Тексты о фр. лит-ре. Маргерит Дюрас. Боль

      Как соотносится текст "Douler" Маргерит Дюрас c высказываением из Жан-Поля Сартра
"Ce n`est pas la parole qui est faux-semblant, c`est l`act qui prouve."
 "Правда не в обещаниях (речах и клятвах), которые есть лишь уловка, а в делах",
(которые и есть истина)?

  Сначала посмотрим на оригинальные тексты Маргерит Дюрас и тексты о самом произведении и их авторе - Магрерит Дюрас, написанных другими авторами ( в сокращении  - Л.М.).

1.
      а) Перевод с французского М. ЗЛОБИНОЙ текста М. Дюрас
     БОЛЬ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    в)МЕСЬЕ Х, ИМЕНУЕМЫЙ ЗДЕСЬ ПЬЕР РАБЬЕ. . . . . . . . . . .
    с)АЛЬБЕР из "КАПИТАЛЯ" . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    d)Жан-Франсуа Жосслен. Правда о Дюрас. . . . . . . . . . .
    e)Лор Адлер. О чем не рассказала Маргерит Дюрас. . . . . .

     а)Маргерит Дюрас в произведении, которое переведено по русский под названием "Боль", рассказывает в жанре автобиографии о некоем весьма жутком эпизоде из своей жизни, имевшем место на излете второй мировой войны. Она якобы находит свой старый дневник и...
     Вот как она это описывает:

     "Я обнаружила этот дневник в двух тетрадках, лежавших в голубом шкафу  в Нофль-ле-Шато.
     Я совершенно не помню, что писала его.
     Знаю,  что  это писала  я,  узнаю  свой  почерк и подробности описанных событий, вижу место действия, свои поездки, вокзал д'Орсэ, но  не вижу себя, пишущую дневник.  Когда это было, в каком году, в какое  время дня, в  каком
доме? Ничего не помню. В  одном я уверена: этот  текст не был написан в те дни, когда я  ждала. Робера Л., это просто немыслимо."
    Вот это, в поисках ключа к этому весьма значительному произведению, и возьмем себе сразу на заметку. ТО есть речь идет о документе, который представлен как военный дневник, там даже стоят даты записей - но автор сразу предупреждает, что это не было написано в те дни, потому что это было просто немыслимо. И это правда - писать подробные дневники, когда все нервы на пределе, и что будет завтра, может только разве что блокадница - точно зная, что она скоро умрет, и надо оставить хоть какие-то записи потомкам - им это может пригодиться.
   Тем более невозможно писать художественное произведение о войне, когда эта война пока ещё идет.
     "Как могла я  написать эту вещь, которую и сейчас еще не умею определить и которая  ужасает  меня, когда  я ее  перечитываю.  И как  я могла на  годы
оставить этот текст в сельском доме, регулярно затопляемом в зимнее время?"
  Т.о. автор как бы находился в не совсем адекватном состоянии, когда писал этот дневник - вот какую подсказку подкидывает автор читателю (или издателю?).
     "Впервые я вспомнила о нем, когда журнал "Сосьер"  попросил  меня  дать что-нибудь из написанного в молодости.
     "Боль" - одна из самых важных вещей моей жизни. Слово "литература" тут не подходит.  Передо  мной были страницы, аккуратно  заполненные мелким,  на редкость  ровным и спокойным почерком. Страницы, полные невероятной сумятицы
мыслей и чувств, к которым я  не посмела  прикоснуться и рядом с которыми  я стыжусь литературы."
    Дюрас дает очень высокую самооценку этому документу - (это истинному свидетельству времени) который написан как бы не ей самой, и написан РОВНЫМ почерком, хотя в нем сплошная сумятица мыслей и чувств. Будто писала за неё некая высшая сила.. Текст, и, правда, переписывался несколько раз - до момента публикации.
   Вот (кратко) этот текст:

    "Апрель
     Рядом со мной, против камина - телефон. Направо -- дверь в гостиную и в коридор.  В глубине коридора  --  входная дверь. Он может вернуться  прямо домой,  он позвонит в дверь. "Кто там?" -- "Это я". Он может также позвонить по телефону, сразу как прибудет в транзитный Центр: "Я вернулся..."
 или   "он вернется, позвонит  по телефону и придет. Такие вещи  вполне возможны.  Оттуда все  же возвращаются... Сейчас  много  чего происходит. Они наконец перешли  Рейн... В конце  концов  я дожила  до конца  войны... Надо  быть  разумной: я
жду Робера Л., который должен вернуться.
     Звонит телефон.  "Алло, алло!  У  вас  есть  новости?"..."Вы знаете, что  Бельзен освободили?" Я не знала. Еще один лагерь освобожден... списки  фамилий  появятся  завтра утром.  Надо  спуститься,  купить  газету, прочесть список.  Нет. В висках у меня стучит все сильнее и сильнее. Позвонят  в дверь.
"Кто там?" --  "Из мэрии". В  висках продолжает стучать. Я должна прекратить этот стук.  Его смерть во мне. Она бьется у меня  в  висках. .. Остановить  поток  мыслей,  которые распирают череп и вытекают  из головы.  Я надеваю  пальто,  спускаюсь.  Консьержка  на месте.  "Добрый  день, мадам Л.". Выглядит  она как  обычно. Союзники наступают на всех фронтах. Еще  несколько дней  назад это  было так важно. Теперь уже не имеет  никакого значения. Я больше не читаю  коммюнике.
Бесполезное занятие, теперь они будут наступать  до конца. Все тайное станет явным,  на все, что скрывали нацисты, прольется свет. Апрель, это произойдет в апреле. Берлин в огне.  Красная Армия продолжает свое победоносное наступление... Во рву,  лицом  к  земле,  подогнув  ноги и раскинув  руки,  он
умирает. Он умер. Среди скелетов Бухенвальда - его  скелет... Да, так и  есть, он  умер.  Я  точно  знаю. Боль,  какая  боль, она душит меня, ей  не хватает воздуха. Ей нужно больше места. На улицах слишком много  народа...Улица. В эту минуту в Париже люди смеются, особенно молодежь. У меня нет  никого, кроме врагов..."

   Эта последняя, тоже важная, в ключевом понятии, фраза. Запомним её.

   "...Медленное красное солнце над  Парижем."

( Редкий прорыв описания природы - так и должно быть, одно маленье описание - но оно запоминается. Оно точно, как символ. - Л.М.)

 " Шесть лет войны кончаются. Великое событие века. Нацистская Германия раздавлена.
     Он, во  рву, - тоже... Я предупрежу  Д.:  "Лучше  мне
умереть, на что я вам". Я схитрю --  умру для него еще при жизни,  и  потом,
когда  наступит смерть, Д. почувствует облегчение. Такой вот подлый замысел..."

   Это Д. должен почему-то почувствовать облегчение, если она сама сейчас она, изнемогающая от сердечной боли из-за Р.,  умрет. Почему? Пока это никак не прояснено. Но мы догадываемся - на войне всё перепуталось, перемешалось... И вот наконец мир, пора всё ставить на свои места.

  "Он  уже неделю лжет мне. Я  говорю Д.: "Скажите что-нибудь". Он уже не говорит мне, что я чокнутая, что не имею права  всех мучить... Наверно, я бы не выдержала без Д. Он  приходит каждый день, иногда два раза в день.  Остается со мной... Он улыбается, но улыбка фальшивая. На прошлой неделе он еще подходил ко мне, брал  за руку, говорил: "Клянусь вам, Робер вернется"... Д. подходит ко мне. Я чувствую на плечах его нежные, сильные руки, я прижимаюсь к Д., я говорю:
"Это ужасно".-- "Знаю", --  говорит Д. Я уже ничего не могу.  ...Каждый вечер я засыпаю рядом  с ним в черном рву, рядом с ним, мертвым.

     Апрель
     Я  иду  в Центр  д‘Орсэ.  Мне  стоило  больших  усилий пристроить  туда, Розыскную службу  газеты "Либр", созданную мной  в  сентябре 1944  года. Мне возражали,  что это неофициальная  организация. B.C.R.A.  (Центральное  бюро
разведки и действия) уже обосновалось там и не желало никому уступать место"...
   Мы уже начинаем догадываться, что, на самом деле, кроме возможной смерти Робера, так сильно тревожит героиню дневника - происходит вполне определенное вытеснение и подмена. Немцы уже проиграли, это ясно, но кто выиграл? Вот что так мучительно переждивает она.
      "Сперва  я проникла  туда тайком, с фальшивыми документами  и пропусками.  Мы смогли собрать и опубликовали  в  "Либр" многочисленные данные об эшелонах с депортированными,  об их пересылке в другие лагеря. Там было немало сведений о конкретных  людях...
     Меня  и  моих  четырех  товарищей выставили  за дверь.  Аргумент:  "Все стремятся сюда,  это  невозможно.  Сюда будут  допущены  только секретариаты службы по делам военнопленных". Я возражаю, что нашу газету читает семьдесят пять тысяч родственников депортированных и пленных. "Очень жаль,  но правила запрещают какой бы то ни было неофициальной организации находиться здесь"...Я говорю: "Я буду
драться до конца"... Мы   нашли   маленький  дощатый  столик  и  пристроили  его  в  уголке. Расспрашиваем  пленных. К нам  подходит офицер  весьма  приметной  наружности  - молодой,  в ладно пригнанной рубашке цвета хаки, подчеркивающей фигуру... спрашивает, кто мы. "Что это такое -- Розыскная служба? У вас есть пропуск?" Я показываю свой  фальшивый пропуск, он сходит за настоящий. Потом  является
женщина из отдела репатриации: "Что  вам  от них  надо?" Я объясняю... Это  молодая женщина, платиновая  блондинка, темно-синий  костюм,  туфли в  тон,  тонкие
чулки,  красные  ногти. Я отвечаю, что мы публикуем ее в газете  "Либр", что это газета, посвященная  пленным и депортированным. "Либр"?  Так, значит, вы не из министерства?" (sic!) -- "Нет". -- "У вас есть  на это право?" Ее  тон
становится ледяным. "Мы  его  себе присвоили"... Ещё один  офицер, лет сорока с лишним,
облегающая  куртка,  крайне  сухой  тон: "Что  тут  происходит?" Я  еще  раз объясняю. Он  говорит:  "В Центре уже есть аналогичная  служба".  Я позволяю
себе задать вопрос: "Каким образом вы извещаете семьи? ...Он смотрит  на меня и смеется: "Вы не  поняли.  Мы не даем информацию  семьям. Мы  собираем данные  о  нацистских  зверствах.  Составляем  досье"...Полчаса  спустя  к  нашему столу  направляется генерал :"Ваши  документы".  ... "Вам разрешается работать стоя. И чтобы я не видел здесь стола... Министр  категорически  запретил  ставить  столы главном  зале  (sic!)"... Помещение  заполонили  униформы. Женщины в  форме  отдела репатриации. Я спрашиваю себя,  откуда они  взялись после шести лет оккупации, все  эти люди в безукоризненной одежде, в кожаной обуви, с холеными руками и этим  надменным, жестким тоном, в котором  всегда возмущаются  ли они или любезны и снисходительны, звучит  презрение. Д.
говорит  мне: "...Это  и есть правые. Вы  видите, как  деголлевские сотрудники  занимают  свои  места.  Правые нашли  себя в голлизме  благодаря войне.  Вот увидите,  они будут против  любых организаций Сопротивления,  не связанных непосредственно с де Голлем.  Они оккупируют  Францию (!!!-Л.М.). Они считают себя ее попечителями, ее  разумом.  Они  надолго отравят  Францию,  придется привыкать с  этим жить".  О  пленных дамы говорят "бедные мальчики". Почти  у  всех аристократическое
произношение... Они  обмениваются  английскими сигаретами. ... На днях я видела на Восточном  вокзале,  как одна  из  дам в  форме напустилась на солдата  с орденом Почетного  легиона: "Что это,  друг  мой, почему вы не  отдаете  мне
честь?  Разве вы  не видите,  что я капитан?" Она  указала на свои  нашивки. Солдат  посмотрел на нее,  она была  красивая и  молодая, и  засмеялся...
   Когда  объявляют о прибытии депортированных, я покидаю Центр Когда возвращаюсь, они еще издали делают  мне знаки:  "Нет, никто не знает Робера Л."  Вечером  я иду в газету, даю списки. Каждый вечер я говорю Д.: "Завтра я не пойду в д'Орсэ".

     20 апреля
     Утром  мне позвонили  из  Центра. Сказали, что я могу прийти... Военнопленные   прибывают  в больших американских грузовиках... Мадам полковник
одобрительно  кивает своей  красивой завитой головой...Офицер  курит  "Кэмел",  выпуская  дым  поверх  растерянных  женщин... он  уходит,  молодой, элегантный, светский, с американской сигаретой в руке. Мадам полковник удаляется, я останавливаю ее: "Вы не знаете, в котором часу прибывает эшелон из Веймара?" Она пристально смотрит на меня... оценивает и говорит с
легким раздражением: "Не надо создавать толчею  в Центре...Идите  домой". Она  возмущена...
   ...Я очень устала. Я очень грязная. Часть ночей  я провожу в Центре. Когда приду домой, надо будет решиться принять ванну: наверно, уже неделю  я не моюсь. Весной я
так  зябну, даже  при мысли о том,  чтобы помыться, меня  бросает в дрожь... Я не в состоянии  понять, чего от меня  хотят. (Даже теперь, когда я переписываю этот дневник моей  молодости, ..Мой ребенок, наш  с Робером Л. ребенок, умер
при родах... он тоже жертва войны...Зачем  же в таком
случае беречь силы? Мне не за что бороться. А о той борьбе, которую я  веду, никто не может  знать...  Я сражаюсь с  видениями,  с картинами  черного  рва."

    Здесь, действительно, можно думать, что речь идет только о той сердечной боли, которая связана с воображаемой смертью её мужа Робера. Его тело лежит в черном рву. Эти картины истощают её воображение и сводят с ума. Но...
      Д. говорит: "Потом, когда вы будете вспоминать об этом, вам станет стыдно".
     Почему же страдающей женщине должно быть стыдно ( о стыде говорит и сама Дюрас, когда много лет спустя читает дневник военных лет)? Конечно, избыточное страдание о возможной смерти, которой на самом деле не случилось, не подвиг, а, скорее, проявление слабости духа. Но здесь речь идет именно о стыде. Возьмем себе и это наблюдение на заметку ( стыд как ипостась боли - до боли стыдно).

   " ...Я  покупаю  газету. Жуков  поставил  вокруг  Берлина,  через  каждые восемьдесят  метров,  пушки,  которые с  расстояния в шестьдесят  километров
непрерывно  обстреливают  центр города.  Берлин полыхает.  Он  сгорит дотла. Среди  его  развалин потечет немецкая кровь. Иногда кажется,  что чувствуешь запах  этой  крови. Видишь ее. Священник из  военнопленных  привез с собой в Центр  немецкого  мальчика-сироту. Он держал  его  за руку, он гордился им, показывал его, он объяснял, как нашел его, и повторял, что бедный малыш ни в чем не виноват. Женщины ( жены военнопленных Л.М.)глядели на священника неприязненно. Он присвоил себе право уже сейчас все  простить, отпустить  грехи.  Не считаясь с их  болью... Он позволил себе  незамедлительно,  здесь и  сейчас осуществить  свое право прощения и  отпущения, ничего не зная о той страшной ненависти,  которой мы жили, благой и утешительной, как вера в Бога. Никогда еще священник не  казался столь  неуместным. Женщины отводили  от него  глаза, они плевались при виде его ясной,  сияющей милосердием улыбки. Отворачивались  от  ребенка."

