая стройная фигура сразу вызвала у меня антипатию. «Женский кумир!» – подумал я. Он весь был строг и подобран. «Ничего лишнего», – успел отметить я. В его неспешной походке чувствовалась какая-то внутренняя собранность. Лицо его было спокойное, взгляд холодный и, как показалось мне, твёрдый и проницательный. Посмотрел я на него и отвернулся. Гордость во мне заговорила. «Ну, что ты можешь сказать умного, красавчик?» – ухмыльнулся я злорадно, ещё раз как бы против своей воли взглянув на его подтянутую фигуру. И опять меня поразила в этом человеке какая-то непонятная сила и полная уверенность в себе.
Лертов выдержал небольшую паузу. Прежде чем он начал говорить, наступила тишина. Вот эта способность привлечь к себе внимание больше всего заставила меня внутренне противиться ему.
Он говорил, что поэзия вовсе не политэкономия и не стихотворный пересказ основ марксизма-ленинизма; что незачем перечислять в стихах, как в справочнике, все наши достижения; что смешно думать, будто мы не читаем газет и не смотрим телепередач. В таком духе он продолжал несколько минут, потом, закончив развитие основной мысли, неожиданно, но самым будничным тоном спросил Когана:
– Кстати, Вы давно пишите?
– Года четыре, – ответил ничего не подозревавший Коган.
– Рассчитываете на долголетие? В таком случае желаю вам крепкого здоровья! – как бы простодушно сказал Лертов.
Зал оживился. Смех и одобрительные возгласы свидетельствовали о том, что намёк оратора был воспринят правильно. Моссадов, как сейчас вижу, сидит, бледный, кусает губы. Ведь Коган был его любимец и протеже. А Лертов, всё такой же спокойный и невозмутимый, возвращается на своё место. Признаюсь, мне было не смешно. Я всё больше чувствовал неприязнь к Лертову. В то же время меня почему-то тянуло к нему.
– Кто сейчас выступал? Что он собой представляет? – спросил я своего соседа, фамилия которого, Журавкин, стала известна мне несколько позднее.
– Оригинальничает... С большим самомнением человек! – было мне ответом.
– Не жестоко ли с его стороны подсекать под самый корень собрата по перу?
– Да, хлестнул, конечно, чувствительно, но, я думаю, справедливо вполне. Ведь ясно же, что стихи Когана никуда не годятся, – возразил Журавкин. Помолчав немного, он добавил:
– Не советовал бы никому попадаться на язык этому денди.
– А что?
– Остёр больно!
– И нельзя затупить? – сказал я, всё больше раздражаясь против Лертова.
– Не желаете ли испытать своё счастье? Что ж, в добрый путь! – улыбнулся Журавкин, как мне показалось, несколько издевательски.
«Нужно ещё посмотреть, что это за птица!» – подумал я, а вслух:
– Сам-то он читал свои стихи?
– Читал. В прошлую среду как раз был его вечер.
– Ну и как?
– Его стихи здесь знают многие наизусть.
– Интересные?
– Я бы сказал, дерзкие. Боюсь, плохо кончит этот Лертов.
– Отчего же?
– С другими не церемонились – не будут нянчиться и с ним.  Не будут ведь спокойно смотреть, как он расписывает нашу действительность! Ведь он даже осмелился...
Я насторожился. Журавкин нагнулся ко мне поближе и нашептал прямо в моё ухо несколько, можно сказать, крамольных строк из одного  стихотворения Лертова.
– И он читал здесь, в этом зале, такие кощунственные стихи? Он, что, ненормальный?
– Моссадов, конечно, бесился, даже припугнул его обвинением в диссидентстве... Правда, всё обошлось.
– Какое безумство! – не удержался я, – Интересно, на что он рассчитывает?
– Не знаю, – усмехнулся Журавкин, – он мне не докладывал.
Тут Моссадов объявил перерыв. Все дружно устремились в коридор, где можно было покурить и заодно обменяться откровенными мнениями о качестве стихов Когана и позлословить в его адрес. Разбившись на небольшие группы, по два-три человека, молодые поэты расхаживали с важным видом по широкому, как улица европейского города, коридору, дымили дешёвыми сигаретами и мучили друг друга тем, что одни монотонно декламировали свои новые вирши, а другие выступали в роли слушателей и придирчивых критиков. Один Лертов держался особняком. Он стоял в стороне, облокотившись о перила, рассеянно поглядывая на будущих неудачников и знаменитостей. К нему иногда подходили, задавали какие-то вопросы; он с улыбкой отвечал, стараясь побыстрей отделаться от тех, кто проявлял настойчивость. Мне хотелось заговорить с ним, но я не находил предлога.
– У вас не найдётся огня? – осмелился я, наконец.
Лертов молча протянул мне коробку спичек. Я прикурил и, поблагодарив, протянул руку с намерением вернуть спички владельцу.
– Возьмите себе, – сказал Лертов холодно, – мне не нужно.
При  этом он даже не взглянул на меня, что ещё больше задело моё самолюбие. Я почти ненавидел его в ту минуту; и всё же улыбнись он мне тогда, я ответил бы ему с радостью.

***

Недели через две после памятного для меня вечера я чуть было не столкнулся с Лертовым в вестибюле метро. Нужно сказать, в Москве довольно часто бывают самые неожиданные встречи. В ответ на моё вежливое приветствие он поздоровался со мной запросто как со старым знакомым. Я почувствовал себя польщённым. Как истинные москвичи, тем более парнасцы, мы перебросились несколькими словами.
– Оказывается, мы соседи! – сказал я, услышав от него, что он живёт на одной из Коптевских улиц.
– Вот и прекрасно! – ответил он.
– А не заглянуть ли нам по такому случаю? – предложил я не без энтузиазма. – Здесь неподалёку есть вполне приличная забегаловка.
– С удовольствием... Но как-нибудь в другой раз! К сожалению, тороплюсь! – сказал он.
И наскоро попрощавшись, Лертов шагнул в толпу и скрылся из виду.

3

На следующем заседании секции поэзии, проходившем в конференц-зале газеты «Московский комсомолец», я уже разговаривал с Лертовым как с человеком, которого давно знаю. Конечно, моя навязчивость могла не понравиться ему, но он был настроен благодушно, и делал вид, что не замечает моего стремления сблизиться с ним.
В нашем районе жил ещё один пробующий свои силы молодой поэт, Виктор Костин, с которым меня связывала давняя чуть ли не со школьных лет дружба. Лертов, Костин и я – нас теперь было трое. Образовался маленький литературный кружок. Мы были поэтами, чтецами и критиками одновременно. Виктор своим учителем избрал Есенина, моим идолом был Маяковский, Евгений же высоко ценил стихи Байрона и Лермонтова. Он уже в то время в полной мере владел профессиональным мастерством, так что по праву пользовался среди нас непререкаемым авторитетом мастера. Кроме того, он был большим знатоком поэзии, что ещё больше возвышало его над нами. Когда необходимо было определить художественную ценность моих или Костиных стихотворений, его мнение было решающим.
В то время мне было всего лишь двадцать пять, Костину двадцать три, а  Лертову едва исполнилось двадцать лет. Я готовился к поступлению в литературный институт, Виктор работал слесарем-наладчиком на заводе, располагавшемся в нашем районе. Нам удалось убедить его присоединиться к моему плану и заставить готовиться вместе со мной к экзаменам. Евгений, учившийся в медицинском институте, оказался большим эрудитом, так что смог нам оказать существенную помощь, сдав за нас половину вступительных экзаменов.
Мы тогда только вступали в жизнь и поэтому не имели своего мнения по вопросам политики Партии в области литературы и искусства. Лертов, несмотря на свою молодость, заметно опережал нас в своём развитии. Он уже тогда хорошо разбирался и в механизмах власти, и в эгоизме так называемой творческой интеллигенции. Но  мы с Костиным слепо верили всему, что говорилось и писалось с пропагандистской целью. Мы воспринимали нашу социальную систему как идеальную, ни на йоту не сомневались в абсолютной мудрости наших политических вождей и с упорством автоматов заучивали съездовские установки и даже читали предпраздничные призывы типа «Увеличим!», «Добьёмся!» и т.п. В отличие от нас Лертов по духу и воспитанию был скорее воинствующим нигилистом, чем советским патриотом. Помню, как-то зашёл у нас разговор о том, что после смерти Сталина всё изменилось в лучшую сторону. «Думаю, что вы ошибаетесь, – решительно поправил нас Лертов. – Никогда не  спешите с выводами: фасад политического здания, конечно же, подкрашен, тогда как в самом здании не выметен даже мусор!» И в подкрепление своих слов прочитал нам стихи из народного творчества:

Жить стало лучше,
Стало веселее:
Шея стала тоньше,
Но зато длиннее!

Чем больше Лертов становился мастером слова, тем язвительнее высказывался он в адрес Союза писателей, не щадя ни поэтов, ни прозаиков, являющихся членами этого пропартийного объединения. Откровенно продавшихся писателей называл он не иначе как макулатурщиками. Как-то субботним вечером собрались мы у Виктора послушать стихи Евгения. Он был искусным исполнителем и читал стихи совсем не так, как это делают современные поэты, например, как Роберт Бородавкин или Евгений Тушенко, нараспев и с подвыванием. Он читал просто, но выразительно; производил впечатление не силой голоса, а чёткой артикуляцией и совершенно естественным произношением слов, контрастной сменой темпа декламации и правильно выбранными смысловыми ударениями, подчёркнутыми неподражаемыми форте. Музыка его стихов всегда нас завораживала. Память моя отличается цепкостью. Я до сих пор помню некоторые отрывки из прочитанных в тот вечер стихов. Вот они:
***

Нет, никого и ни о чём я не прошу!
Я слишком горд. Не собираюсь унижаться
Ни перед кем из вас. В борьбе с собой
Себя я погублю, но вам, пигмеям,
Меня не одолеть!..

***
Опять завладела тоска глухая
Моей нежной и хрупкой душой.
Нет, не лира – труба боевая
Гонит сон от меня и покой!      
               
***

Ты будешь моею, невинная девушка!
Полны любовью глаза твои синие.
На твёрдость свою
зря ты надеешься:
Не победишь себя, Ксения!

***

Я тих, как листьев жёлтых шелест,
А ты цветёшь и хорошеешь,
Как пышный изумрудный сад...
Больной, увядший, неприметный,
Мечтою тешусь беспредметной
Поймать твой мимолётный взгляд.

***

Где молодость, там красота.
Где красота, там и любовь.
Не надо жить мне лет до ста,
А надо мне родиться вновь!

– Почему ты не хочешь поступать в Литературный? – повторил я не один раз задававшийся ему вопрос. – Тебе это ничего не стоило бы.
– Литературный имени Горького? Да уж больно казённый этот ваш Институт! Чему бы я в нём мог научиться? Если только начётничеству.
– Тогда скажи нам, для кого, собственно, ты пишешь свои стихи?
– Милейшие мои литературщики! – отвечал Лертов. – Вы, конечно, пишете для народа, для общества, а я пишу для одного себя. Как сказал философ, поэзия очищает душу.
– Короче говоря, поэзия для тебя – та же гигиена?
– А ведь ты, пожалуй, прав, Лютик! С тебя причитается! – не то серьёзно, не то в шутку сказал Лертов.
– А что? Я не против, я хоть сейчас сбегаю в магазин! – отозвался с готовностью Костин.
– Да брось ты, Костик, вонючую водку! – остановил его Лертов. – Я принёс пару бутылок «Киндзмараули». Говорят, любимое вино Сталина.
Виктор достал из буфета гранёные стаканы. В качестве закуски он положил на стол солёный огурец и пару отварных картофелин.
– Вот и закуска! – сказал он.
– In vino veritas! – процитировал я, довольный представившимся случаем произнести вслух латинское изречение, вычитанное мной из стихов Александра Блока.
Евгений критическим взглядом окинул стол, улыбнулся, но ничего не сказал, открыл штопором бутылку и наполнил стаканы густым красным вином:
– За дружбу! За триумвират!
Мы выпили. Виктор долго морщился: он впервые в жизни пробовал сухое вино.
– Привыкай, друг, к благородным напиткам! – подцепил его Евгений. – Сталин по части вин большим был знатоком.
Вино между тем начало оказывать своё действие: по телу постепенно разливалось приятное тепло, голова слегка стала кружиться.
– А правду говорят, – спросил Виктор, – что аристократы пили только сухое вино?
– Можешь не сомневаться в этом, – отозвался Евгений, – они пили лучшие, отборные, вина; они были большими знатоками: сорт и качество вина определяли не по этикетке, а по запаху и вкусу; впрочем, и среди  них было немало любителей крепких напитков.
– Да... жили люди! – вздохнул Виктор.
– Хорошо жили, – подлил масла Евгений. – Какие-нибудь две тысячи лет назад у римлян было больше двухсот праздничных дней в году; кроме того, они круглый год получали от государства бесплатный хлеб. Когда были недовольны, они выходили на улицу с криком: «Хлеба и зрелищ!»
– Да, были времена! Весёлая была житуха! – подхватил Виктор, ковырнув вилкой в пустой алюминиевой тарелке.
– И в наше время живут люди... Только не у нас! – наконец и я вставил своё слово.
– Ошибаешься, Лютик! – поправил меня Евгений. – И у нас живут люди. Не все, конечно, но избранные. Можно сказать, не живут, а наслаждаются... Старое золотое время никогда не умирало... Ведь человек слаб и по этой причине никогда не откажет себе в удовольствии пожить всласть за счёт своего ближнего.
– И я тоже хочу пожить в старом золотом времени! – высказался Виктор. – Скажите мне, что для этого нужно?
– Ничего особенного... так, пустяки – желание красиво жить, плюс деньги и власть! – ответил Евгений со своей обычной спокойной насмешливостью.
– Маленькие, такие малюсенькие пустячки, Витенька! – сказал я, решив подзадорить товарища, который слишком близко к сердцу принимал слова Лертова.
– Деньги и власть взаимодействуют, – продолжал между тем Евгений. – Имея одно, можно получить и другое, а владея сразу двумя средствами, можно завоевать весь мир. Помните, как остроумно написал  Пушкин?

Всё куплю! – сказало злато.
Всё возьму! – сказал булат.

– Да, можно только позавидовать всем этим секретарям и председателям. Вот уж, я думаю, счастливцы! – загорелись глаза у Виктора.
– Я не разделяю твоего восторга, – решил  Лертов охладить его пыл. – Истинное счастье заключается не в том, чтобы брать, тем более отнимать, а в том, чтобы давать другим. Деньги и власть нужны только нищим духом. Диоген ничего не имел, даже кружки для питья, но греки знали и почитали его не меньше Александра.
Последние слова Лертова не понравились ни мне, ни Виктору.
– Власть и деньги! – убеждёно сказал Виктор.
– Деньги и власть! – поддержал я его.
Лертов не стал нам ничего возражать. Он посмотрел на часы и встал из-за стола, изобразив всем своим видом чувство сожаления.
– Может быть, проводите до трамвайной остановки? – обратился он к нам.
Мы вышли на улицу. Ночь была тёмная. Тусклая Луна с расплывшимися очертаниями то и дело выныривала из облаков. На столбах не светилась ни одна лампочка – следствие метких бросков местных мальчишек. Костин уверенно вёл нас между бараками и сараями. Его можно было сравнить с опытным лоцманом, без которого мы просто заблудились бы в бесчисленных закоулках и тупиках. Несколько раз дорогу нам преграждали какие-то подозрительные верзилы, но Костин что-то говорил им вполголоса, и они так же растворялись в темноте, как и неожиданно появлялись перед нашими глазами. Оставив позади десяток бараков и множество заборов, мы вышли, наконец, к площадке, едва освещаемой чудом уцелевшей лампочкой на одиноком столбе. Это и была трамвайная остановка. К счастью, трамвай не заставил себя долго ждать. Лертов быстро пожал нам руки и поспешил вскочить на подножку вагона. Предупредительно звякнув, трамвай тронулся с места и, набрав скорость, исчез за поворотом.
– Покатил к какой-нибудь девчонке. У него ведь их много, – закурив папироску, сказал Костин. В его голосе чувствовалась зависть.
– Ты прав... Ведь он не столько будущий врач, сколько уже сложившийся поэт, а раз так, он наверняка окружил себя юбками.
– Руки у него больно холёные – видно, никогда не работал, – всё с той же завистью подчеркнул Костин.
Мы попрощались. Виктор пошёл обратной дорогой, а я нырнул в переулочек, в конце которого за углом двухэтажного дома барачного типа останавливался нужный мне автобус. Через полчаса я был дома. Почти не раздеваясь, лёг на свой старый, с выпирающими пружинами, диван и прежде чем заснуть долго думал о том, как бы и мне, по примеру Лертова, обзавестись хотя бы одной музой «во плоти». «В чём секрет его успеха у женщин? – спрашивал я себя. – Может быть, женщины видят в нём свой идеал? Природа наделила его приятной внешностью, он умеет со вкусом одеваться, всегда готов начать или поддержать интересный разговор; голос у него бархатный, завораживающий... Всё это не может не нравиться современным женщинам, вынужденным считаться с проблемой вырождения мужчин».

4

Я не знаю, многого ли достиг Лертов в деле своего развития чтением Горация, Лермонтова, Тютчева, Байрона и других любимых им поэтов, но могу утверждать, что муза его была утончённой и требовательной богиней. Он на расстоянии чувствовал человека, который по своим природным данным не был и не мог быть поэтом. Он считал своим долгом помочь такому писаке избежать опасных иллюзий. Многих он спас от бесплодного графоманства, но те, которые упорствовали в своём напрасном стремлении оседлать Пегаса, должны были терпеть его насмешки. Особенно доставалось от него тем, кто карабкался по склонам Парнаса с помощью подхалимажа и угодничества, а также связей внутри литературного клана и оказываемого разными путями давления сверху. Одним из таких настырных деятелей в нашем кругу был упомянутый уже Михаил Коган. Поэтому он был главной мишенью яростных нападок Лертова. «Вредоносный тип! – говорил он о нём. – Сегодня он на побегушках, а завтра продвинется в какие-нибудь секретари, скорее всего, станет партийным боссом, и будет насаждать вокруг себя одну посредственность».
Опасения Лертова не были беспочвенными. Коган, стихи которого называли мусором даже некоторые новички, был уже секретарём секции поэзии. Моссадов вполне оценил его способность угождать и прислуживать. Издеваясь над этим приспособленцем, Лертов часто использовал тактику нанесения неожиданных ударов. Разбирая чьи-нибудь слабые стихи, он мог вдруг заключить: «Стихи достойные пера Когана» или «Шедевры, которым мог бы позавидовать сам Коган». Самым забавным во всех этих стычках было то, что Лертов говорил как бы бесхитростно и простодушно, так что не каждый раз можно было понять, куда он клонит. Часто наш Миша (так мы звали Когана) вообще не замечал скрытой насмешки, а зал между тем от души хохотал. Да, эта необычная интонация голоса была у Лертова чуть ли не основным средством передачи  информации, заключённой, казалось бы, в безобидных словах. Подтекст был действенным оружием в его выступлениях против литературных противников. Он ведь ни разу не сказал прямо, что Коган абсолютно бездарен. Как он мне объяснял, такое прямолинейное утверждение было бы совершенно неэффективным. «Нет, – говорил он, – нужно сначала усыпить своего противника, сбить его с толку, а потом уже всыпать ему по заслугам; тогда и другим будет потеха, и противник стушуется». Он имел обыкновение произносить слова как-то надвое, как у нас говорили, напополам, так что приходилось ещё внимательно вслушиваться в его голос, чтобы догадаться, что собственно он хочет сказать. Часто его похвала звучала как оскорбление. Его комплименты нередко скрывали злую иронию. Выводя из себя таким образом противника, сам он оставался совершенно спокойным. Но не всегда припрятывал он свою язвительную колкость. Случалось, он говорил своему оппоненту обидные слова прямо в лицо. Казалось бы, тот должен был бурно реагировать, но голос и весь вид Лертова как-то странно обезоруживали.
На одном из литературных вечеров (так назвали мы заседания секции поэзии) Лертов был необыкновенно зол и агрессивен. В соответствии с программой вечера Моссадов предложил заслушать и обсудить цикл стихов Михаила Когана с актуальным названием «Целина». Миша старательно прочитал свои вирши, содержание которых сводилось к тому, чтобы комсомольцы, эти отчаянные и горячие сердца, эти молодые герои, услышав зов родной Партии, поспешили бы в Казахстан, где показали бы себя настоящими патриотами, а заодно и первоклассными хлеборобами.
Первым в качестве критика выступил сам Моссадов. Он похвалил выбор актуальной темы, отметил высокую идейность и заметно возросшее мастерство автора. Потом слово взял Журавкин, смело развивший некоторые тезисы панегирика Моссадова. Многие уже начали откровенно зевать, но тут не вытерпел представитель левого крыла, поэт Хромов. «В стихах Когана нет ни одной свежей мысли, ни одного художественного образа, даже ни одной оригинальной рифмы, и вообще ничего нет, что имело бы хоть какое-нибудь отношение к поэзии!» – громко, чтобы все слышали, сказал он, метнув в сторону Когана взгляд, полный презрения. «Вот врезал!» – оживились левые. После этого было предложено слово мне. Моссадов ещё до начала заседания попросил меня поддержать Когана и дать положительную оценку его произведений. Я был польщён и, конечно, охотно согласился сыграть предложенную мне роль. Я хотел так построить своё выступление, чтобы сначала слегка покритиковать, а потом дипломатично похвалить действительно слабые, во всяком случае, скучные стихи Когана. Но я не сумел справиться со своей ролью: больше хвалил, чем указывал на недостатки. В результате Коган в порыве благодарности пожал мне руку.
Тогда слово взял Лертов. Спокойно и даже внешне лениво говорил он о том, что заседание секции проходит на этот раз удивительно организованно и плодотворно, что всем нам была предоставлена уникальная возможность послушать необыкновенно поучительные стихи нашего коллеги по перу. Эти особого рода стихи напоминают нам о том, как должен поэт следить за духом времени, стремиться в своём творчестве к злободневности и актуальности тематики. Безусловно, стихи Когана – эталон, который должен быть взят на вооружение каждым настоящим поэтом, если он хочет писать правдиво, честно, талантливо, интересно, с выдумкой, следуя художественной правде. (Здесь он сделал небольшую паузу и внимательно оглядел зал). «Но я вижу по выражению лиц, – продолжал он, – что далеко не все со мной соглашаются. Что ж, я охотно поясню свою мысль. Многие, наверное, догадались о том, что я хвалю стихи Когана не в положительном, а в отрицательном смысле. Его стихи – действительно эталон. Но спрашивается, какой это эталон? Ответить не трудно: эталон псевдопоэзии, образец того, что, если говорить открытым текстом, называется бездарностью и пошлостью. Следовательно, все мы должны поблагодарить Когана за то, что он показал нам, как не надо писать. Вряд ли кто-нибудь другой из нас смог бы так блестяще справиться с подобной задачей».
Левое крыло наградило Лертова бурными аплодисментами и одобрительными выкриками. Правое крыло не подавало признаков жизни.
– Лертов, я считаю ваше выступление не совсем скромным... Даже неэтичным! – поспешил на выручку своему любимцу Моссадов.
– Зато куда как скромно мучить нас «шедеврами» посредственности! – не замедлил отпарировать Лертов.
– Вы слишком высокого о себе мнения! – крикнул срывающимся голосом Коган, почувствовав поддержку руководителя. Голос его от волнения был сдавлен, а пухлые щёки стали красными, как у нарумяненной модницы средних лет, старающейся удержать с помощью нехитрой косметики уходящую молодость.
– Всё познаётся в сравнении, – спокойно ответил Лертов.
– Позор Когану и компании! – кричали из левого крыла во главе с Хромовым.
– Нигилисты! Диссиденты! Всё-то вам плохо... Всё-то вам не нравится! – отвечали им из правого крыла.
Аудитория становилась неуправляемой. Моссадов принял самое мудрое в таких случаях решение: объявил перерыв. Все ринулись в коридор и на лестницу. Сигаретный дым поплыл над разгорячёнными  головами поэтов. Лертов негромко, но демонстративно сказал, что он лучше пойдёт на улицу дышать свежим воздухом, чем будет напрасно терять время в зале, где безнаказанно оскорбляют музу. Я хотел пойти вместе с ним, но он грубо меня оттолкнул, сказав: «Оставайся, Лютик! Твоё место рядом с Коганом!»
Признаться, слова Лертова задели меня более чем чувствительно. Особенно оскорбительной показалась мне интонация, с какой они были произнесены. Да ещё этот холодный взгляд, брошенный с такой небрежной мимолётностью, что я сразу почувствовал разделявшую нас пропасть. «Погоди же, Лертов, – шептал я про себя, – не всё тебе смеяться!»
Моссадов между тем звал нас возобновить заседание. Страсти наполовину улеглись. Программа фактически была исчерпана ещё до перерыва. Было ещё несколько вялых выступлений представителей правого крыла. Коган постепенно приходил в себя, даже самодовольно улыбался, когда в заключение говорилось о правильной политической ориентации его пролетарской музы. Поэты потянулись к выходу, обмениваясь на ходу короткими впечатлениями от прошедшего литературного вечера.
– Каков твой друг, однако... Далеко пойдёт, если КГБ не остановит! – сказал один из правых, поглядев на меня так, как будто я и был Лертов.
– Герой тоже нашёлся... Донкихот! – поддержал его другой. – С огнём играет парень!
На площадке между лестничными маршами стояла небольшая группа поэтов, сторонников Лертова. Один из них читал стихи. Я прислушался: так и есть, сарказмы Евгения.

Он тридцать лет тихоней прожил,
Во двор выводил свою суку;
И если в подъезде стекла не разбил –
Боялся порезать руку!

«Похоже, что Лертов становится кумиром, – подумал я. – Моссадов, если почувствует, что не справляется с ним, может пойти на жёсткие меры».
Левые, или, как ещё их называли, нигилисты, считали, конечно, Лертова своим вождём. Но я знал, что сам он по своим убеждениям не примыкал ни к правым, ни к левым. «В мире прекрасного, – утверждал он, – должны противопоставляться не политические пристрастия, а художественные вкусы». В душе я разделял его кредо: «Поэт – это творец, а не подпевала ЦК» Всё же к левым он относился с некоторым сочувствием, а к правым – с явным презрением. Симпатии и антипатии его мне были понятны; они проистекали из того, что он не выносил приспособленчества, просто терпеть не мог ползающих на брюхе.
Поскольку чувство обиды от слов Лертова не утихало, то мне тоже хотелось сказать в его адрес что-нибудь резкое. Но ещё больше хотелось заставить замолчать приверженцев Когана.
– Ну что вы тут зря сотрясаете воздух? Всё равно он вас не слышит! – как можно громче сказал я.
Но так все были увлечены словесными баталиями, что никто не обернулся в мою сторону.
Мрачный возвращался я домой – в свой барачный район. Рабочий люд давно уже сидел по своим углам, так что городской транспорт был свободен. Трамвай поскрипывал и позванивал. Я машинально поглядывал через оконное стекло на проплывающие мимо дома и деревья. Вспомнил, что в кармане у меня лежат стихи, которые написал я в самые последние дни. Я хотел показать их Лертову, но не успел. В вагоне я находился один: стесняться было некого. Достал свои стихотворения и перечитал с придирчивостью самого недоброжелательного критика. «Как хорошо, что никто не видел моей графомании!» – произнёс я приговор самому себе и, разорвав свою рифмованную писанину на мелкие куски, выбросил её в окно без всякого сожаления.
***
Дня через два мы с Костиным встретили Лертова у местного книжного магазина. Мы давно уже собирались посмотреть, не поступило ли чего-нибудь в продажу из новых стихов советских поэтов. Подойдя к магазину, мы увидели, как за отворившейся в очередной раз дверью показалась фигура Лертова. Заметив нас, он неопределённо улыбнулся и остановился. Мы приблизились к нему и поздоровались. Он показался мне большим и высоким, даже выше Костина, который умудрился вымахать на сто девяносто сантиметров. Рост Лертова был не больше ста восьмидесяти. Но Костин вечно сутулился и опускал голову, а Лертов всегда держался прямо. Привык ли он следить за собой или стройным был от рождения, не знаю. Мы смотрели на него с любопытством. Он молчал, будто раздумывал: пообщаться с нами или молча удалиться. Я решил заговорить первым.
– А ведь славно ты отделал Когана и его компанию! – сказал я, виновато опустив глаза. – А вот я здорово оплошал...
По лицу Евгения пробежала лёгкая гримаса:
– Представляю, как я глупо выглядел... Нашёл с кем воевать!
– Ты выглядел героем... трибуном, а вот я показал себя каким-то жалким соглашателем! – продолжал я.
– Да, ты, пожалуй, конформист, – ответил он, – ты действительно показал себя! Впрочем, с кем не бывает? Ладно, мне некогда – встретимся ещё!
***
Только через неделю встретились мы, да и то не как триумвиры, а на очередном заседании секции поэзии. После обсуждения стихов новых членов литературного объединения Моссадов предложил нашему вниманию собственный доклад на тему о задачах советской творческой интеллигенции в свете последних решений Партии и Правительства. Дух начётничества, пронизывающий доклад, ни у кого не вызвал энтузиазма. В зале откровенно зевали, потихоньку рассказывали друг другу анекдоты. Наконец прозвучало последнее слово, и все облегчённо вздохнули. Но тут к неудовольствию большинства присутствующих Коган изъявил желание выступить в порядке дискуссии. Послышался глухой ропот: все хорошо знали привычку «целинника» говорить долго и нудно.
– Держу пари, – сказал Лертов, наклонившись к Журавкину, – наш Миша не успеет высказать верноподданнические идеи, рождающиеся у него на кончике языка, в положенное время и обратится к председателю с просьбой продлить своё выступление ещё на десяток минут.
– Словесный поносник! – недовольно проворчал Хромов.
– Да его всегда слабит! – подал свой голос другой левый.
– Не мешайте слушать! – обернулся к нам один из лагеря правых.
Коган между тем только входил во вкус. Он был отличный механический оратор, т.е. обладал способностью говорить не задумываясь. Природа наделяет каждого человека каким-нибудь одним, а то и двумя  талантами. «Целинника» щедро наделила она автоматизмом речи.
– Ребята, кто поближе к президиуму... Не поленитесь, уважьте «целинника» – принесите ему стаканчик воды! – пробасил Лертов, обращаясь к передним рядам.
Моссадов обвёл зал строгим взглядом и призвал всех соблюдать тишину.
– А может быть, налить лучше водки? У меня с собой бутылка Московской! – предложил я, решив выхвалиться перед Лертовым.
– Водки лучше мне налей, проснулся вдруг Костин, – а Мишутка и водичкой обойдётся!
– Давай-ка, Лютиков, твою водку! – повернулся ко мне Хромов, любитель посмеяться и повеселиться.
Я подал ему бутылку. Костин бросил на меня злой взгляд, от которого мне стало немного не по себе.
– Ты чего распоряжаешься чужой водкой? – зашипел он на меня.
Хромов знал, что надо делать с бутылкой: быстро распечатал её и наполнил стакан сорокаградусным зельем. С самым серьёзным видом прошёл он вперёд  и поставил стакан на трибуну прямо перед глазами Когана.
– Не слышно оратора – голос сел! – тут же крикнул один из молодых проказников, поклонник Лертова.
Коган машинально протянул руку к стакану. Вот он, не прерывая пока речи, готовится уже к тому, чтобы поднести огненную влагу ко рту. Мы замерли в ожидании. Коган делает короткую паузу, во время которой быстро и жадно отпивает из стакана изрядную порцию водки. Ещё не успело на лице его в полной мере отразиться изумление, как в нашем углу раздался дружный громкий смех. Моссадов вздрогнул: он не мог понять причины неожиданной шумной реакции части своих подопечных, стал беспокойно озираться по сторонам. Всё новые и новые участники заседания, видя глупое растерянное выражение лица оратора, начинали громко хохотать. Шум поднялся невообразимый. Моссадов встал и сделал попытку успокоить аудиторию, но шум не только не стихал, а наоборот, нарастал по мере выяснения каждым причины необычайного оживления в зале. Коган счёл за лучшее сойти с трибуны.
– Браво, Миша! – кричали с мест. – Ай да «целинник»! Всё выпил, другим ничего не оставил!
Не знаю, что думал освистанный оратор, но все надеялись, что урок пойдёт ему на пользу.
Да, вот таким был Лертов во времена нашей молодости. Он только начинал чувствовать свою силу. Война с представителями правых не только забавляла его, но, как мне кажется, доставляла ему немалое удовольствие.
Импровизированная шалость, организованная с подачи Лертова, не осталась для него без последствий. Обозлённый Моссадов затеял разбирательство, поставив целью доказать, что Лертов подбивает молодых поэтов на политические выступления и хулиганские выходки. В конце концов, он добился исключения Лертова из членов Литературного Объединения.

