И птичка вылетает - поэма -

               



                РУКОПИСЬ  НАЙДЕННАЯ  НА ПОМОЙКЕ
                (пролог  от  издателя)




   Ну,  во-первых, не  на  помойке.  А  рядом.  В  газончике.  На  травке.  А  я  проходила  мимо.  И  бросила  взгляд.  На  первые  фразы.  И  рукопись подняла.  И  прочитала  её  всю.  От  начала  и  до  конца.
     Так  вот,  порой  мне  кажется,  что  в  этой  книге  нет  ни  слова  правды.  А  порой,  что,  по  сути,  в  ней  правда  абсолютно  всё.  А то  я  смотрю  на  неё  и  почему-то  вижу  финальные  кадры  фильма  Тарковского  «Зеркало»:  герой  лежит  на  постели  и  держит  в  руке  птичку.  Потом  кулак  разжимается.  И  птичка  вылетает.
     Я,  наверное,  непонятно  говорю?  Да,  я,  действительно,  запуталась  в  этих  мемуарах.  Запуталась  настолько,  что  сама   себе,  порой,  кажусь  не  живой  женщиной,  а  не  более  чем  чьим-то  воспоминанием.

                Лариса  Кашицина.
          























 






                И   ПТИЧКА   ВЫЛЕТАЕТ.
                (ПОЭМА)       


                «В  уме  нечутком
                Не место  шуткам»
                В. Шекспир  «Гамлет».
                «Бог  помощь  вам,  друзья  мои»
                А. Пушкин

            Глава 1

     Потомок древнего рода Гений Альфредович Шуйский в детстве перенес травму – ему гувернантка  наступила на ухо. Да, был у мальчика абсолютный музыкальный слух и абсолютно исчез. И что же?  Другой бы на его месте впал в депрессию и считал себя лишним человеком и потерянным поколением, а Гений ничего – с удовольствием пел и играл на рояле. Рояль орал благим матом, орал благим матом Геня, и была у Гениного пения одна истинная и преданная поклонница – Марья Денисовна. Служила она в ивановском медицинском институте комендантом, и, в какой бы отдаленный уголок институтской громады ни занесла ее  комендантская  судьба, заслышав рев Гени и  вопли рояля о помощи, она, сломя голову, мчалась в первую аудиторию.               
-Прекратите! Я буду жаловаться ректору! Шуйский, не колоти по клавишам!
   -Марья Денисовна, - испуганно, но с достоинством отвечал Шуйский – это же Щедрин.
    Находившийся в это время где-нибудь на приеме у английской королевы композитор Щедрин громко икал.
   -Сама знаю, что Щедрин!
            Композитор подносил к губам флейту и икал вторично. Признанный знаток и ценитель музыкального авангарда принц Уэльский вскакивал и аплодировал стоя.
    -Сама знаю! Закрой крышку! Отойди от рояля!
    Марья Денисовна не любила музыкальный авангард. Она вообще не любила, когда
 кто-нибудь  прикасался к филармоническому роялю, за сохранение которого она получала надбавку к жалованию. Надбавка была мизерная, а рояль шикарный, бекштейновский, такой сломают, не расплатишься.
      Действительно, Геня, отвали от рояля. И так ему предстоит прожить недолгую жизнь и сгореть в пламени пожара. Сгореть, прозвучав с подлинной силой лишь однажды, когда на его клавиши  упали пальцы Рихтера.
       Да, да, Рихтер играл в нашем институте. Ему понравился рояль, а по поводу акустики в первой аудитории он  то ли шутя, то ли серьезно, сказал: «Лучше, чем в Большом зале филармонии».
       Может и не шутил. В зале, построенном на манер античного амфитеатра, шепотная речь со сцены достигала самых верхних мест, и, несмотря на театральную полутьму, артист мог видеть глаза каждого зрителя, его улыбку или слезы.
Недаром многие исполнители, один раз выступив в первой аудитории,  мечтали вернуться в нее вновь. А среди них были Элеонора Дузе, Шаляпин, Качалов, Хулио Иглесиас и трио «Зелененький кузнечик». Ну, а к знаменитому Паваротти слава пришла именно здесь, на этой сцене  -  он  занял  первое  место  на  областном  смотре  художественной  самодеятельности,   когда   в детстве  приезжал в Иваново лечиться от ожирения.
 Здесь же слава обрушилась и на Геню Шуйского.
  -Прославил, прославил род свой – лепетала генина бабушка, обнимая внука и роняя слезы   на портрет предка – Василия Ивановича Шуйского, лучшего друга Бориса Федоровича Годунова.
     Да, что и говорить, прославил. Но не славу музыканта уготовила Гене судьба, а триумф комедианта – Геня был актером номер один в студенческом театре эстрадных миниатюр «Балаганчик».
     Два  раза в неделю, вечером, он проходил по длинному, слабо освещенному коридору, тонкими, нервными, бледными пальцами сжимая снятую при  входе шапку, с грохотом открывал высокую дверь и входил в знакомый зал. Бросив шапку на скамью первого ряда, он здоровался со всеми и садился к роялю. Тряхнув русою гривой и сверкнув стеклами очков (семейная реликвия – золотая оправа работы крепостных мастеров по рисунку Бенвенуто Челлини), он взмахивал руками и ударял по клавишам. И было тут все – гром, молния, тартарары, шум леса, гул улиц, участь одиночек. Так начиналась любая балагановская репетиция – музыкальный пролог, увертюра.
           Актеры, до этого сидевшие в сонной неподвижности после тяжелого, как асфальтовый каток, учебного дня, вскакивали с мест, бегали, прыгали, выли, мычали, стояли на головах, отплясывали кэк-уок  и краковяк и, завернувшись в красный бархат занавеса, показывали, как ходят мужчины в Индии.
-Десять минут увертюра, двадцать  половецкие пляски и полчаса  ариозо Марьи Денисовны. Итого  час. А потом они скажут, что пора домой, – с тоской думал полный молодой человек, глядя на все эти безумства – Загубят репетицию.
           Конечно,  это был он, художественный руководитель театра Станислав Мейерхольдович Вахтангов, или попросту Стасик. Стасик сам писал миниатюры, сам их и ставил. Более того, иногда он сам в них играл. Играл он только главные роли, поскольку был чрезвычайно стеснителен и в маленьких ролях чувствовал себя смешным.
          Вы, может быть, будете удивлены, но в таком шутовском театре как «Балаганчик», на спектаклях которого   публика буквально визжала от смеха, смешным не хотел быть никто. Смешить? Смешить, это сколько угодно. Но быть смешным, осмеянным, посмешищем.… Никогда! Гордость. Гордость, друзья мои. Балаганы не были надменными гордецами, но чувство собственного достоинства… Чувство собственного достоинства у них было развито. Порой, возможно, несколько чрезмерно.
 Итак, Станислав Мейерхольдович Вахтангов был един в трех лицах – драматург, режиссер и актер. Балаганцев это устраивало,   ибо Стасик любил их всех и наделял каждого крупной, специально для него написанной ролью. Устраивало это и зрителей, валом валивших на балаганские спектакли со всех концов города. Устраивало это и Стасика, ведь он был точкой опоры, центральной осью и движущей силой механизма, именуемого театром. И могло ли это не устраивать человека, который по зодиакальному гороскопу был Лев и, следовательно, желал царить, блистать и одаривать, а по мадагаскарскому – Бегемот. Мадагаскарцы, вспахивающие на бегемотах свои рисовые поля, отзываются о них как об очень ласковых, веселых, трудолюбивых существах, несколько склонных к полноте и.… Впрочем, пустое. Лично я мало доверяю гороскопам.
   -Уходит! Уходит время, зазря уходит, – думал Стасик, глядя на безумствующую труппу – хоть бы Марья Денисовна пришла, что ли
   Он знал, что обуздать эту стихию нельзя. Или балаганцы вымотаются до изнеможения и затихнут сами (но тогда, что уж за репетиция?), или их остановит какое-то сильное потрясение.
   Тут дверь первой аудитории отворилась, и все замерли потрясенные. На пороге стоял древний римлянин – короткая стрижка, белая тога, сандалии на  босу ногу. Что, конечно, несколько странно для средней полосы России в декабре месяце. Да, это был он, в будущем выдающийся мыслитель, философ и поэт Тит Лукреций Кар, а пока просто Лук.
  -Лук, ты сдурел? Зима на дворе.
  - Я знаю – ответил Лук и постучал нога об ногу, стряхивая снег с сандалий, из которых торчали посиневшие от мороза пальцы – Я писал в областной больнице реферат по кардиологии, а все ушли и раздевалку заперли.
         Лук чихнул.
 - Я не опоздал?
Снег на белом халате Лукреция таял, и халат намокал. В наступившей в первой аудитории тишине  были отчетливо слышны – стук луковых зубов и заоконное завывание метели.
 И тут все завыли и застонали.  То ли от хохота, то ли от ужаса и восхищения. Девушки стаскивали с Лукреция мокрый халат и вешали его на батарею сушиться. Актеры-мужчины сбрасывали с себя тулупы, дубленки, бобровые шубы, фуфайки, куртки-аляски, шерстяные свитера, фланелевые рубахи, байковые портянки, пимы, унты, валенки и сапоги и все это надевали на Лука. Потом все рыскали по рядам и собирали забытые студентами учебники, конспекты, шпаргалки, любовные записки и анонимные доносы. Собрав, свалили их перед сценой в кучу и подожгли. Учебники в костре весело потрескивали, шпаргалки попискивали, а доносы постукивали. Лука посадили к огню, а сами встали вокруг. Метель за окнами завывала по-прежнему. Но перепляс зубов прекратился. И, озаренное пламенем костра, сияло благодарной нежностью лицо Тита Лукреция Кара.


                Глава 2.

Впрочем, возможно это был не декабрь, а сентябрь. Память часто подводит мемуаристов, когда они, спустя десятилетия, описывают виденные ими великие события. Итак, это был сентябрь, и опавшие листья шуршали под ногами, когда Стасик возвращался домой с так и не состоявшейся репетиции, и воспоминание о счастливом лице Лука согревало ему сердце.
       -А все-таки здорово – сказал он почему-то вслух неизвестно о чем.
      Домой идти не хотелось, и, выйдя из института, он повернул не налево, а направо и пошел по проспекту в сторону Соковского моста. Ветер с реки шевелил его волосы, небо было усыпано звездами, и музыка сфер была внятна стасиковому слуху. Стасик вышел на мост и остановился, облокотясь о перила. Сердце забилось часто, и, опустив глаза, он посмотрел вниз, в черноту, туда, где с шумом несла свои воды могучая Уводь.
       О, Уводь, колыбель моя! В какие исторические глубины погружается мысль при взгляде на твои волны! Песни Бояна слышатся, сны Оссиана видятся.
       В 1970 году при раскопках Херсонеса Таврического под руинами античного почтамта был обнаружен пергаментный конверт с папирусной маркой. На конверте классическим греческим почерком выведено: «В благословенную страну гипербореев, на берега светло-струйной  Уводи милостью Гермеса-письмоносца послание Нестору отправляю».
       Само письмо не сохранилось.
        Но какова была радость всего прогрессивного человечества, когда исследование графологической лаборатории  принстонского университета подтвердило гениальную догадку советских ученых -  почерк на конверте соответствовал почерку известного греческого историка Геродота, а адресовано было письмо выдающемуся ивановскому краеведу Нестору Писцелетову. Нестор особенно дорог потомкам своей благородной борьбой за сохранение от землетрясений шедевра ивановской античности – колоссальной бронзовой статуи Афродиты Фряньковско-Суховодерябихской, от которой до нас, увы, (ох, уж эти землетрясения!) дошла лишь голова, украшающая ныне привокзальную площадь.
        Но каково письмо! Оказывается, уже во времена Фидия и Эсхила Эллада знала о существовании Иванова. Однако дальнейшая его история покрыта густым слоем легенд.
Рассказывают, что однажды, во время охоты на зубров и туров, которых в наших краях всегда водилось великое множество, Андрей Боголюбский  сбился с азимута, заблудился и выехал на берег незнакомой реки, чистой-чистой, каждую песчинку на дне видать, на берег Уводи нашей. И в том месте, где в многоводную Уводь впадает красавец Кокуй, явилась ему из пены речной русалка с прялкой.
         -Здесь будет город заложен – подумал князь Андрей, завидев русалку, прялку и провидя в будущем развитие в наших краях прядильно-ткацкого производства.
Между прочим, именно легенда  о встрече князя с русалкой послужила толчком А.С.Пушкину для создания его знаменитой драмы. Драма «Русалка» осталась неоконченной, так как козни императора Николая не дали поэту возможности посетить наш город, испить уводской водицы, насладиться журчанием Кокуя, увидеть памятную прялку, хранящуюся в городском музее. Но.…Узнав о драме поэта, ивановцы  любимый Александром Сергеевичем уголок – место слияния Уводи и Кокуя  - ласково прозвали площадью Пушкина, каковое название он сохраняет и поныне.
Глубоко потрясенный такой народной любовью благодарный Александр Сергеевич создал свой шедевр – «Сказку о царе Салтане», в которой дал яркое описание устройства и работы первой ивановской прядильно-ткацкой мануфактуры:
                «Три девицы под окном
                Пряли поздно вечерком».
Да, Иваново воспето многими поэтами. В собрании графа Мусина-Пушкина хранился средневековый сборник былин, баллад и романсеро об Иванове. К сожалению, вместе с единственным списком «Слова о полку Игореве» сборник погиб во время пожара графской библиотеки. И эту горькую утрату, конечно, не может восполнить единственная, пусть и прекрасная,  былина ивановского цикла, записанная в 1903 году в Олонецской губернии. Начинается былина красочным запевом:
                «Как на Уводи вонючей
                Стоит город наш могучий».
        Исполнялась былина хором сказителей в сопровождении бубна и барабана. 
        Одним словом, казалось бы, наш город полный поэзии, прядильно-ткацких мануфактур и исторических легенд давно должен был бы стать Меккой для туристов, но…Подлинная, всемирная слава пришла к нему совсем недавно – в 70-х годах прошлого столетия, когда стало ясно глобальное, общечеловеческое значение Иванова.
        В 70-х годах минувшего столетия в сибирской тайге геологоразведочная экспедиция наткнулась на древний старообрядческий скит. Велико было удивление геологов, когда из ворот скита навстречу им шагнул трехсотлетний старец. Он еще ребенком бежал с родителями-раскольниками в леса от реформ патриарха Никона.
На все расспросы старец только качал головой и светло улыбался,  и лишь заслышав слово «Иваново», оживился.
-Иваново! Это родина первого совета.
            -Какого совета, дедушка?
            -Помню, что первого, а какого именно – забыл.
      И с этими словами уста старца умолкли навсегда.
      Весть о старце и первом совете облетела все газеты мира. Каким был этот первый совет? – вот загадка, будоражившая умы. Руки мой перед едой? Не плюй в колодец? Бди?
      Человечество жаждало первого совета.
    А в это время в Иванове вовсю кипела работа – на народные пожертвования возводился музей советов. Тут-то в наш город и повалили со всего света толпы, желающие помочь ивановцам в их благородном деле. Они приезжали и давали советы: «Давай-давай», «Тяни-тяни», «Трави помалу», «Не стой под стрелой». Иваново расцветало.
        Но вдруг! Случилось несчастье – на острове Калимантан был обнаружен снежный человек. Конечно, куда какому-то старику до настоящего питекантропа. О старце забыли. Забыли и первый совет. Туристы разъехались. Музей остался недостроенным. Sic transit Gloria mundi*.
-«Sic transit…» Да, умели древние красиво излагать грустные истины. Или еще этот, бородач, на коне: «Время человеческой жизни – миг, посмертная слава – забвение». Да…
        Но не об этом дивном городе, так высоко вознесшемся и так быстро вернувшемся к тихой повседневности, думал уже в тот момент Стасик. Думал он о том, что все проходит. Пройдет и его шумная слава, как и всякая другая. Да, пройдет. Но останутся счастливая улыбка друга, плеск воды, да ветер с реки, да музыка сфер.


               *  Так  проходит земная слава.
                Глава 3.

         Перечитал я первые главы своих мемуаров, и просто перо выпало из рук  - несовершенства, несовершенства… Глаголы скачут с прошедшего времени на настоящее и обратно, как блохи с собаки на собаку, переливаю из пустого в порожнее, ухожу в исторические экскурсы и лирические отступления….  Ну, а про цитирование чужих мыслей и говорить нечего. В общем,…
        В общем, ничего не поделаешь – во-первых, склероз, во-вторых, маразм,  а  в-третьих, все равно кроме меня воспоминания о великом театре написать некому – все живые свидетели не только «Балаганчик», а и свои собственные имена давным-давно позабывали. Вот попробуйте, окликните  Шуйского: «Гений!» Он даже не оглянется. Подумает, что не его окликают. Да, забыл. Напрочь забыл старик, что гений он. Увы, со стариками такое бывает.
       А насчет чужих мыслей…  Так стасиковы мысли не были ни для кого секретом, он чрезвычайно щедро делился ими с окружающими. Более того, так как Стасик писал стихи (ох, ты Господи!), то и самые тончайшие движения его трепетной души тоже были хорошо известны. Он, правда, однажды спохватился, собрал все свои вирши и со словами «Рукописи не горят? Зато тонут в унитазе!» дернул за цепочку смывного бачка. И что же? Оказалось, что рукописи не только не горят, но и не тонут:  спустя несколько лет после смерти балаганского   руководителя они в виде фотокопий всплыли в различных частных
собраниях, в частности  в  моем. Так что о Стасике я знаю все, или почти все.
        А Стасик…. А  что Стасик? Стасик был чрезвычайно похож на всех других балаганцев, так сказать типичный представитель. Ведь не зря же этих людей свело вместе – подобное в нашей жизни притягивается подобным. Так что получается, что я знаю и обо всех балаганцах все, или почти все.
        Короче говоря, ясно как белый день, что писать о Балаганчике и балаганцах не только мое право, но и священная обязанность. И все. И хватит. И хватит шуметь на эту тему. И вообще хватит шуметь. Потому что спят. Спят мышата, спят ежата. Спит, спит родное Иваново. Спит Пустошь-Бор и Сластиха, спит Фряньково и Минеево, спит Сухово-Дерябиха и Рабочий поселок. Спит всё, спят все. Спит Стасик, спит Гений Шуйский, спит Лукреций Кар, спит Паша Пегов, спит Надюша Каганелли, спят все другие герои моего повествования. Ночь, передышка, антракт. А  значит, у меня есть немного времени, чтобы рассказать еще кое о чем. Слушайте.
       Вы,  конечно,  будете удивлены, но крупнейший текстильный центр на Британских островах носит название Манчестер. Действительно, это удивительно, ведь в переводе «Манчестер» означает «Английское Иваново».
       Интересную гипотезу, объясняющую этот парадокс, выдвинул выдающийся шведский ученый, лауреат Нобелевской премии,  Астрид Карлсон. Он обратил внимание на одно место в книге «Жизнь Мерлина» английского автора Х11 века Гальфрида Монмутского:
           « Даки придут на судах и, народ покорив ненадолго,
               Править будут, пока их уйти не заставят разбитых».
      И далее:
           « После невстрийцы придут из-за моря в ладьях деревянных,
               Взгляд устремляя вперед и взгляд свой назад обращая».
    Гипотеза Карлсона такова. Одиннадцатый век. Молодой предводитель отряда варягов Гаральд Гардар совершал разбойничьи нападения на славянские земли. Но потом повзрослел, перебесился, кончил хулиганить и устроился на работу – во вневедомственную охрану к византийскому императору. Хорошая работа, стабильный заработок, близость к императорскому двору обратили на него внимание многих европейских принцесс, и он женился на одной из них – дочери киевского князя Ярослава Мудрого – Елизавете. По этому случаю,  папа Гаральда сделал ему приятный подарок – оставил в наследство свое королевство на Скандинавском полуострове, куда Гардар вместе со своим войском, молодой женой и отрядом ее личной гвардии и переехал.
         Вот тут-то – утверждает Карлсон, прилетавший недавно в Иваново,  и кроется разгадка  - отряд личной гвардии Ярославны целиком состоял их ивановских богатырей.
Дальше все просто. По тогдашнему скандинавскому обычаю каждый уважающий себя норвежский король обязан был разок-другой съездить покорить Англию, и  в  1066 году во главе армии «кровожадных викингов», как называли норвежцев гостеприимные англичане, Гаральд подплыл к берегам туманного Альбиона, высадился недалеко от Йорка, где в сражении погиб сам, погубив все свое войско. Все, кроме отряда резерва – ивановских богатырей, которые на своих ладьях деревянных отстали от судов норвежцев и с песнями подкатили к берегам Англии, когда сражение было уже закончено. Там они подружились с местным населением, остались жить  навсегда и построили городок, который  в память о родине  назвали Манчестером.
 Вот какова,  наделавшая много шума, гипотеза шведского ученого. Сейчас Карлсона нет в нашем городе. Он улетел. Но он обещал вернуться, чтобы здесь обнародовать свою новую гипотезу – об участии ивановцев в плавании вигингов к берегам Америки.
 Ивановцы – первооткрыватели Америки? Нет, пожалуй, это уж слишком. Честь открытия этого крупного куска суши  безусловно принадлежит Колумбу. А Колумб очень уважаем в нашем городе. Ивановцы даже хотели в честь него назвать наш городской университет колумбийским, но назвали «Имени Анки–пулеметчицы», что  конечно  ничуть не хуже.
Да, Америка – слишком, а вот Манчестер – ничего не попишешь:  факт признало ЮНЕСКО. Великобритания стала побратимом ивановской области, и английская королева посетила наш город с дружественным визитом.
      Помнится, был чудный день, и грязь на ивановских улицах сияла ярче обыкновенного. Карета ее Величества  подкатила к автовокзалу и остановилась в одной из крупнейших ивановских луж, в которой уже стояли встречающие ее секретари обкома партии (только вот какая это была партия, я уж сейчас точно-то и не припомню) и представители городской интеллигенции. Секретари сделали шаг вперед и протянули королеве хлеб с маслом.
   Стоп. Откуда масло? С маслом тогда в Иванове напряженка была. Я ведь, кажется, упоминал уже где-то вскользь, что наш город издавна славится, как выдающаяся здравница – центр лечебного голодания. Тут, правда, надо заметить, что во все времена находилась в Иванове, прямо скажем, небольшая кучка людей, готовых этот неоспоримый факт оспорить  - нет, мол, никакого голодания. Ну, да Бог с ними.
       Итак, тогда в нашем центре лечебного голодания с маслом была напряженка. Как, впрочем, и со всем остальным. Зато с солью… Точно! И протянули королеве хлеб с солью. А ее Величество и говорит:
           - А покажите мне вашу главную ивановскую достопримечательность, плиз.
     От этих слов секретари   прямо-таки опешили и свой подарочный бутерброд в лужу уронили. Естественно, маслом  вниз. Ну, натурально, растерялись, так как никаких достопримечательностей в Иванове не знали. Но тут представители городской интеллигенции закричали: « Покажем! Покажем!» и все в реверансе изогнулись.
     А в нашем городе есть, что показать, что и говорить. Ведь Иваново – это город дворцов и фонтанов – два фонтана (тогда был один) и три дворца: дворец пионеров, дворец текстильщиков и дворец искусств (он тогда двадцатый год реставрировался – под штукатуркой нашли неизвестную фреску Микельанджело).
    Ну, повезли. Сначала, естественно, к фонтану, поскольку рядом с ним еще одна достопримечательность находится – памятник Отцу, единственный в мире.
     Поехали. По прямой и бесконечно длинной улице Лежневской, через площадь имени Взятия Бастилии, на проспект Фридриха Шиллера. Впереди карета и в ней королева Елизавета (вот незадача, опять у меня Елизавета, как бы мне с этими Елизаветами не запутаться), за ней сто черных волг и в каждой по секретарю обкома, и уж совсем сзади бежали представители городской интеллигенции. Подъехали к фонтану. Первый секретарь из машины вышел и величественно руку протянул:
         -Вот она, наша главная достопримечательность – фонтан! Только он сейчас не работает и временно мусором  завален. А рядом Отец стоит.  А в следующей пятилетке мы здесь еще  и  Мать поставим.
         Ну, королева из кареты вышла, фонтан осмотрела и  на  дно его два золотых дуката бросила.  Чтобы еще раз сюда вернуться. И тут!…
         Бац! Трах! Тарарах!
         Что такое?  Покушение?!
          Королева оглянулась и увидела – стоит за ее спиной здание эпохи архитектурных излишеств  -  нечто среднее между Парфеноном Акропольским и пирамидой бога Кецалькоатля из города Теотекуакана, и здание это слегка покачивается.
         -Что это? – спросила Елизавета.
         -Медицинский институт – хором ответили сто секретарей.
         -А почему качается?
          Сто секретарей на институт посмотрели и плечами пожали, а представители городской интеллигенции переглянулись и руками развели.
       То ли архитектурные формы ее поразили, то ли непонятная вибрация, но королева подошла к зданию поближе. Тут-то и выяснилось, что это безбилетники на спектакль Балаганчика прорываются, институтские двери штурмуют и здание раскачивают. Картина достойная  кисти Айвазовского. А народ со всех концов города все прибывает и прибывает, напор усиливается, и обороняющий двери оперотряд  дружинников-богатырей первую линию обороны уже оставил и на второй окапывается, а на подмогу к нему мчится женский батальон во главе с Марьей Денисовной и швабрами наголо. И нечеловеческим криком кричит Марья Денисовна:
        -Опять тыща человек набьется в зал на триста посадочных мест рассчитанный? Да не бывать этому!
          В общем, ничего особенного, дело обычное. И все бы закончилось, как всегда,  тихо-мирно – очередным навешиванием новых дверей. Но тут…
         Грянул второй залп «Авроры», нахлынула новая волна безбилетников, подхватила коронованную особу, понесла, аки щепку, и опустила на ступеньки первоаудиторского амфитеатра. Только сто секретарей ее и видели.
          Международный скандал.
           На ступеньках. В давке. В духоте. Вечернее платье измято. Корона на правое ухо съехала. А ничего. Говорят, смеялась. Якобы,  даже очень. А после спектакля пожелала с труппой встретиться.
             -Ну, вот и видела я главную ивановскую достопримечательность. Будет теперь, что в Венстминстере рассказать – говорила ее Величество балаганцам, улыбаясь – Три часа, как один миг! Оперы и рок-оперы, балеты и рок-балеты, клоунады и пантомимы, театр поэзии и театр абсурда… Правда,  я  возможно  не все поняла, так как в вашем национальном юморе некомпетентна.
         Тут сто секретарей  в сопровождении работником компетентных органов наконец-то  к королеве сквозь толпу пробились и ее слова на память записывать стали.
        -Я, возможно, не все поняла. Но почувствовала. Почувствовала, что люди, смеясь, пытаются разобраться в жизни. А  значит  и в самих себе. Нешуточное, достойное занятие. О да, и что чувство  собственного  достоинства  у  вас  есть,  я  тоже  очень,  очень  даже  заметила.
        А потом вдруг вся зарделась и добавила:
     - А этот ваш красавец русоволосый, Паша Пегов, так просто истинный джентльмен, вы уж мне поверьте.
          Как не поверить, когда английская королева на джентльменах собаку съела.
        Тут балаганцы  королеве поклонились с чувством собственного достоинства,  а  Паша  Пегов  её  величеству  еще  и  руку  протянул  и  до  кареты  её  проводил.
    - А это Вам от меня на память – улыбнулась ему из кареты Елизавета, и в руке у нее сверкнули золотые часы с рубиновой надписью: «Паше от Лизы».
    -Спасибо – сказал Паша и проснулся.



                Глава 4

     -Дурь какая-то – пробормотал Павел Пегов и спрыгнул с кровати.
       Вам тоже кажется, что дурь? Ну, качающийся  Теотекуакан,  конечно,  дурь. И сто секретарей – перебор. Их, по правде сказать, и было-то всего 99. А вот насчет истинного джентльмена…
     Павел Пегов. Красавец. Русые волосы. Высокий рост. Атлетическая фигура (спорт: плавание – всерьез,  тяжелая атлетика – слегка). Спокойный, ровный характер. Мягкая речь. Чувство собственного достоинства. Печать ума на лице. Классическая культура: классическая проза – Борхес, Гессе, Картасар; классическая музыка – Элингтон, Армстронг, Гершвин. Аристократизм. Аристократизм во всем – взять хоть его родовое гнездо, просторное, двухкомнатное, полное воздуха и солнца, навевающее на каждого входящего воспоминания о весне, клейких березовых листочках, жужжании майского жука-хруща, из-за чего, видимо, и получившее у истинных ценителей прекрасного ласковое название «хрущевка». Аристократизм. Аристократизм во всем. Видели бы вы, как Паша ест. Как он ест гастрономскую жареную мойву, или, там, закусывает консервами «Завтрак туриста». Да это же смерти подобно! Да, не лгала английская королева – джентльмен, истинный джентльмен. Ну, а когда он выходил на сцену… Нет, теряюсь, не могу, не смею, бессилен описывать! Просто лорд канцлер, принц крови.
      И вот этот принц крови, не опоздавший на репетицию ни на минуту, этот  великан и атлет, стоит перед щуплым Лукрецием, опять опоздавшим на полтора часа, и говорит спокойно и мягко:
          -Лукреций, ты, брат, не прав.
           -Не прав?! – ревет Стасик – Да его убить мало.
          -Что, опять реферат по кардиологии? – угрожающе спрашивает Шуйский, с силой             разминая натруженные о рояльные клавиши пальцы.
        -Угу – отзывается Лук и шмыгает своим выразительным красноватым носом – «Атеросклероз».
         -Нечего на склероз сваливать, тебе еще рано! – не по-доброму обрывает его Шура Добряков.
         -Сколько ты копаешься со своим склерозом?
         -Десять дней.
         -Десять дней, которые потрясут мир! – орет Стасик.
         -Че, как долго? – искренне интересуется Трофим Бахусян – Ты его че, в стихах,  что ли, шпаришь?
          -Видишь ли, Трофим – начинает Лук, но…
           -В стихах, в стихах – обрывает его Семен Полозьев, протягивая бедняге Луку  пачку «Опала». - Мучается над рифмой к слову «холестерин».
           -Нет. – говорит Паша Пегов спокойно и мягко и спокойно и  мягко оттесняет от Лукреция наиболее агрессивно настроенную часть труппы – Нет, Лукреций, твое место не здесь. А там, в древнем Риме, на форуме. Тебя бы носили на носилках, следом за тобой носили бы носилки с твоими рефератами, и при твоем появлении все античные поэты и кардиологи зеленели бы от зависти. Ну почему ты везде опаздываешь, Лук? Ты даже родиться опоздал на две тысячи лет.
       Лукреций берет у Полозьева сигарету (свои сигареты он где-то оставил), прикуривает у Бахусяна (свои спички он где-то потерял), затягивается, неторопливо выпускает струю опального дыма и говорит чуть заикаясь (в жизни он слегка заикался, на сцене – никогда):
     -Вы уже реп-петировали?
      -Репетировали?! Какое, к черту,  репетировали?! Он, что, не знает, что без него нечего репетировать – он занят во всех миниатюрах!
            Действительно, звезда Лукреция взошла стремительно и  сияла на балаганском небосклоне так  же ярко, как и звезда Шуйского. А он вон чего. Свинство, конечно.
             К тому же Шуйский на прошлой репетиции солировал. В балете он крутил тридцать два фуэте и вывихнул коленную чашечку, в опере пел центральную партию, взял верхнее «ля» и надорвался. В общем, прошлая репетиция вымотала Шуйского в доску. Теперь пришла очередь выматываться Лукрецию. Сегодня ставился «Гамлет», и Гамлет-Добряков уже битый час доставал всех вопросом: быть ему или не быть.
         -Лукреций, Добряков, на сцену! – командует Стасик.
Взметнулись плащи, сверкнули рапиры,  репетиция началась.
Вы скажете:
   -Какой-то студенческий театр? Эстрадных миниатюр? Ставит «Гамлета»? Смех, да и только!
Именно, именно. Что же еще может быть в театре миниатюр? Особенно студенческом? Только смех.
         -Как? – воскликнете вы – Над чем смеетесь?
     Я понимаю. Ах, как я вас понимаю. Да, что и говорить, действительно  у Шекспира в этой пьесе маловато смешного. Именно поэтому  Стасик  и  написал новую пьесу на старый сюжет.
    -Акт вандализма! – ахнете вы.
     Почему же? Шекспир сам поступал точно так же. Да и вообще  в клоунаде и не такое бывало.
          Или вы до сих пор так и не поняли? Ну, конечно! Балаганцы были клоунами. Нет, днем – это другое дело, днем они были студентами. Причем неплохими. А вот вечером.… Когда преподаватели и все остальные студенты расходились кто куда, когда институт пустел, когда свет в коридорах гас.… Тогда балаганцы  собирались в первой аудитории, закрывали двери и превращались в клоунов. 
        И ходили про  балаганцев  страшные слухи. Мол, неспроста выбирают они это темное вечернее время и это пустынное место. Мол, неспроста закрывают они двери. Мол, нечисто тут. Мол, натираются они за этими дверями колдовскими зельями (уж больно ловко у них это превращение получается), превращаются в клоунов и творят. Что творят? Черт те что!  И чем громче и бесспорнее был балаганский успех, тем  слухи эти были страшнее и неправдоподобней.
  А распускали их два однофамильца – Мишенька  и Гришенька Завистниковы. Уж не знаю, как эти двое доставали билеты, но ходили они на все балаганские спектакли и всегда сидели на втором ряду, только с разных концов, потому что терпеть друг друга не могли. И со сцены балаганцы видели, как в полутьме горят фиолетовым огнем две пары  завистниковых глаз:
-Провалятся. Провалятся. Сегодня точно провалятся. Вот сейчас. Вот-вот. Да что же это? Да провалитесь вы, черт вас возьми!
      И,  когда смолкали аплодисменты, Мишенька и Гришенька первыми подбегали к сцене.               
       -Поздравляю! - кричал улыбающийся Мишенька.
            -Молодцы! – поддакивал Гришенька.
            -Только прошлый-то раз смешнее было – хватал балаганцев за руки Мишенька.
            -И намного – добавлял Гришенька.
    Но толпа оттесняла их, и, прижавшись к стене, они бормотали чуть слышно:
     -Тайное, колдовское зелье. Тайное. Колдовское.
     А,  действительно,  впрямь,  не  обошлось  ли  тут  без  колдовства,  если  толпы  народу,  срывая  двери  и  сметая  заставы,  рвались  на  спектакли  Балаганчика? Уж  не  знали  ли    балаганцы   какого-нибудь  чудодейственного  заговора?  Уж  не  было  ли  у  них  какого- нибудь  волшебного  слова?
  Было.
  Какое? Волшебное?!
  Нет,  обыкновенное.  Но  верное.   Нечто  вроде  слова  чести.  Вот  оно:
  «Не  унижаться,  не  кривляться,  не  выпрашивать  смех.  Зрители  отдадут  его  сами.  Жизнь.  Только  жизнь!  В  жизни.…  В  жизни,  если  всерьез  разобраться,   слишком  много  смешного.  Нужно  только  не  дрогнуть  и найти  верный  угол  зрения».
  И  все?
  Да,  все.  Только  вот  легко  ли  дается  этот  верный  угол…
       -Еще  раз  с  фразы  «Любезный  принц», -  командует  Стасик.
       -Любезный  принц  -  хрипит  шатающийся  от  усталости  Лукреций.
  Но  Гамлет-Добряков  уже  не  слышит  его. Глядя  куда-то  туда,  за  окно,  в  черное  ночное  небо,  он  шепчет,  еле  шевеля  губами:
       -Офелия,  помяни  меня  в  своих  молитвах.
  Шепчет  и  падает  без  чувств.
  Двенадцатый  час   ночи.  Четвертый  час  репетиции.  Четвертый  час  репетиции  все  того   же  куска  с  фразы:  «Любезный  принц».
  Все,  Стасик,  это  уже  слишком. На  прошлой  репетиции  Шуйского  искалечил,  -  ну,  по  кой  черт  ты  требовал  от  наго  верхнего  «ля»,  когда  сам  «ля»  от  «ре»  отличить  не  можешь?  -  а  теперь  Добрякова  гробишь?  Тиран!  Самодур!  Деспот!  Кончай  репетицию!
      - «Любезный  принц»  еще  раз  - безжалостно  повторяет  Стасик.
  Добряков  вздрагивает,  приходит  в  себя,  приподнимается  на  руках,  встает,  поворачивается  к  Лукрецию.…  И  все  балаганцы,  которые  устали  так,  что   у  них  уже  нет  никаких  сил  смеяться,  замерли:
       -Вот  оно!  Вот!  Свершилось!  Шура!  Добряков!  Ты  гений!  Дейвид  Гаррик!  Смоктуновский! Сара  Бернар!
      И…  И  начинается  страшный,  прямо  таки  какой-то  сумасшедший  хохот,  и  балаганцы  валятся  со  скамей  и  скатываются  по  ступенькам  первоаудиторского  амфитеатра,   прямо  к  ногам  недоуменно  глядящего  на  них  Добрякова.
      -На  сегодня  все  -  хрипло  говорит  Стасик.
      Павел  Пегов  достает  из  кармана  часы  с  рубиновой  надписью:  «Паше  от  Лизы«,  и  они  бьют  полночь.  Репетиция  окончена.
 

                Глава 5.