    Их, этих людей,  теперь разделяла  пропасть. По одну  сторону  остался сплоченный и непримиримый  фронт женщин, по другую - этот  одинокий  человек,  чья  правота говорила  на  языке, который  женщины уже разучились понимать. Они теперь знают только один язык - язык войны и жаждут отмщения за перенесенные страдания.

     "Апрель
     Говорят,  Монти  перешел  Эльбу...Союзники
продвигаются очень быстро, у немцев нет времени вывозить заключенных, они их расстреливают. Мы еще не знаем, что иногда у  них нет времени расстреливать, и тогда они оставляют их в живых... Сто  сорок  тысяч военнопленных  вернулись на
родину. ...Во  Франции было  арестовано шестьсот тысяч  евреев.  Уже сейчас  говорят, что вернется лишь один из ста. ...Он может вернуться  с евреями..."

(Также могла вернуться и Ирен Немировски!!! - Л.М.).

   "...Война подходит к  концу.... Я  больше  не испытываю ненависти к немцам, это уже нельзя так назвать. ...Мне приходится выбирать между ним, который скатывается в ров,  и немцем, который закидывает за  спину автомат  и уходит. Я не знаю, что делать -- обхватить  руками его тело  и  дать  уйти  немцу или  оставить Робера Л.  и вцепиться в немца, который его  убил,  выцарапать ему глаза, не увидевшие  глаз Робера... Уже три  недели я  говорю себе, что надо помешать им убивать, когда они удирают.  Никто  ничего не  сделал. Можно было бы послать команды  парашютистов,  которые  удерживали  бы лагерь  в  течение  двадцати четырех  часов, пока не подойдут союзники.  Ничего не вышло, потому что Френэ не хотел поддержать инициативу, исходившую от движения Сопротивления.

     (!!! - Л.М. От этого тоже боль - войны уже почти нет, но она продолжается, кроме того, их вклад в победу украли, как бы аннулировали.)

    Сам же он,  министр  по делам военнопленных и депортированных, не имел  возможности организовать  операцию.  И  стало  быть, допустил  расстрелы. Теперь уже  до
самого   конца,   до   освобождения  последнего   лагеря  заключенных  будут расстреливать. Ничего уже нельзя сделать, чтобы  помешать этому. ...Ноги и руки у меня тоже тяжелые, но не такие, как голова. Не голова, а сплошной нарыв.  Стекло  приятно  холодит. Через час  Д.  будет  здесь.  Я закрываю глаза. Если он вернется, мы поедем к морю, это будет для него самым большим удовольствием. Думаю, что я умру в любом случае. Если он вернется, я тоже  умру. Если он  позвонит. "Кто там?" -- "Это я, Робер  Л.", --  я смогу лишь открыть ему дверь и умереть. Если он вернется, мы поедем к морю.  Будет
лето, разгар лета. Между  тем моментом, когда я открываю ему  дверь, и  тем, когда мы окажемся у моря, меня  нет, я мертва. В той как бы посмертной жизни я вижу зеленое  море,  бледно-оранжевый пляж, песок...

     Воскресенье, 22 апреля 1945
     Д. спал у меня. ...Русское коммюнике изменяет своей привычной сдержанности. Г-н Плевен  делает вид, будто управляет Францией, он объявляет об упорядочении заработной платы и ревальвации сельскохозяйственных  продуктов. "Ждать  осталось недолго", - говорит г-н Черчилль. Возможно, уже сегодня войска союзников  соединятся  с русскими.  Дебрю-Бридель возмущается  тем,  что муниципальные  выборы будут проводиться  без депортированных и  военнопленных. "Фрон насьональ" сообщает
на  второй  полосе, что  утром тринадцатого  апреля в сарае  близ Магдебурга нацисты сожгли  заживо  тысячу депортированных. ... Монти   встретился  с  Эйзенхауэром.  Берлин  горит.  "Со  своего командного  пункта  Сталин,  должно  быть, наблюдает  это чудесное  и жуткое
зрелище".  За  последние  двадцать четыре часа  в Берлине двадцать  семь раз объявляли тревогу. Там еще остались живые...
   ...отправляюсь за хлебом, поднимаюсь к себе. Д. играет на пианино. Он всю  жизнь, что  бы  ни  случилось, играет на пианино... Германия  разваливается. Берлин горит.  Тысячи городов стерты с лица земли.  Миллионы мирных жителей бегут: бежит гитлеровский  электорат. Каждую минуту с аэродромов поднимаются пятьдесят бомбардировщиков. У нас занимаются подготовкой   муниципальных   выборов...  Де Голль  даже  о своих сторонниках,  попавших в концлагеря, всегда упоминает в последнюю очередь,  вслед за участниками боев в Северной Африке. Третьего  апреля де  Голль  сказал преступную фразу: "Дни слез  прошли. Вернулись дни славы". Мы никогда этого не простим...  Де Голль
не  говорит  о  концлагерях,  просто   поразительно,  до  какой  степени  он игнорирует  их,  как  демонстративно  пренебрегает болью  народа,  не  желая приобщить  ее  к победе. Потому что  боится, что  это умалит его собственную роль,  принизит  его значение...  Де Голль объявил национальный траур из-за смерти Рузвельта.  Он не объявил национального траура по погибшим в лагерях. С Америкой  надо  считаться.  Франция оденется  в  траур  из-за  Рузвельта. Народный траур ей не к лицу.
     При  таком ожидании ты уже не существуешь. В твоей голове больше картин ужасов, чем на дорогах Германии.

     Апрель, воскресенье
     Как всегда, на диване  рядом с  телефоном. Сегодня, да, сегодня  Берлин будет  взят. ...С этим кончено. Я  не  только не пойду в Центр, я вообще не двинусь с места...Кто он такой, этот Робер Л.? Боли больше нет. Я начинаю понимать, что между мной и этим человеком  нет больше  ничего  общего. Точно  так же я могла бы ждать кого--нибудь  другого. Меня больше нет..."

     Вот мы уже почти подобрались к разгадке тайны этого текста - с этого момента её, автора дневника, женщины, убивающейся из-за страха потери любимого мужа, "больше нет"!
А тот, кто остался - это уже некий другой персонаж. Да и тот, кого ждут, тоже уже "другой". Война заканчивается, начинается иная жизнь, в которой их, прежних, уже не будет.

   " Если я (уже) не существую, зачем ждать  Робера  Л.? Кто он, этот Робер Л.?  Существовал  ли  он вообще?

     Вторник, 24 апреля
     Звонит  телефон.  Я  просыпаюсь  во  тьме. Говорят  с
другого конца Парижа.  Живой.  Живой.  Д.  говорит: "Маргерит, моя  маленькая  Маргерит. Живой, как вы и я, два дня  назад".

Это выходит из нее ( автор отделился от героини и теперь пишет только о ней, как о неком отдельном существе Л.М., и это дает ему, автору, право сочинять, домысливать,предполагать ) -  стонами, криками. Оно выходит как хочет, всеми возможными способами.  Выходит. Пусть,  пусть. Д.  говорит: "Надо ехать,  они в  студии
"Гомон", ждут  нас.  Но  сперва  сделаем кофе".  Д. говорит это, потому  что хочет,  чтобы она  выпила кофе...Робер умница... Наверно, он спрятался в последний момент... А мы-то считали его беспомощным из-за его вида". Д. в ванной. ... Он (Робер казался  рассеянным. Выглядел так, словно ничего вокруг не  видит, всегда устремленный к абсолютной сути доброты.... Начинается новый этап пытки. Германия  в огне. Он - в Германии. В этом нет полной уверенности, это еще под вопросом.

     25 апреля
     Одиннадцать тридцать утра.  Звонит  телефон.  Я  одна, беру трубку. Это Франсуа Миттеран  (подпольная  кличка Морлан).  "Филипп вернулся,  он  видел Робера  неделю назад.  Он чувствовал  себя  неплохо". ...Робер должен быть  здесь завтра или послезавтра.

   
     27 апреля
     Ничего. Черная дыра. Ни малейшего просвета. Люди говорят о конце войны. Все говорят  о немецких зверствах. Мне не хочется есть.  Меня тошнит оттого, что едят другие. Я хочу  умереть. Я отрезана, будто бритвой, от всего остального...
 ...В Фаенце итальянские партизаны  взяли в плен Муссолини.  Вся Северная  Италия в  руках партизан. Но  кроме того, что
Муссолини схвачен, ничего не  известно. Торез думает о будущем, он  говорит, что придется поработать.  Я  сохранила  для  Робера  Л. все  газеты. Если он вернется, я поем вместе с ним. Но не раньше, нет. Я думаю о матери немецкого солдата, шестнадцатилетнего мальчика, который семнадцатого августа 1944 года одиноко умирал на набережной Искусств, лежа на груде камней, - она еще ждет сына. Теперь,  когда де Голль у  власти, когда он признан героем, в  течение четырех  лет  спасавшим  нашу  честь,  когда этот  человек, столь  скупой на похвалы  народу,  оказался  на  виду,  в  нем  появилось  что--то  жестокое, отталкивающее. Он говорит: "Пока я на месте, в доме будет порядок". Де Голль ничего не ждет, кроме мира, только мы еще ждем. Извечное женское ожидание... мы живем  в  той  части  света, где мертвые громоздятся горами неопознанных  костей.  Это  происходит в Европе. Это  здесь  сжигают евреев, миллионы  евреев.  Это  здесь их  оплакивают.  Америка  с удивлением смотрит,  как дымят  гигантские крематории  Европы. Я  невольно думаю о  той старой, седой  женщине, которая будет горестно ждать вестей  от своего сына, так одиноко  умиравшего в шестнадцать лет на набережной Искусств.  И подобно тому как  я видела этого мальчика, кто--то, возможно, видел моего мужчину - во рву, с зовущими в последний раз руками и уже невидящими глазами. Кто--то,
о ком  я  никогда не узнаю  и  кто никогда  не узнает, чем был для меня этот человек.  Мы принадлежим Европе,  это происходит  здесь, в  Европе, здесь мы заключены  все  вместе перед  лицом остального  мира. Мы из  расы  тех, кого сжигали в  крематориях и душили  в газовых  камерах Майданека, и мы же - из расы нацистов. ... все мы причастны к  этим могилам, эти поразительно одинаковые  скелеты  принадлежат европейской семье  народов. Четыреста тысяч скелетов немецких коммунистов, погибших
в Дора  с 1933 по 1938 год, похоронены в той же европейской братской могиле, вместе с миллионами евреев, вместе с мыслью о Боге, мыслью о Боге, умиравшей с  каждым  евреем,  с каждым.  Американцы говорят:  "Сегодня нет  ни  одного американца, будь то парикмахер из Чикаго или крестьянин из Кентукки, который не  знал бы о том,  что происходило  в концентрационных  лагерях  Германии". Американцы  хотят  продемонстрировать  нам  прекрасную  работу своей военной машины,  они  намерены  таким  образом  вразумить парикмахера и крестьянина, которые поначалу плохо понимали, почему и ради  чего у них забрали сыновей и отправили воевать на  европейский фронт. Когда они узнают о казни Муссолини, которого повесили на  крюке в  мясной лавке, они снова перестанут  понимать, они будут шокированы.

     28 апреля
     Те, кто ждет  мира,  не представляют,  что  значит  ждать.  Все труднее объяснить отсутствие вестей. Мир уже виден. Он надвигается, как темная ночь".
  (!!! - Л.М.)
  "Это  будет  началом забвения. Вот  первые признаки:  Париж теперь освещен по ночам. ... Я вышла  на улицу, мир показался  мне неотвратимым. Я поспешно  вернулась домой, преследуемая миром. Я представила себе то будущее, которое может наступить, ту чужую страну, которая возникнет из этого  хаоса и в которой никто уже не  будет ждать.... Все вокруг  нетерпеливо  ждут  мира.
   Сегодня стало известно, что Гитлер при смерти. Об этом сказал  в своем последнем обращении
по  немецкому радио Гиммлер,  который одновременно  обратился к  союзникам с предложением   капитуляции  Германии.  Берлин,  защищаемый  лишь  "тридцатью батальонами  смертников",  горит. Гитлер, говорят,  находился  в  Берлине  и выстрелил себе в голову из  револьвера.  По-видимому,  он мертв, но это еще
неточно.

     28 апреля
     Весь мир ждет. Гиммлер заявил в своем обращении, что "Гитлер при смерти и  не  переживет объявления  безоговорочной капитуляции". Для него это будет
смертельным  ударом. США  и Англия  ответили,  что  примут капитуляцию  лишь совместно с СССР. Гиммлер обратился с предложением капитуляции к Конференции союзных  стран   в  Сан-Франциско.  "Комба"  сообщает,  что  предложение  о
капитуляции было  будто бы адресовано и России. Сторонники Сталина не хотели отдать  Муссолини  союзникам. Он должен был принять смерть  от руки  народа, говорят  газеты.  Фариначчи был осужден народным  трибуналом, его казнили на городской  площади  в  присутствии большой  толпы. ...мертвых действительно очень много. Было истреблено семь
миллионов евреев; их перевозили в вагонах для скота, затем  душили в газовых камерах,  построенных  с этой  целью,  затем  сжигали в  печах  крематориев, построенных с этой  целью. В Париже еще не говорят  о евреях.  Новорожденных
поручали особому корпусу ЖЕНЩИН, ЗАНИМАВШИХСЯ УДУШЕНИЕМ ЕВРЕЙСКИХ  ДЕТЕЙ, - экспертов смерти,  которые  убивали,  придавливая  сонную  артерию.  Это  не больно,   с   улыбкой   говорят   они.... 

(!!!- Л.М.)Это   новое  лицо   организованной, рационализированной смерти, явленное Германией, в первую минуту ошеломляет и лишь потом  возмущает. Мы удивляемся: как после этого еще можно быть немцем? Мы ищем аналогии в других эпохах,  в  других странах. Нет, ничего  похожего. Некоторые так  и не  излечатся  от потрясения. Одна из  самых великих  наций земной  цивилизации, создавшая самую  прекрасную  в  мире музыку,  методично умертвила  одиннадцать   миллионов  человеческих  существ,  сделав  убийство образцовым  государственным  производством.  Весь мир смотрит на  чудовищную
гору Смерти, которую созданья Божии сотворили для своих ближних. (!!!- Л.М.)
   
    Единственно возможный  ответ  на   это   преступление  -  признать   его  нашим  общим преступлением. Разделить. Так же,  как  идею  равенства  и  братства.  Чтобы выдержать  это  преступление,  вынести  саму   мысль  о   нем  -  разделить
ответственность за него.