5

Время не стояло на месте. Проходили месяцы и годы. Наш триумвират, несмотря на различие характеров, интересов и дарований, стал довольно-таки интересным минисоюзом, а наш литературный салон, состоявший вначале из трёх триумвиров, пополнился несколькими поэтами, жившими в нашем районе. Мы собирались три-четыре раза в месяц. Мы были молоды, на здоровье никто особенно не жаловался, так что обсуждение стихов и творческих планов нередко переходило в очередную дружескую попойку. Случалось, что у нас не хватало или совсем не было денег, но в последний момент, когда уже никто не мог дать ни рубля, Лертов, как правило, выручал нас. «Из неприкосновенных запасов!» –  говорил он, кладя на стол увесистый червонец, а то и четвертной. Мы, конечно, искренне его благодарили. Он же неизменно шутил: «Поэты должны уметь делать деньги!»
– Маяковский написал статью на тему «Как делать стихи?» Лучше бы он тиснул руководство под названием «Как делать деньги?» – подавал я свой голос.
– Лучше бы он сочинил трактат «Как производить водку?» – на свой лад поддерживал идею Костин.
Однажды мы собрались у Костина, чтобы провести юбилейное заседание нашего салона. Как всегда, по заведённому у нас порядку, сначала читали друг другу новые стихи, а потом довольно быстро перешли на дегустацию мужских напитков. После первых рюмок начались разговоры, пересуды, вздорные выдумки, пересказы сплетен и слухов о скандальных деяниях народных слуг. Ведь каждый из нас считал себя героем, который, будь его воля, дал бы людям всё, о чём бы они ни мечтали. Мы с удовольствием, даже с каким-то сладострастием, доходящим до злорадного остервенения, критиковали все недостатки и оплошности в планах и руководстве правительства, тупоумие и глупость номенклатурных чиновников. Поскольку разного рода просчёты и тупики были результатом неправильных решений и действий тех, кто держал  в своих руках власть, то мы ни в коей мере не сомневались в собственных способностях, и в наших репликах, тирадах, монологах и коротких рассказах отчётливо слышалось: «Вот если бы не они, всякие там бездари и ничтожества, а мы, способные и энергичные, всё завертелось бы по-другому, всё было бы хорошо и прекрасно». Правда, высказывания Лертова были сдержанны и, как мне теперь припоминается, более основательны. Он больше молчал, думая о своём, и не особенно прислушивался к нашим пьяным откровениям. Всё шло своим чередом, как по отработанному алгоритму. Мы с Костиным и другие члены салона уже достаточно вылили грязи на наши порядки, начисто разделались с нашей системой, признав её никуда не годной, гордо восседали на скрипучих стульях, важно напыжившись, сверкая глазами. Грозные ниспровергатели, мы воображали себя завоевателями, не знающими поражений, или молодыми офицерами, только что совершившими государственный переворот. Но вот мы допили остатки вина и водки, и наше воинственное настроение стало постепенно улетучиваться. Хмельное возбуждение мало-помалу ослабевало, уступая место тяжести в голове. Мы с Костиным заметно приуныли, повесили носы. Члены салона, за исключением триумвиров, найдя удобный предлог, один за другим покинули заседание. Салон наш заметно потускнел. Куда девался зал, залитый светом хрустальных люстр, с паркетным полом и лепным потолком? Безжалостная рука действительности вернула нас в комнатушку в бараке, грязную, насквозь прокуренную, тускло освещенную электрической лампочкой, свисавшей с низкого потолка. В замёрзшее оконце глядел на нас всё тот же старый мир, полчаса назад разрушенный до основания нашим хмельным воображением. Лертов смотрел на нас внимательно, насмешливая улыбка не сходила с его губ. Часы показывали только десять часов вечера. Можно было ещё успеть сходить, как у нас говорилось, сбегать, в магазин (с чёрного хода) за бутылкой. Мы с Виктором пошарили по своим пустым карманам и тяжело вздохнули. Лертов понимающе посмотрел на нас и, не сказав ни слова, достал из пиджачного кармана десятирублёвую ассигнацию. Лица наши просветлели, Виктор тут же поднялся со стула, готовый выполнить свою миссию снабженца.
– Сначала нужно научиться делать деньги, мыслители! – обратился к нам Евгений  с видом учителя.
– Легко сказать, – без всякого энтузиазма отозвался Виктор, набрасывая на себя верхнюю одежду.
– Сказать – значит сделать! Как учит «родная» партия, слово не должно расходиться с делом, – сказал, точно процитировал, Евгений.
Нельзя было понять, однако, шутит он или говорит серьёзно. Виктор набросил на себя, наконец, старое пахнущее пылью и потом пальто и поспешил пойти в питейную точку, бросив на ходу:
– Я сейчас!
– Не приставай по дороге к женщинам, не то угодишь в отделение! – предупредил я его, так как хорошо знал его пьяные привычки.
Мы остались вдвоём. Курили, перебрасывались незначащими фразами.
– Мы у тебя в большом долгу, – сказал я. – Ты всегда нас выручаешь.
– Пустяки, ; ответил Евгений. – Если бы вы захотели, могли бы сами водить дружбу с Меркурием, а ещё лучше – с Велесом!
Я не стал уточнять, кто такие Меркурий и Велес, но воскликнул:
– Но как это сделать, вот в чём вопрос!
– Ещё Остап Бендер, любимый герой жуликов, знал тысячу способов добывания денег. Можно ещё изобрести столько же способов, но дело не в этом.
–Так в чём же тогда дело? – спросил я нетерпеливо.
–Прежде всего, нужна теория, научная теория, которая подвела бы базу под некоторые практические действия…
– Ну что ж, давай, попробуем разработать такую теорию. Только я не знаю, с чего начать.
– Она давно уже разработана! Вот послушай!
Лертов полушутя полусерьезно приступил к изложению своей теории, но не успел он сформулировать основные постулаты, как вернулся Виктор.  Довольный, сияющий, он стал доставать из карманов широченного пальто и торжественно ставить на стол холодные тут же покрывающиеся влагой бутылки.
– Пиво! – подумал я с удовлетворением.
– Сухого не забыл взять? – спросил Евгений.
– И мокрого тоже! – ответил Виктор, весело сверкнув глазами в сторону Евгения.
***
Основное положение теории Лертова сводилось к доказательству моральной необходимости перераспределения национального дохода. Каждый уважающий себя человек должен знать, утверждал он, что деньги, то есть материальные блага, первоначально распределяются в значительной степени несправедливо. Следовательно, в любом обществе, даже в самом совершенном, социалистическом, например, имеется объективная (не говоря уж о субъективной) необходимость повторного распределения национальных богатств. Эта необходимость проявляет себя в потребностях конкретных граждан поделиться со своим ближним  или, наоборот, взять у него излишки материального благосостояния. Перераспределение богатства может быть как законным, так и преступным. Культурный и нравственно здоровый человек, желая улучшить своё материальное положение, действует только законным путём. Другими словами, он не прибегает к грубому насилию.
– Воровство, грабежи, вымогательство, обман – что это, преступные формы перераспределения дохода? –  решил уточнить я мысль Лертова.
– Твоя истина, Лютик! – ответил Евгений.
– Контрабанда и спекуляция? – подхватил Виктор.
– Твоя истина, Костик, – сказал Евгений.
– Приписки, дутые отчёты? – решил я продолжить список.
– Ты прав, конечно, – одобрил Евгений. – А сможете ли назвать законные формы обогащения?
Мы с Костиным, наморщив лбы, изобразили на лице глубокомыслие, однако, как ни напрягались, ни одного примера привести не смогли.
– Вот видите, – усмехнулся  Лертов, – как плохо работает человеческое воображение в противоположном       направлении.
Разумеется, теория Лертова была воспринята нами как шутка, как импровизация на злободневную тему. Да ведь и сам Лертов, казалось, не придавал значения своим словам. Как бы там ни было, но его учение пришлось нам по душе. Теория, оправдывающая наши алчные устремления, не  могла нам не нравиться. Считать законным распоряжаться чужими карманами было, на мой взгляд, самым ценным её положением.
– Значит, толкаешь нас на преступления? – сказал я, обращаясь к Евгению с шутливым упрёком.
– Ни в коем случае, – быстро ответил он. – Просто учу вас изобретательности! Где взять деньги? Да где угодно. Как взять – вот вопрос.
– Ну, скажи нам, Евгений! – приступил я к нему. – Ты получаешь всего-навсего студенческую стипендию, которая, кстати, не такая уж большая... А между тем ты ведёшь нередко разгульную жизнь... Кроме того, ты красиво одеваешься, и у тебя почти всегда есть карманные деньги.
– Да, на мою стипушку не проживёшь. Мне нужно денег, по крайней мере, в десять раз больше. Недостающую сумму я беру сам из чужого кармана, ни у кого не спрашивая на то разрешения.
– Ну, довольно нас разыгрывать! – запротестовали мы.
– Не хотите слушать – не надо!
– Нет, расскажи всё-таки, как тебе удаётся доставать деньги законным путём!
– Что ж, так и быть... Слушайте! Поделюсь своим скромным опытом с коллегами!
Мы навострили уши...
И, начиная с этого вечера, Лертов время от времени стал выступать в роли преподавателя-экономиста, ведущего практикум по вопросу источников личного дохода начинающего (молодого) поэта в условиях СССР, а мы были если не блестящими, то прилежными учениками. Через некоторое время у нас стали действительно появляться деньги: то вдруг получим небольшой гонорар за стихотворение, напечатанное в многотиражке или даже в центральной газете; то подбросят премию или единовременное пособие за успехи в руководстве литературным кружком (который мы организовали при одном рабочем клубе); то выиграем в карты; то возьмём в долг без отдачи у какого-нибудь мецената; то разгрузим на станции вагон; то, наконец, подвернётся случай покутить за счёт поклонника Костиной или моей музы.
Выяснилось в скором времени, что Лертов был человеком расчета. Недаром я подозревал, что он не без тайного умысла учил нас добывать деньги. Как-то сидели мы с ним во второразрядном ресторанчике, называвшемся «Якорь», поглощали с аппетитом бифштекс из телячьей вырезки и запивали его красным виноградным вином. Я по привычке усердно налегал на вино, добиваясь одного – специфического действия. Изрядно опьянев, я высказал, наконец, предположение, которое давно хотел проверить.
– А ведь ты не просто так проводил с нами курс ликбеза по вопросу нашего самофинансирования? Ты, наверное, преследовал свои цели.
– А как же иначе? Вполне естественно, чтобы человек действовал с определённой целью, – ответил Лертов с хитроватой улыбкой.
– Думаю, что ты решил переложить на нас часть своих финансовых забот.
– Опять ты попал в самую точку. Сам посуди, мы бесцеремонно залезаем друг другу в карман, вот я и подумал: пусть ребята научаться делать хотя бы пустяковые деньги! Тогда у меня самого меньше будет болеть голова. Когда понадобится, всегда возьму у вас в долг без отдачи.
– Я так и думал, – согласился я. – А кто сегодня будет платить?
– Ты начал этот разговор, ты и плати. У меня – ни копейки!
Хотя я и знал, что Лертов говорил неправду, мне пришлось расплатиться по счёту, в котором была проставлена довольно-таки внушительная сумма. Настроение моё несколько упало: жаль было денег, добытых немалым трудом.

6

Мой рассказ о Лертове скорее сумбурен, чем занимателен. Я в основном воспроизвожу воспоминания и делаю некоторые комментарии к ним. Может быть, это происходит потому, что я как поэт не владею в полной мере писательским мастерством. Но каждый человек склонен щадить себя. Вот и я оправдываю себя трудностью задачи, которая заключается в том, чтобы показать Лертова как можно объективнее и правдивей. Знаю, что полнота рассказа имеет большое значение. Вот почему я и стараюсь вспомнить всё, что говорил и делал Лертов.
Моссадов не сразу, конечно, вывел Лертова из членов Литературного объединения. На это понадобилось ему несколько месяцев. Лертов успел даже примириться с незадачливым Коганом. По крайней мере, чисто внешне они вели себя «как ни в чём не бывало»: приветствовали друг друга при встречах и даже могли при необходимости затеять беседу на любую тему, если только она не касалась поэзии. Однако беседы их носили специфический характер. О чём бы они ни говорили, Лертов всегда стремился к тому, чтобы поставить Когана в смешное положение. Вообще слегка поиздеваться над противником было страстью Евгения. Помню, как однажды пришёл я на заседание раньше времени. Зал был ещё пустой. Но в углу, ближе к Президиуму, я увидел Лертова и Когана. Оба были в разгорячённом состоянии. Я заинтересовался и подошёл к ним. Герой мой, по-видимому, дурачился. Он хорошо знал, что Миша неравнодушен к хорошенькой секретарше, но робел перед её ослепительной внешностью. Хитрая же секретарша, уловив благоговейное отношение к своей особе, с удовольствием играла роль целомудренницы.
– Что ты так долго возишься с этой девчонкой? – спросил Лертов влюблённого поэта.
Взволнованное и покрытое красными пятнами лицо Когана особенно привлекло моё внимание. «Видно, Евгений допёк уже Мишу!» – подумал я.
Поэт насупился и ничего не отвечал.
– Да никак ты любишь её? Признайся же! – продолжал наседать Лертов самым безобидным образом.
– Что за тон? Любить, по-твоему, смешно? – со всей серьезностью возмутился Коган.
– Не только смешно, но и глупо! – продолжал смеяться Лертов. – Как всем известно, женщины презирают мужчин вообще, но больше всего тех представителей мужеского пола, которые обожают их до такой степени, что не смеют на них дышать. О мужчинах же, видящих в красотках небесный идеал, даже и говорить не стоит: на таких индивидов женщины даже не смотрят.
– Пошёл ты к чёрту, скажу я тебе! – не на шутку рассердился Коган.
– Хорошо – к чёрту, а ты к своей дурочке! – получил он в ответ.
Голос Лертова был при этом удивительно спокойный, даже дружелюбный.
– Ну, ты и циник! – побагровел Коган. – Кто тебе сказал, что она дура? Да она!..
– Скорее всего, она сама так о себе думает. Наверное, ругает себя: какая же я дура – никак не могу женить на себе этого увальня  Мишу! – сказал Лертов, не обращая внимания на эмоции Когана.
Влюбленный поэт был возмущён до такой степени, что готов был броситься на Евгения с кулаками. Возможно, он так и поступил бы, если бы не знал, что Лертов силён и ловок и к тому же борец и самбист. Уловив, однако, в словах Лертова нечто утешительное для себя, он остыл и, докурив сигарету, не говоря больше ни слова, хотел, было, уже удалиться.
– Любит она тебя! Мой совет: пользуйся моментом! Железо куют, пока горячо! – сказал Лертов, похлопав поэта по плечу.
– А мой тебе совет: не будь циником и пошляком! – снова вспыхнул Коган.
Лертов выдержал паузу и спокойно отреагировал:
– Но зато я не покупаю, как некоторые поэты, профессиональных потаскушек на привокзальных пятачках!
Коган покраснел и, опустив глаза, оставил нас. А я мысленно говорил ему вслед: «Миша Коган, как ты  мгновенно и навсегда упал в моих глазах! Оказывается, твоя муза никакая не комсомолка, а обыкновенная шлюха!» Но в то же время внутренний голос говорил мне: «Человек слаб; страсти, похоть...  куда сильнее его сознания! В своё время и великие поэты не брезговали борделями... Взять хотя бы некоторые стихи Маяковского, которые прямо указывают на его связи с  проститутками. Главное – поэт ты или бездарь!»

7

Мы с Костиным тратили свободные деньги в основном на водку. Несмотря на просветительскую работу Лертова мы так и не привыкли к более изысканным напиткам: сухим винам и коньякам. Водка, с её
свойством вызывать быстрое и приятное возбуждение, была нам ближе и понятнее других видов пьянящих напитков, которые оказывали сложное, непонятное для нас, действие на голову. Мы не понимали, как можно пить из-за ожидания ощущения тепла или из-за какого-то букета. Нам нужно было чувство веселящего опьянения, которое быстро и надёжно давала водка.
Лертов в отличие от нас пил мало, зато, как я уже отмечал, любил красиво одеваться и окружать себя поклонницами. На улице, в вестибюле театра, в ресторане, даже в метро – везде молодые или молодящиеся красотки бросали на него свои быстрые жгучие взгляды. Да, он пользовался успехом у женщин, что ещё больше возвышало его в наших глазах. Писаные красавицы, грации, гурии, афродиты – вот какие по нашим представлениям были лертовские женщины. Мы даже мечтать не могли о таких психеях. Однажды Евгений попытался даже познакомить нас с девушками своего круга. Мы сидели в упомянутом уже ресторане «Якорь», который полюбили за тёплую обстановку, вкусную кухню, неограниченный набор напитков, а ещё за молодых предупредительных официанток. На этот раз мы пропивали мой очередной гонорар. Шла последняя декада перед Новым годом.
– У меня идея, – сказал Виктор, – встретить Новый год вместе!
– Да, в самом деле, – подхватил я, – как бы нам это организовать? Мы ни разу не собирались на Новый год.
Лертов молчал, возился со своим бифштексом и, по-видимому, не собирался обсуждать нашу инициативу.
– Пригласить бы хорошеньких девочек! – продолжил свою идею Виктор.
– Прекрасная мысль, – поддержал я. – Только вот есть одна загвоздочка: где мы возьмём этих самых красоток? Если только наш первый триумвир попросит своих подружек провести с нами новогоднюю ночь.
– Девочки-то, пожалуй, найдутся, – неохотно отозвался Евгений. – Только на улицу их не пригласишь. Надо подыскать сначала приличное место.
– Место будет... Почти полная гарантия, – сказал я. – Моя тётка, получив отпуск, решила на Новый год поехать в Житомир, чтобы навестить своих родственников. Ключи от своей роскошной комнаты она пообещала передать мне.
– Деньги тоже будут, причём приличные, – добавил свой аргумент Виктор. – Во-первых, я получу на днях приличный гонорарик за новогодние стихи, а во-вторых, один тип проиграл мне в карты порядочную сумму. Кроме того, я надеюсь выцыганить немалые деньги у известного в Москве мецената-драматурга Розанова, о котором я узнал совсем недавно, около месяца тому назад. А ещё Патриархия, я слышал, помогает...
– Ты, Костик, умница! – оживился Лертов и любовно похлопал Виктора по плечу. – Я смотрю, уроки жизни не проходят для нас напрасно. Уж не моя ли теория помогает? Ааа?
– Конечно, – ухмыльнулся Виктор, – поэты всегда любили воспевать Новый год.
– Чтобы было, на что выпить и закусить, – подыграл я.
– Знаю твои способности по питейному делу: мастер, да и только! – кольнул меня Виктор.
– Что, уже перешли на обмен любезностями? – вмешался Лертов. – Пора сниматься с якоря! Что-то мы надолго сели на «Якорь».
Расплатившись, мы оделись и вышли на улицу. Виктор успел нагрузиться и находился в той степени опьянения, о которой мы говорили «напиться как Светлов». Нужно сказать, поэт Светлов, прославившийся всего лишь одним стихотворением, отличался особым пристрастием к спиртному, за что почитался почти всеми членами Литературного объединения. Стихов его, конечно, почти никто не читал, но все охотно подражали ему как виртуозу в питейном деле. Лертов поручил мне заботу об ослабевшем триумвире, а сам, сославшись на занятость, вскочил в троллейбус и уехал. Я потащил Виктора на трамвайную остановку, кляня его привычку надираться до чёртиков. Можно было бы взять такси, но я пожалел денег.
В трамвае Костин, как только добрался до сиденья, уронил голову на грудь и засопел. Я должен был следить за тем, чтобы он не свалился на пол. Несмотря на комичность положения, мои мысли были заняты абстрактными категориями. Как мне самому ни казалось странным, я размышлял о роли героев в судьбах народов. Вопрос этот меня в то время чрезвычайно волновал. «Да, конечно, что ни говори, а народ представляет собой инертную массу, рассуждал я. – Если народ и совершает что-то героическое, то причиной этого являются герои с их роковыми стремлениями и увлекающими идеями. Ясно, что народ творит свою историю, но цель исторического движения определяют герои. Недаром в истории остаются только имена героев. О народе же всегда говорят  в собирательном значении: рабы, крестьяне, рабочие, купцы, дворяне, большевики, колхозники и т. д. Герои мобилизуют народные массы на подвиги и вступают в смертельную борьбу со своими антиподами – антигероями».
Здесь мои рассуждения были прерваны падением Виктора: трамвай сделал резкий поворот, что и вывело триумвира из состояния равновесия, в результате чего он, качнувшись в сторону, рухнул на пол. Некоторое время я безуспешно возился, пытаясь поднять его, чтобы снова усадить в кресло. Наконец я водрузил Виктора на место и смог вернуться к оставленной теме. «Лертов, конечно, герой, – продолжал я свой внутренний монолог. – Правда, он не совсем патриот, да и человек он никак не советский по своим взглядам, не гражданин СССР. Он так зло высмеивает нашу систему! Стихи его полны желчи. Разрушать всё отжившее, уродливое, гнетущее жизнь русского человека было его главной целью. Любимое его оружие – насмешки, как правило, едкие и остроумные. Недаром же он пользовался славой сатирика. Недаром он любимец публики. Многие видят в нём свой идеал, смотрят на него не только как на талантливого поэта, но и как на выразителя самых смелых взглядов. Безусловно, он наше знамя, наша надежда. Конечно же, как всякий живой человек, он не лишён недостатков, но мы их просто не замечаем. Иногда мне кажется, что в нём отрицательного даже больше, чем положительного. Но что бы он ни делал – хорошее или дурное; что бы ни говорил, вдохновлённый высоким порывом или движимый ненавистью, меня всегда мучила к нему зависть, зависть к тому большому и масштабному, что всегда в нём присутствовало. А вот Михаил Коган – типичный приспособленец. Он смотрит на всё глазами Партии. «Верноподданный проходимец!» – так называют Мишу левые на своих неофициальных тусовках. Руководители Литературного объединения часто поощряют Когана тем, что помещают его стихи в газетах и сборниках. Но никто ему не завидует. Коган быстро настраивает свою музу на газетные темы. Так он стал «целинником». Но чёрт с ним с Коганом! Сам-то я кто: Лертов или Коган?».
Резкое замедление хода трамвая вплоть до полной остановки и непрерывный трезвон прервали поток моих мыслей. Водитель, громко ругаясь, выскочил из своей кабины. Я последовал за ним, движимый любопытством. И что же я увидел, выйдя из вагона? В метрах в пяти-шести, фактически прямо под носом трамвая, на рельсах стоял пьяный мужчина, пошатываясь и размахивая руками. Временами нагибаясь, он пытался завязать на своих ботинках распустившиеся шнурки. Но все его попытки были тщетны. Сообразив в чём дело, я предложил водителю свою помощь. Взявши несчастного алкаша с двух сторон под мышки, мы оттащили его подальше от трамвайных путей, где он мог бы продолжать заниматься шнурками. После этого мы вернулись на свои места. Водитель просигналил и осторожно тронул трамвай с места. Я посмотрел на Виктора: он крепко спал, слегка похрапывая.

8

– Мои девочки хотят видеть вас, не возражаете? – сказал Лертов, встретившись с нами дня за два до Нового года. Он как-то не очень хорошо посмотрел на нас. Насмешливая улыбка пряталась в уголках его сжатых губ.
– Они хотят видеть нас? – спросил я, напустив на себя полное равнодушие.
– Хотят посмотреть, как мы выглядим, – подключился Виктор. – Интересуются, значит?
– Ну да, сгорают от любопытства! – ответил Лертов, как-то уж слишком загадочно улыбнувшись. – Для начала они хотят взглянуть на ваш экстерьер. Хотят знать заранее, подойдёте ли вы им.
– Ясно, будем показывать товар лицом? – уточнил Виктор.
Лертов не обратил ни малейшего внимания на его слова. С некоторой расстановкой он сказал:
– Завтра жду вас ровно в семнадцать у Большого театра. Не забудьте постричься, побриться. Хорошо бы привести в порядок брюки... Вообще займитесь, пока ещё есть время, своей прекрасной внешностью.
Тут он посмотрел внимательно на Костина и вздохнул.
– Ну что ещё от нас требуется? – не выдержал Виктор.
– Зубы, вот что! – пояснил Лертов.
Костин удивлённо вскинул свои косматые брови, а я стал ощупывать свои зубы языком.
– Мои зубы на месте, – констатировал я.
– Да и мои целёхонькие! – удивился Виктор.
– Да соскребите  никотин с них! – засмеялся Лертов. – Не забывайте, что вы московские поэты, парнасцы, а не бездомные бродяги. Ведь я собираюсь представить вас как талантливых стихотворцев!
– Будут ли ещё какие указания? – с иронией в голосе спросил Виктор.
– После того как представлю вас, постарайтесь вести лёгкий и непринуждённый разговор. Остроумные анекдоты, каламбуры – вот что от вас требуется. Серьёзные темы быстро утомляют женщин.
– А дальше-то что? – заикнулся Виктор.
– Вино, музыка, танцы, весёлые игры с элементами приличной эротики и, если сумеешь понравиться, любовное свидание с подругой мечты.
– Всё это хорошо, – не сдавался Виктор. – Но для чего понадобились дурацкие инструкции? Не дети же мы, знаем, что такое женщина.
Лертов от души рассмеялся. Заметно повеселев, сказал:
– Ты, Костик, первый человек, который может похвастаться знанием женщины. Честь тебе и хвала! А я так знаю одно: женщина встречает мужчину по платью и языку.
– Ерунда какая-то, – не соглашался Виктор. – Выходит, женщину интересует мой костюм, и только?
– Но есть, впрочем, разница между костюмом и балахоном! – съязвил Лертов.
Я внимательно слушал наставления Евгения. В душе у меня была явная сумятица: интерес и любопытство к словам триумвира соседствовали с чувством оскорблённого самолюбия.
– Вы ещё не знаете этих сирен, – говорил Лертов с воодушевлением. Видели бы вы, с каким неприступным видом фланируют они по улице Горького! Но знали бы вы, как легко они уступают любому мужчине – русскому, армянину, грузину, арабу, негру, – как только убедятся в его платёжеспособности. Как бы они ни оценивали мужчину, на первое место ставят его карман, то есть толщину его кошелька. Материальный интерес – чуть ли не врожденная черта в их характере. Да, женщина встречает мужчину по платью, а провожают по карману. Эти хрупкие на вид создания не будут особенно копаться в вашей душе. Им нужен мужчина при деньгах. И всё-таки, я скажу вам, женщины — большая загадка. Может быть, один только Байрон знал их порядочно, а больше, пожалуй, никто из поэтов не смог так основательно изучить этот капризный объект.
– Да, хороши твои девочки! – сказал я, решившись слегка кольнуть Лертова. – Где же ты их откопал?
– Девочки всем на зависть! – решительно встал на защиту своих женщин Евгений. Сделав небольшую паузу, уже совершенно другим тоном, ближе к насмешливому, добавил: – Между прочим, большие патриотки, с комсомольскими билетами; одна даже из активисток – ведёт общественную работу.
– Всё равно с кем спать! – ляпнул Костин.
– Мне всё равно с кем спать, сказал молодец, выбрав самую молодую и красивую! Знал бы ты, что лучше всего спать с самим собой! А вот если не спать, то лучше с молоденькой симпатяшкой!
Когда детали встречи были полностью обговорены, Лертов оставил нас одних. Повозмущавшись бесцеремонностью обхождения и зазнайством своего коллеги, мы с Виктором направились в свой барачный район держать военный совет, как лучше подготовиться к встрече со «знатными» дамами. Я пригласил Виктора заглянуть сначала ко мне. Он стал решительно отказываться, но после того как я сказал, что угощу его водкой, он сразу согласился. Когда мы, наконец, добрались до моих апартаментов, то выпили первым делом для вдохновения по рюмке столичной, после чего стали обсуждать, как нам лучше одеться, чтобы понравиться девушкам лертовского круга. Я критически осмотрел свой костюм мешкообразного покроя и серо-буро-малинового цвета. Виктор откровенно надо мной издевался.
– Ну что, достал свой выходной фрак? – злорадствовал он.
– Посмотри-ка лучше на себя, красавец! – отмахнулся я.
Положив свой лучший костюм на раскладушку, я стал искать новые ботинки, которые ещё ни разу не надевал. Виктор же, исчерпав запас своего остроумия, сел на табуретку перед осколком зеркала, достал спичку и, оскалившись, стал старательно обрабатывать ею поверхность своих зубов, жёлтых от никотина.