       Да, да, снова ночь. А утром снова семинары, зачеты. Да еще пара лекций. К зачетам надо готовиться (на это, собственно, ночь и дана), а лекции придется проспать, ткнувшись лбом в длинный черный стол последнего ряда первоаудиторского амфитеатра.
      - Постойте!  - скажете вы – Как же можно готовиться к зачетам, если лекции не записываются?
      Почему не записываются? Записываются. Причем, красивым женским почерком. Однокурсницы. Они, в отличие от балаганцев,  все лекции посещают, на них не спят, а аккуратно наполняют получаемой информацией толстенные общие тетради, ну а потом позволяют балаганцам с этой информацией ознакомиться. Так что с зачетами все в порядке, будьте благонадежны. Видите ли, гордость, гордость, друзья мои. Чувство собственного достоинства не позволяло балаганцам учиться дурно.
        Да и к тому же не все репетиции проходили так напряженно и заканчивались так поздно. Бывало, еще Шуйский крутит свои фуэте, Юра Балаганов вывихивает тазобедренный сустав в гран-батмане, а кордебалет, на них уже внимания не обращая, косит за кулисы и топает не в ногу. А из-за кулис разносится волнующий запах кисломолочных продуктов.
         Трофим Бахусян, на сцену! Ваш выход!
        И выходит на сцену Трофим Бахусян, для друзей коротко – Бах. В правой руке у него бутылка кефира, в левой  -  крендель  маковый.
        Все, Стасик, отпрыгались. Хана репетиции.
      -Бахусян… Бахусян…  -   удивитесь вы – Откуда в Иванове армянские фамилии?
       Да как вы, после всего уже услышанного, еще можете чему-то удивляться? Вы что, хотите  умом понять ивановскую землю? И не пытайтесь. Вы ее еще аршином измеряйте. Нет, друзья мои, тут надо не мерить, а верить. Верить каждому моему слову. Слушайте.
         Изобретатель электросварки Бенардос – из Луха. Поэт Бальмонт – из-под Шуи. Так почему не быть Бахусянам из-под Дунилова? То-то.
  В двадцати километрах от Иванова стоит старинное монастырское село  Дунилово, а в пяти верстах от него деревенька Гляденцево. Десяток изб да березки, да пруд, да журавль колодезный. И всего-то жителей в той деревне десятка два. И все-то жители в ней  Бахусяны. Повелось так со времен незапамятных, а от чего повелось, никто и не знает. Феномен, да и только.
       Феноменом этим заинтересовалось ЮНЕСКО, и норвежский исследователь Тур Хейердал хотел было даже проплыть от гляденцевского пруда до Еревана на плоту Кон-Тики и этим все объяснить. Но, увы, осуществление этого грандиозного проекта сорвалось по двум пустячным причинам:  помешало отсутствие связи гляденцевского пруда с ближайшими реками и труднопроходимость для плота Кавказских гор. Феномен остался необъясненным.
        Вот в этом-то самом  Гляденцеве – корни Трофима Бахусяна. Именно там, в деревенском, пруду и черпал он свое вдохновение. А черпать приходилось часто. Ибо выдающимися талантами был одарен этот человек.
         Вы слышали музыку Баха? По-моему, неплохо. Ну, конечно, не Гайдн, не Гендель, но все-таки. И это притом, что публике неизвестны поздние, наиболее совершенные его творения.
         Музыковеды Баха не знают совсем. Существует даже мнение, что он не писал для театра. Какая музыкальная безграмотность! А кто же, по-вашему, написал для Балаганчика оперу «Горение» по мотивам телефонного справочника? Бах!
    Я помню ее всю. От первых звуков арии: «Агабеков – 2-14-17» до финального крещендо: «Пи – пи - пи – занято!». Невозможно себе представить, какая звенящая тишина установилась в зале, когда смолкли эти трагические «Пи-пи-пи». И только после того, как по сцене прошли композитор, постановщик, бас, тенор, хор и оркестр в сопровождении конной милиции и понятых, публика, наконец, оправилась от потрясения, и зал взорвался аплодисментами.
           Как прекрасно! Как прекрасно, что не только попса, но и классическое искусство, музыка Баха  могут потрясать сердца наших современников. О, этот шквал аплодисментов! Эти корзины цветов!
         Но, честно говоря, изо всех баховых творений мне были ближе всего его песни на стихи Бунина и Робиндраната Тагора.
        А как Бах пел! А какой он был актер! Великий актер! Да взять любую его роль, ну хоть вот эту, сыгранную им в народной драме «Битва за урожай».
         -На сцене надо жить – бросил однажды Стасик в репетиционном пылу. И был услышан. И балаганцев поселили на сцене. Какого-то клуба. Какого-то колхоза. Какого-то лухского района.
         Каждый день в семь утра к клубу подъезжала машина, чтобы везти балаганцев в поле на сбор картошки  (как  сейчас  помню,  что  в  том  году,  как  обычно, особенно  уродились  два  сорта  картофеля  -  «гороховая-ранняя»  и  «прошлогодняя-неурожайная»). Гремя ведрами, мои друзья забирались в кузов. Шофер заводил мотор. Грузовик ржал, бил копытом и.… И тут оказывалось, что Баха в кузове нет. Балаганцы колотили  кулаками по крыше кабины. Машина останавливалась.
      -Бах! Бах! – неслось над деревней.
               Баха не было. 
      Шофер кричал, что все. Что времени нет. И что семеро одного не ждут. И грузовик трогался с места. И проезжал метров тридцать. И…
           И тут на крыльцо, на ходу натягивая на себя фуфайку, выбегал запыхавшийся Бах. Выбегал и останавливался, как вкопанный.
      -Уехали! – говорил он потрясенно – Не дождались.
         Слезы выступали у него на глазах.
         Балаганцы изо всех сил колотили по крыше кабины. Грузовик останавливался. Но Бах уже не видел этого. Потрясенный невниманием друзей он тяжело вздыхал, безнадежно махал рукой, поворачивался спиной к машине и брался за ручку двери.
      -Бах! Стой! Куда? Сукин сын! – орали балаганцы.
   Бах! – дверь захлопывалась.
   И никогда,  несмотря  на бурные аплодисменты и неистовый рев публики, никогда Бах не выходил на поклон.
     Ну что тут скажешь? Талант? Конечно талант. Ну, а кто, собственно, без таланта? Вы? Ну, тогда первый бросьте в меня камень. Ах, не бросаете? Ну, вот и я говорю, что неталантливых людей нет, каждый человек талантлив по-своему.
      И, если уж мы с вами так хорошо понимаем  друг друга,  то, значит,  я вам могу рассказать еще об одном, если и не таланте, то драгоценнейшем достоинстве моего друга – он не пил. Совсем. И это его свойство было  настолько широко известно, что приказом ректора Трофима на целый год освободили от занятий в институте – ему было поручено позировать ивановскому художнику-монументалисту Грибову для  мозаичного панно «Младенец Геракл удушает зеленого змия».
      И  надо  сознаться,  что после открытия этого шедевра наскальной живописи  друзья Баха единодушно согласились  -  да,  змий похож.
      Итак, Бах не пил. Не по идейным соображениям, а по причине слабости здоровья. Дело в том, что с раннего детства у него была аллергия на все – на «Зубровку», на «Столичную», на «Московскую», на «Агдам», на «Каберне», и даже на «Алжирское» фиолетового цвета  по 72 копейки бутылка.
      И только с кефиром у Баха не было никаких проблем – с трех бутылок кефира его развозило в ляп.
      Как известно, в кефире содержится один процент алкоголя.  А обитавшие в бахусяновом желудке бродильные  бактерии обладали удивительным свойством – мигом перебраживать кефир до крепости армянского коньяка. Да, вот такая коварная инфекция, такая редчайшая патология, уникальное, штучное заболевание.
   Увы, не штучное. Заболевание оказалось заразным.
   Как-то так, незаметно, мало-помалу  непьющими сделались все балаганцы.
   Бывало, стоит балаганец возле ресторана «Москва» и качается на ветру, аки мыслящий тростник.  Подкатит «воронок», подойдут к балаганцу милиционеры, а от парня спиртным и не пахнет. А благоухает он молочным отделом продовольственного магазина.
      -Тю! – скажут милиционеры – Да у него молоко на губах не обсохло.
      Поднимут балаганца на ручки, отнесут в машинку и отвезут домой, баиньки.
      -Неправда! – возмущенно шептали кое-кому на ушко Мишенька и Гришенька Завистниковы – Неправда это все. Не кефиром единым. Во время гастролей в государстве Папуа Новая Гвинея пили балаганцы кокосовую водку, закусывая ее национальным папуасским блюдом – маринованным чесноком.
     Гнусная сплетня.  Которой, естественно, никто не поверил. Ведь взят подлинный исторический факт и искажен до неузнаваемости.  Да,  маринованный  чеснок  был.  А  Папуа  Новая  Гвинея…
     Дело было во время гастролей в Ярославле. Затарились балаганцы после выступления кефиром. Да призадумались. Действительно, не кефиром же единым, хочется чего-нибудь и поесть на ужин. Огляделись. И ахнули. Оказалось, что Ярославль – центр лечебного голодания почище  Иванова: половина полок в гастрономах заставлена ночными горшками, вторая половина – банками с маринованным чесноком. Ну, покупать ночные горшки у балаганцев, вроде бы, не было никакой необходимости. Поэтому остановились на маринованном чесноке. Принесли его в общагу, открыли… В носы шибануло так, что балаганцы сильно пожалели, что не прихватили в магазине пяток горшков. В общем, на ужин пришлось ограничиться одним кефиром, благо он такой калорийный.
    -Но постойте,– скажете вы – если уж кефир так по-особому, так пьяняще действовал на балаганцев, зачем же они употребляли его в пищу?   
      Видите ли, гордость. Гордость, друзья мои. Чувство  собственного  достоинства.  Чувство это, в отличие от банального самолюбия, редкое и, безусловно, значительное. Но жить с ним.…Жить с ним – все равно, что круглые сутки стоять на часах перед Мавзолеем. Честное слово, иногда необходимо и расслабиться
        А теперь из ярославской общаги прошу вас опять в первую аудиторию. Репетиция давно уже прервана  и на сцене установлены два огромных полированных стола, за которыми по красным дням календаря восседал институтский президиум, а по дням всех других цветов радуги  балаганцы устраивали свои кефирники. На столах разложены кренделя, бублики и баранки, и стоят бутылки – кефир, ряженка, варенец. И чуть в стороне  -   сладкий напиток «Снежок», для  дам.
 -Ничего, Стасик, прошлая репетиция стоила десяти. Сегодня можно и расслабиться.
 -Можно, – кивает головой Стасик и наливает себе целый стакан варенца.
  И балаганцы выпивают по стакану. И Бах берет гитару. И они поют. Поют про розу в пивной бутылке. Про подъезд с выбитыми лампочками, в котором так легко ошибиться дверью. Про чьи-то стоптанные туфли. И про то, что молодой гусар вечно стоит на коленях перед никому неведомой Наталией.
       И вот уже опустошены все бутылки. И съедены все кренделя и баранки. И только сладкий напиток «Снежок» остается нетронутым.
                «Листья падают в саду,
                Пара кружится за парой,
                Одиноко я бреду
                По  листве аллеи старой»  -
         Бах поет, а балаганцы сидят, обнявшись, и слушают.
        И так это и остается навсегда – высокая и гулкая, как внутренность собора, первая  аудитория, вечернее застолье друзей, звездное  небо  за окнами да музыка Баха.
   


               
       

               
                Глава 6

Но откуда, откуда эта тихая грусть, эти минорные аккорды? Почему остался недопитым сладкий напиток снежок? Нет, пора, пора, наконец, на страницах этой рукописи появиться первой даме. Кстати, вы знаете, как «первая дама» по-итальянски? Prima Donna.
Вспыхивают и мигают тысячи лампочек. Грохочут петарды. Рассыпают искра сотни шутих. И на вершине покрытой персидским ковром   лестницы из слоновой кости появляется она, примадонна - Надюша Каганелли. Её парчовое платье, усыпанное фальшивыми брильянтами, сияет, аки полдневное италийское солнце.
-Ах! – вздыхает зал. Женщины лишаются чувств, а мужчины, давя друг друга, кидаются к сцене. Восторженные крики, букеты, воздушные поцелуи.
Надюша легким движением руки поправляет на голове золотую диадему с изумрудом в 586 каратов и, медленно спускаясь по ступенькам, приятным контральто запевает выходную арию маркизы Лизы из одноименной оперетты.
Тут из-за кулис выскакивают гусары, драгуны, гренадеры, десантники и цыгане! "Хо-хо!» - гремит стоголосый мужской хор, и цыгане,  гусары  и десантники, весело взлягивая, пускаются в удалую пляску. Потом они  поднимают Надюшу на руки, и перламутровый воздушный шар уносит её под купол первой аудитории.
Впечатляет,  неправда ли?  Незабываемое зрелище!
Впрочем…
Впрочем, прошло столько лет. И меня мучают сомнения по поводу мелких деталей. В частности, тысячи лампочек. Откуда тысяча, когда у Марьи Денисовны и одной допроситься было невозможно? И ковер… Нет, ковер был. Но не персидский, а потертый. И лежал он не на сцене, а, кажется, в кабинете ректора. Да, точно, балаганцы такой на сцену не постелили бы. Шутихи и петарды, как я сейчас припоминаю, запретила пожарная охрана. Да, честно говоря, где их было, собственно, и взять? А бриллианты…В жизни Надюша не надела бы фальшивые бриллианты, а на настоящие у балаганцев не  хватило стипендии.
Короче говоря, абсолютно твердо я могу ручаться только за парчовое платье, золотую диадему и слоновую лестницу.
Хотя, нет. Нет! Вы не знаете Надюшу. Так знайте, что именно по её требованию и ко всеобщей радости идея слоновой лестницы была отвергнута и все слоны выпущены на волю в лесной зоне парка отдыха «Харинка», по поводу чего балаганцы устроили грандиозный кефирник.
На волю слонов! В металлолом диадему!  Парчу на портянки и половые тряпки! Маркиза Лиза появлялась на сцене в ситцевом  домашнем халате и выходную арию пела, грациозно спускаясь по стремянке.
Вот такова она, примадонна.
Правда Мишенька и Гришенька болтали, будто Стасика однажды чуть не хватил удар, когда Надюша во время спектакля попросила его поменять местами второй и третий акт, поскольку она, мол, не успевает переодеться. Вот ведь сочинители! Да разве Стасика можно было такими просьбами довести до удара? Ну, разве что, до мелких судорог, не больше. И разве Надюше могла придти в голову подобная просьба?
Надюше вообще была чужда эта женская привязанность к платьям, вещам, вещичкам. Её  обычным  желанием  было не иметь, а отдать. Ведь она была чиста сердцем, как её легендарный предок Андреа Каганелли.
Итальянцы. Великая нация. Потомки древних римлян. А кто распял апостола Петра и отрубил голову апостолу Павлу? Римляне.
Не простил им этого вестгот Аларих и вырезал почти всех от мала  до велика.
И что же? Вы думаете, итальянцы что-нибудь поняли, осознали, изменились? Ничуть не бывало. Нам с вами в это трудно поверить, но у них просто не было ничего святого. Всё покупалось и продавалось. Хочешь быть папой? Плати, будешь папой. Хочешь быть мамой… Виноват! Хочешь быть графом? Плати, будешь графом. А уж эти римские папы, эти герцоги да графы, всякие там Борджиа и Медичи! Екатерина Медичи пролезла во Францию и, уж конечно, устроила  там Варфоломеевскую ночь. Мазарини затесался туда кардиналом и набил себе французского золота полные карманы.
Да, итальянцы проникали всюду. Вон, Марко Поло аж до Китая дошел.
А итальянские художники, поэты, композиторы? Они же такого по всей Европе понатворили!
- Ну, чего? Чего они натворили? – скажете вы - Ничего особенного.
 Как ничего особенного?! Поругание веры! Ничего особенного! Данте,  видите  ли,  в раю побывал. Каково? А эти непонятные улыбочки мадонн Леонардо? А нечеловеческое мастерство Паганини?
Ничего особенного!
А кто убил Моцарта? Итальянец Сальери. Кто сжег Джордано Бруно и замучил Галилео Галилея? Итальянцы.
Заговор. Зловещий итальянский заговор. Все они одна Коза Ностро.
Написано обо всем этом в одной переводной высокоумной книжечке. А существуют такие книжечки про разные нации. Ведь это очень, очень полезные сведения о чужих прегрешениях. Тем более, что мы-то с вами сами люди безгрешные.
Прочитал такую книжечку Фридрих Барбаросса  да  как закричит:
- Ах  они,  гады!
И пошел рубить итальянцев направо и налево, а  Милан в сердцах  аж сровнял с землей.
А итальянцы ничего, всё равно живут себе и даже Милан отстроили.
Ну, тогда взялся за них Карл V  и  в одном только Риме вырезал  пять тысяч человек, а город разграбил и разрушил.
А итальянцы всё равно живут и всё.
И уж Филипп-то II огнем, и уж Людовик-то XI мечом…
Вот к этой-то нации и принадлежал предок Надюши - Андреа. Чудной это был парень. Итальянский рыцарь, а простил Фридриху Барбароссе и Милан, и прочее многое и напросился с ним в третий крестовый поход. Хотел Гроб Господень освободить, о всеобщем счастье мечтал.
Ну, поехали они. Впереди Фридрих Барбаросса да Ричард Львиное Сердце, следом за ними немцы, англичане  да Андреа Каганелли. Хорошо. Ехали, ехали и доехали до Малой Азии. Смотрят - речка течет. Ричард Львиное Сердце только хотел через речку переправиться, а Фридрих  Первый вдруг как закричит:
- Чур, я первый!
И в воду. И, натурально, потонул.
Кинулся за ним в реку Андреа Каганелли, да только евонного  коня и спас.
А немцы, которые все это время на бережку прохлаждались, вдруг как закричат:
- Это ты нашего Фридриха утопил, итальянец чертов!
Ну, Андреа от них  и на коня, и к морю Черному. А там его балаклавские рыбаки перевезли от греха подальше - в Грузию.
И остался бы Андреа в Грузии навсегда, да Юрий, сын Андрея Боголюбского, первый муж царицы Тамары, возьми да расскажи ему про встречу отца с русалкой.
Потерял Андреа покой - русалку возмечтал увидеть. По ночам бредил: « Уводь! Кокуй!».  И,  как он добрался в наши края,  не знаю,  но добрался. Здесь недалеко от Уводи замок построил и каждый день на бережок ходил  -  все  русалку звал.
Но недолго это продолжалось. Разрушили замок Андреа татары Батыя, а его самого подобрала в лесу простая крестьянка  всего израненного.
Так начался на Руси род Каганелли.
Руины замка стоят и поныне. В них располагается общежитие медицинского института. Почерневшие от времени красные кирпичи стен, маленькие окошки-бойницы, узкие, темные коридоры, облупившаяся штукатурка, плесень на стенах, латинские надписи на подоконниках -  всё напоминает о мрачном средневековье. Ну, а грязный туалет, один на целый этаж, наводит даже на мысль о связи Андреа Каганелли с инквизицией.
Впрочем, эта гнусная мысль двух застарелых засранцев - Мишеньки и Гришеньки давно уже опровергнута добросовестными историками.
Да как можно было подумать такое - о ком!- о Надюшином предке?! Ведь Надюша знаете какая? Удивительная.
Вот вы какое первое слово сказали в своей жизни? Мама? Банально. А Надюша, как только родилась, так сразу головку к маме повернула и громко и внятно пискнула:
- Молодец!
Пискнула и пошла. Пошла с этим словом по жизни, щедро одаривая им ближних и дальних. Дар, может быть, и не Бог весть какой, но, как вспомнишь, какими словами люди особенно охотно одаривают друг друга, так сразу и скажешь про Надюшу:
- Молодец!
- Молодец - говорила она Трофиму Бахусяну, когда тот переставал с увлечением употреблять кефир в пищу и начинал хорошо учиться, писать песни на стихи Бунина и Рабиндраната Тагора и регулярно посещать балаганские репетиции.
- Молодец! - радостно восклицала Надюша, когда Геня Шуйский, или Данила Градов заглядывали к ней в комнату на втором этаже средневекового замка (Ах, где же и жить внучке Андреа Каганелли, как не в фамильных руинах?) - Молодец! Молодец, что зашел.
 И бежала ставить чайник на плиту, и накрывала стол с общежитской роскошью: варенье и пироги из дома, конфеты из гастронома “Не проходите мимо”, ну, и бокал “Снежка” из старых запасов.
- Молодец - сказала она Стасику, когда тот показал ей свое новое творение, оперу, широко известную впоследствии под названием “Мистическая”.
Похвала приятная, хотя, на мой взгляд, не вполне заслуженная - в музыке ещё чувствуются сильные влияния Вагнера и Гуно. Но тема…
В основу либретто Стасик положил стенограмму  спиритического сеанса, свидетелем которого он стал как-то вечером в одной из комнат средневекового замка. Вернее, свидетелями они стали вдвоем - он и одна юная фламандка.
Горели свечи, ползало  по  столу стыренное в столовой чайное блюдечко, и дух Пушкина сообщал спиритам оценки, которые они получат в ближайшую сессию, с легкостью называя цифры от 1 до 10.
Стасик сидел в стороне и что-то шептал фламандке на ухо. И та смеялась.
Но  каково было Стасиково удивление, когда фламандка на следующий вечер сама оказалась у дурацкого столика. Рядом с усатым брюнетом.
Стасик вспыхнул. Или побледнел. В ушах у него зазвенело.  Или  запело. И он написал оперу.
Незабываем бешеный успех этого произведения. Незабываемо его триумфальное шествие по оперным сценам мира. Незабываемо и исполнение в нем центральных партий великими певцами - Гением Шуйским и Надюшей Каганелли.
Вспоминаются миланские гастроли театра. Битком забитый зал  «Ла Скала». Зрители стоят в проходах, свешиваются с балконов, даже сидят на краю сцены. На просцениум, в грубом рубище, с горящей свечей в руке выходит Надюша.
- Что в девушке такое может быть?- вопрошает она потусторонние силы в знаменитом ариозо.
О, это ариозо! Это   колоссальное напряжение всех душевных сил!
Зал слушает, затаив дыхание.  И  тут  с  криком:
- Нет! Не могу! Не могу больше!- на сцену выбегает потрясенная Монтсеррат Кабалье и, уткнувшись в Надюшины кружева, рыдает, как дитя.
Да, балаганское пение любого могло довести до слез. Но чтобы сама Монтсеррат!  И Надюша, тронутая  душевной отзывчивостью оперной дивы, ласково погладила её по голове и громко и четко сказала по-итальянски:
- Молодец!
Гром аплодисментов. Занавес.



                Глава 7   


Я понимаю. Да, я понимаю. Конечно, в это трудно поверить - Милан, Ла Скала, рыдающая Монтсеррат. Но я будто всё ещё слышу звуки дальнего грома - долетевшее до Иванова эхо миланских рукоплесканий. О, тогда из театра публика вынесла Надюшу на руках. Конечно из приличия им следовало бы  прихватить ещё и Монтсеррат, но слабосильные миланцы…  В общем, Надюше было несколько неловко.
Да, да, успех, успех, триумфальный успех.
-Но... Постойте!- скажете  вы - Даже малому ребёнку ясно, что без самоотверженного труда, без напряжённых репетиций таких оперных вершин достичь невозможно. Как же достигла их ваша Надюша, если этих самых репетиций не посещала? Мы вот ни на одной её ещё пока не видели.
Как не посещала? Посещала. Периодически и  не смотря ни на что. Почему периодически и не смотря на что? На учёбу? Но учились все балаганцы, причём неплохо.  Не смотря на слабость здоровья? Вздор! Свежий румянец, чудная фигурка, о каком нездоровье может идти речь! Не смотря на …
Репетиция. На сцене декорация обычной общежитской комнаты - рояль, серебряный канделябр, дюжина ампирных кресел. У рояля стоит Надюша в длинном розовом шёлковом платье с томиком Шадерло де Лакло в руке.
      -Читать учебник эдакий дурацкий - начинает она свой монолог.
   Вдруг!
   С грохотом распахивается дверь первой аудитории. В тёмном фойе - на миг!  - осветились: высокий лоб,  усы, чуть мешковатая фигура…
   Сквозняк. Порыв ветра поднимает тяжёлые синие гардины на окнах над  верхними рядами первоаудиторского амфитеатра, разбрасывает листы новой стасиковой миниатюры, комкает план репетиции, кого-то подхватывает, кого-то выносит в тёмное фойе… Дверь первой аудитории с грохотом   захлопывается! И на сцене остаётся  - длинное, розовое, шёлковое платье, брошенное на спинку ампирного кресла, да томик «Опасных связей» Шадерло де Лакло.
     Кто устоит против такого порыва?
     Ах, стеклянные кафе-мороженое, последние сеансы в кино, плеск воды, шелест листвы, музыка сфер! Кого минуло это?
     Кого минуло?
     И Гамлет - Добряков в сотый раз падает, пронзённый отравленным клинком, чтобы, наконец, ударившись затылком о полированный угол стола президиума красных дней календаря, увидеть перед глазами сноп искр и услышать голос Стасика: «На сегодня всё», а, услышав, вскочить и выбежать из первой аудитории, из института  и  бежать, бежать к  давно уже ждущей его Офелии.
     И Тит Лукреций Кар посвящает свой, написанный гекзаметром, реферат: «О природе атеросклероза»  кому бы вы думали? Академику Чазову? Нет! «Самой красивой девушке моего курса».
     И великий Гений стоит возле дверей университета имени Анки-пулемётчицы. Да, позабыв о своём величии, как простой смертный, стоит и ждёт - не пройдёт ли она, Аня, Анна Павлова, прима-балерина балаганского кордебалета научившая его крутить тридцать два фуэте.
     И, не смотря на уговоры, не оставшись после репетиции распить с друзьями бутылочку кефира, уходит куда-то истинный джентльмен Паша Пегов.
      И на целый год исчезает из театра Андрюша Глазков, не сводящий глаз с чудной русой косы.
      Кого минуло?
      И Стасик стоит поздним вечером возле руин средневекового замка и смотрит на самое верхнее окно  самой высокой башни. Окно, где…
      Но можно ли об этом? Думаю, что теперь уже можно. К тому же существуют всплывшие стасиковы стихи. Так что я лишь повторю то, что и так всем давно и хорошо известно.
       Её звали Николь. Николь Николе. Или Ника Николаева, если вам так будет удобнее. Её бабушка была брабантской кружевницей, а дед ткачом из Брюсселя. В 1913 году они приехали в Россию для обмена опытом в области ткачества и кружевоплетения,  а последовавшие затем бурные исторические события помешали им вернуться на родину,  во Фландрию.
        Портрет бабушки вы можете видеть на дрезденском полотне известного фламандского художника Рубенса - она выглядывает из-под правой руки пьяного Геркулеса. Так вот, Николь была точной копией своей бабушки. Вы умеете ценить прекрасное? Тогда поезжайте в Дрезден. На  это полотно стоит взглянуть.
А Стасик… Стасик не был Геркулесом. Он был толст, картав и физически слаб. Мужчины с красивыми сильными телами вызывали в нем  восхищение, зависть и чувство собственной неполноценности.
Говорили, правда, будто видели его лет 15-20 спустя,  похудевшим, раздавшимся в плечах и поднабравшим силенок. Но ясно, что это был кто-то другой. Лет 15 спустя! Да Стасика уже давно не было в живых.
Итак, он был толст, картав и физически слаб.
    - Надо худеть - думал Стасик, идя из института домой пешком. Он  всегда ходил домой             пешком, в надежде по пути потерять лишний вес.  Но терял деньги, перчатки, дипломаты и зонты, а лишний вес всегда доносил в целости.
    - Надо худеть - думал Стасик, идя домой пешком и на ходу жуя свой любимый кекс с изюмом - Надо купить гантели.
Но похудеть почему-то не получалось, и мышцы, несмотря на усиленные  раздумья о гантелях, упорно не нарастали.
И так, он был толст, картав и физически слаб.
Но Антоша Белявкин тоже не был похож на Геркулеса - не строен, не могуч, не высок. Тип, в общем, отнюдь не рубенсовский. Но зато - чуть вьющиеся темные волосы, длинные ресницы, густые усы, которых Стасик был лишен напрочь… Красив, красив был Антоша. А у Стасика и с красотой тоже были определенные сложности. В общем, вы помните теорему Пифагора? Ну, там - треугольник, два катета, гипотенуза? Так  вот, Стасик был гипотенузой.
Но и у гипотенузы бывали стеклянные кафе-мороженое, последние сеансы в кино, плеск воды, ветер с реки, липовый шелест. Ибо кроме выдающихся недостатков Стасик обладал ещё кое-чем: он был неглуп, талантлив и горд. Горд сильно, талантлив разнообразно. В частности, кроме театра и поэзии, ещё одним его увлечением было пение и по общему мнению  пел он ничуть не хуже Шуйского, а по мнению самого Шуйского, так даже и лучше.
В общем, шансы у Стасика несомненно были.
- Любимец муз! Дитя успеха!- гремела о нем всенародная молва.
- Вот именно, дитя - усмехалась Николь.
Дитя, дитя, именно, дитя. Да, не зря же не Станислав, не Стас - Стасик.
«Он награжден каким- то вечным детством»  -  писала о нем Анна Ахматова. Впрочем, может, она писала это и не о нем, а о ком-нибудь другом. Из балаганцев. Я уж сейчас этого точно-то  уж  и не припомню.
- Детский сад старшая группа - вторила ей одна студентка, ласково гладя Стасика по голове.
А преподаватель кафедры нормальной патологии Арнольд Многомолов рискнул даже бросить однажды:
- Стасик, когда же ты будешь хорошим мальчиком?
- Хорошим я, может быть, и буду, - не задумываясь, отозвался Стасик - а мальчиком уже никогда.
Сказал, как отрезал. И покраснел, как мальчик.
И, заметив этот румянец, Мишенька  и Гришенька пустили в ход сплетню. Будто одна разбитная медичка… Ну, короче говоря, вечер, свечи, море кефира…  Стасик перебрал… Гадёныши!  И… Мерзавцы.  И сознался, что с нею с первой.
Вот ведь сукины дети. Да идите вы с вашей разбитной! Надо же совсем не знать Стасика! Да в таких вещах он не то что под мухой, под пытками не сознался  бы. С его-то гордостью.
Хотя… Хотя  какая-то крупица истины, возможно, и была в этой сплетне. Я вспоминаю, как этот маститый режиссер, мэтр, живой классик, трясся перед каждой премьерой  и допускаю, что точно так же он мог трястись и в некоторых других ситуациях.
«Дитя, именно дитя» - решила Николь и предпочла Антошу. А Стасику на какой-то большой праздник, кажется на день взятия Бастилии, подарила клеёнчатый слюнявчик.
“Что может в девушке такое быть?…”
Стасик вспыхнул. Или побледнел. В зобу у него дыхание сперло…
Poor Stasik!
То ли дело Трофим Бахусян. Армянская кровь гляденцевского разлива бурлила в его жилах, а от лишнего глотка кефира так просто кипела. С женщинами он обращался легко, играючи. Да, играл. Играл, как дитя.
- Он награжден каким то вечным детством - было сказано о нем, сейчас уж не припомню кем. А девушки знали, что детей обижать нельзя  и не отказывали Трофиму ни в чем.
И по вечерам то из одного, то из другого окна средневекового общежития раздавались звуки гитары, баритон Баха, женский смех.
Ну,  не любил. Не любил Бах однообразие. То его притягивал ампир - арфа, серебряный канделябр, дюжина кресел. А то ампир казался слишком строгим  и  чопорным, и его тянуло к рококо в стиле Людовика XV- расписные ширмы, лепные амуры, мебель, инкрустированная черепахой и перламутром. Но и рококо надоедало своей манерностью и легкомысленностью. И тогда наступал черед сурового и гордого ультрамодерна - четыре железные кровати, шаткий стол,  стул  без  спинки  и шкаф без зеркала, на месте которого алеет надпись губной помадой: “Верните зеркало, без зеркала тоска!”
Вот и кочевал Бах из одной общежитской комнаты в другую в тщетной попытке познать мир во всем его разнообразии. Кочевал и пел песни. И девушки смеялись.
Данила Градов с молчаливым неодобрением относился к кочевьям Баха. Он считал, что должна быть одна комната, одна девушка и одна песня. В начальную пору данилова балаганства такой песней была для него “Марсельеза”.



 

                Глава 9


Начальная пора! Очей очарованье. Картина достойная кисти этого, как его… Ах, да! Эжена Делакруа.
Представьте себе - проход перед сценой в первой аудитории перегорожен баррикадой из столов президиума красных дней календаря и стульев всех цветов радуги. На вершине баррикады стоит прекрасная женщина с обнаженной грудью…
Тьфу, пропасть, совсем меня этот Делакруа  запутал!
На вершине баррикады стоит Данила Градов с огненным взором. Он обращается с пламенной речью к народу. Народ безмолвствует.
- Долой! - кричит Данила, и алые зарницы вспыхивают за окнами в черном ивановском небе - Долой тиранию! Долой диктатуру! Долой самодержавие! Долой!  -  повторяет он с такой силой, что со стены падает портрет Лавуазье- Лапласа. - Долой Стасика!
И так, грянуло. Великая балаганская революция, о которой мы с вами так долго ничего не говорили,  свершилась.
Великая балаганская! Вот та искра, из которой впоследствии возгорелось пламя, спалившее филармонический рояль.
- Долой самодержавие! Долой монархию! Монарха на гильотину! Вся власть советам!
Вот так.
Все посмотрели на Стасика.
Стасик сидел на самом первом ряду амфитеатра и зябко кутался не-то в белый медицинский халат, не-то в белую горностаевую мантию (детали я сейчас точно-то уже и не припомню). Значит, зябко кутался в горностаевую мантию - мысль о холодной стали гильотины его, по-видимому, совсем не грела.
- Вся власть советам!- не унимался пламенный Данила.
Да, что и говорить, Станислав Мейрхольдович  не любил советов. Светлая мысль, смелая шутка, точное слово - это пожалуйста, это спасибо, это сколько угодно. А советы… Это уж извините.
И чего это Данилу на советы потянуло? Правда, он ведь был молодой. Совсем молодой. Моложе Стасика. Моложе всех других балаганцев. За исключением Тита Лукреция Кара, который к тому времени ещё не родился. Я имею в виду, не родился, как актер, разумеется. Ах, молодость, молодость! Чего только по молодости не нагородишь, не наворотишь. Пацан был ещё Данила, ей Богу пацан. Не даром же Ахматова сказала о  нем: “Он награжден…”
Да, кстати, а чем это он был награжден? Красными революционными штанами? Путевкой в Сочи? Почетной грамотой? А, вспомнил! Прямо там,  на баррикаде, президент Франции Помпиду вручил ему орден “Почетного легиона”.
Помпиду?
Да, именно, Помпиду. А так же Сампиду, Зампиду и Главначпиду. Прилетели из Парижа, как миленькие.
Конечно, заберись на баррикаду Юра Балаганов, или  там  даже сам Гений Шуйский, никто бы  этого  не  заметил,   а  забрался  Данила  и  все  парижские  газеты  вышли  с  экстренным  сообщением  об этом героическом поступке,  и  президентский самолет с надписью “Air France” приземлился в ивановском аэропорту.
Ещё бы. Данила градов! Для Франции это святое.
А вы думали, благодаря кому   крупнейшая в Иванове и ближайшая к медицинскому институту площадь носит название Площади имени Взятии Бастилии? Благодаря Даниле Градову, разумеется. Ведь, если б не он, Бастилия так бы до сих пор и стояла  на своем месте, целехонька и здоровехонька.
Маразм? А причем здесь маразм? Не было у Данилы никакого маразма. Ах, у меня? Извините. Всё вышенаписанное  написано мной в здравом уме и твердой памяти, ибо написано это не о Даниле балаганском, а о его предке, национальном герое трех стран, легендарном Даниле Леонидовиче.
У меня, конечно, не хватит наглости после Карлейля, Костомарова и Эйдельмана подробно излагать полную драматизма биографию этого удивительного человека. Я просто попытаюсь оживить в памяти читателей знакомые им с детства  наиболее значительные эпизоды его бурной жизни.
Данила Леонидович Градов родился в 1760 г.  в  Иванове в семье крестьянина, крепостного графа Шереметева. Десяти лет от роду он был насильно разлучен с родителями и отправлен в усадьбу Останкино, в крепостной театр графа, для исполнения ролей зефиров и амуров. Повзрослев, Данила утвердился в труппе на амплуа героя  и в 1779 году был отправлен графом в Париж для совершенствования своего актерского мастерства под началом молодого, но уже прославленного Франсуа Тальма.
Ах, граф Шереметев, граф Шереметев! Какого актера потеряли вы. Какого героя приобрела Франция.
О, вольный воздух Парижа! Он опьянил крепостного артиста, вскружил юноше голову, и Дени Граде, а именно под этим именем Данила шагнул на парижские подмостки, решил не возвращаться на родину.
Ах, молодость, молодость! Ах, Париж, Париж!
Париж. Театр. Комеди Франсез. Сцена. Рампа. Партер. Бельэтаж. Ложи бенуара!
В королевскую ложу Данилу не впустили,  и он смело вступил в ложу масонскую. Вступил  со всем своим юношеским максимализмом.
- Вы, Павел Маркелович,  ретроград - смело бросил он в лицо маркизу Мирабо.
Почему он называл Мирабо Павлом Маркеловичем, когда того звали Габриелем Оноре, остается загадкой для потомков, но многие видят в этом глубокий, тайный смысл.
- Вы, Павел Маркелович, ретроград. Ограниченная монархия - не выход. Надо перестроить всю Францию. Надо дать дорогу молодым, вот хоть ему  -  указал он на стоящего в дверях   молодого  солдатика  -  Как ваше имя,  гражданин?
- Бонапарт – ответил солдатик и густо покраснел.
А эта знаменитая встреча в отеле Субиз, которую Карлейль назвал одним словом - судьбоносная!
Тогда Данила так прямо и сказал Лафайету:
- Нет, ваше сиятельство, вы,  как ни  крутите, а Бастилию надо брать.
И как ни пытался меньшевик Лафайет сбить Данилу с толку, намекая  на  то, что чужое, мол, брать не хорошо, Данила твердо стоял на своем.
- Зачем Бастилию?- попытался перевести разговор на другую тему сиятельный генерал -  Давайте лучше возьмем пару красненького. Вам какого? Шампанского или бургундского?
- Жигулевского - запальчиво ответил патриотически настроенный непьющий Данила, взял баскетбольный мяч и вышел из отеля.
О, эта бодрая, упругая походка человека, не чуждого спорту. Ведь в свободное от театральной и революционной деятельности время Данила тренировал баскетбольную сборную пигмеев.
- Играйте в баскетбол, ребята, вырастете большими.
Пигмеи снизу вверх  смотрели на тренера и старались во всю.
Стоп. А не путаю ли я тут Данилу парижского с Данилой балаганским, а Французскую революцию с балаганской миниатюрой? Может и путаю. Склероз, он ведь и во Франции склероз.
Итак, Данила вышел из отеля и прямиком направился в зал для игры в мяч. Но тренировка в этот день не состоялась  -  весь зал был битком набит депутатами генеральных штатов.
- Рыба тухнет с головы!- весело крикнул депутатам Данила и с юношеским задором запустил в них баскетбольным мячом.
- Рыба тухнет с головы! - на лету подхватили депутаты русскую пословицу и разнесли её во все уголки Франции.
 Однако то ли перевод был неточен, то ли французы поняли поговорку слишком буквально, но начали они именно с головы - пошли рубить головы направо и налево. Аж взопрели.
Что и говорить, работа тяжелая, ручная, кропотливая,  И  производительность труда, ясное дело, невысокая: два-три десятка голов в день. В общем, ну чё там, мелочь.
Но тут, из сострадания к человечеству, с целью избавления людей от тяжелого изнурительного труда, светлая голова мсье Гильотена изобрела первую в мире бытовую технику. Дело пошло веселее, и головы начали возить, как капусту, возами.
Изобретение мсье Гильотена привело в восторг всех - и Людовика XVI, и Дантона, и Робеспьера, не предполагавших, видимо, своего личного, интимного знакомства с этим агрегатом (о, политикам так свойственно заблуждаться на свой счет!), и только Данила Градов горбился при виде тяжело груженых возов и шептал что-то насчет слезинки ребенка.
Между прочим, говорят, губы мсье Гильотена ещё шевелились, когда его голова катилась по пыльным доскам эшафота:
- Вот и сострадай после этого человечеству - таковы были последние слова гениального изобретателя.
Но изобретенная им бытовая техника работала прекрасно. Возы ехали за возами. Париж ликовал.
Да, дорого, знаете ли, приходиться платить за весело брошенные в толпу страстные призывы, не правда ли, Дени Граде?
- Рыба тухнет с головы! - радостно кричали революционные парижане, завидев сгорбленную фигуру Данилы, а тот только дергался и горбился ещё больше.
В честь могильщика монархии, как французы прозвали Дени, монастырь, где погребены  французские короли, был назван монастырем Сен-Дени, каковое название он сохраняет и поныне. А сам Данила…
Он сел на корабль, увозивший в Америку ключ от Бастилии, и покинул Старый Свет.
Но…
Но, надо вам сказать, что Новый Свет тоже оказался ещё тот.
На тот свет Данила Градов, или Ден Градоу, как он назывался теперь, прибыл под гром рукоплесканий и рев фанфар.
В честь прибывшего героя было решено один из городов на западе Штатов назвать Денвером, каковое название он сохраняет и поныне, по поводу чего и была устроена  грандиозная презентация.
- Ден,- говорили банкиры и плантаторы, рыгая шашлыком из бизона, который разносили чернокожие рабы -  вы привезли нам ключ к свободе. К нашей полной свободе. Выпьем!
Но престижная водка  «Smirnoff»  почему-то не лезла Даниле в горло. Бывал он, знаете ли, на презентациях - ещё в детстве, мальчиком, прислуживал в Иванове  на презентации Шереметев-центра.
А банкиры и плантаторы, свободно обнимая прочти  полностью свободных от одежды герлз, спрашивали Данилу:
- Как вам наши небоскребы?
- У нас выше - ни с того, ни с сего огрызнулся Данила.
- Как вам наши дороги?
- У нас шире.
- Как вам наши бизоны?
- У нас толще.
- Как вам наша культура?
- Ваше что?
Гость явно хамил. В воздухе запахло скандалом. Вокруг было избранное общество- потомок знаменитого морского рэкетира Морган, маляр-виртуоз Джексон Поллак, ярмарочная знаменитость Арнольд Шварценеггер, а этот Ден…Ему что, не нравится тот свет? Глупец! Да со своим именем он здесь себе такое состояние может составить.
- Состояние! - отозвался Данила - Состояние у меня сейчас такое, что жить не хочется. Душа болит…
Собравшиеся переглядывались и пожимали плечами  -  как может болеть душа, когда вокруг всё, что душе угодно  - от зубной пасты до туалетной бумаги?
Данила застонал,  как от зубной боли, взял в руки балалайку и запел:
- Ах, зачем я на свет появился!
Презентация была загублена напрочь. Избранное общество – банкиры, рэкетиры, дилеры, киллеры, спонсоры и дистрибьюторы  разъехались, не дождавшись сладкого.
А Данила всё пел и пел. “Лучинушку”, “Дубинушку”, “Летят утки”…, и послушать его собирались чернокожие рабы с ближайших плантаций.
      Вот так, собственно, мало помалу он и образовался, тот, первый в Соединенных Штатах, клуб самодеятельной песни.
- Летят утки, летят утки – тянул  Данила, даже не подозревая, что своим пением закладывает основы будущих тягучих  негритянских блюзов и спиричуэлз. А негры слушали русскую песню и вспоминали родную Африку, саванну, осенний прилет  уток, гусей и всяких прочих  зябликов.
- Догорай, гори моя лучина, догорю с тобой и я.
- Не догорайте! - услышал Данила  -  Не догорайте, прошу Вас.
Перед ним стояла самая талантливая юная самодеятельная негритянка Мери Ме.
- Не догорайте, прошу Вас. Я вас люблю. Я хочу бежать с вами от своего хозяина. Хочу бежать с вами на край света.
- Бедное дитя. – Данила поцеловал девушку в лоб  -  Бедное, милое дитя.
Он представил себе Мери в руках озверелых куклуксклановцев. О себе он не думал.
Этой же ночью Ден Градоу навсегда оставил Новый Орлеан.
Он скакал и скакал, всё дальше и дальше, без дороги и цели и вдруг остановил коня, упал на землю, на колени и протянул руки к небу.
В двадцатых годах девятнадцатого столетия в девственных лесах северо-западной Америки, где ещё обитали многочисленные племена краснокожих, появился проповедник, седой, немногословный и печальный. Проповедник говорил о том, что все люди смертны  и что после смерти их поведут на суд, и что суд этот страшен. Праведников Бог отправит в рай, а  неправедников в ад.  Рай проповедник описывал туманно, зато ад красочно и убедительно.
Индейцы ада пугались, крестились истово, кланялись усердно и посты соблюдали суровые.
- Мы всё правильно делаем?- спросили они однажды проповедника, сидевшего под развесистой секвойей и что-то чертившего на песке.
- Правильно - ответил тот.
- Значит, мы будем в раю?
- Не знаю - ответил тот и улыбнулся. Грустно-грустно.  - Чтобы быть в раю, надо любить.
- Кто это говорит в Америке о любви, да ещё с таким славянским акцентом? – услышал Данила, (а проповедником был именно он) прямо над своим ухом. Он оглянулся. И увидел широкое, доброе, улыбающееся лицо Йозефа Швейка.
Швейк был миссионером из моравского братства, путешествовавшим по лесам вместе с племенем крещённых им индейцев.
Два проповедника обнялись, как братья. А индейцы, бывшие с Данилой, и индейцы, бывшие со Швейком, приветствовали друг друга. И перекрестились. Одни с права  на  лево, а другие с лева на право.
- Вы чего неправильно креститесь? - закричали те и другие в один голос.
Ну, в общем, слово за слово, и пошли  томагавками  махать, только скальпы полетели.
Говорят, в одном из частных музеев Нью-Йорка экспонируется скальп Йозефа Швейка. Грубая фальшивка! Данила вынес с поля боя добрейшего пастора  всего окровавленного.
- Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет. Ладно бы свой, а то ведь обязательно чужой  -  бормотал Данила, перевязывая  Швейку  раны.
А Швейк вдруг улыбнулся своей добрейшей улыбкой, достал из-за пазухи бутылку сливовицы, и они её выпили. На брудершафт. А, выпив, вдруг расхохотались  не весть почему  и запели. Песни разные, но похожие друг на друга,  как сестры. Ведь, как оказалось, от чешских  Будейовиц до Иванова  -  рукой подать. 
Весной 1861 года на улицах Иванова появился столетний старик-иностранец с женой- индианкой Лесной Лилией и сыном, по имени Большой Боб. Лилия Чинкганчгуковна пугливо оглядывалась по сторонам, а Боб шел уверенной походкой, гордо подняв голову, как и подобает толтекскому воину. Иностранец подошел к зданию Шереметев-центра и постучал в дверь.
- Ну, вот я и вернулся, люди добрые. Я беглый крепостной графа - Данила Градов. Я Бастилию брал, негров петь учил, а  дураков  -  Богу молиться. Вяжите меня, непутевого.
Данилу арестовали. Да на следующее утро и выпустили:  указ государев вышел  -  всем крепостным волю дать.
Тут народ ивановский на улицы высыпал и Даниле в ножки поклонился:
- Спаситель наш! Отец родной! Это ведь царь тебя испугался, что ты Бастилию взял, а теперь вернулся и Зимний брать будешь.
- Крейзи - отмахнулся от них Данила и сделал указательным пальцем правой руки вращательные движения у виска. Движение, вошедшие впоследствии во все учебники физики под названием «правила  буравчика».
Нет, ивановцы ничего слушать не хотели и понимать, несмотря на прекрасный английский, не желали. Данилу качали, площадь площадью Имени Взятия Бастилии назвали и памятник Отцу Родному в городе поставили.
И угораздило же архитекторов построить медицинский Теотекуакан как раз между этим памятником и этой площадью. Не мудрено, что Данилу балаганского при таком соседстве тоже на баррикады потянуло. 
Хотя, надо сказать, начало той знаменитой репетиции ни чем, вроде бы, не предвещало   грандиозности исторических событий, которые произошли на ней впоследствии. Просто, всему виной несчастное соседство, горячая индейская кровь да… Да молодость, друзья мои,  молодость.
В этот вечер Стасик ставил своё новое эпохальное полотно  -  пьесу о научно-технической революции на макаронной фабрике. В ней он  изобразил, согласно указаниям партии (только вот какая это была партия и на что она указывала, я уж сейчас, естественно, и не припомню), светлый образ  «нашего современника».
Ну,  согласитесь,  мог  ли    Балаганчик  не  отозваться  на  указания  партии?  Да  ни  за  какие  коврижки! Естественно,  выбрав  верный  угол  зрения.
Научно-техническая  революция! 
И так, в тот вечер Данила вошел в образ «нашего  современника»  -  «революционера нового типа», да так из него и не вышел -  эх,  молодость,  молодость! - пошел громоздить баррикады между сценой и первым рядом первоаудиторского амфитеатра.
         -Долой!- кричит Данила и алые зарницы вспыхивает за окнами первой аудитории в ночном ивановском небе.   
         Народ безмолвствует. Но с любопытством следит за пожаром страстей, бушующим в здании с повышенной пожароопасностью.
- Долой!- продолжает свою зажигательную речь буревестник революции,   гордо  рея  на вершине баррикады  -  Долой диктатуру, долой тиранию, долой Стасика! Он Добрякова угробил, он Шуйского искалечил, он вообще ведет себя, как монарх  -  сам пишет, сам ставит, сам бегает за реквизитом. Долой самодержавие! Монарха на гильотину! Вся власть советам!
- Не советую.
Гоп ля!
Не успел Данила провозгласить власть советов, как тут же, в дыму и пламени революции, прозвучал первый совет.
Первый!
Ахнули балаганцы:
- Да как же это? Да не может быть! Тот самый! Первый! Первый совет! Всеми разыскиваемый. Нашелся! И где? В первой аудитории.
Хотя, собственно говоря, где же его ещё было и искать?
- Вот так да! Нашелся. И какой! “Не советую”. Не даю советов, да и всё тут. Ибо советами, как и благими намерениями, вымощена дорога…. Сами знаете куда. И ведь… Ведь смотрите, что получается. Получается, что первый совет одновременно, так сказать по совместительству, оказывается советом последним. Не мудрено, что его так легко забыли. Ещё бы! Ведь давать советы, любимое занятие всего человечества.
- Ну,  ничего, - радовались балаганцы - забыли да вспомнили, потеряли да нашли. Ай да мы! Своими ушами слышали! Сподобились! Просто чудо! Просто ура! Просто праздник! Кефиру сюда! Ряженки! Варенца!
Но… Но, постойте… А кто же, собственно, произнес это великое “Не советую”?
Балаганцы переглянулись. Гм. Посмотрели на Стасика. Стасик, закутанный в белую горностаевую мантию, опустив голову, сидел на первой скамье первоаудиторского амфитеатра, то и дело дергаясь и нервным движением растирая себе шею.
Нет, первый совет принадлежал явно не ему. Но кому же?
Тут взгляды всех упали на портрет Лавуазье-Лапласа, перекошенный от удара об пол. Лавуазье, в паричке времен пламенного Дени Граде, молчал,  криво улыбался и явно не советовал.
Та-а-ак.  Я-а-асно.
А ещё говорили, что этого самого Лавуазье лично коснулось  изобретение мсье Гильотена. Полно. Вон, голова-то, варит во всю.
Спасибо. Спасибо, дорогой!
- Ну, в общем, братцы, давайте. Давайте за первый совет, да за них за родных  -  за трехсотлетнего старца-долгожителя, да за великого ученого  из-за весело брошенной кем-то в толпу зажигательной фразы до старости не дожившего. За них! Даешь залп изо всех орудий! Пли!
И тут…
- Всё  правильно  - услышали балаганцы до боли знакомый, но до неузнаваемости изменившейся голос.
Стасик встал и медленными, тяжелыми шагами, поднялся на пыльные доски эшафота.
- Всё правильно - произнес он, подойдя к рампе и с силой рванув у ворота клеенчатый слюнявчик.
В наступившей в первой аудитории звенящей тишине  раздался звук лопнувшей струны - это Геня искалечил таки бекштейновский рояль.
- Всё правильно. Пишите и ставьте сами.
Бледный, толстый, с гордо поднятой головой в эту минуту Стасик был поистине прекрасен. 
Пламя революции кровавым языком лизнуло край сцены у самых ботинок балаганского руководителя и…И погасло.
- Пишите сами? Этого ещё не хватало! Не-ет,  мы так не играем - искренне возмутились балаганцы - Шалишь, Данила. Переигрываешь. Кончай митинговать, переходим к водным процедурам.
Действительно, речь Стасика была, как ушат холодной воды:  « Надо  же,  доигрались».
Данила немедленно слез с баррикады, расставил столы и стулья и сказал примирительно:
- Ну ладно, чё  ты, Стасик? Чего сразу  в бутылку-то лезть? Ты же знаешь, я человек молодой, легко поддаюсь чужим   влияниям. Вот новая роль на меня и повлияла. Ну, кончай, кончай оседать на пыльные доски сцены и терять сознание. Давай лучше выпьем кефиру по глоточку.
- По глоточку?!- взревели балаганцы  давно уже с нескрываемой настороженностью относившиеся к патологической склонности Данилы к трезвому образу жизни - По глоточку?!
Балаганцы подхватили растерянно  улыбающегося Стасика, поставили на ноги и потащили к расставленным Данилой полированным столам красных  дней календаря.
И зазвенело, захлопало да забулькало.
Пили за его величество Стаса I. Пили за прапраправнука Отца Родного! И за первый, ёшь его за ногу, совет! И обещали никому советов не давать!   И чужих советов не слушать. Жить не по закону, а по совести, не по уму, а по сердцу. И клялись друг другу в вечной, вечной, вечной дружбе.
- И друзей созову, на любовь свое сердце настрою,
  А, иначе, зачем на земле этой вечной  живу? –
запел после третьего стакана портрет Лавуазье-Лапласа, но, кажется, на французском языке.
А на утро… На утро балаганцы всё забыли. Да, всё забывается - огненные речи, пламенные взоры, юношеская дружба. Всё, всё.
Забылся и этот, с таким трудом найденный, первый совет.
- Как?!- воскликнете вы.
А вот так. Вы бы с похмелья о нем тоже не вспомнили.
      - Но это же безобразие!- возмутитесь вы - Всё человечество жаждет первого совета, а его кефиром  залили. Нет, это так оставить нельзя! Первый совет надо вспомнить. Непременно вспомнить!
         Непременно. Непременно. Непременно. Вспомнить.
Не советую.