     Я уже не знаю, какой  это был день, было ли  это еще в апреле? Нет, это случилось в мае, утром майского дня, в одиннадцать часов раздался телефонный
звонок. Звонили  из  Германии.  Это  был  Франсуа Морлан. Он не здоровается, говорит почти грубо, но, как всегда, ясно. "Слушайте меня внимательно. Робер жив.  Успокойтесь.  Да. Он  в Дахау. Соберитесь  с силами и  слушайте. Робер
очень  слаб,  вы  даже представить не можете, до  чего  он  слаб.  Я  должен предупредить вас: это вопрос часов. Он может прожить еще три дня, не больше. Д.  и Бошан  должны выехать сегодня, сегодня же утром,  в Дахау. Скажите им,
чтобы  они  немедленно пошли  в мой кабинет и взяли  там  -- они  в курсе - французские   офицерские  формы,  паспорта,  командировочные  удостоверения, талоны  на бензин, штабные  карты и  пропуска. Пусть идут  сразу же. Другого выхода нет. Если действовать официальным путем, они приедут слишком поздно".
    ... Робера завернули в простыню, как  это делают с мертвецами,  и вынесли из запретной зоны.  Потом положили  около барака  в  той  части  лагеря,  где находились  выжившие. Им удалось это сделать, потому что  в лагере не было американских солдат, те не выходили из караульного помещения, напуганные холерой. Это было 12 мая, в день подписания мира. Бошан был в полковничьей  форме Франсуа
Морлана.  Д.-  в форме французского лейтенанта, с  собственными документами участника Сопротивления (на имя  Д.  Масса). Они ехали всю ночь и  прибыли в Дахау утром следующего  дня. У  них  была  еще  одна французская  офицерская  форма, которую они спрятали под одеждой. ...Американские солдаты, в основном чернокожие, были в противогазах -- от тифа. Они  смертельно боялись заразиться. Если бы они догадались об истинном состоянии  Робера  Л., то  немедленно,  согласно  приказу, отправили бы  его обратно, в отделение смертников.  После того как Робера Л. вывели из лагеря, ему пришлось еще дойти до  машины. Робер Л. потерял сознание сразу  же,  как опустился  на заднее  сиденье.  Они  подумали, что  это конец, но  ошиблись.
Он сказал, что знает - ему не добраться живым до Парижа.

 И он стал говорить, чтобы высказаться перед смертью. Робер Л. никого не обвинял, ни одну расу, ни один народ, он обвинял человека (!!!- Л.М.).

      Выйдя из  ада, умирающий,  в  бреду,  Робер  Л. сохранил способность  никого  не обвинять, никого,  кроме правительств,  которые  уйдут,  не оставив  следа  в  истории народов... Он произнес загадочную  фразу:
"Когда мне будут говорить о  христианском  милосердии, я скажу "Дахау".
...Я  не  смогла избежать  встречи с  ним... Робер Л. поднял глаза.
     Дальше  я  плохо помню. Я заорала "нет", я орала, что не хочу его видеть. Я повернулась и побежала вверх по лестнице. Я вопила,  это  я помню. Война выходила из  меня этими  воплями.  Шесть  лет  безмолвия. Я  пришла  в  себя  у  соседей.  Они заставляли меня выпить ром, лили прямо в рот.... Потом мне сказали, что консьержка украсила в честь его  возвращения подъезд, но как только он прошел,  в ярости сорвала все и заперлась у себя в комнате, чтобы выплакаться.
     ...Он  перестал расспрашивать о том, что  произошло  за его отсутствие. Он перестал нас замечать. Его лицо исказила мучительная безмолвная боль... его тело еще  живет,  оно  висит между жизнью  и смертью... На  следующий день у него поднялась температура, и ни о какой еде он больше не говорил.... Только кашу, сказал врач, чайными ложками....Если  его сердце  держалось, то  анус не мог  ничего  удержать,  он выпускал содержимое кишечника. ... пальцы не могли удержать ногтей, которые тоже выпадали. Но сердце продолжало держаться. Сердце.  И голова. Только она вышла из этой зоны смерти хоть и  в смятении,   но   сохранив   великолепную   ясность  разума.   Она   помнила, рассказывала, узнавала, требовала. И говорила, говорила. ...он  опорожнялся,  выбрасывая из  себя это  клейкое булькающее темно-зеленое дерьмо, какого никто еще никогда не видывал. После этого  мы опять укладывали его,  он был совершенно обессилен и  долго  лежал полузакрыв глаза.
     На протяжении семнадцати  дней вид этого  дерьма  не менялся. Оно  было нечеловеческим и отделяло его от нас больше, чем его жар, худоба, пальцы без ногтей, следы  эсэсовских побоев. ...Конечно, он рылся  на помойках в  поисках еды,  ел  траву,  пил грязную воду, но это ничего  не объясняло. Глядя на никому не известное вещество, мы искали объяснений. Мы говорили себе:  может быть, он у нас на глазах съедает свою печень,  свою  селезенку?
    ...В один прекрасный день температура падает. В  конце  концов  смерть  устает.  Она уже  не  клокочет  в ведре,  она становится жидкой  и  обретает  более  нормальный  запах,  хоть  и  остается зеленой, у нее человеческий запах. И однажды  температура падает. ...И  вот однажды утром он говорит:
 "Я голоден".
     ...Его голод  был  неутолим  и увеличивался с каждым днем. Он принял устрашающие размеры.
     ...Он ел. Он функционировал.  Он  делал то,  что  надо  было делать, чтобы жить. Он ел. ...Вчера он с  величайшими усилиями подбирал хлебные крошки, упавшие с его брюк на пол. Сегодня он уже оставил кое-какие крошки.
     Когда  он ест, мы покидаем его одного в комнате. Вчера днем он пошел к холодильнику и стащил хлеб. Он ворует....Я тоже начинаю есть, начинаю снова спать. Я набираю вес. Мы будем жить."
 
   В этих описаниях встречи с любимым мужем, которого она так ждала и так боялась его смерти, что просто умирала от боли и страха, нет ни единого намека на нежность или какое-то иное проявление любви - всё, что написано о Робере, может внушать только брезгливость, в лучшем случае - жалость. Она умерла - её, прежней, нет.
Он функционирует, она смотрит из другого мира. Вот в чем драма.

   "....Мы  живем  в  доме отдыха для депортированных в Савойе  на берегу озера Анси в придорожном  отеле-ресторане.  Август 1945-го. Хиросима. Это  там мы узнаем  о  Хиросиме. Он прибавил в весе,  потолстел. У него  нет сил таскать
свой прежний  вес. Он ходит с палкой. Он  замкнут и
мрачен.  Однажды утром,  на  краю  дороги - огромный  заголовок  в  газете:
Хиросима.
     Похоже, что  он хочет все кругом разбить, что он ослеплен гневом, через который ему надо пройти,  чтобы  быть  в состоянии снова  жить. Кажется,  он заговорил  с Д.  после Хиросимы,  которое  различил за  пределами собственной жизни.
     Я боюсь, что он станет бить стекла. Официанты смотрят на  него, потрясенные, чуть не плача, не говоря ни слова. Потом он снова садится и долго молчит.
     Прошло еще некоторое время.
     Это было в первое мирное лето, в 1946-м.
     Это было на пляже в Италии, между Ливорно и Ла--Специа.
    Он написал книгу, в которой попытался рассказать о том,  что  пережил в Германии,  он  назвал  ее "Род человеческий". ...Я смотрела на  него. Он заметил, что я смотрела  на  него. Он щурил под  очками глаза и улыбался мне,  он слегка, как бы насмешливо  качал головой. Я знала, что он  знал, - знал, что каждый  час каждого дня я  буду
думать: "Он не умер в концлагере" .
 ****
   
   Так заканчивается это удивительное, на первый взгляд абсолютно закрытое произведение, хотя, при поверхностном чтении, может сложиться неверное впечатление - ну что тут непонятного? Женщина ждет любимого мужа, надежды на его возвращение из фашистского концлагеря практически никакой. Она страдает, мучатся, не хочет жить. Но вот он возвращается - и она ещё больше страдает, т. к. дает волю долго сдерживаемым чувствам. Но, в конце концов, любовь победила - они оба живы и - вместе.
  И тут даже можно как бы попенять героине, которая напрасно, как оказалось, так мучила себя и своих товарищей. Просто психопатка какая-то, боящаяся страдания больше чем реальной смерти своего мужа. А потом? Даже не скажет мужу ласкового слова! Просто страдает и тешится своим страданием - эгоистка!
    Но всё ли это так?
   Чтобы ответить на этот вопрос, посмотрим ещё, что содержится в двух других текстах и что писали о Маргерит Дюрас другие исследователи её творчества, а также что она писала о себе сама.
***

     в)

                Эпиграф: "Мне  говорили,
что  в тот момент, когда сбываются наши самые  страшные  опасения, наступает
облегчение,  покой. Это  правда.." - это и есть искомый нами ключ.
 Мы его почти найдем в этом разделе.

     Маргерит Дюрас. Месье X, именуемый здесь Пьер Рабье
      (написано в 80-х г.г. 20 в)


     "Речь идет  о подлинной, вплоть до малейших подробностей, истории.  Я не опубликовала  ее  раньше  из  уважения  к  жене и  ребенку  этого  человека, названного  здесь Рабье, и ради  них  не называю даже теперь  его подлинного имени... Время поглотило факты, прошло сорок лет, все уже состарились, и, даже
если  узнают об этих событиях, они  не смогут ранить их так, как это было бы раньше, в молодости.
     И все  же  можно  спросить:  зачем публиковать  эту  в  некотором  роде анекдотическую историю? Конечно, это было ужасно, мне было страшно и до того противно, что можно было умереть от омерзения, но одновременно все выглядело таким  мелким  и безнадежно убогим, что не позволяло  выйти  на литературный простор. Тогда зачем же?

      ( Действительно - зачем? - скажет поверхностный читатель, а именно к нему и адресуется Дюрас, и это для вдумчивого читателя уже серьёзная подсказка. - Л.М.)