9

Помню, как в назначенное время подошли мы с Виктором к колоннам Большого театра. Неуверенно топтались мы на месте, беспрестанно оглядываясь по сторонам. Виктор нарядился во всё самое лучшее, что он приберегал к праздничным дням. Он путался в широченных брюках, на его ногах красовались ботинки с тупыми носами, на плечах болталось длинное чуть ли до пят пальто. Он выглядел, по моим понятиям, полнейшим щёголем. Даже зубы у него были почти белые. «Как у негра!» – отметил я про себя. Бедняга немало потрудился, чтобы вернуть им более или менее естественный цвет и блеск. По сравнению с Виктором, я выглядел намного скромнее: в моём гардеробе – громко сказано! – не нашлось ни одной новой вещи. Неожиданно из-за колонны появился Лертов.
– Кажется, я просил вас приодеться! – заговорил он сердито, даже не поздоровавшись. – Чудаки, вы пришли на встречу с красивыми девушками, а не на огород бабушкин ворон пугать!
Мы уставились на Евгения. Разница между нами и нашим  другом бросалась в глаза. На нём было короткое тёмно-серое пальто с узкими рукавами и небольшим аккуратным воротником. В меру узкие брюки обхватывали стройные ноги, ультрамодные узконосые ботинки поблёскивали мягким глянцем. Мы почувствовали, что рядом с этим денди мы действительно выглядим огородными чучелами.
Пока мы переминались с ноги на ногу, две миловидные девушки, разодетые и разукрашенные, быстро, точно подлетели, приблизились к Лертову и весело поздоровались с ним. На нас они не обратили никакого внимания: даже не скользнули взглядом по нашим сгорбленным фигурам, как будто нас не было вовсе. Не представляю, что переживал Виктор, но я готов был бежать и не оглядываться. Я краснел и бледнел одновременно. Лертов хотел, было, уже  представить нас своим девицам, но замешкался. Мы воспользовались его растерянностью и успели ретироваться.

Обратной дорогой мы с Костиным не проронили ни слова. Развязали языки лишь у меня дома, когда выпили почти по полной чарке водки.
– Эх, жалкие мы люди! – сказал я с досадой.
– Да брось ты нюнить! – процедил сквозь зубы Виктор. Голова его была понуро опущена.
– Да мы просто деревенщина! – продолжал я бить себя в грудь. – Вот Евгений: и одеться умеет со вкусом, и манерам обучен. Зато и женщины бегают за ним, как цыплята за наседкой.
– Одеваться! Манеры! – передразнил меня Виктор. – Нас этим премудростям не учили. Нас учили одному: работать, работать и ещё раз работать!
– И ему учителей не нанимали, – заметил я.
– Подумаешь, интеллигент! – не сдавался Виктор.
– А ты подумай, Витёк! И мы ведь интеллигенты, а что умеем делать? Даже водку по-человечески пить не умеем: пьём, как алкаши.
– Да закройся ты со своим Лертовым! – глухо проворчал мой товарищ по несчастью и швырнул пустую бутылку под стол. – Сейчас выпить бы ещё по одной!
Мы сбросились ещё на одну поллитровку и поспешили в магазин. Купив «Кубанскую», вышли на улицу и завернули во двор. Мы забыли в спешке взять с собой стаканы – пили водку прямо из горлышка.

Вернувшись домой, я сразу повалимся на диван. Раздеться не было ни силы, ни желания. Хотелось одного: немедленно уснуть. Но сон только дразнил меня: тяжелил веки, наливал голову свинцом, но не давал забвенья. Я ворочался почти до самого утра, мучительно думал о смысле жизни и о своём месте в ней. Во мне боролись два человека. Один нашёптывал: «Как, кто-то живёт на широкую ногу, а ты даже спишь на голых пружинах, как Рахметов? Разве это справедливо?». Другой говорил: «Ты хочешь изысков в еде, пить вина, спать с женщинами, но разве в этом смысл жизни?». Перед глазами крупными буквами проплыло: «Женщины, вино и мясо!» Я тут же вспомнил, что это циничное кредо-высказывание принадлежало Лертову. Первый, по-видимому, искуситель, продолжал: «Да, смысл жизни именно в этом и ни в чём другом. Знай, глупый человек, что смысл жизни самый земной: живи здесь и сейчас! Бери от жизни всё, что можешь взять! Но знай: всё берётся или силой или покупается!». Другой, может быть, истинный друг, говорил убеждённо: «Но ты изменяешь себе и своим идеалам!». Первый зашипел в самое ухо: «Что такое идеалы? Слова... сотрясение воздуха. Слава и богатство не знают, куда деваться от друзей и любовниц, а бедность и безвестность влачатся в одиночестве».
Начну новую жизнь, – решил я. – Добьюсь успеха! Я ничем не хуже других. Я буду богат, знаменит. Я буду любим женщинами!


10

Прошло месяцев пять-шесть после нашего с Костиным предновогоднего конфуза, прежде чем мне посчастливилось увидеть одну из поклонниц Лертова, да ещё как увидеть – в домашней обстановке. Уж не знаю, чем объяснить, но только однажды Евгений пригласил меня поехать в гости к своей возлюбленной. «Мне не хочется появляться там одному! На то есть причина!» –  сказал он тоном, исключавшим всякие возражения. Теперь расскажу обо всё по порядку. Девушку звали Жанна Халемская. Родители Жанны устроили небольшой праздничный ужин по случаю... Я уж не помню точно, по какому именно, поводу, да это и не важно. Была раньше такая мода устраивать застолья по всякому подходящему поводу. Мы с Лертовым опоздали, поэтому нас сразу пригласили к столу. Меня посадили почти рядом с отцом Халемской, человеком с необычайно тучным телом и сановным лицом. Как мне стало известно позднее, он вступил в Партию ещё в 1918 году. К его характеристике следует добавить то обстоятельство, что он чувствовал себя  хозяином земли советской, хотя ко времени, когда я увидел его, давно был персональным пенсионером. Я незаметно, но внимательно следил за ним. Он пил только водку, и эта черта мне весьма импонировала. Может быть, он считал, что водка, по сравнению с коньяком, меньше отравляет печень. После нескольких объёмистых рюмок он раскраснелся. Вид у него был самый благодушный.
– А Вы и вправду такой герой? – обратился прямо к Евгению персональный пенсионер.
– Я – герой? – оторвался от тарелки Евгений.
– Тут моя дочь наговорила всякого...
– Что ж именно?
– Что ничего-то вам, молодой человек, не нравится, ни с чем-то вы не согласны!
– Да, многое не нравится, и многое отрицаю, только я не вижу в этом ничего особенного, – самоуверенно ответил Евгений и положил себе на тарелку увесистый кусок осетрины «первой свежести».
«Однако мой друг совершенно не стесняется: пирует как у себя дома!» – заметил я для себя и, поборов стеснительность, также отоварился красной рыбой.
– Вы это серьёзно, молодой человек? – оживился старик.
– Когда как: бывает, что и серьёзно..., но чаще — от скуки, – проговорил Евгений, пряча свою чёртову улыбку.
– А что, бывает даже скучно? В наше-то время? – нахмурился Халемский.
Все на время перестали жевать: ждали ответа. Жанна даже побледнела, наверное, не рада была, что пригласила Лертова в дом и что была в чём-то слишком откровенной с отцом.
– Я не знаю... Я лучше отвечу словами поэта: «Вся тварь разумная скучает!». Но у нас  этого не должно быть..., никак не может быть по причине идеологической подкованности, – глядя на Жанну, сказал Евгений.
– Как это понимать прикажите? – насупился пенсионер. Вид у него был довольно воинственный.
– Понимать это нужно так, – продолжал Лертов, посылая упрёки Жанне с помощью красноречивых взглядов. – И у нас ещё встречаются люди, которым всё человеческое не чуждо.
– Ну, знаете ли, молодой человек! Это уж слишком! Скучать в наше время да ещё в нашей стране?! – нажал старик на голосовые связки.
– Не знаю... Я ведь говорю то, что думаю, – ответил Евгений, не повышая голоса. – А вот к вам вопрос: вы, наверное, интересно живёте, не правда ли?
В голосе Лертова я уловил завуалированную насмешку. Старик, однако, ничего не заметил: он был уже в хорошем подпитии, когда человек ещё не пьян, но уже начинает терять контроль над собой.
– Я-то? – воскликнул он. – Я, молодой человек, революцию делал! Я!..
– Вам можно только завидовать, ; подцепил его Евгений. – А теперь?
Старик сердито посмотрел на «молодого человека» (молодого нахала), глаза его сверкнули из-под насупленных бровей. По-видимому, он заподозрил собеседника в неуважительном к себе отношении. Все притихли, ожидая грозы. Столкнулись два характера, два человека из разных миров: самонадеянный студент, которому ещё далеко было до тридцати, и вспыльчивый большевик-ветеран, искренне уверенный в том, что никто столько не пережил и не испытал, как он сам. К счастью, напряжённая обстановка неожиданно разрядилась тем, что за окном ослепительно вспыхнула молния, и тут же нас оглушил страшной силы удар грома. Этот «бог из машины», да ещё в осеннее время, переключил всех гостей на оживлённый разговор о погоде и в частности на тему о трагических случаях во время грозы.
Когда мы с Лертовым вслед за другими мужчинами вышли на лестничную площадку курить, то услышали, как один из приглашённых, выпустив струю импортного дыма, с восторгом юноши сказал:
– Хороша Жанна! Красавица! Можно только позавидовать счастливцу, которого она полюбит. – И многозначительно посмотрел на Лертова.
– С вашим мнением нельзя не согласиться, ; поддержал я дипломатично собеседника.
– Красота – это страшная сила! Так выразился Надсон, и он прав, поскольку красота, принадлежащая человеку, не успевшему окрепнуть морально, представляет собой силу действительно страшную... злую, – охотно подал свой голос мужчина лет двадцати пяти, аспирант-философ, специалист по марксизму-ленинизму.
(У себя в Объединении мы называли философов трепачами, а марксизм вместе с ленинизмом – трепалогией).
– Вы так думаете? – жёстко спросил Евгений, даже не пытаясь скрыть своего несогласия с мнением философа.
И философ, приподняв несколько голову и придав своему телу подобающую позу, изрёк глубокомысленно:
– А что если девушка красивая, но недалёкая, а то и вовсе глупая?
– Так это же хорошо, просто замечательно! – отвечал Лертов с несвойственной ему живостью. Видно было, что он хотел во что бы то ни стало подзадорить философа. – Это так и должно быть! Это ведь в порядке вещей: красивая женщина, как и настоящая поэзия, должна быть чуточку глупа. Здесь я, пожалуй, возьму в союзники самого Пушкина. Да разве ум надо искать у женщины в первую очередь? Да все они в той или иной мере глупые, а те, которые на вид кажутся умными, в действительности такие же глупышки, как и все. Так называемые умные девушки бывают ещё глупее глупых. Синечулочницы никогда не были в моде. Скажу вам, однако, одну истину: в СССР  все девушки – комсомолки.
– Я смотрю, вы слишком начитаны. А вот скажите: за что вы так не любите прекрасный пол? – поставил вопрос ребром философ.
Состроив ясную младенчески-наивную улыбку, Евгений ответил:
– Спросите лучше, за что люблю!
– Если судить по вашим высказываниям, то можно заключить, что по отношению к женщинам вы – циник.
– А вы, можно сделать вывод, Данте или Петрарка! – отшутился Евгений.
За чаем Лертов продолжал играть роль отрицательного героя. Глава семьи внешне не проявлял больше никакого интереса к светской болтовне. Перегрузившись различными деликатесами, он теперь тяжело дышал, откинувшись на спинку массивного стула. Его, вероятно, коробила развязность «зазнавшегося студентика», не испытавшего и тысячной доли того, что выпало в своё время ему, пламенному революционеру-большевику. «Самодовольный и самовлюблённый тип!» – тихо проворчал старик. Как назло, «студентик» говорил таким тоном, что нельзя было оборвать его каким-нибудь грубым словом, нельзя было на него прикрикнуть, в конце концов, нельзя было рассердиться и выйти из себя, как он привык делать, когда ещё занимал должность. Всё же он не выдержал и по-отечески проворчал: «Выпороть бы вас хорошенько!»
– Можно и выпороть, если заслуживаю! – тут же отозвался Лертов.
– С вами невозможно серьёзно разговаривать! – отмахнулся старик.
– Я с вами полностью согласен... В самом деле, кто я такой? Студент, и только! – вежливо, без всяких интонаций, сказал Лертов и стал галантно благодарить родителей Жанны и саму Жанну за приятно проведенный вечер.
– Шут! Арлекин! – шепнул старик мне на ухо и предложил выпить на посошок, от чего я, конечно, не отказался.
К выходной двери нас проводила Жанна. Нежно попрощавшись с ней, Лертов взял меня под руку и вывел на улицу. Неподалёку находился безымянный бульварчик, куда мы и направились, чтобы подышать свежим воздухом, передохнуть и вообще расслабиться после напряжения, вызванного необходимостью соблюдать правила поведения в гостях у «больших людей».
– А неплохо живут старые большевики! – сказал я. – Да я в жизни не видел ничего подобного: какая квартирища! А какой закусон! Сплошные деликатесы!
– Не завидуй чужому богатству! – стал успокаивать меня Евгений. – Если твоя цель – благосостояние, соберись с силами и – вперёд без страха и сомненья!
– Думаешь, это так просто? – усмехнулся я.
– Для нас, молодых, всё возможно. Как, ты не веришь? Ничто не должно нас сломить или остановить!
– Мечты... мечты! – говорил я.
– Готовь себя к великим делам, Лютик! – настаивал Лертов.
– Ох, не верю... Да и как верить? – вздохнул я.
– Ах ты, Фома! – весело засмеялся Лертов. – Придёт, обязательно придёт наше время!

11

После этой встречи Лертов долго не появлялся в нашем салоне. Не заглядывал он и на заседания Объединения. Я стал беспокоиться о нём: не случилась ли какая беда? Позвонить же друг другу мы не могли по той простой причине, что ни у него, ни у меня не было телефонной связи. Выбрав время, я поехал к нему домой. Дверь открыла мать Лертова, добрая и приветливая женщина. «А где же Евгений? – спрашиваю. «Пропадает уж какой вечер подряд, дома-то почти не бывает!» – услышал я в ответ. «Может быть, Вы знаете, у кого он теперь?» – спросила она в свою очередь. Слово за словом, и вот я узнал, что над моим другом собираются тучи. Оказывается, ему грозила опасность отчисления из института.
Но каким образом он мог поставить на карту своё будущее? По моему глубокому убеждению, ни один человек, даже самый предусмотрительный, не может знать в точности, какие сюрпризы преподнесёт ему жизнь в ближайшие часы или даже в следующую минуту. Кроме того, каждый из нас имеет свою ахиллесову пяту. Была она и у Лертова. По характеру был он очень горяч, но тщательно скрывал это от окружающих. Всегда подавляемые эмоции периодически вырывались у него наружу с такой силой, что становились на какое-то время совершенно не управляемыми. Ничтожный повод мог привести его в бешенство. Как понял я со слов матери, Евгений в состоянии аффекта крупно повздорил с одним из членов институтского комитета комсомола. В запальчивости, не отдавая отчёта о роковых последствиях, он перешёл границу дозволенного в отношениях между рядовыми членами и руководителями местной комсомольской организации. «Неслыханный скандал! Политическое дело!» – схватился за голову секретарь, узнав о случившемся.

Когда я встретил его, наконец, на заседании поэтической секции, мой первый вопрос был:
– Как дела?
– Когда люди перестанут задавать банальные вопросы? – ответил он на еврейский манер встречным вопросом.
– Где ты пропадал всё это время? Почему так долго нигде не показывался? – не отставал я.
– Была небольшая история... весёленькая, я бы сказал, история, – нехотя отвечал он, давая понять, что не расположен продолжать неприятную для него тему.
Я внимательно всматривался в его лицо, отыскивая в нём следы тревоги и беспокойства, но ничего не нашёл, кроме ещё большей жёсткости во взгляде и более резкого очертания насмешливой улыбки.
– Что ж, разве тебе было весело? – удивился я.
Тут он, наверное, догадался, что я уже слышал кое-что о его выходке. Во всяком случае, мать не могла не рассказать ему о моём визите. Он весь подобрался, стал  как никогда строгим и серьёзным.
– Наоборот, очень грустно и тоскливо, – сказал он  и посмотрел куда-то в сторону.
Я успел заметить глубокую печаль, притаившуюся в его серых глазах и в складках вокруг рта.
– Тебе было не до смеха, но ты всё-таки смеялся? В моей голове это как-то не укладывается.
Лертов смерил меня взглядом. На его лице я прочитал выражение гордого презрения, относящегося, однако, не ко мне. Вероятно, в тот момент он вспомнил о тех самых товарищах, непогрешимых и ни в чём не сомневающихся, которые готовы были вынести ему самый беспощадный приговор. Самым будничным тоном небрежно процедил:
– А что, по-твоему, я должен был делать – плакать? Нет, я люблю смеяться. Смеюсь над другими, смеюсь и над собой.
Я покачал головой и не стал больше ничего у него спрашивать.

Неделю спустя мы собрались в нашем собственном литературном салоне. Лертов читал нам свои новые стихи, мрачные, но полные клокочущей энергии. Среди них были и такие:

Одно осталось мне: смеяться!
Посыплю голову золой....
Пусть губы весело змеятся
В улыбке ядовитой, злой!

– Браво! – воскликнул Костин и бросился обнимать Лертова.
«Вот она где истина! – задумался я. – Стихи-то, оказывается, пишутся не за столом, а прямо в толчее жизни. Чем ярче и напряжённее жизнь поэта, тем полнокровнее его стихи, и наоборот. Вот отчего так бесцветны наши советские поэты: они сами не живут, и стихи их мертвы». Неудивительно, что Лертов ещё больше вырос в моих глазах. «Вот он мой литературный институт, ; продолжал я свою мысль, – вот он урок, который мне даёт сама жизнь и который я должен хорошо усвоить. Как для того чтобы убедительно сыграть роль, актёру нужно по-настоящему жить на сцене, так и в стихах поэт должен жить вместе со своим героем. Поэт не может написать поэму или стихотворение, опираясь только на формальное мастерство. Чтобы сказать ярко о своём герое он должен быть сам героем или сродни ему. Вот и весь секрет поэтического мастерства, вот и вся формула поэзии».
Лертов как раз и отличался от нас тем, что сотворил себе героя. Он рассказывал о своём герое и жил с ним одной жизнью. Я стал понимать смысл его слов о том, что поэт должен писать кровью сердца. «А пока же кровью, – говорил он, – пишется только живая история!». Я стал понимать, что он, насколько это было возможно, старается походить на своего героя. Наблюдая за чисто внешними проявлениями его жизни, я всё больше убеждался в том, что он действует по заранее продуманному плану. В минуты опасности он или вообще ничего не предпринимал, по-видимому, для того чтобы продлить чувство особого душевного подъёма от сознания смертельного риска, или, напротив, действовал решительно и смело, поражая всех своим хладнокровием. Когда он сильно хотел, легко мог заставить поверить, какой он ангельской доброты и чистоты человек, хотя в реальной жизни он был больше энергичным демоном, чем беспомощным ангелом. Он мог ещё дорожить своими развлечениями и наслаждениями, но заботиться о других считал непроходимой глупостью. На людей он смотрел как на вещи, которые отличаются от других тем, что имеют больше всего недостатков. «Все, все мне надоели: и мундиры и телогрейки!» – не раз вырывалось у него как признание. Много, много всяких легенд ходило о нём. Одни считали его человеком испорченным, развращённым и избалованным женщинами; другие говорили, что он во всём разочарован, но не утратил живого интереса к жизни. Трудно сказать отчего, потому ли что он играл роль своего героя или был таким по своей сути, только какая-то непонятная усталость, а может быть, и опустошённость, ощущалась в его чуть замедленных движениях и жестах, ленивой походке и даже в манере разговаривать. Разумеется, больше всего о нём судачили женщины, и многие из них были от него без ума. Известна, однако, слабость представительниц слабого пола ко всему загадочному.

12

Помню, когда мы ещё охотно посещали заседания Литературного объединения, всем нам хотелось поскорее увидеть свои имена в толстых журналах или  хотя бы в центральных газетах. Поэтому легко можно понять мой интерес к случайно подслушанному диалогу между Лертовым и редактором любимого нами литературного художественного журнала. Они медленно прохаживались по широкому коридору, а я с сигаретой во рту стоял у окна, где мы обычно выбирали место для курения. Я слышал почти каждое слово. По-видимому, я находился в зоне концентрации звуковых волн.
– Мне нравятся ваши стихи, – говорил редактор. – В них много задушевной лирики, а ещё больше благородного пафоса, в котором проглядывает определённая политическая направленность. К сожалению, мы не можем печатать такие стихи. Отчего бы Вам ни настроить свою лиру на другой лад?
– Вы, наверное, хотели сказать о советскости? – уточнил Лертов. – Но ведь не я сам, а моя муза настраивает лиру.
– Если Вы хотите успеха, постарайтесь не выходить слишком далеко за рамки дозволенного, ; продолжал редактор мягким голосом.
– Но я, как и многие, люблю всё недозволенное: запретный плод самый сладкий! – ответил Лертов.
– Видите ли, – ещё энергичнее продолжал редактор, придавая своему голосу ещё больше гибкости и убедительности, – Вы, безусловно, талантливый поэт – это сразу видно. Мы могли бы некоторые ваши стихи попробовать обкатать на страницах нашего журнала, но, конечно, при одном условии – несколько изменить идеологический стержень. Нельзя же вступать в явное противоречие с установившимися у нас принципами...
– Нет, я не могу, – отвечал Лертов после небольшой паузы. – Я не могу, да и не хочу насиловать себя; я понимаю, что в ваших глазах выгляжу довольно-таки глупым — как же, отказываться от столь лестного предложения! Лучше я не буду печататься, чем начну приспосабливаться, то есть лицемерить. В конце концов, я могу удовольствоваться тем, что сам буду единственным своим читателем.
– Жаль... очень жаль. Кто знает, может быть, Вы ещё изменитесь. Времена меняются, и мы вместе с ними! – сказал редактор и внимательно посмотрел на Лертова. Мне было ясно, что он ждал положительной реакции на свои слова.
– Рад бы в рай, да грехи не пускают, – вежливо, но твёрдо ответил Лертов. – Получается, я человек не нашего времени.
– Ваше дело, – довольно холодно заключил редактор. – Я сделал Вам хорошее предложение. Другой на Вашем месте почувствовал бы себя самым счастливым человеком.
– Увы, я не другой, – улыбнулся Лертов.
Редактор говорил что-то ещё торопливо и невнятно, но Лертов только качал головой. И в тот момент, когда редактор хотел уже уходить, Евгений задержал его. И тут я услышал нечто приятное для себя.
– Извините... Думаю, это не совсем тактично с моей стороны, – доносилась до меня вкрадчивая интонация Лертова, – но я хочу сказать Вам о том, что в нашем  Объединении немало найдётся поэтов, творчество которых вполне соответствует тематике журнала, который вы представляете. Например, Лютиков...
– Посмотрим... посмотрим, – сказал редактор.
Как только редактор удалился, я не подошёл, а прямо-таки подбежал к Лертову и приступил к нему с обвинениями и укорами.  «Как можно было отказаться от пера жар-птицы? – чуть ли не кричал я. – Ведь это был бы прорыв в большую печать!».
На другой день Костин, когда узнал от меня о странном поступке нашего друга, выразился просто и ясно: «Ну не дурак ли? Вечно корчит из себя героя!». Хотя я и не счёл возможным присоединиться к такой резкой оценке нашего триумвира, но в душе также осуждал его. Я не мог понять, что руководило им, когда он отверг то, о чём мечтает любой молодой поэт. Кроме того, возмущался я, он не согласовал своё странное решение с мнением триумвирата, следовательно, действовал в разрез с интересами нашего союза. «Мечтатель... романтик; непонятно, на что он надеется!» – сделал я свой вывод.
Когда же мы выбрали удобный момент спросить, по какой всё-таки причине он отказался от наивыгоднейшего предложения, он посмотрел на нас с какой-то жалостью, похожей на презрительную снисходительность и разразился длинной тирадой-проповедью. «У бедного человека, – говорил он с явным воодушевлением, – ничего ведь нет, кроме гордости. По этой причине бедный и дорожит этой своей гордостью больше всего на свете и не хочет расставаться с ней ни при каких обстоятельствах. Чтобы стать знаменитым человеком нужно, как вы сами хорошо знаете, стерпеть и претерпеть тысячи унижений и опуститься до такой степени, что не только не замечать оскорблений, но ещё и благодарить оскорбителей за оказанную честь. Но бедный, – скажу вам, – никогда не пойдёт на размен единственного своего достояния – гордости и достоинства! – ради достижения сомнительной цели. Также и настоящий поэт... (Здесь голос Лертова зазвучал почти трубно). Уж лучше он останется один со своей гордой неподкупной музой, чем позволит себе изменить своему призванию. Каков же результат? Он известен. Бедного человека, пусть даже гения – поэта или мыслителя – с одной стороны, боятся и ненавидят сильные мира сего, а с другой – над ним смеётся и потешается так называемый простой народ. И то и другое совершенно естественные явления: власть имущие больше всего боятся честных людей, а народ, в силу своей природной тупости и слепоты, не замечает разницы  между собой и благородным человеком. Если он бедный, как и они сами, если у него нет даже дачи  и машины, то он, по общему мнению толпы, ничем не отличается от обыкновенных бесталанных людей».
– Это всё? – спросил я после минутного молчания. Костин при этом криво ухмылялся и  смотрел  куда-то  мимо Лертова.
– А вот и не всё! – сказал Евгений. – Приглашаю вас в ближайшее питейное заведение: кутнём на славу! Не могу... не могу я унижаться! Вот и вся причина. Да и какая разница: печататься или складывать в стол? Главная награда – это муки и радости вдохновения!