                Глава 10

Да, друзья мои, старость конечно не радость, что и говорить,  но и в ней, представьте себе, есть свои прелести. Вот только я в конце прошлой главы сказал, что всё забывается, как старческий шейный остеохондроз тут же и напомнил мне о себе, как бы дружески намекая - не всё, мол, забывается.
Да, не всё.
И я вспомнил. Я вспомнил, как этот самый остеохондроз тюкнул меня в первый раз. Всё было так головокружительно, так ново и загадочно. И рвало меня тогда, знаете ли, аж целых двое суток без перерыва так, что я прямо таки усыхал, аки цветок в гербарии. И запросто мог напрочь усохнуть. Но…
Но тут... Данила  Градов! Узнал. Бросил все свои дела. На последние шиши схватил такси, помчался за тридесять километров в тридевятую деревню Сабуриху  и привез оттуда к постели усыхающего умирающего святило неврологии. Короче говоря, спас.
Вы любите поэзию?
Причем здесь поэзия? А при  том, что Федерико Гарсия Лорка   сказал:  ”Поэзия - это любовь, мужество и жертва”. Так вот, не кажется ли вам, что этот поступок Данилы… Ну вот, который… Был примером чистой поэзии, стихотворением без слов, так сказать.
Но я отвлекся.
Ну, и на чем же мы остановились? Ах да, на том, что Данила спас. Да, друзья мои, спас. И президент Франции Помпиду вручил ему медаль “За спасение утопающих”.
Стоп. О чем это я? Ведь Данила же не утопающего, а этого, как его?.. Усыхающего  спас! Больного какого то. А кто болел? Я? Да вы что?! У меня кроме воспетого Лукрецием атеросклероза никаких болезней отродясь не бывало. Может он этого?.. Ну, как его?.. Ну… Да! Он же тогда Стасика спас, вот кого. Ну вот, а вы говорили. Вы говорили, что Данила ему хотел голову отрубить. Вот что вы говорили. Да это у вас у самих с головой что-то не в порядке, атеросклероз наверное. Да Данила… Да Стасик… Да они же… Они же знаете какие? Они же друзья. Как в песне: «Друг - это третье мое плечо, будет со мной всегда». Всегда! Ясно? Вот так. Ведь они же балаганцы. А балаганцы и вечная, вечная, вечная балаганская дружба это…
Прошли годы. Многие годы. И Балаганчика уже не было. И балаганцев разметало- развело. А узнает, вот скажем, Семен Полозьев,  и не просто Семен, а Семен Юрьевич, и не просто Семен Юрьевич, а светило неврологии, узнает светило, что худо кому-нибудь из тех, вместе с кем он рискованно вглядывался в даль в миниатюре “Светлое будущее”, или лихо отплясывал в рок-балете “Баскетбол”, узнает и, несмотря на усталость, на недосыпание, в ночь-полночь, может аж из самой деревни Сабурихи, где он имеет обыкновение отдыхать на картофельном поле, забыв обо всем, помчится и… И спасет.
Да, балаганцы это…
Вот, как сейчас помню, репетируется “Гамлет”.
- Любезный принц! - хрипит шатающийся от усталости Юра Балаганов.
- Стоп!- воскликните вы - Довольно! Хватит! Репетиция окончена! Да что же это такое? Маразм? Или над нами издеваются? Какой Балаганов? Когда в “Гамлете”, если нам не изменяет память, шатался от усталости… Да, да, именно! Шатался от усталости Тит Лукреций Кар!
Изменяет. Именно память-то вам и изменяет. И не мудрено, с вашим-то атеросклерозом. Забыли, дорогие мои. Запамятовали. А ведь я вам писал. Черным по белому. В предыдущих главах. Писал, что Лукреций опоздал. На репетицию? Ну, на репетицию – это  во-вторых. А во-первых он опоздал родиться. Родиться, как  актер, я имею в виду. Так что Лук в первой аудитории ещё под полированный стол пешком ходил, а Юра Балаганов уже шатался от усталости. В роли Горацио. Ну, а когда эта роль на нем пообносилась, передал её в дар подросшему вечному младенцу Луку. Ясно? И не перебивайте меня больше. И не пытайтесь запутать. Не выйдет!
- Любезный принц! - в сотый раз хрипит шатающийся от усталости Юра, и…
И золотые часы Паши Пегова бьют полночь. И Стасик оглядывается недоуменно. И репетиция, вот теперь-то уж точно, заканчивается.
И пронзенный отравленным клинком  Гамлет-Добряков вскакивает, и бежит  к  давно уже ждущей его Офелии. И все остальные балаганцы хватают портфели, и мчатся следом за ним. И их можно понять. Мчатся готовиться к завтрашним, точнее уже сегодняшним, семинарам и коллоквиумам. И зал пустеет. И…
И Геркулес-Стасик, пыхтя, пытается  в  одиночку взгромоздить на место снятые перед репетицией со сцены многотонные столы президиума  красных дней календаря. А как же? Как же иначе? Видите ли, утренняя лекция… Бедлам в аудитории…  Марья Денисовна… Жалоба ректору…И… И страшно подумать! Сами же понимаете:  президиум  - это святое.
И Геркулес пыхтит. И обливается потом. А может быть даже и невидимыми миру слезами. Но тут!..
Дверь распахивается, и, махнувши рукой на очередную отличную оценку, возвращается в первую аудиторию шатающийся от усталости Юра Балаганов. И спасает. Спасает Геркулеса и от гнева Марьи Денисовны, и от, прямо скажем, неминуемой грыжи.
Здорово, правда?
- Неправда!- слышу я петушиные голоса Мишеньки и Гришеньки - Ничего здорового. Эх, да будь в нашем распоряжении два-три подобных примера, вот это было бы здорово. И здорово. Уж мы бы быстренько написали на этих примерах  статью в журнал “Здоровье “ – «Помощь ближнему, как профилактика ущемленных грыж». Да что там статью, мы бы даже целую диссертацию забубенили. Вот это было бы здорово. А Юра? Он же ничего не написал. Ни строчки. Только зря столы тягал. Причем много раз.
Да, чудак, можно сказать.
Сказать можно. Но Надюша сказала ему: Молодец!”  и поцеловала в щечку.
 Да, Надюша… Надюша, это… Это балаганец.
Ясно помню её комнату на втором этаже средневекового замка, комнату в стиле ампир - рояль, серебряный канделябр, дюжина кресел. На стенах картины - кони и клоуны.
И било полночь. И раздавался стук в дверь. И Надюша просыпалась. И зажигала свечи в канделябре. И…
И на пороге стоял Геня Шуйский.
Да, бывало поздно вечером, вернувшись со своего поста возле входа в университет имени Анки-пулеметчицы, Геня почему-то шел не к себе, в комнату на третьем этаже средневекового замка, а этажом ниже - к Надюше.
И Надюша  как-то по особому внимательно смотрела на Геню и говорила:
- Молодец! Молодец, что зашел.
И накрывала на стол. И наливала в высокий, узкий хрустальный бокал сладкий напиток «Снежок». И Геня осушал его залпом. И садился к роялю. И ударял  по  клавишам.  И…И было тут всё – гром, молния, тартарары, шум леса, гул улиц, участь одиночек.
И рояль стонал. И сыпалась средневековая штукатурка. И в коридоре слышались  голоса. Чьи? Печальных призраков? Разъяренного председателя студсовета Суперстаркина? Надюша не задумывалась об этом. Она смотрела на Геню. И молчала.
Молодец. Молодец Надюша. Здорово. Здорово, что она была такая. Просто счастье.
Да, счастливые люди, эти балаганцы. Счастливые, честное слово.
А счастливые,  как известно, часов не наблюдают. Да что там часов! Они могут не наблюдать так же дней, лет, да  чего  там,  целых тысячелетий.
Вы догадались, о ком я?
До начала спектакля пол часа. Театр полон. Ложи блещут. А за занавесом… За занавесом смятение, буря, гром, молния и гибель Помпеи. Всё рушится. Всё летит в тартарары – Лукреций на спектакль не явился. Пытались дозвониться к нему домой. Тщетно! Телефон с древним Римом не соединяет.
Стасик рвет на себе волосы. Шуйский в кровь разбивает пальцы о рояльные клавиши. Добряков не по-доброму улыбается. Надюша рыдает. Ещё бы! Это же катастрофа - зрители не увидят её нового платья!
До открытия занавеса остается двадцать минут. Пятнадцать минут. Десять.
Стасик, сжимая в кулаках клочья скальпа, выскакивает на проспект Фридриха Шиллера, и… И Лукреций мерными, неспешными шагами выплывает из-за угла.
- Видишь ли, Стасик, - говорит Лук и шмыгает своим выразительным красноватым носом – Я уже подходил к институту. И вдруг вспомнил. Что забыл дома свои любимые  желтые тапочки. Вот эти.
- Если бы не считанные минуты до начала, не битком набитый зал да широкая грудь Паши Пегова, пришлось бы любимые лукрецивые тапочки перекрашивать в белый цвет - скажете вы.
Эх, вы! Да как у вас только язык повернулся? Да чтобы балаганцы?! Да обидели ребенка?…
Да и Лук... Он же кто? Он же балаганец! Вот потому-то все другие балаганцы твердо и знали  - придет. Лук придет. На репетицию, на спектакль - придет. Опоздав часа на два, и не в тот день, и не туда, но ведь придет же! Обязательно придет и будет играть. Будет играть, потому  что, что же ему ещё остается делать, если он награжден каким-то вечным детством? Что делать, я вас спрашиваю? И сам же отвечаю: делать нечего  - Лук есть Лук.
«Горе луковое», как ласково и более точно назвал его Паша Пегов, настоящий балаганец, истинный джентльмен, лорд- канцлер и лучший друг. Лучший друг королевы Елизаветы. Да, назвал и заслонил своей могучей грудью. И спас Луку жизнь.
И занавес открылся. И критика отмечала, что в это вечер балаганцы отыграли спектакль с каким-то особым  подъёмом.
Уф!
Балаганцы… Да, балаганцы это…
Ну, вот, например, накефирится Бах. И не просто, а в ляп. И не  когда ни будь, а  в  день генеральной репетиции. И на репетицию не придет. И…
И всё! Ну, вроде бы,  всё! Вроде бы, хватит! Вроде бы, к чёрту!
И балаганцы… Балаганцы сцепят зубы.  И за одну ночь Баха во всех миниатюрах заменят. И генеральную прогонят. И премьеру отыграют. И потные, усталые застынут под гром аплодисментов на краю сцены в лучах славы. Застынут и будут вглядываться в зал – нет ли его там? Кого? Да Баха, кого же ещё.
И, когда в один прекрасный вечер  Бах откроет дверь первой аудитории, балаганцы только посмотрят на него молча, потом матюгнут беззлобно и простят ему всё, и дадут ему в руки гитару:
«И друзей созову, на любовь свое сердце настрою»…
И вернут ему все его роли.
Да, вот они какие, балаганцы.
- Дураки, вот кто они такие – скажете вы – Да этот Бах, он же их снова подведет.
Значит они снова сцепят  зубы и снова простят. Хотя с чего это вы, собственно, взяли, что Бах подведет? Он же балаганец. А балаганцы и веселая, вечная, вечная, вечная балаганская  дружба это…
Вот кто, по-вашему, спас Данилу Градова? Спас, когда тот мучился? Когда тот мучился в аэропорту города Куалулумпур, куда Балаганчик прилетел для показательных выступлений. Кто помог, я вас спрашиваю? Бах помог. А мучился Данила над текстом телеграммы родителям, резонно полагая, что телеграмма произведение литературное и, значит, должна быть штукой хоть и краткой, но сильной  уж, по крайней мере, не слабее «Фауста» Гете. Вот он и мучился.
А Бах не мог безучастно смотреть на мучения друга. Он прямо таки, как добрая фея, пришел на помощь Даниле -  сел с ним рядом, обнял за плечи и сходу предложил свой вариант текста, вариант большой, я бы даже сказал убийственной, силы: 
«Самолет разбился. Пишу в предсмертной агонии. Извините за подчерк».
Как увидел этот вариант Данила, так сразу и прекратил мучиться. И послал родителям телеграмму. Короткую и сильную:
«Долетели. Даня».
Послал, облегченно вздохнул и уснул на чемоданах тихим и светлым сном праведника, успев прошептать, засыпая:
- Спасибо тебе, истинный балаганец, настоящий друг Иоганн Себастьянович Бах.
Стоп! Опять! Опять я не о том. А о чем? Ах да!
       -Спасибо тебе, Трофим Бухусян. Большое, огромное спасибо тебе Бах от Шуры Добрякова, ведь если бы не ты… 
Помнится,  был чудный весенний день. Солнце сияло во всю. И настроение у балаганцев было праздничное – они шли на свадьбу к Шуре Добрякову. И было у них час времени и десять рублей денег  -  то есть всё  для того, чтобы найти и купить в подарок другу нечто бессмертно прекрасное.
В магазине «Сувениры» народ толпился возле витрины с палехскими шкатулками   и  кавалергардскими шеренгами хрусталя,  как-то надменно и я бы даже сказал пренебрежительно поглядывавших на балаганцев из-за ценников.
Настроение испортилось, весеннее солнце померкло.
Но тут Бах сделал два шага в сторону и… Сальвадор  Дали! Сальвадор  Дали, говорю я! Сальвадор Дали, поверьте мне на слово!  Да,  этот  Сальвадор  просто умер бы от зависти, увидев обнаруженный Трофимом в ивановском магазине «Сувениры» сюрреалистический шедевр.
На стеклянной полке дружной стайкой стояли березовые чурбачки, сточенные на конус. Сверху к каждому чурбачку был прилеплен клок пакли, покрашенной чернилами в фиолетовый цвет. Ниже были нарисованы глаза, нос, рот и, если я не ошибаюсь, штаны. К штанам была прибита деревянная пуговица. Сзади на гвоздике болтался пропеллер, вырезанный из жестяной банки «Кильки в томатном соку». Под пропеллером белела… Вот именно! Белела этикетка: «Карлсон. Совхоз «Заря восхода». Второй сорт».
Да уж, куда далиевским  монстрикам до рядового отечественного сувенира. А вы говорите, что мы отстали от Запада по части сюрреализма. Нет, мы по этой части и Западу и Востоку в  состоянии  показать козью морду. Вон наши-то мастера могут же, когда захотят.
Замечу  в  скобках,  что  и  Дали  надо  все-таки  отдать  должное.  У  Данилы  Градова  я  видел  на  стене  репродукцию  его  картины  «Портрет  жены».   С  виртуозным  мастерством  портрет  скомпонован  из  крылышек  пчелы,  расплющенного  будильника  и  перезрелой  тыквы. А? Вот  так  фокус. Да,  братцы  мои,  ничего  не  скажешь,  мощно. Веласкесу,  чай,  такое  и  не  снилось  по  причине  его  низкой  высокодухлвности. 
Когда Бах подвел балаганцев к найденному им уникальному произведению искусства, у тех подкосились ноги, а одна неосторожная старушка, случайно бросившая взгляд на полочку с чурбачками,  вскрикнула и потеряла сознание.
- Нет! – хором сказали Трофиму балаганцы – Нет, Бах, ни за что. Ни за что на свете. Ни за что на свете не накопить нам денег на это чудо.
Трофим легким движением повернул чурбачок вокруг оси. И потрясенные балаганцы увидели надпись: «Цена 7 рублей».
Дрожащими от волнения руками они высыпали на прилавок  груду денег – семь рублей мелочью, схватили чурбачок и выбежали из магазина.
Когда Карлсона поднесли новобрачным, у жениха подкосились ноги, а невеста вскрикнула и потеряла сознание. От счастья. Придя в себя, Офелия  с благодарными слезами  упала на грудь Трофима, и деревянный чурбачок навсегда стал драгоценнейшей реликвией семьи Добряковых.
Да, вот они какие,  балаганцы.
Между прочим, небезызвестный нобелевский Астрид Карлсон, прилетавший недавно в Иваново, чтобы здесь обнародовать свою новую гипотезу – о близком родстве ивановсой русалки с прялкой и лохнесского чудовища, посетил семью Добряковых с дружественным визитом  и там, в красном углу, увидел своего березового однофамильца. У небезызвестного лауреата, естественно, тут же подкосились ноги, а перед глазами запрыгали новые научные гипотезы. И он сходу предложил Добряковым сто тысяч долларов за их семейную реликвию.
     Слава Богу, что Шура сдержался, а то опять пришлось бы Стасику бегать по посольствам, улаживать  международный конфликт.
Нет, герр-мистер, нет дорогой. Это ведь не Карлсон. Разве ж вы сами не видите? Это другое. Это символ. Символ веселой, крепкой, вечной, вечной, вечной балаганской дружбы. А  дружба, зарубите это себе на носу, не продается. Даже за сто тысяч долларов. Do you understand me?   
 Да, кто-кто, а Добряков знал цену дружбе.
- Мой первый друг, мой друг бесценный – писал о нем сам Гений Шуйский.
Бесценный! Ясно?
- Шура Добряков – мой самый добрый друг. – говорила о нем Надюша Каганелли – Молодец!
Да практически то  же самое  говорили о нем и Лукреций Кар, и Трофим Бахусян, и Юра Балаганов и…
А одна прима-балерина балаганского кордебалета даже ничего и не говорила, а только тихо вздыхала.
А Шура… Он хоть и не произносил красивых хороших слов и даже не вздыхал молча, но просто твердо знал, что дороже балаганцев нет  да и,  пожалуй,  не будет у него друзей на этом свете. То есть  дорожил он балаганской дружбой… Ну, сильно. Ну, просто ужас, как дорожил.
Просто ужас. Почему ужас? Потому что. Потому что Шура порой начинал стесняться того, что он Добряков. Порой ему начинало казаться, что Александр Суровов было бы гораздо лучше. А случалось это, когда…
За всю свою жизнь Шура  не сказал ни одного худого слова о ком ни  будь из балаганцев. Ну, а уж если он слышал подобные слова  от других… Ах, Александр Суровов, Александр Суровов. С криком: «А какого, собственно, черта?» он хватался за шпагу и кидался на наглеца.
Услышав однажды грубую и совершенно несмешную шутку, отпущенную Мишенькой и Гришенькой по адресу вечного ребенка  Лукреция, Суровов, не задумываясь, вызвал негодяев на дуэль и уже в конце первого раунда нанес обоим великолепные колотые ранения в нижнюю часть спины. После чего Завистниковы  целый месяц отлеживались на животе, а потом целый год ходили на тренировки  не то по фехтованию, не то по скоростному бегу на длинные дистанции.
А этот инцидент в Париже… Когда на балу в Гранд Опера, устроенном в честь триумфальных парижских гастролей Балаганчика,  Суровов дал пощечину барону Робшильду. Да, дал пощечину за оскорбительную, по его мнению, фразу, сказанную бароном Надюше Каганнелли.
- А что я сказал? Что я сказал? – оправдывался барон, искоса поглядывая масляными глазками на чудную надюшину фигурку – Я только и сказал: «Се манифиг!»
И за это самый фиг он, естественно, получил по морде ещё раз.
Надюша с благодарностью посмотрела на Шуру. А Франция разорвала с Ивановом  дипломатические отношения. Да, разорвала – по требованию барона закрыла в Иванове своё консульство. И, надо сказать, так и не открыла его до сих пор.
Гастроли Балаганчика в Париже были прерваны.
Но благодарные парижане всем Монмартром собрались в аэропорту Орли, чтобы проводить полюбившийся им коллектив. Собрались и внесли весомый вклад в дело укрепления монмартрско-балаганской  дружбы: поднесли Шуре Добрякову подарок  -  пудовую гирю с выгравированной на ней надписью «Выдающемуся актеру и настоящему другу». Вот так. Ну а всем остальным балаганцам  монмартрцы подарили по шикарной бутылке великолепной коллекционной французской простокваши удоя 1880 года.
- Пилите, пилите гирю, Шура, она золотая – говорил сердобольный Бахусян, глядя на Добрякова, еле переставлявшего ноги под тяжестью весомого вклада.
- Это он из зависти предлагал. Распилить такой  ценный подарок! Завистник. – бормотали Мишенька и Гришенька – Сам-то Бах вместе с Шуйским выпил подаренную простоквашу за углом собора Парижской Богоматери. И никакой памяти о Париже у него, естественно, не осталось. А у Добрякова осталась. Вот он и завидовал.
Ну что с ними поделаешь? Завистниковы, одно слово. Они даже представить не могли, что человек может придти на помощь другому человеку, другу, и разделить с ним тяжкий груз, обрушившийся на его плечи. Гиря-то ведь действительно была золотая. А пуд золота, это вам не фунт изюму, тут, знаете ли, натаскаешься.
Но Шура донес гирю до Иванова в целости. Донес и передал её… Куда же он её передал? Ах да! Передал её в дар. Центральному рынку.  Где вы и по сей день можете её видеть в секторе «Картофель оптом».
Передал, ибо знал, что если ты имеешь сто рублей,  или даже пуд золота, а друзей не имеешь, то ты гиря чугунная и  - как её?  - смоковница бесплодная, вот так. Знал и потому сбросил с плеч тяжкий груз, чтобы не отстать от друзей, которые всё дальше и дальше движутся вперед по страницам моего повествования.
Да, чушь и прах! Зачем золотая гиря золотому сердцу? Гей-ге-гей драгоценная и веселая балаганская дружба!
Прошли годы, многие годы,  но, бывало, узнает Добряков, что худо Семену Полозьеву, или Трофиму Бахусяну, или Надюше Каганелли, ну может просто тяжело на душе, одиноко и всякое такое, узнает, и, не смотря на занятость, на усталость, на.. . Полетит, помчится, протянет свою верную руку, улыбнется и, может быть  даже,  спасет.
Вот так.
Что? Я надеюсь, мне показалось? Нет? Кто-то изволит сомневаться, что Шура…? А какого, собственно, черта?! Я в своих друзьях сомневаться никому не  позволю, ясно? И если я сказал: «помчится», то, значит, так оно и есть. А то ведь, смотрите, я тоже бываю вспыльчив, как Суровов. Так что имейте в виду.
Но всё таки самая, самая крепкая дружба связывала Добрякова с…
В один прекрасный вечер Добряков и Офелия сели в поезд, и – ап! – уже в шесть утра были в Москве. И сразу встали в очередь. За колбасой? Нет!  В очередь в музей.  В  музей изобразительных искусств имени Пушкина. И, простояв весь день, попали таки, да, попали на выставку «Москва – Париж».
А Стасик, замечу я тут в скобках, не попал. Стасик, почитавший живопись высшим из искусств, не попал. Не помню почему. Наверное, на поезд опоздал. Но зато он попал на открывшуюся почти в то  же самое время в Иванове выставку знаменитого художника – лубочника  Глазуньева. И даже побеседовал с самим мастером. И  из этой беседы Стасик и узнал, что на выставке-то Москва-то Париж  выставлены одни воры и бандиты. Пикассо сначала обокрал Тулуз-Лотрека, а потом стащил где-то античную маску и – бац! –  растюкал её об пол.  Леже, в противоположность самому лубочному гению, был жуть как жаден до денег. Ну, Матисс, тот был вовсе дурак. Вот так. И тепло маэстро отозвался только о Сальвадоре Дали.
              -Естественно – подумал Стасик, глядя на приклеенные к лубочным полотнам клочья пакли, березовые чурбачки, сигаретные пачки и игральные карты – Естественно. Совхоз «Заря восхода». Второй сорт.
          Подумал и страшно позавидовал Добряковым.
      А Добряковы шли и шли по залам выставки  «Москва – Париж»  от полотна к полотну. Шли и шли, пока не замерли перед картиной Матисса «Скрипач».
На холсте был изображен молодой человек, светло-русый, высокий, худой, тонкими, нервными,  бледными пальцами прижимающей к  груди скрипку. Хотя истинные знатоки творчества Матисса утверждают,  что это вовсе и не скрипка, а… Вот именно!  Гитара. Да вы сами приглядитесь,  как следует, и поймете, что истинным-то знатокам виднее.
- Гений! – воскликнули в один голос Шура и Офелия.
И не ошиблись. На картине Матисса был изображен никто иной, как Гений Шуйский, самый-самый лучший друг Добрякова.




                Глава 11

Дружба. Великая, вечная, вечная  балаганская дружба.
Они пришли в театр вместе, два друга, два желторотых первокурсничка  -  Геня и Шура. И Геня, как вышел в первый раз на сцену, как поднял над головой  длинные, тонкие руки, торчащие из коротковатых  рукавов потрепанного пиджачка, как произнес слова первой порученной ему роли: «Идут! Идут!», так всем  сразу и  стало, вероятно на подкорковом уровне, ясно - идут. Идут новые времена. Ибо пришли они  -  новые, молодые, безумно-талантливые,  рисковые. Пришли с этим, каким-то детским, и ими самими ещё неосознанным,  желанием, смеясь, разобраться в жизни, а  значит  в самих себе. 
Но тут да.  Тут я, конечно, должен разрешить ваше недоумение. Ведь если идут времена новые, значит, грубо говоря, были и времена, так сказать, старые, добалаганские что ли.
Были, друзья мои, были, вы не ошиблись. Ведь балаганчик возник не на пустом месте. Нет. Он возник на руинах.
Дело в том, что театр эстрадных миниатюр существовал в ивановском медицинском институте давно, двадцать лет. Но не постоянно, а так, от случая к случаю, от праздника к празднику. Правда,  раз в пять лет он являл миру нечто выдающееся  -  юбилейные спектакли. И только-только, ну буквально перед самым приходом в него Шуры и Гени,  театр и отпраздновал свой очередной и последний юбилей  - собрал на первоаудиторской сцене  лучших актеров минувшего двадцатилетия, вспомнил лучшие миниатюры и дал спектакль - шумный, веселый, яркий. И было здорово, и зрители хохотали, как сумасшедшие. И вместе со всеми, в пятом ряду, хохотал очень полный второкурсник, хохотал и кричал «Браво!». А,  нахохотавшись и отхлопав себе ладони до синяков, Стасик, а тем второкурсник был именно он, подбежал к закрывшемуся занавесу и попросился в труппу. И – о чудо! – его в труппу приняли. И Стасик буквально таки запрыгал от радости. И пропрыгал от радости все лето, аж до глубокой осени. В октябре он кончил прыгать и огляделся. А никакого театра не было.  Были руины. И юбилейная пыль клубилась над этими руинами. Лучшие актеры минувшего двадцатилетия  разъехались кто  куда, лучшие миниатюры оказались написанными давно тому назад.
Вот  те  на.
Да, никакого театра не было. А что же было? Был вечер, высокая и гулкая первая аудитория,  в  её  дверях   –   зелененькая  стайка  желторотых  театральных
новичков-первокурсничков, а по аудитории… А  по  аудитории среди обломков исчезнувшего театра бродили какие-то бледные тени, то там, то сям подбирая пыльные остроты двадцатилетней давности  и неестественно громко хохоча. И это почему-то называлось репетициями.
Ха-ха.
На таких вот репетициях изредка появлялся даже сам бессменный руководитель театра, выдающийся акушер-гинеколог Егорий Адамович Ветхозаветман. Появлялся ненадолго, яркий, аки комета Галлея, и вновь надолго исчезал в глубинах институтского космоса. Видимо  зрелище руин было тягостно для кометы. Видимо Егорий Адамович полагал, что среди этих развалин нечего делать не только акушеру-гинекологу, но даже и анестезиологу-реаниматору.
В  общем, театр  и  так существовал от случая к случаю,  а теперь и вовсе приказал долго жить.
Финита  ля комедия. 
Грустно.
- Грустно? Смешно! -  решил Стасик.
Действительно, смешно было даже подумать, что Стасик согласится прозябать тенью на руинах. Нет, он видел выдающийся спектакль и ни на что меньшее, конечно же, согласен не был.
- Театр умер? Да здравствует театр! Новый! Совсем! Абсолютно! Настоящий! Необычайный! Небывалый!
Гордость. Гордость, друзья мои. Чувство собственного достоинства подсказывало Стасику, что новый театр не раз в пять лет, а каждый год обязан являть миру нечто выдающееся, а то и просто грандиозное, а иначе…. Иначе, по возвращении из Иванова, её величеству королеве Елизавете просто  не о чем будет рассказать в Букингемском дворце своим товаркам. 
И вот, ощущая  весь этот груз ответственности на своих плечах  и видя по-детски светящиеся лица желторотых новичков-певокурсничков  - Шуры Добрякова, Гени Шуйского, Надюши Каганелли, Юры Балаганова… Стасик начал писать. Писать миниатюры. Писать вопреки всему. Вопреки стоящему над руинами погребальному звону, вопреки бледным теням, вопреки пыли и праху. Вопреки всему. Писать… О чем?
 Как о чем?! О жизни. О своей. Да о жизни этих зелененьких студентов, будущих балаганцев. И так это в балаганчике и осталось навсегда:
- Жизнь! Только жизнь! В жизни много смешного. Надо только не дрогнуть и выбрать верный угол зрения.
А, надо сказать, жили балаганцы жизнью самой обычной, ничем не отличавшейся от жизни молодых людей того времени. Точнее нет, отличавшейся – у балаганцев был Балаганчик и возможность выбрать верный угол зрения, а у остальных её не было.
Но тут, между прочим, я предвижу ваш вопрос:
- А как же это Стасик превращал самую-то обычную, как вы говорите, жизнь в нечто гомерически смешное?
Предвижу и отвечаю:
Ну, то есть вы хотите познакомиться с творческой кухней гения? Что ж, я удовлетворю ваше любопытство. Записывайте: «Рецепт изготовления шедевров».
Берете хорошо отбитый кем-нибудь кусок чьей-нибудь, ну, например собственной, жизни. Важно, чтобы кусок был достаточно свежим и отбит достаточно больно. Берете, оглядываете его со всех сторон, не дрогнув, выбираете верный угол  и  -   ап! – швыряете в горнило творческих мучений. Гоп! И клоунада, в смысле блюдо, готово. Теперь надо украсить его зеленью:  письмами Геродота,  качающимся Теотекуаканом,  королевой Елизаветой, в  общем,  всем,  что придет в вашу веселую голову, и блюдо можно подавать к столу.
Ясно?
И вот однажды Стасик принес готовое блюдо в первую  аудиторию. И это была его первая полнометражная программа. И было в ней все: гром и молния, взлеты и падения, коварство и любовь, война и мир, преступления и наказания. Были веревочные лестницы, пистолеты, драки, погони и прекрасные прима-балерины из даже ещё не  существовавшего по  большому-то  счету   балаганского кордебалета.
Мальчишка. Ей Богу мальчишка. Прямо какое-то вечное  детство, честное слово. Ну, согласитесь, не смешно ли рассказывать о студенческой жизни в такой, прямо скажем,  нелепой форме?
И уже пообвыкшиеся в первой аудитории и даже слегка приунывшие желторотые новички  - Геня, Шура, Надюша и Юра согласились – смешно. И смеялись. Громко и радостно. А бледные тени… А бледные тени, любители пыльных острот, опасались смотреть прямо в глаза жизни. Вот почему они и растаяли при,  вспыхнувшем  наконец в первой аудитории, свете рампы.
Стасик читал и читал, а внутренние голоса  оставшейся в аудитории молодежи кричали им хором:
            - Не связывайтесь с этим типом! Вы что, не видите? Он заставит вас петь оперные арии и дворовые шлягеры, танцевать классические балетные партии и национальные ненецкие танцы, фехтовать (и вы завалите сцену трупами), владеть приемами самбо (и вы будете разбивать себе головы о пыльные доски сцены), лазать по веревочным лестницам и спускаться с десятиметровой высоты по бельевым веревкам (и в один прекрасный момент эти веревки так таки и оборвутся ), репетировать до полуночи (и учить вам придется по ночам), а, самое главное, от того, что он уже написал и ещё напишет, у вас будут неприятности. Слышите? Большие неприятности.
Стасик закончил чтение.
- Плевать! – подумал своему внутреннему голосу Гений Шуйский, тряхнул русой гривой, с вызовом сверкнул стеклами очков в бенвенутовой оправе и полез вверх по веревочной лестнице.
- Тем интереснее! – согласился со своим лучшим другом Шура Добряков и обнажил шпагу.
- Тем веселее!  - добавил Юра Балаганов, перелетая через Добрякова и разбивая себе голову о пыльные доски сцены.
- А в каком я буду платье? – поинтересовалась Надюша Каганелли.
 В  общем,  да,  нашли  кого  предупреждать - будущих  балаганцев.  Ну,  подумайте  сами,  да  как  им  было  не  связываться  со  Стасиком?  Как,  я  вас  спрашиваю?  Что  было  бы  с  ними  со  всеми?   Да  и   с  вами  тоже?  Тоска!
Ну,  как,  как  было  не  связываться  Шуйскому  с  таким  режиссером,  как  Мейерхольдыч,  с  этим  трюкачом  и  экспериментатором?  Как  не  связываться,  если  бездной  разнообразных  талантов  обладал  Гений?  Что  ему  было  с  ними  делать?  Закопать  в  землю?  Закапывайте  свои,  если  они  у  вас есть.  А  Гене  Мейерхольдыч   нужен   был,  прямо  таки,  как  воздух.  Чтобы  развернуться  и…
 Ведь,  действительно,  бездной  талантов  был  награжден  этот  человек.
Между  прочим,  вам  известен  миф  о  генином  награждении?  Нет?  Не  известен?  Ох,  ты  Господи!  С  кем  я  только  имею  дело!  Ну  ладно,  слушайте.
Когда  княгиня  Шуйская  разрешилась  от  бремени,  потолок  над  нею  разверзся,  и  в  спальню  на  белоснежном  облаке  спустился  бог  Аполлон,  покровитель  искусств  и  медицины.  В  правой  руке  он  держал  сладкозвучную  лиру,  в  левой  -  тихоструйный  клистир.
-Отдай  свое  чадо  в  медицинский  институт!  -  произнес  он  громовым  голосом.
Княгиня  вскрикнула  и  потеряла  сознание.  Она-то  мечтала,  что  её  сын  будет  космонавтом.
-Неправда!  -  прерывал  обычно  на  этом  месте  рассказ  бабушки  невесть  откуда  появившийся  внук  -  Неправда  это  всё!  Не  хотела  она  отдавать  меня  в  космонавты.
Но,  не  смотря  на  генино  сопротивление,  балаганцы  почему-то  верили  каждому  бабушкиному  слову.    И  не  удивительно.  Таланты-то  у  Гени  бесспорно  были,  и  расцвели  они  не  где-нибудь,  а  именно  в  ивановском  медицинском  институте.
Нет,  талант  врача  расцвел  в  нем  после.  После  окончания  вуза.  А  до… А  до  Геня  пришел  в  институтский  театр.  И  тряхнул  русой  гривой.  И   начались  репетиции.  Долгие,  веселые,  мучительные.
И  была  первая  балаганская  премьера.  И  первая  генина  большая  роль.  И  Геня  играл.  И  как  играл!  Как  ребенок.  И,  глядя  на  его  игру,  Агния  Барто  сказала,  что  он  награжден  каким-то  вечным  детством.  Если  не  младенчеством.  А  Барто  классик.  А  с  классиками  не  поспоришь. 
Да,  Геня  играл,  как  ребенок.  И  зал  ахнул:  «Гений!».  И  на  Геню  обрушилась  слава.  Громовая,   сумасшедшая,  головокружительная.
Сразу.
А… (тут  я,  по  своему  обыкновению,  замечу  в  скобках ),  а  на  гениного  лучшего  друга  Добрякова  не  сразу.  А  потом.  Спустя  годик.  Когда  он  спел  партию  Раскольникова  в  знаменитом  мюзикле  «Преступление  и  наказание».
А  на  Геню  сразу.
-Я  здесь  -  раздался  его  голос  где-то  под  куполом  первой  аудитории. 
Выстрел!  Зал  вздрогнул,  и  все  подняли  головы  -   из-под  купола   по  веревочной  лестнице  спускался  супермен  в  бенвенутовых  золотых  очках  и  джинсовом  костюме,  позаимствованном  у  соседа  по  общаге.  Спускался,  держась  за  лестницу  одной  рукой,  а  другой  сказочно  метко  стреляя  из  стартового  пистолета.  Миг  -  и  он  уже  на  сцене.  Шаг  -  и  встал  возле  рампы.  Ап!  -  и  слава  накрыла  Геню.
             И…(тут я опять позволю себе отступить немного) и, честно говоря, другой на месте гениного друга Добрякова мог бы растеряться.  И  даже позавидовать. Ведь пришли-то вместе.  Другой.  Но не Добряков. Не балаганец. Ведь балаганец… Ведь балаганцы… Они ж… Они ж единое целое.  Единый  живой организм.  Имя  которому  -  Балаганчик. И успех одного - успех и радость всех. И вот Шура смотрит на своего лучшего друга и радуется, как ребёнок.
А Геня… С таким-то актёрским даром  да после такого-то триумфального дебюта… Да на его месте другой кто-нибудь мог бы запросто возгордиться, бросить институт, студенческую самодеятельность и умотать себе в Голливуд, играть там суперменов. Только бы потом его на экране и видели.
Другой, но не балаганец. Не Шуйский.
А великий актёр Геня допоздна торчит на репетиции в первой  аудитории и вместе со всеми в сотый раз прогоняет один и тот же кусок новой стасиковой миниатюры и хохочет взахлёб, когда, наконец… Вот оно! Вот! Свершилось! И миниатюра уже не миниатюра, а сама жизнь.
Да. Да, да. Да будет вам известно, что настоящее искусство от ненастоящего отличается так  же, как чудо от фокуса. Вот Геня и не уехал ни в какой Голливуд  -  не захотел разменивать свой талант на фокусы.  Да, предпочёл остаться с друзьями и творить чудеса. Ну, и, естественно, сиять при этом на балаганском небосклоне звездой первой величины.
И тут мне опять хочется заметить кстати.
Вот говорят, что звёзды народ тяжёлый, что трудно с ними. То у них творческий кризис, и они решают оставить сцену и уйти в монастырь. То у них, наоборот, революционный подъём, и за два дня до премьеры они являются пред светлые очи художественного руководителя стриженные наголо. А то они выходят из средневекового общежития, чтобы отправиться на репетицию, а оказываются где-нибудь, Бог знает где, в какой-нибудь Нерехте, на вокзале, спящими на садовой скамейке и прижимающими к животу авоську с огурцами. А порой они заболевают. Подхватывают какую-нибудь страшную, неведомую науке   заразу, вроде туберкулёза головного мозга или трахомы вилочковой железы, и тогда появляются на репетиции тихие, просветлённые, с бледной улыбкой на лице.
 -Веселитесь? – говорят они тогда всем своим видом - Конечно. Вам-то что. А со мной всё кончено. Осталось только сдать анализы.
И в такие дни любую свою роль они играют, как последнюю в жизни - произнося слова тихим шепотом и еле шевеля конечностями. Орать на них бессмысленно. Иначе трахома головного мозга затянется на Бог знает какой срок. Помочь им нельзя ничем. Разве что народными средствами.
И  действительно  - один-два стакана кефира, и, глядишь, на следующей репетиции звезда появляется сияющая. Сияющая  здоровьем. Одаривает всех улыбкой, бросает взгляд на рояль, говорит игриво: « Пойду, попробую голос»… И все хватаются за сердце.
Да, говорят, со звёздами трудно. Но с какими? С голливудскими. Это  ведь там какого-нибудь  Ричарда  Гира,  или, скажем, Элизабет Тейлор можно запросто представить себе спящими в Нерехте на садовой скамейке  и  прижимающими к животу авоську с артишоками. Но не звезду балаганскую, не Геню Шуйского.
А Геня  уж если выйдет из средневекового общежития на репетицию, то дойдёт до неё, не смотря ни на что -  на лютый мороз, метель, буран, ледовые торосы и гигантские снеговые заносы. Да, рискуя жизнью, дойдёт, потому что знает – там, в первой аудитории его ждут. Ждут Шура Добряков, Надюша Каганелли, Сеня Полозьев, Юра Балаганов, Трофим Бахусян… И вот он будет продираться сквозь льды и снега и думать о них. Что думать? Думать, что замечательная это всё-таки  штука - жизнь. Жизнь, которая свела их вместе и одарила удивительным даром - дружбой, и спаяла в единое целое, в живое существо по имени Балаганчик. И что, вообще, как здорово, когда люди связанны  друг с другом чувствами, которые…
Здорово. Ибо горе одному.
И с этой мыслью он перелезает через последний сугроб и распахивает дверь первой аудитории.
Вот он какой, Гений Шуйский,  одаренный  талантом  великой  и  вечной  балаганской  дружбы. 
Талантом  главным,  но  не  единственным.
Что  касается  остальных  его  талантов,  так  кое  о  каких  из  них  я  вам  уже  говорил.  Ну,   хотя  бы  о том,  как  Геня  пел.  Или,  как  он  играл  на  рояле.  Вспомнили?  А  не  вспомнили,  тогда  спросите  об  этом  Марью  Денисовну.  Она   хоть  и  не  Агния  Барто,  не  поэт,  так  сказать,  но  тоже,  знаете  ли,  за  словом  в  карман  не  полезет.
А  как  Геня  играл  на  гитаре?  Как  он  играл  на  гитаре!  Андантину.  Как   играл!
 Да  будет  вам  известно,  что  в  детстве  Геня    посещал  музыкальную  школу.  Где  долгие  годы  учился  играть  на  гитаре.  Андантину.  И,  надо  сказать,  впоследствии  маэстро  любил,  знаете  ли,   побаловать  друзей  своей  виртуозной  игрой.
Бывало,  зазевается  Бах,  оставит  без  присмотра  гитару,  ан  Геня  тут  же  бочком,  бочком  подкрадется  к  ней… И  первую  аудиторию  наполнят  знакомые  балаганцам  до  слез  чарующие  звуки.
Помню  как  в  те  годы  я,  еще  совсем  мальчик,  представлял  себе  свои  похороны  -  тишина,  скорбное  молчанье,  Геня  берет  гитару,  объявляет:  «Андантина»,  и  все  рыдают  в  голос.
Кстати,  вы   не  забыли  полотно  Матисса,  возле  которого  остановились  Добряков  и  Офелия  на  выставке  «Москва – Париж»?  Оно  называлось  «Скрипач».  Не  верьте.  Матисс    был  не  такой  дурак,  чтобы  каждому  встречному-поперечному  открывать  истинные  названия  своих  творений.  Но  вам…   Вам,  я  думаю,  можно  сказать  правду  -  настоящее  название  картины…  Вы  уже  догадались?  Да,  «Геня  Шуйский  исполняет  на  гитаре  андантину».  Не  даром  же,  увидев  это  полотно,  Надюша  Каганелли  поцеловала  Матисса  в  щечку  и  громко  воскликнула:  «Молодец!».
Нет,  не  даром.  И  не  спроста.   И  не  удивительно.  Не  удивительно,  что  два  этих  имени,  Матисса  и  Шуйского,  оказались  рядом.  Ведь  еще  одним,  не  помню  уж  каким  по  счету,  талантом  Гени  была  любовь  к  прекрасному,  к  живописи.
Живопись  любили  все  балаганцы,  но  Геня…  О,  какой  это  был  тонкий  ценитель,  какой  выдающийся  знаток!  Еще  бы,  такая  нервная  натура,  такая  тонкая  душа.
В  Эрмитаже  до  сих  пор  из  уст  в  уста  передается  легенда  о  том,  как  Геня,  словно  безумный,  метался  по  залам  искусства  итальянского  возрождения,  исступленно  бормоча:
- Моне!  Где  же  Моне?
И  успокоился  только  после  того,  как  директор  Эрмитажа   Борис  Борисович  Пиотровский,  большой  генин  поклонник,  проводил  его  к  себе  в  кабинет  и  налил  целый  стакан  успокаивающего  -  кефира  3%  жирности. 
После  стакана  Геня  совершенно   успокоился.  И  пригласил  Бориса  Борисовича  на  тур  вальса.  Но  тот  отказался.  Побоялся  показаться  смешным.  Рядом  со  столь  выдающимся  танцором.
Да,  да,  да,  еще  одним  талантом  Гени  был  танец.  Ведь  в  детстве  -  ах,  это  генино  детство!  -  он  в  сопровождении  гувернантки  посещал  танц-класс,  где  учился  танцевать  полонезы,  менуэты  и  экосезы,  и  где  во  время   удалой  кадрили   гувернантка  и   наступила  ему  на  ухо.
О,  как  пригодилось  Гене  мастерство  танцора  на  сцене!
На  балаганской  сцене  Геня  танцевал  все,  от  классических  балетных  партий  до  национальных  ненецких  танцев,  и  по  всеобщему  мнению  как  танцор  он  не  знал  себе  равных.  Так  что  можете  себе  представить,  что  творилось  с  девушками,  когда  Геня  появлялся  на  институтских  дискотеках.  Они  замирали  и,  затаив   дыхание,   с  внутренним  трепетом    горящими  глазами  смотрели  на  него,  смотрели  и  ждали  -  ах,  не  пригласит  ли  их  Геня  на  па-де-де  из  «Жизели»?
Но  выражение  лица  Гени  становилось  вдруг  каким-то  совсем  недетским,  он  мрачнел,  разворачивался,  нервно  натягивал  на  себя  не  по  сезону  легкое  пальтецо,  распахивал  дверь  и  выходил  на  улицу,  в  тьму,  в  мороз,  в  метель  и  шел  на  репетицию.  Шел,  чтобы  попытаться  разобраться.   Шел,   бормоча  на  ходу:
«Я  вздрагивал,  я  загорался  и  гас,
Я  трясся…»
Ах,  Аня,  Аня-Анечка,  Анна  Павлова,  прима-балерина  балаганского  кордебалета…
А  вы-то  думали,  что  это  из-за  мороза  Геня  декламировал  пастернаковский  «Марбург»?  Эх,  ма!
И  вот  он  уже  сидит  в  первой  аудитории,  у  рояля  и  не  колотит  по  клавишам,  а  отсутствующим  взглядом  глядит  сквозь  стекла  очков  в  бенвенутовй  оправе,  глядит  куда-то  вдаль  и  думает  о  чем-то.  Или  о  ком-то.
Эх,  Геня,  Геня,  Гиний  Шуйский,   выдающаяся  личность,  великий  талант,  прославленный  артист,  последний  потомок  одряхлевшего  рода.
Кстати,  вы  знаете,  как  в  Испании  называют  обедневших  потомков  древних  родов?  Идальго.  Но  это  я  это  так,  к  слову.
После  репетиции  Геня  соберет  в  портфель  реквизит  и  один,  на  ходу  повторяя   пастернаковские  строки,  вернется  в  комнату  на  первом  этаже  общежития. 
Да,  где  же  и  жить  истинным  идальго,  как  не  в  руинах  средневековых  замков.  Много  ли  им  надо?  Маленькая  комната,  шаткий  стол,  табурет  да  четыре  железные  кровати,  попарно  взгроможденные  одна  на  другую.  Чего  еще?
Чего  еще,  как  вы  думаете,  Аня  Павлова?