     Полная сомнений, переписывала я этот текст. ...дала его читать моим друзьям. Они решили, что его надо опубликовать.
     Дело  происходит утром  6 июня 1944  года во Френе, в  большом тюремном
зале ожидания. Я принесла  передачу мужу, арестованному шесть дней назад. Начинается воздушная тревога. Немцы  закрывают  двери  зала ожидания и оставляют  нас одних. Нас человек десять. Мы не разговариваем друг с другом. До нас доносится гул эскадрилий, летящих  над Парижем. Я слышу, как  кто-то тихо, но отчетливо говорит мне: "Они высадились сегодня в шесть часов утра". Я оборачиваюсь. Молодой человек. Я  кричу почти беззвучно: "Это неправда. Не распространяйте ложные слухи". Молодой человек говорит: "Это правда".  Мы не верим  ему.  Все плачут.  Тревога кончается.  Немцы  требуют освободить  зал ожидания. Сегодня никаких передач. Только  по возвращении в  Париж, на улице Ренн,  я  замечаю,  какие  вокруг меня лица:  люди улыбаются друг другу, они словно обезумели. Я останавливаю какого-то парня и спрашиваю: "Это правда?"
"Правда", - отвечает он.
    ... агент гестапо, названный здесь
Пьер Рабье, проводил допрос моего мужа...
     - Вы его родственница? - спрашивает он.
     - Я его жена.
     - А!.. знаете, это неприятное дело...
     Я не задаю  никаких вопросов  Пьеру Рабье. Он  на  редкость вежлив.  Он продлевает мой пропуск. ...Он  задает мне несколько вопросов. Знала  ли я, что мой  муж был членом
организации Сопротивления? Знакома ли я с людьми, жившими на улице  Дюпен? Я говорю,  что едва  знакома с ними, а некоторых и вовсе не знаю,  что я  пишу книги и  ничем другим не интересуюсь. Он говорит, что  ему это известно, мой муж сказал ему об этом. Что при аресте он нашел на столе в гостиной два моих романа и, посмеиваясь,  признается,  что даже забрал их. Он больше не задает вопросов. Я живу в полной изоляции. Только Д. звонит мне каждое  утро  - это моя единственная связь с внешним миром .
    ....Или Рабье здесь по чистой  случайности, или он явился арестовать нас. В таком случае полицейская машина ждет за углом и мы не успеем скрыться.
     Я  улыбаюсь Рабье.  Я говорю ему:  "Я очень рада, что  встретила вас...
     Я встретилась с Рабье в тот же вечер. Он не сообщил  мне  ничего нового
ни о моем муже, ни  о моей золовке. Но он сказал, что, возможно, что--нибудь
узнает.
     С  этого  дня  Рабье  начал  звонить  мне. Очень  скоро он  стал просить меня встретиться с  ним.  И я с ним встречалась. Таков  был  категорический  приказ  Франсуа  Морлана: я  должна поддерживать это  знакомство, это наша единственная  связь  с  арестованными товарищами.  Более того, если я перестану встречаться с Рабье,  у него могут возникнуть подозрения.
     Я  вижусь с Рабье каждый день. Как бы то ни было, он говорит мне, что моего мужа  не  расстреляли, они  уже не знают, что делать с заключенными, и это главное.
     Я снова почти в полной изоляции.  Товарищам приказано ни в  коем случае
не навещать меня и не узнавать при  встрече. Разумеется, я прекращаю  всякую
деятельность. Я сильно худею, вешу  не больше лагерницы.  Каждый день я жду,
что Рабье арестует меня. Каждый  день, уходя на свидание, "в  последний раз"
сообщаю  консьержке  место  моей  встречи  с  Рабье  и  время, когда  должна
вернуться.  Я  вижу только  Д.  по прозвищу Масс, помощника  майора  Родена,
который  возглавляет  особую  группу,   выпускающую  газету  "Ом  либр".  Мы
встречаемся  очень далеко  от  дома,  ходим  по  улицам  и  прогуливаемся  в
публичных садах. Я сообщаю ему то, что узнала от Рабье.
     В нашей организации возникли разногласия.
     Одни считают,  что  Рабье  надо  тотчас  же, не откладывая, прикончить.
Другие - что мне надо срочно покинуть Париж.
     В  моем письме,  которое  Д.  передает Франсуа Морлану, я  торжественно
обещаю  сделать все, чтобы дать  возможность  нашей организации убить Рабье,
прежде чем  он  будет  арестован  полицией  освобожденной  Франции, - но не
раньше  чем  узнаю,  что  мой  муж  и  моя золовка  находятся  за  пределами
досягаемости. Иными  словами,  за пределами Франции. Потому что,  кроме всех
других  опасностей, есть  и такая:  если  Рабье  выяснит,  что  я  состою  в
организации Сопротивления, это может ухудшить положение Робера Л.
     История моих отношений с Рабье четко делится на два периода.
     Первый начинается с момента нашей встречи в коридоре старого  здания на
улице  Соссэ  и завершается  моим  письмом  к  Франсуа  Морлану. Это  период
жуткого, убийственного, каждодневного страха.
     Второй период - от этого письма до ареста Рабье. Это период  такого же
жуткого страха,  но страха, иной раз вытесняемого  сладчайшей мыслью  о том,
что Рабье приговорен.  Что мы рассчитаемся  с  этим подручным смерти на  его
собственной территории.
     Рабье всегда  назначает мне свидания в  последнюю минуту...
     Каждый вечер я записываю  все, что произошло во  время  моей  встречи с
Рабье и что я от него узнала: достоверные или ложные сведения об  эшелонах с
заключенными, отправленных в Германию, о положении на  фронте,  о  голоде  в
Париже  -  в  городе  действительно ничего нет, мы  отрезаны от  Нормандии,
кормившей Париж в течение последних пяти лет. Я веду  эти  записи для Робера
Л., чтобы он прочел  их, когда  вернется.  Я  также отмечаю день за  днем на
штабной карте  продвижение  союзных  войск  в Нормандии  и по  направлению к
Германии. Я храню газеты.
     Рассуждая логично,  Рабье  должен был  бы сделать все,  чтобы убрать из
Парижа самого опасного для него свидетеля,  лучше всех осведомленного о  его
деятельности  в гестапо,  жену участника  Сопротивления,  писательницу, чьим
показаниям безусловно поверят, - словом, убрать меня. Он не делает этого.
     Первое  время  я опасалась,  что  он,  проводив меня до двери, попросит
разрешения зайти на минутку.  Он никогда не делал  этого. Но я знаю, что  он
думал об этом
     Только  один раз я видела Рабье  расхристанным,  его рыжая  куртка была
распорота в  пройме,  на  ней не  хватало пуговиц. Лицо  исцарапано.... На
лице - горькая  улыбка:  скоро  он будет слишком стар, чтобы  арестовывать
молодых.
     Кажется,  именно  в  тот  день  он говорит  мне  о доносчиках,  которых
неизбежно порождает любое движение сопротивления. Я узнаю от  него,  что нас
выдал один  из членов  нашей организации. ...
     Каждый  раз, когда я должна встретиться  с Рабье, я иду на  эту встречу
так, как шла бы на смерть...
     - Однажды, -- продолжает Рабье  - он делает паузу и широко улыбается,
-  однажды мне поручили  арестовать немца-дезертира. Мне  пришлось  сперва
завязать с  ним знакомство и потом повсюду следовать за ним. .. Это  был
замечательный человек. К концу  четвертой недели  я завел его в  ворота, где
двое  моих  коллег поджидали нас,  чтобы  арестовать его. Через сорок восемь
часов его расстреляли.
     Рука Рабье все еще на моем плече. Лето  Освобождения  вдруг  обернулось
зимней стужей.
Я спрашиваю Рабье:
     - Почему вы рассказываете мне это?
     - Потому что хочу вас попросить следовать за мной.
     Я обнаруживаю, что всегда,  с самого начала ждала этого. Мне  говорили,
что  в тот момент, когда сбываются наши самые  страшные  опасения, наступает
облегчение,  покой. Это  правда.  Здесь, на  тротуаре, уже  арестованная,  я
почувствовала,  что  больше   не  боюсь  этого  человека,  столько   времени
державшего меня в страхе, что я недосягаема для него.
     Я узнала во  время суда над Рабье, что он был немцем.
     Возвращаюсь  домой пешком.
     Я  вдруг  ощущаю  горечь  свободы. Я  узнала тотальную  безнадежность и
следующую  за  ней пустоту: это  невозможно  вспомнить, в  памяти ничего  не
остается. ...
     В тот день он назначил мне свидание в  кафе  "Флора"...за  несколько  дней  стала  такой  же  осторожной,   как  он,  я превратилась в сыщика, в его преследователя, который принесет ему смерть.
   Он открывает портфель и достает из него наручники, которые кладет
рядом с револьвером.  Представьте, во "Флоре"!  Для него это великий день --
сидеть  здесь у  всех  на виду со снаряжением образцового полицейского. Я не
понимаю, чего он добивается. Он кладет на стол фотографию.
     Я смотрю на неё. Это Морлан (Франсуа Миттеран Л.М.). Я говорю:
     - Не понимаю. Кто это?
     Он говорит:
     - Морлан, Франсуа Морлан, руководитель организации,  к которой принадлежал ваш
муж. Если  вы  скажете  мне,  как  найти этого человека,  ваш  муж будет
освобожден сегодня ночью и завтра утром вернется домой.
     Рабье  больше не улыбается, он все еще дрожит. А я не дрожу.
     - Этот  человек стоит двести пятьдесят тысяч  франков.
     Морлан  у меня в руках. Я боюсь за Морлана. Я больше не  боюсь за себя.
Морлан стал моим ребенком. Моему ребенку грозит опасность,  я рискую жизнью,
чтобы защитить его.
     - Но вы не знаете его?
     - Вот именно, выходит, что не знаю.
    Разочарование, мелькнувшее в его глазах, тут же исчезает.
     ...он  мечтал о  все  новых  подвигах. Он  хотел бы
арестовать вчетверо  больше народу и  пополнить список заметной персоны...
     Когда я смотрю на групповую фотографию членов  Политбюро КПСС, на  этих
убийц  с  трухлявыми  душами,  каждый из  которых  готов  стать  собственным
обвинителем и дрожит от страха перед соседом,  перед грозящей завтра казнью,
я угадываю в них то самое одиночество прокаженного, коим был отмечен Рабье.
     В  биографии Рабье  было  некое обстоятельство,  которое усугубляло его
одиночество....Он жил под заемным именем - Французским.
     Рабье женат на молодой  женщине, ей двадцать шесть лет, ему сорок  один
год.  У  них  ребенок примерно  четырех--пяти  лет.  Рабье  живет с семьей в
ближнем парижском пригороде. У него безукоризненные ногти. Невозможно забыть
эту  исключительную,  почти  маниакальную  чистоплотность. В  его
профессии необходимо иметь вид приличного господина. Можно сказать, что этот
человек, работает в белых перчатках, у него руки хирурга.
    ...Рабье вспоминает  только  о своих добрых делах, он не помнит, что бывал жесток. Он с умилением говорит о людях,  которых  арестовал...
     - Я хотела бы увидеть своего мужа.
     - Я знаю в тюрьме  Френ  служащую. Но ей надо заплатить.
     Я говорю, что есть золотое кольцо с очень красивым  топазом. Проходит несколько
дней. Я спрашиваю его о судьбе кольца. Он говорит, что ничего не  вышло...
     На  скамье подсудимых  Рабье сидит один....
     Немецкая  оборона  в Нормандии рушится.  Последние  дни из  тюрьмы  выезжают
набитые  людьми  автобусы... Однажды утром на площадке  одного  из  этих  автобусов я  вижу  Робера  Л.  Я бегу  за ним...
     В  тот  же  вечер  я  говорю Д.  о своем  решении  передать Рабье нашей
организации...
     Только усевшись  рядом  с ним,  я поднимаю глаза. Мне  стыдно   и  страшно.  Уточняю:  я единственная  из  всех  присутствующих  не  служу  в  немецкой  полиции."

!!! Мне страшно, что меня убьют, мне стыдно, что я живу. !!! - так пишет здесь Дюрас.-  И это - боль. !!! Я уже не могу отделить одно от другого. Именно от страха и от стыда,  а не только  от голода я с  каждым днем все больше худею.!!!

   "Мой страх за Робера Л. пока связан лишь с опасностями войны. Мы еще ничего не знаем о лагерях. На дворе еще только август 1944-го. Лишь весной все откроется.
    Мы  еще  не обременены знанием  того, что  происходило  в
Германии  после  1933  года. Человечество, можно  сказать,  еще  не вышло из
детства и  пребудет в чистоте неведения еще несколько месяцев. Правда о том,
на что способен Человек, еще не раскрыта. Я во власти элементарных чувств, и
ничто не  может  замутить их  прозрачной ясности. Мне стыдно,  что я  сижу с
гестаповцем Пьером Рабье, но мне так же  стыдно, что я лгу этому гестаповцу,
этому охотнику на евреев. ..
     Впервые я заговариваю с ним о той измученной женщине, которую он держал
на руках, когда я встретила его в коридоре  гестапо. Я говорю,  что знаю: ее
пытали  в  ванной. Он  смеется, как смеялся  бы над  наивностью  ребенка. Он
говорит, что  это сущий  пустяк и вовсе не больно, просто неприятно, что все
это  сильно преувеличено.  Я смотрю  на  него. ..Он вдруг  представляется  мне  персонажем  глупой,  как  бездарное сочинение по риторике, бурлескной трагедии, который  обречен умереть такой  же  дурацкой, жалкой, ненастоящей  смертью. Д. сказал мне, что они попытаются убить  его в ближайшие дни.  Место уже  выбрано. Я говорю:
    - А новости-то плохие для вас. А для меня новости хорошие.
     Я  смеюсь. Это  из-за вина... Он умрет,  потому что этого требует  высшая  справедливость...Как бы то  ни было, тогда и  теперь  моя судьба в руках Рабье.  Его власть --  прерогатива полицейской функции.  Но  обычно  полицейские  не поддерживают  отношений со своими жертвами. Он же, встречаясь  со мной, постоянно получал подтверждение
своей власти и тайно наслаждался этим, укрывшись в тени своих действи.
     Я вдруг чувствую, что в ресторане царит жуткий страх. Я  заметила  этот
страх,   когда  мой   собственный  страх  рассеялся. В  воздухе уже
пахнет бойней.
     -Да, - говорит Рабье, -- она француженка.
     Многие  поглядывают на  моих  друзей,  на  эту  влюбленную пару,  вдруг
появившуюся в их ресторане...
 ...
     Больше он не звонил мне.
     Несколько дней спустя в одиннадцать часов  вечера Париж был освобожден.
На суде его жена заявила, что ничего не знала о службе мужа в полиции.
     Мы не  собирались  отдавать  его в  руки суда.Но мы не нашли Рабье. Тогда
мы сообщили о нем полиции.
     На процессе я дважды давала  показания. В первый раз я забыла сказать о
том случае, когда он  пощадил еврейского малыша. Я попросила, чтобы меня еще
раз выслушали. Генеральный  прокурор  заорал  на меня:  "Надо было раньше соображать. Зал
был против меня. Я вышла.
     Его  расстреляли,  должно быть,  зимой  1944/45-го.  Я не знаю, где это
произошло... Лето пришло со  своими живыми  и  мертвыми и с  этой
немыслимой болью, докатившейся до нас из Концентрационных Лагерей Германии."

***
Здесь, в этом тексте, "дулер" открывает свою новую ипостась - горе, страх.
 далее ещё одна сторона этой страшной боли -- на арго это " страх расплаты за стукачество".

А теперь посмотрим ещё на один текст Дюрас из этого цикла - послевоенный. Теперь она - палач, тот человек, который пытает предателей, воздает им за содеянное.

      с) Маргерит Дюрас. Альбер из "Капиталя"