13

Прошло не так уж много времени, недели две... не больше, с тех пор, как я встретил случайно Лертова на улице Горького. Я уже стал всё реже вспоминать об этой встрече, как вдруг судьба ещё раз свела меня с другом молодости. Мне показалось удивительным, что я встретился с ним опять у того же самого киоска, где  покупал обычно сигареты. Конечно, такое бывает только в жизни, но никак не в книгах. Не знаю, чему приписать, улыбке какой-нибудь Джоконды или магнитной буре Земли, но только Лертов был удивительно приветлив. Он охотно вступил в беседу со мной: весело улыбался, поминутно шутил и с интересом посматривал на молоденьких модниц, демонстрирующих свои наряды, а заодно и выигрышные части тела. Непонятно, каким образом так получилось, но мы опять оказались у Дома журналистов: по-видимому, ноги сами знали, куда им нужно было идти. Поскольку мы оба были голодные, то решили перекусить и, само собой, разумеется, «промыть и продезинфицировать горло».
Как только мы удобно расположились в углу ресторанного зала, Лертов спросил меня:
– Ты, я вижу, один. А где же наш славный пьянчуга Костик?
– Так ведь я не меньше Виктора в своё время боролся с зелёным змием.
– Не говори, Костик пил, пожалуй, не меньше самого Светлова. Да где же он теперь?
– Улетел сокол из Москвы, теперь он живёт в Хабаровске.
– Что ж он там делает, наш сокол? Чем привлёк его столь отдалённый край? – спросил Лертов, выжидающе посмотрев на меня. Это означало, что он удивлён.
– Он там первый... поэт!
– Первый плут и пройдоха.
– Не без этого... Начиналось-то всё с твоей теории. Помнишь, как ты нам лекции читал?
– Рад, что слова не пропали даром.
– А ты, значит, физиологией занимаешься? – решил уточнить я позиции Лертова.
– Да, физиологией…, – отозвался он как о чём-то малозначащем.
– И что же, нравится тебе заниматься наукой?
– А разве это обязательно? – поднял правую бровь Лертов.
– Ах, да! Я и забыл.
– Что ты успел забыть?
– Что ты мыслишь совсем другими категориями.
Лертов ничего не ответил: может быть, не хотел поддерживать комплимент, столь высоко оценивающий его как личность. Комплимент – дело хитрое, на поверхности он показывает похвалу, лесть и восхищение, а внутри таит в себе насмешку. Я напомнил рюмки самтрестовским коньяком.
– Пью за твои успехи, – сказал он дежурную фразу.
Мы выпили. Я закурил. Не успел я сделать одну-две затяжки, как он сказал:
– Теперь нужно подняться ещё на одну ступеньку. Помнишь наш девиз: всё выше и выше?
– Думаешь, это так легко сделать? – напустил я на себя важный вид.
– Ещё не разучился быть пессимистом? ; съязвил он.
– Скажи, Евгений, а на каких Олимпах ты сам обретаешься? ; спросил я, даже не подумав скрывать своего любопытства.
Взгляд Лертова стал холодным. Спокойный лоб его покрылся резкими морщинами. Так ломается зеркало озера, когда вдруг подует сильный ветер. Наверное, я угодил в его самое слабое место – самолюбие. Однако через секунду-другую он опять смотрел на меня равнодушно. Морщины на челе его расправились.
– Не беспокойся обо мне: я не из тех, кто зевает. Я уже кандидат наук. Поверь, это немалое достижение. Кроме того, есть у меня одна прекрасная идея, но пока я не хочу говорить об этом.
– Как всегда скрытный и непроницаемый! – сказал я, надеясь вызвать Лертова на открытый, дружеский, откровенный разговор.
– Даже в шахматах не объявляют заранее своих ходов, – ответил он уклончиво.
Мы выпили ещё. Принесли шашлык «по-карски», пахнущий слегка подгоревшей бараниной.
– Развратнейший запах! – не удержался я, крутя носом.
– А вид и вкус этого шашлычка просто вдохновляют на гурманские подвиги! – похвалил Евгений.
Сочная аппетитная баранина на время полностью отвлекла нас от всего окружающего. Мы поедали нежные кусочки, сдабривая их соусом и зеленью.
– Ты женился? – спросил он, устремив взгляд на кольцо на моём правом безымянном пальце.
Я продолжал возиться с куском шашлыка, делая вид, что процесс насыщения для меня гораздо важнее, чем вопрос о моей женитьбе. Перед глазами встала, как живая моя жена: в меру пухленькая и сладкая на вид женщина с аккуратной фигуркой, ладными обольстительными ножками и привлекательным, как теперь говорят, сексуальным задом... Многие мужчины влюблялись в неё. «Какая у тебя славная хозяйка!» – приходилось выслушивать мне комплименты. Я подозревал, наверное, не без основания, что она потихоньку погуливает на стороне. Многие женщины, особенно которые похитрее, умеют устраивать свои сердечные дела так, чтобы никто ни о чём не догадывался. Конечно, эти ревнивые чувства и домыслы временами сильно отравляли мою семейную жизнь.
– Да, женился, – отвечал я сдержанно.
– Что же тебя заставило? – немедленно последовал новый вопрос. – Она из влиятельного круга? Умница? Красавица?
– Влиятельного круга? Да где там! Как и большинство наших женщин, она из самой простой семьи. Красавица ли? (Здесь я пожал плечами). Во всяком случае, мужчины заглядываются на неё.
– Да, оно, конечно, это приятно..., будоражит самолюбие. А что Костик, как он?
– Женился на местной девчонке, дочери богатых и именитых родителей, что и помогло ему сделать карьеру поэта, правда, краевого масштаба. Там, в Хабаровске, он поэт первой величины. Но вот беда — зашибает здорово. Оправдывается тем, что все известные поэты были страшные кутилы.
– Не так уж плохо! Молодец – не промахнулся. Не ожидал я от него такой прыти, я ведь больше на тебя надеялся.
Я смущённо отвёл глаза в сторону, поскольку не хотел видеть разочарованного взгляда Лертова. Ведь в своё время мы все дружно приняли решение жениться не столько по любви, сколько по расчёту.
– А ты всё ещё с чужими жёнами спишь? – спросил я, прервав томительное для меня молчание.
– Какие там жёны! – отмахнулся он. – Девчонки, и те порядком надоели. Да и то сказать, не вечно же гоняться за юбками.
– Я знаю, ты избалован женским полом: тебе подавай помоложе да поинтереснее. А не думаешь ли всё-таки угомониться?
– Не знаю, Лютик... Может быть, – быстро и неопределённо ответил он. – А скажи-ка мне, не знаешь ли ты случайно о судьбах наших общих знакомцев: Когана, Журавкина, Хромова и других?
– Каждый получил своё. Коган, как ты и пророчил, стал крупным партийным функционером. Журавкин ведёт жизнь рядового поэта, перебивающегося случайными заработками... А левак Хромов отбывает срок в трудовых лагерях.
– Вот она жизнь-то, какова! – грустно улыбнулся Лертов.
– До меня дошли слухи..., один поэт, примыкающий к левому крылу, Гальский…, да ты его должен помнить – уж очень он любил твои стихи, ; кажется, отсиживается в психушке, – добавил я.
Мы допили коньяк, – хороший попался коньячок, я даже специально название запомнил, – и подозвали официанта, чтобы расплатиться. Перед тем как разъехаться, обменялись телефонами и адресами, а главное, договорились почаще встречаться.




14

Мне трудно говорить о том, каким я был поэтом: талантливым или посредственным. Возможно, с точки зрения искушённого читателя я вообще был бездарностью. Коллеги по перу мне, однако, завидовали хотя бы по той причине, что поэтическую карьеру я делал весьма успешно. Моя муза не могла, это я понимал, похвастаться яркой красотой и романтическими порывами, но зато оказалась удивительно практичной девой. В деловом  отношении я преуспевал, а по советским меркам, можно сказать, жил на широкую ногу. Мне посчастливилось получить небольшую, малогабаритную, квартиру в новом кирпичном доме; я был владельцем загородного дома (дачи) и завидного участка земли, обнесённого глухим высоким забором; ездил на собственной машине; наконец, я мог гордиться своей молодой женой — симпатичной особой с гордой посадкой головы, привораживающим станом и дразнящей походкой, больше всего волновавшей меня как мужчину.
Женщины... Они сыграли немалую роль в том, что я пересмотрел ещё в пору нашего позднего триумвирата свою идейную платформу, и решил поставить перед собой задачу любой ценой пробиться наверх, так сказать, в высшее общество. Я прикинул свои возможности и оценил их как перспективные. Мне было тогда меньше тридцати. Можно было ещё тешить себя надеждой, что вся жизнь впереди и всё ещё можно успеть сделать. И когда я спрашивал себя о сокровенных желаниях, то неизменно приходил к выводу, что женщины больше всего занимают моё воображение. И то сказать, кто из мужчин, между двадцатью и тридцатью,  не мечтает об этих загадочных существах? И я не был исключением, и я грезил о стройных ножках, гибкой талии и голубых глазках. Однако красавицы меня не замечали. Вот и приходилось мне усердно налегать на водку с тем, чтобы забыться, заглушить тоску и неудовлетворённость страстных желаний. Пьют обычно с друзьями или собутыльниками. Костин был именно тем человеком, без которого я не опорожнил ни одной бутылки. Пили мы с ним всегда крепко, так что часто напивались до галлюцинаций. Был случай, когда мы напились до такой степени, что приняли за лестницу железнодорожные рельсы со шпалами. Надо ли разъяснять, что мы  передвигались в тот момент на четырёх конечностях.
До встречи с Лертовым всё самое лучшее, самое ценное связывал я с водкой: отдыхать – значит пить, развлекаться – пить, редкое свидание с девушкой – опять же непременно пить. За водку, то есть за ту разгульную жизнь, которую она олицетворяла, я в то время ничего не пожалел бы, даже душу свою мог бы заложить. Как часто я жалел, что дьявол с его всемогуществом всего лишь выдумка обездоленных людей. Чем плохо получить от князя тьмы все блага жизни за какую-то там душу? Как часто думал я тогда об этой наивной легенде, но всё же не допускал мысли, что она может стать моей программной установкой, моим кредо.
Лертов открыл мне глаза, я прозрел. Гордость и самолюбие заговорили во мне. Я по-настоящему загорелся желанием добиться хоть какого-то мало-мальски значимого положения в обществе. К своему удивлению я вскоре обнаружил, что дьявол действительно существует. Я понял, что дьявол представляет собой вполне реальную силу, которая по своей природе является производной от воли и желания миллионов людей. Власть этого реального дьявола настолько велика, что распоряжается всеми богатствами мира и определяет судьбу каждого человека.
Я продал свою душу дьяволу и ни разу не пожалел об этом. Пока ещё не пожалел. Я не должен был больше чувствовать, мыслить и поступать так, как подсказывает совесть. Передо мной стоял выбор, что предпочтительней и выгоднее: свобода духа или сытая жизнь раба? Я выбрал судьбу раба  и, как мне казалось, не проиграл. Конечно, будь я человеком без страха и упрёка, я осудил бы себя, но я слишком любил деньги, которые одни только давали мне уверенность в своих силах. Я наслаждался своими успехами, хотя и знал, что рано ли, поздно ли человек, продавший свою душу, убеждается в том, что деньги – не больше чем чечевичная похлёбка, полученная за добровольный отказ от своих настоящих прав, под которыми я имею в виду непреклонное стремление быть настоящим человеком. Ведь дьявол вместо золота часто подсовывает обыкновенные черепки. Мне страшно подумать, что ждёт меня самого в будущем!
Но продолжу свой рассказ. К сожалению, моя жена меня не любила так, как мне всегда мечталось: страстно и без оглядки. Я знал об этом, допускал даже, что она может изменять мне и, может быть, даже действительно изменяет, но делает своё чёрное дело тихо и незаметно. Я никогда не устраивал ей сцен ревности и не принимал по отношению к ней никаких мер. Просто я ничего не хотел менять в укладе своей жизни, так хорошо устроенном и отлаженном. Я рассуждал примерно так: брось я жену и женись на другой, всё равно кардинально ничего не изменилось бы; новая жена вела бы себя точно так же, как и старая; ведь все женщины по своей сути одинаковы — при случае всегда готовы соблазниться на свежее яблочко. Впрочем, моё такое мнение о женщинах было не столько результатом живого наблюдения – я по природе не донжуан – сколько зародилось под влиянием чтения романов сомнительного качества.
Жгучее солнце, летнее тепло манили москвичей за город. Я твёрдо решил отстраниться на время от всяких дел и перебраться на дачу. Позвонил Лертову: предложил ему посмотреть мою деревенскую «виллу». Он упорно отказывался, ссылаясь на то, что готовится к защите докторской диссертации. Я настаивал, доказывая несомненную пользу отдыха на воздухе. Не получив согласия по телефону, я решил переговорить с ним непосредственно, для чего появился у него прямо на квартире.
– Друзья – гроза нашего спокойствия! Ну что ж, ты победил, Лютик, – сказал он, вздохнув, ; так и быть, поживу несколько дней в твоём загородном шалаше.
– Вот и прекрасно! – обрадовался я. – Ты сам сможешь убедиться в целительных силах природы.
– Ладно... Только не говори красиво, как Аркадий: не люблю! – пробасил он недовольно.
– Даю слово, не буду! – весело отозвался я.
В условленный день я заехал за ним. Собрался он на удивление быстро: не больше, чем за полчаса. Попрощавшись с его матерью, заметно постаревшей, но всё ещё бодрой и жизнерадостной, молча наблюдавшей за нашими сборами, мы спустились во двор, подошли к моей машине. Я был владельцем несколько подержанной «Победы», правда, без единой царапины или вмятины.
– Давай, я сяду за руль! – сказал он, сделав вид, что совсем не замечает моего беспокойства.
Мы выехали на проезжую часть улицы. Моя «Победа» стала резко набирать ход. Меня даже отбросило назад. Я сразу понял, что мой друг любит быструю езду. «Ну и лихач!» – подумал я, с трудом подавляя страх.
– Тише! Ради всех богов, тише! – попросил я.
– Боишься, разобью твою жестянку? – покосился он на меня.
– Лишь бы самим уцелеть! – сказал я, стараясь не выдавать своей тревоги.
– Где наша не пропадала! – вызывающе посмотрел он на меня. – Если говорить красиво, душа бессмертна, а тело — всего лишь груда мяса, жира и костей.
– Ой, поосторожней! – взмолился я, почувствовав, как меня сильно потянуло к ветровому стеклу. Лертов резко затормозил. И во время: перед самыми глазами вырос кузов самосвала.
Через полчаса мы уже были во дворе моего дома. Загрузив багажник едой, напитками и всякими полезными для загорода вещами, усадив на заднее кресло наших дам (моя жена и её подруга), мы отправились в путь. Я вёл машину, внимательно поглядывая на дорогу, сюрпризы которой в виде глубоких рытвин были мне хорошо знакомы. Лертов, сидел рядом со мной. Повернувшись лицом к женщинам, он, как настоящий мужчина,  всю дорогу забавлял их светской беседой. Незаметно доехали мы до дачного посёлка.
– Вот мы и дома! Выходите! – сказал я, обращаясь к Лертову. – Как нравится тебе мой шалаш?
– Дворец! Настоящий помещичий дом! – охотно похвалил он.
Я показал рукой на соседний, красивый деревянный дом и многозначительно сказал:
– А в этом коттедже жил не так давно заместитель министра Пиотровский. Он часто приезжал сюда в выходные дни, когда ещё был директором института. Теперь его дача находится в другом, более престижном месте, в полукилометре отсюда. Мы часто с ним виделись. Жаль, что я не сошёлся с ним тогда поближе. Теперь он мог бы оказаться для нас полезным человеком.
Лертов посмотрел на меня и покачал головой.
– Эх, ты!.. – вырвалось у него.
А потом, как бы желая утешить меня, сказал:
– Да ты не огорчайся, старина! Будут среди твоих знакомых и министры, будут тебе и Пиотровские и Пеньковские... Всякие будут. Только не зевай, брат!
– Да я, что ж? Если представится случай, так уж не растеряюсь.
Но Лертов уже меня не слушал. Он смотрел по сторонам, вдыхал полной грудью свежий почти деревенский воздух. Насладившись первым впечатлением, мечтательно произнёс:
– Зелёный лес, синее озеро, чистый воздух! Ну что ещё нужно человеку? Пожить бы здесь месячишко... отдохнуть бы!
– Ну, так и поживи! – подхватил я.

И мы с ним часто стали бывать на моей даче, а спустя некоторое время обосновались на ней надолго и всерьёз. Случалось, что он брал с собой то одну, то другую из своих пассий, как будто задался целью демонстрировать их передо мной. Если раньше я завидовал его амурным похождениям, то теперь меня раздражала эта дурная, на мой взгляд, донжуанская привычка менять прелестниц так часто, как опрятный мужчина меняет рубашки. Всем своим видом я показывал, что осуждаю его поведение, но он, игнорируя мои красноречивые взгляды и прозрачные намёки, коварно нашёптывал мне отослать жену отдыхать куда-нибудь подальше от Москвы, в «сторону южную», а самому, по его примеру, развлечься ради вдохновения с молодыми герлушками и лебедушками. Как только не называл он московских гетер. «Герлушки» он, конечно, произвёл от английского слова Girl, а вот «лебедушки», по-видимому, от русского б... ь. Я каждый раз решительно отказывался от столь соблазнительных предложений, так как, если честно признаться, побаивался своей половины. Нет, я не боялся, что она устроит дикую сцену. Я боялся другого — потерять её расположение. Ведь она всё-таки если не любила, то ценила меня, привыкла заботиться обо мне как о себе самой, была мне не только женой, но, можно сказать, и заботливой нянькой.
Как-то, не выдержав, я спросил Лертова:
– Зачем тебе столько женщин? Неужели ты их всех любишь?
– Ах, Лютик, зачем спрашиваешь? Разве можно любить этих женщин?
– Тогда зачем они тебе нужны?
– Видишь ли, просто я ещё молод и поэтому не утратил интереса к противоположному полу.
– Говорить о женщинах всего лишь как о противоположном поле? – повысил я свой голос.
– А какого же они пола? – улыбнулся он мефистофильски.
– Русские женщины, – продолжал я, – отличаются от других тем, что прямо-таки по-детски привязываются к своим избранникам.
– Красиво говоришь, Аркадий... Но кто может знать, какие они в действительности-то эти русалки. Но ты, пожалуй, прав, Лютик, в том, что русская женщина вечно к кому-нибудь липнет: не к азиату, так к негру.
– Всё бы тебе смеяться! – возмутился я. – Сердце русской женщины тянется к любви, как цветы к солнцу. Они так созданы, что просто не могут изменять. Трудно, невозможно даже, заставить русскую женщину изменить. Только пакостники да все эти грубые животные, понаехавшие в столицу со всех концов света, могут говорить пренебрежительно о наших милых красавицах как о потаскушках и шлюхах и рассказывать о них грязные анекдоты!
– Сколько, однако, пафоса! Но ты зря горячишься, старик: ещё при царе Горохе знали, если женщина любит, то не изменит и под страхом смерти. Только я не думаю, чтобы современная женщина, пусть даже русская, могла бы по-настоящему полюбить нашего брата. Современная женщина любит не просто мужчину, а мужчину-зверя.
– Что за цинизм, не понимаю? Я помню, когда ты был ещё студентом, то встречался с девушкой, которую звали Жанной. Она была чудная красавица. Прошло столько времени, а всё представляю её перед собой как живую.
– Жанна? Прошу тебя не произноси при мне этого имени!
– Но почему? – удивился я.
– Понимаешь, – отвечал он, стараясь держать ровный тон, – я уже давно забыл и думать о ней, как вдруг в марте этого года она позвонила мне. Не знаю, как удалось ей разыскать мой телефон. Почувствовав удивление в моём голосе, она поспешила объяснить своё вторжение в мою жизнь. Она сказала, что хотела бы зачеркнуть в своей памяти всё, что связано со мной, но не смогла этого сделать. И вот, Лютик, представь, сердце моё забилось от одной мысли, что есть на свете человек, в душе которого я оставил неизгладимый след. Несчастная женщина! – подумал я. На другой день мы с ней встретились. Она заметно поблекла, но всё ещё была хороша; постарела, но выглядела молодо. Правда, глаза у неё были совсем грустные, не глаза, а застывшие слёзы.
Лертов замолчал и посмотрел на меня сурово.
– Замуж-то хоть вышла? – спросил я.
– Вышла, да неудачно. Не любит она своего мужа.
– По-моему, твоё отношение к женщинам изменилось в худшую сторону, – сказал я.
– Ну что тебе на это сказать? Провозглашаю: да здравствуют женщины! А с другой стороны, я искренне считаю, что они не столько дают нам, сколько отнимают у нас. Ведь они требуют особого внимания к себе и страшно любят развлечения. Но я уже далеко не тот, которого ты знал более семи лет назад. Я хочу серьёзно работать: я созрел для больших дел. По этой причине каждое потерянное мгновение меня бесит. Уж эти мне красотки! Не будь я мужчиной, я бы даже не взглянул на них! Да, Лютик, этот властный зов природы кого угодно поставит на колени! Но я хочу наладить с женщинами самые простые отношения (и я почти это сделал), чтобы можно было в краткие перерывы  в работе насладиться их любовью. Не приходилось ли тебе читать о Наполеоне? Он часто занимался этим, не отстёгивая шпаги.
«Боже мой, какой монстр! – подумал я. – Уж не разыгрывает ли он меня?»
– Раньше, я помню, ты гордился своими победами над женщинами, а теперь смотришь на них как на обузу, ; подытожил я свои рассуждения.
– Мало ли что было раньше, ; пробасил Лертов, не глядя на меня. – Раньше я был молод... я был юноша, а кто из нас в юности не идеализировал женскую красоту?
Он замолчал, бросив на меня насмешливый взгляд. Я понял, что наш диспут окончен. Я мог бы ещё напомнить ему кое о чём, например, как он в своё время утверждал, что женщины и праздность представляют собой излишества пустого духа, которые как сорная трава заглушают в нас ростки благородных стремлений. Но я только вздохнул и мысленно  произнёс целый монолог: «Когда же он угомонится и сделает свой выбор? Ведь ему, наверное, уже за тридцать – возраст, когда даже самые отчаянные повесы и верные приверженцы Донжуана задумываются о женитьбе. Неужели он не устал таскаться по чужим жёнам и беспутным девчонкам? Неужели не чувствует внутренней потребности найти себе хорошенькую девушку, которая стала бы другом и верной женой? Или этот мизантроп, избалованный женщинами, не сможет уже полюбить ни одну из них, какими бы прекрасными качествами они ни обладали?»

15

На даче мы занимались каждый своим делом. Я работал  над новым циклом стихов о Подмосковье, делал первые наброски к поэме «Нечерноземье»; уставши, листал иллюстрированные зарубежные журналы. Лертов любил ездить на моей «Победе» по просёлочным дорогам – ему нравились деревенские виды. Но чаще он пропадал на озере, чему способствовала затянувшаяся жара. Не отказывал он себе и в удовольствии совершать пешие прогулки по ближайшим окрестностям. Цезарь, его верный пёс, неизвестно откуда взявшийся, один составлял ему компанию. Раза два за всё время я видел, как он открывал свою записную книжку, и что-то записывал в неё. «Не иначе как стихи!» – гадал я, но задавать ему вопросы  по этому поводу не решался. Вставал он поздно: не раньше десяти часов. После гимнастики и туалета бегло просматривал свежие газеты и сердито швырял их на стол со словами: «О, болтуны! О, краснобаи!». Завтракал он всегда с аппетитом, но ел не всё подряд, а выбирал, что повкуснее. Во время одного из таких завтраков я спросил его:
– А ты читал статью в последнем номере Литературки? Интересную тему поднимает этот публицист Невежев.
– Опять о простом советском человеке, что ли? – без энтузиазма отозвался он.
– Да! – сказал я убеждённо. – По-моему, эта тема является наиболее актуальной. Во всяком случае, все наши писатели усиленно эксплуатируют эту тему. Кто герой любого произведения? – простой человек, труженик, непосредственно воплощающий в жизнь идеи Партии. Советская литература  – это сага о простом человеке.
Моё высказывание вызвало у него раздражение.
– Что это ещё за советская литература? – заворчал он. (Густой бас, казалось, раздавался прямо в моих ушах). – Не литература, а тошнотворное чтиво! Словесная жвачка! На месте вашего простого человека я забросал бы вас гнилой картошкой!
– Твой радикализм наш народ не поймёт и не примет. Советский народ не кровожаден. Полагаю, что ты на нашем месте...
– Но я не на вашем месте! – решительно оборвал меня Лертов.
– Может быть, ты в чём-то и прав, но я должен тебе заметить, что мы, советские писатели, искренне любим свой народ и свою страну.
– И Партию тоже любите? – спросил Лертов, придав своему голосу  как можно больше язвительности.
– Не забывай, что я сам член Партии! – напомнил я.
Лицо триумвира сразу оживилось, он распрямился и поднял голову, глаза его смеялись.
– Вот видишь, Лютик, – весело заговорил он, – ты сам ясно сознаёшь, что ты член Партии и служишь делу Партии. Осознают эту простейшую истину и все твои писатели и поэты. Как и ты, все они прислуживают Партии. А кто же, скажи мне, служит искусству? Кто является жрецом искусства?
– Не понимаю, к чему ты клонишь, ; заколебался я.
– Член Партии не может быть настоящим писателем! – отрезал он. – Ещё в древности знали о том, что нельзя служить двум господам одновременно.
Я пожал плечами («Вот уж неумолимый оппонент!») и решил за благо прекратить острый разговор. Пройдя в свою комнату, я сел в рабочее кресло и, прежде чем приступить к работе,  на минуту задумался. Прохладный воздух, свободно наполнявший комнату через открытое настежь окно, действовал успокаивающе. «Кто же всё-таки этот Лертов? – задумался я. – Бездельник, который брюзжит в силу привычки или природной злобы? А если он никакой не бездельник, а наоборот, критик, уважающий только истину, презирающий наши партийные интересы, которые, как ни украшай и ни приглаживай призывами и лозунгами, всегда были и будут корыстными. Нет, он не бездельник. Недаром он посвятил себя науке – может со спокойной совестью изучать тайны природы. А вот мы, если даже и не бездельники и обманщики, то всё-таки часто не искренни. Внешне мы вечно заняты; наше время расписано чуть ли не по минутам, но, как ни странно, вся наша деятельность, часто кипучая, если честно разобраться, является чистейшей суетой. Лертов, пожалуй, прав, когда утверждает, что мы не писатели. Мы исполнители воли Партии, её опричники. Следовательно, мы не можем быть объективными мыслителями и тем более свободными художниками. Кроме своего ремесла, мы ничего не умеем делать, поэтому всё время трясёмся от страха потерять тёплое место. Мы только и делаем, что к месту и не к месту клянёмся в любви к народу и Партии и, как настоящие придворные поэты, соревнуемся, друг с другом, кто ярче и громче скажет об этом. Другого мы ничего не умеем делать. Вот по этой причине Лертов и презирает нас. Но кто он сам? И кого, собственно, мог бы он представлять в нашем обществе? Старый мир ропщет в нём или пробивает себе дорогу новый?»
Желая размяться, я оставил кресло и подошёл поближе к окну. Вдыхая с наслаждением живительный воздух, я продолжал мысленно заниматься Лертовым. Да, конечно, он ещё в годы нашего триумвирата казался нам странным. Многие его поступки ещё в то время удивляли нас. И теперь он всё тот же оригинал. Мы не совсем понимали его раньше, просто чувствовали его силу, и теперь, спустя много лет, он остаётся для меня во многих отношениях загадкой. Раньше он часто говорил нам с Костиным, что напрасно завидуем его мнимым успехам. «Не дай бог оказаться вам в моей шкуре!» – его слова.
Громкий звук домашнего колокольчика вернул меня к действительности – это моя жена звала обитателей дачи к очередной трапезе. Медленно спускался я по лестнице со второго этажа в самую большую комнату, которая служила нам гостиной и столовой одновременно. «Откуда у него эта ядовитая злость? – продолжал я свой монолог. – Ведь он, в сущности, добрый русский малый. Допустим, я не совсем понимаю его, но, с другой стороны, не слишком ли он большого мнения о себе как о личности? Помню, как-то он с большой горечью изрёк: «Людовик мог сказать, государство – это я; Байрон мог бы гордо воскликнуть, поэзия – это я! Тогда как я могу только скромно произнести: я – это я и ничего больше!» Не помню, чтобы он с почтением, любовью или теплотой отзывался о современных писателях, актёрах, музыкантах, политиках, учёных. Хотя он не был склонен к идеализации и восторгам, он по-юношески горячо любил Россию и русского человека в широком смысле слова. В частных разговорах он никогда не произносил аббревиатуру «СССР».
Мы славно пообедали, поблагодарили мою жену за вкусный суп и аппетитные котлеты и разошлись по своим комнатам, чтобы отдохнуть после плотного обеда и какое-то время побыть наедине с самим собой. А после ужина, состоявшего из чая с колбасными бутербродами, прежде чем удалиться на ночной покой, мы вышли подышать ночным воздухом.
Была одна из тёплых, самых  коротких июньских ночей. Пахло неведомыми мне травами и цветами. Сверчки страстно пиликали на своих маленьких скрипках. Казалось, струнный оркестр, настраиваясь, проигрывает без конца одну и ту же фразу.
– Не будешь возражать, если я напишу о тебе очерк? – предложил я Лертову. – Ведь я с некоторого времени пробую себя в публицистике и давно уже вынашиваю замысел подготовить материал об учёных.
– Да? А как же простой советский человек, этот истинный герой нашего времени? – услышал я в ответ и по интонации голоса  догадался о пренебрежительном отношении к моей идее. Я даже представил себе его язвительную улыбку, которую нельзя было увидеть в темноте.
– Мне хочется, не терпится даже, написать о молодом талантливом учёном...  А что учёный, по-твоему, не подходит под категорию простого советского человека? – продолжал я, оставив без внимания его возражение.
– Нет, Лютик, не сможешь ты взять быка за рога! Не под силу тебе образ молодого учёного! Знаю тебя... Ты ведь будешь ваять хвалебный очерк. Но надобно тебе знать для начала, что учёные, как и поэты, в большинстве своём пустые никчемные люди.
– Сколько ж в тебе желчи! – сказал я с досадой.
– Учёные – люди простые, – продолжал Лертов, пропустив мимо ушей мои слова, – даже очень простые, но всё-таки вам, литераторам, о них правдиво не написать. Ведь у вас на всё существует штамп, стандарт, ГОСТ. Об учёных толково могли бы написать сами учёные, да у них времени нет, да и неинтересно им писать о своих коллегах. Учёные влюблены в свои методики и доклады, а больше они ничего перед собой не видят и не понимают.
– Но есть же среди них талантливые люди? Ведь появляются откуда-то новые идеи? – возразил я.
– Чему ж тут удивляться? – отвечал спокойно Лертов. – Идеи, как бродячие собаки: кто их подберёт, тот им и хозяин. Поверь мне, идеи с удовольствием поселяются даже в самой заурядной голове. Они даже предпочитают тупые головы — ведь умная голова не особенно будет носиться с какой-то там идеей.
Сбитый с толку таким не очень-то лестным отзывом об учёных, я не нашёл ничего лучшего, как прекратить этот странный диалог.