                Глава 12


«Я вздрагивал, я загорался и гас,
Я трясся, я сделал сейчас предложенье…»
                и
      «…и вот мне отказ».
Ай, да Пастернак, ай да сукин сын.
Короче говоря… В общем… Эх, да как бы это выразиться-то?  Ну, да чего там, друзья мои - Николь Николе вышла замуж. За Антошу.
Ну, о том, что свадьба состоится, Стасик узнал ещё в сентябре, числа так пятнадцатого, кажется. И в тот же день Николь сама позвонила ему.
- Алло?
- Здравствуй – услышал Стасик её голос.
Ну, тут, конечно, я мог бы написать, что он вздрогнул. Или побледнел. Или, что у него в зобу дыханье сперло. И какой-нибудь щелкопер, какой-нибудь бульварный бумагомарака на моем месте именно так и поступил бы, написал бы  про беднягу Стасика, что он, мол, вздрагивал, загорался и гас, и ещё, небось, прибавил бы, что он трясся и всякое такое. Но я вам не сочинитель, знаете ли, какой-нибудь, и не позволю появиться даже крупице вымысла на страницах моей сугубо документальной и от того, возможно, несколько суховатой книги. Сам-то я при этом событии не присутствовал и, стало быть, знать не знаю, вздрагивал Стасик или не вздрагивал, от того пишу просто:
- Алло? – сказал Стасик.
- Здравствуй – услышал он голос Николь.
- Алло?
- Стасик, это я, Николь!
- Алло?
- Стасик, ты меня слышишь?
- Алло?
Николь повесила трубку. А потом позвонила ещё раз. И на этот раз Стасик отозвался. И Николь пригласила его на свадьбу. И он приглашение принял. И пошел. Пошел бродить по ивановским улицам.  День за днем, вечер за вечером.
Грустно?
- Смешно! – помолчав пару месяцев, возразил Стасик.
Вы никогда не задумывались над тем, что движения человеческого тела при смехе, чрезвычайно похожи  на движения этого же тела при плаче? Но это я так, к слову.
- Да, если всерьез разобраться, смешно – повторил балаганский руководитель и написал пьесу. С оригинальным названием «Горе от ума».
Ну, теперь-то уж об акте вандализма вы, наверное?… И правильно.
Героя стасиковой комедии звали Александром. А фамилия его была… Как же была его фамилия-то? Ах, да! Чацкий. Александр был умен, горд, картав и толст. И, не смотря на все эти достоинства,  нелюбим.  «А…»- как выражался популярный герой ещё одной стасиковой миниатюры: «А то кто снес бы униженья   века? Отринутое чувство? Вельмож заносчивость?».
Кто снес бы, я вас спрашиваю?
Вот Чацкий и не снес. И пошел раздавать всем сестрам по серьгам. Начиная с любезного Софье Молчалина и кончая….Страшно сказать! Кончая молодежной организацией с загадочным названием «костомол». Да-с.
Когда Стасик закончил чтение своей новой комедии, в первой аудитории  на  несколько секунд воцарилась тишина.
- Корнель! – нарушил молчание Андрюша Глазков.
- Расин!– согласился Полозьев.
- Ростан! – подтвердил Добряков.
- Гады! – подумал Стасик, только на прошлой репетиции прочитавший  балаганцам лекцию по истории французской стихотворной драмы.
- Нет, Стасик, действительно хорошая пьеса – подбодрил драматурга Бах – От неё так прямо-таки и попахивает серым домом.
На мгновение в нос Стасику ударил резкий запах кирзы и параши.
- Плевать! – подумал раненый лев по зодиакальному гороскопу – Хуже не будет.
Действительно, куда уж хуже.
- Будем ставить – тряхнув русой гривой  и  сверкнув стеклами бенвенутовых очков, решительно произнес идальго Шуйский.
И сверкнуло копьё, и блеснули доспехи, и послышалось конское ржание, и ветряные мельницы в панике замахали своими непригодными к полету крыльями.
- Будем ставить! – повторил Геня и с силой  вдарил по бекштейновским клавишам.
А никто и не спорил. Все согласились. Молча. И только Надюша, похвалив неизвестно кого, воскликнула:
-Молодец! А в каком я буду платье?
А ведь предупреждали. Предупреждали их внутренние голоса. Помните? Предупреждали. И ведь все сбылось. Буквально после первых стасиковых драматургических опытов начались неприятности, правда,  поначалу не у актеров и  даже не у самого драматурга, а у Егория Адамовича Ветхозаветмана. У него от этих опытов случилась не-то изжога, не-то бессонница, не-то его куда-то вызвали и с ним о чем-то поговорили. И Егорий Адамович, яркий, аки комета Галлея, вынырнул из глубин институтского космоса и засветился на сцене первой аудитории.
- Что такое студенческий юмор?– раздался его вопрошающий глас – Это легкие остроты, это искрометные каламбуры, это шутки да прибаутки, это смех без причины, одним словом. А вы? Что вы делаете?
Балаганцы ничего не делали. Они слушали Егория Адамовича.
- В общем,  в студенческом юморе существуют определенные традиции. А традиции!. – тут Егорий Адамович поднял указательный палец – Традиции, это, знаете ли…
И решив, что высказался достаточно ясно, он спустился со сцены и сел на первую скамью первоаудиторского амфитеатра. Сел и молча сидел там, то и дело нетерпеливо поглядывая то на часы, то на портфель, в котором  лежала недописанная  докторская диссертация.
Передо мною разложены листы бумаги. Документ. Это, ходившая в списках, так называемая ответная речь Стасика. Вот  она.
- Традиции, традиция…Что и говорить, традиция штука хорошая. И что тебе сказать, подскажет, и как себя вести,  объяснит,  и в круг тебя выведет, и красными лентами круг тот украсит. Только вот за ленты те, за красные за флажки – не сметь. Ах, традиция,  дама ревнивая,  так обнимет  -  ни охнуть, ни взлететь.
Но… Не смотря на всю красоту вышеприведенного документа  и даже  явную близость его положений к взглядам Стасика, все же подлинность этого текста… Мягко скажем, вызывает большие сомнения. Ведь уже тогда, смутно ещё, но Стасик… Стасик чувствовал, что должна существовать… Может существовать…. Существует, назовем её так, традиция, которая  и  ведет человека к взлету.
- Студенческий юмор – раздался его  голос с верхнего ряда первоаудиторского амфитеатра.
Стасик сидел там, на верхнем ряду,  и смотрел за окно на проспект Фридриха Шиллера. Ветер с реки срывал желтые листья с бурых ветвей лип, и они летели над мокрым асфальтом, над трамвайными путями,  в сторону площади имени взятия Бастилии. И  у листьев кружилась голова от этого полета.
- Студенческий юмор. – Стасик встал и начал медленно спускаться по ступенькам – Экзамены, зачеты, шпаргалки, подсказки, давка в транспорте, пирожки в столовой. И это  все? Это и есть жизнь студента? Но… Я студент. И  я  человек. А человеку тесно между пирожком и шпаргалкой.
- Юноша, – с высоты своего преклонного сорокапятилетнего возраста отозвался Егорий Адамович – поверьте мне, что на этой сцене уже шутилось обо всем, о чем только можно шутить.
- А о чем нельзя?
Мальчишка. Ей Богу мальчишка.
Егорий Адамович удивленно поднял брови, взял портфель и навсегда покинул первую аудиторию. Пошел дописывать докторскую диссертацию. А балаганцы приступили к репетициям своего первого самостоятельного спектакля.
Вот так он, собственно, и  образовался,  Балаганчик. Вот так она и порвалась, связь времен.
Хотя, казалось бы,  из-за чего, собственно, сыр-бор? Два театра одного института. Правда, театры разных, так сказать, эпох, но оба студенческие. В обеих  труппах блистательные актеры – что те Шуйский, что те яркий, аки комета Галлея, Егорий Адамович.
О да, какой это был актер! Какой замечательный комедийный талант! Он выходил на сцену, и зрители улыбались, он открывал рот – хохотали до слез.
- Партия… – сказал он однажды на заседании парткома.
Только вот какая это была партия, друзья мои, я уж сейчас точно-то и не припомню. Ибо при  всем нынешнем праздничном разноцветии разнообразных партий и политических движений -  красных, белых, коричневых, голубых и зеленых, все они для меня одного цвета и на одно лицо. Ну, а что такое партком, я вам и вовсе объяснить не смогу. Видите ли, старость. А в старости забывается многое, порой даже самое дорогое.
- Партия – сказал Егорий Адамович – это ум, честь и совесть нашей эпохи.
Ах, зачем он только это сказал! Все члены парткома попадали со стульев  и битый час катались по полу, визгливо хохоча.
Да, что и говорить, талант, дар, волшебная сила искусства.
А вот балаганцы такого дара были лишены  напрочь. Вероятно  по причине гордости и… Этого, как его? Чувства собственного достоинства.  Ну, и всякого такого прочего.
Но в ветхозаветмановской труппе были и другие таланты. Балаганцы застали на подмостках последнего из могикан – динозавра миниатюрного юмора, мастодонта  студенческой сцены  великого Мамонта Дальского. Мамонт заканчивал институт в зените своей сценической славы и при всем при этом не гнушался общения с зеленой театральной порослью. Помниться, он говаривал Стасику:
- Традиция, говоришь, дама ревнивая? Ни охнуть, ни взлететь? Что, полетать захотелось? Так сказать, воспарить? А на кой? Кому нужны эти твои взлеты и парения, эти ужимки и прыжки? Чего ты хочешь? Успеха? Так для успеха надо просто выйти на сцену и сказать: «Трусики».  И публика захихикает  и зарумянится, и заерзает, и, затаив дыхание, будет ждать продолжения. И, когда ты добавишь: «Жопа»,  она зааплодирует и заржет, как жеребячье стадо. Ах, публика, дама доступная, так заржет, хоть святых выноси. Ты слышишь меня? Ты слышишь меня, Стасик?
И Мамонт был услышан. Правда, не Стасиком, а совсем другими людьми. И достаточно недавно. Но зато уж на все сто. И ныне многотысячные концертные залы ржут, как жеребячьи стада.
А Стасик… Причем здесь Стасик?  Да и причем здесь сам  Мамонт Дальский? Сам-то Мамонт славен был юмором совсем другого порядка. Так что эти его советы…
Да и вообще, как известно, Стасик не любил советов. Он все как-то сам. Как-то все вместе с ними, с балаганцами. Как-то так, что толпы народа, срывая двери и сметая заставы, рвались на спектакли Балаганчика в радостной надежде вместе с любимым театром, смеясь, разобраться  в жизни, а значит и в самих себе.
Да видимо прав был Стасик, видимо  действительно не умещается человек между пирожком и шпаргалкой. И уж тем более  не может он уместиться ни в каких, пусть даже в самых вместительных, трусах. Если, конечно, он действительно человек, разумеется.
Так вот, Стасик и написал «Горе от ума». Комедию. Комедию о чудаке, который… Вот именно! Пытается разобраться.
Хотя в чем собственно разбираться? Все и так ясно. Ну, не любит. Не любит она его. Кто кого? Да Софья Чацкого, ясное дело. Хотя это дело ясное всем, кроме этого самого Чацкого. И смешно. Ей Богу  смешно заглядывать в глаза, брать за руку, произносить монологи, срывая, так сказать, маски. Ничего. Ничего Чацкому не светит. Никаких перспектив. Ноль. Со своими трепыханьями крыльями, взлетами, пареньями и паденьями,  со своим, смешно сказать, каким-то вечным детством, он так всю жизнь и проходит в потертом свитере и не станет главным врачом столичной клиники. В столице Бельгии,  или там, Ямало-Ненецкого округа. Не станет. А Молчалин станет. Так что,  какие могут быть сравнения? Смешно, не правда ли?
Да и с Репетиловым он нелепо. Человек делает карьеру, движется по костомольской лестнице,  и уже кое-чего достиг, уже – о-го-го! – в  комитете, а из-за Чацкого выглядит ну просто каким-то пустомелей. Смешно! Смешно даже подумать, что Софья свяжет свою жизнь с таким человеком, согласитесь? С таким человеком, как Чацкий, разумеется.
- Любовь Молчалина мне более приятна – сообщает она ему, наконец, открытым текстом.
Чацкий бледнеет. Или краснеет. В зобу у него дыхание спирает. И, оставшись один одинешенек на голой сцене, он с силой срывает с шеи клеенчатый слюнявчик и произносит хриплым шепотом:
- Все объяснилось просто и понятно,
  И ясно сердцу,  и уму,
  И монологи ни к чему!
Смешно. Ну, просто ухохочешься. Занавес.
Глава 13


Так.
Так, так. Так что же, собственно, так понравилось в этой комедии балаганцам? Да вот это самое. Это самое срывание и понравилось. Срывание масок, или, как выражались в старину, личин. И ведь вроде бы театр, вроде бы такое маскарадное действо, а вот поли ж ты… А вот взглянешь на сцену, и ни каких те масок, ни каких те личин, ни малейшего грима, знаете ли. Эдакая, так сказать, голая правда. Эдакая, видите ли, попытка обойтись без вранья. Странно? Тем не менее, так. В таком, так сказать, стиле. В таком духе. Да, именно, в духе. Помните у Пушкина: « Духовной жаждою томим» - и кончается - « глаголом жечь сердца людей»? Ну, так вот что-то в Духе этого.
 -Пушкинисты, мать вашу! – зазвучал вдруг в моих мемуаристских ушах голос кардинала Луки - Сжёг бы я этот Балаганчик на костре, жаль, только руки коротки.
Да, вот такие вот дела. Такие вот поджигательские мысли. И где?! В здании с повышенной пожарной опасностью. И у кого?! У заведующего кафедрой « Дух. Душа. Духовность».
 -Стоп! Всё! Хватит! Это уж слишком! Какие-то ветряные мельницы, какие-то кардиналы, какая-то кафедра « Дух. Душа. Духовность», какой-то бред сивой кобылы, маразм и болезнь Альцгеймера! Что за чушь вы несёте? – вероятно, в этом месте воскликнете вы.
 -Маразм - да,  - отвечу я с достоинством – но вовсе не тот, о котором вы думаете. А бред… Нет.  Нет никакого бреда. Всё реально. Реально так, что…
Помню, как сейчас. Любимая кафедра! Дубовые двери с платиновой табличкой: «Дух. Душа. Духовность». Над дверями три портрета. Разве забудешь? Портреты трёх источников и трёх составных частей ивановской духовности  -  Пушкина, Шиллера и Гёте. Гёте и Шиллер были изображены с густыми бородами, а Пушкин без бакенбард и почему- то лысый. Хотя почему почему-то? С незапамятных времён духовных учителей человечества повелось изображать именно так - лысина, борода. Бакенбарды им не полагались. Значит, не полагаются они и Пушкину.  Канон есть канон.
Портреты этой бородатой и лысой троицы были развешаны у нас по всему городу и вели, так сказать, ивановцев к духовному совершенству.
Три источника и три составные части!
Ну, почему Пушкин источник ивановской духовности, я думаю, вам уже ясно. Ибо, что и говорить, всё в нашем городе напоминает о великом поэте. Во-первых, площадь Пушкина.
Замечу кстати, что в год очередного юбилея классика у места слияния  Уводи и Кокуя было установлено бронтозавровых размеров гранитное яйцо с надписью: « На этом месте скоро появится памятник Пушкину». И, согласно одной из исторических легенд, которыми, как известно, полон наш город, мэр Иванова, сие яйцо, так сказать, отложивший, был искренне уверен, что однажды из него действительно вылупится памятник поэту. И даже, говорят, сам пытался его высиживать. Тщетно.
И так, значит, во-первых, площадь Пушкина. Во-вторых, любезная Александру Сергеевичу русалка с прялкой, красующаяся на городском гербе.  В-третьих, сорок сороков воспетых Пушкиным прядильных и ткацких мануфактур. В-четвёртых, бронзовый, в прямом смысле слова, бюст ткачихи Валентины Голубевой. Бюст, в виде ожерелья украшенный золотыми словами:
« Я на весь бы мир одна
   Наткала бы полотна».
                Пушкин.
А камвольный комбинат имени Пушкина? А костомольская организация его же имени? А колоссальная голова без туловища,  так ужаснувшая героя «Руслана и Людмилы»? Голова Афродиты Фряньковско-Суховодерябинской украшающая привокзальную площадь. А…
Ах, да разве можно перечислить все уголки Иванова связанные с именем великого поэта? Разве можно перечислить, если практически каждый уголок в нашем городе был связан с его именем огромным кумачовым транспарантом:
« Пушкин жил. 
                Пушкин жив.
                Пушкин будет жить»,
и во всех уголках было слышно, как весело марширует детская организация юных пушкинистов - мартобрята с песней:
« И Пушкин такой молодой,
   И юный Толстой впереди».
В общем, да.
В общем, почему Пушкин источник  ивановской духовности, вам, я думаю, ясно. А вот почему Гёте?
Хотя, собственно говоря, почему почему-то? Разве вы не знаете, что Гёте был отцом Пушкина? Я имею в виду духовным отцом, разумеется. А Шиллер - его духовным дядей. В этом вы сможете легко убедиться, если сходите на площадь имени взятия Бастилии и взглянете на аллегорическую скульптурную группу « Шиллер передаёт Пушкину привет от Гёте». Вот именно, сходите и убедитесь.
Так вот, с источниками и составными частями вам теперь всё ясно, и,  значит, мы с вами можем смело приблизится к дверям с платиновой табличкой. Смело в каком смысле? В фигуральном. В смысле: « Смело, товарищи, в ногу! Левой!  Левой! Левой! Равнение на середину». Вот так. Ибо дело то в том, что кафедра «Дух. Душа. Духовность» была создана в нашем институте в 1937 году. В год столетия со дня смерти Пушкина. А година  -  дело серьёзное. Никаких те вольностей и уж тем более смеха в строю. Ясно? Ну вот.
 -Чем же занималась эта кафедра? – спросите вы.
 -Вскармливанием, – отвечу я - Окормлением духовных чад духовной пищей.
Итак, значит, она кормила и следила. Следила? Да, следила за духовным ростом и моральным духом студенчества. А с целью поднятия этого самого духа по всему институту были развешаны кумачовые транспаранты с воодушевляющими пушкинскими строками:
« Родила царица в ночь
   Не то сына, не то дочь».
                Пушкин –
на кафедре акушерства,
  « Я не парю, сижу орлом
     И болен праздностью поносной».
                Пушкин -
на кафедре инфекционных болезней,
«Татьяна чуть жива лежит»-
на кафедре анестезиологии и реанимации,
« Твой чудный взгляд меня томил»-
на кафедре косоглазости и близорукости,
« Ты, бешенный, останься»-
на психиатрической больнице,
« Но к жизни вовсе охладел» -
на холодильнике в морге  и, наконец, -
« Души прекрасные порывы!» -
на самой кафедре « Дух. Душа. Духовность».
Предполагалось  и  фасад  института  украсить  великолепной  бронзовой  цитатой:
«Но,  боже  мой,  какая  скука
С  больным  сидеть  и  день  и  ночь!»,
Но,  увы,  блестящая  идея  не  была  осуществлена,  так  как  вся  бронза   ушла  на  установку  возле  входа  в  институт  памятника  Бубнововалетову.
 И  так,  мы  с  вами  смело  подошли  к  дубовым  дверям,  а  теперь  тихонечко  приоткроем  их  и  заглянем  в  щелочку.  Что  вы  видите?  Правильно.  Прямо  перед  входом  на  стене  -  еще  один,  четвертый,  портрет.  Портрет  пожилого  бровастого  мужчины.
  По  вашим  глазам  вижу  -  узнали.  Да,  конечно,  на  портрете  изображен  он  -  Маразм  Роттердамский,  главный  пушкинист  страны  (только  что  это  была  за  страна,  я  уж  сейчас  точно-то  и  не  припомню).
 Ну  вот,  вы  заглянули  в  щелку,  а  на  меня нахлынуло.  Да,  просто  дух  захватило.  Ведь  было  давно,  а  я  всё  вижу  снова,  как  сейчас.
Под  портретом  бровастого  Маразма  сидела  серая  троица  -  два  серых  кардинала  и  один  полковник.  Серый.  И  хоть  кардиналы  были  одеты,  как  и  положено,   в  красные  платьица  и  в  красные  шапочки,  но  одного  взгляда  на  них  было  достаточно,  что  бы  понять,  что  они  абсолютно  серые.  А  полковник…  Так  Серый  -  была  его  фамилия.  Неизвестно,  то  ли  он  с  такой  фамилией  родился,  то  ли  её  ему  в  армии  присвоили,  но  факт  остается  фактом  -  Серый  и  всё  тут.
Серый  кардинал  Лука  читал  студентам  историю  духа,  серый  кардинал  Марк  -  философию  души,  а  полковник  Серый,  ясное  дело,  проводил  со  студентами  строевые  занятия  по  научной  духовности.  На  плацу.
История  духа!  Философия  души!  Научная  духовность!  Как  вспомнишь…  О,  сколько  духовной  литературы  законспектировано!  Ведь  перелопачена  вся  духовная  почва,  из  которой  и  забили  три  источника.  Вы  можете  себе  представить,  какое  это  наслаждение,  обложиться  томами  Апулея,  Гомера,  Магомета,  Конфуция,  Ашвакхвами,  Фомы  Аквинского, Лютера,  Корнеля,  Расина,  Вольтера  и  Парни  и  начать  выписывать  из  них  духовные  слова.  Скажем,  на  букву  «м».  Или  на  «з».  Да  за…  Да,  замечательное  занятие,  должен  я  вам  сказать.
А  упражнения  в  научной  духовности?  Массовые  медитации,  заканчивающиеся  бурными  аплодисментами,  переходящими  в  овацию.  А  стояние  смирно.  А  равнение  на  середину.  А   ритуальные  поклоны.  А  повзводное   стояние  на  коленях.   А  марши  с   флагами  и  транспарантами.  А  хоровое  пение  духовных  гимнов.  К  примеру,  этого:
 «День  за  днем  идут  года –
   Зори  новых  поколений,
   Но  никто  и  никогда
   Не  забудет  имя  Пушкин».
Нескладно?  Зато  убедительно.
Или -
 первые  голоса  начинают  торжественно  и  протяжно:               
«Славься  в  веках,  Пу…»,
и  тут  вторые  голоса  подхватывают  весело,  с  огоньком:
«Славься  в  веках,  Пушкин»,
и  все  вместе:
«Наш  дорогой  Лукич».
Да,  что  и  говорить,  тут,  пожалуй,  кардинал  Лука  хватил.  Хватил  лишнего,  как  это  у  него  водилось.  Ну, сами  подумайте,  какой  же  Пушкин  Лукич?   Когда  он  самый  что  ни  на  есть  Иоганныч   Вольфгангович,  не  правда  ли?
В  общем…
- Уж  о  какой  духовной  жажде  может  идти  речь, -  помнится,  говаривал  кардинал  Марк   -  когда  скорее  надо  говорить  о  духовном  пресыщении.
Да,  всё  правильно  -  благодать  и  благолепие.
Но  я  отвлекся.
И  так,  сидела,  значит,  серая  троица  под бровастым  Маразмом  и…И  что  делала?  Как  что? Да то же,  что  и  всегда  -  играла  в  «дурака»,  разумеется. Так  вот,  значит,  Марк  сдавал,  а  Лука  только  свои  карты  взял,  как  сразу  же  за  прикупом  потянулся.
-Опять! – воскликнете  вы   -  Совсем  заврался  старый  мемуарист,  извините  за  выражение.  Да  где  же  это  видано,  чтобы  в  «дурака»  прикуп  брали?
Нет  уж,  извините,  не  извиню.  Да  что  ж  это  вы  меня  всё  время  перебиваете?  И  всё  не  по  делу.  Да  эдак-то  я  с вами  совсем  запутаюсь. Ну  что  вы?  Ну  что  вы,  разве  не  знаете,  что  это  в  подкидного  дурака  прикуп  брать  нельзя?  В  подкидного.  Ясно?  А  в  простого  всё  можно  -  и  прикупать,  и  дуплиться,  и  за  «фук»  брать.
Вот,  значит,  Лука  и  прикупил.  К  трефовому  марьяжу  бубнового  валета  да  пиковую  семерку.  Прикупил,  значит,  улыбнулся  Марку  ласково  и  подумал:
-Сжег  бы  я  тебя  за  такой  прикуп  на  костре,  жаль,  только  руки  коротки.
Что  и  говорить,  руки  у  этого  пузана  были  действительно  коротковаты  и  едва  доходили  ему  до  пояса.  Нет,  голосовать  поднятием,  так  сказать,  длани,  это  ему  не  мешало,  а  вот  управляться  с  гульфиком…Ну,  да  ладно.
И  так,  значит,  Лука  прикупил.
Между  прочим,  замечу  в  скобках,  что  согласно  одной  из  исторических  легенд,  именно  при  взгляде  на  этот  прикуп  Луке  и  пришла  в  голову  мысль,  назвать  наш  институт  именем  Бубнововалетова  и  установить  его  бронзовое  изображение  возле  главного  входа. 
 А?  Что?  Кто  такой  Бубнововалетов?
 Да  вы  с  ума  сошли!   Не  знать  Бубнововалетова!  Это…Это  такой!..  Который…Ну  просто  без  ножа  режет!  Ну  конечно.  Правильно. Филиппинский  хирург.  В  некотором  роде.  Известный!  По  крайней  мере,   кардиналу  Луке.  Ну,  в  общем,  легендарная  личность  одним  словом.
Ну,  значит,  именно  тогда  и  пришла  Луке  в  голову  эта  мысль.  И  хорошо,  что  пришла.  А  то,  глядишь,  всё  в  Иванове  то  имени  Пушкина,  то  имени  Шиллера,  вон  даже  молодежный  театр  драмы  и  поэзии  и  тот  имени  Гомера.  Один  медицинский  институт  без  имени,  без  отчества,  без  роду,  без  племени.  Хвала  Гиппократу,  что  хоть  к  Бубнововалетову  его  в  родственники  пристроили..
Но  я  отвлекся.  Продолжим.
Посмотрел,  значит,  Лука  на  бубнового  красавца,  понял,  что  придется  ему  лезть  под  стол  и  кукарекать,  и  произнес  мысленно:
-Сжег  бы  я  тебя…
А  в  слух,  как  бы  между  прочим,  спросил:
-Вот  вы  тут  со  мной  сидите,  в  карты  играете,  а  чем  это  у  вас  в  это  время  студенты  занимаются?
Но  ни  серый  Марк,  ни  полковник  Серый  от  этого  вопроса  в  замешательство  не  пришли,  карт  в  испуге  не  побросали,  а  только  посмотрели  на  Луку  удивленно,  и  Марк,  пожав  плечами,  ответил:
-Как  чем?  Конспектируют,  разумеется.  духдушадуховную  литературу.  Вчера,  значит,  Парни  конспектировали,  а  сегодня  и  за  «Камасутру»  взялись.
-А  завтра – добавил  полковник  Серый – у  нас  по  «Камасутре»  строевые  занятия.  На  плацу.
И  тут… Дверь  соседнего  кабинета  с  грохотом  захлопнулась,  и  голос  Трофима  Бахусяна  произнес:
-Да  «пип»  я  вашу  «Камасутру»!
Конечно  вместо  звука  «пип»  Бах  произнес  какое-то  слово.  Какой-то  глагол,  великий  и  могучий.  В  общем,  что-то  он  с  этой  «Камасутрой»  сделал.  Но  что  именно,  я  уж  сейчас,  естественно,  точно-то  и  не  припомню.
-Пип! – пронеслось  в  голове  кардинала  Луки – «Камасутру»  пип!  Какая  чудовищная  бездуховность!  Какой  ужас!  Да  эдак  они  всю  нашу  кафедру  перепипают?
Вся  троица  враз  карты  побросала  и  из  дубовых  дверей  выскочила.  Но  за  дверями  никого  не  увидела,  а  только  почудилось  ей,  что  балаганским  духом  пахнет.
-Эх,  честно  говоря,  рисковый  парень  этот  Бах  -  так  о  духдушадуховной  литературе  возле  дверей  с  платиновой  табличкой  -  перешептывались  несведущие.
Перешептывания  отставить!  Балаганцы  в  своей  речи    никогда   пипами  не  пользовались,  дорогие  мои.  Ну,  или  почти  никогда.  Видите  ли,  чувство  собственного  достоинства…Это  у  полковника  Серого  да  у  кардинала  Луки  вся  голова  была  пипами  завалена,  вот  и  чудилось  им  Бог  знает  что.
А  то,  что  Бах  рисковый  парень,  так  это  и  так  всем  было  известно  -  высказываться  вслух  возле  дверей  с  платиновой  табличкой,  когда  даже  самому  сопливому  первокурснику  можно  было  не  объяснять,  что  серая  троица  напрямую  связана  с  серым  домом…
Опять.  Опять  у  меня    это  сочетание  слов: «серый  дом».
Да,  серый  дом. Главный, так сказать, архитектурный памятник  Иванова балаганских времен. Здание, прямо скажем, выдающееся. Я имею в виду,  красоты необычайной. Ходят слухи, что внутри  оно ещё,  того, как говориться, прекраснее. Не знаю, не бывал. У самого у меня в этом доме никаких дел никогда не было, а без дела заходить, только людей от дела отрывать.
И ведь знал Бах, что… А вот поди ж ты, мальчишка, удержаться не смог, вспылил. Пацан!
-Сжег бы я этот балаганчик на костре – с искренним чувством подумал кардинал Лука и выразительно замахал своими короткими ручками.
«Сжег  бы»,  «Сжег  бы»…  И  ведь  с  такими  поджигательскими  мыслями  далеко  ли  до  греха?  Пфырк!  И  всё.  И  привет  бекштейновскому  роялю.  А  ведь  балаганца-то  Баха  Луке  бы  только  и  благодарить.  «Сжег  бы»…  Да  если  б  не  Бах  сидел  бы  Лука  под  столом  и  кукарекал  на  весь  институт.  Но  уж  такой  он  неблагодарный,  этот  кардинал,  и  такие  у  него   в  голове  поджигательские  мысли.  И  лицо.  Лицо  такое,  знаете,  горящее.  Ну,  хоть  прикуривай.  А  тут  еще  Стасик.  С  этим.  С  «Горем  от  ума».  Со  срыванием,  так  сказать,  масок.  Да  Лука  от  этого  срывания  так  разгорячится,  что  не  только  прикуривать,  весь  институт  спалить  можно  будет.  И  не   даром  ведь  разгорячится.  Ну,  вот  сами  бы  подумали  балаганцы,  что  от  Луки-то  и  от  Марка-то  останется,  если  снять  с  них  красные  маскарадные  костюмчики?  Что  останется?  Нечто  серое  и  всё.  Сами  бы  подумали!
Ах,  подумали?  Ну,  тогда  другое  дело.  Тогда  действительно.  Действительно,  чего  им  бояться?  Чуть  что,  раз  -  и  за  телефон.  И  звонить.  В  Букингемский  дворец.  И  уж,  конечно,  королева  Елизавета  в  обиду  детей  не  даст.
Да  как  вы  смеете?!  Да  с  чего  вы  взяли,  что  балаганцы  способны  на  такое?  На  эдакую  безопасную  отвагу.  Да  как  вы?..
- Но  тогда…Тогда  о  чем  же  они  думали?  А?
О  чем?  О   великой  балаганской  дружбе,  вот  о  чем.  О  том,    что  они  единое  целое,  один  живой  организм,  а  значит…
Ну  вот,  казалось  бы,  что  Юре  Балаганову  в  новой  стасиковой  комедии?  Мильён  терзаний?  Нет.  А  вот  поди  ж  ты.
Не  стоял  он  один  одинешенек  по  вечерам  под  окнами  средневекового  замка.  Не  караулил  он  и  у  входа  в  университет  имени  Анки-пулеметчицы.  Он  как-то  просто.  Просто  поехал  по  путевке  отдохнуть  к  Каспийскому  морю.  Поехал  просто,  а  вернулся  на  вороном  жеребце  с  перекинутой  через  седло  прекрасной  персиянкой.  Через  месяц  свадьба.  Через  год  сын.  Просто.  Без  присущих  большинству  остальных  балаганцев  излишних  сложностей.  Просто.  Недаром  же  в  Балаганчике  он  и  подвизался  на  амплуа  простака.
-Просто!  Простак!  Простота!  А  уж  не  та  ли  это  простота,  которая  хуже  воровства? – нарушают  покойное  течение  моего  повествования  два  знакомых  голоса.
Опять  они,  эти  сукины  дети,  Мишенька  и  Гришенька  со  своими  грязными  мыслями.  И  ведь,  знаете,  на  что  намекают?
Балаганов  -  «Балаганчик».  Неправда  ли,  невольно  возникает  вопрос  -  эта  фамилия  уж  не  псевдоним  ли?
Спешу  заверить  вас  -  ничего  подобного.  Фамилия  у  Юры  была  самая,  что  ни  на  есть,  потомственная.  И  был  Юра  прямым  потомком,  а  если  говорить  точнее,  родным  внуком,  широко  известного  Шуры  Балаганова.  Только  Юра  особенно-то  об  этом  не распространялся.  Из  скромности.  Дабы  не  примазываться  к  дедовой  славе.
-Вот  именно!  Не  распространялся.  Только  не  из  скромности,  а  от  стыда.  Ведь  этот  самый  дедушка  Шура  вором  был,  уголовником.
Вот  ведь  какие  люди,  эти  Мишенька  и  Гришенька,  надо  же,  а?
Да  если  хотите  знать,  это  в  молодости  Шура  Балаганов  был  уголовником.  А  в  старости  стал  героем  коммунистического  труда.  Понятно?  И  не  стыдился  его  Юра,  а  любил  так,  как  сорок  тысяч  братьев  любить  не  могут,  и  как  дай  вам  Бог  любимым  быть  другим.  Ясно?
-А  какого,  собственно,  черта?  -  заслышав  эти  инсинуации  Завистниковых,  восклицал  бывало  Шура  Добряков  и  хватался  за  шпагу.  Но  воспользоваться  ею  ему  никогда  не  удавалось.  Топот  ног,  клубы  пыли… Это  Завистниковы  в  очередной  раз  били  мировой  рекорд  в  беге  на  длинные  дистанции  с  препятствиями.
-Молодец! – говорила  в  таких  случаях  Надюша  и  целовала  разгоряченного  Добрякова  в  щечку.
-Да  ладно,  оставь  ты  их  -  успокаивал  друга  Юра  Балаганов  и  беззлобно  махал  рукой.
- Молодец! -  восклицала  Надюша  и  целовала  в  щечку  уже  Юру.
-Да  ладно  -  говорил  смущенно  Юра  и…
И  не  кажется  ли  вам,  что  слова  «простак»  и  «простить»   -  одного  корня?  Но  это  я  так,  к  слову.
И  так,  простак… И  вот  тут  следует  сказать,  что,  уж  если  говорить  о  псевдониме,  то  по  большому-то  счету  псевдонимом  у  этого  простака  должно    было  бы  казаться  его  имя.  Честное  слово,  порой  его  невольно  хотелось  назвать  не  Юрой,  а…   Иванушкой.
Иванушка… Что-то  такое  заповедное,  сказочное,  детское.  Иванушка… Иванушка,  среди  лордов-канцлеров,  выдающихся  мыслителей,  философов  и  поэтов,  да  всяких  прочих  идальго.  Представляете?
Бывало  увлекутся  выдающиеся  мыслители  и  лорды-канцлеры  беседой  об  Эллингтоне,  или  о  Пастернаке,  или  о  Феллини,  а  Юра…  Юра  как-то  в  стороне.  Как-то  молча  двигает  со  Стасиком  многотонные  полированные  столы  президиума  красных  дней  календаря,  освобождает  сцену  для  репетиции,  или  бегает  по  каким-то  балаганским  делам,  достает  какие-то  лампочки  для  софитов,  какие-то  фальшивые  бриллианты  да  серебряные  канделябры.  И  как-то, как  в  сказке,  закончат  джентльмены  беседовать,  оглянутся  и… Ап!  А  на  сцене  уже  дворец  выстроен.  Пожалуйте  репетировать.
Просто  чудо.  Просто  сказка.  Просто  какое-то  вечное  детство.
Да  такие  ли  чудеса  бывали!
Вот  вроде  на  фотографиях,  сделанных  на  балаганских  спектаклях,  Юра  как  бы  и  отсутствует.  Вот  на  этой  виден  его  затылок,  на  этой  рука,  а  на  этой  вообще  кусок  ботинка.  «Всегда  за  кадром» - помнится,  говорил  он  о  себе.  Да,  как-то  так  получалось.  Но  собрались  однажды  балагацы,  чтобы  дать  спектакль,  кажется  на  годину  Стасика,  и  оказалось… Оказалось,  что  в  большинстве  самых  смешных  миниатюр  занят  он,  простак  Юра.  Да,  как-то  вот  так  получилось.  Так  вот  просто.
Просто,  простак,  простота… Было,  было  это  в  Юре.  Так  что  при  некоторой,  порой  даже  излишней,  сложности  остальных  балаганцев…
Ну,  скажем,  беседуют  балаганцы  о  живописи,  к  примеру, хоть  о  том  же  пуантилизме,  ну  то  есть  о  Сёра  да  о  Синьяке.  Или  нет,  о  венецианской  живописи  эпохи  Возрождения  -  о  Джорджоне  там,  о  Савольдо,  о  Веронезе…Ведь,  как  вы  знаете,  в  живописи  балаганцы  были…
Ну,  Геня  Шуйский  в  ней  был,  прямо,  как  рыба  в  воде.  И  директор-то  Эрмитажа    его  большой  друг,  и  Анри-то  Матисс  написал  его  портрет с  барабаном.  А  Добряков?    Тот  вообще  исходил  всю  Москву  и  весь  Париж  вдоль  и  поперек,  от  Борисова  до  Мусатова  и  от  Мусатова  до  Модильяни.  А  Трофим  Бахусян?  В  день  парижской  премьеры  его  оперы  «Горение»  он  посетил  Лувр  и  просто  таки  застыл  перед  «Купальщицей  Вальпенсон»  Энгра.  Застыл  и,  простояв  в  неподвижности  полчаса,  выдохнул:  «Мощно!».  Защелкали  фотовспышки.  Фото  Баха  обошли  все  газеты  мира.  К  Энгру  пришла  мировая  слава.  Так  что  в  живописи  балаганцы…
Вот  они  стоят  и  беседуют,  значит,  о  пуантилизме.
А  Юра…  Скажу  вам  честно,  Юра,  по  своей  простоте,  поддержать  такую  беседу  не  умел,  ибо   мог  запросто  перепутать  Энгра  с  Пуссеном.  Другими  словами,  по  сравнению  с  другими  балаганцами  в  живописи  Юра  был  просто  дитя,  ребенок.  И  вел  с  ней  себя  совершенно  по  детски  -  однажды  замер,  глядя  на  пылающие  краски  заката,  потом  сбегал  домой,  взял  холст,  палитру,  кисти  и… И  теперь  при  взгляде  на  это  полотно  невольно  возникает  мысль,  что  автор  его  наверняка  был  награжден.  Награжден,  к  примеру,  на  венецианском  бьеннале.  Или  награжден  от  рождения.  Каким  то  вечным  детством.  Или  чем-то  типа  этого.
Да,  ребенок,  дитя.  Павлу  Пегову,  порой,  даже  казалось,  будто  Юра  дитя  настолько,  что,  возможно,  даже  не  читал  ни  Борхеса,  ни  Музиля,  ни  Кортасара. 
А  что?  Может,  и  не  читал.  Может  и  к  счастью.  Но  зато  Юра  читал  другие  книги.
Будучи  не  чужд  спорту,  он  предпочитал  всем  прочим  книгам  литературу  из  раздела  «Знание – сила».  И  осилил  Маркса.  И   одолел  Канта.  И  заломал  Фейербаха.  И  не  мудрено  -  к  тому  времени  Юра  одной  левой  уже  выжимал  полтора  пуда.  Да  он  замахнулся  даже  на  Фрейда!  Но  хлюпик  Фрейд  в  ужасе  бежал,  прикрываясь  эдиповым  комплексом,  и  чудом  спасся,  скрывшись  от  Юры  где-то  в  дебрях  подсознательного.
Тогда  Юрка  наконец  поднял  голову  от  пыльных  страниц,  встал  от  стола  и  зашагал  в  первую  аудиторию,  на  репетицию.  На  репетицию  «Горя  от  ума».  Видимо  решив,  что  если  уж  разбираться  в  жизни,  то  разбираться  весело.  А  в  книжной  мудрости… В  ней  как-то  уж  слишком  много  печали.  И  что  никакая  книжная  мудрость  не  заменит  ему  ветер  с  реки,  плеск  воды,  музыку  сфер  да  великую,  вечную  -  Вечную!  -  балаганскую  дружбу.  Да,  не  заменит.  Пыль  и  прах.
Так  что  вот  так  вот.  Казалось  бы,  что  Юре  в  новой  стасиковой  миниатюре?  Мильон  терзаний?  А  вот  поди  ж  ты.
               