     Этот текст должен был следовать сразу за дневниковыми записями  "Боли",
но я предпочла отделить его, чтобы дать смолкнуть шуму и грохоту войны.
     Тереза - это я. Та, которая  пытает доносчика,  - это я. Я отдаю  вам
эту женщину, которая пытает. Учитесь читать: это священный текст.
     Прошло   два   дня  с  появления  первого  джипа,  со  взятия  немецкой
комендатуры на площади Опера. Было воскресенье.
     В пять  часов пополудни из  бистро, расположенного по соседству с домом
на Ришелье, который занимал отряд участников восстания, прибежал официант :
     --  Там у  меня сидит тип, который работал  на немецкую полицию. Он  из
Нуази. Я тоже из Нуази. Там все его знают. Вы еще можете взять его.  Но надо
поторопиться.
     Д. послал трех товарищей. Новость быстро распространилась.
     Все эти годы мы слышали о них, в первые дни Освобождения они мерещились
нам повсюду.  Этот,  возможно,  первый, про которого точно известно, что  он
доносчик. Во всяком  случае, у  нас есть время проверить это. И  посмотреть,
как  выглядит  доносчик. Все  ждали с  напряженным интересом.  То, о чем  мы
знали, но с чем не сталкивались лицом к лицу при оккупации, уже интересовало
нас больше, чем  те потрясающие события, которыми мы  жили  эту неделю после
Освобождения.
     Люди заполнили холл, бар, стояли у входа. Уже два дня они не сражались,
им  больше  нечего  было делать в отряде. Кроме как спать, есть  и ссориться
из--за оружия, машин,  женщин.  Некоторые с утра брали машину и отправлялись
куда--нибудь подальше в надежде обнаружить  врага  и  схватиться с ним.  Они
возвращались лишь ночью.
     И вот он появился в сопровождении трех наших товарищей.
     Пятьдесят  лет.  Немного косит.  Носит  очки.  Крахмальный  воротничок,
галстук. Жирный, низкорослый, небритый. Седые волосы. Беспрерывно улыбается,
как будто все это лишь шутка.
     В  его  карманах  нашли  удостоверение  личности,   фотографию  пожилой
женщины, его жены, его собственную фотографию, восемьсот франков и блокнот с
адресами,  большей  частью  неполными,   с  именами,  фамилиями  и  номерами
телефонов. Д.  обращает внимание  на странную,  часто  повторяющуюся запись,
смысл которой проясняется по мере чтения блокнота. Он показывает  ее Терезе:
АЛЬБЕР из КАПИТАЛЯ. Кое--где в начале блокнота эти слова записаны полностью.
Затем -- только АЛЬБЕР или КАПИТАЛЬ. А в конце на каждой странице только КАП
или АЛЬ.
     -- Что это значит -- Альбер из Капиталя? -- спрашивает Д.
     Доносчик  смотрит на  Д. Он делает  вид, будто пытается вспомнить.  Вид
честного человека, который  искренне хочет вспомнить,  который добросовестно
старается вспомнить, который искренне огорчен тем, что не может вспомнить.
     -- Альбер из... как вы сказали?
     -- Да, Альбер из Капиталя,-- говорит Д.
     Д. кладет блокнот на прилавок. Он приближается к доносчику.
     Он  спокойно,  в упор смотрит на него.  Тереза  берет  блокнот,  быстро
перелистывает его.  Она  кладет  блокнот и тоже в упор  смотрит на
доносчика. Товарищи молчат. Д. стоит перед доносчиком.
     -- Так ты не помнишь? -- спрашивает Д.
     Он подходит еще ближе к доносчику.
     Доносчик отступает. В его глазах смятение.
     -- Ах  да!  -- говорит доносчик,  -- какой же я  болван! Этот Альбер --
официант в кафе "Капиталь", которое рядом с  Восточным вокзалом...  Я живу в
Нуази--ле--Сек  и,  естественно,  когда  приезжаю, захожу  иной  раз  выпить
стаканчик в "Капиталь".
     Д. отходит к прилавку. Он посылает  одного из  парней в соседнее бистро
за официантом. Парень  возвращается.  Официант уже ушел домой. Все бистро  в
курсе. Но официант ничего конкретного не рассказал.
     -- Как он выглядит, этот Альбер? -- спрашивает Д.
     -- Невысокий  блондин.  Очень симпатичный,  --  покладисто,  с  улыбкой
говорит доносчик.
     Д. поворачивается к товарищам, которые стоят у входа в бар.
     -- Берите "пежо" и немедленно отправляйтесь за ним,-- говорит Д.
     Доносчик смотрит на  Д.  Он уже не  улыбается. Он ошеломлен, но  быстро
берет себя в руки.
     -- Нет, месье, это ошибка... Вы заблуждаетесь, месье...
     Сзади раздается:
     -- Сволочь.  Дерьмо. Тебе недолго осталось смеяться. Сволочь. Можешь не
беспокоиться, тебе крышка. Подонок.
     Д.  продолжает  обыск.  Полупустая  пачка "Голуаз", огрызок  карандаша,
новый карандаш со вставным грифелем. Ключ.
     Три человека уходят. Слышно, как отъезжает "пежо".
     -- Вы заблуждаетесь, месье...
     В  карманах у него  больше ничего  нет.  Все,  что  там нашли, лежит на
прилавке.
     --  Отведите  его в комнату рядом  с бухгалтерией,  -- говорит Д.  Двое
подходят к доносчику. Доносчик с мольбой смотрит на Д.:
     -- Уверяю вас, месье, умоляю вас...
     Д. садится, берет блокнот и снова принимается читать его.
     -- Давай пошевеливайся,  -- говорит  один  из  парней, -- хватит валять
дурака...
     Доносчик  выходит  в сопровождении двух ребят.  В глубине  бара кто--то
насвистывает быструю радостную мелодию. Почти все  покидают бар и собираются
у входа -- дожидаться  возвращения "пежо".  Только  Д.  и Тереза остаются  в
баре.
     Время от времени вдали  раздается автоматная очередь. Они уже научились
определять по звуку  место -- сейчас стреляют у Национальной библиотеки,  на
углу  Итальянского  бульвара. Товарищи  говорят  о  доносчиках,  об  участи,
ожидающей их. Когда слышится рокот приближающегося автомобиля, они замолкают
и  выходят на  улицу. Нет, это  еще не "пежо". Один из них --  все тот же --
насвистывает все ту же быструю радостную мелодию.
     Д. говорит, что мы должны быть терпеливы.
     Тереза говорит, что мы  вовсе  не должны быть  терпеливы,  что  мы  уже
достаточно терпели.
     Д.  говорит,  что  нельзя  быть  нетерпеливым, что  теперь  больше  чем
когда--либо мы должны быть терпеливыми.
     Д. говорит,  что, начав с  Альбера  из  "Капиталя", мы  сможем вытянуть
звено за звеном всю  цепочку.
     Неделю назад, тоже вечером, в столовую  вошел командир другой группы --
Роже  и  объявил, что  они захватили семерых немцев. Он  рассказал, как  это
произошло.  Сообщил,  что  они  устроили пленным постель из свежей соломы  и
угостили их  пивом. Тереза встала из--за  стола, обругав Роже. Тереза  вышла из столовой.
Все смеялись, но с тех пор ее несколько сторонятся. Все, кроме Д.
     В первый раз после того вечера она осталась наедине с Д. На этот раз Д.
ничем  не занят.  Он  ждет возвращения "пежо". Он не  сводит глаз  с входной
двери, он ждет Альбера из "Капиталя". Тереза сидит напротив него.
     -- Ты считаешь, я была не права в тот вечер? -- спрашивает Тереза.
     -- Когда?
     -- Насчет пленных немцев.
     --  Разумеется,  ты была не права.  Остальные  тоже,  им  не  следовало
сердиться на тебя.
     Люди перестают  есть  и  смотрят на Терезу  и Д. Всем уже известно, что
допрашивать доносчика будет Тереза. Ни у кого нет возражений.
     Тереза  стоит  позади Д.,  она  немного бледна.  У нее  злое лицо,  она
одинока. После  Освобождения это стало особенно заметно. С  тех пор как  она
работает в  Центре, ее ни разу не  видели  с кем--нибудь под руку.  Во время
восстания   она  не  щадила  себя,   держалась  приветливо,   но  сдержанно.
Отстраненная,  одинокая. Она  ждет  мужа,  которого, возможно,  расстреляли.
Сегодня вечером это особенно заметно.
     Десять  человек  выходят из--за стола и направляются к Д. и  Терезе.  У
всех десяти -- веские причины, чтобы заняться доносчиком, даже у тех,  кто в
тот  вечер смеялся  больше  других.  Д. выбирает двух, которые  прошли через
Монлюк,  где им  крепко  досталось от тюремщиков. Ни  у кого нет возражений.
Никто не возражает, но никто не садится. Все ждут.
     --  Я перекушу,  --  говорит  Д., -- и сразу  же присоединюсь к вам. Ты
хорошо поняла, Тереза? Прежде всего -- адрес  Альбера из "Капиталя" или тех,
с кем он особенно часто встречался. Нужно выявить всю сеть.
     Доносчик сидит на  стуле около стола. Наверно, он сидел опустив  голову
на руки, когда услышал  звук ключа в замке. Теперь он  выпрямился. Он слегка
поворачивается, чтобы разглядеть  входящих людей. Ослепленный светом фонаря,
щурит  глаза. Люсьен ставит  фонарь посреди  стола,  направив его  прямо  на
доносчика.
     В  комнате почти нет  мебели -- только  стол  и два стула. Тереза берет
второй стул  и садится с другой стороны стола, за фонарем. Доносчик остается
сидеть  на  свету.  Позади него  с обеих сторон  стоят  в полутьме парни  из
Монлюка.
     --  Раздевайся  и  поживее, --  говорит Альбер,  --  у нас нет  времени
возиться с тобой, шкура.
     Альбер  еще слишком молод, чтобы не тешиться ролью карателя, и  немного
"переигрывает".
     Доносчик  встает.
     Он кладет куртку  на стул. Товарищи ждут, застыв  на своих  местах. Они
молчат, доносчик тоже молчит, Тереза тоже. За закрытой дверью  -- шушуканье.
Он тратит немало времени на то, чтобы положить куртку на стул,  он тщательно
складывает ее. Он тянет время, но подчиняется. Он не может иначе.
     Тереза спрашивает себя, зачем они заставляют его раздеваться, есть ли в
этом смысл. Время замирает,  пока  он раздевается.
     Она не знает, почему не уходит. У нее  мелькнула мысль уйти,  но Тереза
не уходит. Во всем  этом какая--то неотвратимость. Нужно вернуться  назад, в
прошлое,  чтобы  понять,  почему   --  почему  именно  она,  Тереза,   будет
допрашивать этого доносчика. Д. отдал ей его. Она взяла. Он в ее руках, этот
человек, эта редкая дичь, но  ей уже не нужна  добыча. Ей хочется спать. Она
говорит себе:  "Я  сплю". Он  снимает  брюки и  укладывает  их, все  так  же
тщательно,  на  куртку.  Кальсоны  у него  серые, мятые.  "Надо  же  где--то
находиться и что--то делать, -- говорит  себе  Тереза.  -- Теперь  я  здесь,
заперта в этой темной комнате вместе с двумя парнями  из Монлюка, Альбером и
Люсьеном, и этим доносчиком, выдававшим евреев и участников Сопротивления. Я
в  кино".  Да,  она в кино.  А  однажды летом  в  два  часа дня  она была на
набережной Сены с  мужчиной, который поцеловал ее и сказал, что  любит.  Она
там была,  она и сейчас это знает. Все на  свете имеет свое название: то был
день,  когда  она решила  жить с этим  человеком. А сегодня что за день? Что
будет сегодня? Скоро  она пойдет на улицу Реомюр в редакцию газеты, займется
своим профессиональным делом. Люди думают, это  что--то  экстраординарное --
допрашивать  доносчика.  Ничего подобного. Тереза смотрит  на  Альбера.  Странный,  в сущности, парень этот Альбер.  Когда дело  касалось  немцев,  он становился ужасен, он
рассказывал далеко не обо всем, что проделывал с ними.  На прошлой неделе на
площади Пале--Руаяль  он поджег бутылкой  с горючей  смесью  немецкий  танк.
Бутылка разбилась о голову  немца, и тот сгорел  заживо. Носки  у  доносчика
дырявые, большой палец с черным ногтем вылез наружу. По носкам видно, что он
уже  давно  не был дома  и много ходил. Должно быть, целыми днями  ходил  по
улицам,  преследуемый   страхом,  а  потом  зашел  в  знакомое  бистро,  это
неизбежно,  человек всегда возвращается в бистро, где его знают.  А потом за
ним пришли. Он попался.
     Они заставили его снять все, вплоть до носков, как, наверно, заставляли
их самих в  Монлюке.
     Доносчик  снимает носки, все еще снимает носки, прилипшие к  его ногам.
Так долго.
     Он  снимает галстук. Да, галстук. Не существует двух  способов  снимать
галстук. Надо наклонить голову набок и тянуть, не  развязывая узел. Доносчик
снимает галстук так же, как все люди.
     Доносчик носит галстук. Он  был у него  еще  три месяца  назад. Еще час
назад. Галстук.  И сигареты. И  к концу дня, часов в  пять, он пил аперитив.
Как все.  И однако же  между людьми существуют  различия. ... Он  ходил на улицу Соссэ,  поднимался по лестнице, стучался в некую
дверь, потом сообщал приметы и прочее: высокий, темноволосый, двадцать шесть
лет, адрес и в  какое  время можно застать. ЕМУ ВРУЧАЛИ КОНВЕРТ. ОН  ГОВОРИЛ
СПАСИБО, МЕСЬЕ, ПОТОМ ШЕЛ ВЫПИТЬ АПЕРИТИВ В КАФЕ "КАПИТАЛЬ".
     Тереза говорит:
     -- Тебе сказано, поторопись.
     Доносчик  поднимает   голову.  Чуть  помедлив,  он  говорит  тоненьким,
нарочито детским голоском:
     -- Я стараюсь насколько могу, поверьте... Но зачем...
     Он не заканчивает фразы. Он  входил  в здание на улице  Соссэ.  Ему  не
приходилось ждать. Никогда. С изнанки воротник у него грязный. Он никогда не
ждал, никогда.  Или же  ему предлагали сесть, как  это принято среди друзей.
Рубашка под белым воротником тоже  грязная. Доносчик.  Парни срывают с  него
кальсоны, он спотыкается и с глухим стуком, словно куль, падает на пол.
     Роже почти не разговаривает с ней с  тех пор, как они поругались из--за
пленных немцев. И другие тоже. Не только Роже.
     Вдали еще стреляют с крыш. Последние выстрелы. Кончено. Война  уже ушла
из  Парижа.  Ни радость, ни сладкая печаль конца войны для
нее невозможны. Ей предназначена другая роль -- быть здесь,  в этой запертой
комнате, наедине с доносчиком и двумя парнями из Монлюка.
     Теперь он голый. Первый раз  в жизни она рядом с голым мужчиной не  для
того,  чтобы заняться  любовью.  Он  стоит  прислонившись к стулу  и опустив
глаза. Он ждет.
     Теперь все его вещи на стуле. Он дрожит. Дрожит. Он боится. Боится нас.
Мы тоже когда--то боялись. Он очень боится тех, которые когда--то боялись.
     Теперь он голый.
     -- Очки! -- говорит Альбер.
     Он снимает  очки и кладет  на  свои  вещи.  Его  старые  высохшие  яйца
болтаются  на уровне стола. Он жирный и  розовый  в свете  фонаря.  От  него
пахнет давно не мытым телом. Парни ждут.
     -- Три сотни франков за военнопленного, да?
     Доносчик стонет. Впервые.
     -- А сколько за еврея?
     -- Но я же сказал вам, вы ошибаетесь...
     -- Прежде всего мы хотим,  -- говорит Тереза,  -- чтобы  ты сказал нам,
где находится Альбер из "Капиталя", и затем -- какие у тебя были дела с ним,
с кем еще вы встречались.
     Доносчик хнычет:
     -- Но я же сказал вам, что едва знаком с ним.
     Дверь комнаты распахивается. Молча входят остальные. Женщины становятся
впереди.  Мужчины  сзади. 
     --  Приступайте,  --  говорит Тереза.  -- Прежде  всего надо, чтобы  он
сказал, где найти этого Альбера из "Капиталя".
     Голос у нее неуверенный, слегка дрожащий.
     Кто--то  из  двоих  наносит первый  удар.  Странный звук.  Второй удар.
Доносчик пытается уклониться. Он вопит:
     -- Ой! Ой! Вы мне делаете больно!
     В задних рядах кто--то смеется и говорит:
     -- Представь себе, для того и бьют...
     Его хорошо видно в свете фонаря.  Парни бьют  изо всех сил.  Кулаками в
грудь, не торопясь, изо всех сил. Пока они бьют, сзади молчат. Они перестают
бить и снова смотрят на Терезу.
     -- Теперь ты лучше понимаешь?.. Это только начало, -- говорит Люсьен.
     Доносчик потирает грудь и тихо стонет.
     -- Еще ты должен нам сказать, каким образом проходил в гестапо.