16

В одну из наших редких поездок в Москву я должен был встретиться с художницей Сафронецкой, женщиной молодой и, по оценке мужчин моего круга, весьма привлекательной. Мы с Евгением выбрали место встречи  около фонтана перед входом на станцию метро «Арбатская». Бронзовая фигура мальчика раскрывала пасть огромной рыбины, из которой струя воды с силой устремлялась ввысь и оттуда мелким дождём падала на водяное зеркало бассейна. Порывы ветра относили водяную пыль на прохожих. Уже минут десять стояли мы у фонтана, а художница всё не показывалась. Лертов нетерпеливо поглядывал на часы. Наконец, Сафронецквя, выбравшись из толпы, хлынувшей из дверей кинотеатра, расположенного в угловом доме, незаметно подошла к нам с виноватой улыбкой, в которой можно было прочесть извинение за опоздание.
– Здравствуй, Яша! – торопливо сказала она слегка приглушённым голосом (она давно уже называла меня просто по имени) и сразу же, обратившись в сторону Лертова, добавила. – Здравствуйте!
Лертов сдержанно, в присущей ему манере, ответил на приветствие и неожиданно для меня заявил, что он должен оставить нас, так как ему нужно обязательно успеть встретиться по неотложному делу с одним из своих коллег.
– Прежде познакомься! – сказал я чуть ли не сердито. – Сафронецкая ... Татьяна!
Лертов перевёл взгляд на художницу.
– Евгений! – произнёс он своим сочным басом.
– Необыкновенный талант! – поспешил я заинтересовать его.
– Не сомневаюсь... – выдал он одну из своих интонаций, по которой трудно было судить, смеётся он или соглашается. Мне-то ясно было, что он смеялся, правда, не грубо и не оскорбительно: ведь перед ним стояла молодая женщина, нисколько не похожая на синий чулок.
– Тебе нужно обязательно посмотреть её работы!..
Сафронецкая молчала, разглядывая что-то у себя под ногами. Лертов держал паузу, наблюдая, как художница украдкой поглядывает на него и ждёт ответа на мои слова.
– Да... Конечно... С удовольствием, но как-нибудь после... в другой раз, – пустил он в ход вежливую фразу-отговорку, но, заметив какое-то выражение на лице Сафронецкой, не выражение даже, а мимолётную тень, добавил уже совершенно другим тоном. – Знаете, я действительно хотел бы взглянуть на ваши работы, если Вы не возражаете.
Татьяна подарила ему улыбку, но он снова заторопился:
– Извините! Мне действительно нужно кое с кем встретиться.
– Ну что ж, если ты так торопишься, – сказал я холодно.
Лертов не отозвался. Тогда я, зная, насколько негативно относится он ко всякой мишуре, решил слегка кольнуть его:
– Не иначе как общественные дела ждут твоего участия!
– Нет, Лютик! Ты слишком высокого обо мне мнения, – спокойно ответил он, и по взгляду, остановившемуся на мне больше обычного, я понял, что он разгадал мой невинный замысел.
И пожелав нам всего самого доброго, он направился в сторону ресторана «Прага». Хотя и утверждал, что опаздывает, он медленно удалялся от нас, долго не смешиваясь с толпой благодаря своей особой походке и резким очертаниям атлетической фигуры. И пока он оставался в поле нашего зрения, мы смотрели ему в след.
– Какой интересный тип... с точки зрения модели! – сказала Сафронецкая. – С него можно было бы написать характерный портрет.
– Но ведь он не только модель, но и мужчина! – решил я подогреть её любопытство.
– Да, в нём чувствуется настоящий мужчина, – тут же охотно согласилась она со мной.
– Донжуан! – решил я «разочаровать» её.
– Но это не самое плохое в мужчине, – спокойно прокомментировала художница моё предупреждение.
«Изучает его походку!» – подумал я с ехидцей, заметив, как устремилась она взором за силуэтом Лертова.
В ближайшую после этой встречи неделю мне так и не удалось уговорить Лертова поехать посмотреть мастерскую Сафронецкой: то у него не выкраивалось времени, то не было настроения. Тогда, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, пригласил я Татьяну заглянуть к нам на дачу в удобное для неё  время.
С молодой художницей Сафронецкой я познакомился через издательство. Мне просто её представили как внештатного сотрудника, которому было поручено художественно оформить мою книжку стихов. Помню, работала она с большим воодушевлением, так что внешне моя первая книжица получилась очень нарядной: с бросающейся в глаза обложкой и впечатляющими заставками. Может быть, по этой причине её так быстро раскупили. Теперь-то я уж точно знаю, что красивый вид сулит успех любой книге.
Не знаю, сыграла ли роль моя  настойчивость или причина крылась в заинтересованности самой художницы, но только моё приглашение было благосклонно принято. Сафронецкая поставила лишь одно условие: помочь доставить на дачу её багаж. Я сказал, что она может рассчитывать на меня и на мою машину. Такое решение вопроса её вполне устраивало, и через день она жила уже у нас, как у себя дома.

17

Когда по моему желанию, а когда просто по стечению обстоятельств, дача моя всё больше наполнялась постоянными жильцами. Лертов неожиданно полюбил дачную жизнь. Он с удовольствием жил у меня и лишь один-два раза в неделю выбирался в Москву, чтобы взять новые книги, наведаться в свой институт и узнать, как чувствует себя мать, которая по причине преклонных лет нередко прихварывала. Цюрихов «прописался» на моей «вилле» потому, что вознамерился отдохнуть от московских поклонниц. Когда он мне об этом сказал, я только пожал плечами. Приехавший в столицу Костин с женой также решил присоединиться к нашей компании. Из его последнего письма я знал, что он хотел приехать один, но получилось так, что ему не удалось отправиться в дорогу «налегке». Не смог он вынести бурных сцен, устраиваемых супругой, и вынужден был приехать с «багажом», другими словами, со своей «неотвязной» половиной.
Каждый из нас имел своё занятие, но, конечно, больше всего мы просто бездельничали, то есть отдыхали по-русски. Мне казалось, что все были довольны и друг другом, и погодой, и обедами, и пивом, и всеми другими видами комфорта, необходимыми для сносного отдыха. Один Костин чувствовал себя несколько ущемлённым. Он явно тяготился присутствием своей «супружницы» (его собственное словцо) и потому пил больше обычного. «О, боги! За что мне такое наказание?» – закатывал он передо мной истерики, когда нас никто не мог слышать. Я вздыхал и отделывался банальным советом: «Будь мужчиной, терпи! Ведь жена не рукавица!».
Жена Костина... Я затрудняюсь сказать о ней что-нибудь определённое. Имя её, то ли еврейское, то ли арабское, запомнить было очень трудно. Даже сам триумвир в редких случаях обращался к ней по имени. У неё были большие глаза голубоватого цвета. Совершенный овал лица мог бы восхитить самого строгого ценителя женской красоты. Но мало кто хотел замечать её красивое лицо и тем более восхищаться им. Женщины считали, что им просто не на что смотреть. Это и понятно: ведь каждая женщина видит в себе первую красавицу. Современные же мужчины заглядываются, как известно, сначала на ноги, бёдра и стан и тотчас прекращают осмотр, если ничего не находят для себя в этих частях тела. К сожалению, жена Костина сложена была не лучшим образом. Костлявая нескладная фигура, узкий таз, несоразмерно короткие ноги, неуклюжая походка отбивали всякую охоту интересоваться ею.
Должен подчеркнуть, что Лертов старался не выделяться среди других обитателей дачи и никак не показывать своего Я: был сдержан и не ввязывался в общие разговоры, которые, как водится у советских интеллигентов, с чего бы ни начинались, хотя бы даже с замечания о погоде, всегда переходили в столкновение вкусов, симпатий, мнений и представлений. Если один мог случайно похвалить Никиту Сергеевича, то другой тут же отзывался о нём как о полнейшем идиоте. Первый, естественно, начинал защищать свою точку зрения, второй же продолжал на него нападать. Незаметно присоединялись третьи и четвёртые собеседники. И вот громоподобные голоса сотрясают стены, колючие взгляды вонзаются в своих противников. Спорящие стороны вот-вот бросятся друг на друга... Признаться, я тоже не любил эти шумные беседы «за круглым столом».

18

Многого я уже не помню, но остались в памяти наиболее яркие эпизоды нашей дачной жизни.
Жаркий день клонился к вечеру. Мы сидели на открытой веранде, наслаждаясь дуновением прохладного ветерка. Нехотя, будто делали одолжение, поедали спелую клубнику, купленную у местной торговки, которая жила в окрестности и вела собственное огородное хозяйство. Мы выбирали ягоду посочнее, клали не спеша её в рот, равнодушно поглядывая при этом на рубиновые гроздья красной смородины. Лениво перебрасывались словами.
– А всё-таки, скажу вам, человек он необычный, – решительно подчеркнула Сафронецкая.
– Вы о ком собственно? – уточнил Цюрихов.
– О ком только что говорили: о нашем Лертове.
– Да кто ж его разберёт! Может быть, он чем-то и выделяется... Так ведь все люди... Я согласен. Пожалуй, он действительно человек не простой, я бы сказал, изломанная линия. Какая-то в нём надломленность чувствуется. А впрочем, любой человек – загадка! – многословно и с напускным безразличием заключил Цюрихов.
Сафронецкая посмотрела на него внимательно. Уяснив для себя нечто важное, она рассмеялась:
– Милый Женя, какой ты ещё мальчик! (Цюрихова, как и Лертова, звали Евгением).
– Мне уже ближе к тридцати! – твёрдо, по-мужски, возразил Цюрихов.
– Да, понимаю: лермонтовский возраст! – насмешливо прощебетала Татьяна.
– Гениальный был поэт! – картинно произнёс Цюрихов.
– Не завидуй! Ты напишешь ещё больше Лермонтова! – притворно участливо проворковала Татьяна.
Догадавшись, наконец, что художница смеётся над ним, Цюрихов нахмурился и приготовился сделать выпад.
– Не наседайте на него! Он у нас единственный поэт, который талантливо кропает на гражданские темы, – вступил в разговор Костин.
– Вы правы, Евгений – гений! – тут же подхватила Татьяна, тонко иронизируя с помощью богатой палитры своего голоса.
Цюрихов беспомощно улыбался, не находя меткого слова для ответа женщине, которую он хотел бы одолеть, но не оскорбить. Лертов в это время находился в своей комнате. Никто не знал, чем он там занимался. Было слышно, как настраивается радиоприёмник. Скоро до нас донеслись звуки музыки.
– Форте... пьяно! – недовольно пискнула жена Костина.
Наступило молчание, которое продолжалось минуты две: каждый вслушивался в доносившиеся до нас звуки. Меня поразили сочные созвучия и неожиданная смена интонаций.
– Что это за какофония? Неужели кто-то слушает такую музыку? – поднял голову полупьяный Костин.
– Кажется, это музыка Рахманинова, – прислушавшись, сказала Сафронецкая.
– Да нет же, Танечка, это, скорее всего, Скрябин, – возразил я наугад.
– Даже не слыхала о таких композиторах! – простодушно призналась жена Костина. В голосе её сквозило явное неприятие непонятной для неё музыки.
– Чайковского-то, поди, знаешь? – с удовольствием подцепил Костин свою половину.
– О!.. Лебединое озеро... танец маленьких лебедей! – обрадовалась та своей эрудиции.
Все дружно засмеялись. Догадавшись, что доставила нам повод для беззлобного смеха, женщина обиделась и закусила губы. Мы почувствовали свою бестактность и замолчали.
– А что, у Лертова нет лучше друга, чем Цезарь? – возобновил разговор Цюрихов, обратившись с вопросом к обиженной женщине.
– Кто это? – спросила та, справившись с замешательством, и бросила на поэта благодарный взгляд.
– Да его дворянин... Собака!
– Хм..., ; дёрнула плечами моя жена, ; какой же он Цезарь? Это просто бродячий пёс.
– А если Цезарь умнейшее существо, которое пребывает в образе собаки? – сказала Сафронецкая, посмотрев испытывающе на Цюрихова.
– Ну, так что же? – удивился Цюрихов.
– А то, что Цезарь мне положительно нравится! – продолжила художница, дав понять поэту о своих симпатиях.
– К чёрту Цезаря! – взорвался тот.
– А вот он и сам! – улыбнулась Татьяна.
– Кто? – вздрогнул Цюрихов.
Дверь отворилась, на пороге показался Лертов. Он подошёл к столу, взял у захмелевшего триумвира бутылку и, не сразу заметив, что она почти пустая, хотел налить себе в рюмку. Я не помню случая, чтобы в бутылке, попавшей в руки Виктора, хоть что-нибудь оставалось. В молодости, когда часто приходилось с ним пить, он всегда старался налить в свой стакан как можно больше.
Лертов, несколько удивившись своей рассеянности, убрал пустую бутылку под стол. После этого он удалился и спустя минуту вернулся, держа в левой руке тёмную посудину. Ловко расправившись с пробкой, наполнил до краёв две стопки, одну из которых пододвинул поближе к Виктору.
– Хватит ему! Он пьёт целый день! –  запротестовала его половина.
Никто, однако, не обратил внимания на слова бедной женщины. Лертов, догадавшись, что я тоже не откажусь от спиртного, плеснул и в мою стопку.
– Мы здесь спорили, кто автор музыки, которой ты нас оглушал, – прервал молчание Цюрихов.
– Музыка – моя слабость! – ответил Лертов и посмотрел подозрительно на поэта.
– А кто ваш любимый композитор? – полюбопытствовала Сафронецкая.
– У меня много любимых, ; насторожился ещё больше Лертов.
– А самый любимый? – не отставала художница.
– Если я скажу, Хренников?
– Ни за что не поверю! – засмеялась художница.
– Прокофьев!
– Не правда! – запротестовала художница.
– Если вас так интересуют мои музыкальные пристрастия, то пусть вам даст ответ только что прозвучавшая музыка, – ответил Лертов, кинув взгляд на женщину, которая своей настойчивостью фактически открыла  ему свои чувства.
– Я так и знала, Рахманинов! – вскричала радостно художница.
Лертов посмотрел на неё и кивнул головой в знак согласия.
– Можно подумать, что Чайковский чем-то хуже! – вызывающе заявила жена Костина, считавшая, что Лертов спаивает её мужа.
– Вы собственно о чём? – не глядя на женщину, сказал Лертов и зевнул, предусмотрительно прикрыв рот рукою.
– У тебя такой вид... Ну, как бы это сказать? – вступил в разговор Цюрихов, дождавшись своей очереди. Голос его слегка дрожал от волнения.
– Скажи прямо, как думаешь! – посоветовал Лертов.
– Хорошо, я скажу! – продолжил Цюрихов. – Мне кажется, тебя гложет какое-то внутреннее беспокойство... Какую-то неустроенность носишь ты в себе. Может быть, тебе чего-то не хватает важного, самого главного, что составляет смысл жизни мыслящего человека. ; Поэт хотел развить свою мысль, но замолчал, встретившись взглядом с холодной презрительной усмешкой Лертова.
– Евгению не хватает счастья, как и всем нам! – сказала художница, устремив на него нежный и томный взгляд.
– Пусть будет по-вашему! Согласен: мне не хватает счастья. А кто из нас сможет утверждать, что он вполне счастлив? – прозвучал спокойный бас Лертова.
– А вот у Цюрихова, я думаю, всего предостаточно, и счастья в том числе... У него даже рифмы всегда свежие! –  съехидничала Сафронецкая.
– Свежайшие! – поддержал её Лертов.
«Да…, эта парочка уже спелась!» – подумал я.
– Не приставайте к Цюриху: он славный поэт! – пьяным голосом  возопил Костин. – Со временем он затмит самого Маяковского!
– Талантливый поэт! Любезный мужчина! – негромко сказала моя жена, наклонившись к Татьяне. Глаза её потеплели. (Я знал, что она обожала Цюрихова и тайно вздыхала по нему).
– Цюрихов – наша восходящая звезда, надеюсь, не пятиконечная! – сказал Лертов, повернувшись к моей жене. В голосе его прозвучала скрытая ирония.
Художница осторожно хихикнула. Цюрихов, покраснев, процитировал:
– Смеётся тот, кто последний!
– Браво, браво! – хлопнул в ладони Костин. – Нет ли у нас ещё  коньяку?
– Ты уже пьян! – прошипела его половина.
– Я не уже, я всегда, – возбудился Костин. – Но я ещё недостаточно пьян. Я хочу напиться и... заснуть. А Цюрих... Вот увидите, он будет смеяться последним!
Покачиваясь, но довольно твёрдо держась  на ногах, наш триумвир отправился спать. Его жена последовала за ним. Мы проводили их ленивыми взглядами и продолжали наслаждаться тихим вечером.
– Однако начинает холодать! – поёжилась зябко Сафронецкая.
Лертов подсел поближе к Татьяне и обнял её за плечи, сделав это спокойно и уверенно.
– Так-то будет теплее! – сказал он, воодушевившись.
Татьяна посмотрела на него благодарно и прижалась к нему поплотнее. Цюрихов, влюблённый в художницу, не мог смотреть спокойно на эту сцену и поспешил удалиться.
– Женя, куда же ты? – крикнула ему вдогонку Сафронецкая и радостно рассмеялась.
Моя жена, задумавшись, смотрела на дверь, за которой скрылся Цюрихов, потом поднялась, тяжело вздохнув, и пошла готовиться ко сну.
– Не засиживайся! Завтра рано вставать! – бросила она мне через плечо.
Через полчаса я был уже в нашей комнате, где около тёмной стены стояла широкая старинная кровать. Я разделся, нырнул под одеяло и обнял пышущее жаром тело жены, которая лежала на боку лицом к стене и делала вид, что уже давно спит. Почувствовав холод её горячего тела, конечно же, не в физическом смысле, я содрогнулся и подумал, что, может быть, сделал большую ошибку, взяв в жёны девушку, которая любила не меня, а моё положение. Какое-то мгновенье я ещё продолжал машинально обнимать жену, а затем отодвинулся от неё, натянул на себя одеяло и, притворно зевнув, закрыл глаза. Я звал сон, но он не приходил: меня ждала бессонная ночь.


19

Я долго лежал с открытыми глазами. Моя жена слегка похрапывала. Я слушал её дыхание и боролся с тошнотой: по-видимому, за компанию выпил лишнего. Казалось бы, я ни о чём не должен был думать, но докучные мысли сами лезли в голову помимо моей воли. Одна мысль чаще и сильнее других завладевала моим сознанием. Она так упорно сверлила мой мозг, что я стал представлять её как живого собеседника. Сначала мне показалось странным, что мысль-собеседница может говорить от моего имени. Потом я привык к необычному поведению мысли и стал прислушиваться к её словам. «Я теперь всё более старею, ; говорила мысль от моего имени. – Да, я старею, друзей у меня нет, в сущности, я одинок. Мои стихи никто, кроме редактора, не читает. Даже моя жена ни разу не взяла в руки ни одной из моих книжек. Друзья... Они лицемеры: ведь они никогда не интересовались моими делами. Я знаю только одно, что они страшно завидуют мне, когда я выпускаю в свет очередную книжку. Может быть, один Лертов в своё время был мне близок по-настоящему в этом мире непрерывной гонки за вещами и успехом. Недаром я так любил его в прошлом, да и теперь, пожалуй, люблю не меньше».
И дальше мысль-собеседница продолжала говорить за меня, а я только слушал: «Лертов... Он был для меня настоящим другом. Я думаю, что в нас было немало общего, только я, конечно, во  всём уступал ему, что касается уровня дарования и интеллекта. Когда судьбе угодно было разлучить нас на многие годы, я часто вспоминал о нём с благодарностью. Ведь он многому меня научил. И вот теперь, когда мы снова были рядом друг с другом, я заметил, что он сильно изменился. Но в лучшую ли сторону – вот вопрос. Хотя и тот же, но совершенно другой: так я мог бы определить своё впечатление о нём. Что-то его тяготило, а может быть, даже и надломило. Он был всё такой же спокойный, сильный, уверенный в себе и не сомневающийся в своём превосходстве над другими. Но теперь в его глазах можно было прочитать еле уловимую  горечь и грусть. Видно, не всё у него ладилось. Он неохотно вступал в  шумные дискуссии, а его суждения не были, как прежде, категорическими, не терпящими возражений. Лицо его носило теперь не столько выражение властности, сколько задумчивости».
Не помню, как мне удалось заснуть. Сон пришёл лишь под утро, а в двенадцать часов меня уже разбудили. Голова раскалывалась от боли. Я попросил жену дать мне выпить чего-нибудь тонизирующего. Она принесла бутылку холодного  жигулёвского пива, которое я жадно выпил крупными глотками, воспользовавшись гранёным стаканом. Скоро голова моя прояснилась. Когда я появился в гостиной, наши гости уже подумывали об обеде. Удобно расположившись в креслах, они перебрасывались малозначащими словами о погоде, спортивных новостях, военных переворотах и вообще обо всём, что приходило им в голову. Вперемежку с информацией о военных действиях в Азии и результатах футбольных матчей рассказывали анекдоты. Лертова и Сафронецкой в гостиной не было.
– Армянскому радио задают вопрос: в чём сходство и различие между фортуной и женщиной? – начал озвучивать анекдот с бородой Цюрихов.
– Не знаем! Объясни! – попросил Костин.
– Армянское радио отвечает: и та и другая имеют перёд и зад. В этом их сходство. Однако, если женщина приятна и спереди, и сзади...
– Да, и сзади! – успел вставить Костин и грязно ухмыльнулся.
– То фортуна хороша только спереди. В этом их различие, – заключил Цюрихов.
Костин захлебнулся смехом, а женщины скромно хихикнули.
– Армянскому радио задают вопрос: почему отменили чистки Партии? Отвечает: чтобы не засорять ряды беспартийных, – продолжил Цюрихов армянскую серию.
Наградой рассказчику был дружный смех, больше похожий на хохот.
– Весело скучаете? – сказал я вместо приветствия и плюхнулся в кресло-качалку.
– А, проснулся, наконец? – бросился ко мне Цюрихов. – Не хочешь ли рюмочку коньяку?
Поскольку я не отказался, он наполнил рюмку знаменитым армянским трехзвёздчатым зельем. Жена тем временем принесла мой любимый томатный сок. Выпив коньяку и соку, я откинулся на спинку кресла и расслабился в удобном положении.
– А вот послушайте ещё! – не унимался Цюрихов. – Могут ли клопы совершить социалистическую революцию? Ответ: могут, поскольку в их жилах течёт рабоче-крестьянская кровь!
Когда затихло смехохохотанье, я спросил, где скрываются Евгений и Татьяна.
– Она снимает с него портрет. Они заняты делом: художница вдохновенно водит карандашом или чем там по полотну, а поэт, он же ещё и учёный, сидит, глубоко задумавшись, – сказал Костин, покосившись на бутылку, в которой оставалось ещё немного содержимого.
– Значит, она уговорила его позировать? – обратился я к Цюрихову, желая причинить ему боль в отместку за его бездарные анекдоты.
– Уговорила! – процедил сквозь зубы тот. Мрачное лицо его говорило о том, что ему было совсем не безразлично пребывание Сафронецкой наедине со своей «прекрасной моделью».
«Лертов, вечно ты становишься на пути других!» – пронеслось у меня в голове, всё ещё не вполне ясной, несмотря на принятое  «лекарство».
– И давно они там работают? – полюбопытствовал я.
– С самого утра... Сеанс затягивается, – с нарочитой небрежностью ответил Цюрихов.
«Ошибаешься! Они там, пожалуй, с самого вечера!» – улыбнулся я самому себе.


20

Несколькими днями позже я устроил на своей даче грандиозное застолье, можно сказать, настоящий пир. Причина для этого была нешуточная. Вышла в свет очередная книжка моих стихов, седьмая по счёту, с претенциозным названием «Колосья». Издательство выплатило мне в счёт аванса изрядную сумму, так что я вполне мог потратиться на дружескую попойку. Жена моя засуетилась по части закусок, пригласила себе в помощницы свою давнюю подругу со странным именем Вальда, бывшую танцовщицу из ансамбля песен и плясок. Она выступала также когда-то в кордебалете, поэтому жена называла её по-свойски «Танцовщицей». В назначенный день все собрались во время. Не было только Лертова, который дня за три до торжества уехал в Ростов-на-Дону, где должен был выступить с программным докладом на Всесоюзной конференции. Мы удобно расположились за большим старинным столом, купленным мной по сходной цене в комиссионном магазине, и приступили к делу, в котором редко кто не проявляет отваги.

Садятся гости. Граф и князь,
В застольном деле все удалы,
И осушают не ленясь
Свои широкие бокалы.

Бутылки с шампанским выстреливали одна за другой, оживлённые лица дам радовали глаз, тосты и каламбуры ласкали слух, гастрономическое искусство жены приводило в восторг желудки гурманов, среди которых немало оказалось располневших граций. Когда, в какой уже раз, выпили по «единой», решили сделать перерыв, чтобы отдохнуть от рога изобилия. Мы с Костиным удалились в кабинет обменяться впечатлениями, покурить и заодно забыть на время о гостях.
– Ты собирался позвонить Евгению, – напомнил Виктор.
– Как же, не забыл, – ответил я и набрал нужный номер.
Я обрадовался, услышав в трубке знакомый бас.
– Привет, старина! – нажал я на голосовые связки. – Как хорошо, что ты уже вернулся! Приезжай к нам: здесь собралось много интересных людей! Обмываем мою книжку!
– Я только что прилетел, мне надо отдышаться! – ответил Лертов.
– Давай я приеду за тобой! Полчаса к тебе, полчаса обратно... Думаю, гости ещё охотнее повеселятся в отсутствие хозяина.
– Не советую: ты изрядно пьян.
– Прошу тебя как друга: приезжай! Хватай такси и гони к нам. У меня сегодня особый день... Поверь, нам с Виктором не хватает тебя!
Лертов тяжело вздохнул и пообещал:
– Приеду, если повезёт с такси!
Я упрашивал Лертова приехать вовсе не для того, чтобы показать ему собравшееся у меня общество. Да и смешно было бы хвастаться перед ним поэтами и писателями средней руки, знакомства с которыми он давно уже не искал. Нет, я не рассчитывал на то, чтобы удивить его интересными собеседниками или богатством праздничного стола. Он ведь и раньше не особенно тянулся к людской суете, а теперь и вовсе был безразличен ко всяким проявлениям тщеславия. Ещё когда мы были триумвирами, он смотрел на все наши подвиги со спокойной улыбкой, с холодным любопытством, как будто он был не с нами вместе, а сторонним наблюдателем. Он вёл себя так, как будто провёл резкую границу между нами и собой. Если он бывал в хорошем настроении, то занимался тем, что подтрунивал над нами. Его шутливые по форме замечания всегда были колючими, неприятно резали слух; в них легко можно было прочесть напоминание о нашем пустозвонстве и смехотворности наших притязаний на значительность. Временами, когда он давал волю своим чувствам, он представлялся мне не только разочарованным и опустошённым человеком, но и убеждённым мизантропом, затаившим злобу на весь род человеческий. Мне и теперь остаётся непонятным, как он мог быть весёлым и тут же желчным, общительным и в то же время замкнутым, проявлять искреннюю заботу о товарище и быть в глубине души совершенно равнодушным к его тревогам и заботам. Ещё удивительнее было для меня то, что он мог проявлять острый интерес к судьбе своего народа, всей душой болеть за него и одновременно не замечать трагического положения, в которое он попал. О нём можно сказать, что он всегда другой, разный, неуловимый, неожиданный. Как определил бы иной философ, он всегда пребывал в новом качестве. Но в одном он был всегда одинаковый: он был не с нами, был не наш.
Как мне теперь представляется, Лертову суждено до конца дней своих нести крест одиночества. Окружённый друзьями, приятелями и женщинами, он не был слит с ними душою, он был сам по себе. Могу вообразить его душевное состояние: тоска, грусть, гордыня, скрытность, желчность, готовность к борьбе. Женщины и поэзия были его утешением, отрадой и убежищем. Таков был Лертов. Иногда я готов был считать его добрым человеком, чуть ли не духовным братом Дон-Кихота, но в другой раз я не сомневался в том, что он неисправимый себялюбец.

Прошло не менее полутора часов после телефонного разговора с Лертовым. Я уже решил, что он не захотел утруждать себя ненужной ему поездкой. Но вот я услышал шум мотора легковой машины, который всё усиливался по мере приближения к дому. «Может быть, Евгений?» – подумал я и поспешил выйти на улицу. Я облегчённо вздохнул, когда увидел, как открылась дверь автомобиля и из салона показалась голова Лертова.
– Только не представляй меня громогласно! – предупредил он, когда мы входили в гостиную. – Просто давай войдём и присоединимся ко всем незаметно, как партизаны.
После перерыва пирушка возобновилась с новой силой. Тамада что-то бубнил о дружбе народов, но никто его не слушал. Наше появление было встречено любопытными взглядами. «Дамы, дамы-то как заволновались!» – шепнул я Лертову. – «Они любят смену блюд!» – в тон мне ответил он. – «Кто это? Кто это?» – спрашивали глазами любопытные женщины. Я коротко представил своего друга весёлому обществу. Кинув взгляд в сторону почётных мест, я увидел, что рядом с моей женой восседает Цюрихов, поэтому предложил Евгению занять место по соседству с поэтом Журавкиным, которого Лертов знал ещё по Литературному объединению.
– Рад видеть тебя, старина! И вообще, как дела? – обрадовался Журавкин, уже почти совсем опьяневший.
Евгений между тем усаживался на стуле поудобнее. «Надеюсь, Когана-то здесь не будет?» – тихо, почти шёпотом, сказал он, наклонившись как можно ближе ко мне.
– Вальда! – сама себя представила «Кордебалетчица», сидевшая по правую руку от поэта.
– Вы поэтесса? – спросил у неё Лертов.
– Нет, я танцовщица!
– Я так и думал: Вы совсем не похожи на поэтессу.
– Это почему же? – загорелась любопытством Вальда.
– Поэтессы – те кругленькие, толстенькие, тяжёлые, приземистые, сердитые и так далее. Но Вы, – отвечал Лертов... Заметив, однако, с каким нетерпением ждёт Вальда конца фразы, он нарочно замолчал.
Вальда недовольно дёрнула плечами.
– Но Вы такая стройная, воздушная, я бы сказал... как пух Эола! – сказал Журавкин и положил свою тяжёлую ладонь на талию балерины. Одним лишь взглядом заставила Вальда настроенного лирически поэта убрать свою руку на место.
– Я хотел сказать, что Вы, в отличие от поэтесс, выглядите как совершенно идеальная женщина! – закончил Лертов прерванную фразу.
– Не мешало бы и представителям сильного пола быть похожими на мужчин! – проговорила Вальда, сердито покосившись на Журавкина.
На противоположной стороне стола, как раз напротив Лертова, сидел композитор Шниткин, мужчина средних лет довольно округлой формы.
– Простите, – вмешался он в разговор, – а Вы случайно не играете на гитаре? Здесь прекрасная гитара, но никто из гостей не может ничего сыграть.
– Почти угадали, – насмешливо скривил губы Лертов. – Я действительно играю, но только не на музыкальных инструментах…, я заядлый картёжник.
Шниткин тупо посмотрел на Лертова и, вооружившись вилкой, занялся своей тарелкой.
– А Вы на чём специализируетесь? – не дал опомниться композитору Лертов.
– Он сочиняет музыку для кинофильмов, – ответил Журавкин вместо Шниткина, который нервно ёрзал на стуле.
– Звуковой оформитель? – издевательски спросил Лертов.
– Композитор! – поправил его Журавкин.
– Я вовсе не отрицаю! – нехотя согласился с ним Лертов и недовольно поморщился. При этом он бросил почти откровенно недружелюбный взгляд на композитора.