    

 
                ГЛАВА  14

И  снова  плеск  воды,  и  ветер  с  реки,  и  музыка  сфер.  И  снова  сотня  прогонов  все  того  же  куска  с фразы: «Любезный  принц!».  И  снова  усталость,  и  неверие,  и отчаяние,  и -  вдруг! -  тот,  внезапный,  неудержимый,  прямо  таки  сумасшедший,  хохот,  когда,  наконец,  -  Вот  оно!  Вот!  Свершилось! 
И  снова  ночь,  и  проспект  Фридриха  Шиллера,  и  желтые  опавшие  листья  под  ногами,  и  сугробы,  и  весенние  ручьи.  И  снова  крепкие,  дружеские,  прощальные  рукопожатья: «Ну,  до  завтра.  Пока».  И…
Да,  балаганство  и  великая,  вечная  -  Вечная!  -  балаганская  дружба,  это…
-Это  же  страшное  дело! – слышу  я  вдруг  своим  внутренним  мемуаристским  слухом  и  прямо-таки  вижу,  как  под  двери  с  платиновой  табличкой  подползает  аккуратненькая  такая  записочка:
  «А  балаганцы  опять  в  первой  аудитории  запираются.  И  черте  что  творят.  И  седлают  коней.  И  гремят  доспехами.  И  великой  балаганской  дружбой  грозятся.  Серой  троице  с  сер.  приветом  М. и  Г.  Доброжелателевы».
Распишитесь  в  получении.
Опять!  Опять  эти…
-Опять  эти  балаганцы!
  Ветряные  мельницы  даже  в  дурака  играть  перестали.  И  карты  побросали.   И  на  ноги  вскочили.  И  стаканы  подняли.   И  на  портрет  бровастого  Маразма  посмотрели.  Точнее,  ниже,  туда,  где  должна  была  алеть  большая  кумачевая  цитата: 
                «Выпьем,  добрая  подружка» 
                Пушкин.
Должна  была.  Но  в  связи  с  экономией  кумача  красовалось  только  короткое  и  емкое: «Выпьем!».
 Да,  значит,  посмотрели, и,  представьте  себе,  выпили.  А,  выпив,  поморщились.  Ой,  как  поморщились! И  естественно.  Ну,  разве  ж  так  можно?  Водка,  это  ж  вам  не  кефир,  понимать  надо.
Да,  не  кефир.  Но  в  голову  шибает.
И  шибанутые  ветряные  мельницы  беспорядочно  замахали  руками  и  закричали  в  один голос: 
-Шутить  изволите?  Наглецы!  Сопляки!  Над  чем  смеетесь?
Ох  ты,  Господи!  Да  разве  ж  не  над  чем?
Да  не  над  чем  будет  смеяться  только  тогда,  когда  наступит,  извините  за  высоту  слога,  гармония. Причем  полная.  Тогда  да, тогда  конечно, тогда  люди  будут  смеяться,  но  не  над  чем-то, а  просто,  от  счастья.  Ну,  а  пока… А  сейчас…
Впрочем,  да.  Естественно.  Можно.  Можно  прямо  сейчас.  Прямо  сейчас  трахнуть  кулаком  по  столу  и  рявкнуть:  «Равняйсь!  Смирно!  Гармония  построена!».  В  одном  отдельно  взятом  институте.  Или  в  одном  отдельно  взятом  государстве.  Или  в  государстве  взятом  не  отдельно,  а  в  виде  целого  конгломерата  штатов.  Или  даже,  страшно  сказать,  в  мировом масштабе!  Да,  вот  так  вот  трахнуть  кулаком,  рявкнуть: «Смирно!»  и  потребовать  всеобщего  счастливого  смеха.   И  смех  раздастся,  будьте  благонадежны.  Ведь  найдется  же  кто-то,  кто  не  дрогнет  и  выберет  верный  угол  зрения.
-Смирно! -  трахнув  кулаком  по  столу,  скомандовал  полковник  Серый.
Но  Стасику  уже  не  сиделось  смирно.
-Гар – р – р - мония!
Но  Николь  Николе  уже  открыла  Стасику  глаза.  Если  не  сказать  вещие  зеницы.  Действительно,  сами  подумайте,  какая  к  едрене  фене  гармония,  когда  ранение.  В  левую  половину  грудной  клетки.  Причем  практически  полностью  несовместимое  с  жизнью.  Тоже  мне  «Гармония!».  Ох  ты,  Господи!
И  Стасик  огляделся  вокруг.  И  не  то  чтоб  душа  его  страданиями  людей  уязвлена  стала   (о,  он  еще  слишком  был  занят  своим  собственным  страданием),  но  что  несовершенство  этого  мира  предстало  перед  ним  во  всем  своем  ужасающем  блеске,  так  это  уж  точно.  И  Стасик  не  дрогнул.  И  взял  перо.  И  выбрал  верный  угол.   И  начал  писать.  За  миниатюрой миниатюру.
И  балаганцы… Балаганцы,  знаете  ли,  тоже  не  дрогнули.  И  протянули  Стасику  свои  верные,  мужественные  руки.   И  приняли  к  постановке  новые    миниатюры.  И  спасли.
Да,  представьте  себе,  спали  жизнь.  Вот  только  сейчас  уж  не  припомню  точно  кому…. Вот  ведь  маразм-то! 
Ах,  да!  Вспомнил!  Да  как  кому?  Да  ему!  Бегемоту!  Погибавшему  от  ранения.  В  левую  половину,  сейчас  уж  не  припомню  чего.  Да,  балаганцы  спасли  жизнь  бегемоту  по  мадагаскарскому  гороскопу. Не  верите?  Вот,  между  прочим,  и  благодарственное  письмо  от  мадагаскарского  общества  охраны  животных,  секция  «Водоплавающие»,  имеется,  да-с.
И  так,  значит,  не  дрогнули  и  спасли  -  приступили  к  репетициям  новой  программы.  Причем,  прямо  с  фразы:  «Неладно  что-то  в  Датском  королевстве».
И  завертелось,  и  закружилось,  и  понеслось.  И  Добряков  был  Гамлетом,  и  Стасик  был  Чацким.  И…
И  Данила… Помните?  И  Данила  Градов  забирался  на  вершину  баррикады,  и  огненные  зарницы  вспыхивали  в  ночном  ивановском  небе  -  это,  значится,  на    макаронной  фабрике  свершалась  она,  Великая  Научно-техническая  Революция. 
-Вы,  Павел  Маркелович,  ретроград!  -  смело  бросал  в  лицо  директору  фабрики  Данила,  в  образе,   революционера  нового  типа  -  передового  рабочего-макаронника.
О,  производственная  драма!  О,  передовики  производства!  О,  перевыполненные  планы! О,  незабвенные  указания  партии!  О,  научно-техническая  революция!  О,  светлое  будущее!  О,  грядущее  всеобщее  макаронное  счастье!
За  лучшими  из  лучших  -  вперед!
А  кто  лучший  из  лучших?    Данила!  Он  всем  своим  видом,  так  сказать,   являл  нам  грешным  положительный  пример.   Правильный  до  мозга  костей.  Кристально-чистый  до  стерильности.   Да,  его  герой  был  поистине  прекрасен!
Вот  оно, актерское  мастерство  школы  Франсуа  Тальма.
Игра  Данилы  производила  сильнейшее  впечатление  на  зрителей.  От  одного  его  вида  у  публики  возникало  неодолимое  желание  вскочить  и  сломя  голову  выбежать  из  зала.  Зачем?  Они  и  сами  не  понимали  зачем.  То  ли  за  тем,  чтобы  стать  такими  же  кристально-правильными  до  окаменения,  то  ли  чтобы  взять  и  надраться  какой-нибудь  дряни  до  одурения.
Да,  вот  она,  волшебная  сила  искусства.  И,  вместе  с  тем,  вот  она  загадочность  русской  души.
Ну, за  светлое  макаронное  будущее?  Вздрогнем!  Ваше  здоровье.
-Неладно  что-то  в  Датском  королевстве -  упрямо  повторял  Гамлет,  а  в  ста  метрах  от  первой  аудитории  из-за  платиновых  дверей  отвечал  принцу  датскому  нестройный  хор:
-Н-нет,  ладно!  Н-нет,  ладно!  Это  в  других  королевствах  неладно,  а  в  датском  все  так  ладно,  что  просто  жуть.  Г- гармония.  Практически  полная.
И,  в  подтверждение  своих  слов,  ветряные  мельницы  играли  на  гармони  полонез  Огинского.
-Ну  и  ладно, -   отвечал  Гамлет – гармония  так  гармония.
И  на  сцене  первой  аудитории  меняются  декорации,  и  строится  гармония  в  одной  отдельно  взятой  студенческой  раздевалке.  И  солидный  товарищ  говорит  сурово  оставшемуся  без  носа  студенту:
-Ну,  как  он  у  вас  мог  пропасть?  И  где!  В  раздевалке.  Да  вы  свой  нос,  наверное,  сами  потеряли.  Ведь  вход  в  раздевалку  только  для  студентов.  А  студент  студенту  у  нас  друг,  товарищ  и  брат.  Не  станут  же  красть  у  брата?
Говорил  и  в  подтверждение  своих  слов  играл  на  гармони  полонез  Огинского.
-У  брата,  может,  и  не  станут, – уныло  отзывался  оставшийся  с  носом  студент – А  у  друга  и  товарища…
И  тут  рушилась  и  гармония,  и  раздевалка,  и  возникали  на  их  месте  декорации  обычной  институтской  учебной  комнаты.  И  в  ней  шло  обычное  костомольское  собрание.  Обычной  студенческой  группы.  И  на  этом  собрании  Андрюша  Глазков  произносил  с  неподдельной  искренностью:
-Дружба?  Да  зачем  мне  с  вами  дружить,  если  шесть  лет  пройдет,  и  вас  всех  поминай,  как  звали?  Да  я,  может  быть,  уже  сейчас,  товарищи,  вас  всех  видеть  не  могу!
-Ах,  Андрюша,  как  это  верно! – восклицала  костомольский  секретарь ( в  этой  роли  блистала  Н. Каганелли  ) – Как  это  верно!
И  все  присутствующие  на  собрании  аплодировали.
А  потом  на  трибуну  поднимался  Семен  Полозьев  и  произносил  с  костомольским  задором:
-Нам  говорят,  что  мы  живем  серой,  тусклой,  однообразной,  бездарной жизнью.  Неправда,  товарищи!  Нам  есть  что  вспомнить!  Но  противно.
И  волны  овации  накрывали  его  с  головой  и  смывали  и  декорацию  учебной  комнаты,  и  следы  собрания   и,  отхлынув,  оставляли  на  голой  сцене  беспорядочно  разбросанные  стулья, между    которыми  бродили  какие-то  вялые  фигуры  и   несли  какой-то,  я  бы  даже  сказал  полный,  бред:
-Доброе  утро,  я  вас  толкнул?
-Спокойной  ночи,  вы  местный?
-Да,  с  шестого  курса.  А  вы?
-Я  тоже.  А  с  какого  факультета?
-С  лечебного.  А  вы?
-Я  тоже.  А  из  какой  группы?
-Из  третьей.
-Я  тоже!  Но  я  вас  не  знаю.
-Ну  и  что?  Я  тоже  вас  не  знаю.  И  это  естественно –   мы  же  учимся  вместе  шесть  лет.
Театр  абсурда,  неправда  ли?  Прямо  какие-то  «Стулья»  какого-нибудь  Беккета.  Чушь  какая-то.
И   не  говорите.  Действительно  чушь.  Вроде  следующей  миниатюры  «Светлое  будущее»,  в  которой  Семен  Полозьев  в  красивых  черных  очках  подходил  к  краю  сцены,  к  самой  рампе,  и  в  полной  тишине  произносил  нелепую  фразу:
-Будущее,  которое  нам  рисуют,  выглядит  через  чур  ослепительно.  А  это  опасно.  Для  зрения.
Произносил  и  уходил,  постукивая  перед  собою  палочкой  слепца.
Стояла  звенящая  тишина.  Затем  свет  в  переполненном  зале  гас.  И  в  полной  тьме  -  буря,  землетрясение,  гром,  человеческие  крики  -  гром  аплодисментов  и  крики  «Браво!»,  «Молодцы!».  Свет  вспыхивает  -  звенящая  тишина.  Полная.  Мертвая.  Вот  насколько  высок  был  культурный  уровень  публики  тех  удивительных  времен.
Впрочем,  и  в  ту  дивную  пору  находились  люди,  которых  не  удовлетворял  идейно- духовный  уровень  своих  современников. Старшее  поколение,  разумеется.  Вечное  взаимонепонимание  отцов  и  детей.
-У  нас  вера  была  беззаветная! – утверждали  с  гордостью  отцы  - Нам,  что  ни  скажут,  мы  верили.  А  нынешняя  молодежь?  Они  же  ничему  не  верят.
Утверждали  с  гордостью  и  оставались  давиться  в  очереди  то  ли  за  ливерной  колбасой,  то  ли  за  жареной  мойвой,  полные  веры  в  светлое  макаронное  будущее.
А  действие  спектакля  из  гастронома  уже  переносилось  в  приемный  покой  больницы,  куда  поступал  юноша  с  жалобами.  С  жалобами  на  жизнь.
При  его  обследовании  открывалась  странная  картина.
В  детстве  мальчик  рос.  Но  не  развивался.  Переболел,  вы  будете  смеяться,  краснухой,  которая  сменилась  впоследствии  затяжной  чернухой.  Подростковая  свинка  перешла  в  хроническое  свинство.  Чувство  юмора  у  пациента  страдало  ожирением – больной  предпочитал  сальные  шутки.  Аппетит  у  мальчика  был  отменный, но  отмечалась  склонность  к  запорам  -  гражданин  запирался  и  в  одиночку  ел.  Язык?  Язык  он  предпочитал  английский.  И  вообще   из  всех  органов  здоровыми  у  него  были  только  слюнные  железы  -  юноша  плевал  на  всё.  И  вся  эта  картина,  как  заключили  доктора,  в  те  незапамятные  времена  уже  считалась,  представьте  себе,  верхней  границей  нормы.   
Короче  говоря,  после  всего  мной  уже  сказанного,  вы,  я  полагаю,  ничуть  не  удивитесь,  если  узнаете,  что  уже  тогда,  в  те  давние  годы,  Стасик  вывел  на  сцену… Кого  бы  вы  думали?  Да,  да,  вывел  на  сцену  героев  нашего  времени.  Нашего  с  вами  сегодняшнего  времени, друзья  мои. Да,  он  вывел  на  сцену,  вы  не  поверите,  пионеров.  Пионеров  маркетинга  и  первопроходцев  менеджмента.
Сейчас,  как  вы  знаете,  гос.  дума   приняла  решение  о  возведении  памятника  пионерам-героям.  На  Красной  площади.  На  месте  бывшего  памятника  Минину  и  Пожарскому.  Эдакий,  знаете  ли,  монумент.  Из  золота.  Величиной  с  храм  Василия  Блаженного.  Монумент  работы  скульптора  Церетели.  Памятник  им,  незабвенным  -   пионерке  маркетинга  Лисе  Алисе  и  пионеру  менеджмента  Коту  Базилио.
Да,  но  это-то  сейчас.  А  балаганцы  уже  тогда,  в  те  суконные   и  посконные  времена,  вывели  их  из  тени,  поставили  на  просцениуме,  в  лучах  прожекторов,  и  сказали: «Вот  они,  полюбуйтесь».  И  все  смеялись.  Действительно,  кто  ж  тогда  воспринимал  их   всерьез  в  благословенном  датском  королевстве?  А  сейчас?  Кто  сейчас  воспринимает  всерьез  этого  блаженного?  Этого  Буратино?  С  его  каким-то  клоунским  носом,  с  его  каким-то  вечным  детством?  Кто?  Вон  на  него  у  гос. думы  и  золота-то  не  хватило.  Да  Церетели  его  и  ваять-то  не  стал бы.  Действительно,  испортил  бы  блаженный  своим  клоунским  видом  все  золотое  великолепие  и  омрачил  бы  всеобщее  макаронное  счастье.
-Сжег  бы  я  этот  Балаганчик  на  костре  -  в  очередной  раз  с  мечтательной  улыбкой   проговорил  главный  институтский  мечтатель  о  всеобщем  макаронном  счастье  кардинал  Лука  и  стакан  из  рук  выронил,  и  под  бровастым  портретом  на  пол  рухнул.
-Неладно  что-то  в  Датском  королевстве  -  вновь  и  вновь  с  тревогой  в  голосе  повторял  принц  датский.
-Гармония! – отвечали  ему  нетрезвыми  голосами  многотысячные  колонны,  маршировавшие  по  проспекту  Фридриха  Шиллера.  И  сотни  гармоний  играли  полонез  Огинского.  И  над  колоннами  поднимались  сотни  больших  фанерных  снегоочистительных  лопат.  И  на  каждой  лопате  красовался  портрет  Маразма  Роттердамского.
Просто  праздник.
И  праздник  бушует.  А  Геня  сидит  в  первой  аудитории  у  рояля.  И  шума  толпы  не  слушает.  И  на  рояле  не  играет.  И  молчит.  И  думает  о  чем-то.  Или  о  ком-то.
А  Стасик…
Николь… Ей  понравилось  стасиково  «Горе  от  ума».  Ей  понравилась  Софья  -  красивая,  умная,  гордая.  Длинное  розовое  шелковое  платье  ей  тоже  понравилось.  Ей  вообще  нравились  практически  все  стасиковы  миниатюры.  И  она  смеялась.  Искренне.  Заразительно.  И,  смеясь,  помахала  Стасику  ручкой.  И…
В  одном  из  писем  Антуана  де  Сент  Экзюпери  есть  фраза  -  помните?  -  «Вы  не  в  состоянии  понять,  что  может  дать  мужчине  жена.  Что  она  могла  бы  ему  дать».
Но  это  я  так,  к  слову.
И  все.  И  хватит.  Хватит,  черт  побери!  Хватит  умолчаний!  Пора.  Пора  пришла.  Пришла  пора  поговорить  о  прекрасном.  О  прекрасном  вообще.  Comprene vu?  Правильно.  Речь  пойдет  о…
Я  должен  сказать  вам  правду  -  Надюша  Каганелли  была  ведущей  актрисой  Балаганчика.  Да,  вы уж  мне  поверьте,  была.  В  программке  одного  институтского  концерта  художественной  самодеятельности  так  прямо  и было  написано  черным  по  белому  золотыми  буквами: « Ведущая  -  актриса  «Балаганчика»  Н. Каганелли».
Да,  именно,  ведущая.  Но  не  единственная.
И  перед  моим  внутренним  взором  возникают  -  веера,  кринолины,  напудренные  парики  -  Инна   Маркизова,  Ира  Баронова,  Вера  Генерал-Майорова.  Они появляются  в  первой  аудитории,  и  наступает  весна,  и  балаганцы  расправляют  плечи,  и  Стасик  втягивает  живот,  и  аудитория  озаряется  каким-то  небывалым  сиянием  -  это  Лукреций  вдруг  начинает  вслух  излагать  наиболее  светлые  мысли,  пришедшие  ему   в  голову  на  почве  атеросклероза.
Кстати  о  склерозе.  Может  я  чего  и  путаю.  Насчет  кринолинов.  Может  их  и  не  было? 
Может  и  не  было.  А  весна… А  весна  точно  была.
И  было  -  плеск  воды  и  ветер  с  реки,  и  «Лебедь»  Сен-Санса.  И  под  эту  музыку  выплывали  на  сцену  три  лебедя,  три  грации,  три  прима-балерины  балаганского  кордебалета  -  Анна  Павлова,  Тамара  Карсавина  и  Матильда  Кшесинская.  Выплывали  и  танцевали  танец  маленьких  лебедей  из  одноименного  балета.
Хотя, возможно,  я  путаюсь  опять.  Может,  они  танцевали  не  танец  маленьких  лебедей,  а,  скажем,  чарльстон.  Или,  того  хлеще,    канкан   (что  вполне  возможно  в  таком  шутовском  театре),  или  импровизировали    что-то  в легких  прозрачных  туниках  из  крашенной  марли.  Может  быть,  может  быть.  Ах,  да  что  бы  они  ни  танцевали,  всё  равно.  Всё равно  это  было  здорово.  И  какой  у  них  был  успех!   Сумасшедший.  Тут 
      поневоле  спятишь  и  запутаешься.
-Но  -  спросите  вы  -  откуда  появились  в  Балаганчике  эти  три  грации,  эти  нимфы,  эти  эфирные  создания?
Откуда,  откуда… С  биологического  факультета  университета  имени  Анки- пулеметчицы,  разумеется. Учились  они  там.  А  еще  раньше  Стасик  учился  с  Мотей  Кшесинской  в  одном  классе.  Даже  за  одной  партой  с  ней  сидел.  Ну  а  потом,  как  увидел  трех  граций  на университетской  сцене,  так  и  привел  их  с  собой  в  Балаганчик.
И  балаганцы  на  это  даже  слова  не  сказали.  Ни  единого.  Потому  что  у  них   просто  челюсти  отвалились.:
-Ах!
Да  Геня  с  неимоверной  силой  вдарил  по  бекштейновским  клавишам:
Блямс!
И потекли  ручьи,  и  зазеленела  первая  листва,  и  открылись  двери,  и  в  первую  аудиторию  вошла  маленькая  девочка.  Совсем  маленькая.  И  по  возрасту,  ей  16  лет,  и  по  росту  -  полтора  метра  вместе  с  шапкой  с  помпоном.  Маленькая,  но  талантливая… Ужасно!  Это  художник – Дементина  Лорансенова.  Она  учится  в  художественном  училище  и  рисует  лошадей.  И  клоунов.  Клоунов,  друзья  мои!  Клоунов.  И  Стасик  привел  её  на  спектакль  Балаганчика.  И  на  следующий  день  Дёма,  как  все  впоследствии  ласково  звали  её  в  театре,  подарила  балаганскому  руководителю  рисунок  -  ветер,  скачущая  лошадь,  девушка  с  развевающимися  волосами… Подарила  и  вздохнула  о  чем-то.  Или  о  ком-то.  И  Стасик  решил,  что  вздохнула  она  о  Балаганчике.
Да,  они  были  просто  созданы  друг  для  друга  -  этот  художник  и  этот  театр,  что  и  говорить.
И  был  натянут  гигантский  холст.  И  выросли  леса.  И  девочка  взобралась  на  эти  леса  вместе  с  кистями,  красками  и  друзьями  по  художественному  училищу.  И  родился  театральный  -  балаганский!  -  задник.  Странный.  Тревожный  задник. Странный  задник  в  таком  шутовском  театре.  Хотя… Хотя  и  сами  балаганцы,  и  то, что  они  делали  на  сцене,  тоже  кому-то,  вероятно,  казалось  странным.
Но  вот  леса  убраны,  а  весна…  А  весна  продолжается.
И  продолжаются  репетиции.  И  звучит  музыка  -  Сен-Санс,  или  Россини,  или  Рахманинов,  или  Нино  Рота,  или  «По  улице  ходила  большая  крокодила».  Это  у  рояля  сестра  Стасика  -  Ира,  студентка  музыкального  училища.  Вкус?  Нет,  со  вкусом  у  неё  всё  в  порядке.  А  репертуар?  Так,  видите  ли,  Балаганчик  это  такое  место,  где,  смеясь,  пытались  охватить  жизнь  во  всем  её  разнообразии  -  от  самых  высоких  до  самых  низких  нот.  Вот  Ира  и  играет.  Я понятно  излагаю?  Yes?  Ну  и  чудесно.  Вот  Ира  и  играет  почти   беспрерывно.
И  что  был  бы  без  неё  Балаганчик?  И  что  было  бы  с  балаганцами  без  них  без  всех,  порхавших  на  подмостках., мелькавших  за  кулисами,  возникавших  возле  рояля  или  сияющими  глазами  смотревших  на  сцену  из  полутьмы  переполненного  зала?  Что  было  бы?  Пустой,  праздный  вопрос,  неправда  ли?
И  весна  кружит  балаганцам  головы,  и  именно  весной  играют  они  свои  лучшие  спектакли.
Весна!  Точнее  нет, на дворе  стояла  осень.  Да,  как  сейчас  помню,  был  сентябрь. Когда Стасик узнал  -  Николь выходит замуж.
Он только-только с группой выдающихся артистов институтской сцены вернулся из большого гастрольного турне по лучшим концертным залам  лухского  района. Вернулся и сидел молча на чемоданах, пестревших наклейками пятизвёздочных  отелей.  И…
И раздался звонок.
 -Алло?
- Стасик, это я, Николь.
- Алло?
« … что могла бы дать».
Жить не хотелось.
- Надо – шепнула она ему.
Кто кому? Да муза комедии Стасику, разумеется.
- Надо жить! На сцене надо жить.
И, тряхнув головой, Стасик произнёс вслух: « Да, на сцене надо жить».
Произнёс, и был услышан. И на следующий же день всю бригаду выдающихся артистов поселили на сцене, какого-то клуба, какой-то деревни, того самого лухского района. Артистам было поручено сыграть важную роль во всенародной драме « Битва за урожай». Прибыв на театр военных действий, бригада обнаружила, что битва в разгаре, и урожай сопротивляется, как обычно чувствуя свою неминуемую погибель.
Помните, друзья мои, я вам уже рассказывал о роли Трофима Бахусяна в этой народной драме? Нет? Не помните? Да как вы только живёте с таким склерозом? Забыть о трудовом героизме  Баха! О его бессмертном трудовом  подвиге! Да он же тогда закрыл грудью амбразуру! Или план перевыполнил на 300%. Или… Ну, в общем, он тогда сделал что-то такое, просто незабываемое. А чё? Бах он такой, у него не заржавеет.
А вот остальные члены бригады… Они даже на поле битвы и то попадали редко - то не было машин, то вёдер, то лопат, то бригадира, то урожая. В общем, битва как-то обходилась без выдающихся артистов. И в трудовом тылу… Чужая, счастливая любовь цветущим весенним садом окружила несчастного Стасика.
Цвёл его однокурсник и друг, солист институтского ансамбля Урюк Мартанов  и рядом цвела она, солистка этого же ансамбля Хелена Скалярская, для ровесников коротко - Скалярия, для друзей просто – Рыба. Красавец Урюк играл на гитаре, сладкоголосая Рыба пела, Стасик страдал. А тут ещё открывалась клубная дверь и в зал вбегала щебечущая Надюша Каганелли, а следом за ней входил юноша  -  выразительный высокий лоб, густые тёмные усы, несколько мешковатая фигура…
Друган Мегополисов был чужд крайностей. Во всём. Вот и на шкале прекрасного, соединяющей щемящую красоту Стасика с блестящей красотой Аполлона Бельведерского, он занимал промежуточное положение, то самое, которое принято называть золотой серединой.
И Надюша… Надюша смотрела на него, на золотого, и любила. Любила до крайности горячо. И цвела, и благоухала. И Друган цвёл, но без этой надюшиной горячности. Цвёл красиво и просто.
Да, просто пылающая роза и освежающий прохладой георгин.
Друган…
Друган Мегаполисов был умён, талантлив и горд. И удивительно ли, что они были дружны, Друган и Стасик - подобное в нашей жизни притягивается подобным.
Впервые Стасик увидел Другана на сцене первой аудитории   в составе трио « Зелёненький кузнечик». Трио спело тогда несколько каких-то странных, каких-то детских песен.
                «У Пера когда-то корова была,
                Совсем  неплохая корова» -
пели ребята.
                « Но всё же на скрипку её он сменял
                На добрую старую скрипку».
Сказка. Какая-то детская сказка, не правда ли? И кончалась эта история тоже сказочным образом:
                « Со времен стал как булыжник он стар,
                Но скрипку менять на скотину не стал».
« Зелёненький кузнечик» пел, и мурашки бегали по телу Стасика. И зал слушал, затаив дыхание. И сейчас, глядя назад из прекрасного далёка в то былинное давно, можно только удивляться этой прямо-таки какой-то детской любви к сказочным сюжетам, верно ведь? Детской любви у людей…
В состав « Зелёненького кузнечика» входили, ясное дело, трое - Друган Мегополисов, Трофим Бахусян да Шура Танеев.
Богатырь, альпинист и горячий жизнелюб Шура, однофамилец выдающегося русского композитора Танеева, подбирал для «кузнечика» репертуар. Искренний, чистый, детский, горний. Репертуар, на первый взгляд, несколько странный для такого могучего  и горячего жизнелюба. На первый взгляд, повторяю я.
Награждённый каким-то вечным детством Бах искренне радовался найденным Шурой песням, как и любой возможности появится на сцене и одарить публику своими талантами. Бах трудился над аранжировкой.
А Друган… Друган оценивал предложенные песни, оценивал аранжировки и выбирал лучшие. И Шура, и Бах с ним соглашались.
Да, бесспорно умён был Друган.
Гордость, талант, ум - всё это бросилось в глаза Стасику сразу. И он пригласил Другана в Балаганчик. И тот пришёл. И даже спел партию медиума в опере, широко известной впоследствии под названием «Мистическая». Но потом ходил на репетиции всё реже и реже, и, наконец, из театра исчез.
И вместе с ним чуть было не исчезла из театра Надюна Каганелли.  Но осталась.
Нет, конечно, Друган не был холодно-равнодушен к Балаганчику, но… Но и горячая увлечённость им, к примеру, Стасика  да  и  других  балаганцев  вызывала у него лёгкою усмешку. В общем, Друган прошёл Балаганчик по касательной, на вылет. Но след остался.
Впрочем, в юбилейных спектаклях и в бенефисах Друган, в составе « Зелённенького кузнечика», принимал участие постоянно и в балаганских  кефирниках участвовал всегда. Его появлению на репетициях балаганцы были рады  даже как-то особенно по-детски  и показывали ему новые миниатюры, и выслушивали его замечания. Ибо замечания эти были чрезвычайно разумны:
- Ты прав по существу, но не прав по форме – не раз разумно замечал балаганскому руководителю Друган, когда тот орал благим матом, рвал и метал, пытаясь перекричать Щедрина в исполнении Шуйского и успокоить безумствующую труппу. И это разумное замечание друга  действовало на Стасика охлаждающе. Он кончал горячиться, махал рукой и покорно ждал появления  Марьи Денисовны.   
  Замечу  в  скобках,  что  вообще-то  присутствие  посторонних  на  репетиции  для  балаганцев  было просто  физически  невыносимо. « Вам  самим-то  не  кажется,  что  это  сродни  подглядыванию  за  ночью  любви?  Вот  родится ребенок  -  приходите,  его  вам  покажут.  А  пока…»  И  балаганцы  выставляли  посторонних  из  зала.
Исключением  были  только  друзья.  В  особенности  Друган,
Да,  умен,  безусловно,  умен  был  Друган.  С таким  умом  ему,  конечно…  Ему,  конечно,  не  в  Балаганчик.  А  в  науку.
И,  естественно,  нет  ничего  удивительного  в  том,   что  Друган  занялся  наукой.  Хотя  горячка  поиска  ответов  на  мучительные  вопросы,  как  и  горячечная  погоня  за  научными  званиями,  были  чужды  ему.  Наука,  как  работа,  вот,  скорее,  то,  что…
Да,  работа.  Причем  серьезная  работа.  А  Балаганчик…  Балаганчик,  это  же  несерьезно.
Нет,  гордость  не  позволяла  Другану  засидеться  в  детстве. Правнук  ямщика  из  маленькой  деревеньки  Мегаполисовки  знал,  что  ни  на  тройке,  ни  даже  на  машине  не  проедешь  по  этой,  полной  колдобин  и  завалов,  узкой  балаганской  дорожке,  что  для  спокойной  езды,  езды  без  риска,  необходимо  широкое  шоссе,  наезженная  трасса.  И  в  этом  Друган,  бесспорно,  был  прав.  И  в  этом  он  был  уже  не  просто  умен,  а,  вот  именно,  мудр.  Той  самой  мудростью,  в  которой  так  много  печали.  И  недаром  на  его  книжной  полке  печально  поблескивали  золотыми  нобилевскими  корешками:  «Посторонний»  Камю,  «Шум  и  ярость»  Фолкнера,  «Сто  лет  одиночества».
Но  от  печального  до  смешного,  как  известно,  один  шаг.
Помнится,  шли  как-то  Стасик  с  Друганом  после  репетиции  и  остановились  возле  подъезда   недавно  построенного  многоэтажного  дома.  Стасик,  продолжая  рассказывать  другу  о  готовящемся  спектакле,  положил  портфель  на  бетонную  скамейку,  установленную  у  подъезда,  и… И  скамейка  с  грохотом  рухнула. 
Дабы  не  нарушать  замысел  архитекторов,  друзья  восстановили  архитектурный  ансамбль  в  первоначальном  виде  и  пошли  дальше.  Дул  ветерок.  Звезды  загорались  на  небе.  Никого.  Лишь  случайный  прохожий.  Покой.  Тишина.   И…
Трах – та – ра – ра – рах!
Друзья  оглянулись  -  клубы  пыли,  детали  скамейки,  торчащие  пятками  вверх  мужские  ноги, какие-то  короткие,  но  чрезвычайно  выразительные  слова,  правда,  какие  именно,  я  уж  сейчас  точно-то  и  не  припомню…
-Секретное  оружие  родины  -  противопехотная  садовая  скамейка  -  со  светлой  печалью  в  голосе  заметил  мудрый  Друган.
Стасик  схватился  за  живот  и  сложился  пополам.
Да  мало  ли  что  можно  вспомнить  о  вечерних  прогулках  Стасика  и  Другана.
После  свадьбы  Николь  Стасик  начал  сильно  злоупотреблять  кефиром  да  еще  и  закусывать  его  ватрушками.  Сами  понимаете,  что  с  ним  от  этого  было.  Оставь  его  одного,  стоял  бы  он  с  пустой  бутылкой  из-под  кефира  в  руках  возле  ресторана  «Север»  и  мотался  на  ветру,  аки  мыслящий  тростник.  И  милиция…  Но  Друган  провожал  друга  до  дома  и  всю  дорогу  слушал  его  рассказы  о  живописи,  о  Рубенсе,  о  его  полотне  «Опьянение  Геркулеса»  и  о  прекрасной  фламандке,  выглядывающей  из  под  правой  руки  захмелевшего  гиганта.         
  А  их  совместная  прогулка  по  Эрмитажу,  их -  балаганского  руководителя  и  Другана  с Надюшей…
-Посмотрите  направо  -  говори  Стасик  - « Даная»,  посмотрите  налево  «Вакх».  А  вот  это…-  Стасик  остановился  возле  портрета  неизвестного  молодого  мужчины  работы  Аньоло  Бронзино  -  Взгляните,  какая  гордость,  какое  чувство  собственного  достоинства.  Видите?  Но  если  помедлить  и  приглядеться… Кажется,  он  вот-вот  заплачет.  Но… Дальше,  дальше!
И  они  шли  и  шли,  с  этажа  на  этаж,  из  зала  в  зал.  И  Франс  Снайдерс  угощал  их  плодами  морей  и  огородов,  Ян  Стен   рассказывал  им  анекдоты,  Пикассо  показывал    фокусы  с  кубиками,  а  Ренуар… Ренуар  предложил  Надюше  написать  её  портрет.
-Я  напишу  вас  обнаженной  с  плодом  граната  в  доверчиво  протянутой  руке.
-Портрет  девушки  с  гранатой  -  хмыкнул  Друган.
И  Надюша  от  портрета  отказалась.  Может  быть  и  зря.  Может  быть  этот  портрет  изменил  бы  и  её  саму,  и  всю  её  жизнь.  Кто  знает?
 Но  эрмитажные  двери  захлопнулись  за  Надюшиной  спиной.  И  было  поздно.  И  Ренуара  рядом  не  было.   И  ей  остались  только  -  плеск  воды,  ветер  с  реки,  блеск  вечерних  фонарей  да  привычная  городская  суета.
-Счастливые  вы .  -  думал  Стасик,  глядя  вслед  Надюше  и  Другану,  уходившим  по  дворцовому  мосту  через  Уводь  в  сторону  кинотеатра  «Современник»  -  Счастливые.  Эх!
 И  он  развернулся  и  пошел  от  Соковского  моста  назад  по  проспекту  Фридриха  Шиллера,  мимо  памятника  Отцу  Родному,  за  которым  где-то  вдали  смутно  угадывались  очертания  средневекового  замка.
«Мы  сами  себе  сочиняем  и  песни  и  судьбы,
И  горе  тому,  кто  одернет  не  во  время  нас»   -
 зазвучал   в  его  ушах  голос  Другана
-Да,  Друган,  ты  прав.  Я  сам  во  всем  виноват.  Сам.
Да,  представьте  себе,  уже  тогда  случались  у  Стасика  мгновения  просветления.
-Смешно,  при  чем  здесь  кафедра  «Дух.  Душа.  Духовность»?  Я  сам  виноват.  Сам.