     -- Так как же?
     -- Ну... как все, -- говорит доносчик.
     Парни, напряженно ожидающие позади него, расслабляются.
     -- А--а...
     Доносчик хнычет:
     -- Вы... вы не знаете...
     Он растирает ладонями грудь. Он сказал "как все".
     Он сказал  "как все", он думает, что они не знают. Он не сказал, что не
ходил туда. Слышно, как  сзади, в глубине комнаты перешептываются: "Он ходил
туда. Он сказал,  что ходил". В ГЕСТАПО.  НА УЛИЦУ СОССЭ. На груди доносчика
выступают большие фиолетовые пятна.
     -- Так ты говоришь -- как все? Все ходили в гестапо?
     Сзади:
     -- Сволочь! Сволочь! Сволочь!
     Ему страшно. Он выпрямляется, пытаясь определить, кто кричал.
     -- Надо  было предъявить удостоверение личности, его оставляли  внизу и
потом, уходя, забирали.
     Сзади снова заводят:
     -- Дерьмо, сволочь, подонок.
     -- Я ходил  туда  по делам, связанным с  черным рынком, я  считал,  что
ничего плохого не делаю. Я всегда был истинным патриотом, как вы. Я продавал
им жуликов. Теперь... я уже не знаю, может быть, я был не прав...
     Он говорит все  тем  же плаксивым,  детским тоном.  Кожа на  его  груди
лопнула, течет кровь. Он как будто не замечает этого. Ему страшно.
     Когда он сказал о черном рынке, сзади опять зашумели:
     -- Сволочь, свинья, дерьмо.
     -- Продолжайте, -- говорит Тереза.
     Они  бьют не как попало. Может  быть, они не сумели  бы допрашивать, но
бить  они  умеют.  Они  бьют  толково.  Перестают,  когда  кажется,  что  он
заговорит. Снова  начинают  как  раз  в тот момент, когда  чувствуют, что он
опять готов сопротивляться.
     -- Какого цвета  было удостоверение личности, по которому ты проходил в
гестапо?
     Оба парня  улыбаются.  Сзади тоже. Даже  те,  которые не  знают  насчет
цвета, находят, что это хитроумный  вопрос. Один его глаз поврежден, по лицу
течет кровь.  Он плачет.  Из носа текут кровавые  сопли.  Он  не  переставая
стонет: "Ай, ай, ох, ох". Он не отвечает. Он по--прежнему трет себя руками и
размазывает по груди кровь.  Он уставился своими остекленевшими  близорукими
глазами на фонарь, но не видит  его.
     -- Тебя спрашивают, какого цвета твое удостоверение личности.
     Альбер подходит к нему вплотную. Сзади, из полутьмы, раздается:
     -- Может быть, хватит бить...
     Голос женский. Парни останавливаются. Они оборачиваются и ищут глазами,
кто это сказал. Тереза тоже обернулась.
     -- Хватит? -- спрашивает Люсьен.
     -- Доносчика? -- спрашивает Альбер.
     -- Это не основание, -- говорит женщина, голос звучит неуверенно.
     Парни снова начинают бить.
     -- В последний раз, -- говорит Тереза, -- тебя спрашивают, какого цвета
удостоверение, которое ты показывал на улице Соссэ.
     Сзади:
     -- Опять начинается... Я ухожу...
     Еще одна женщина.
     -- Я тоже...
     Еще одна женщина. Тереза оборачивается:
     -- Никто не заставляет вас оставаться, если вам противно.
     Женщины что--то невнятно возражают, но не уходят.
     -- Хватит!
     На этот раз -- мужчина.
     Женщины перестают  шептаться.  Тереза  по--прежнему едва видна, освещен
только ее белый лоб, и иногда, когда она наклоняется, видны глаза.
     Теперь дело принимает другой оборот. Единый фронт товарищей раскололся.
Вот--вот произойдет что--то необратимое. Новое. Одни за, другие против. Одни
идут  за  ней  и делаются  все  ближе. Другие становятся чужими. Ей  некогда
разбирать:  женщины на стороне доносчика, доносчик с теми, кто не согласен с
ней. Чем больше врагов и чужих, тем сильнее желание бить.
     -- Давайте еще, быстрее! Цвет!
     Парни опять начинают бить. Они бьют  по  местам, по  которым уже  били.
Доносчик  кричит.  Когда  они  ударяют,  его  стоны  переходят  в  какое--то
непристойное  урчание.  Такое мерзкое,  что хочется бить сильнее, чтобы  оно
прекратилось.  Он  пытается  уклониться  от  ударов,  но  не  успевает.  Все
достаются ему.
     -- Ну... обычного цвета, как у всех.
     -- Продолжайте.
     Удары все  сильнее.
     Они пронзают  ее,  околдовывают. У  стены  падает человек. Другой.  Еще
один. Этому  нет  конца, они  падают и  падают.  На  эти  пятьсот франков он
покупал  себе  всякие мелочи. Наверно, он даже не  был  антикоммунистом  или
антисемитом,  даже  коллаборационистом  не был. Нет, он  выдавал бездумно  и
безучастно,  возможно  без  крайней   необходимости,  просто  чтобы  немного
подзаработать,  чтобы позволить себе  маленькие холостяцкие удовольствия.
     -- Продолжайте.
     И они  продолжают. Они действуют  как  хорошо  налаженный механизм.  Но
откуда берется у людей эта способность избивать себе подобных, как могут они
привыкнуть к этому и выполнять как работу, как свой долг?
     -- Умоляю вас! Умоляю! Я не подлец! -- кричит доносчик.
     Он боится умереть. Еще недостаточно боится. Он все еще  врет.  Он хочет
жить. Даже  вошь цепляется за жизнь.  Тереза  встает.  Она встревожена,  она
боится,  что, сколько ни бей,  все будет мало. Что еще можно с  ним сделать?
Боже мой, неужели,  сколько ни бей, всегда будет
недостаточно ! А как много таких, которым наплевать, -- эти женщины, которые
вышли  из  комнаты,  и все  те, что  отсиживались  в своих  норах, а  теперь
иронизируют:  "Не смешите нас вашим восстанием, вашей чисткой". Надо бить. В
мире  никогда не будет  справедливости, если  мы  сами  здесь  и  сейчас  не
осуществим  правосудие.  Судьи.  Украшенные  лепниной  залы.  Комедия, а  не
правосудие.  Они  пели "Интернационал", когда их везли по  городу в тюремных
фургонах, а буржуа смотрели из своих окон и говорили: "Это террористы". Надо
бить.  Раздавить.  Разбить  вдребезги  ложь. Это подлое молчание. Вырвать из
груди этого мерзавца  правду. Истина, правосудие. Для чего?  Убить его? Кому
это нужно? Дело не в нем. Это не к нему относится. Мы должны узнать  правду.
Бить до тех пор, пока он не выблюет правду -- и свой  стыд, свой страх, свою
тайну, еще вчера делавшую его всемогущим, недоступным, неприкасаемым.
     В притихшей  комнате отчетливо  раздается  каждый удар.  Они бьют  всех
мерзавцев  --  и  ушедших  с допроса  женщин,  и  чистоплюев, укрывшихся  за
ставнями. Доносчик протяжно и жалобно кричит: "Ой, ой!"
     Пока  его бьют, люди во тьме позади него молчат. Но когда  слышится его
протестующий голос, они  осыпают  его бранью -- сквозь  зубы,  сжав  кулаки.
Он  еще в состоянии врать.
Тереза  смотрит  на  кулаки,  которые   обрушиваются  на  доносчика,  слышит
барабанную дробь ударов  и впервые ощущает, что  в человеческом теле имеются
какие--то    почти    непрошибаемые    толщи.   Целые   пласты    глубинной,
труднодосягаемой правды. Она помнит, что смутно почувствовала это, когда они
с Д. так упорно допрашивали двух депортированных. Но тогда это ощущалось  не
так  сильно.   Теперь  это  изнурительный   труд.  Почти   невыносимый.  Они
пробиваются вглубь. Удар за ударом. Надо держаться,  держаться. Еще немного,
и они достигнут цели, добудут  из  него крупинку этой  твердой, как  орешек,
правды.  Они  бьют  его в  живот. Доносчик стонет и, скорчившись,  хватается
обеими  руками за живот. Альбер бьет, подойдя вплотную, наносит удар в  пах.
Доносчик прикрывает обеими руками член и вопит. Все  его лицо в крови. В нем
не  осталось  ничего  общего с другими людьми. Это не  человек, а  доносчик,
выдававший людей. Его не  интересовало, для  чего это требовалось.  Даже те,
кто  ему платил,  не были его друзьями. Теперь он  уже  не  похож ни на одно
живое  существо.  Даже мертвый он не будет похож  на мертвого  человека. Его
труп будет  валяться под ногами в холле. Может быть,  они зря  теряют  с ним
время. Надо с этим кончать. Не стоит убивать его. Оставлять его в живых тоже
не стоит. От него уже никакого проку. Абсолютно ни на что не годится.
     -- Хватит!
     Тереза  встает и идет к доносчику, ее голос кажется слабым после глухой
барабанной  дроби  ударов.  Надо кончать  с  этим.  Люди  в  глубине комнаты
предоставляют  ей  действовать.  Они доверяют ей,  не дают  никаких советов.
"Сволочь,  сволочь". От  этой литании  ругательств веет  братским теплом.  В
глубине комнаты смолкают. Оба парня смотрят на  Терезу, полные внимания. Все
ждут.
     -- В  последний раз, -- говорит  Тереза. -- Мы хотим  знать цвет твоего
удостоверения. В последний раз.
     Доносчик смотрит  на Терезу.  Она стоит рядом с ним.  Он  невысок. Она,
такая маленькая,  худая,  юная,  почти  одного с  ним  роста. Она сказала "в
последний раз". Доносчик вдруг перестает стонать.
     -- Что вы хотите, чтобы я вам сказал?
     Она ничего не хочет. Она спокойна, она чувствует, как в ней поднимается
холодная   и  могучая,  как  стихия,  ярость,  которая  властно  диктует  ей
необходимые слова. Она вершит  правосудие -- правосудие, которого не было на
французской земле сто пятьдесят лет.
     -- Мы хотим, чтобы ты сказал,  какого  цвета удостоверение, по которому
тебя пропускали в гестапо.
     Он снова хнычет. От его тела исходит  странный, противный и сладковатый
запах -- смешанный запах крови и немытой жирной кожи.
     -- Я не знаю, не знаю, говорю вам, я не виноват...
     Опять сыплются ругательства:
     -- Надо кончать, придется его ликвидировать.
     Доносчик  поднимает голову. Молчание. Доносчик боится.  Он тоже молчит.
Он открывает  рот. Смотрит  на них.  Слабый детский  стон  вырывается из его
груди.
     -- Если бы я хоть знал, чего вы  от меня хотите...-- Доносчик старается
говорить простодушным умоляющим тоном, но голос выдает, что он опять хитрит.
     Парни в поту.  Они вытирают лбы своими окровавленными кулаками. Смотрят
на Терезу.
     -- Продолжайте, -- говорит Тереза.
     Они  поворачиваются  к  доносчику,  выставив  кулаки.  Тереза встает  и
кричит:
     -- Не останавливайтесь. Он скажет.
     Лавина ударов. Это конец. В глубине комнаты -- молчание. Тереза кричит:
     -- Может быть, оно было красное, твое удостоверение?
     Он истекает кровью. Громко вопит.
     -- Красное? Скажи, красное?
     Он открывает один глаз. Умолкает. Он должен  понять, что на этот раз  в
самом деле конец.
     -- Красное?
     Парни  вытаскивают его из  угла, в  который он  все  время  забивается,
спасаясь от ударов. Они вытаскивают его и бросают обратно, как мяч.
     -- Красное?
     Он не отвечает. Похоже, он пытается обдумать ответ.
     -- Продолжайте, ребята, сильнее! Красное, быстро, красное?
     Они разбили ему нос, из ноздрей течет кровь. Доносчик кричит:
     -- Нет!..
     Парни смеются. Тереза тоже смеется.
     -- Желтое, как наши? Желтое?
     Он  пытается забиться в угол.  Каждый раз как парни вытаскивают его, он
возвращается туда, с глухим стуком ударяясь спиной о стену.
     -- Желтое?
     Тереза встает.
     -- Нет... не... желтое...
     Парни   продолжают  бить.  Его залитые кровью глаза широко
открыты, он по--прежнему не отводит взгляда от фонаря.
     -- Если не желтое, то... какое же?
     Он все еще  не  признается.  Однако он слышал  вопрос,  он  смотрит  на
Терезу. Он перестает вопить.  Он стоит скорчившись, прижав руки к животу. Он
больше не пытается защищаться от ударов.
     -- Быстро, -- говорит Тереза, -- какого цвета? Быстро.
     Он снова начинает кричать. Но теперь более низким, глухим голосом. Дело
идет  к концу,  только неизвестно  к какому. Возможно,  он больше ничего  не
скажет, но в любом случае дело идет к концу.
     -- Оно было, оно было... ну, давай ...
     Как с ребенком.
     Они  перекидывают  его друг  другу,  как  мяч, они бьют  его  кулаками,
ногами. Они обливаются потом.
     -- Хватит.
     Тереза, спокойная, собранная, идет  к доносчику. Доносчик видит  ее. Он
пятится. Сейчас он даже не чувствует боли. Только ужас.
     -- Если ты скажешь,  тебя  оставят в покое, если  нет,  тебя  теперь же
прикончат. Продолжайте.
     Возможно, доносчик  уже не понимает,  чего  от него хотят.  Но он готов
заговорить. Такое у нее впечатление. Надо напомнить ему, о чем идет речь.
     Тереза кричит:
     -- Я скажу тебе, я скажу тебе, какого цвета твое удостоверение.
     Она помогает ему. У нее действительно такое чувство, что она должна ему
помочь, что один он не сумеет довести дело до конца.
     Она повторяет:
     -- Я скажу тебе.
     Доносчик опять принимается  вопить. Непрерывный жалобный вопль, похожий
на вой сирены. Они не дают ему возможности заговорить. И вот вой обрывается.
     -- Зеленый... -- выкрикивает доносчик.
     Молчание. Парни  перестают бить. Доносчик смотрит на фонарь.  Он больше
не  стонет.  Вид  у  него  совершенно потерянный. Он валится на пол. Он смог
сказать.  Возможно, он спрашивает  себя, как он  мог  сказать.  Позади  него
молчание. Тереза садится. Кончено.
     -- Да, оно  было зеленого цвета, -- говорит Тереза,  словно подтверждая
давным--давно известный факт. Кончено.
     Д. подходит к Терезе. Протягивает ей сигарету. Она закуривает. Доносчик
оцепенело лежит в своем углу.
     -- Одевайся, -- говорит Тереза.
     Но он не  двигается.  Оба  парня тоже  курят.  Д.  протягивает сигарету
доносчику. Он не замечает ее.
     --  У агентов  немецкой тайной  полиции были  зеленые удостоверения, --
говорит Тереза.
     Товарищи в глубине комнаты зашевелились. Некоторые выходят.
     -- А Альбер из "Капиталя"? -- спрашивает кто--то.
     Тереза смотрит на Д. Да, верно. Остается еще этот Альбер из "Капиталя".
     -- Ладно, там видно будет, -- говорит Д. -- Завтра.
     Похоже, его это больше не интересует. Он берет Терезу за руку, помогает
ей подняться. Они выходят. Альбер и Люсьен занимаются доносчиком, заставляют
его одеться.
     Бар залит  светом. Другой мир. Электричество. Все ушедшие с допроса  --
пять женщин и двое мужчин -- здесь.
     -- Он признался, -- говорит им Тереза.
     Никто не отвечает. Тереза понимает: им наплевать, признался он или нет.
Она садится и смотрит на них. Странно. Они здесь не меньше получаса. Что они
делали в этом баре? Чего дожидались? Просто их потянуло к свету.
     -- Он признался, -- повторяет Тереза.
     Никто из них не смотрит на нее. Одна женщина встает и говорит небрежно,
по--прежнему не глядя на нее:
     -- Ну и что? Какая разница, все это так гнусно...
     Д., сидевший рядом с Терезой, подходит к женщине:
     -- Оставь ее в покое, ясно?
     Роже и Д. с двух сторон обнимают Терезу. Женщины замолкают. Они уходят.
Двое мужчин, бывших с ними, тоже уходят, что--то насвистывая.
     -- А ты пойдешь спать, -- говорит Д.
     -- Да.
     Тереза берет стакан вина. Отпивает глоток.
     Она чувствует на себе взгляд Д. Вино горчит. Она ставит стакан.
     --  Надо  отпустить  его,  пусть уходит, --  говорит Тереза.  --  Он  в
состоянии идти.
     Роже не уверен, что его надо отпустить.
     -- Чтобы мы его больше не видели, -- говорит Тереза.
     -- Они не захотят выпустить такую дичь, -- говорит Роже.
     -- Я им объясню, -- говорит Д.
     Тереза плачет."