Переговорив с женой о дальнейшей программе вечера, я вернулся к Лертову и сел с ним рядом.
– Надеюсь, они не растерзали тебя вопросами? – спросил я у него.
– Кто я такой? Какие могут быть ко мне вопросы? – отмахнулся  он и, посмотрев на «Кордебалетчицу», тихо сказал: ; Вальда... Интересное имя, в переводе должно означать «очень». А ведь она действительно очень хороша! – негромко воскликнул он после короткой паузы, обратившись ко мне.
Танцовщица вздумала покраснеть, но сделала это как-то бледно и невыразительно: румянец с трудом пробивался сквозь густой слой косметики. Ей, вероятно, претила самоуверенность незнакомого мужчины. Она, может быть, и ушла бы, но что-то её удерживало.
– А не выпить ли нам за женщин? Наливай, Лютик! Выпьем за красоту женщин, которая одна только и стоит внимания мужчин! – воодушевился Лертов.
– Особенно если эти мужчины настоящие! – подчеркнул я и красноречиво покосился на Евгения.
Мы дружно выпили за женскую красоту. Каждый из нас призадумался, стараясь придать себе значительный и загадочный вид. Но Журавкин понимал женскую красоту, по-видимому, слишком примитивно. Он-то и завёл разговор об известной киноактрисе. Глаза его оживились тем характерным блеском, которым сопровождаются обычно скабрезные анекдоты.
– Хорошенькая секс-бомба! – охарактеризовал он киноактрису с той лёгкостью и развязностью, которая присуща большинству подвыпивших мужчин. Представители же богемы вообще не стесняются в выражениях.
При этих словах Вальда втянула голову в плечи, а композитор Шниткин весь превратился в слух.
– Чудесная женщина! – парировал я. – И какая прекрасная душа!
– Да, у неё прекрасная душа! – поддержала меня моя жена.
«У тебя-то, подозреваю, не такая уж и прекрасная!» – отметил я про себя.
– А скажите мне, для чего, собственно, женщине нужна душа? – с подкупающей наивностью, с простодушием почти детским спросил Лертов.
– Как это для чего? Да разве женщина без души сможет кого полюбить? – с жаром возразила моя жена.
– Да, конечно, женщина без души ни на что неспособна, я это точно знаю, – сказал я и посмотрел на жену взглядом, понятным только ей одной. Кажется, она вполне уловила намёк, но и не подумала смутиться.
– Мне посчастливилось видеть её, она красавица! – преодолел свою застенчивость Шниткин.
– Вы все страшно влюблены в игру этой актёрки, а потому невольно идеализируете её, – подлил масла в огонь Лертов.
– А вы, однако, жестокий человек, раз отнимаете у женщины самое главное – её душу!  – вступила в разговор «Кордебалетчица», с явным интересом глазевшая на Лертова.
– Я не бог, и поэтому ничего не могу ни давать, ни отнимать. Средневековые богословы и некоторые современные философы, насколько мне известно, ставили под сомнение или даже полностью отрицали наличие души у женщины. Но это – крайность... Душа у женщины, конечно же, есть, – согласился Лертов. – Глупо отрицать очевидную истину; но ведь она, душа-то, для рая...; мужчины смотрят не столько на душу (её как-то не особенно видно, её ещё нужно уметь рассмотреть), сколько на другие приманки женщины, на её тело, – с самым серьёзным видом продолжал он, в то же время, какими-то неуловимыми интонациями голоса давая понять, что он просто дурачится. Его не смущало ни то, что моя жёнушка кусала губы, разыгрывая из себя саму невинность, ни то, что Вальда недовольно хмурилась. Напротив, всё это забавляло его.
– Всё-таки, что бы там ни говорили, а мы, мужчины, любим женщину за её тело больше, чем за то, что у неё где-то там, неизвестно где, спрятана душа, ; продолжал он развивать свою идею с выражением философа на лице, обезоруживая тем самым танцовщицу и мою жену.
Вальда хотела решительно возразить, но не успела: кто-то включил магнитофон.
– Музыка! Ура! Танцы до упаду! – забыв обо всём, обрадовалась моя жена.
– Обожаю танцы! – сказала Вальда, улыбнувшись Евгению.
– Надеюсь, Вы не откажитесь? –  галантно пригласил он её.
– Ловелас! – тихонько фыркнула моя жена.
Началась обычная в таких случаях трясучка, называемая почему-то танцами.  Но Евгений и Вальда, не обращая внимания на дикие завывания саксофона и барабанную дробь, танцевали в спокойной манере. Нужно отметить, что они были отличной парой. Жёсткие, даже чуть грубые манеры Лертова хорошо гармонировали с мягкими пластичными движениями танцовщицы. Он крепко держал её за талию. Она, чувствуя его силу, доверчиво прижималась к нему. Все, кроме Журавкина, смотрели на них с чувством доброй зависти.
– Пришёл тут какой-то супер, – ворчал поэт, меча украдкой взгляды в сторону Лертова.
– И обижает бедных поэтов, ; сказал я, похлопав его по плечу. – Милый мой, эта Вальда не для нас с тобой, она досталась Лертову по праву.
– Это по какому же такому праву?
– По праву сильного.
– Я ему покажу, как баб отбивать! – выругался Журавкин почти по-русски.
– А что ты можешь сделать ему, чтобы он испугался тебя? – спросил я.
– Что?
– Да, что именно?
Вместо ответа он только развёл руками. В самом деле, что он мог сделать Лертову? Чем мог ему навредить? Если только спровоцировать его на драку в надежде на свою физическую силу? Но ведь он знал, что Евгений умел драться по-настоящему.
– Давай-ка, лучше попробуем вот этого дагестанского зелья! – взял я бутылку отборного коньяка.
– Наливай! – согласился Журавкин.





21

Дня через два о шумном пиршестве напоминали лишь пустые бутылки. Снова приехала Сафронецкая, на этот раз неожиданно. «Хочу закончить портрет!» – объяснила она своё появление и, не спрашиваясь, прошла в свою, как она считала, комнату.
«Раз художница здесь, то нужно ждать непременно Цюрихова!» – усмехнулся я в душе. И действительно, медвежья фигура поэта показалась вскоре у калитки. Похоже было на то, что он хорошо знал о планах Сафронецакой.
– Как твой биолог... физиолог поживает? – спросил он меня, напустив на себя полное безразличие, с нетерпением, однако, ожидая ответа.
«Так, значит, Цюрихов точит зуб на Лертова из-за художницы. Вот оно что: он люто ненавидит Евгения, но ничего, пусть позлится! Это ему пойдёт на пользу!» – сказал я самому себе.
– Позирует... Великолепный получается портрет! – подмигнул я поэту.
– Что и говорить! Она влюблена в него как мартовская кошка! – отозвался Цюрихов с недовольным видом.
«Бедный мальчик! Тебе легко даются стихи на гражданские темы; другие поэты тебе завидуют; но настоящие женщины тебя почему-то не особенно любят; и ты не научился ещё скрывать свои чувства!» – так  мог бы я к нему обратиться.
Наступило молчание.
– А не пойти ли нам на озеро? – предложил я, так как успел заметить, что солнце жжёт почти как на юге, а гости изнывают от жары.
 Сборы были недолгими. Я крикнул Лертову через окно, что мы решили идти купаться и загорать.
– Идите! Мы заняты! – услышали мы голос Сафронецкой.
– И я с вами! – отозвался Лертов, оставив без внимания слова художницы.
Мы взяли с собой волейбольный мяч и отправились на озеро. Костин нёс под мышкой бутылку сухого вина, завёрнутую в полотенце. Цюрихов выделялся тёмными очками с диковинной оправой. «Настоящий американец!» – тут же подцепила его Сафронецкая. Евгений шёл впереди, рядом с ним лениво трусил Цезарь, повернув голову к хозяину. Пёс часто дышал, из открытой пасти свисал красной тряпкой язык. Минут через двадцать мы были уже на месте. Подойдя поближе к воде, стали дружно, как по команде, раздеваться...
Из воды выходила совсем молодая девушка.
– Какое, однако, тело! – не удержался Лертов.
– Какая прекрасная душа должна жить в этом теле! – сказал я, не в силах оторвать взгляда от незнакомки.
– Прошу закрыть тему о душе! – пробасил Лертов.
– Чужие женщины всегда кажутся лучше и красивее! – нравоучительно пропела жена Костина, а моя половина только презрительно фыркнула, почувствовав в юной красавице свою потенциальную соперницу.
Художница никак не отреагировала на появление новой Афродиты: по-видимому, её мало волновала женская красота.
Девушка между тем уже вышла на берег. Глаза у неё были тёмно-голубые, а взгляд – спокойный и доверчивый, как у ребёнка. И движения её были также удивительно спокойны. «Полна собой, погружена в себя!» – отметил я. Она как будто не замечала, что взоры мужчин тянутся за ней. Так чистая серебристая речка спокойно катит свои воды по равнине, вызывая восхищение у людей. «Да, красота несуетлива!» – подумал я. Лертов вызывающе усмехнулся и бросил на девушку, как мне показалось, равнодушный, больше того, отсутствующий взгляд. Но когда она внимательно посмотрела на него, он помрачнел и нахмурился. Что-то с ним случилось: не почувствовал ли он себя уязвлённым?
– Ты случайно не видел её здесь раньше? – спросил он у меня, наконец.
– К сожалению, не знаком с ней…
– Больно хороша... Такая будет сниться по ночам!
– Но это на тебя не похоже.
– Нет, Лютик, это на меня похоже. И знаешь, я хотел бы не спать по ночам, но только не так, как я теперь не сплю, из-за хандры или злости, а как в юности: из-за любимой девушки.
– Наверное, здорово всё-таки не спать из-за женщины? – спросил я.
– Всё зависит от ожидаемого результата, – ответил он уклончиво.
Невдалеке стояла вышка для прыжков в воду. Мы поднялись по мокрым ступенькам на верхнюю площадку. Первым прыгнул Евгений. Прогнувшись назад, он сделал плавный оборот и вошёл в воду, почти не оставив после себя брызг. Я прыгнул вслед за ним солдатиком. Отдышавшись, мы поплыли на середину, где вода была холодней и чище. Уже никого не было рядом с нами, и только спасательная лодка медленно двигалась в нашем направлении. Видно было, как сидевшие в лодке двое мужчин нажимали изо всех сил на вёсла. Когда лодка поравнялась с нами, грубые мужские голоса обрушились на нас: «Куда вас несёт? Здесь ключи!» Мы повернули к берегу. Когда достигли мелководья и встали на ноги, Цезарь бросился в воду встречать своего бога. После купания в холодной воде он повеселел и, пока мы одевались, затеял игру с нами. Иногда он имитировал нападение: кидался с громким лаем на кого-нибудь из женщин и приходил в полный восторг, когда убеждался, что его боятся.

22

Поскольку мы ничем серьёзным не были заняты, то совсем не следили за ходом времени. Время шло так медленно, что мы его совсем не замечали. Мы притёрлись друг к другу и жили мирно и спокойно. У каждого был свой интерес. Костин усердно пил. Сафронецкая продолжала писать портрет Лертова. Всем было ясно, да она и сама не скрывала, что любит его не только как модель, но и как мужчину. Она была женщиной необыкновенной: восхищалась людьми сильными и непреклонными, которые превыше всего ставили своё Я, не служили и не собирались служить ни народу, ни Партии и смотрели на мир как на универсальную вещь, созданную для удовлетворения их потребностей и удовольствий. Она и сама была эгоистичной и властной, и Лертова, конечно, считала своей очередной жертвой, хотела его любить и действовала в этом смысле прямо и откровенно. В соответствии с её собственными идеалами он, по-видимому, казался ей сверхчеловеком, одним из тех героев, которые признают только один закон — свои желания. Когда она хотела подчеркнуть, как любит и ценит его, то с гордостью говорила: «Какой он безжалостный! Сколько стали в его глазах! Сколько огня в крови!».
«Тебе лучше знать» – отвечал я, пряча улыбку, догадываясь, о каком огне идёт речь.
«Он настоящий мужчина!» – настаивала она.
«Да о нём любая женщина может так сказать» – говорил я почти со злорадством, пытаясь охладить её пыл, но она оставалась глухой к моим словам.
Лертов также не изменял себе в отношениях с Сафронецкой. Сначала он не обращал на неё сколько-нибудь серьёзного внимания, но после, под влиянием собственного каприза, охотно уступил страстному желанию молодой женщины. Первое время ему даже нравилось быть одновременно и моделью, и любовником. Первое время всё это его забавляло. Был и ещё один момент, который часто определял характер его романтических подвигов. Как и пресловутый Донжуан, он взял за правило не отказывать ни одной мало-мальски смазливой девушке или женщине в возрасте до тридцати лет. Художница, насколько я мог судить, была даже в его вкусе. И в самом деле, редко кто мог остаться равнодушным при виде её ладной фигурки, словно вырезанной из дерева искусным мастером, узких бёдер, длинной шеи, густых волос и больших восточных глаз.
Не сидел сложа руки и Цюрихов. Он продолжал настойчиво ухаживать за Татьяной, правда, без всякого намёка на успех. Зато он имел возможность писать стихи на темы передовиц «Правды»: и времени, и энергии у него было предостаточно.
Все вместе мы собирались не так уж часто, обычно во время обеда или ужина. Мы прекрасно знали, что есть нужно для того, чтобы жить, и потому пище уделяли внимания значительно меньше, чем беседам «за круглым столом». Часто разгорались споры, особенно яростно обрушивались друг на друга, когда обсуждали какой-нибудь политический вопрос. Это и понятно. Ведь в СССР, то есть в Советской России, ещё только начинался процесс, который, если получит своё полное развитие, может быть без преувеличения назван революцией в головах людей. Когда Хрущёв храбро расправился с мёртвым Джугашвили-Сталиным, простые смертные получили, наконец, возможность свободно высказывать свои мысли, не во всеуслышание, конечно, а лишь в частных беседах с друзьями, не опасаясь поплатиться свободой, а то и жизнью, за излишнюю  откровенность. Ничем и никогда неудовлетворённая молодёжь, особенно студенты, которые могли похвастаться и относительно широким кругозором, и стремлением докопаться до самых корней любого вопроса, впервые за годы существования Советского Союза взглянула на дела отцов трезвым и критическим оком. В стране начинали постепенно осознавать, что к социальным утопиям, какими бы они ни были красивыми, нужно относиться с известной долей скепсиса. Нужно ли подчёркивать, что каждый мыслящий человек интересовался тем, что делалось внутри страны, и каждый следил за действиями Политбюро и ЦК, в адрес которых высказывались всегда резко и решительно. Конечно, газеты и журналы продолжали дурачить читателей, но многие люди научились читать между строк. Большинство людей перестало слепо верить радио- и телепередачам, а также публикациям в массовых политических и идеологических изданиях. «Но разве дано кому-либо заранее знать, ; тревожился я иногда, ; к чему всё это может привести? Не открывают ли в Кремле поспешно шкатулку Пандоры? Не откупоривают ли, не подумавши прежде, злополучную бутылку со злым джином? Не выпускают ли на волю Змея-Горыныча?»
Всех охватила эйфория критики и осуждения так называемого культа Сталина, созданного в своё время работниками идеологического фронта. Кто знает, был ли исторически необходим этот культ власти или же он был навязан народу многочисленными прихлебателями, добывающими себе хлеб насущный лестью и словоблудием?
– Наш Главный говорил вчера несколько часов подряд, – заметил Цюрихов, разжёвывая шашлык и запивая его Хванчкарой.
Шашлык приготовила моя жена. Она млела от счастья, видя с каким завидным аппетитом поедает куски свинины молодой поэт. «Разбирается в винах и знает, когда какое вино лучше пить», – подумал я, углядев, как налегает Цюрихов на красное сухое и оставляет без внимания белое вино.
– Оратор, большой оратор! – поддержала Цюрихова моя жена.
– Нынче говорить все мастера! – буркнул невнятно Костин, глотнув коньяку из рюмки внушительных размеров.
– Он мечтает о славе, хочет стать классиком марксизма-ленинизма, – съязвила Сафронецкая.
– Да, он истинный ленинец, – подхватил Цюрихов, не уловивший иронии.
– Ленинец, кто ж это посмеет отрицать? Труднее увидеть, что он просто недалёкий и глупый человек, хитрый аппаратчик, но не государственный деятель; тактик, но не стратег. Таким ленинцем легко манипулировать нашим врагам, – решил высказаться Лертов.
Все насторожились. Цюрихов даже перестал прихлёбывать вино и поставил на стол стакан из хрустального стекла, уже наполовину опорожнённый им.
– Какая же у него болезнь? – не выдержал я.
– Известно, какая: глупомания и как следствие, недержание речи, или, по-простонародному, словесный понос.
Все засмеялись: кто одобрительно, кто просто так, как говорится, за компанию. Художница смеялась громче всех и от всей души. Один Цюрихов, искренне любивший генсека, озабоченно наморщил свой высокий сократовский лоб.
– Как можно смеяться над гением, да ещё посвятившим себя борьбе за мир? – сказал он с заметной дрожью в голосе.
– Во всём мире! – подчеркнула нарочито Сафронецкая.
– Да он вовсе никакой не борец! – холодно отрезал Лертов.
– Кто ж он тогда, по-твоему?
– Кто он? Каждый должен сам ответить на этот вопрос. Но я могу прямо сейчас кое-что сказать о нашем царе... Представьте, он вообразил себя героем, спасающим мир от ядерной катастрофы. Он уверовал, что должен спасти человечество от неминуемой гибели. И вот он, словно проигрыватель, озвучивает доклады, специально для него подготовленные работниками аппарата, и не замечает, что над ним смеются... откровенно потешаются. Враги даже очень довольны, что у нас такой «вумный» руководитель государства. Он произнёс уже теперь речей гораздо больше, чем это сделал в своё время такой рекордсмен, как Александр Фёдорович Керенский за всю свою жизнь. И он будет говорить до тех пор, пока не замучит всех своей пустой болтовнёй. Правда, ему можно простить всё это: как я уже сказал, он человек недалёкий, может быть, вообще слаб на голову. Кукловоды просто используют его в своих целях.
– А как же программа  построения коммунизма, которая является основным содержанием партийного устава? – рванулся в бой Цюрихов.
– Не программа, а бред сумасшедшего! Не программа, а сплошная глупость, глупистика, глупизна, глуписсима!
– Так Вы не верите даже Партии? – уставилась на Евгения жена Костина.
– Я не верю даже богу! – решил свести к шутке  Лертов.
– Ну, знаете, чтобы ни говорили, но истина восторжествует. Ничто не может устоять перед истиной: она сильнее всякой неправды! – пошёл в атаку Цюрихов.
– Истина... Что такое истина? – остановил его Лертов словами Пилата.
– Разве ты не хочешь жить при коммунизме? – осмелела моя жена.
– Я хотел бы, прежде всего, чтобы меня не обманывали! – спокойно парировал Лертов.
– Постойте... Постойте! – заёрзал на стуле Цюрихов. – Разве мы не живём при социализме? Разве мы не строим коммунизм?
И Лертов ответил:
– Так здесь, оказывается, некоторые из нас думают, что мы строим какой-то никому неведомый коммунизм? Хорошо бы узнать, как мы это делаем! Спрашивается, как можно построить дом, о котором мы не имеем ясного представления? Как можно пойти туда, не зная, куда?
Он так поразил нас своим вопросом, что всем стало как-то не по себе. Светский разговор неожиданно прекратился. Никто не мог сказать точно, разыгрывал ли нас Лертов или действительно говорил то, что думал.
– И вообще я должен вам сказать, ; выдержав паузу, продолжил Лертов, – что все эти политики суть самоуверенные авантюристы, легкомысленные, а то и просто глуповатые люди. Они, не задумываясь о последствиях, засоряют головы обывателей утопическими идеями, принимают роковые для своего народа (а иногда и для себя) решения, хладнокровно отдают приказы убивать и калечить ни в чём неповинных мужчин и женщин, детей и стариков. А нашим так называемым политическим лидерам я повесил бы на грудь табличку со словами: «Не успокаивайтесь на достигнутых успехах в области бюрократических закорючек, а также, безответственных заверений и бездарных призывов!».
«Это только его ненависть или жестокая правда?» – спрашивал я себя.


23

Однообразие дачной жизни стало постепенно тяготить Лертова. Он изнывал от праздности и решил вернуться в Москву, чтобы приступить к своим опытам над животными. И вот наступил день его отъезда. Мы с ним выехали рано утром. Было ещё только девять часов, когда мы сели в машину. Солнце давно уже поднялось над горизонтом, но воздух ещё не успел разогреться. Дышалось легко, и на душе было такое чувство, как будто сочинил хорошее лирическое стихотворение. Я усмехнулся, представив, как Евгений высмеял бы меня, если бы вдруг проник в ход моих мыслей. Он непременно сказал бы тогда: «Стихотворение на тему любви к родной коммунистической партии и лично к генеральному секретарю...».
– Мы, пожалуй, поздновато встали. Конечно, для нас это время раннее, но вообще-то уже поздно, – сказал я, показав рукой на солнце.
– Ничего, в самый раз, – ответил он и сел за руль.
– Я уже лет десять не видел восхода солнца – так хочется посмотреть! – вздохнул я мечтательно.
– А мне, Лютик, достаточно знать, что солнце восходит, – отвечал он лениво. – Между прочим, восход похож на закат так же, как весна на осень; можешь при желании сравнить.
– Нет, восход веселее!
– Зато закат величественней! – возразил он.
«Раздражён, ужасно раздражён мой Евгений», – отметил я про себя. Машина между тем рванула с места, и не успел я опомниться, как мы мчались уже по шоссе. У меня холодело в груди: казалось, на такой бешеной скорости мы или опрокинемся на крутом повороте, или столкнёмся лоб в лоб со встречной машиной при обгонах. Однако у Лертова был самый флегматичный вид. Он сидел в развалку, удобно откинувшись на спинку кресла, и едва держал руль одной рукой. Он обогнал тяжёловесный «ЗИМ» и зевнул.
– Ни дьявола не выспался! – сказал он.
Я внимательно посмотрел на него: лицо бледней обычного, но всё такое же спокойное и неподвижное, каким всегда оно было; резко очерченный подбородок наводили на мысль о жёсткости характера, но по-детски припухшие губы, правда, плотно сжатые, говорили о том, как много в его душе ещё было свежего и нетронутого. И глаза его были ещё совсем молодые, хотя их холодный блеск придавал им недоброе выражение. Неприятно было ощущать на себе взгляд этих глаз, который как бы погружался прямо в вашу душу. По выражению Сафронецкой, взгляд у Лертова был просвечивающий, но влюблённой женщине и не то ещё может почудиться.
– Сколько времени прошло с тех пор, как мы вновь встретились, – прервал я молчание, – а так ни разу и не поговорили по-настоящему: откровенно... по душам.
– Неужели тебе не надоело говорить, Лютик? – попробовал он отделаться от меня.
– Отчего тебе всегда скучно? – спросил я.
– Какие мелочи тебя занимают! Мне всегда скучно, но что в этом замечательного? Просто это моя болезнь.
– Получается, неизлечимая?
– Не знаю. Могу только сказать, что болезнь эта противная, как и все болезни. Она мне чертовски надоела. Жаль, не могу от неё избавиться. Видно, она у меня в крови. Впрочем, я довольно легко переношу её — ведь человек ко всему привыкает.
– Наверное, это красивая болезнь? – спросил я, желая продлить в собеседнике порыв откровенности.
– Вот уж не думал, Лютик, что ты такой тонкий наблюдатель!
Покосившись в мою сторону, – полюбопытствовать, как я реагирую на его слова – он продолжил в своей спокойной манере:
– Это старая болезнь. Ещё в Древнем Риме страдали от неё. Ты знаешь что-нибудь об этом? Нет, не знаешь, конечно. Может быть, со стороны эта болезнь выглядит и красиво. Но я даже врагу не пожелал бы такого счастья. Ведь эта болезнь разъедает душу. Она проявляется во всём: в словах, жестах, походке, взгляде, отношении к самому себе и к людям.
– Мне кажется, что эта болезнь может оказаться модной и даже сверхмодной. Не стараются ли иные гамлеты специально заболеть таким образом, чтобы привлечь к себе внимание?
– Да, ты прав. Теперь эта болезнь действительно стала модной.
Молодёжи свойственно подражать. Но я с уважением смотрю на тех, кто страдает, а не рисуется. Я ведь знаю, какой  крест они носят, как нелегко им приходится.
Я слушал внимательно. Вдруг Лертов резко затормозил, и меня потащило вперёд. Стукнувшись лбом о выступ кабины, я тут же забыл обо всём на свете, в том числе и о модной болезни. Лертов же даже не взглянул в мою сторону, не то чтобы поинтересоваться, не ударился ли я.
– Пересядь на заднее сиденье! – приказал он мне.
Удивившись, а ещё больше возмутившись, я нехотя выполнил его просьбу. Когда я расположился поудобнее, то первым моим желанием было приступить к нему с расспросами, но, увидев, что моё место заняла молодая девушка, набрал в рот воды. Мне сразу стало всё ясно. Лертов развернул машину, и мы помчались в обратном направлении. «Теперь он её не выпустит из своих когтей! – подумал я. – Он умеет пользоваться счастливым случаем».


24

Её звали Рита. Она жила с матерью на первом этаже старого дома, расположенного рядом со знаменитой «Собачьей площадкой». Отца своего она не помнила, знала только, что он храбро сражался с гитлеровцами и пропал без вести в жаркое лето 1942 года на подступах к Сталинграду (Царицыну). Сестёр и братьев у неё не было: брат попал под колёса правительственного автомобиля ещё в то время, когда ему было только пять лет, а сестра умерла от истощения и воспаления лёгких. Да и сама она чудом осталась в живых, едва не став жертвой жестокого голода. История её жизни напомнила мне о том, насколько тяжело жилось русским людям в первые послевоенные годы. Мать любила свою Риту до безумия и баловала её как могла. На лето она сняла ей комнату в нашем дачном посёлке, в маленьком домике, где хозяйничала старая добрая еврейка. Не каждый мог позволить себе жить на даче, но мать Риты на всё была готова, лишь бы её доченька – так она её называла – отдыхала не хуже подруг.
Училась Рита в музыкальном училище на последнем курсе. Она мечтала поступить впоследствии в консерваторию. Её воображению рисовалась карьера концертирующего пианиста. Другой её большой мечтой было побывать за границей, чтобы узнать, как живут люди на Западе. «Пожить бы во Франции или в Италии! – говорила она. – Остаться бы там надолго, года на два, а то и лет на пять». Она говорила, что нужно по-настоящему понять иностранцев, вжиться в их привычки, понятия и порядки, чтобы узнать и почувствовать то, что, по общему мнению, должно было в скором времени навсегда исчезнуть. Она часто повторяла, что не простит себе, если не увидит настоящего живого капитализма, этого нашего прошлого, которое умирает на глазах современников и становится всё больше историей. Конечно, она не догадывалась о том, какой была наивной девочкой: ведь давно уже никто из партийной верхушки, да и большинства интеллигенции, не верили в возможность осуществления коммунистической утопии.
Всё это мы узнали о ней позже. Сначала же мы просто любовались её красотой. Несмотря на свою необыкновенно красивую внешность, она казалась мне беззащитной и беспомощной. Её тело, покрытое бледным загаром, прекрасное тело, которое мы все видели, когда она выходила из воды на песчаный берег озера; голубые глаза и гордо откинутая назад голова, покоящаяся на стройной шее, будто роза на длинном стебле; светло-серые волосы; руки с длинными кистями и точёными пальцами — всё это говорило о тонкой натуре. Она казалась внешне всегда спокойной, но по блеску больших глаз и нервному движению губ можно было догадаться об её страстном темпераменте. И хотя она имела несколько болезненный вид, она была вполне здоровая девушка. Я думаю, что она была создана для той безрассудной романтической любви, о которой так много пишут поэты, но которая так редко встречается в жизни, с чем согласны даже вечно мудрствующие философы.
Лертов оценил Риту в полной мере. Он проводил с ней целые дни, перестал интересоваться художницей и даже перестал ей позировать. Поведение нашего героя представлялось настолько вызывающим, что все мы следили за каждым его шагом. Мы не обошли вниманием даже его четвероногого друга. Заметили, что пёс сопровождал теперь всюду не хозяина, как это было раньше, а Риту, от которой не отходил ни на шаг. «Ритин телохранитель!» – острил Цюрихов.
– Ты любишь Риту? – уловив подходящий момент, спросил я у Евгения.
– Мне с ней хорошо, – ответил он почти машинально, даже не попытавшись вникнуть в суть вопроса.
– А она тебя?
– Не сомневаюсь, ; сдержанно и нехотя отозвался он.
– Ты на ней женишься?
– Оставь свои неуместные вопросы! – отмахнулся он, но затаённая улыбка и счастливое выражение лица говорили о его сильном чувстве к Рите.
Вдруг будто облако набежало на его спокойное чело. Он нагнулся и долго гладил Цезаря, охотно подставлявшего голову ласковой руке хозяина.
Лертов, я думаю, не сомневался в том, что сумеет понравиться Рите. Я вспомнил, как он серьёзно утверждал ещё во времена нашего триумвирата, что его, если он захочет, полюбит любая девушка. Эти слова не были пустым хвастовством. Вряд ли можно было найти во всей Москве красавицу, которая не посмотрела бы с любопытством на него при встрече или посмотрела бы на него равнодушно.
Трудно сказать, какими флюидами подействовал он на сердце Риты. Насколько я мог судить, эту девушку не воспитывали в сентиментальном духе, но она была слишком чувствительной и впечатлительной от природы. Спрашивается, кем был Лертов  с точки зрения завидующего ему мужчины? Своим образом жизни и поведением он как бы нарочно подчёркивал в себе качества сверхчеловека — донжуана, гуляки, баловня судьбы. Но кем бы он мог быть в глазах неопытной девушки, какой, несомненно, была Рита? Я думаю, она могла смотреть куда глубже нас, мужчин-верхоглядов, могла намного больше нашего понять душу Евгения. Она, наверное, чувствовала своим женским сердцем, какую боль он носит в себе, как напряжённо и тягостно живётся ему и как он, в сущности, несчастен, несмотря на то, что был похож на преуспевающего счастливца. Можно даже допустить, что она, догадываясь о его душевной неустроенности, жалела его, как жалеют дети раненых зверей или птиц. Но я допускаю и другое объяснение её тяготения к Лертову. Узнав Евгения поближе, она не могла не увлечься им. Когда она открыла для себя, какой добрый и нежный ангел скрывается за маской заматеревшего мужчины; когда увидела, что он совсем не похож на современных мужчин, этих грубых «животных», – она не могла не полюбить его.
И с нею случилось то, что неизбежно должно было произойти. Не такие уж толстые стены у московских загородных домов. Многое могли подслушать наши женщины. Кое-что и самому мне невольно пришлось услышать. Вот фрагменты интимных разговоров влюблённой пары.
Я тебе нравлюсь?» – спросила она.
«Я люблю тебя!» – было ей ответом.
«Мне с тобой так хорошо! Любимый...»
«Ты моя Лада! Никто с тобой не может сравниться!»
«С тобой – я самая счастливая в мире женщина!»
Жена моя, помню, как-то передала мне с большими подробностями подслушанную ею сцену. Она особенно подчёркивала один момент, когда страстные слова любовников были прерваны характерными звуками интимной близости. Ни один раз рассказывала она мне о том, как в памятную для неё бессонную ночь за тонкой перегородкой воцарилась вдруг на некоторое время тишина, после чего снова послышались взволнованные голоса.
«Какой же ты жестокий! – говорила Рита, всхлипывая. – Как можно было такое подумать? Но скажи мне честно!..» И дальше страстные слова: «Навсегда... Никогда!».
Впоследствии моя жена часто повторяла эти слова, когда хотела посмеяться над моими заверениями в неизменной любви к ней.