                ГЛЛАВА  15

Кто  же  спорит,  Стасик?  Сам,  конечно  сам.  Видать  любить-то  Нику  Николаеву  ты  любил,  да  не  так,  что  б  слишком.  Не  то  по  примеру  рубенсовских  Диоскуров  перекинул  бы  прекрасную  фламандку  через  седло,  и  поминай  вас,  как  звали. Да,  так  что,  действительно,  ни  при  чем  здесь  кафедра  «Дух.  Душа.  Духовность».
Хотя… Хотя,  как  это  ни  при  чем?  При  том.  При  том,  что  завралась  эта  кафедра  в  доску.  Ну,  кто  ей  сказал,  что  Пушкин  был  картав,  бородат  и  лыс?  Картав  был,  как  известно,  Стасик.  А  Пушкин  был  смугл,  кучеряв  и  бакенбарды  носил  великолепные  И  был  весел,  и  прекрасен,  и  живой  настолько,  что  никаким  конспектированием  его  не  задушишь,  не  убьешь. 
И  никогда  и  никого  он  не  конспектировал.  Ни  единого  первоисточника.  Да,  если  хотите  знать,  то от одной  мысли  о  конспектировании  у  него  начинались  тошнота  и  страшные  головокружения.
-Шейный  остеохондроз.  -  поставили  ему  диагноз  Мишенька  и  Гришенька.  Диагноз,  давно  уже  снятый  добросовестными  клиницистами.
Действительно,  при  чем  здесь  остеохондроз?  Гордость.  Гордость,  друзья  мои.  Конспектирование?  Да  чувство  собственного  достоинства  не  позволяло  Александру  Сергеевичу  опускаться  до  такой  тоскливой  дури.
Да  и  некогда  ему  было.  Вместо  того,  что  бы  выписывать  из  Гомера  высокодуховные  слова,  он,  бывало,  напишет  что-нибудь  эдакое,  легкое,  гениальное  и  перо  отбросит,  и  подсядет  к  Арине  Родионовне,  и  обнимет  её  за  плечи,  и  скажет  ласково:  «Выпьем,  добрая  подружка?».  И  Арина  Родионовна,  естественно,  отказывать  великому  поэту  не  станет.  И  слазит  в  погреб.  И  достанет  от  туда  пару  запотевших  кружек  великолепной  деревенской  простокваши.  И  они  её  и  выпьют.  На  брудершафт. Эх,  да!
Да,  да, к  вашему  сведению,  Александр  Сергеевич  простоквашу  один  никогда  не  пил.  Потому  что  в  одиночку  пить,  все  равно,  что  запираться  и  в  одиночку  есть.  Нет,  незачем  было  Пушкину  пить  в  одиночку.  Ведь  друзей  у  него,  знаете  сколько  было?  И  любил  он  их,  знаете  как?   Да  так,  как  дай  вам  Бог  любимым  быть  другим.  Ясно?  И…И,  да  что  там  говорить,  вы  даже  представить  себе  не  можете,  как  прекрасен  был  их,  его  с  друзьями,  союз.  Он  был,  как  душа  -  свободен,  неразделим,  беспечен  и  неколебим.
Вот,  бывало,  узнает  друг  Пущин,  что  одиноко  другу  Пушкину  в  Михайловском,  и  вскочит  на  попутную  таратайку,  и  полетит,  и  поскачет  и  спасет  друга  от  одиночества  и  тоски. А,  в  свою  очередь,  Пушкин  дознается,  что  друзьям  его  тоже  не  сладко   где  ни  будь  там,  под  Тобольском,  во  глубине  сибирских  руд,  и  пошлет  им  письмишко,  и  подбодрит,  мол,  товарищ,  верь  и  всякое  такое.  И,  глядишь,  товарищам  тоже  полегче  станет.
Ну,  а,  к  примеру,  нагрянет  в  Михайловское  мил  друг  дорогой  Кюхельбеккер,  так  Пушкин  как  обрадуется!  Как  ребенок.  Как  начнет  кричать,  прыгать,  скакать,  отплясывать  польки  да   галопы  и,  завернувшись  в  красный  сарафан  Арины  Родионовны,  показывать,  как  ходят  девки  по  деревне.  А  потом,   как  обнимет  мила  друга,  как  посадит  его  к  столу,  как  вышибет  пробку  из  крынки  с  простоквашей  удоя  Бог  знает  какого  года,  да  как  выставит  на  закуску  (Страшное  дело!  Эх,   молодость,  молодость!.)  тарелку  ватрушек,  так  Арина  Родионовна  на  следующее  утро  еле-то  беднягу  Кюхлю  и  спасет  -  болезного  деревенской  сметанкой  опохмелит.
А  Пушкин… Тот  нет.  Тот  опохмеляться  не  станет. Он  скок,  и  к  речке.  К  Сороти.  И  в  прорубь.  Ух!  И  сразу  хорошо.  Эх!  И  ни   какой  тебе  сметаны  не  надо.  Здоровый  образ  жизни.
Между  прочим,  ходили  слухи,  что  в  этой  самой  -  да,  да!  -  проруби  видели  и  Стасика,  похудевшего,  хотя  и  не  так  что  б  уж  очень  слишком,  раздавшегося  в  плечах  и…
Стасик?  В  проруби?  В  Михайловском?  Бред!  В  Михайловском-то  Стасик  никогда  не  был.  Ну,  не  довелось. Так  что  враки  получаются.  Клевета-с.
 Да  вы  и  сами  посудите,   похоже  ли  это  на  правду?  Я  имею  в  виду  это  самое  купание,  извините  за  выражение.  Да  от одной  мысли   о  плавании  среди  льдов  и  торосов  у  меня,  не  знаю  как  у  вас,  может  развиться  фолликулярная  ангина,  а  то  и  того  хуже  -  крупозная  пневмония.  Прорубь!  Да  это  ж  подумать  страшно!
Вот  Александр  Сергеевич,  бывало,  об  этом  и  не  думает.  Он,  бывало,  вынырнет  из  проруби  и  даже  полотенцем  не  оботрется,  а  пока  в  горку  поднимается,  на  ветерочке  и  обсохнет, и  домой  придет,  и  халат  накинет,  и  за  стол  сядет,  и  творит.  Что  творит?  Да  черте  что! И  творит,  и  смеется,  и  все  приговаривает: «Ай,  да  Пушкин!  Ай,  да  сукин  сын!».  Вот  такая,  значится,  суровая  самооценка.
Хотя,  вы  сами  посудите,  ну  какой  он  сукин  сын?  Да  он  же,  если  разобраться,  для  нас  же  с  вами  старается.  Старается  разобраться  в  жизни  и  в  самом  себе.  И  делает  это  весело.  По  возможности,  разумеется.  И,  что,  пожалуй,  важно  еще  более,  абсолютно  честно.  Абсолютно!  И  ни  себе  спуску  не  дает,  ни…
Разбирается,  значит,  и  выходит  у  него,  что  и  сам-то  он  не  сахар,  да  и  в  датском  королевстве,  если  смотреть  в  глаза  правде,  неладно.
Есть  о  чем  задуматься.
А  Фаддей,  не  припомню,  как  его  фамилия,  ну,  скажем,  Завистников,  не  задумываясь, - ап! -  и  записочку  куда  следует.  Мол,  так  и  так,  мол,  в  датском  королевстве  все  так  ладно,  что  просто  гармония  -  благодать,  благочиние  и  благолепие,  ну  просто  Аракчеев,  Бенкендорф  и  Булгарин,  одним  словом.  А  тут: «Неладно  что-то  в  датском  королевстве».  Молодой  человек  шутить  изволит?
Именно.  Александр  Сергеевич  изволил  шутить.  Именно!  И  как!  Недаром  Баратынский  ржал  и  бился,  когда  читал  «Повести    Белкина». Да  вы  сами  их  перечитайте!  Ухохочетесь.
А  какая  смешная  книга  «Евгений  Онегин»!  Ух!  До  слез. Да  вы  возьмите  из  любой  главы.  Ну,  вот  хоть  это  место:
              «Тут  был  в  душистых  сединах
                Старик  по  старому  шутивший:
                Отменно  тонко  и  умно,
                Что  нынче…  несколько  смешно».
Смешно?  Вот  и  я  говорю  -  какое  прелестное  описание  маразма,  не  правда  ли?  Мысль  как  бы  мерцает  в  тумане.  И,   как   бы  и  не  поймешь,  то  ли  Александр  Сергеевич  посмеивается  над  старичком,  то  ли  над… Ну,  не  важно.
Да  и  при  чем  тут  маразм?  Не  было  у  Александра  Сергеевича  маразма.  В  принципе  не  могло  быть.  Не  такой  человек!
 Да  и  не  дожил  он  до  старости.  Видите  ли,  гордость,  друзья  мои.  Африканская  кровь  арапского  разлива.  Да-с.  И,  ясное  дело,  если  такому  человеку  женщина  сказала,  что  «Мне  порукой  Ваша  честь»  и  «До  гроба  ты  хранитель  мой»,  то  он  и  хранит.  И  её  честь,  и  свою.  До  гроба.
Вот  Пушкин  и  хранил.  И  стрелялся.  И  попал.  Попал  в  медальон  на  груди.  И  слава  Богу.  А  то  ведь  убил  бы  негодяя  и…И  что  тогда?  И  ведь  не  простил  бы  себе.  Ведь,  помните,  из  его  миниатюрной  трагедии: «Гений  и  злодейство  -  две  вещи  несовместные»?  Воистину.
И  вернулся  Пушкин  с  дуэли.  И  пролежал  смертельно  раненый  три  дни.  И  всё.  И  всё  стало  ясно.  Вдруг  стало  до  боли  ясно,  что  не   зря  он разбирался  в  жизни  и  в  самом  себе.
Так  что… Так  что  Пушкин  тут,  оказывается,  очень  даже  при  чем.
« Я  люблю  вас,  но  живого,  а  не  мумию» - обращаясь  к  Александру  Сергеевичу, продекламировал  Стасик  строку  одного  малопопулярного  ныне  поэта  и  потом  добавил  словами  одной  малоизвестной  ныне  поэтессы :  « Пушкин!  Очень  испугали!».
И  расхохотался.  Весело,  по  детски.  И  Александр  Сергеевич  тоже  расхохотался.  И  тоже,  как  ребенок.  И  они  обнялись.  И  выпили  по  запотевшей  кружке  простокваши,  и  плюхнулись  в  прорубь,  и…
И  Стасик  проснулся.  Проснулся  от  собственного  смеха.
Да,  друзья  мои,  Стасик  обладал  этим  удивительным  свойством  -  он  довольно  часто  смеялся  во  сне.  Балаганцам,  например,  во  время  гастролей  просто  спать  не  давал.  Вот  такой  веселый  человек.  Только  жаль,  проснувшись,  не  мог  вспомнить  над  чем  именно  смеялся.
-Так  про  что  же  был  сон?  Про  что  же?  Ах,  да!  Пушкин!  « Друзья  мои,  прекрасен  наш  союз!»  и  всякое  такое.  Да… Друзья  мои.  Что  бы  было  со  мной,  если  бы  не  было  вас?  И  что  бы  было  со  всеми  нами,  друзья  мои,  если  бы  не  было  Балаганчика?  И  что  было  бы  со  всеми  теми,  кто,  срывая  двери  и  сметая  заставы,  прорывался  на балаганские   спектакли  и  смотрел  на  сцену  сияющими  глазами,  и  хохотал  весело,  заливисто,  по-детски.  Да,  друзья  мои,  знать  чувства  добрые  мы  пробуждали  лирой,  балаганцы,  друзья  мои.
-Любезный принц!
-Бесценный принц!
-Ба, милые друзья! Ну, как дела ребята? – завидев Розенкранца и  Гильденстерна, восклицает Гамлет и, вдруг помедлив, добавляет - Только заклинаю вас былой дружбой, любовью, единомыслием и другими, ещё более убедительными доводами – без изворотов со мной.
О чём это я вдруг?
Действительно, о чём? Ах, да! Да всё о том  же!   О репетиции.
И так, мы снова в первой аудитории. Репетируется «Гамлет». И в роли Гильденстерна на балаганской сцене дебютирует он, Дании краса и кардиолог  Тит Лукреций Кар.
Всё, шутки в сторону. Когда речь идёт об античности.
Недавно прошёл слух, что  Тит Лукреций Кар эмигрировал на историческую родину – в древний Рим. Патриций, так сказать, духа женился там на патрицианке по, если мне не изменяет память, рождению и эта пара, как говорится, новых древних римлян поселились недалеко от столицы в городке Помпеи на улицы Изобилия в домике известном ныне среди археологов под названием виллы Фавна. Там, в древности, Лукреций и опубликовал  свою,  написанную гекзаметром, поэму « De Rerum Natura», изданную впоследствии в русском переводе под названием: « О природе атеросклероза». Впрочем, к моменту публикации своего труда  к лечению больных Лукреций уже охладел и больше предавался общению с выдающимися людьми своего времени – знаменитым гурманом Лукуллом,  гениальным  философом Ксанфом, видным политиком, блюстителем закона и справедливости  Марком Лицинием Крассом по кличке Богатый. Не имея собственных детей, Тит с удовольствием играл с соседским   мальчуганом - Понтием Пилатиком и учил его самым необходимым вещам – мыть руки, чистить зубы и всякому такому  прочему. В общем, жил он счастливо и свою балаганскую юность вспоминал, как нелепый сон.
Какая гадость!
Да как вы смеете?! Да вы что-нибудь эдакое и про Андрюшу Глазкова  удумаете? Да?
Нет!
Я  же  помню.  Я же помню, какими они были. Какими они были тогда, в своей балаганской юности. Каким чудесным,  слегка  лукавым, весёлым парнишкой был Андрюша. Каким очаровательным ребёнком был Тит Лукреций Кар, в ту пору попросту Лук. Милый Лук – худенький, заикающийся, абсолютно беззащитный.
Ну, вот,  скажем,  сидят балаганцы дома у Стасика. И уже поздно. И выпит весь кефир  И съедены все кренделя и баранки.  И балаганцы  играют  на  гитарах и поют. А мама Стасика лежит в спальне с высоким давлением, но говорит чуть слышно: « Сидите, сидите ребята, пойте, мне уже легче». И Стасик делает ей укол. А папа Стасика наливает горячую воду в грелку и кладёт к её ногам. И когда маме действительно становится чуть легче,  идёт и встаёт в дверях стасиковой комнаты,  и смотрит на балаганцев, и слушает.
« И друзей созову на любовь своё сердце настрою,
   А иначе зачем на земле этой вечной живу» –               
негромко поют балаганцы.
Да, все друзья в сборе. И друзья друзей. Человек тридцать в небольшой комнате. Все в сборе. Все. За исключением Лука.
Он звонил часа четыре назад, что выходит, ну и,  значит,  скоро будет. Благо  от его дома до дома Стасика полчаса ходьбы. Прогулочным шагом. Ну, а уж езды… Вот никто  и не волнуется  -  дело обычное.  Решил, небось,   Лук пройтись  пешочком, задумался о чём-нибудь на почве атеросклероза, заблудился… Вот теперь  и  кружит возле соседнего дома, пытается  сориентироваться на местности.
 Да  чего там, конечно, волноваться абсолютно не о чем. Ведь всему белу свету известно, что Лук награждён каким-то вечным детством. А кому  придёт  в  голову  обидеть ребёнка? Так что всё будет в порядке.
Если…
Если  только Лук  не  надумает  где-нибудь  переходить  проезжую  часть  улицы.
Но  все  гонят  от  себя  эту  кошмарную  мысль.  Ведь  если  Лук  надумает,  тогда  да.  Тогда  катастрофа.  Правда,  без  человеческих  жертв.  Но  с  огромным  материальным  уроном.  Вот  балаганцы  и…
И  раздается  звонок.  И  дверь  распахивается.  И  на  пороге  стоит  Лук.  И,  шмыгая  своим  выразительным  красноватым  носом,  спрашивает:
-Я  не  опоздал?
-Не  опоздал,  не  опоздал!  Пришел,  и  слава  Богу.
Да,  слава  Богу.  А  то  ведь  было  же. Было.
Идет  репетиция.  Вдруг  двери  первой  аудитории  распахиваются.  И  балаганцы  замирают  потрясенные  -  на  пороге,  возлежа  на  носилках,  несомых  древнеримскими  рабами,  облаченными  в  белые  хитоны,  возникает  Тит  Лукреций  Кар  собственной  персоной.  Возникает  и  приветствует собравшихся  звучным  латинским  приветствием:
-Salve!
-Cалве  КПСС.  -  откликаются  балаганцы  на    чеканную  латынь  какой-то  бесформенной  тарабарщиной.
А  возлежащий  на  носилках  Лукреций  произносит:
-Видите  ли…
И  балагнцы  видят,  насколько  далеко  может  зайти  дело.
Видите  ли,  накануне  вечером  Лукреций  принял  окончательное   и  бесповоротное   решение  больше  никуда  и  никогда  не опаздывать.  И  с  этим  решением  уснул.  И  проснулся  в  ужасе  -  он  опаздывает  в  институт.  Лук  мгновенно  оделся  и  стремительно  выскочил  на  улицу.
Было  темно.
-Странно  -  подумал  Лукреций.
На  автобусной  остановке  не  было  ни  души.
-Странно.
За  двадцать  минут  -  ни  одного  автобуса.
-Странно.
Появилось  такси.
-В  медицинский  институт!  Быстрее!
Водитель  как-то… Прямо-таки  как-то   странно  посмотрел  на  Лука.
-Странно.
Время  мчалось,  а  машина,  как  казалось  Луку,  ползла,  как  черепаха.
-Б-быстрее,  пожалуйста.  -  тронул  он  за  плечо  водителя.  -  Г-гоните,  что  ли!  Я  опоздаю  из  за  вас  на  занятия.
Водитель  резко  крутанул  руль,  и  машина  перевернулась.
-Странно  -  подумал  Лукреций,  когда  оказался  прижатым  носом  к  приборной  доске,  прямо  к  часам,  которые  показывали  пять  часов  утра.
Санитары  из  травм-пункта,  державшие  носилки  на  всем  протяжении  лукрециева  повествования,  внезапно  захохотали,  не  известно  почему,  и  выпустили  носилки  из  рук.
И  кто  после  этого  посмеет  осуждать  Лука  за  опоздания? Кто?  Вот  именно,   пришел,  и  слава  Богу.
Вероятно, именно  после  этого  случая  (а  может  и  не  после  этого  -  мало  ли  было  подобных  случаев?)  в  балаганчике,  особенно  на  время  гастролей,  было  заведено  дежурство  по  Луку.  Один,  чаще  всего  Паша  Пегов,  отвечал  за  самого  Лукреция,  другой,  чаще  всего  Семен  Полозьев,  за  его  вещи.
Но  разве  за  Луком  уследишь?    Вот  и  не  уследили.  И  по  возвращении   из  Новосибирска,  спускаясь  по  трапу  в  аэропорту  Шереметево,  Лукреций  произнес  торжественно:
-Из  Новосибирска  я  привез  крепкий,  настоящий,  сибирский  насморк.
Произнес  и  по-сибирски   мощно  шмыгнул  своим  выразительным  красноватым  носом.
А  в  Ярославле…
Ведь  это  ж  была  его  первая  гастроль  -  по  нему  еще  никто  не  дежурил! 
Нет,  не  послушал  тогда  Лук  старших,  испробовал  таки  маринованного  чеснока.  А  иначе  чем  объяснишь  эту профузную,  так  сказать,  рвоту,  эти  утренние  мучительные  головные  боли?  Вон  Добряков,  тот  ничего,  тот  к  чесноку  не  прикасался  и  на  утро  был,  как  огурчик.  Да  еще  тащил  дареную  пудовую  гирю  с  надписью: «Паше  от  Лизы».  Или  с  какой-то  другой  надписью,  не  хуже  этой.
Да,  за  Луком  нужен  был  глаз  да  глаз.  Хотя…
Свалилось  однажды  на  балаганцев  приглашение.   На  центральное  телевидение.  На  голубой,  так  сказать,  экран.
Нет,  балаганцев  телевидение  снимало  и  прежде.  Но  не  то.  Не  близкое.  А  дальнее – дальнее.  Зарубежное.  Почему  балаганцы  себя  на  экране  так  еще  и  не  видели.
А  тут  такое  приглашение  лестное.  И  программа  такая  знаменитая.  И  телезвезды  такие  яркие.
И  балаганцы  засиделись  в  обществе  звезд.  И  было,  ясное  дело,  застолье.  И  время  перевалило  далеко  за  полночь.  И… И  экран,  не  смотря  на  все  его  праздничное  многоцветие,  действительно  оказался  голубым.
-Линяем.  -  передал  по  цепочке  Стасик  -  Он  голубой.
И  балаганцы  быстро  собрались.  И  откланялись.  И  выскочили  на  улицу. И  расхохотались,  как  сумасшедшие.  И  вдруг… И  вдруг,  к  своему  ужасу,  обнаружили,  что  Лукреций  застрял  там,  в  номере.
Паша  Пегов  и  Семен  Полозьев  рванулись  к  лифту,  растолкали  мешавшуюся  под  ногами  телевизионную  шушеру,  распахнули  дверь…
В  прихожей  номера  люкс,  в  тулупчике    и  шапке,  стоял  Лук,  а   перед  ним, загораживая  выход,  в  рубашке,  но  без  штанов,  топталась  звезда  экрана.
-Как  вам  не  стыдно,  Альфонс  Васисуальевич?  -  говорил  ему  Лук  -  Нет,  пить  вам  нельзя  совсем.  Ничего.  Кроме  ряженки.
Короче  говоря,  не  Лука  надо  было  спасать,  а  абсолютно  беззащитный  Лук  защитил  всех.  А  то  эта  звезда  так  без  штанов  всю  ночь  за    балаганцами  и  бегала  бы.
Да,  вот  такой  он,  Лукреций,  настоящий  друг,  истинный  балаганец.
Замечу  в  скобках,  что, по  словам  Александра  Суровова,  Паша  Пегов  приложил  таки  руку  к  тому,  чтобы  телезвезда  сияла  еще    ярче  -  засветил  ей,  так   сказать,  под  левым  глазом  …
Не  знаю. Ничего  конкретного  по  этому  поводу  сказать  не  могу. Поскольку  телевизор    не  смотрю.  Да  и  к  тому  же  подозреваю,  что  Суровов,  из  скромности,  пытался  приписать  Паше  свои  собственные  заслуги.
Так  что  вот  так.
Ну,  а  все  эти  сказки  про  древний  Рим… Я  думаю,  вам  ясно,  чьих  это  рук  дело   -  Розенкранца  и  Гильденстерна  Завистниковых,  разумеется.  Да  что  делать  в  древнем  Риме  Луку,  с  его  каким-то  вечным  детством?  Что  делать  ребенку  в  мире,  где  вещи  значат  всё,   а  человек  ничего?  Что  ему  там  делать?  Кто  его  там  будет  любить?  Красс?  Лукулл?  Понтий  Пилат?  Так  что  сказки,  одно  слово.
Ах,  какой  был  чудный  ребенок  Лук!  А  вы  знаете,  какие  он  писал  сказки?  О  любви.  Чистые.  Светлые.  Жертвенные.
Однажды  к  нему  даже  пришел  Ганс  Христиан  Андерсен  и  сказал:
-Имей  в  виду,  Лук,  если  бросишь  сказки  писать,  так  и  знай,  будешь  всю  жизнь  ходить  в  драных  галошах.
Лук  расхохотался  и  от  собственного  смеха  проснулся.
Вот  так. А  вы  говорите   -  древний  Рим.
Между  прочим,  поговаривают,  будто  Лукреция  видят  в  Иванове.  И  будто  он  зимой  и  летом  ходит  в  драных  галошах. 
Но,  я  думаю,  вы  догадываетесь,  кто  является  автором  этой  сплетни.



                ГЛАВА  16.