     Теперь героиня страдания - сама палач, но этого её боль не уменьшилась, она стала ещё больше, и палачи тоже плачут, даже когда казнят и мучают во имя восстановления справедливости.
     На арго douler ещё и "не поздоровится": есть во французском такая фраза:
 - Tu comprendras ta douleur!
 что означает: - Тебе будет плохо! - Тебе не поздоровится!
 Это угроза-предупреждение.
   Здесь боль испытывает доносчик, которого пытают - именно эту боль, как возмездие за стукачество. Но и Тереза, которая осуществляет это возмездие (ведет допрос) тоже страдает не меньше, хотя всяческим подхлестывает себя воспоминаниями.

 
      d) Жан-Франсуа Жосслен. Правда о Дюрас


     Маргерит Дюрас не хотела доверить кому--либо  описание своей жизни. Она
сделала  это сама. Начиная с детства в Сайгоне,  она превращает свою жизнь в
роман, В центре этой вымышленной страны она и её близкие.
     Жизнь Маргерит полна поворотов: из Индокитая она переезжает во Францию,
из  женщины,  наделенной  экзотической  красотой,  превращается в  эффектную
уродину, в этакую  великолепную гаргулью с унизанными перстнями пальцами; от
одного  сектантства переходит к  другому, от литературной  неумелости  --  к
такому изощренному мастерству, что под конец жизни она позволяла себе писать
неправильно,  как  дети;  наконец,  от  любви  --  к дружбе.  Она преступает
запреты, подвергает  себя опасности, она причиняет  зло, она внушает  страх,
она безжалостна,  она плачет. Это чудовище. Она  обольстительна,  изысканна.
Аморализм заменяет ей мораль.
     После Индокитая, где ради семьи  ей пришлось стать содержанкой ,  -- но
можно ли этому верить? --  она  попадает незадолго до войны в Париж. Место и
время действия как раз под стать ее амбициям, мечтам и навязчивым фантазиям.
Джунгли, словно специально созданные для этого исключительно умного хищника.
Ибо интеллектуальная, все схватывающая на лету Маргерит никогда не избавится
от  жестокости, которую унаследовала  от  своей  матери, женщины,  бросившей
вызов океану.
     Поначалу она  примыкает к правым, как и  большинство ее будущих друзей,
например Франсуа Миттеран, Морис Бланшо или Клод  Руа. Служа в  Министерстве
по  делам  колоний,  возглавляемом  Жоржем  Манделем,  она  воспевает  --  с
некоторым  расистским душком  --  благодеяния  французского  колониализма  и
пропагандирует французские  бананы... Война  и  немецкая оккупация  позволят
проявиться в полной мере ее мужеству и ее порочным наклонностям. Как хозяйка
конспиративной  квартиры--убежища на  улице Сен--Бенуа, она постоянно ставит
себя под удар. Но  и сама наносит удары. Тут роман ее жизни переходит в жанр
трагедии, а иногда и трагикомедии.
       Однако   она   не   стала коллаборационисткой,  разве  что  чуть--чуть.  Несомненно,  благодаря  своим замечательным  спутникам,  уже  упомянутым  выше,  --  Роберу  Антельму,  за которого она вышла замуж в начале "странной войны", и своему восхитительному любовнику  Дионису  Масколо.  Которые  к тому  же  любили  друг друга  почти братской  любовью  и могли разговаривать и спорить до  изнеможения:  "Жюль и
Джим" на фоне Сопротивления .
     Нельзя сказать, что  это  было  салонное Сопротивление.  Но в какой--то
мере  оно  было для  них способом  развлечения. С  участием  всей  компании:
Миттерана, Мерло--Понти, Десноса, Кено, Одиберти, Морена и  прочих. Они  как
бы  играли  в  Сопротивление,  подвергая  себя,  однако,  серьезному  риску,
связанному с подобного рода  деятельностью. Опасные игры. В один злосчастный
день Робера Антельма арестовали.
     За  этим  последовал  самый  двусмысленный,   жалкий   и   одновременно
значительный  эпизод в  жизни  Маргерит  Дюрас -- дело  Дельваля. Так  звали
сотрудника   гестапо,   арестовавшего   Робера  Антельма.   Маргерит  решает
обольстить  и  погубить  Дельваля. Она  скользит по  краю  пропасти... После
Освобождения, во многом благодаря показаниям Маргерит, Дельваля приговорят к
расстрелу.
     Однако  в  этой  истории  есть  и  кое--что  забавное.  Дионис  Масколо
влюбляется  в мадам  Дельваль и делает ей  ребенка... Это уже  комедия  a la
Фейдо на  фоне Чистки. Ибо Маргерит  тем временем  разоблачает, разоблачает,
разоблачает. Из  чувства мести.  И  потому,  конечно, что холокост  навсегда
травмировал ее. Но также из своего рода тотального аморализма, составляющего
суть  ее  натуры.  И получившего отражение  в одной из  ее лучших книг --  в
"Боли".
     Дюрас  неизбежно  должна была стать  коммунисткой. Коммунисты неизбежно
должны были отвергнуть Дюрас. Завсегдатаи улицы Сен--Бенуа вступают в партию
и  образуют  самую  интеллектуальную ячейку Парижа. Маргерит, преисполненная
коммунистической сознательности, отправляется на поиски пролетария, которого
находит в лице своей консьержки мадам Фоссэ. Но эпоха оказалась суровой -- в
очередной раз ФКП с  большевистским единодушием  следует сталинским тезисам.
Жан Канапа заменяет Жданова. Арагон молчит.  Глаза Эльзы улыбаются. Маргерит
кипит от ярости и нетерпения.
     В мае 1949 года состоится нашумевшая встреча с обильной выпивкой в кафе
"Бонапарт".  Присутствуют  Робер  Антельм,  Дионис  Масколо,  Эжен  Маннони,
Маргерит  Дюрас и другие. В том числе Хорхе  Семпрун... Компания насмехается
над  партийными принципами,  много  смеется и  еще  больше пьет.  Наутро,  с
тяжелой  от  похмелья  головой друзья узнают,  что  кто--то  настучал на них
партийному начальству.
     Подозрения падают на Семпруна...  Характерная для того времени история,
раскрывающая  душевное  состояние  молодых  людей,  одержимых  революционным
максимализмом .
     В ханжеской буржуазной Франции Венсана Ориоля они фактически пародируют
варварские  московские и  пражские разборки.  Они  оговаривают  себя  и друг
друга,  исключают своих товарищей из партии, подчиняясь  непреложной  логике
Террора, который в конечном  счете не щадит никого.  Конечно, они не убивают
друг друга, разве что в  мыслях. Их взаимная ненависть накалена до  предела.
Достаточно  искры, чтобы  разгорелись  страсти.  Помню, как много лет спустя
Маргерит Дюрас позвонила мне среди ночи. Семпрун высказался неодобрительно о
пытке, описанной  в "Боли". Маргерит усмотрела  в этом продолжение истории в
кафе "Бонапарт".  Она  без  конца  возвращалась к ней в разговорах  со мной,
излагая,  разумеется,  собственную  версию,  завершавшуюся  именем Семпруна,
которое она  произносила  с  почти  чувственным  наслаждением своим  усталым
страстным голосом -- голосом актрисы.
     Она  и впрямь  могла  бы  стать  актрисой  (впрочем,  однажды  была:  в
"Грузовике" она сыграла  в паре с Жераром  Депардье роль пассажирки, которая
сперва   предназначалась   Симоне  Синьоре  или   Сюзанне   Флон).  В  своих
литературных произведениях  она всегда играла  главную роль  и  очень  скоро
стала известной -- но отнюдь не популярной -- писательницей (успех у широкой
публики принес ей  лишь "Любовник").
     Очень скоро она поймет, что ее слова и фразы  воспринимаются на слух не
хуже, чем при чтении. От романа  она  свободно переходит к театру и кино.В кино дело идет не так гладко. Она  отрекается от  своих  первых  фильмов,  сделанных  совместно  с
выдающимися  режиссерами:  Аленом  Рене  ("Хиросима,  любовь  моя"), Питером
Бруком ("Модерато  кантабиле") и Тони  Ричардсоном ("Моряк из  Гибралтара").
Она так  и  не простит  Жан--Жака Анно, экранизировавшего  "Любовника".  Она
хотела,  чтобы  в  кино  над  всем  господствовал  голос,  звук  слова.  Она
превзойдет себя, сняв  римейк  "India  Song",  своей  единственной  картины,
имевшей некоторый  успех. Но  кто же в состоянии  следовать за ней по  этому
бесплодному пути? Новая  версия, названная "Ее венецианское имя  в безлюдной
Калькутте", снималась без актеров,  камера запечатлела лишь место  действия,
вернее,  места, демонстрация  которых шла под фонограмму,  взятую из первого
варианта.
     О ее  фильмах  много говорят, но  их  не смотрят. Она привлекает к себе
общее внимание.  Над  ней  насмехаются.  Ей  наплевать. В  любом случае  она
слишком уверена в  своей гениальности, чтобы взглянуть  на  себя со стороны,
поставить под  сомнение  то,  что  делает.  В сущности, она  существует  вне
реального  мира.  Она сама для  себя --  весь  мир. Действительность  должна
подчиниться ее измышлениям, более правдивым, чем сама правда...
     А  потом  наступают годы без любви. И без  секса.  Постаревшая Маргерит
остается  одна  со своим  виски и останется одинокой,  пока  в  ее  жизни не
появится Янн Андреа. Но  Янн любит  мальчиков и  не скрывает этого; Маргерит
страдает  и  в  то же время  испытывает  неодолимый  болезненный  интерес  к
гомосексуализму, который  ей,  как истинной почитательнице Пруста, мерещится
повсюду.   Измученная  душой  и  телом,  она  несчастна.
     Но  она  утратила  вкус  к  жизни.   От  алкоголя  ей  тоже  приходится
отказаться. В довершение  всего она на несколько месяцев погружается в кому.
Все кончено.  Ее судьба  завершена.  Так нет же. В один прекрасный день  она
просыпается и  начинает править свою рукопись с той самой строки, на которой
остановилась до комы. Она снова живет -- маленькая и сморщенная, как усохшее
яблочко,  но полная невероятной  жизненной силы. Я  и сейчас вижу, какой она
была на съемочной площадке "Летнего  дождя" в  Бресте за  год с небольшим до
смерти, как сидела в кресле,  руководя съемками и аплодируя  самой себе. Она
пила шампанское.  А потом,  когда благоразумные люди решили пойти спать, она
предпочла  спуститься   на  улицу  Сиам  и  отправилась   вместе  со  своими
комедиантами  и какими--то темными личностями на поиски матросского кабачка.
Потому что Маргерит осталась молодой. Именно в этом была ее тайна. Маленькая
девочка из Сайгона так и не умерла в ней.
     Была ли  она большим писателем? Лучше сказать  -- абсолютным писателем.
Ибо Дюрас жадно поглощала  и претворяла  все, себя и других, в материал  для
своих  произведений,  снова  и  снова  повторяя  несколько  преследующих  ее
мотивов. Она не искажала действительность, а сочиняла ее. Скорее фантазерка,
чем  обманщица.  Неловкая и искусная, жестокая и  нежная. Парадоксальная  --
чересчур. Впрочем, она ни в чем не знала меры.
     Можно  было лишь  любить -- или  ненавидеть --  эту  вызывающе  дерзкую
маленькую женщину, кружившуюся вокруг самой себя в одиноком вальсе.  Была ли
она  литературной гранд--дамой  ?  Скажем  лучше так:  она  была  Пиаф нашей
литературы и, подобно ей, неустанно кричала о любви."
  ***
  Так написал о ней человек, который, как ему казалось, до конца её постиг. Но...
  Писетелем Маргерит Дюрас была, и писателем, безусловно, гениальным. Тот "вымысел", в который она преобразовывала действиетлност, был сродни тому явлению, о котором Пушкин сказал: "Над вымыслом слезами обольюсь", в нем больше правды, чем в голой, документальной реальности. Ведь если бы писатель занимался только тем, что скрупулезно описывал бы последовательность событий, свидетелем котррых он был, не подвергая и творческой переработке, то получалось бы как в гениальном фильме Вуди Аллена "Голливудский финал", где режиссер, временно ослепший, снимает фильм без режиссуры - актёры ведут себя на съемочной площадке так, как они бы это делали в жизни. И получается не фильм, а полный бред. Критика и зрители его проваливают. Но Европа, которая привечает всё абсурдное и непонятное, объявляет творени режиссера шедевром и приглашает работать в Париж.
А чем не была Маргерит Дюрас - так это сверхчеловеком, который бы в этой ситуации:
а) перекроил бы реальность под себя
или
в) стал бы монашествовать в миру.
Маргерит Дюрас ничего это не сделала и не захотела бы это сделать - она была, в первую очередь, женщиной, слишком живой и чувствительной женщиной для того, чтобы быть сверчеловеком или монашествовать в миру. Она хотела пройти между Сциллой и Харибдой, однако это её не совсем удалось. Ни деньги, ни слава, ни героическое военное прошлое не обеспечили ей покоя и счастливого конца. так и прожила она свою жизнь, сполна познав всю её Боль" - в смысле французского слова "дулёр".

Но посмотрим, ещё один текст (также в сокращении)