25

Как это часто бывает в Подмосковье, жара неожиданно сменилась прохладой... Часто, чуть ли ни каждый день, шли дожди. Вынужденные какое-то время сидеть в  четырёх стенах, мы скучали: с утра до вечера играли в карты, устраивали литературные вечера.  Несколько раз мы с Лертовым садились за шахматы. Но, убедившись в том, что я не могу у него выиграть ни одной партии, я больше не предлагал ему сойтись за шахматной доской. Литературные вечера проходили вяло и неинтересно: не было ни импровизации, ни состязательности, не искрился юмор, и не смешило смелое и остроумное озорство. Помню, как однажды в серые сумерки читали мы друг другу стихи. Дошла очередь и до меня. Я стал декламировать свои лучшие лирические миниатюры. Однако никто по-настоящему меня не слушал, и я в растерянности остановился. Грустное чувство завладело мной. Изобразив весёлую улыбку, я небрежно бросил:
– Поэты глубоко заблуждаются, когда думают, что умеют исполнять свои произведения!
– Лютик, читай! – чуть ли не крикнул Костин. – Прекрасные стихи!
Все поддержали его, просили, чтобы я продолжил чтение, а сами между тем сидели полусонные и едва могли удерживать зевоту. Лертов не выдержал и без обиняков предложил:
– Да хватит вам мучить друг друга! У меня давно уже разболелась голова!
В душе я был полностью согласен с ним. Какой интерес было вслушиваться в новые рифмы и ритмы, когда в наших стихах отсутствовало самое главное: дух времени и личность человека.
– Почитай тогда что-нибудь из своих сочинений! – предложил Цюрихов. – Интересно было бы узнать, в какой форме находится нынче твоя муза... Ведь ты не публикуешься, поэтому мы ничего не знаем о тебе как о поэте.
– Нет и ещё раз нет! Я давно уже не в форме, давно уже ничего не сочиняю и даже не думаю возвращаться к этому баловству! – решительно  отказался Лертов.
– А помните, – встрепенулся Костин, –  на Литературном объединении кто-то читал нам свои подцензурные стихи? Вот послушайте:

Картавый Ленин,
Гнусавый Сталин:
Один был подстрелен,
Другой был ужален.

Чу, слышу крики,
Это ль не новость?
Хрущёв наш великий:
Ум, честь и совесть!

– Да, было дело... Это так называемые народные стихи, читали же их, конечно, в кулуарах, – сказал Лертов. – Особенно Хромов и его приверженцы любили распространять вирши антисоветского содержания.
– Я также припоминаю, – подключился Цюрихов, – много тогда ходило сатирических стихов, которые сочинялись неизвестно кем. Ну, например, такие частушки, как:

Режь, строгай, куй ;
Всё равно получишь х..!

– Интересное было время, – решил поддержать я тему воспоминаний. – Хромов-то, однако, поплатился за свои шалости драгоценной свободой.
– Многим позатыкали рот! – вздохнул Лертов. – Я и сам чудом уцелел.
– Да ерунда всё это, – зевнул Костин. – Чертовски скучно!
Он приготовился зевнуть ещё раз, чтобы показать нам, как он, бедный, скучает. Я отвернулся, так как не хотел видеть его прокуренные до черноты зубы.
– Ничего не делаете – вот вам и тоска! – ядовито заметила моя жена.
– Она права! Нет ничего томительнее пустой праздности! – согласился Лертов. – От жиру да от лени всё это происходит, от духовной пустоты!
Жена моя посмотрела на Лертова почти враждебно. Как же, ведь он упомянул о ней в третьем лице!
– Может быть, и от жиру, кто знает, – согласился Цюрихов, нежно погладив свой круглый животик.
– Да и какие могут быть стихи у советских поэтов? Соловьи, насколько я знаю, в неволе не поют, – сказал Лертов непререкаемым тоном.
– А давайте-ка, заделаем шашлык и запьём его бутылочкой коньяка. Знаете, у меня есть дагестанский коньяк местного разлива, – предложил я, так как очень хотел развеселить скучающих собеседников.
– Шашлык – это, конечно, хорошо! А выпить ещё лучше! – обрадовался Костин.
При этих словах жену его как-то всю передёрнуло. Бросив на мужа взгляд, полный презрения, она высказалась весьма решительно и определённо:
– Меня всегда удивляло это странное сочетание: писать стихи и пить какую-то сивуху!
Лертов встал и взял Риту за руку.
– Вы куда? – всполошился я.
– Дышать свежим воздухом, – отмахнулся он.
Я только пожал плечами. Было бы бесполезной тратой времени попытаться остановить его. Все молча смотрели на влюблённую пару и ждали, что будет дальше. Цезарь лежал на полу посередине комнаты, глаза его были полуоткрыты. Он прислушивался к нашему разговору, иногда тяжело вздыхал, как бы сожалея о том, что не может произнести ни слова. Заметив, что хозяин направился к двери, тут же вскочил и устремился за ним.
– Куда пропали эти трое? – спросила моя жена, ненадолго отлучавшаяся на кухню.
– Их всех потянуло на воздух! – сказала-хихикнула Костина жена.
– Как они любят эту девочку! – в тон ей поддакнул Цюрихов. И сделал он это с большим удовольствием.
– Кто это они? – решила уточнить Сафронецкая.
– Понятно кто, Цезарь и Лертов! Так крепко привязались к ней! – без задержки пояснил Цюрихов.
Все засмеялись, а моя жена даже расхохоталась.
– Ах, эта всесильная... всевластная любовь! – успокоившись, мечтательно вздохнула она и тут же почему-то зевнула.
– Да, только и слышишь: любовь! любовь! Хотела бы я знать, что понимают под этим словом, – задумчиво подбоченилась Костина жена.
Никто не стал ей отвечать.
– Я не знаю, что такое любовь, зато знаю, что такое женщина, – вдруг оживился Костин, на лице которого я прочитал злорадное желание сказать что-нибудь скабрезное. Полупьяное состояние толкало его на подвиги.
– Ты знаешь, что такое женщина? Ну, говори! – нарочно подтолкнула его художница.
– Женщина – это дьявольский сосуд.
– Фу! Я так и думала, что скажешь банальщину! – обиделась моя жена.
– Женщина, – продолжал невозмутимо Костин, важно напыжившись, – это сосуд с дорогим вином, который далеко не каждый мужчина сможет распечатать.
– Дурак! Какой пошлый дурак! – вспыхнула Костина жена и демонстративно вышла из гостиной.
Губы поэта-пьяницы, бывшего триумвира, слегка шевельнулись в довольной улыбке.
– Так-то лучше, – сказал он. – Больше не будет приставать с детскими вопросами.

26

Я чувствовал, что наша маленькая компания в скором времени распадётся. Костина берегиня всё твердила, что её мужу пора возвращаться в Хабаровск, что это просто необходимо для его здоровья, что если этого не сделать, он заработает себе цирроз печени. «Да разве только одна печень у него поражена?» – мысленно возражал я, не решаясь, однако, сказать вслух всё, что думал по поводу здоровья Виктора. Сафронецкая также начала поговаривать об отъезде под тем предлогом, что в Москве открывается художественная выставка, и что ей предстоит к ней подготовиться. Цюрихову надоело бесцельное ухаживание за Татьяной. Он решил, что ему пора заняться изданием новой книги стихов, для которой уже подобрал и подходящее название «Беспокойные сердца». Что касается Лертова, то он с самого начала имел привычку часто уединяться или где-нибудь пропадать, а теперь Рита почти полностью переманила его к себе. Он проводил у неё целые дни, часто оставался ночевать в её маленькой комнатке. Жена моя была рада тому, что Цюрихов остыл наконец к художнице. Кроме того, она вдруг заскучала по Югу и решила, чего бы ей ни стоило, отправиться отдыхать на Кавказ. Поэт обещал достать ей путёвку, хотя никто его не просил об этом. Она спала и видела тот день, когда сядет в серебристый воздушный лайнер (она терпеть не могла поездов с их черепашьим ходом) и оставит скучную Москву, в которой так много суеты, но нет моря и настоящих мужчин. Она уже представляла, как не спеша идёт по пляжу, усеянному телами загорающих, и как бросает вызывающие взгляды аборигенам, сходящим с ума от её телесной притягательности. Сам Цюрихов, кажется, также собирался на Юг после того, как пристроит свою книжку в одном из издательств.
Лертов, пользуясь моей машиной, иногда ездил в Москву по каким-то важным делам. Он не имел привычки распространяться о своих  проблемах. Думаю, он должен был время от времени бывать в своей лаборатории. Вероятно, возникали моменты, когда его сотрудники не могли обойтись без его помощи или руководства.
«У тебя же отпуск, – говорил я ему, – так неужели нельзя отдыхать спокойно?»
«Отдыхать?! – как-то вырвалось у него. – В институте такое зло насаждается! Слышал ли ты что-нибудь о мафиях в науке? Не приходилось ли тебе слышать, как научные мафии расправляются с неугодными ей сотрудниками?»
 «Мафия? У нас? В социалистической стране? Да ещё в науке?» – забросал я Лертова наивными вопросами.
«А разве ваш Союз писателей, не мафия?» – огорошил он меня.
Я хотел посмеяться и даже возмутиться, но он, не дав мне опомниться, захлопнул дверцу кабины, дал газу и укатил, оставив меня в полном недоумении. Некоторое время я стоял на месте в каком-то странном замешательстве. Не исключаю, что я мог выглядеть в тот момент смешным, может быть, даже рот свой забыл закрыть, поражённый откровением своего друга. «За кого он принимает меня? – думал я. – Как только ему могла придти в голову такая дикая мысль? Не было и просто не может быть в нашей стране никаких мафий! Мы ведь не какая-то капиталистическая страна, например, Италия, а Советский союз!».

***

Во время одной из своих поездок в Москву Лертов неожиданно познакомился с дочерью Пиотровского, замминистра, о котором уже была речь. Роскошная вилла этого крупного номенклатурного чиновника была предметом восхищения и зависти местных владельцев дачных участков, среди которых было немало партийных функционеров. И действительно, вилла эта была не каким-нибудь добротным вместительным домом, а настоящим дворцом: огромное двухэтажное кирпичное здание было обнесено глухим забором, со всех сторон дом окружали вековые липы, разбитые по всей территории клумбы и зелёные лужайки располагали к покою и отдыху. Изредка идиллию нарушал грозный лай немецких овчарок, но это никак не мешало настроению ни хозяина, ни членов его семьи. На, звуки собачьего рвения воспринимались ими как сладостная музыка: ведь грозные голоса животных отпугивали прохожих и заставляли их держаться подальше от забора.
В день знакомства с Лертовым дочь Пиотровского сильно скучала. Желая как-то развлечься, она рискнула сесть за руль семейного автомобиля, чтобы прокатиться по просёлочным дорогам и заодно осмотреть окрестности. Она знала, что не умела по-настоящему обращаться с машиной, но всё-таки решила развлечься. Рядом с посёлком пролегало полузаброшенное шоссе, на которое редко кто сворачивал. Она выехала на это шоссе и погнала машину, не опасаясь кого-нибудь сбить или разбиться самой. Она проехала километра три, когда двигатель вдруг заглох. Все попытки завести его кончились ничем. Тогда она вышла из кабины и стала обдумывать, как ей выйти из создавшегося положения. «Хорошо бы, – думала она, – если кто-нибудь поехал бы по этой дороге и, увидев меня, остановился бы и предложил мне свою помощь!» И тут она увидела приближающуюся со стороны посёлка мою «Победу», за рулём которой сидел Лертов. Она  выразительно помахала рукой. Поравнявшись с беспомощным автомобилем и увидев симпатичную молодую девушку, Лертов поспешил сбросить скорость и, резко затормозив, остановился.
– Что случилось? – спросил он, успев уже дать высокую оценку внешности незнакомки.
Джинсы так плотно обтягивали её бёдра, что не оставляли ничего запретного для свободного обзора наиболее интересных  для мужчины частей тела.
– Заглохла и не заводится! – ответила девушка и в глазах её засветилась надежда.
– Наверное, свечи барахлят!
– Не знаю, – ответила «прекрасная незнакомка» и внимательно посмотрела на Лертова.
– Вид у Вас совсем не шофёрский, ; сказал он просто так, чтобы не молчать.
– Да и Вы, кажется, не шофёр! – возразила она.
– Вы угадали.
– Пожалуйста, подвезите меня до посёлка... Я Вам буду очень благодарна!
– Как не подвезти? Подвезу! А как же Ваша карета?
– Пусть постоит пока здесь. Позвоню предкам, чтобы кого-нибудь прислали.
– Тогда садитесь! – любезно предложил Лертов. – Сейчас развернемся и поедем потихонечку.
Но вопреки сказанному он гнал мою машину так, как будто испытывал её на скорость: хотел показать девчонке высший класс вождения.
– Как Вас зовут? – спросил он без всякой цели.
– Вера. А Вас?
Лертов ответил и продолжал:
– Признаться, мне нравится Ваше имя. Интересно, как оно стыкуется с фамилией?
– Вот уже и до фамилии дело дошло! – засмеялась девушка, но всё-таки не стала запираться и удовлетворила любопытство  молодого мужчины.
– Вера Пиотровская! – сказала она с нескрываемой гордостью.
Он сразу догадался, что незнакомка не просто симпатичная девушка, а дочь того самого номенклатурного партийца, о котором уже наслышался от меня.
– Говорят, здесь, в этом посёлке, находится дача замминистра Пиотровского. Уж не его ли Вы дочь?
– Да, его дочь! – ещё с большей гордостью ответила девушка. – А Вы, что... знаете моего отца?
– Мне приходилось слышать о нём от своего друга.
– Кто же Ваш друг?
– Отдыхает тут один поэт – Лютиков. Не слышали о таком?
– Ааа! Это наш бывший сосед. Папа как-то вспоминал о нём, не помню уж по какому поводу.
«Хорошенькая, однако, рыбка, – думал Лертов. – Пустяки, конечно, мало ли в Москве смазливых девчонок. Но вот отец её большая птица, и это уже не пустяки!»
– Пожалуйста, не гоните так! – попросила Вера.
«Что, страшно? Не бойся: ты у меня в руках, я тебя ни за что не выпущу!» – одним уголком губ усмехнулся Лертов.
Он сбавил скорость. Вера достала из сумочки болгарские сигареты и зажигалку, закурила сама и предложила Лертову, не спросив даже, можно ли ей курить и курит ли он сам.
– Спасибо! – поблагодарил он. – Я давно уже не курю.
«Пижон!» – подумала Вера. – Даже не курит!»
«Она, разумеется, не Рита; до Риты ей далеко; но отец её мне положительно нравится» – продолжал свой мысленный монолог Лертов.
В указанном месте он остановил машину.
– Вот что... Приходите к нам в гости! – сказала Вера на прощанье. – Папа будет рад с Вами познакомиться.
– А Вы? – посмотрел на неё вопросительно Лертов.
– Я же Вас приглашаю! – подчеркнула Вера. И голосом и взглядом она давала понять, что совсем не против продолжения знакомства.
«Она у меня действительно в руках; попалась птичка в сети!» – отметил он про себя.
– Хорошо, я приду к Вам, хотя нужно сказать, что мне нелегко будет появиться у Вас... Неудобно как-то.
– Приходите! Папа обязательно захочет узнать, как Вы выручили меня из беды.
«Да, пригласила бы ты к себе в гости простого шофёра?! Как бы ни так!» – усмехнулся самому себе Лертов. Он быстро развернул машину и помахал ей рукой. Лицо его было спокойно, если не каменно, но глаза блестели лихорадочно. «Вот он тот самый счастливый случай, который я так долго ждал! Я женюсь на ней и тем самым создам базу для осуществления своих планов. Знаю, непросто заставить родителей выдать дочь замуж за человека не их круга, но я ни за что не выпущу эту жар-птицу!» Примерно такие мысли владели им, когда, вцепившись в руль, мчался он на предельной скорости по магистрали, мало обращая внимания на дорожные знаки и не притормаживая на поворотах.


27

Мать Риты тяжело заболела. Вечером, решив выключить телевизор, она встала с кресла и вдруг почувствовала резкую боль в левой половине груди. Испугавшись (ей показалось, что у неё остановилось сердце), она едва добралась до кровати... Когда боль немного отпустила, она позвала соседку, постучав палкой по стене. «Вот чем хороши коммуналки!» – отметила она и слабо  улыбнулась. Соседка, недолго думая, вызвала врача неотложной помощи. Приехавший часа через три врач осмотрел больную и заключил, что у неё нарушение коронарного кровообращения. Он выписал рецепты и сказал, что больная должна строго соблюдать постельный режим и что первые два-три дня за ней требуется постоянный уход. Рита узнала о болезни матери только через день из телеграммы, которую принесли ей из местного почтового отделения. Она безотлагательно перебралась в Москву, на свою «Собачью площадку», чтобы находиться рядом с матерью.
Лертов после отъезда своей возлюбленной заметно заскучал. Если раньше он просыпался, как правило, поздно, когда все давно уже были на ногах и начинали думать об обеде; когда Костин успевал опустошить полбутылки коньяка или водки; когда все мы успевали сходить на озеро и проголодаться; то теперь, наоборот, он вставал раньше всех, когда мы ещё видели сны. Он уходил из дома со своим верным Цезарем с самого утра и возвращался только во второй половине дня, а то и вовсе к вечеру. Никто не знал, где он пропадал. Расспрашивать его никто не решался. Однажды вечером мы сидели за чаем и слушали концерт из произведений русских композиторов. Мужчины потягивали холодное пиво, женщины пили ароматный индийский чай.
– Что-то их так долго не видно, – сказала жена Костина, услышав, как её муж упомянул в какой-то связи о давних проказах Лертова.

«Средь шумного бала случайно,
В тревоге мирской суеты» —

пел в это время Лемешев своим старым надтреснутым голосом.
– Да выключите же, наконец, репродуктор! – попросил я, устав от музыки.
– Очень мы нужны ему! Он любит одного своего Цезаря и считает его куда умнее нас, – откликнулась моя жена, обрадовавшись возможности позлословить.
– Пёс-то у него что надо, умница. С таким псом не пропадёшь, – как можно нейтральнее сказал я, но жена моя посмотрела в мою сторону крайне неодобрительно.
– А я знаю, куда ходит наш Евгений, – начал, было, Цюрихов, но остановился, устремив взгляд на входную дверь.
Дверь отворилась. На пороге показалась Рита, бледная и осунувшаяся. Она поздоровалась с нами и встала у окна.
– Как мама? – спросил я участливо.
– Спасибо,  ей стало много легче. Врач разрешил ей вставать с постели и выходить на воздух.
– Ты ведь с дороги? Наверное, устала? Проголодалась?
– Да нет, я здесь уже давно.
Она подошла поближе к окну и стала смотреть  на вечернюю зарю.
– Так что ты хотел рассказать о Лертове? – тихонько спросила у Цюрихова моя жена.
– Да ничего особенного... Просто я хотел сказать, что знаю, куда он ходит.
– Интересно, куда же он наладился ходить со своим четвероногим дружком? – поспешила с вопросом жена Костина, женщина, как я  успел убедиться, ужасно любопытная, особенно в тех случаях, когда речь шла о любовных историях.
Я видел, как Рита вся насторожилась, но продолжала смотреть в окно, как будто одна только заря больше всего привлекала её внимание в данный момент. Между тем Цюрихова так и подмывало выговориться до конца.
– Они с Цезарем не теряются... Кажется, в его сети попалась крупная рыбка, да не простая, а золотая! – с жаром выпалил он.
– Какая ещё рыбка? Что ты мелешь? – вмешался я, показывая глазами на Риту, которая никак не могла оторваться от созерцания вечернего неба.
Цюрихов, однако, не заметил или не пожелал заметить моего красноречивого знака. В тот злополучный для Риты вечер он выпил намного больше своей обычной нормы и пребывал в благодушно-болтливом настроении.
– Ну, говори же, наконец, кого там поймал наш герой? – не выдержала паузы моя жена.
– Говорю же вам, он поймал золотую рыбку! Он совершенно  неожиданно для самого себя познакомился с дочерью Пиотровского! Как вам всё это нравится? И вот что ещё важно: знакомство произошло при романтических обстоятельствах. Теперь он часто бывает гостем на даче у Пиотровских. По-моему, он там Persona grata!
– О каком Пиотровском ты говоришь? – поднял пьяную голову Костин, давно  уже клевавший носом в своём любимом кресле.
– Ты что, Виктор, с Луны свалился? Разве ты не слышал о Пиотровском? О, это большой человек! Ты должен знать его. Он же...
– Чепуха! Не верю я тебе! Всё это твоя глупая фантазия, очередной твой розыгрыш! – резко и громко сказал я, едва сдерживая своё бешенство и желание влепить Цюрихову хорошую пощёчину.
Он наконец догадался, что наговорил лишнего и сконфуженно замолчал. Да и все остальные как-то притихли и съёжились. Я боялся за Риту. Что-то уж больно долго любовалась она красками вечерней зари. Может быть, у неё на глазах навернулись слёзы, и она просто скрывала таким образом от нас своё лицо. Может быть, она была смертельно шокирована тем, что услышала о Лертове, и на время окаменела, и вместо того чтобы уйти, продолжала стоять у окна.
– Не может быть! – обрушился я на Цюрихова. –  Откуда всё это тебе знать? Выдумываешь ты всё! Ты шутишь, и шутишь, я тебе скажу, плоско!
– Это я-то шучу?! – взорвался поэт. – Да если хочешь знать, я сегодня на озере встретился со своей давней знакомой, с которой вместе учился в Литературном институте...  Правда, поэтессы из неё не получилось, но зато она удачно вышла замуж, и теперь вхожа в такие дома, куда нас и на порог не пустят! Так вот она мне всё и рассказала.
– Да не тяни ты резину! Говори, что рассказала твоя знакомая? – потребовала молчавшая до сих пор Сафронецкая.
– Что рассказала? Да то, что там уже о помолвке начинают подумывать. Вера – так зовут дочь Пиотровского – положила глаз на нашего Евгения.
– Да, парень действительно не теряется... Но эта бедная Вера, она даже не догадывается, что ей отводится роль всего лишь ступеньки, – задумчиво произнесла художница. В её голосе не было ни тени возмущения.
«Надо будет поскорее закончить его портрет!» – решила она для себя.
Я видел, что каждый из присутствующих выражает свободно своё мнение о неблаговидном поведении Евгения, нисколько не стесняясь присутствия Риты. В нашем кругу принято было называть вещи своими именами. Это у нас называлось свободой слова. Никто не находил ничего предосудительного в свободном обсуждении пикантной новости. Но Рите ещё не приходилось сталкиваться с таким откровенным цинизмом. Она готова была сквозь землю провалиться. Когда же она повернулась к нам лицом, её большие глаза были полны слёз, а бледные щёки покрыты красными пятнами
– Мне пора! – почти шёпотом произнесла она.
– Я Вас провожу! – с шутовским видом предложил свои услуги Цюрихов и приблизился к ней не совсем твёрдой походкой. Он хотел взять Риту за руку, но она вдруг размахнулась и наградила его увесистой оплеухой. Поэт покачнулся. Мне даже показалось, что  он непременно упадёт. Женщины от удивления раскрыли рты.
– Отличная работа! – пробормотал Костин и с полным воодушевлением выпил очередную порцию коньяка.
Цюрихов между тем опомнился и опять, было, вознамерился подойти к Рите, но я схватил его за плечо и с силой усадил на место. Он всё-таки был порядочно пьян. К нему подскочила моя жена и стала оказывать ему помощь, в которой он, собственно, и не нуждался.
– Пойдём, Рита! – сказал я и дотронулся до её холодной руки.
Она не двигалась, словно застыла. Тогда я легонько потянул её за собой. Мы вышли на улицу. Заря догорала, была уже ночь. Всю дорогу мы молчали. В домике, в котором она снимала комнатушку, во всех окнах горел свет, и только одно окно было тёмное.
– Спасибо, – сказала Рита, – дальше не нужно.
Мне не хотелось сразу возвращаться домой. Я долго стоял на том месте, где девушка оставила меня одного. Она давно уже скрылась за калиткой небольшого сада, а я всё ещё смотрел ей вслед.
 «Сейчас она войдёт в свою комнату и включит свет, и тогда во всех окнах будет светло!» – подумал я.
Однако окно её оставалось тёмным. Признаться, мне было невыносимо грустно смотреть на маленький домик, в котором изо всех окошек лился тёплый свет, и только одно оставалось неосвещённым. «Отчего она не включает свет? Наверное, вошла в комнату, упала на кровать и дала волю слезам».
Я тяжело вздохнул и не спеша зашагал к себе. А навстречу мне саженьими шагами торопился Лертов. Я как-то сразу, по фигуре и рисунку движений, догадался, что это был он.
– Уже не догонишь! – сказал я, когда он едва не столкнулся со мной.
– Она что-нибудь знает? – спросил он, запыхавшись.
– Цюрихов всё выболтал... прямо при ней. Кажется, он сделал это спьяну.
– Подлец! Я же просил его никому ни слова не говорить! И он обещал мне это.
– Он зол на тебя из-за Сафронецкой.
– Этим он передо мной  не оправдается. Скажи ему, чтобы убирался! Завтра же!
– Хорошо! – пообещал я.

***

Утром я отвёз Цюрихова на станцию. Взъерошенный, с небритой рыжей щетиной, он вызвал во мне недобрые чувства.
«Что могла отыскать моя жена в этом чурбане? – спрашивал я себя. – Неужели действительно для женщин внешность не имеет никакого значения?»
Цюрихов раза два попытался что-то сказать в своё оправдание или, по крайней мере, объясниться, но я не захотел его слушать.
– Пойми же, наконец, не Лертову ты навредил! Он просто тебя не замечает. Ты разбил сердце Риты! – оборвал я его грубо.
Он только жалко усмехнулся и ничего не ответил. Мы распрощались холодно и сухо: даже не пожали друг другу руки.
Я так быстро вернулся на дачу, что успел к завтраку. В гостиной сидел Костин. Как всегда перед ним стояла начатая бутылка с крепким напитком. Дверь в комнату Сафронецкой была отворена. Она работала: спешила закончить портрет Лертова. На мой вопрос, где все остальные, ответила, что жёны на озере, а Лертов, взяв Цезаря, удалился в неизвестном направлении.
В обеденное время я, как обычно, вошёл в гостиную. Костин дремал в кресле-качалке. На полу, ближе к столу, со всеми собачьими удобствами развалился Цезарь. Он лежал головой в сторону двери, которая вела в покои его хозяина. Приглушённо звучала музыка. Я напряг слух и память: звучал первый фортепианный концерт его любимого композитора. «Скверно у него на душе, раз слушает музыку своего любимчика. Ведь он всегда слушает музыку Рахманинова, когда ему особенно тяжело» – подумал я.
Между тем жена моя с помощью художницы накрыла на стол. Можно было начинать обедать. Я позвал Лертова.
– Иду! – глухо отозвался он.
Дослушав до конца фрагмент концерта, по-моему, первую часть, Лертов выключил радиолу и через минуту предстал перед нами, как всегда строгий и подтянутый. Он сел на своё место и приступил к еде. Я не мог не удивиться тому обстоятельству, что ел он с завидным аппетитом. Особенно налегал он на жареную телятину. Покончив с едой, он, как всегда, поблагодарил хозяйку, похвалил её кулинарное искусство, потом взял свою палку и, не проронив больше ни слова, отправился на прогулку. Цезарь побежал за ним следом.
«Поспешил к своей Рите замаливать грехи, – предположил я, – а может быть, и не к ней вовсе, а к Вере».
Он вернулся поздним вечером, когда мы давно уже поужинали и готовились к чаепитию. Мы смотрели на него с любопытством, но никто из нас не решился заговорить с ним первым.
– Был у неё, – сказал он мне.
– Как она себя чувствует? – спросил я, не сомневаясь, что он был всё-таки у Риты. Мой озабоченный вид, вероятно, тронул его.
– Как ни странно, выглядит она отлично! Только немножко осунулась, но ей это даже к лицу! – ответил он, взглянув на меня с благодарностью.
– Как, она тебя не прогнала? – искренне удивилась моя жена. – Где же её женская гордость?
– Прогнать меня? – вскинул голову Лертов.
– У неё нет ни самолюбия, ни характера! – высказала своё мнение и жена Костина.
Лертов даже не счёл нужным посмотреть в её сторону.
– Ничего вы не понимаете! – обрушилась на женщин Сафронецкая. – Рита отдалась Лертову по любви, и этим всё сказано.  Девушка, которая пожертвовала собой, не может разлюбить своего соблазнителя. Как же она могла прогнать своего любимого, если даже он сделал ей больно? И гордость, и самолюбие, и характер – всё это у неё есть и даже больше, чем у всех нас вместе взятых. Она женщина идеальная! Ведь не секрет, что некоторые женщины являются таковыми только по названию.
Запальчивость и даже как будто злоба слышны были в интонациях голоса художницы, но трудно было понять, к кому они были больше обращены, к моей и Костиной жёнам или к самому Лертову.
– Не знаю, может быть, всё это и так, но я на месте Риты ни за что не простила бы изменнику, ; стояла на своём жена Костина.
– Да никогда не представится тебе такая возможность! – бросила ей в лицо Сафронецкая.