Да,  кажется,  моё  повествование  стремительно  приближается  к  финалу.  Если  учитывать,  что  пишется  оно  со  скоростью  одной-двух  глав  в   год,  то,  таким  образом,  до  последней  точки  остается  года  два,  не  больше.  И  вот  я,  окидывая  взглядом   писания  семи  предыдущих  лет,  это  собрание  весьма  пестрых  глав, наполовину  смешных,  наполовину  уже, честно говоря, печальных…
Между  прочим,  как   сказал,  сейчас  уж  не  припомню  кто:  «Смешное  мигом  обратится  в   печальное,  если  только  долго  застоишься  перед  ним».  Так  что,  друзья  мои,  будьте  осторожны  -  или   совсем  не  застаивайтесь  перед  моими  мемуарами,  или  будьте  готовы  к  тому,  что  Бог  знает  что  может  придти  к  вам  в  голову.
И  так,  я  уже  в  течение  семи  лет   неизвестно  для  чего  и  неизвестно  кому  рассказываю,  так  сказать,  анекдоты  минувших  дней  -  описываю   цех  задорный  людей,  о  которых  не  сужу,  поскольку  сам,  некоторым  образом,  к  этому  цеху  принадлежал.
Да,  друзья  мои,  настало  время  признаться,   что   молодые  дни  мои  под  сению  кулис  пронеслись  (извините  за  нечаянный  каламбур).  Да,  под  сению  кулис.  Вот  у  меня  и  удостоверение  есть.  Удостоверение  почетного  гражданина  кулис,  за  подписью  самого  Вахтангова.  Да-с.
Ах,  вас  интересует,  зачем  я  стоял  в  кулисах?  Удовлетворю  ваше  любопытство.  Дело  в  том,  что  там,  в  кулисах,  располагался  рубильник,  нажатием  на  который  мгновенно  вырубался  весь  свет  на  сцене  и,  таким  образом,  ставилась  точка,  знаменующая  конец  очередной  миниатюры.
Помню,  как  сейчас:  бывало  закончат  балаганцы  разыгрывать  пиэсу  сатиры  смелого  властелина   Стасика,  я  дёргаю  за  рубильник,  всё  погружается  во  мрак,  и  в  полной  тьме,  как  море,  или  какой-нибудь  Нил  широкий,  ревет  и  стонет  переполненный  зал  и  аплодирует, то  и  дело  переходя  в  овацию.  Ап!  Я  поворачиваю  рубильник  вверх.  Свет  вспыхивает.  И  в  то же  мгновение  все  смолкает.  И  наступает  тишина.  Полная.  Что,  безусловно,  говорит  о  высоком  культурном  уровне  зрителей  балаганской  эпохи.
И  так,  в  Балаганчике  я  был  осветителем.
Тут,  правда,  надо  заметить,  что  Стасик  неоднократно  предлагал  мне  выйти  на  сцену  в  качестве  актера.  Он  вообще  говорил,  что  неталантливых  людей  нет,  что  каждый  человек  талантлив  по  своему  и… И  что  сам  он  несколько,  так  сказать,  картавит,  но  вот  играет  же.  Причем  только  главные  роли.
Картавит!  Да  что  его  незначительный  дефект  речи  по  сравнению  с  моим?  Я-то,  стыдно  сказать,  не  выговариваю  твердый  знак,  так  что  меня  вообще  мало  кто  понимает,  ну  вот  вы  например.  Так  что,  сами  понимаете,  какая  уж   тут  сцена.
Ну  так  вот  там,  возле  рубильника,  я  и  познакомился  с  Семеном  Полозьевым.  Собственно  говоря,  возле  рубильника  я  заменил  его.
Семен  Полозьев,  Семен  Полозьев.  Добрейшая  душа!  Умница.  Тихий.  Скромный.  Скромнейший!  Так  ведь  и  простоял  бы  всю  свою  студенческую  юность  под  сению  кулис  возле  рубильника,  честно  выполняя  свою  нехитрую  работу  и  без  тени  зависти  радуясь  успехам  друзей.  Так  и  простоял  бы,  если  бы  не  Стасик,  который  ну  просто  почти  силком  вывел  его  на  сцену,  и…
И  раскрылись  полозьевы  уста,  и  прозвучали  слова:
-Нам часто  говорят,  что  мы  живем  серой,  скучной,  бездарной  жизнью,  что  вот  раньше… Неправда,  товарищи!  Нам  есть,  что  вспомнить!  Но  противно.
На  что?  На  что  он  намекал  этим:  «вот   раньше!»?  На  что?
И  почему  так  нервничал  кардинал  Лука,  когда,  завершая  миниатюру  «Светлое  будущее»,  Сеня  подходил  к  краю  сцены,  стуча  перед  собой  палочкой  слепца,  поправлял  черные  очки  и  произносил  громко  и  внятно:
-Будущее,   которое  нам  рисуют,  выглядит  чересчур  ослепительно.  А  это  опасно.  Для  зрения.
 Короче  говоря,  на  сцену  вышел  человек,  который  там,  возле  рубильника,  будучи,  так сказать,  в  некотором  смысле  балаганским  отшельником,  успел  уже  очень  серьезно  призадуматься  кое  о  чем. 
Очень  серьезно.
 Я  помню  их  разговор,  Полозьева  и  Стасика,    во  время  одного  из  кефирников  на  стасиковой  квартире.  Бах,  как  всегда,  играл  на  гитаре,  балаганцы  пели,  а  Сеня  и  Стасик  поднялись  из-за  стола  и  вышли  на  лестничную  клетку.  Они  стояли  там,  курили.  И  говорили.  Говорили  о  вселенной  и  о  смерти.
-Бесконечная  вселенная!  -  говорил  Стасик  -  Но  это   же  страшно!  Потому  что  невообразимо.  И  ум  не  выдерживает.  И  хочет,  чтобы  был  конец.  И  всё.  И  чтобы  дальше:  «Хода  нет!»  и  досками  заколочено.  Ну  что  я  этой  бесконечности?  И  что  она  мне?  «Вечная  вселенная!».  Какая  бессмыслица!
И  Полозьев  затягивался  глубоко-глубоко  и   с  силой  выдыхал  сизый  дым  «Беломора»,  и  молчал.  И  молчание  это  было  знаком  согласия:
-Действительно  бессмыслица,  вроде  научной  духовности.
-И  зачем  разум?  И  зачем  сознание?  Зачем  сознание  того,  что  я   есмь,  и  что  я  смертен?  Зачем  эта  дурацкая  комбинация  молекул,  этот  идиотский  результат  эволюции,  эта  мука,  эта  невольная  издевка?  Зачем?
И  Сеня  со  Стасиком  не  находили  ответа,  и   возвращались  к  столу,   и  наливали  по  полной,  и  осушали  до  дна.  И  все  балаганцы  осушали  до  дна  вместе  с  ними,  ибо  на  все  эти  вопросы  тоже  не  знали  ответов.  Да,  не  знали.  Не  знали,  но  жили.  Жили  и  старались. Старались  быть  людьми.  Не  смотря  ни  на  что.  Ибо  холодный,  как  равнодушная  вселенная,  разум  это  всё-таки  одно,  а  совесть… Совесть,  это,  знаете  ли,  нечто иное.  В температурном  плане.   Иное  настолько,  что,  говорят,  случалось  -  люди  даже  сгорали  в  её  пламени.  Сгорали  от  стыда. 
И,  не  смотря  на  то,  что  совесть  у  каждого  человека  своя  (если  она  у  него  вообще  есть,  разумеется),  балаганцам  в  беседах  со  знакомыми  и  приятелями,  доставляло  удовольствие  сказать,  говоря  о  Полозьеве:
-Он  -  наша  совесть.
Шутка?  Отчасти.  Ведь  бывало.  И  не  раз.  Бывало,  что  именно  он,  Семен,  не  давал  балаганцам  дрогнуть  и  пусть  малость,  но изменить  верному  углу  зрения.  А,  значит,  этой  самой  совестью  покривить.  Так  что  шутки  шутками…
И  с  чего  это  он  был  такой  совестливый,  казалось  бы?
Когда  кажется,  крестятся.  И  тогда  ничего  «казаться»  не  будет.  И  всё  станет  ясно.  Ясно?  Ведь  ясно  же,  что  Семен  Полозьев  был  таким  потому…
Потому  что  любил.  Да,  да,  любил.  Что,  между  прочим,  в  корне  отличало  его от, например,  Мишеньки  и  Гришеньки,  хорошо  вам  известных.
Семен  любил  своих  друзей-балагацев.  Просто  любил  и  всё.  Мишенька  и  Гришенька  балаганцев  не  любили.  Просто  не  любили  и  всё.  Семен  любил  Надюшу  Каганелли.  Да,  любил,  не в  обиду  Другану  будет  сказано.  Мишенька  и  Гришенька  не  любили  Надюшу.  Да,  представьте  себе,  не  любили.  Более  того,  вы  не  поверите,  но  они  вообще  не  любили  итальянцев.  Сеня  любил  Трофима  Бахусяна.  Мишенька  и  Гришенька  не  любили  его.  Почему?  Да  просто.  А  еще  потому,  что,  представьте  себе,  вообще  не  любили  армян.  Сеня  любил  Данилу  Градова,  прямо  таки  любовался  его  индейскими  чертами  лица  и  восхищался  его  чисто  толтекской  интуицией.  Мишенька  и  Гришенька  не  любили  Данилу,  а  к  его  предкам-толтекам  относились  прямо-таки  с  какой-то  дьявольской  неприязнью.  Да  чего  там,  Сеня  просто   любил  людей.  Всех.  Даже  Мишеньку  и  Гришеньку.  Мишенька  и  Гришенька  не  любили  никого,  а  друг  друга  и  вовсе  терпеть  не  могли.  Так  что  теперь-то,  я  думаю,  вам  не  кажется  странным,  что  совестью  балаганчика  был  Семен  Полозьев,  а  не  Мишенька  и  Гришенька  Завистниковы.   
И  откуда  он  только  взялся  такой  любящий  да  совестливый?  Из  каких  краёв,  от  каких  корней?
Вас  действительно  это  интересует?  Ах,  интересует!  Ну,  тогда  смотрите  -  вот  он.  Вот  он,  древний  манускрипт,  или,  точнее,  свод  документов,  хранящийся  ныне  в  ивановской  научной  библиотеке.  Да,  хранящийся  в  отделе  раритетов  и  инкунабул    вместе  с  написанной  латинским  языком  рукописью  поэмы  Лукреция «О природе  атеросклероза»  да  с  заклеенным  древнегреческим  языком  конвертом  историка  Геродота. Этот,  как  я    выразился  выше,  свод  обнаружил  однажды  у  себя  под  кроватью  во  время  генеральной  уборки Семен  Полозьев.  Обнаружил,  открыл  и,  потрясенный   его  исторической  ценностью,  тут  же  передал  в  любимую  библиотеку.
Ну  что  ж,  друзья мои,  откроем  же  этот  обтянутый  телячьей  кожей  деревянный  переплет  и  мы  и  перелистаем  хрупкие  от  времени  страницы.
Свод  документов  -  дневниковые  записи,  счета,  билеты  на  разные  виды  транспорта,  рисунки,  удостоверения  и  всякие  прочие  профсоюзные  билеты.  Казалось  бы,  пустяки.  Но,  взглянув  на  первый  же  документ,  вы  ахнете. Ибо  поймете,  почему  именно  под  кроватью  Семена  оказалось  это  историческое  сокровище.
Первый  документ – это  свидетельство  об  окончании  ивановской  средней  школы  номер  тридцать,  выданное  на  имя…Андрона  Полозьева!  И  датированное…1580  годом!
Вот  так  вот.  Вот  так  ничего  себе.  Вот,  значит,  в  каких  исторических  глубинах  кроются  корни  рода  полозьевых,  и  вот  каково  было  имя  его  основателя.
Но  это  еще  не  все.  В  результате  кропотливой  работы  всех  сотрудников  и  студентов  исторического  факультета  университета  имени  Анки-пулеметчицы  в  архивах  ивановского  гороно  удалось  выяснить  кое-что  и  про  оконченную  Андроном  Полозьевым  школу.
Оказывается,  в  XVIв.  школа   в  Иванове  была!  Да  сгорела.  И  на  её  месте  была  построена  новая,  которую,  согласно  обычной  человеческой  логике,  следовало  бы  назвать  школой  номер  два.  Но…Ивановцы  решили  назвать  её?..  Правильно -  по  числу  зубов  во  рту!  И  это  естественно.  Ибо  грызть  гранит  науки  двумя  зубами,  сами  понимаете…
-Но  тогда  она  должна  была  называться  тридцать  второй  -  возмущенно  воскликнете  вы.
Должна  была.  Но  не  называлась.  Поскольку  число  зубов  ивановцы  посчитали  во  рту  у  первоклассника  Андрона  Полозьева,  у  которого  тогда  как  раз  два  молочных  зуба  выпали,  а  постоянные  еще  не  выросли. 
Но  не  будем  задерживаться  на  пустячных  деталях.  Взгляните  лучше  на  приказ  все  того же  ивановского  гороно  о  профилировании  школы  №30  в  учебное  заведение  с  английским  уклоном,  и  тогда  вы  сразу  поймете,  почему  в  аттестате  Андрона  особенно  жирно  выделена  пятерка  именно  по  английскому.
И  так,  предок  Семена  Полозьева  закончил  школу  с  уклоном.  Что  же  было  с  ним  дальше?
   Дальше  в  своде  документов  находится  билет  на  автобус  Иваново-Шуя.  Билет  этот  по  мнению  некоторых,  прямо  скажем  немногочисленных,  исследователей,  завалился  под  обтянутый  телячьей  кожей  деревянный  переплет  в   гораздо  более  позднее  время.
   Смешно!  Надо  же  смотреть  правде  в  глаза.  Ведь  и  ребенку  ясно,  что  скорее  всего  именно  в  Щуе  состоялось  знакомство  Андрона  с   молодым  перспективным  политиком  -  князем  Василием  Ивановичем  Шуйским  -  до  чего  тесен  мир!  -  с  пращуром  нашего  с  вами  общего  друга  Гени  Шуйского.
Впрочем,  замечу  в  скобках,  что  Геня  не  любил  поминать  об  этом  родстве.  Ибо  именно  память  о  пращуре,  его  политической  карьере  и  кратком,  бесславном  царствовании  с  детских  лет  развили  в  нем  отвращение  к  вранью,  а,  следовательно,  к  политике,  как  наиболее  яркому  его  проявлению.  И,  надо  сказать,  это  чувство  сильно  сближало  его  со  всеми  остальными  балаганцами.
Василий   Иванович,  по  старинной  русской  традиции  ни  одного  языка  не  знавший,  как  услышал  андроново,  прямо-таки  лондонское,  произношение,  так  и  потащил  его  с  собой  в  Москву,  в  кремль.  И  государю  угодил.  Вот  она,  справка  из  кремлевской  канцелярии  о  зачислении  Андрона  Полозьева  ко  двору  на  должность  толмача,  переводчика  по  нашему,  и…  О  награждении  Василия  Ивановича  Шуйского  почетной  грамотой! 
 Вот  ведь  до  чего  ловкий  политик  этот  Василий  Иванович!
Следом  за  справкой  в  старинном  фолианте  идет  рисунок.  Искусствоведы  долго  спорили    по  поводу  того,  кто  изображен  на  нем.
 Вот  именно,  кто?  Как  по  вашему?  А?  Лошадь  или  корова?  Эх,  все  равно  не  догадаетесь.  Ибо  исследование  рисунка  в  инфракрасном  излучении  показало, что  изображен…волк!  Вот  и  подпись  под  ним: «Lupus  est»  имеется. 
Да,  только  инфракрасный  свет  мог  все  поставить  на  свои  места.  Ибо  красным,  ой  красным,  были  залиты  улицы  городов  московской  Руси  при  государе  Иване,  Иване  Васильевиче  Грозном.
Грозный,  Гудермес,  Аргун…
О  чем  это  я?
Ах,  да!  Грозный,  опричнина,  кровь,  страх… Да,  где-где,  а  уж  в  столице  навидался  Андрон  в  свои  юные  годы…  Навидался    всякого.  Но,  тем  не  менее,  служил  государю  честно  -  переводил  всё  слово  в  слово.
  -А  тот  папа,  который  не  по  Христову  учению  да  не  по  апостольскому  преданию  станет  жить,  тот  папа  волк,  а  не  пастырь  -  слово  в  слово  переводил  на  недавно  освоенный   итальянский  речь  Ивана  Грозного  молодой  толмач,  речь,  обращенную  к  посланнику  папы  римского  кардиналу  Антонию  Поссевину.  Переводил  и  думал  при  этом:
-Ну,  папа-то,  допустим,  волк.  Хорошо.  Да  сам-то  ты,  государь,  кто?  Не  волк  ли?  А  еще  православный!  «По  Христову  учению  да  по  апостольскому  преданию»… Ох  ты,  Господи!
Думал,  думал  да  и  пририсовал  своему  волку  шапку.  Шапку  Мономаха.  Видимую  в  инфракрасном  излучении.  Видите?  Видите  под  рисунком  засохшие  капли?  Это  слезы.  Жалко.  Жалко  Андрюше  было  людей.  Замученных,  загубленных.  Жалко.  До  слез.
Эх,  ма!
Но… Но  дальше,  дальше.
Лист  следующий  -  грамота,  не  почетная,  а  простая.  Грамота  Государя  и  Великого  Князя  Ивана  Васильевича  к  боярину  Федору  Писемскому,  год  1582.  Грамота,  по  которой  посылался  тот  в  Англию,  сватать  за  царя  московского  племянницу  королевы  английской  Елизаветы  (Тьфу,  пропасть!  Опять  у  меня  Елизавета.  Как   бы  мне  с  этими   Елизаветами  не запутаться.)  -  Марию  Гастингс,  а  толмачем  с  посольством  отправлялся… Да,  он,  Андрон  Полозьев,  вы  правы.
Ну,  в  общем,  поехали.  И…
И  первым  потрясением  у  Андрона  от  западной  Европы  было…Дивная  красота  соборов?  Блистательное  великолепие  дворцов?  Богатство  новомодных  магазинов?  Умопомрачительное  изобилие  продуктов?  Нет,  нет,  и  еще  раз  нет. Первым  потрясением  был  простой  рассказ.  Рассказ  о  случившейся  ровно  за  десять  лет  до  их  посольства,  здесь,  среди  этого  блистания  и  великолепия,  в  сердце  Европы,  в  Париже,  ночной  резне.  Резне  христиан  христианами  -  протестантов  католиками.  Рассказ  о  Варфоломеевской  ночи,  стало  быть.  Вот  он  лист  с  короткой  записью: «1572г.  24  августа.  День  святого  Варфоломея»,  лист,  весь  залитый  слезами.
Бедный  мальчик.  Выбрался  за  железный  занавес  и  обнаружил,  что  хрен  редьки,  в  смысле  Иван  Грозный  Екатерины  Медичи,  не  слаще.  Ну  и…
Ну  и,  в  общем,  посольство  прибыло  в  Англию.  Вот  он,  первый  печатный  лист  в  полозьевском  своде.  Один  из  первых  печатных  новостных  листов  появившихся  в  Европе  в  XVIв.  Листок  называется; «Туманный  край»  и  содержит  в  себе  новости  Лондона  за  сентябрь  1582г.  В листке  рукой  Андрона  галочками  отмечены  две  статьи  -  одна  о  прибытии  в  Лондон  царского  посольства,  а  вторая  о  премьере  в  столичном  театре  «Лебедь». Первая  статья  подписана: «К.Тейт»,  а  вторая  -  просто  инициалами: «Т.К».  И,  скажу  вам  прямо,  сходство  стилей  обеих  статей,  а  также  сходство  инициалов – К.Т.  и  Т.К,  заставляют  серьезного  исследователя  задуматься,  а,  задумавшись,  придти  к  выводу,  что  писала  их  одна  и  та  же  рука.  И  рука  женская.  Ибо…
Ибо  следующим  по  порядку  в  своде  идёт  лист  с  изображением  сердца,  пронзенного  стрелой,  и  подписью: «Т.К. + А.П. = Love».
Ах,  любовь,  стеклянные  кафе-мороженое,  последние  сеансы  в  кино,  ветер  с  реки,  шелест  листвы,  музыка  сфер!
О  чем  это  я?  Ах,  да!
Ах,  вечерние  спектакли  в  театре  «Лебедь»,  ночной  Лондон,  ветер  с  Темзы,  звездное  небо  над  головой,  музыка  сфер.  Да,  великий  немецкий  астроном  Кеплер,  назвавший  движение  планет  музыкой  сфер,  еще  под  стол  пешком  ходил,  а  влюбленные  Т.К.  и  А.П. уже,  обнявшись,  слушали  её,  слушали   эту  музыку  почти  каждый  вечер.
  Почему  я  так  думаю?  Да  потому  что  у  меня  перед  глазами  целый  лист,  заклеенный  контрамарками  в  лондонские  театры  -  корреспондент  «Туманного  края»  обязана  была  посещать  их  по долгу  службы.
Вероятно,  в  антракте  одного  из  спектаклей  познакомился  и  подружился  Андрон  с   молодым  учителем  из  небольшого  городка  Страстфорда,  приехавшим  в  столицу  посмотреть  новую  пьесу.  Парень  прямо-таки  бредил  театром  и  даже  кое-что  пописывал  -  собирался  стать  драматургом.
-Цель  театра  -  с  жаром  говорил  он  Андрону  -  во  все  времена  была  и  будет -  держать  зеркало  перед  природой,  показывая  доблести  её  истинное  лицо  и  истинное  лицо  -  низости,  и  каждому  веку  -  его  неприкрашенный  облик.
Молодец,  парень!  Да  любой  из  балаганцев  готов  был  бы  подписаться  под  этими  словами.
-И  напоминать  человеку,  что  человек  он.  Что  он  обязан  быть  Человеком.
-Да,  быть  или не  быть  -  согласился  с  ним  Андрон.
-Чепуха  какая-то.  -  перебивая  их,  возможно,  скажете  вы  -  Быть  человеком,  не  быть  человеком… Да  разве  ж  мы  не  люди?  Что  ж  по  вашему  значит  тогда: «Быть  Человеком»?
Но  Андрон  Полозьев  и  молодой  учитель  из  Страстфорда  на  Эйвоне  Вильям  Шекспир  не  услышат  вас.  По  причине  удаленности  во  времени,  а  также  потому,  что  вопрос; «Что  значит  -  быть  Человеком?»  для  них  так  же  нелеп,  как  вопрос: «Что  есть  Истина?».  Не  услышат  и  повторят: «Быть  или  не  быть».
Но  театр  театром,  а  Андрон…  Он  в   жизни  старался  быть  человеком,  и  вот  вам  пример  этого.
Переговоры  о  царском  сватовстве  шли  ни  шатко,  ни  валко,  толмачу,  в  общем-то,  нечего  было  делать  -   на  все  уговоры  Мария  Гастингс  только  бледнела,  ревела  и  отвечала  одно  и  тоже: «No!»,  что,  даже  козе  без  толмача  было  понятно.  Так  что,  поскольку  свободного  времени  у  Андрона  было  вволю,  он,  не  теряя  времени  даром,  занялся  медициной.  И  как  занялся!  С  увлечением!  Вот,  посмотрите,  следующий  лист,  целиком  исписанный   именами  великих  медиков,  от  Гиппократа  и  Галена  до  Везалия  и  Сервета. 
Да,  друзья  мои,  медицина  изучалась,  безусловно,  всерьез.  И,  судя  по  записи,  сопровожденной  четырьмя  восклицательными  знаками,  были  у  Андрона  и  первые  успехи.  Вот  эта  запись:
«O,  recinia  communis!!!!»,  а,  следом,  две  буквы: «Д.К».
Заметьте,  «Д»,  а  не  «Т».
Согласно  этой  записи  можно  предположить,  что  Андрон  самостоятельно  открыл  целебные  свойства  семян  клещевины,  Recinii  communis,  касторки,  по-нашему,  в  честь  чего  и  решил  именовать  свою  возлюбленную (О,  эти  чудаки  средневековья!)  Дульсинеей  Касторской,  Д.К.  Однако…
Однако  эта  запись  крест  на  крест  перечеркнута  красным  карандашом.  Видимо,  Андрюша  узнал  таки,  что  касторка  была  известна  ещё  Гиппократу  и… 
 Да,  какой   удар  со  стороны  классика.
И  так,  были  первые  успехи  и  первые  пациенты.  И  Андрон  лечил. Всех.  Всех,  кто  просил  его  об  этом.  И  абсолютно  бесплатно.
И  то,  что   он  лечил  бесплатно  и  всех,  всех  без  разбору  -  и  протестантов-англиканцев,  и  англичан,  не  смотря  на  гонения,  оставшихся   верными  католицизму,  вызвало  недовольство  в  пуританской  части  Лондона.  Андрон  был  заподозрен  в  заговоре  с  целью…освобождения   из  заточения  претендентки  на  английский  престол  католички  Марии  Стюарт!  Заподозрен,  а,  следовательно,  как   это  у  нас  грешных  водится,  и  обвинен.  А  чё?  Сами  подумайте,  ходит,  всех  бесплатно  лечит,  добрым  прикидывается… Нет,  не  спроса  это.  Не  спроста.
И  захлопнулись  бы  за  андроновой  спиной  ворота  королевской  тюрьмы   Тауэра,  если  бы…
Если  бы  не  К.Тейт. Вот  он – видите? - чек  из  лондонского  магазина  рабочей  одежды.  Чек  на  покупку  тельняшки  и  брюк  клёш.
Да,  корреспонденты  новостных  листков  знают  всё,  или  почти  всё.  И,  узнав  о  грядущем  аресте,  купила  Дульсинея   Андрюше  матросский  костюмчик,  посадила  добра  молодца  на  венецианский  купеческий  корабль  и  слезно  простилась  с  ним,  понимая,  что  прощается,  видимо,  навсегда.
Как?  Как она смогла  заставить этого отважного  человека  одеть  матросский  костюмчик?  Оставить  её, уехать?  Не  знаю. Вероятно,  Дульсинея  объяснила  Андрону,  что  стены  Тауэра  разлучают  людей  гораздо  верней  и безнадежней, чем  дальние  дали,  и…
Да,  что  и  говорить,  всё  верно, оставшись,  Андрон  наверняка  был    бы  схвачен  и  обезглавлен.  Обезглавлен  вместе  с  Марией  Стюарт.  Так  что…
Так  что  да,  вот  он,  следующий  лист.  На  нем  наверняка  были  написаны  слова.  Слова  любви  и  тоски,  благодарности  и  боли,  слова   посвященные  ей,  Дульсинее  Касторской.  Да,  вероятно,  были  написаны,  но  бесследно  смыты  потоками    полозьевских  слез.
Жалко.  Андрюше  всегда  было  жалко  людей.  И  вот,  может  быть   в  первый  раз  в  жизни,  он   пожалел  самого  себя.
Но  мы… Мы  с  вами  давайте  задумаемся  о  том,  что  сталось  бы  с  Андроном,  если  бы  он  не  покинул  Англию  и,  представим  себе  на  минуту  такую  невероятную  вероятность,  не  загремел  бы  в  Тауэр  и  на плаху?  Что  сталось  бы  с  этим  добрейшим  бессеребренником  в   англиканском  обществе?  В  обществе,  в  котором  признаками,  так  сказать,  богоизбранности  считались  преуспевание  в  делах  и  материальный  достаток.  «Вера,  продуктивный  труд  и  деловой  успех!» - красовались  транспаранты  на  англиканских  стенах.  Так  сказать,  три  источника  и  три  составные  части.  Что  сталось  бы  с  человеком,  для  которого  главными  тоже  были  три  -  вера,  надежда  и  любовь?  Причем  любовь  из  них  была  главнейшей.
Да  не  было  в  Андроне  ничего  англиканского,  никакой  предприимчивости.  А  вы  спрашиваете,  что  сталось   бы  в  этом  обществе,  в  этом  мире  с  ним,  с  его  любовью?  Что  сталось  бы,  если  любовь  не  от  мира  сего?  Да  стал  бы  он,  поди,  по  слабости  человеческой  да  по  старинному  русскому  обычаю,  прикладываться  к  рюмочке.  И  даже  прекрасная   Дульсинея  вряд  ли  смогла  бы  что-нибудь  с  этим  поделать.
Да и  когда  ей?  Премьеры,  фестивали,  конкурсы,  концерты,  презентации,  интервью  -  у  самой,  порой,  голова  кругом,  как  во  хмелю.  Так  что…
Заканчивая  эту  часть  моего  повествования,  замечу,  что,  оставшись  без  толмача,  Ф.Писемский  вынужден  был  прекратить  переговоры  и  вернуться  на  родину,  так  и  не  сумев  породнить  наших  Рюриковичей  с  ихними   Тюдорами.  Иван  Грозный  был  очень недоволен -  стукнул  кулаком,  и… И Андрон  Полозьев  стал  невозвращенцем.
Следующий  лист.
Вот  ведь  привязалось  ко  мне  это  выражение: «следующий  лист».  Какой-то  однообразный  прием,  неправда  ли?  Но… Но,  что  поделаешь,  копание  в  документах,  перелистывание  страниц  -  занятие  вообще  однообразное.  Для   поверхностного  взгляда.
Но  и  поверхностный  взгляд  невольно  задержится  на  этом  листе,  густо  измазанном  жирной  сажей  -  венецианский  корабль  огибал  Пиренейский  полуостров,  и  бумага  закоптилась.  Видите  ли,  пепел.  Пепел  от  костров,  на  которых  в  Испании  жгли  атеистов, да,  представьте  себе,  друзья  мои,  атеистов!  а  также  еретиков,  евреев,  цыган,  магометан,  язычников,  индейцев,  ведьм,  колдунов…Да  мало  ли  кого  еще  можно  было  не  без  удовольствия  сжечь  в  ту  пору.  Вы  только  задумайтесь,  какие  роскошные  были  аутодафе!  И… И,  судя  по  некоторым  признакам,  Андрона  Полозьева  тошнило.  От  качки,  наверное.
Но  вот  и  благословенная  Венеция,  согласно  следующему  документу  -  венецианскому  новостному  листку  за  сентябрь  1583г.
-Новости!  Новости!  Купите  «Венецианские  новости»!  -  кричали  мальчишки  с  проплывавших  гондол.
-Сколько  стоит?
-Одна  газетта!
-Газетта.  Грош,  по-нашему.  -  подумал  Андрон  -  Неплохое  название  для  чтения  на  раз.
Подумал  и  даже  решил  издавать  (о,  богатый  опыт  общения  с  корреспондентом  «Туманного  края»!)  свою  собственную  ежедневную  венецианскую  газету  «Врасплох»  (недурное  название  для  первой  в  Италии  газеты  на  русском  языке,  неправда  ли?).  Газету  о  том,  что… Что  же  это,  мол,  братцы,  кругом  такое  делается-то,  а?  Мол,  совесть  и  всякое  такое.  Мол,  вера,  надежда,  мол,  любовь…
Решил  было  да,  видать,  инквизиция  не  дозволила.  Вот  и  пригласительный  билет  к  главному  венецианскому  инквизитору  кардиналу  Люке  имеется
Впрочем,  венецианская  инквизиция  в  ту  пору  была  здорово  занята  -  рассматривала  дело  Паоло  Веронезе,  и  кардинал  Люка,  как  это  у  кардиналов  водится,  уже  собирался  сжечь  великого  художника  на  костре.
Да,  кстати,  между  прочим,  выдающийся  итальянский  искусствовед  двадцатого  века  Роберто  Лонги,  взглянув  на  хорошо  известный  вам  рисунок  А.Полозьева  «Волк»,  высказал  смелую  мысль,  что  с  таким  талантом  Андрон  не  мог  не  брать  в  Италии  уроков  живописи.  У  кого?  Да  хоть  у  того  же  Паоло  Веронезе.  И  что  именно  кисти  Андрона  следует  приписать  изображение  удивительно  прекрасной  обнаженной  девушки  с  плодом  граната  в  доверчиво  протянутой  руке  (Лонги  считал  его  портретом  Дульсинеи  Касторской).  Нет,  не  возможно  забыть,  как  убивался  Роберто  из-за  того,  что  это,  единственное  в  Италии,  произведение  ивановского  художника  эпохи  возрождения  погибло  вместе  с  полотнами  Веронезе  и  Тициана  во  время  пожара  Палаццо  Дожей.  Да,  убивался.  И  убился  бы,  бедолага,  напрочь,  если  бы  не  выяснилось,  что    пожар-то  случился  в  1577г,  когда  Андрон  Полозьев  еще  учился  в  седьмом  классе  тридцатой  ивановской  школы  и  имел  твердое  3  по  рисованию.
Но  я отвлекся.  Вернемся  к  приглашению  инквизитора.  Что  послужило  к  нему  толчком,  если  газета  «Врасплох»  в  свет так  и  не  вышла?  Как  вы  думаете?  Неясно.  Хотя… Хотя,  конечно,  важен  не  формальный  повод.  Толчком  могло  послужить  что  угодно,  да  хоть  та  же  живопись.
Да,  важен  не  повод.  Просто  Андрон  сильно  выделялся  из  праздничной  венецианской  толпы.  Он  бродил  одинокий,  потерянный,  без  права  возвращения  на  родину,  без  надежды  на  встречу  со  своей  Дульсинеей.  Он  заходил  в  храмы,  он  пытался  молиться,  но…Но  на  алтарных  полотнах  младенцы  играли  в  свои  детские  игры  с  цветочками,  козлятами,  щеглятами,  мадонны  любовались  на  эту  игру,  разнообразные  женщины  и  мужчины  стояли  вокруг  младенца,  и  умилялись,  и  делали  ему  «козу»,  и,  вообще,  все  были  заняты,  все  при  деле.  Да,  в  мире  сем  всегда  найдется  масса  дел!  До  Андрона  ли  было  им  всем,  с  его  любовью,  с  его  болью?  И  молитва  не  шла  с  его  уст.  И,  полюбовавшись  на  полотна,  он  покидал  храмы.
И  кардинал  Люка  отметил  это.  И  на  допросе  в  инквизиции  повел  речь  именно  с  неё,  с  живописи.
И  Андрон  прямо  ему  заявил,  без  обиняков,  что  живопись  Веронезе  ему  нравится.  И  что  стены  она  замечательно  украшает.  Много  лучше,  чем  следы  жирной  сажи.
-Ах,  лучше!  -  и  вот  так  разговор  подошел  к  любимой  теме  кардинала  Люки,  сами  понимаете  к  какой.
-Так,  так,  так!  -  заговорил  он,  ласково  улыбаясь  -  Так,  выходит,  ты,  Андрюша,  считаешь,  что  не  надо  сжигать  на  кострах  врагов  Божиих?
-Да   кто  же  может  быть  врагом  тому,  кто  «творец  небу  и  земли,  видимым  же  всем  и  невидимым»?  Мы  ж  все  в  руце  Его.  Даже  дьявол,  и  тот  враг  не  Ему,  а  роду  человеческому.
-Но-но!  -  стукнул  жезлом  об  пол  кардинал  Люка  -  Разговорчики  в  строю!  -  (Чувствовалось,  что  начинал  он  служить,  так  сказать,  Богу  рядовым  в  тевтонском  монашеском  ордене)  - Смирно!  Ясно,  что  я  говорю  о  врагах  Христа!
-Да  Христос-то,  ох  ты  Господи,  «единосущен  Отцу,  им  же  вся  быша».  Али  вы,  ваше  преосвяшенство,  символа  веры  не  знаете?  Так  что,  опять  же,  какие  у  него  враги?
-Враги  христиан!
-Вот  тут  да.  Тут,  что  и  говорить.  Тут,  Господи  прости,  тяжело.  Тут  нам  их,  врагов-то  наших,  любить  велено.  А  мы?  Какие  мы  христиане?  Мы  и  тех-то,  кто  нас  любит,  любить  толком  не  умеем,  а  уж  врагов-то…
Кардинал  Люка  просто  позеленел  от  злости.
-Зеленуха.  -  резонно  подумал  начинающий  доктор  -  Заболевание,  по-моему,  еще  не  известное  науке.
-Любить?  -   возопил  кардинал  Люка  -  Кого?!  Этих  христопродавцев?  Этих  жадных  богатеев?  Этих  Берестовских,  Утинских  и   прочих  Шейлоков?  Ненавижу!
-Ну,  это  ясно.  Это  понятно.  Это  само  собой.  У  вас  тут,  на  западе,  общество  потребления,  сад,  как  говорится,  земных  наслаждений.  Ну,  а  когда  земные  наслаждения  в  цене,  тогда  сколько  ж  на  них  денег  нужно!  Прорву.  И  тут,  главное,  урвать.  А  шейлоки  по  этой  части  великого  ума  люди,  прости  Господи.  И  тут,  уж,  какая  к  ним  любовь?  Ой,  да,  когда  земные  наслаждения  в  цене,  тогда  уже  не  до  любви.  Хотя… Хотя,  вот  поди  ж  ты,  полюбил  венецианец  Лоренцо  дочь  Шейлока  Джессику.  А  Джессика  полюбила  Лоренцо.  И  что  им   до  земных   богатств?  Посадил  он  её  на  коня  и… Э-ге-гей!  Куда?  Да  как  куда?  Креститься  и  венчаться,  ясное  дело.  А  вы?  Священник,  а  прямо  Завистников  какой-то,  честное  слово.  Всех  мыслей,  что  про  чужие  богатства.  Ах,  Джессика,  чистая  душа!
-Не  может!  -  взревел  кардинал  Люка  нечеловеческим  голосом  - Богохульник!   Не  может  быть  чистая  душа  у  еврейки!
-Поосторожней  на  поворотах,  падре.  А  то, чего  доброго,  услышат  вас  ваши  братаны-кардиналы,  и  как  бы  для  вас  беды  не  вышло.  Ведь  Матерь  Божия,  Дева  Мария,  еврейкой  была,  в  иудаизме  воспитанной. А,  вот  поди  ж  ты, «Чистейшая!»,    «Честнейшая  херувим  и  славнейшая  без  сравнения  серафим»!  Так  что  кто  же  из  нас  богохульник-то  получается?
Явственно  запахло  жареным  -  жирной  сажей  и  тому  подобными  прелестями.  Кардинал  Люка  так  сильно  побледнел,  что…
-Резкий  сосудистый  спазм  и  гипертонический  криз.  -  подумал  начинающий  доктор  -  Как  бы  его  преосвященство, того,  инсульт  не  тюкнул. -  а  в  слух  добавил  -   Коньяк  есть?
Кардинал  кивнул.
Естественно,  как  не  быть.
Андрон  налил  ему  и  себе  по  стакану,  они  коньяк  залпом  выпили  и  рукавами  занюхали.  Лицо  у  кардинала  порозовело,  и  на  душе  у  доктора  полегчало.
-Эх,  да!  -  говорил,  обнимая  Андрона  за  плечи,  заплечных  дел  мастер   -   А  я  ведь  тебя  хотел  того,  на  костре… Ну,  натурально.  А  гляжу – хрена  с  два,  руки  коротки.  Гляжу,  как  бы  ты  меня  самого…
-Ну  и  дурак.  -  резонно  заметил  Андрон.
-И  откуда  ты  такой  взялся?  И  чего  ты  так  вот  всех?  Всех-то  тебе  жалко,  всех-то  ты  любишь.
-Взялся  я  из  России.  А  жалко… Жалко  мне  тебя.  Вот  после  стакана  хороший  ты  мужик,  а   трезвый… Да,  братцы-католики,  надраться  бы  вам  всем  как  следует.  А  то  всё-то  у  вас  тут  четко.  Всё  по  уму.  Все  по  закону.  Авторитет  папы  и  всякое  такое.  Но  там,  где  ум,  где  закон,  где  авторитет,  там,  значится,  и  принуждение.  Насилие,  другими  словами.  Вот  вы  и  насильничаете  почем  зря. А  Бог… А  Бог – это   любовь.  А  любовь  -  это  свобода.  И  законов  всех  она  сильней.   
-Милый  ты  мой!  -  встал  на  колени  перед  спасшим  его  от  ишемического  инсульта  доктором  высокопоставленный  пациент  -  Милый  ты  мой,  уезжай  ты  от  нас  подальше.  Ведь  да  за  такие-то  речи  мне  тебя,  и  в  правду,  сжечь  придется.  Я  ж  человек  подневольный.  Надо  мною  папа.  А  у  меня  мама.  Старушка.  А  я  тебя  полюбил,  братишка  мой  во  Христе.  Так  что  уезжай  ты  от  нас,  пожалуйста,  к  чертовой  матери!
И  протянул  Андрюше  билет  на  ближайшую  каравеллу,  отплывавшую  к  берегам  венецианской  колонии - острову  Криту.
Вот  он,  этот  билет. 
Но…
Но  о  билете  потом.  Перед  ним  в  манускрипте  подклеен  рисунок: «Святой  Андрей  Первозванный»  с  надписью: «Моему  спасителю  на  добрую  память.  Паоло».
 Ветер  раздувал  паруса  каравеллы,  Андрон  стоял  на  палубе,  держал  в  руках  рисунок  Веронезе  и  думал  о  чем-то.  Или  о  ком-то.  О  Паоло?  О  Шекспире?  О  кардинале  Люке?  О  Святом  Андрее?
-О,  Дульсинея  Касторская!  -  думал  он  -    Какое   чудо  природы  человек!  Как  рассуждает!  С  какими  безграничными  способностями!  Своими  поступками,  порой,  как  близок  к  ангелам!  Почти  равен  Богу  разумением!  Краса  вселенной!  Венец  всего  живущего!  А  без  любви… Без  любви  он  всего  лишь  квинтэссенция  праха.
Каравелла  увозила  Андрона  все  дальше  от  его  Дульсинеи.
Что  могло  утешить  его?  Бочонок  кьянти,  стоящий  на  палубе?  Временная  мера,  паллиатив.  Страдания  души  Андрон  решил  лечить  всерьез,  научными  методами  -  изучением  «Канона  врачебной  науки»  Авиценны,  или  Абу  Али  ибн  Синны,  если  уж  быть  абсолютно  точным.  Он  уже  заканчивал  изучение  пятого  тома,  и  корабль  уже  приближался  к  Криту…
Но  билет  до  Крита  из  полозьевского  свода… Этот  билет  насквозь  пробит  пиратской  стрелой.
-Аллах  акбар!  -  раздалось  вдруг  среди  полного  штиля,  и  венецианский  корабль  был  взят  арабскими  пиратами  на  абордаж.
Завязалась  кровавая  битва.  Мордобой  был  ужасный,  и  исход  его  был  неясен.  И  тут  пиратский  капитан,  знаменитый  полевой  командир,  бригадный  генералиссимус  Ибн  Саид  подскочил  к  пороховой  бочке  и  выхватил  лимонку:
-Прощайтесь  с  жизнью,  неверные!
А  чё  ему?  Он  ведь  может  рвануть,  как  нечего  делать.  И,  согласно  поверию,  вместе  со  всею  своею  пиратской  шарашкой  отправится  в  арабский  рай.  Еще  бы!  -  столько  неверных  угробить,  не  богоугодное  ли  дело?
И  всё  замерло  и  затихло.  И  Ибн  Саид  осмотрел  собравшихся.  И  улыбнулся   мужественно.  И  замахнулся.  И…
И  прострелило  его.  Насквозь.
Лихой  пират  побледнел.  Замер  неподвижно  с  лимонкой  в  поднятой  руке. Лимонка  выпала  из  ослабевших  пальцев.  За  борт.  И  утонула.
Экспедиция  Жака  Ива  Кусто  пыталась  впоследствии  отыскать  знаменитую  лимонку  на  дне  Средиземного  моря.  Тщетно.
-Кто  стрелял?!  -  закричали  вдруг  все  в  один  голос.
А  старый  пират  стоял,  простреленный  радикулитом,  и  ничего  не  мог  ответить.
И  тут  из-за  бочки  кьянти,  чуть  пошатываясь,  от  качки,  вышел,  дочитавший,  наконец,  пятый  том  «Канона»  Авиценны,  Андрон,  подошел  к  Ибн  Саиду  и  легким  движением  руки  вправил  ему  съехавший  позвонок.
О!
-О!  -  воскликнул  матерый  пират  с  облегчением  -  Ты  великий  целитель!  Ты  спаситель  мой!  Проси.  Проси,  чего  хочешь.  Золота?  Изумрудов?  Сапфиров?  Чего?
-Чего  я  хочу?  Хочу   стать  человеком.  -  ответил  Андрон.
Ответил,  и  румянец  смущения  залил  его  лицо,  как  будто  он  сказал  то,  чего  не  следовало  говорить  вслух.
-Что  значит  «стать  человеком»?  Разве  ты  не  человек?  -  воскликнул  Ибн  Саид.
Ну,  как  было  объяснить  магометанину,  кто  есть  Человек?  Как?  Если  его  Бог,  как  бы  это  выразиться  поточнее,  некоторым  образом  без-человечен.
Вот  так,  за  тихой  игрой  да  за  мирной  беседой  Андрон  и  промахнул  свою  остановку.  Крит  остался  далеко  позади,  и  корабль  с  ходу  причалил  к  берегу,  где-то  в  районе  нынешней  Сирии.  Там  благодарные  венецианские  матросы  со  слезами  простились  с  Андроном  и  отправились  в  обратный  путь,  а   Ибн  Саид  в  сопровождении  своих  пиратов  отвез  Андрюшу,  как  великого  целителя,  ко  двору  персидского  шаха.
В  Британском  музее  хранится  миниатюра  иранского  художника   XVIв.  Ризы  й  Аббаси  «Портрет  мужчины  в  меховой  шапке».  Миниатюра  эта  давно  уже  вызывает  пристальный  интерес  у  искусствоведов.  На  ней  изображен  мужчина  с  густыми  усами,  в  старой  цигейковой  шапке-ушанке  с  отогнутым  левым  ухом,  в  роскошном  овчинном  тулупе  белого  цвета  и  в  валенках  с  калошами.  Что,  конечно,  несколько  странно.  Несколько  странно  для  средней  полосы  Ирана  с его  субтропическим  климатом.
Странно?  А  вот  лично  я  не  нахожу  в  этом  ничего  странного. Да,  если  хотите  знать,  Андрон   так  любил  свой  тулуп,  свою  фамильную  шапку,  что  никаким  арабским  пиратам  у  него  их  было  не  отнять.  Ишь,  чего  захотели!
И   так,  значит,  арабский  мир.  Выяснить,  сколько  лет  провел  в  нем  Андрон,  не  представляется  возможным,  ибо  на  следующем  листе  манускрипта  большими  буквами  выведено: «Омар  Хайям»,  и  весь  лист,  как  и  десятка  два  последующих,  залит  красным  вином.  Записи  на  этих  листах  не  читаемы.
И  вдруг -  чистый  от  вина  лист!  И  на  нем   два  рубаи  великого  Хайяма:
                «Я  познание  сделал  своим  ремеслом,
                Я  знаком  с  высшей  правдой  и  низменным  злом,
                Все  тугие  узлы  я  распутал  на  свете,
                Кроме  смерти,  завязанной  мертвым  узлом».
И  под  этим  четверостишием  -  засохшие  соленые  капли.
И  кто  это  выдумал,  будто  слезы  у  нас,  в  России,  солонее, чем  в  Англии   или  на  Ближнем  Востоке?
Эх,  да,  глядя  на  все  эти,  залитые  виноградным  вином  листы,  невольно  задашься  вопросом  о  том,  что  творилось  в  душе  Андрона  в  те  долгие  годы?  Бог  знает.  Чужие  края.  Далекая  родина.  Далекая  Дульсинея.  Врачебная  практика:  больные – мусульмане,  которых  он  любит  и  лечит,  и  хочет  вылечить,  но  которые  выздоравливают,  увы,  далеко  не  всегда…  Да,  видать,  надорвалось  что-то  в  душе  Андрона.  Пусто  ему  было.  Одиноко.  Вот  он,  по  старинному  русскому  обычаю  да  по  слабости  человеческой,  и  загудел.  Вместе  с  Хайямом.  Но  именно  у  него,  у  Хайяма  и  нашел  он  второе  рубаи:
                «В  Божий   храм  не  пускайте  меня  на  порог,
                Я  безбожник,  таким  сотворил  меня    Бог,
                Я  подобен  блуднице,  чье  имя  порок,
                Рады  б  грешники  в  рай,  да  не  знают  дорог».
Нашел,  вспыхнул,  или  побледнел,  в  зобу  у  него  дыхание  сперло… 
И,  чуть  ниже,  короткая  приписка:
                Господи,  помилуй   мя,  грешнаго!
И  дальше,  один  за  другим,  густо  исписанные  листы  -  рецепты  микстур  и  мазей,  выписки  из  историй  болезни,  всевозможные  анализы  и  всякие  прочие  энцефалограммы.  И  ни  капли  алкоголя! 
Завязал.  Да,  завязал  Андрон.  Мертвым  узлом  завязал.
А  кроме  надписей, на  листах  -  рисунки:  селения,  поля,  горы,  пустыни,  птицы,  звери   -  целый  мир!  И… Люди,  люди,  люди…
Как  прекрасно,  неправда  ли?  Как  прекрасен  этот  мир  на  трезвую  голову.  О,  как  прекрасен!  Посмотрите  хоть  вот  этот  лист,  созданный  Андроном  как  бы  в  манере  Рериха.  А? «Гималаи».  Каково?  Великолепно!   У  подножия  синей  горы  белая  статуя  -  сидящий  со  скрещенными  ногами  слоноголовый  бог  Ганеша.  Красота!  И  подпись  под  статуей: «му-му».  Да,  двойное  «му»  -  двойное  китайское  отрицание.  Вот  так  вот  Андрон  и  красоту  показал  и  отношение  свое  к  индуизму  определил.
Да,  и  так,  значит,  добрался  он  до  Индии.
И  понравилась  ему  Индия.  Ничуть  не  меньше,  чем  Англия.  Или  Италия.  Или  Персия.  И  очень  понравились  ему  люди.  И  очень  понравился  ему  Будда,  живший  за  пять  веков  до  Рождества  Христова.  Да,  понравился.  Понравился  ему  человек,  бывший  царским  сыном  и  не  бывший  жлобом,  и  отбросивший  земные  сокровища,  и  отказавшийся  от  земных  наслаждений,  чтобы  обрести  покой  и  войти  в  гармонию  с  миром,  и  избавиться  от  страха  смерти.  Молодец,  что  и  говорить.  Не  ненавидел,  не  убивал,  не  жег  на  кострах.  Ходил  себе,  улыбался,  а  потом,  бывало,  сядет  в  позу  лотоса,  глаза  закроет,  и  тебе  хоть  трава  не  расти.  Ну,  за  пять  веков  до  Рождества  Христова  это  и  понятно.  В  общем,  хороший  человек,  что  и  говорить.
Но  вот  прошло  множество  веков  после  Рождества… И  однажды  послушал,  значит,  Андрон  беседу  с  учениками  одного  просветленного  буддийского  учителя,  Раджниш  его  имя,  по  прозвищу  Ошо. 
И  понравился  ему  Ошо  -  умный,  славный,  веселый.  Только…
Только,  помнится,  когда  Андрон  был  в  Венеции,  ух,  как  итальянцы  восхищались  древними  римлянами!  А  у  него,  у  Андрона,  эти  римляне  вызывали  не  восхищение,  а…  А  жалость.  Сострадание,  если  уж  быть  абсолютно  точным.  Так  вот,  такое  же  точно  чувство  испытывал  он  и  к  Раджнишу.
-Радуйтесь!  -  учил  Ошо.
Так  это  уж  Андрон  там,  в  Италии,  у  древних  -  у  Эпикура  да  его  последователя  Тита   Лукреция  Кара,  читал.  И  жалко  ему  было  всех  их,  древних.  Ведь  радоваться  им,  древним,  было  особенно-то  не о  чем.  Ну,  вкусно  поели,  ну,  хмельно  попили,  ну,  перед  людьми  покрасовались,  ну,  сексом  позанимались  и  баста!  И  старость.  И  дряхлость.  И  холмик   могильный.  А  потом   и  от  него  ни  следа,  и  на  его  месте  только  пыльный  лопух  да  навозная  куча.
-Радуйтесь!  -  учил  Ошо  -  И  забудете  страх.  Страх  смерти.  И  проживете  долгую,  безмятежную  жизнь.  Покойную.  Покой!!!
«Покой»,  «покойник»,  «по  кой?»  -  что-то  в  этих  словах  есть  общее,  неправда  ли?
-А  потом  нирвана.  И  тебя  нет.  И  есть  блаженство.  И  всё.  И  больше  ничего.
-И  больше  ничего?  Господи,  какая  тоска!  -  пожалел  Раджниша  и  его  учеников  Андрон  -  Радуйтесь!  Конечно,  радуйтесь!  Ибо  приблизилось  Царствие  Небесное.  Вот-  вот,  при  дверях.  И  любовь!..
Раджниш  посмотрел  на  него  спокойно.  Улыбнулся  эдак,  значит,  снисходительно.  Сел  в  позу  лотоса.  И  отъехал.  Туда.  В  никуда.  Растворился,  так  сказать.  В  блаженстве.
Жалко.
Жалко  было  Андрюше  людей.  Какие  они  в  Индии  замечательные!  Какие  храмы  и  дворцы  построили!  Какую  полезную  гимнастику…  Эту… Как  её?  Да!  Хатха-йогу  придумали.  Какую  кама-сутру,  ёш  твою  на  лево,  забубенили,  хоть  стой,  хоть  падай.  А  не  знают.  Не  знают,  что  от  человека  не  покой  требуется.  Нет,  не  покой.
И  двинулся  Андрон  дальше.  И  оказался  в  Китае  -  попал  в  него  через  Яшмовые  Ворота.
И  понравилась  ему  Поднебесная.  Нет,  понравилась  не  множеством  разноцветных  флажков  у  дверей  трактиров.  И,  даже,  не  красотой  пагод  и  парков.  Понравилась  суть  её  -   стремление  к  совершенству.  Духовному  и  физическому. И  просто  поразило  его  совершенство  монахов  монастыря  Шао – Линь
Да,  вот  это  монахи,  что  и  говорить.  Само,  прямо–таки,  совершенство  и  есть  Они  ж  - хряк!  -  и  ребром  ладони  Великую   Китайскую  Стену  насквозь  прошибали.  Ну,  совершенно!  Точно!  После  их   тренировок  эта  Великая  Китайская  была  вся  в  дырах,  как  от  моли.   Жуть!  А  еще,  говорят,  они  и  головой  точно  так  же…  Ну,  то  есть,  насквозь… Правда  Андрон  сам  этого  не  видел.  Но  искренне  верил.  А  чё?  Человеческая  голова  способна  на  многое.
Понравился  ему  и  великий  китайский  мудрец  Лао  Цзы,  живший  за  пять  веков  до  Рождества  Христова.  Его  изображения  -  скульптурки  да  рисунки  -  попадались  Андрону  на  каждом  китайском  углу.  И  в  полозьевском  своде  есть  подобный  рисунок  -  старичок, верхом  на  буйволе.  Да,  это  он,  Лао  Цзы,  человек,  прозревавший  гармонию  вечности  в  цветке  и  в  сломанной  ветке,  и  в  облаках,  и  в  горном  ручье,  и  в  дуновении  ветерка,  и  в  кваканье  лягушки… Во  всем.
Да,  сразу  видно,  молодец  старичок.  Такой  не  возненавидит,  не  ударит,  не  прикажет  сжечь  на  костре.  Такой  мухи  не  обидит  и  лишней  травинки  не  пригнет.  Такой  сядет  на  буйвола  и  покинет  страну  через  заставу  Хань.  Уедет  куда-то  туда,  на  пустынный,  безлюдный  запад,  растворится  в  неведомых  далях,  в  гармонии  с  миром.  А  вы  тут,  дураки,  оставайтесь  и  живите,  как  знаете.
Существует  рассказ  о  том,  как  однажды  какой-то  человек  напросился  с  Лао  Цзы  в  его  ежедневную  прогулку  к  вершине  горы.  И   Лао  Цзы  кивнул.  И  они  пошли.  И,  пока  поднимались  в  гору,   вдруг  словно  открылись  глаза  у  того  человека,  и  словно  прозрел  он,  и  мир  для  него  вдруг  стал  иным,  и  вечность…
-Как  красиво!  -  воскликнул  он  невольно.
Тут  Лао  Цзы  развернулся.  И  пошли  они  вниз.
-Больше  не  приходи  -  сказал  великий  мудрец  тому  человеку,  когда  они  спустились  к  подножию.
-Почему?
-Много  говоришь.
Такова  легенда.
-Н-да,  и  вся  любовь   -  подумал  Андрон  -  Вычеркнул,  значит,  великий  мудрец  мужичка  из  гармонии  и  из  вечности.  Что  б  не  мешался.
Подумал  и  замотал  головой,  и,  вроде  бы,  как  бы  застонал:
-Му-му!
Нет,  никого  не  мог  он  вычеркнуть  из  своей  жизни.  Никого.  Ни  одноклассников  из  тридцатой  ивановской  школы,  ни  друга  юности – Шекспира,  ни  дивного  художника  Паоло  Веронезе,  ни  жлоба-Шейлока,  ни  ангельски  чистую  дочь  его  Джессику,  ни  несчастного  кардинала  Люка,  ни  отважных  венецианских  матросов,  ни  бесстрашного  полевого  командира,  бригадного  генералиссимуса  Ибн  Саида,  ни  гуляку  Хайяма,  ни,  отказавшегося  от  земной  власти,  Будду,  ни  весельчака  Раджниша,  ни  самого  Лао  Цзы.
-Прости  меня,  Господи!  -  повторял  он  -  Прости  за  то,  что  я  так  слаб.  Что  не  открылась  им  через  меня  Истина  -  Ты  приходил  в  мир  за  тем,  чтобы  все  любили  друг  друга.  Любили  так,  как  любишь  нас  Ты.  И  когда  будет  так,  не  будет  смерти.  Прости  меня,  Господи!  Я  не  сумел.  Прости  меня.
Хотя…   Хотя,  может  быть,  он  был  и  не  прав.  Может  быть,   кому-нибудь  что-нибудь  и  открылось,  кто  знает?  Открылось,  когда  Андрон,  по  первому  зову,  входил  в  чумные  бараки,  в  лепрозории,  в  холерные  лагеря.  Открылось,  когда  другие  врачи  предоставляли  справки,  в  которых  черным  по  белому  было  написано,  что  сами  они  страдают  такой  страшной  заразной  патологией,  что  их  к  чумным  да  прокаженным  просто подпускать  опасно.  Нет,  Андрон  не  предоставлял  таких  справок.  И  вовсе  не  потому,  что  не  умел  писать.  Нет,  вовсе  не  потому.  Совесть,  знаете  ли.  Со-весть,  как  писалось  прежде  на  православной  Руси.  Со-весть.
«Дзен-дао,   дзен-дао,  дзен-дао»  -  звенели  колокольчики  на  крышах  китайских  пагод,  а  Андрону  вспоминались  то  скорбные,  мерные  удары  колокола  страстной  недели,  то  радостные  пасхальные  перезвоны. 
И  вот  сквозь  звон  колокольчиков  возле  храма  Счастливых  Предзнаменований  вдруг  долетели  до  его  слуха,  читаемые  кем-то  вслух,  строки  великого  китайского  поэта  Ду  Фу:
                «Забили  барабаны,  и  поспешно
                Стих  птичий  хор  у  городского  рва.
                Я  вспомнил  пир,  когда  по  лютне  нежной
                Атласные  скользили  рукава».
И  вспомнил  Андрон  прерасную  К.Тейт  и  лондонский  вечер,  и  звездное  небо,  и  музыку  сфер,  и  вспомнил  он  Родину,  и  храм  Покрова  на  Нерли,  в  котором  помолился,  едучи  из  Иванова  в  Москву,  и  его  любовь  слила  их  вместе  -  и  Дульсинею  и  этот  храм,  и  понял  Андрон,  что,  не  смотря  ни  на  какие  опасности,  вернет  он  себе  и  свою  возлюбленную,  и  свою  Россию.
Он  развернулся  и  зашагал  на  север.  Зашагал  твердой  походкой,  унося  из  Поднебесной  в  перекинутой  через  плечо  котомке  несколько  листов  с  рисунками,  томик  стихов  Ду  Фу  да  учебник  по  Чжень – Цзю  терапии.
-Нет,  эта  иглорефлексотерапия  хорошая  штука, -  бормотал  он  на  ходу  себе  под  нос  -  а  учение,  на  котором  она  построена,  учение  об  «ян»  и  «инь»,  мужском  и  женском,  разлитом  во  вселенной…
-Скучаете,  молодой  человек?  -  окликнула  Андрона  стоящая  возле  дороги  красавица  с  холодным  металлическим  блеском  во  взгляде.
- Экая  железная  леди  -  подумал  Андрон,  а  вслух  сказал:
-Ну,  я  уж  далеко  не  молодой.  И  денег  у  меня  нет.  И… И  я  люблю  прекрасную  Дульсинею  Касторскую.  Так  что…
В  общем,  расставил  все  точки  над  i.
Но  барышня  не  унималась.
Было  это  возле  самой  границы.  А  за  границей  корейцы  уже  побеждали  японских  завоевателей,  и  прибывшая  на  материк  с  японскими  войсками  гейша  Хатамара  Такамада   терпела  большие  убытки.  И  перебралась  на  заработки  в  Китай.  Где,  в  целях  безопасности,  выдавала  себя  за  корейку.
-Откуда  и  куда  путь  держишь,  странник? -  семеня  рядом,  спрашивала  она  Андрона.
-Из  Англии  в  Россию,  -  честно  сознался  Андрюша  -  Ездил  сватать  мисс  Гастингс  за  царя  нашего,  Ивана  Васильевича.
-Сватать!  -  вцепилась  Хатамара  в  руку  Андрюхе  железной  мужицкой  хваткой.
-Вот  те  и  единство  инь  и  ян!  -  пронеслось  у  того в  голове.
-А  золотого  запасу  у  твоего  царя  много?
Андрон  кивнул.
Тут  Хатамара  аж  затряслась  вся:
-Возьми  меня  с  собой,  к  царю. Из  меня,  знаешь,  какая  царица  получится?  Ого-го!  Воля  у  меня  железная!
Андрон  собрал  в  кулак  всю  свою  волю,  чтобы  не  вскрикнуть,  так  Хатамара  ему  руку  сдавила.
 -А  уж  умная  я!  Посмотри,  чай  на  плечах  у  меня  голова,  а  не  шишка.
Посмотрел  Андрон  повнимательнее  -  действительно,  не  шишка.  Красивая  головка.  И  сказал  успокаивающе:
-Эх,  деваха,  ничего  у  тебя  не  получится.  Ведь  у  нас  на  Руси  как?   Жена  должна  быть  покорна  мужу.  А  муж  Богу.  Так  что… Так  что  какая  уж  тебе   политика?  Сидеть  тебе  с  боярыней  Соседнедворской  на  завалинке  да  семечки  лузгать,  да  детей  нянчить,  да  мужа  поджидать.
-Ужас!  -  голосом  бригадного  генералиссимуса  гаркнула  Хатамара  Такамада  -  Домострой  какой-то!  Дикость!  Азиатчина!
-Да,  действительно  единство  ян  и  инь.  -  подумал  Андрюха  -  Причем  с  явным  перекосом  в  ян.
В  общем,  прекрасная  японка,  выдававшая  себя  за  корейку,  осталась  ни  с  чем.  Но…
Но  спустя  четыре  столетия,  дедушка  Юры  Балаганова  встретился  с  её  пра-пра-пра-правнуком  -  вот  ведь  как  тесен   мир!  -  гражданином  Корейко,  унаследовавшим  лучшие  качества  своей  пра-пра-пра-прабабки.  Ведь  только  подумать,  до  чего   ж  пробивная  была  красотка!  Добралась  таки  до  России,  надо  же.  А  чё,  есть  такие   -  с  виду  хрупкий  инь,  а  приглядишься  -  типичный  железобетонный  ян.
Но  дальше. 
Долго  ли,  коротко  ли  добирался  Андрон  до  Руси,  не  знаю,  но  знаю,  что  всю  дорогу…   Да,  всю  дорогу  он  плакал: страниц - сто  из  его  манускрипта   хоть  отжимай.
Да,  плакал.  От  жалости  и  от  стыда.
 Ему  жалко  было  людей.  Всех.  Потому  что  внутри  каждого  из  них  живет  Человек.  Но  люди  не  ведают  об  этом.  И  хоть  везде  - он  это  знал,  он  это  помнил,  он  это  видел  сам  -  свет  любви  сиял  в  человеческих  глазах  и  согревал,  и  спасал,  и  -  да,  да!  -  воскрешал,  но… Но  какова   же  тьма,  Господи!  Холод,  равнодушие,  ненависть.  Какова  тьма!
-Многомилостиве  и  всемилостиве  Боже  мой,  Господи,  Иисусе  Христе, многия  ради  любве  сшел  и  воплотился  еси,  яко  да  спасеши  всех.  Всех!  -  молился  Андрон,  и  слезы  текли  по  его  щекам.
Но…. Но  чего  же  стыдился  он? 
Чего  мог  стыдиться  этот  человек,  прошедший  путь  от  Англии  до  Кореи,  изучивший  медицину  от  Гиппократа  и  Везалия  до  Абу – Али – ибн  - Синны  и  Чжень – Цзю  терапии  и  ставший  замечательным  врачом,  и  лечивший  всех  страждущих,  без  страха  входивший  в  холерные  и  чумные  бараки,  в  зараженные  радиацией  зоны?
А?  Что?  Я  по-вашему  что-то  путаю?  Что-то  непонятное  говорю?  Так  я  ж  вас  предупреждал,  что  я  твердый  знак  не  выговариваю.  Так  что  мудрено  ли,  что  вы  меня  не  понимаете?
Так  за  что  же    ему  было  стыдно?  За  что  же?
Да  все  за  то  же.  За   то,  что,  видимо,  слишком  мала  -  считал  он  -  в нем  самом   любовь,   если  свет  её  остался  только  его  светом.  И  не  зажег  других.  Не   воспламенил.
-Россия!  Русь!  -   Повторял  беспрестанно  Андрон   и  где-то  там,  впереди,  провидел  свет  её.  Свет,  который  осияет  всех..
На  Русь  он  вышел  с  ветеранами  казачьего  войска  атамана  Ермака.  Прямо  к  Дону.  Там  поставил  храм.  И  основал  поселение.    Которое,  в  память  о  родном  городе  друга  юности-Шекспира  -  Страстфорде  на  Эйвоне,  назвал  Ростовом  на  Дону.  По-моему   правильно  сделал. 
Там,  в  Ростове, и  узнал  о  смерти  грозного царя  Ивана  да  о  бурной   политической  карьере  и  о  коротком  и  бесславном  царствовании  своего  давнего  патрона  Василия  Ивановича  Шуйского
-Sic  transit  Gloria  mundi  -скорбно  произнес  он  -  Sic  transit…
-И  что  же?  -  спросите  вы  -  Так  и  остался  себе  бывший  невозвращенец  спокойненько  жить-поживать  там,  на  Дону?  А  как  же  прекрасная  Дульсинея-то?  О  ней-то  он  подумал?
Не  только  подумал.  А  съездил  в  Англию  и  привез.  Да,  подхватил,  перекинул  через  седло  и  прощай,  туманный  Альбион.  Но…
Но  свод  документов  под  названием:  «О  второй  поездке  донского  казака  Андрона  Полозьева  в  Англию»  хранится  не  в  Иванове  под  кроватью.  А  в  архиве  министерства  иностранных  дел  под  грифом  «Секретно».  Так  что  т-с-с!  И  я  вам  об  этой  поездке ничего,  естественно,    не  расскажу.  Да  и  вы,  если  чё  узнаете,  помалкивайте.
А  с  документами  из  свода,  найденного  под  кроватью,  Семен  Полозбьев   познакомил    Стасика  и  меня,  как  ближайшего  сподвижника  по  закулисным  махинациям  с  рубильником.  Познакомил  сразу,  как  только  нашел  его.  Мы  разглядывали  рисунки,  а  Сеня  читал.  Где  по-русски,  а  где  по-иностранному.  И  сразу  же  переводил.  С  листа.  Он,  видите  ли,  закончил  тридцатую  ивановскую  школу  с  иностранным  уклоном,  а  это,  знаете  ли…
Мы  слушали  иностранные  слова  и  чувствовали,  что…  Чувствовали,  что  писавший  их  Сенин  предок  любил.  Любил  английский  язык,  потому  что  на  нем  говорили  его 
К. Тейт  и  В. Шекспир.  Он  любил  чеканную  латынь  потому,  что  на  ней  писали  Везалий  и  Сервет.  Он  любил  арабский,  потому  что  на  нам   говорил  Ибн  Синна.  Он  любил  фарси,  потому  что  это  был  язык  Хайяма.  Он  любил  русский,  потому  что…
Любил,  любил,  любил…
Сеня  читал.  А  я  думал.  Думал,  что  он    наверняка  будет  хорошим  врачом,  вроде  своего  предка  -  знающим,  внимательным,  безотказным.  И  уж  если  понадобится  врач   в  каком-нибудь  далеком  зачумленном  краю,  где-нибудь  на  речке  Припяти,  то  поедет  туда  именно  он.  Он  поедет.
А  вы,  действительно,  полагали,  что  балаганцы  в  шутку  называли  Семена  совестью  Балаганчика?  Чудаки,  какие  уж  тут  шутки.
                «Какая  мне  в  тебе  корысть,
                Коль  ты  одет  и  сыт  одним  веселым  нравом?
                Таким  не  льстят»  -
вспомнились  мне  слова  Шекспира,  сказанные  однажды  Сениному  предку.  Вспомнились  и  почему-то  показались  уместными  именно  сейчас  в  моем  повествовании.
А  потом… 
А  потом  наступила  ночь.  И  Сеня  со  Стасиком  отложили  в  сторону  потрясший  их  манускрипт.  И  сидели  молча.  И  смотрели  на  звезды.  И  вселенная  и  вечность  уже  не  казались  им  холодными  и  бесчеловечными.  И  было  им  от  этого  удивительно  радостно.  И  чего-то  до  слез  жаль.  И  почему-то  стыдно. Бог  знает  почему. 
               