      Лор Адлер. О чем не рассказала Маргерит Дюрас

    " Опубликовав в 1985 году "Боль", Маргерит Дюрас объяснила, что текст был
написан во время войны  и сразу  после ее окончания и что  блокноты с  этими
записками,  о существовании которых она забыла,  она  нашла в своем сельском
доме. Удивленная,  она  открыла  их  и  перечитала,  вернее,  прочитала  как
впервые: сработал механизм вытеснения  нежелательных воспоминаний. Она  была
так   взволнована,  что   расплакалась.   Некоторые   критики  усомнились  в
достоверности этой  истории. Они решили, что Маргерит выдумала эти блокноты,
чтобы  выгородить себя, и  что тексты были  написаны в начале восьмидесятых.
Она  столько  всего  насочиняла, что  теперь  ей  уже  не верят.  Однако эти
блокноты существуют.
     Исписанные убористым почерком, обтрепанные  и пострадавшие  от времени,
они хранятся ныне в Мемориальном институте современной книги. Но если первая
версия  была действительно написана  в  1945  году, то вторая  переписана  и
подправлена  в  1975  году,  а  последняя  основательно  "перекроена": текст
испещрен  помарками,  вставками,  "заплатками".  Однако  истории  "Месье  Х,
именуемый  здесь  Пьер Рабье" в этих блокнотах нет.  Маргерит  добавила  ее,
когда  решила  опубликовать  "Боль". Эта глава представлялась ей необходимой
составной частью книги.
     Таким  образом, Маргерит ждала сорок  лет, чтобы  описать пережитое. Но
время многое сместило в ее памяти. Маргерит рассказала о том, что помнила, и
отобрала  то,  о чем хотела поведать.  Месье  Х, которого Маргерит задумала,
сконструировала, вообразила, разумеется, не был точной копией Дельваля...
     После  того как Маргерит  узнала, что ее мужа перевели из тюрьмы Френ в
Компьень, откуда заключенных отправляли в лагеря, она внутренне освободилась
от Дельваля. Она сказала Дионису,  что  Дельваля надо "отдать"  организации,
чтобы  убить,  пока  он не успел  сбежать.  Дионис нашел  у себя в 1995 году
записку Маргерит:  "Вы  должны  заняться  этим  господином, это необходимо".
Маргерит  упорно  требовала,  чтобы  Дельвалем  "занялись".  Она  настойчиво
говорила  об  этом  со своими  друзьями из группы и сообщала им места  своих
встреч с Дельвалем.
     Однако  у  Миттерана  были  более  серьезные   проблемы:  "В  то  время
большинство  организаций  Сопротивления   было   разгромлено,   руководители
арестованы..."  Маргерит между тем теряла терпение.  Дионис  сказал  ей, что
попытается прикончить Дельваля в ближайшие дни...
     Дионис Масколо не сумел убить Дельваля. Да и хотел ли он этого на самом
деле?  После ареста  Дельваля, а затем на  процессе он старался не отягощать
его положение.
     Многочисленные   планы    убийства,   разработанные   военной   группой
Национального движения военнопленных и  депортированных (НДВД), провалились.
"Мы не были убийцами, -- скажет позднее Миттеран.-- Но для нас  вопрос стоял
очень  серьезно. Дельваль лучше  чем кто--либо другой знал нашу организацию,
он уже арестовал четырнадцать наших друзей.  Поэтому мы  решили убрать его".
   Друзья до сих  пор  помнят о непримиримой  позиции,
которую занимала  в тот период Маргерит  Дюрас". Другой свидетель и участник
Сопротивления  Бернар  Гийошон   подтверждает  ее   жестокость   и   желание
расправиться с врагами, которым, как она говорила, "надо причинить зло".
     Парижское восстание отодвинуло план ликвидации Дельваля.  По  настоянию
Маргерит, Дионис отправляется к нему домой на улицу Ренод, чтобы арестовать.
Но Дельваль исчез. Только благодаря  случайности  группа обнаружит его.  Ибо
Дельваль был  к тому  времени  арестован  за пронемецкие взгляды  по  доносу
соседа, но  НДВД не знало об этом. В Дранси,  где он находился в заключении,
Дельваль заявил  полицейским, что потерял документы.  Он уже готовился выйти
на свободу, так как после наспех проведенного расследования полиция  сняла с
него обвинения. Масколо удается узнать о  предстоящем освобождении Дельваля,
и  он сам отправляется в  Дранси, чтобы арестовать его по выходе из  лагеря.
Дело происходит 1 сентября 1944 года. Дионис забирает  Дельваля и доставляет
в отель на улице  Бобур. Теперь может начаться допрос. Допрашивать  Дельваля
будут Миттеран и Масколо. "Каждый в то время  имел своих пленных, -- говорит
Эдгар  Морен. -- Дельваль был  наш пленник. Он сидел  в нашей  тюрьме. Мы  с
Дионисом должны были время  от времени заходить туда за информацией. Нам это
не  нравилось.   Мы  видели  там   закованных,   сильно  избитых   людей   с
окровавленными  физиономиями. А после допроса Миттеран  скажет, что, по его мнению, Дельваль --  жалкий тип, который стал предателем из подлости...
     Дельваль  работал  в  нефтяной  компании,  а потом  стал  экспертом  по
искусству. В 1996 году  Полетт все еще была  влюблена в своего мужа: "У него
было  золотое сердце. Он был  красивый мужчина, высокий  блондин с  голубыми
глазами. Он всем одалживал  деньги. Конечно,  он был за Германию. Потому что
до войны он познакомился с одним немцем, с которым очень часто встречался. И
потом,  его  семья  была из  Эльзаса". 
     14 сентября  1944 года Шарля Дельваля передали судебной  полиции. В тот
же  день Масколо  отпустил Полетт Дельваль. Шарль Дельваль заявил, что был  агентом полиции, выполнявшим приказы немцев, и  что  по профессии он эксперт по  искусству. Он признал,  что  преклонялся перед немецким народом: "Я восхищался этим  дисциплинированным народом,  его верой  и храбростью, его институтами". Он завязал отношения с немцами  после того,  как был арестован  их полицией, заподозрившей его в приверженности де Голлю.
     Он признал,  что принимал участие  в  аресте Берара, Робера Антельма,
Мари--Луизы Антельм, Филиппа, Тибо, Боске и Арансио.  Во время этих операций
он имел  при  себе револьвер и наручники, а также пропуск, на  котором  было
написано:  "В  случае  задержания  предъявителя   французской  или  немецкой
полицией следует, прежде чем возбуждать судебное преследование, позвонить по
телефону  Анжу  1404, комната 422". Дельваль  сказал также, что занимался за
крупную мзду  (от  300 000 до  400 000 франков), при посредничестве немцев с
улицы Соссэ, освобождением евреев, интернированных в Дранси и Компьене.
     После  смерти Маргерит нашли среди  ее рукописей запечатанный конверт
из крафт--бумаги. Наискосок  почерком Маргерит написано: "Дело Дельваля.  Не
открывать". Библиотекарша Мемориального института современной  книги вскрыла
конверт:  в  нем  находились четыре  свадебные  фотографии  Полетт  и  Шарля
Дельваля.
     Газета НДВД  "Либр" посвятила процессу Дельваля, начавшемуся 4  декабря
1944 года,  первую полосу под общим заголовком  "Лица подсудимых: двенадцать
бандитов,  два чудовища". По причинам, которые до сих пор остаются неясными,
Дельваля  судили  вместе с Бони и Лафоном,  зловещими  гестаповцами  с улицы
Лористон. Хотя Дельваль не имел ни малейшего отношения к этой банде...
     10 декабря судья  заслушал показания Маргерит Антельм.  Репортер газеты
"Либр"  писал  в  своей  статье,  помещенной  на  первой полосе: "Спокойно и
неторопливо наш товарищ рассказывает о страшных  днях июня и июля 1944 года,
когда смертельная петля стягивалась вокруг нашей организации.  Она говорит о
своих вынужденных отношениях с Дельвалем, об уловках, к которым он прибегал,
чтобы установить  личность  Морлана,  об арестах, которыми  он хвастался, об
отправленных им в Германию людях".  Ее  показания были  выслушаны в гробовом
молчании. Маргерит сказала, что испытывала ненависть и презрение к Дельвалю,
и  расписала  его подлости. Ее речь произвела  очень  сильное впечатление на
присяжных.  Никто  уже  не  сомневался  в исходе.  Ни  адвокат Дельваля,  ни
публика, ни журналист Марианн,  заметивший: "С  Дельвалем  кончено.  Сегодня
благодаря показаниям мадам А. его участь решена".
     Мэтр  Флорио  был  в полном смятении.  Хорошо  зная своего клиента,  он
считал его хвастуном и недотепой и жалел, что не попытался избавить от суда,
послав на обследование к психиатру.  Теперь  адвокат  понимает, что Дельваля
ждет та же участь, что и банду  Бони--Лафона.  Потом Маргерит говорит,  что готова отказаться от своего первого  заявления. Флорио сомневается  , стоит ли это делать,  ибо
присяжные,  полагал он,  решат,  что здесь какая--то махинация. Но поскольку
терять было нечего, он принимает предложение Маргерит. Флорио оказался прав.
Никто  не  понял смысла  ее демарша. Зал недовольно  шумел,  когда  Маргерит
неуверенно и неумело опровергала собственные показания, данные накануне.
Всех обвиняемых приговорили к смертной казни. Один  подсудимый, у которого  было больное сердце,  умер  до вынесения приговора. Что касается Дельваля, то  он оставался невозмутим.
   Его жена сказала потом, что  он  читал  и  писал  в своей  камере до конца."

2.
     Так она, героиня автобиографического повествования в трех частях, тоже превращается в палача, давая лживые, в чем-то показания. Палача, который пытает доносчиков, воздает им за содеянное. Это третья ипостась слова "дулёр".
               
   Но вершить возмездие - это ведь тоже испытывать боль, и палачи, случается, плачут!
Так что же тогда - всепрощение, ради собственного душевного спасения? А как же те, которых...?
     Опубликовав в 1985 году "Боль", Маргерит Дюрас объяснила, что текст был
написан во время войны  и сразу  после ее окончания и что  блокноты с  этими
записками,  о существовании которых она забыла,  она  нашла в своем сельском
доме. Конечно, это заметно - текст современный, с современными взлядами на войну и маршала де Голля, но она в самом своём тексте как раз и пишет о том, что ей понадобилось прожить ещё 40 лет, чтобы всё улеглось и осмыслилось. Она чеастно дает понять всеми средствами, что эта запись - не документ в буквальном смысле той эпохи, а художественно переработанное видение тех событий то она самоустраняется и как бы перемещается в загробный мир, то её героиню зовут уже Тереза, и она пишет об этой  Терезе в третьем лице...

     Как вообще толковать это неординарное произведение, где всё так перемешалось, особенно - в свете цитаты из Сартра:"Истина в делах, а не в речах, которые есть уловка"? (У Сартра ведь написано не "слово" в обычном смысле - le mot, le term, а  именно  le parol и это речь, обещание, клятва.)
   Итак, ещё раз определимся с самим названием - в русском переводе Злобиной это "Боль". Между тем слово "дулёр" имеет во французском языке большее широкое толкование, не такое однозначное, как в русском, где есть много разных слов для обозначения этого чувства.
   Вот с этого и начнем.
   1. боль как душевное переживание, как несчастье, как страх ( т.к. просто боль - это le mal.)
   2. боль как горе (мне тошно, душа болит, сердце ноет ) от внешних, непреодолимых, тягостных обстоятельств
   3. на арго: это ещё и "возмездие" (здесь за стукачество, за вынужденную ложь, за слабость души...)
     в смысле "Ты ещё получишь своё!")

   
В трех автобиографических текстах Маргерит Дюрас все эти виды боли имеют место.
1. Если в первой части (весна 1945 г)боль - это страх от возможной потери, страх за себя, не умеющую осознать и перенести эту потерю, то во второй части - где действие предвествует действию в первой части (это немецкая оккупация) первой, и где она встречается с гестаповцем, чтобы получать сведения о своем муже, арестованном за причастность к движению "Сопротивления", это страх за свою жизнь, за провал деятельости всей группы, к которой она принадлежит - ведь ей каждый день предствоит находиться  в окружении фашистов и тех, кто с ними сотрудничает. В третьей части ( 44 год), где она выступает под именем участницы "Сопротивления" Терезы, допрашивающей "немецкого француза", доносчика геспато, она тоже испытывает страх - но это уже другой страх - страх потерять свою человечность, ведь во впремя допроса старика-доносчика подвергают жестокому избиению.
  2 Горе - это тоже "дулёр", и она, эта боль - в смысле горе, также  есть во всех трех частях - горе, в смысле, разочарование, опустошенность. Она видит, как неизвестно откуда на только что осбожденной от фашистов земле Франции, Парижа, появляются бывшие правые, холеные, наглые,циничные люди, неизвестно чем занимавшиеся всё это время, но, что очевидно, жившие очень неплохо, которые, здесь и сейчас,  нашли себя в новых обстоятельствах в голлизме, и которым они, участники того крыла Сопротивления,  существовавшего независимо от Сопротивления, руководимого маршалом де Голлем, уже не нужны. Но они, эти люди, холеные и хорошо одетые, сейчас командуют в Париже всеми, жестко и прагматично, военнопленные и депортированные их интересуют постольку поскольку - они собирают показания о зверствах нацистов, это надо для будущего Нюрнбергского процесса. Автор испытывает от всего этого непереносимую боль разочарования  - их обманули, у них крадут победу на их же глазах.
3. Горе в этой части - от того, что человек существо несовершенное, он причиняет, возможно, того не желая, страдания другим - во имя возмездия, во имя справедливости, из чувстьва долга, исполняя поручение руководства...
    Но как же быть с простой человечностью? Автор ответа не знает. От этого - такая страшная душеная боль...
   Стукачество и возмездие за него- в этом справедливость. Но здесь же и падение в ту же самую бездну. Дюрас пишет о теле умирающего на Парижской площади немецкого мальчика, и это никого не волнует. Он - фашист. Но он и человек. К тому же, теперь уже никому не опасный.  Она пишет о том, что Красная Армия превратила Берлин в один горящий факел, но ведь был ещё Дрезден, который напрочь сожгли союзники,хотя в этом не было ровно никакой необходимости - там не было немецких войск, не было и ставки Гитлера. Там были только мирные жители. Но Дрезден союзники бомбили несколько часов подряд, пока не загорелось всё...
   А Хиросима? Какой смысл (из соображений человечности ) был в этом? Ровно никакого. Но это сделали, так на глазах переживших вторую мировой войну людей рождался новый мир, и куда более опасный, чем мир прежний - уже построена и отлажена государственная машина смерти. Теперь не армии сражаются на поле боя, а своих целей добиваются, начиная практиковать массовые убийства мирного населения государственными средствами - лагеря смерти уже созданы и апробированы, всё самое ужасное  только начинаются. И Дюрас это отчетливо видит, видит это и её муж Робер, он пишет свою книгу "Род человеческий".

  Итак, весь вопрос в человеке. Где он - истинный? В своих речах и заверениях политиков, которые полны лукавства? Или в делах, которые и есть истина?
  Ответ ясен - как сказал Сартр, в делах.

  Но вот люди, которые исполняют свой служебный долг - тот же гестаповец, который убил и умучил десятки людей, он сочувствует Маргерит, потому что она худая и ничего не ест... Он сентиментален. Многие фашистские палачи были не притворно сентиментальны. Они, к тому же, наследники великой немецкой культуры. И что же? Каковы их истинные дела, вне сантиментов? А женский легион смерти, который в лагерях собственноручно умерщвлял младенцев, придавливая им сонную артерию? "Это не больно", - улыбаясь, говорили они. А тот доносчик из третьей части, который не антикоммунист, не коллаборационист, ему просто нужны деньги на более-менее обеспеченную жизнь, вот и всё. Поэтому он и доносит. И людей по его доносу убьют. А он получает 500 франков за каждого. Но слова его будут о добре, потому что он даже не понимает, что делает зло - ведь оно совершается по закону.

   Дюрас в своём автобиографическом триптихе ставит очень современный вопрос - где та грань, когда человек преступает черту и перестает быть человеком, даже если внешне в нем всё прилично ( он чисто и модно одет, он вежлив и хорошо воспитан, он не нарушает закон, соблюдает все указания вышестоящего руководства, он живет как все - но о чем говорят его дела по высокому счету? Получается, что ни о чем, если он просто добропорядочный гражданин своего режима, а режим этот предписывает непременно исполнять насилие как долг. Как всё это соотносится между собой? Непонятно.
  Вот какой глубины ставит вопрос Дюрас в своём произведении под названием "Боль". Ибо ответа у неё нет. Она не знает ответа. Одно только предчувствие, что наш мир пока не вышел из опасной и хитроумной ловушки, и что ничего пока по сути не кончилось. Вот от этого и происходит невыносимая боль, по-французски "дулёр".

   Догадывался ли о возможном ответе Сартр?
***
   Была ли Дюрас фантазеркой, которая всё выдумывала? Нет, не была, она была настоящим писателем, который умеет художественно перерабатывать, а не документировать реальность - это тот вымысел, по поводу которого читатель  ( как Пушкин ) скажет: "Над вымыслом слезами обольюсь". Она смогла очистить зерна от плевел и пробиться, насколько это было возможно, к истине.. Иначе получилось бы как в фильме Вуди Аллена "Голливудский финал". Но книги Дюрас - не Голливуд, ни в каком смысле.  Её дела - книги, которые она написала. Ибо единственное настоящее дело писателя: писать правду о мире.
   Художественную правду.
   Тогда это и будет приближение к истине.


Рецензии