28

На другой день Лертов пришёл к ужину не один, а со своей возлюбленной. Рита, по-видимому, полностью оправилась от пережитого ею потрясения. Во всяком случае, выглядела она посвежевшей и помолодевшей. «Девочка, настоящая девочка! Разве дашь ей двадцать лет?» ; осыпали её комплиментами наши женщины.
Казалось, всё вернулось на «круги свои». Какое-то время наша дачная жизнь продолжалась по сложившемуся порядку, но меня ни на минуту не покидало предчувствие надвигающихся катастрофических событий.
Заметил я, что с Лертовым творится что-то неладное. Да и Рита, если присмотреться, стала раздражительной и нервной. Она старалась не показывать своего настроения, но в глазах её таились страх, тревога и тоска.
– Что с вами происходит? – спросил я Лертова, не в силах справиться с охватившим меня беспокойством.
– С чего ты взял? – ответил он вопросом на вопрос, изобразив на лице своём крайнее недоумение.
– Видишь ли, у тебя появились новые морщины.
– Не знаю, ведь я не имею привычки разглядывать себя часами в зеркале. Я не пушкинский денди... И тем более я не девица праздная, озабоченная своей внешностью. И почему ты решил, что с нами что-то может произойти? Ничего, можно сказать, не произошло... Так, пустяки.
– Пустяки ли?
– Говорю же тебе!
– Тебе видней. Только не нравится мне твой вид. Всё хмуришься как осенний ненастный день.
– Успокойся, Лютик! Ведь это всё не настоящее. Всё это только глупая и никому не нужная игра! – вдруг переменил он интонацию и тему, причём сказано это было как-то загадочно и с непонятной мне резкостью.
– Ты о чём это? – уставился я на него вопросительным знаком.
– Как о чём? О мелодраме с самым коротким названием — жизнь!
– Слишком заумно и заоблачно звучит!
– Ладно, успокойся, старик. Всё идёт своим чередом, накатанной колеёй. Что может быть нового в этой вечно повторяющейся жизни? Но оставим, однако, эту старую, как мир, тему!
«Какую тему? – подумал я. – О чём, собственно, он говорит?»
Рита, наверное, ещё раньше меня почувствовала, что в настроении Евгения произошла странная перемена. Она не мучила его вопросами, как время от времени делал я, но весь её вид красноречиво спрашивал: «Что, что могло случиться с тобой, любимый?» По воспалённым усталым глазам Риты можно было догадаться, что нервы её расстроены и что ей знакомы муки бессонницы.
***
Однажды мы проснулись и увидели, что погода окончательно испортилась. День был серый, унылый. В окна монотонно стучал дождь. Настроение у всех сразу упало. Даже лица женщин потускнели, стали какими-то бесцветными, несмотря на импортную косметику. Костин мрачно сосал сигарету. Лертов был погружён в себя. Меня охватила беспричинная тревога. Я не находил себе места. «Неужели всему виной скверная погода?» – глупо спрашивал я у самого себя.
– Славный денёк! – сказал Лертов и встал из-за стола.
– Но только не для меня, – возразил я. – Это не погода, а мокрида. Под ногами хлюпает, сверху льёт как из холодного душа.
– Эх, вы, нытики! А я люблю, сам не знаю почему, эту серую пелену дождя, этот ровный шум воды! Меня всё это как-то лечит, успокаивает, – сказал Лертов, насмешливо скривив губы.
– Нет, братцы! В такой день, как сегодня, лучше всего сидеть в каком-нибудь тёплом сухом местечке, например, в ресторашке или кафушке, а то и просто в уютной квартирке, и пить себе водочку, курить хорошие сигареты, травить смачные анекдоты и поглядывать равнодушно в окошко. Вот это, я понимаю, жизнь, это по мне, – изложил своё отношение к погоде Костин, который пребывал в благодушном настроении после приёма горячительного лекарства.
– Размечтался! – проворчала его жена. – Кто о чём, а вшивый о бане.
Беседа не завязывалась. Молча поглядывали мы на улицу. Через минуту-другую Костин нашёл другую тему:
– Рита, конечно, не рискнёт выйти из дому: в такой ливень никакой зонтик не спасёт – промокнешь до нитки.
– Но она наденет плащ, да сверху ещё зонтиком прикроется! – повела тему дальше моя жена. В её голосе было немало ехидства, правда, искусно припудренного под доброжелательство.
Лертов о чём-то думал или мечтал, иногда незаметно вздрагивая, как в лёгком ознобе.
– Плащ не спасёт от такого проливного дождя, ; простодушно пояснил Костин моей жене.
– А вот посмотрим! – возразила Сафронецкая, остановив свой острый взгляд на Лертове.
Евгений молчал. Художница сладко зевнула, забыв прикрыть рот рукой, сделав это, может быть, специально, чтобы мы могли увидеть её красивые зубы. Она лениво встала и медленной походкой  двинулась в сторону своей комнаты. Остановившись у самой двери, она повернулась к нам, потянулась по-кошачьи и сказала:
– Пойду-ка я лучше досплю! В дождливую погоду только спать!
Опять наступило молчание. Костин ёрзал на своём стуле – его вдруг осенила новая идея:
– Знаешь, Евгений... Почему бы тебе ни жениться? Она чудесная девушка!
При этих словах Лертов вздрогнул, осмотрел Костина орлиным глазом и язвительно улыбнулся... «Ну, держись, Виктор! – усмехнулся я самому себе. – Сейчас ты поплатишься за свою нетактичность!» И точно: я не обманулся. Лицо Евгения вдруг просветлело, в глазах его заиграли злые смешинки. Он, подобно опытному оценщику, внимательно посмотрел на Костину половину и промурлыкал почти нежным голосом:
– Ты советуешь мне жениться? Ты прав, пожалуй, я женюсь. И как не жениться? Смотрю я на вас и любуюсь: какая счастливая пара! Верный муж! Добродетельная жена! О чём ещё мечтать бедному человеку?
Жена Костина вспыхнула, глаза её метнули стрелы негодования в сторону Лертова, но тот даже не заметил этого и, естественно, остался цел и невредим.
– Нет, в самом деле! Я говорю на полном серьёзе... Ведь она отличная девушка! – не мог успокоиться Костин.
– Была когда-то девушкой! – уточнила моя жена и, покосившись в сторону Лертова, многозначительно улыбнулась.
В ответ на этот грубый выпад Лертов не проронил ни слова, но я заметил, как по лицу его пробежала мгновенная судорога.
– Ну, хоть и женщина... В наше время все девушки вдруг стали женщинами. Даже школьницы торопятся вступить в звание женщины, ; скал Костин.
– Вот ещё отыскался специалист по женскому вопросу! – засмеялась его жена.
– Всё равно лучше Риты никого не найти! – не унимался подвыпивший поэт.
– Кажется, он уже нашёл! – сказала моя жена с плохо скрываемым злорадством.
– Уже нашёл? Лютик, что это болтает твоя половина? – встрепенулся Костин.
– Да, нашёл! И все это знают. Нашёл женщину, девушку, может быть, которая лучше Риты! – охотно пояснила моя жена.
Тут уж я не выдержал и пошёл в наступление на свою не в меру разошедшуюся жёнушку.
– Кажется, ты перешла всякие границы!
– Она, наверное ..., как говорится, с цепи сорвалась! – с пьяной развязностью поддакнул мне Костин, за что получил в наказание презрительную усмешку гордой женщины.
– Виктор, Виктор! Как ты разговариваешь с дамами? Просто ты должен знать, что даже самые добрые женщины любят иногда дать работу своему языку, – встал на защиту поэта Евгений.
Моя жена почувствовала себя оскорблённой. Лицо у неё то краснело, то бледнело, а руки заметно дрожали. Я застыл на месте в ожидании — боялся, как бы у моей прекрасной половины не разыгрался истерический приступ. С облегчением вздохнул я, когда увидел, что она овладела собой.
– Давайте, сменим пластинку! – предложил Лертов, заметив болезненную реакцию моей жены. – Поговорим, например, о добре и зле. Ведь некоторые люди, заблуждаясь, думают, что зловредность украшает человека.
Не знаю, нарочно ли сказал так Лертов или случайно вырвались у него эти слова, но только жена моя снова почувствовала себя страшно оскорблённой.
– Но ведь ты сам всех ненавидишь и презираешь! Ты настоящий мизантроп! – сказала она, постаравшись по возможности скрыть свои эмоции за подобием улыбки на бледных губах.
– Я был бы счастлив, если бы действительно ненавидел род людской. Ведь ненависть происходит от любви. Нет, к сожалению, я не мизантроп, – спокойно парировал Лертов.
– Ты любишь только себя одного!
– А ты хочешь сказать, что любишь не себя, а других? Но могла бы ты, спрашивается, любить больше себя самой, например, отца с матерью или собственного мужа? – улыбнулся иронически Лертов.
– Евгений! Прошу тебя, оставь в покое мою жену! – поспешил я вмешаться, опасаясь, как бы обмен колкостями не вызвал всё-таки у жены нервического припадка.
– Цезарь! – позвал Лертов свою собаку.
Добрый пёс подбежал к хозяину и лёг у его ног.
– Скажи, Цезарь, кого ты любишь?
Пёс зевнул от волнения и, забив хвостом по полу, лизнул руку  Лертова.
– Дождь почти перестал! – радостно объявил Костин.
– Кто хочет прогуляться? –  предложил Лертов.
Я вышел с ним на улицу. Солнце выглянуло из-за туч. Воздух благовонил землёй, травой и деревьями. Воробьи стайками перелетали с забора на забор и возбуждённо чирикали, над берёзами и елями кружили грачи, издавая протяжные громкие крики. Босоногие мальчишки бегали по лужам, весело гогоча. Мамы и бабушки звали их домой строгими голосами. Было прохладно, но после душных жарких дней приятно было вдыхать полной грудью свежий бодрящий воздух. Лертов вполголоса напевал красивую мелодию, показавшуюся мне знакомой. «Ну, конечно же, он мычит романс своего кумира!» констатировал я, довольный тем, что узнал музыку даже в самом приблизительном исполнении. Цезарь бежал всё время впереди нас. Иногда он оглядывался, чтобы посмотреть на хозяина и прочесть на его лице одобрение своего поведения. Чувствуя, что его бог (вожак) чем-то озабочен, он становился всё беспокойней. Один раз он даже взглянул на нас вопрошающе и не дождавшись ответа побежал по тропинке, ведущей к озеру. «Собака, и та понимает ситуацию», – отметил я.
– Скажи всё-таки мне, что случилось с тобой? – спросил я напрямик, посчитав, что теперь не время быть излишне деликатным.
– Ничего особенного, – ответил он.
«Неужели мне только показалось, что он давно уже хочет сказать мне что-то важное?» – подумал я.
– У тебя всегда один и тот же ответ: ничего особенного! Но ведь я вижу, что ты раздражён... раздражён до крайности, ; снова приступил я к нему.
– Немного есть... А что тебе от меня нужно?
– Да ничего мне не нужно. Просто мне кажется, что ты захандрил не на шутку.
Мы помолчали, а через десяток секунд, не выдержав, я сказал:
– Может быть, моя жена тебе насолила? Сам знаешь, какой у женщин характер...
– Твоя жена? Да она просто ангел... по сравнению с другими ангелами.
– Чем же ты тогда недоволен?
– Ты прав, я действительно недоволен, но только не чем, а кем. Так и быть, признаюсь: я недоволен собой и только собой. Не знаю, насколько доволен собой ты, а я точу на себя большой зуб!
– Но твоя совесть чиста, сказал я, не поняв, к чему клонит мой друг.
Тут он поморщился, точно ему под нос сунули общепитовского таракана или воздушную американскую кукурузу.
– Чиста ли моя совесть? Наверное, чиста... Не могу утверждать этого твёрдо... Но дело совсем не в совести, а совершенно в другом.
– Так в чём же тогда дело? Скажи мне!
– Просто я изнываю от вынужденного бездействия. Точнее сказать, меня угнетает отсутствие настоящего дела, – пояснил он свою мысль.
– А как же твой научный подвиг? Как же твои экспериментальные исследования? А твои теоретические новшества? Разве у тебя остаётся время  на пустую рефлексию?
– Мои эксперименты? – усмехнулся горько Лертов. – Они отнимают только часть моих сил, если не частичку. Да, я действительно чувствую себя праздным, действительно страдаю от безделья! Я всегда стремился найти себя в этой жизни, но ни к чему не лежала моя душа, ни к чему она не могла прилепиться со всей страстью и любовью. Всё, что могли мне дать или предложить, было мизерным для моих возможностей и моего представления о смысле жизни. Я никогда не признавал принижающих мелочей, о которых говорил ещё самый “человечный человек”.  Мне нужно большое дело! Я хочу показать себе и другим, на что я способен. Но в этом мире за первые роли дерутся насмерть. И мне также ничего не остаётся, как начать по-настоящему драться за право быть если не первым, то хотя бы одним из первых. Свою научную карьеру я рассматриваю всего лишь как тихую гавань, в которой можно до поры до времени отсиживаться. Нет, пока  не добьюсь своего, я не успокоюсь.
– Что же ты в таком случае считаешь большим, стоящим, настоящим в этой жизни? – спросил я, побоявшись признаться, что я ничего не понял толком из его монолога.
– Если жизнь – большой театр, то я хотел бы сыграть роль яркую, которая вполне смогла бы меня увлечь! – пояснил Лертов, при этом он говорил будничным тоном, спокойно, даже прозаически, словно он говорил о чём-то давно выстраданном, хорошо обдуманном.
– Роль героя или что-то  в этом роде? – задал я уточняющий вопрос.
– Да, в этом роде, – было мне ответом.
От удивления я, как говорится, остолбенел. Я готов был услышать всё, что угодно, но только не это странное признание. Особенно меня поразил его голос: ровный, спокойный, твёрдый.
– Может быть, ты мечтаешь о кресле министра? – съязвил я.
– Что министр? Министр – это пешка, которая ходит по желанию более крупных фигур, – отозвался он презрительно.
– А не слишком ли широко ты замахиваешься? – горячо стал убеждать я Лертова. – Что за безумная мечта? И к чему всё это? Разве нельзя быть великим с другой стороны? Ну, просто быть честным, порядочным человеком?
– Что я слышу? Сам не захотел быть просто честным  человеком... Простым советским человеком! А мне..., мне, который предложил в своё время теорию продвижения на Олимп, ты говоришь о какой-то ерунде! – решительно возразил Лертов. – А главное, – подчеркнул он, – у меня теперь, кажется, появились реальные шансы на успех. Ведь очень многое зависит от счастливого случая.
– Какие там ещё шансы? – невольно вырвалось у меня. – Разве можно взойти на этот неприступный Эверест?
Но взгляд Евгения, твёрдый и непреклонный, заставил меня допустить возможность невозможного. «Ведь каждый имеет право испытать свою судьбу!» – внутренне согласился я с ним.
– И поэтому я решил жениться на дочери Пиотровского, – заявил он. – Я не сказал бы об этом даже тебе, но твой Цюрихов разболтал мою тайну.
– Понятно... А как же Рита?
– Не задавай мне детских вопросов, ; нехотя ответил он.
– Ты решил бросить Риту? – вознегодовал я.
– Я люблю её и буду любить всю жизнь, ; торжественно и даже театрально произнёс он.
– Бедная Рита! – сказал я с горечью.
– Да, я люблю её! И думаю, ни один мужчина никогда не любил так, как я люблю мою Риту!
– Какие громкие слова! – сказал я неодобрительно.
– Но я не хочу упустить своего шанса. Будет ли успех, не знаю, но заслуживает похвалы и сам замысел, – сказал и холодно взглянул на меня Лертов.
– Желаю успеха! – буркнул я, решив поставить точку в крайне неприятном для меня разговоре.
Лертов нагнулся и потрепал по голове своего Цезаря, который, видя, что его хозяин не в духе, смотрел на него умными преданными глазами.

29

На следующий день Лертов встал поздно, часов в двенадцать..., не раньше. Когда он вышел к завтраку, мы уже начали приготовления к обеду. Не обращая внимания на наше любопытство, он спокойно со всеми поздоровался, поцеловал Риту, которая уже успела придти к нам, сел за стол и  стал ждать, когда ему подадут перекусить. «Как всегда, эталон мужчины!» – констатировал я, оценив по достоинству его гладко выбритые щёки и аккуратно причёсанные волосы. Моя жена поставила около него тарелки с едой и коньяк. Убедившись в том, что никто не хочет к нему присоединиться, он быстро и не без аппетита расправился с салатом и телятиной, до коньяка же не дотронулся. “Ничего, Виктор употребит!” – подумал я. Рита молча наблюдала за своим любимым, её голубые глаза были задумчивы и печальны. Тёмные круги под глазами, опухшие веки и бледные щёки говорили о подавленном состоянии девушки.
«Болит, наверное, девичье сердечко» – вздохнул я украдкой, почувствовав острую жалость к несчастной девушке.
– Какая там погода? Спросил между тем Лертов.
– Прямо по заказу! – бодро ответил Костин и опрокинул себе в рот очередную порцию коньяка.
– На улице тепло и солнечно! После обеда мы уходим на озеро, – сказала Сафронецкая.
– Мы, это кто? – спросил Лертов.
– Мы и тебя приглашаем! – ответила художница.
– Благодарю! Но у меня есть другое приглашение: сегодня же уезжаю, ; небрежно, как о чём-то совершенно незначащем для него, – сказал Лертов.
Я хотел узнать, куда он вдруг собрался, и что вообще означают его слова, но Рита меня опередила.
– Куда? – быстро спросила она, встав с кресла и подойдя вплотную к Лертову.
– Да он просто мистифицирует нас! Никуда он не собирается уезжать! – поспешил я успокоить Риту, стараясь в то же время перехватить взгляд Евгения, чтобы попытаться  найти в нём ответ на вопрос девушки.
– Нет, я не шучу! – возразил Лертов. – Я действительно уезжаю. Вот и письмо от моего близкого знакомого. Он яхтсмен, капитан экипажа. Он просит меня быть к завтрашнему дню у него. Завтра же снимаемся с якоря. До Волги будем добираться по каналу, а там поднимем паруса и начнём гонки.
– А какой же у вас будет маршрут? – спросил я, всё ещё не решаясь поверить словам Лертова.
– Зачётный участок – «Углич – Куйбышев». – Мы пройдём чуть ли не всю Волгу! Мы...
– Так ты всё-таки уезжаешь? – перебила его Рита, которая ещё надеялась, что её любимый всего лишь увлёкся дурацким розыгрышем. Вместо ответа он устремил на неё свой взгляд, в котором она прочитала всё, что её интересовало. Опустив голову, тихо, почти шёпотом, произнесла она покорно:
– Что ж? Раз это тебе так необходимо...
– Да, мне это необходимо, ; также тихо сказал он. – Ты сама знаешь, что мне нужно убежать на время от самого себя... Перемена мест лечит. Да и Волгу посмотреть хочется, давно мечтал побывать на великой реке. Я скоро вернусь, примерно через месяц мы увидимся.
Через час Лертов и Рита попрощались с нами. Я хотел подвезти их до станции на своей «Победе», но они отказались, так как решили идти пешком.
– И мне давно пора убираться отсюда! – вздохнула Художница.
– И мне пора! – сказал Костин, сделав вид, что не замечает своей жены, которая сидела прямо перед его носом.
– А меня хочешь здесь оставить? – подала она свой голос, повернувшись к мужу.
– Ах, как надоела ты мне, моя половинушка! И зачем я только женился? – шутливо, по-шутовски отмахнулся от неё поэт.
– Опять уже на бровях!? – удивилась она. – Когда только кончится это поклонение рюмке?
– Когда я пьян, а пьян всегда я, – попробовал запеть поэт, но закашлялся.
– Говорю тебе: придёт конец моему терпению!
– Хватит вам препираться! – остановил я их.
Они замолкли. Моя жена стала убирать со стола.
– Чьё это письмо? – спросила она, показав нам разорванный конверт.
– Это Евгений оставил, дай сюда! – сказал я. – Посмотрим, что там ему пишут.
 «Дорогой Евгений! Не поможешь ли ты мне в одном важном деле? Я должен пройти на своей старой яхте – (Помнишь ли трофейную калошу из красного дерева? Говорят, она принадлежала самому Герингу) – около трёх тысяч километров. Мне нужен хороший рулевой. Если у тебя есть желание и время, соглашайся: раскаиваться не придётся. Волга стоит того, чтобы по ней прогуляться... Отходим 20 июля. Сборы на моей квартире. Твой Ревутов». Письмо было написано на типографском бланке, на котором было указано, кто такой Ревутов: доцент, кафедра биохимии и т.д.
Мне стало грустно и больно. «А ведь у меня не осталось никакой романтики, никто меня никуда не приглашает, только из редакций журналов периодически приходит деловая корреспонденция!» – с тоской подумал я.
– Эх, уехать бы куда-нибудь! Забраться бы в лесную глушь или затеряться бы на степном просторе! – исторглось, словно вздох, из моей груди. – Как мне всё надоело! Как хочется жить! Хочу на волю!
– Кто тебя держит? – не без подначки процедила моя жена.
– Конечно, не ты — есть обстоятельства поважнее! – ответил я и почувствовал, как злость и ярость беспричинно овладевают мной.
– Да я же пошутила! Всё это пройдёт! Как с яблонь лёгкий дым! – вдруг ласково заворковала жена. – Ты просто устал от шума, от людей... Тебе нужен покой.
Она села рядом со мной и стала гладить мне голову своей тёплой сухой ладонью. Вопреки её ожиданиям я не оттаял, настроение моё не изменилось. Я впервые грубо оттолкнул её руку. Она удивлённо посмотрела на меня: моё поведение озадачило её. Я же видел жену насквозь. Больше всего она боялась потерять меня теперь, когда я был ей ещё нужен.
– Ты права: проходит всё! – сказал я как можно спокойнее, постаравшись зажать в тиски свои эмоции.
– Ищи истину в вине! – неожиданно прокомментировал Костин из своего угла.

30

Мелькнуло лето. О Лертове ничего не было слышно. Несколько раз заглядывал я к Рите, чтобы спросить, нет ли от него писем… Но она только отрицательно качала головой. Она ничего не знала о своём возлюбленном, и это обстоятельство приводило её в отчаяние. Мне запомнилась болезненная бледность её осунувшегося лица. Ясно было, что она продолжала любить Евгения и ждала его с неослабевающей надеждой. Она верила в любовь.
В начале сентября я посетил квартиру Лертова. Дверь открыла совсем седая женщина, сгорбленная, с тяжёлым потухшим взглядом из-под насупленных бровей. Я не сразу узнал в ней мать Евгения. Я напомнил о себе. Подобие улыбки, тусклой и безжизненной, появилось на её лице. Она пригласила меня  пройти в комнату, в которой я уже успел побывать в тот памятный день, когда мы собирались ехать на мою дачу. Порывшись в бумагах, разбросанных по всему столу, она подала мне пару открыток. Я пробежал глазами строчки, написанные знакомым ломаным почерком. Одна открытка была отправлена из Казани, другая — из Ульяновска (Симбирска). Только этим они и отличались. Содержание же открыток было почти одинаковое. «Здравствуй, мама! – писал Лертов. – У меня всё хорошо. Что можно сказать о Волге? Это действительно великая река. Жаль только, что она страшно грязная. Не знаю, водится ли в ней какая-нибудь рыба. Берега поражают своей красотой, но только издалека. Стоит подойти к ним поближе, как сразу увидишь всякую грязь и хлам. Я здоров, как никогда. Главное, береги себя. В Москве буду недели через три-четыре. До свиданья! Евгений».
«Бедная старушка, – подумал я, не хватает тебе сыновней любви и ласки!» Старики — те же дети, только никому не нужные. Совесть моя зашевелилась. С чувством вины вспомнил я о своей матери, доживающей одинокие годы в заброшенной, разорённой, как теперь пишут, неперспективной деревеньке. Сколько лет собирался я  побывать на родине, навестить родную мать, да каждый раз находил причины, оправдывающие собственную лень и бездушие. «Завтра же беру билет на поезд и еду!» – решил я на этот раз твёрдо и окончательно.
Среди множества бумаг, лежавших на столе в рабочем беспорядке, обратил я внимание на две толстые тетради. Раскрыв одну из них и пробежав глазами по нескольким абзацам, я понял, что это были дневниковые записи Евгения. Расположившись на жёстком стуле, я погрузился в чтение. Пока несчастная старушка хлопотала на кухне по части приготовления чая и какой-нибудь еды, я успел бегло просмотреть обе тетради. Откровенность, с какой излагал Евгений эпизоды из своей жизни, поразила меня. Ещё больше я был поражён его взглядами на отношения, складывающиеся ежедневно между обществом и личностью. Я с трудом поборол в себе искушение унести незаметно дневник Лертова с собой. Угостившись чаем и бутербродами с колбасой и сыром, я поблагодарил старую женщину, которую я вдруг полюбил как собственную мать, и попрощался с ней, не догадываясь, что больше с ней никогда не увижусь.
В конце сентября Лертова в Москве ещё не было. «Уж не пропал ли он без вести?» – подумал я. Предчувствие непоправимой беды не покидало меня. С тяжёлым сердцем уехал я в творческую командировку. Моя жена ещё раньше улетела на юг, где давно  уже отдыхал Цюрихов. Было ли это случайным совпадением или заранее обдуманным планом, сказать трудно. Когда я вернулся в Москву, меня ждало печальное известие о гибели Евгения. Я разыскал доцента Ревутова, который поведал мне некоторые подробности разыгравшейся трагедии. Оказывается, на Волге, перегороженной плотинами, встречаются такие громадные водные пространства, что даже с палубы теплохода нельзя увидеть берега. Камское устье – одно из таких мест. Когда они проходили Камскую акваторию (это было уже на обратном пути), неожиданно налетел шторм. Яхта ударилась о затонувшее бревно и получила пробоину. Они едва успели достать спасательные костюмы, причём жена Ревутова, женщина слабая и неопытная, выпустила свой костюм из рук. Подхваченный порывом ветра, он улетел далеко в сторону. Тогда Лертов отдал ей свой костюм, а сам взял в руки спасательный круг. Он был лучшим пловцом в команде и по-другому поступить не мог. Возражения Ревутова не помогли. Когда яхта наполнилась водой, они бросились в воду и поплыли к берегу, до которого было несколько километров. Шквалы ветра, проливной дождь и стенообразные водяные валы мешали плыть. Единственное, что могли делать потерпевшие — держаться изо всех сил на поверхности воды и не пытаться плыть против ветра. Когда их совершенно обессиливших прибило, наконец, к берегу, они заметили, что Лертова среди них не было. Когда же буря стихла, и тучи рассеялись, когда они поднялись с трудом на высокий берег и осмотрели внимательно водную равнину, поняли окончательно, что их рулевой стал жертвой стихии.
«Он был отличным пловцом, но, возможно, его захлестнуло волной, а может быть, он полностью израсходовал свои силы в непрерывной борьбе с водяной каруселью... Кто знает?» – закончил свой рассказ доцент Ревутов.
Мать Евгения, как только узнала о гибели сына, слегла и вскоре скончалась. Я заходил в церковь, где её отпевали.

***

Расскажу коротко о том, что произошло в дальнейшем. Жена моя развелась со мной и вышла замуж за Цюрихова. И не удивительно: ведь поэт делал стремительную карьеру. Я полагаю, что он родился под счастливой звездой. Он был, безусловно, талантлив. Критики то дружно хвалили его, то охотно ругали, чем и создали ему имя. Будет ли он счастлив с моей теперь уже бывшей женой? Пусть попробует. Сам же я убедился в том, что женщины... Впрочем, не буду говорить о них плохо.
Костин окончательно спился, жена усердно, но безуспешно занимается его лечением.
Сафронецкая стала известной художницей. Я не терял с ней дружеской связи. Прошло не так уж много времени, года два, после злополучной гибели Евгения. Однажды она мне позвонила, чтобы пригласить посмотреть её новые картины.  И вот мы идём с ней от холста к холсту, я машинально хвалю её работы, как вдруг один портрет действительно привлёк моё внимание.
– Никак Лертов? – спросил я поражённый.
– Да, это он! – сказала художница с гордостью. – Узнаёшь?
– Ещё бы не узнать! Но ведь это не столько портрет Лертова, сколько его идеализированный образ.
– Ты прав, я задумывала портрет Евгения как образ героя нашего смутного времени.
Я стал рассматривать портрет. Открытое лицо, насмешливая улыбка, живой выразительный взгляд, обращённый прямо на зрителя, взгляд человека деятельного, целеустремлённого, гордого, уверенного в своих силах, бесстрашного — вот что я увидел.
– Ты сделала его настоящим героем! – заметил я.
– Он и был таким! – ответила художница. – Портрет Евгения – моя лучшая работа на сегодняшний день. Я работала с увлечением, мне хотелось донести до зрителя идею о том, что и в наше безвременье встречаются ещё люди, достойные подражания.
– Поздравляю с успехом! Ты настоящий мастер, – сказал я и крепко пожал ей руку.
– А что Рита? – не удержалась она.
– Я слышал, что она умерла во время родов.
– А ребёнок?
– Мальчик-то? Остался жив.
– А кто ж его отец?
– Наш герой.


Рецензии