                ГЛАВА  17.

И  так,  друзья  мои,  мы  с  вами  подошли  к  финалу.  А, подойдя  к  финалу,  мы  также  подошли  и   к  главному  вопросу  -  от  чего  же,  все-таки,  сгорел  медицинский  институт?  По  какой  такой  причине  полыхнул  этот  ивановский  Теотекуакан,  этот  храм  Гиппократа  и  евонного  брата  Бубнововалетова?  Кто  виновник  гибели  этого  восьмого  чуда  света?  Герострат?  Татары  Батыя?  Мальчик  с  плаката:  «Спички  детям  не  игрушка»?  Кто?
Нет  и  еще  раз  нет.  Названные  версии  добросовестными  следователями  были  отметены  сразу.  Ибо  все  они  -  нонсенс.
-Нонсенс  -  так  выразилась  одна  высококультурная  институтская  дама,  член  этого,  как  его…- ах,  да!  -  парткома,  на  обсуждении  одного  из  балаганских  выступлений,  когда,  мешая  французскую  речь  с  отборной  латынью,  аргументировала  невозможность  дальнейшего  существования  этого  шутовского  театра  в  стенах  института:  «Дальнейшее  существование  Балаганчика  в  институте – нонсенс!».
То  есть  нелепость,  по-нашему.  Глупость,  другими  словами.  А  еще  точнее  -  крышка.  Что,  по  мнению  самих  балаганцев,  было  безусловным  нонсенсом.
Кстати,  надо  заметить,  любили  члены  парткома  и  институтские  полковники  изящно  выражаться.
-Преамбулой моего  выступления  -  с  присущим  ему  нескрываемым  интеллектуализмом  начал  как-то  свою  речь  на  армейских  сборах  полковник  Трахлин -  будет  квинт,  так  сказать,  эссенция…
В  общем,  да,  куда  нам  до  полковничьего  полета.  Во  всех  смыслах.
Но  мы  с вами  отвлеклись,  а  ведь  речь-то сейчас,  собственно,  идет  о  самом  главном  -  о  пожаре.
И  так,  перечисленные  мною  версии  причин  знаменитого  пожара  -  безусловная  глупость,  абсурд  и,  не  побоюсь  этого  слова,  нонсенс.  Ведь  Герострат,  как  известно,  давно  забыт,  Батый  в  медицине  не  понимал  ни  бельмеса,  а  детей  до  16 лет  в  институт  просто  не  допускали,  ни  со  спичками,  ни  без  оных.
Расследование,  проведенное  прибывшей  из  Москвы  следственной  группой  в  составе  майора  Знамина,  капитана  Томинского  и  криминалиста  с  загадочной  фамилией  Гибрид,  остановилось  на  версии  короткого  замыкания.  Эту  же  версию  поддержал  и  Интерпол,  подключившийся    к  расследованию  по  неофициальной,  но  настойчивой  просьбе  её  величества   королевы  Елизаветы.
В  общем,  как  говорится: «Контакт?»,  «Есть  контакт!»,  «Институт?»,  «Нет  института».
Тем  не  менее,  друзья  мои,  прежде  чем  продолжить,  а,  точнее,  завершить  мое  повествование,  нам  с  вами  необходимо  провести  свое,  частное,  но  чрезвычайно  важное  расследование.  Дабы  поставить  крест.  Да  крест.  На  всех  домыслах  и  кривотолках.
Что  же  мы  имеем  с  вами,  уважаемые  товарищи,  или  -  как  вас  теперь  там?  -  леди  и  неледи?  А  имеем  мы  факты.  Вернее  два  факта  -  пожар  ивановского  медицинского института  и  бесследное  исчезновение  Стасика.  Как  известно,  от  института  остались  одни  головешки,  от  Стасика  же  не  осталось  совсем  ничего,  точно  и  не  было  никакого  Стасика  на  белом  свете.
Мистика.  Тайна.
Правда  прилетавший  недавно  в  Иваново  Карлсон,  пытался  утверждать,  будто  бы  знает  кое-что  по  этому  поводу,  ибо  во  время  предыдущего  визита  в  наш  город  жил-де  на  крыше  медицинского  института  и…
И  тут  его,  естественно,  лишили  слова.
Ведь  всему  белому  свету  известно,  что  это  ивановским  студентам  разрешалось  жить  на  крышах,  в  руинах  средневековых  замков  и  всяких  прочих  скворечниках.  А  чтоб  залетный  иностранец… В  общем,  веры  в  Карлсона  не  осталось  никакой, и  он  улетел.  Теперь  уже  навсегда.
Действительно,  как-то  надо  взрослеть,  друзья  мои,  умнеть,  мудреть  что  ли.  При  этом  в  душе  оставаясь  детьми.  А  то  мы  с  вами  то  верим  во  всякие  чужие,  самые  нелепые,  выдумки  и  гипотезы,  то  не  верим  ни  во  что,  кроме  того,  что  можно  пощупать  руками.
Вот  и  самовозгорание  института  было  объяснено  простым  коротким  замыканием.  Да,  пощупали  провода  и  все  объяснили.  Проще  говоря,  провода  связали  друг  с  другом,  а  факты  связать  не  смогли.
А  факты  -  упрямая  вещь,  как  сказал  один  древнекитайский  мудрец  одному  древнегреческому  философу.  Да,  упрямая,  подтвержу  я.  Но  связать  пожароопасные  мысли  кардинала  Луки  с  пожаром  института,  как  это  сделала  британская  «Таймс»,    все-таки  не  позволю.
Да,  действительно,  кардинал  Лука  лежал  в  7 гор. больнице  с  ожогом  голени.  Но  это  же  еще  ни  о  чем  не  говорит!
«Осуществил  кардинал  свою  заветную  мечту, устроил  грандиозное  аутодафе  -  сжег  Балаганчик  на  костерке  из  мед.  института»  -  злопыхала  буржуазная  пресса.
Какой  вздор!  С  его-то  короткими  ручками?  С  его-то,  вовсе  не  злым,  сердцем?  Ведь  нежаловать  Балаганчик  ему  просто  по  должности  было  положено,  ибо  ему  по  должности  было  положено  на  все  вопросы  ответы  знать.  А  балаганцы  со  сцены  такие  вопросы  задавали,  на  которые  ни  у  истории  духа,  ни  у  философии  души,  ни  у  научной  духовности  ответов  не  было.  Вот  он  и  горячился,  Лука. И  его  можно  понять.  Да  тут  поневоле  так  разгорячишься,  что  плюнешь  и  скажешь:  «А,  гори  оно  всё  ясным  огнем!».  Ну,  вот  Лука  однажды  с  горячностью  и  плюнул.  И  попал  себе  на  ногу.  И  обжегся.
Да  и  вообще,  о  чем  мы  говорим?  Если  быть  совершенно  точным,  Лука  лежал  в  больнице  с  ожогом   вовсе  не  сразу  после  пожара,  а  гораздо,  гораздо  позже,  когда  институт  уже  был  отстроен  заново  в  прежней  красе.  К  тому  же,  тогда  он  уже  не  был  могущественным  кардиналом,  а  был   просто  стареньким  дедушкой.  Да  и  Иваново  было  уже  не  прежним,  в нем  произошли  кардинальные  изменения  -  как-то  в  одночасье  перестали  бить  три  источника  ивановской  духовности,  с  улиц  исчезли  портреты  бородатой  и  лысой  троицы,  приказала  долго  жить  кафедра  «Дух,  Душа,  Духовность»,  исчезли  со  стен  кумачовые  транспаранты  с  крылатыми  пушкинскими  словами.   
Правда,  однажды,  на  какой-то  большой  праздник,  кажется  на  день  освобождения  России  от  Украины,  Грузии,  Литвы,  Узбекистана  и  иже  с  ними,  возле  площади  Пушкина  мелькнул  кумачовый  перл:
                « Сильна  моя  держава  -
                В  ней  счастие,  в  ней  честь  моя  и  слава»
                Пушкин.
Но… Что  и  говорить,  слова  эти,  безусловно,  написаны  Пушкиным.  Только  вот  не  припомню,  в  каком  произведении  и  каким  персонажем  они  произносятся.  Хотя  уверен,  что  произносятся  они  устами  человека  высоты  духа  необычайной  и  душевной  щедрости  удивительной.  Почему  уверен?  Потому  что  именно  такие  люди  заправляют  всем  ныне  в  нашей  стране,  вспомните  хоть  Алису  и  её  одноглазого  друга.  В  общем,  как  говорил  Пушкин,  с  присущей  ему  парадоксальностью: «Ужасный  век,  ужасные  сердца».  Comprene  vu?
Так  вот,  по  поводу  ужасных  сердец.  Это  должность  у  кардинала  Луки  была  ужасная,  а  сердце…Сердце  доброе.
 Да  и  какое  аутодафе!  Какое?  Когда  он,  старик,  даже  чайник  с  кипятком  удержать  ослабевшими  руками  не  смог,  себе  на  ногу  опрокинул.  Да,  старенький,  одряхлевший,  больной.  Да  еще  нервы  -  внук  из  собственной  квартиры  выживает.  А  ведь  какой  был  мальчик  -  мартобрятовец,  костомолец,  и  вот  поди  ж  ты…
«Из  той  пыли  получилась  эта  грязь»  -  вспомнилась  мне  вдруг  почему-то,  слышанная  от  идальго  Шуйского,  старинная  испанская  пословица. Действительно,  почему?
 Нет,  Лука,  безусловно,  отпал.  И  жалко.  Мне,  почему-то,  очень  жалко  его.  Беззащитный  старик.  Ничего  не  осталось  от  былого  грозного  вида,  от  былого  могущества, от  былой,  этой -  как  её?  -   «Великой  Идеи».  Ничего. Sic  transit… Так  что  при  чем  тут  Лука?  Дело  не  в  нем.
Баррикады,  огненные  взоры,  алые  зарницы  в  ночном  ивановском  небе  -  бушует,  бушует  пожар  балаганской  революции,  и  языки  пламени  лижут  сцену  у  самых  ног  балаганского  руководителя.  Помните?
Первый  раз.  Первый  раз  обожгло  тогда  Стасика.  Не  снаружи  обожгло, изнутри. Полыхнуло  и  выжгло  какую-то  часть  иллюзий  на  свой  счет.  Иллюзий  на  счет  своей  гениальности,  уникальности  и  всякой  прочей  хрени.  Да,  часть  хлама  сгорела,  и  освободилось  место.  Совсем  немножко  места.  Совсем  чуточку.  Но  стало  видно,  что  там,  на  этом  освободившемся  пространстве,  на  дне  души   -  что-то  светится.  Ну,  то  есть,  как  бы  пожар  балаганской  революции  то   ли  был,  то  ли  не  был,  а  искра  в  душе…
Эх,  да,  знаю  я  эти  искры.  Они  ж  ни  житья  не  дают,  ни  покоя.  Прекрасные  и  горячие.  Жгучие.  Мучительные.  И,  тем  не  менее,  именно  они  являются  признаком  жизни.  Жизни,  а  не  существования.
Искра.  Дело  в  искре.  Из  искры  возгорается  пламя.  Поначалу  она,  эта  искра,  существует  внутри  почти  незаметно.  Почти  тихо.  Так,  пожигает  слегка,  не  давая  покоя,  заставляя  разбираться  в  жизни  и  в  себе.   Но  растет,  становясь  все  ярче,  все  жгучей.  Пока,  наконец,  не  полыхнет  и  не  спалит  все.  Дотла.
-По-моему  тут  что-то  с  совестью  -  всплыли  в  ушах  Стасика  слова  Снаута  из  фильма  Тарковского  «Солярис».
И  искра  обожгла  его:
-Да,  с  совестью.  Которая  у  каждого  человека  своя.  Если  она  у  него  есть,  разумеется.  -  пронеслось  в  голове  Стасика,  и  он  вскочил  и  побежал.  Поскольку   ведь  уже  целых  три  минуты  знал  о  том,  что  беременная  Николь,  уже  не  Николе,  а  Белявкина,  поскользнулась  на  мартовском  льду  и  упала,  и  увезена  в  отделение  патологии  беременных.  Целых  три  минуты  знал  и  решал   -  бежать  ему  к  ней,  или  гордо  остаться  дома!
-Сволочь!  -  бросил   вслух  неизвестно  кому  Стасик.  И  побежал.
«Николь,  милая,  не  волнуйся,  всё  будет  в  порядке.  Вечно  твой  -  Стас»   -  написал  он  в  записке.
И  Николь  ответила  ему  на  её  обратной  стороне: «Спасибо,  Стасик».
Ну,  и  хорошо.  Ну,  и  слава  Богу.
Слава  Богу.  И  спасибо  всем  -  Пушкину,  Ахматовой,  Окуджаве… Всем.  Спасибо,  что  поддерживали  в  душе  Стасика  горение  её,  искры.
  Искра.  Все  дело  в  ней.
-Тарковский  снял  новый  фильм  -  «Сталкер».  Иди  и  посмотри.  -  однажды  велела  она  ему.
И  Стасик  пошел.  И  сидел.  И  смотрел  на  экран.  И  пытался  понять  и  почувствовать.  И  чувствовал,  что  не  понимает.  И  понимал,  что  он,  видимо,  бесчувственный  человек.  Он  видел,  что  Тарковский  говорит  с  ним  о  чем-то  важном,  о  главном,  об  истинном,  но  о  чем  именно?   Бог  весть.
И  Стасик  вышел  из  кинотеатра  со  страшной  головной  болью  и  со  злостью  на  самого  себя.  И  пошел  на  репетицию.  И  поставил  пародию: «Волкер».  И  Волкер  валился  на  колени,  и,  обхватив  голову  руками,  кричал  куда-то  туда,  в  черное  ночное  небо:
-О,  эти  Красные  Шапочки!  О,  эти  современные  Красные  Шапочки!  Они  же  ничему  не  верят!  Ничему  не  верят!  Ничему!
 Короче  говоря,  зов  раздался.  И  был  услышан.  И  искра  вспыхнула.   И  обожгла  Стасика  вопросом:  «А  сам-то  ты,  обличитель,  что  за  человек?».  Спросила  и  поставила  его  не  то  перед  зеркалом…  Не  то  перед  лицом  Истины. 
Стасик  ахнул.  В  зобу  у  него  дыхание  сперло.  Он  побледнел.  Или  покраснел.  Вернее,  вспыхнул.  Всё  залило  красным  и… И  Стасика  не  стало.
Да,  такие  они  пожароопасные,  эти  искры.  Благодаря  им  человек  однажды  может.  Может  сгореть.  От  стыда.
-А  институт?
А  при  чем  здесь  институт?  Вам  же  объяснили,  что  причина  его  возгорания  -  короткое  замыкание.  Вы  что,  не  доверяете  Интерполу?  Ну,  это  уж  совсем  маразм.
-А  великий  театр?!  -  пытаясь  продолжить  дискуссию,  воскликнете  вы.
А  великий  театр,  да,  да,  друзья  мои,  прекратил  своё  существование,  ибо  попытки  разобраться  в  жизни  и  в  самих  себе  видите  к  чему  приводят?  Разберешься  эдак  в самом  себе,  и  вдруг  окажется,  что  гордость,  да,  да,  та  самая  гордость,  друзья  мои, -  чушь  и  стыд.  Чем  гордиться-то,  прости  Господи.   Чем  гордиться,  Господи  прости.
О,  театр  моей  молодости!  И  всё  же  я  признателен  судьбе  за  то,  что  ты  был.  Потому  что  кое  в  чем,  благодаря  тебе, я  разобрался.  И  еще  потому,  что  спустя  годы,    вижу  -  чувства  добрые  мы  пробуждали  лирой.  Потому что  все-таки  Балаганчик  помнят.  По  доброму  помнят.  По  доброму.
Вот  только  Стасика… Стасика  не  помнит  никто.  И  это  естественно.  Потому  что  никакого  Стасика  никогда  не  существовало.  Да  я  думаю,  что  вы  и  сами  давно  уже  об  этом  догадались.  Ну,  можно  ли  представить  себе  на  театре  человека  с  подобными  фамилией,  именем  и  отчеством?  Нонсенс!
Конечно  же!  Конечно  же  и  имя,  и  отчество,  и  фамилия  балаганского  руководителя  вымышленные,  проще  говоря  -  псевдоним.  Который  ему  пришлось  взять  из  скромности.  Ведь  настоящее-то  его  имя… 
Нет,  просто  руки  дрожат  от  волнения,  ведь  раскрываю  чужую  тайну!
…его  настоящее  имя  -  Вовочка.  Вова.  Володя.  Владимир.  Владимир  Иванович.  Владимир  Иванович  Нимерович – Данченко. Ну,  и  как  появляться  с  такими  паспортными  данными  перед  публикой?  Поневоле  возьмешь  псевдоним.
Правда,  Стасик поначалу,  приглядел  себе  имечко  попроще  -  Питер  Брук.   Но  как  представил,  что  из  этого  псевдонима  сделают  развеселые  балаганцы…
-О,  сам  Питер  Брук!  -  воскликнут  они,  и,  естественно,  уже  через  полчаса  его  уже  никто  не  будет  именовать  иначе,  как  -   Наш  Санкт  Питербург.
Нет,  уж  пусть  будет  просто  - Стасик.
Ну  и  вот,  значит,  друзья  мои,  со  всеми  криминальными  расследованиями,  историческими  экскурсами  и  лирическими  отступлениями  мы  с  вами  и  подошли  таки,  как  это  ни  удивительно,  к  финалу,  который  внешне  будет  мало  отличаться  от  начала  оканчивающегося  повествования.
Внешне.
Хотя  лично  я  внешне  за  эти  почти  восемь  лет  изменился,   не  буду  скрывать,  очень  даже  сильно,  и  ныне трудно  узнать  в  этом  дряхлом  седовласом  летописце  того  крепенького,  живенького  старикашку,  которым  я  был,  когда  садился  за  свои  воспоминания.
Но  лирику  побоку,  переходим  к  финалу.  Парад,  алле!
И  так,  представьте  себе  проспект  Фридриха  Шиллера.  Мимо  дорических  колоннад  красильного  института,  прядильного  института  и  научной  библиотеки  имени  Тита  Лукреция  Кара,  мимо  серпастых  и  молоткастых  египетских  барельефов  Дома  Всеобщего  Просветления,  в  котором  обычно   собирались  работники  кафедр  « Дух,  Душа,  Духовность»,  и  из  которого   они   выходили,  все  повально,  такие  просветленные,    хоть  прикуривай,  мимо  заваленного  золотыми  дукатами  неработающего  фонтана,  мимо  свистящего  милиционера,  свистом  отпугивающего  зазевавшихся  ворон-ивановцев  от  здания  обкома,  сейчас  уж  не  припомню  какой,  партии…
 Да  чего  там  проспект  Фридриха  Шиллера  и  его  окрестности!  Взглянем  шире,  с  высоты  птичьего  полета!  И  увидим,  как  по  всем  улицам,  мимо  всего  сорока  сороков ивановских  прядильных  и  ткацких  фабрик,  так   удачно  превращенных  ныне  в  базары  и  бордели,  мимо   бесчисленных  портретов  бородатых  источников  и  составных  частей,  мимо  портретов  меньшого  моего  брата  -  бровастого  Маразма,  мимо  всего  этого,  канувшего  в  лету,  ивановского  великолепия  семидесятых  годов  затертого  века  быстро  шагают,  да  что там  шагают,  бегут,  мчатся  люди! 
Премьера!  В  театре  эстрадных  миниатюр  ивановского  государственного  медицинского  института  -  премьера!  И  вот  толпы  людей,  трепеща  от  волнения,  сломя  голову,  мчатся. Они  спешат.  Они  спешат  увидеть  и  услышать,  и  расхохотаться,  и  задуматься,  и  ахнуть: «А  ведь  правда!»,  и  постараться  разобраться.  Разобраться  в  жизни  и  в  самих  себе.
И  толпы  штурмуют  институтские  двери,  медицинский  Теотекуакан  раскачивается  во  все  стороны,  и  отряд  дружинников-богатырей    не  первую,   а  уже  вторую  линию  обороны  оставил,  и  женский  батальон,  под  командованием  Марьи  Денисовны,  с  боями  отступает  в  сторону  гардероба.
Да,  срывая  двери  и  сметая  заставы,  зрители  рвутся  на  балаганскую  премьеру.  И  их  не  остановить!  Как  невозможно  остановить  ход  моего  повествования. 
Да,  да.  И  хоть  в  первоаудиторском  амфитеатре  публики  уже,  как  сельдей  в  бочке,  поверьте  старому  мемуаристу,  народу  туда  набьется  еще  столько  же.
Ну  что  ж,  давайте  окинем  беглым  взглядом  тех,  кто  уже  час  назад  занял  места  в  зале.  Потные,  зажатые,  но  счастливые  (ибо  те,  кто  еще  в  зал  не  попали,  безусловно  и  бесконечно  несчастны)  они  ждут  начала. 
Ну,  вы  уже  узнали  кого-нибудь?  Да,  конечно  -  на  втором  ряду,  только  с  разных  его  концов,  они  –  Мишенька  и   Гришенька.  Как  всегда. 
И  вообще  на  первых  рядах   -  все  люди  знакомые:  члены  парткома,  комитета  костомола,  полковник  Трахлин…  Да  чего  там,  практически  весь  преподавательский  состав.  Для  Марьи  Денисовны  и  оперотряда  тоже  припасены  места. 
В  центре  зала,  на  пятом  ряду,  - видите?  -  рядом  с  красавцем  мужем  -  Николь  Белявкина.  Она  совсем  недавно  родила  мальчика,  славного  такого  мальчугана  Женю.  Интересно,  кто  укачивает  его  сейчас  там,  в  средневековых  руинах,  пока  родители  здесь  ждут  явления  Стасика  народу?
А!  Вон!  Да  вон  же!  Ну,  на  последнем  ряду!  Заметили?  Ну,  жилистый  такой  молодой  человек.  Ну?  Что  в  нем  особенного?  Да  ничего.  Кроме  пустяка  -  это  именно  он,  тот  самый    Майк  Тайсов,  который  сумел  однажды  за  несколько  секунд  сделать  до  боли  неузнаваемым  хорошо  всем   знакомое  лицо  балаганского  руководителя.  Визажист?  Скажете  тоже!  Майк  Тайсов!  Малоизвестный,  но,  все-таки  боксер.
Встретились  они,  широко известный  руководитель  и  малоизвестный  легковес,  можно  сказать,  случайно.  Свел  их  вместе  в  инквизиторском  сортире  средневекового  замка  единственный  функционирующий  унитаз. И  хотя,  как  истинный  спортсмен,  Майк  Тайсов  кефира  и  в  рот  не  брал,  но  пьян  был  ни  чуть  не  меньше  Стасика.  Так  что  у  этого  единственного  исправного  толчка  и  состоялась  их  знаменитая  беседа,  а,  точнее,  диспут,  на  тему: «Что  лучше,  быть  сильным  или  умным?»
-Просто  сильных  было  больше!  А  то  бы  умные  им  показали!  -  убежденно  утверждали  впоследствии  поклонницы  Станислава  Мейерхольдовича
Не  знаю,  не  знаю.  Откуда  у  них  такие  сведения?  Туалет-то,  все-таки,  был  мужским.
А  вон,  в  центре  и  чуть  справа,  сидит  молодой  хирург  -  Володя  Сиротушка.  Он  старше  Стасика  на  девять  лет,  а  уважения  и  любви  к  нему  у  Мейерхольдыча…  На  девять  тонн.  А  может даже  и  больше.  И,  как  это  ни  удивительно  для  Стасика,  Сиротушка  тоже  уважает  его  за  что-то.  И  даже  считает  его  своим  другом.  Странная  вроде  бы  дружба  -  такой  хирург  и  такой молокосос,  а  вот  поди  ж  ты.
Тяжело  было  Стасику  в  ту  пору.   «Николь  Белявкина»  -  правда  красиво  звучит?  И  Вова   посмотрел  на  друга,  и  разлил  по  стаканам  чистого  медицинского,  ну  они  его  и  хлопнули.  На  брудершафт.
-Что?!  Ага!  Попался!  Попался,  мемуарист  проклятый!  Что  ты  нам  все  врал  про  кефир,  подлая  твоя  душа?
Я?  Вам?  Врал?  Про  кефир?   Нет,  действительно,  я  чувствую,  что  с  маразмом  у  вас  все   в  порядке.  Да  что  такое  можно  наврать  про  кефир?  Про  этот  чудный  и  чрезвычайно  полезный  напиток?  Что?  Нет,  вы,  наверное,  пьяны,  если  пристаете  ко  мне  с  такими  нелепыми  обвинениями.  Попейте  кефиру,  протрезвитесь.
А  вот  Вова  со  Стасиком  тогда  кефиру  не  попили  и  нетрезвые  завалились  в  средневековое  общежитие.  Где  и  разминулись.  От  чего  хилый,  но  гордый  Стасик  и  оказался  один  на  один   с  малоизвестным,  но  все-таки  Тайсовым.
Ну,  кто  тут  еще?  О!  На  третьем  ряду,  видите?  Темноволосая  красавица.  Это  Марина   Бодия.  Тогда  студентка  университета  имени  Анки-пулеметчицы,  а  ныне  моя  жена.
Между  прочим,  одна  её  подруга  говорила  мне,  что  в  ней  есть  что-то  царственное.  Да?  И  вы  это  находите?  И  правильно.  Да  как  же  не  быть,  если  она  приходится  родственницей сразу  двум  царственным  особам  -  царю  Давиду,  тому  самому  обнаженному  мраморному  гиганту  с  пращёй,  перекинутой  через  плечо,  и,  уже  известной  вам,  царице  Тамаре,  той  самой,  про  которую  поэт  Лермонтов  написал,  что  она  прекрасна,  как  ангел  небесный и,  в  то  же  время,  как  демон,  коварна  и  зла.
 Нечто  подобное, недоброе,  замечу  я  в  скобках,  хотели  написать  и  Мишенька  с  Гришенькой,  но  уже  не  про  царицу  Тамару,  а  про  царя  Давида.  Хотели,  да  посмотрели  на  его  мраморные  бицепсы,  и  перо  выпало  у  них  из  рук.
А  бедную  женщину,  даже  царицу,  легко  обидеть.  Ну  откуда  Михаил  Юрьевич  взял  про  неё  такие  сведения?  С  чужих  слов,  разумеется.  И  я  даже  знаю  с  чьих.  Юрий,  сын  Андрея  Боголюбского,  первый  муж  царицы  Тамары,  во  время  бракоразводного  процесса,  сопровождавшегося  активными  боевыми  действиями,  утверждал,  что  Тамара  -  это  ефрейтор  в  юбке,  любит  командовать,  не  любит  готовить,  а,  если  уж  приготовит,  то  меню  читает,  как  приговор.  Эх,  ма!  Да  кто  же  поверит  показаниям,  данным  под  пытками?  А  ведь  бракоразводный  процесс  это  ж  пытка,  неправда  ли?  Вон,  Тамара,  небось,  тоже  утверждала,  что  Юрий  гад,  алкаш  и  сукин  сын.  Ну  и  что?  Эх,  ма. 
А  я  вот  смотрю  на  свою  жену,  на  Марину  Бодия,  дальнюю  родственницу  грузинской  царицы  и  вижу,  что  вранье  это  все.  Что  Тамара  была  замечательная  женщина  -  нежная,  ласковая,  чуткая  и  тихая.  Тишайшая!  И  при  этом,  умнейшая.  А  уж  начитанная!..  Между  прочим,  по  слухам,  она  прочитала  абсолютно  все  романы  Марининой.
-Бред!  -  скажете  вы.
-Почему  же?  -  возражу  я  вам. - Да я  сам  своими  глазами  видел  людей,  которые  тоже  прочитали  все  романы  Марининой.  А  также  Ирининой,  Дашковой  и  Машковой.
-Бред!  -  с  упорством,  достойным  лучшего  применения  воскликнете  вы  -  Не  было  в  средневековые  времена  никакой  Марининой!
Какой  ужас!  Бедная  царица  Тамара.  Как  же  она  без  её  детективов  жила-то,  несчастная?  Да,  что  и  говорить,  мрачная  штука  это  средневековье.
Но  моя  Марина  Бодия  к  детективам  совершенно  равнодушна.  Ей  бы  Пушкина,  Пастернака,  Шекспира,  Антуана  де  Сент  Экзюпери… О  чем  это  я?
Хотя,  как  это  о  чем?  Чудаки!  Да  о  высоком.  Если  не  сказать  о  высокопоставленном.  Ибо  в  Иваново  прибыла  королева  Елизавета.  Инкогнито.  Подкатила  по  тихой  в  карете  запряженной  шестеркой  вороных  к  Дому  Всеобщего  Просветления,  карету  там,  возле  памятника  Отцу  родному,  оставила,  свиту  отправила  в  дом  с  египетскими  барельефами  слушать  лекцию  о  международном  положении,  а  сама,  как  бы  между  прочим,  пошла  в  сторону  медицинского  института.  Пошла,  пошла  да  и  остановилась.  Тут  окно  на  первом  этаже  медицинского  Теотекуакана   возьми  да  откройся.  И  ап!  Две  сильные  руки  подхватили  её  величество… В  общем,  только  на  балаганском  спектакле  её  и  видели.
    Да  что  Елизавета!  Она,  чай,  частая  в  Иванове  гостья.  Но  ведь  прибыл  ещё  и  Фридрих  Барбаросса.
-Что?  Молчать!  Не  сметь!  Прекратите  издевательства!  Граждане!  Над  нами  издеваются! Караул!  Да  Фридрих  Барбаросса,  он  же,  слава  Богу,  еще  в  одиннадцатом  веке  утонул!   -  слышу  я  ваши  крики.
Слышу.  Но  ничего  поделать  не  могу.  А  могу  только  заметить,  что  ужасно  нервный  народ  пошел  в  наше  время.  Впечатлительный  излишне.  Мне  даже  страшно  подумать,  что  может  случиться  с  вами,  если  вы  услышите  хотя  бы  первые  звуки  оперы,  широко  известной  во  всем  мире  под  названием:  «Мистическая».
Подумать  страшно,  но,  тем  не  менее,  слушайте.
Тьма.  Свечи.  Мятущиеся  тени.  Страх  и  трепет.  Подземный  гром.
-Фридрих  Барбаросса,  явитесь  к  нам  -  дрожащими  от  ужаса  голосами  поет  хор  спиритов.
И  что  же?  Будьте  любезны  -  Уводь  вздулася  бурливо,  закипела,  и  на  берег,  позади  посадской  бани,  вышел  Фридрих  Барбаросса  в  чешуе,  как   жар,  горя. 
Да,  вот  так  вот.  Вот  она,  волшебная  сила  искусства.  А  вы  говорили.
Но,  продолжим.
Вышел,  значит,  весь  в  чешуе  и  всяких  прочих  ракушках,  отряхнулся  и  бегом,  бегом  к  медицинскому  институту.  А  там   -  шмыг  сквозь  стену  и  затерялся  в  толпе.
- Без  билета?
Ну  что  вы  какие,  ей  Богу?  Да  без  билетов  в  зале  две  трети  населения.  Имели  бы  хоть  уважение  к  призраку,  честное  слово.  Пожилой,  девятисотлетний  мужчина… Понимать  надо.
Да  и,  в  конце  концов,  имеет  право  знаменитый  рыцарь  полюбоваться  на  знаменитую  балаганскую  примадонну,  к  тому  же  пра-пра-пра-правнучку  героя,  который  евонного,  барбароссового,  коня  спас?  Я  думаю,  имеет.  И  будет  об  этом.
Билеты!  А  имеют  право  полюбоваться  на  балаганцев  их  родители,  родственники,  друзья,  приятели,  одноклассники,  однокурсники,  собратья  по  веселому  цеху  -  актеры  студенческого  театра  эстрадных  миниатюр  ивановского  института  «Энергии  и  социального  оптимизма»?.. Билеты!  Не  будьте  жлобами.  Тем  более,  что  тем,  у  кого  есть  билеты,  поверьте  мне,  в  зале  места  тоже  хватит.  И  тем,  у  кого  билеты  подлинные,  и  у  кого  липовые.  Благо  все  они  бесплатные,  и  благо  первая   аудитория  такая  безразмерная.
А  высокое  начальство?  Как  мы  могли  забыть  о  нем?
Благо  оно  не  забывало  о  Балаганчике.  И  вызывало  к  себе  Стасика.  И  однажды  даже  вызвало…
-В  серый  дом?!               
Не  то  что  бы…   Но  типа.  В  обком  костомола.  И  сто,  не  помню  какой  по  счету,  секретарь  обкома  - Люба  Орлова  потребовала  от  него  объяснений.
Действительно,  надо  отвечать  за  свои  слова.
И  Стасик  ответил.  Как  истинный  бегемот.  По  мадагаскарскому  гороскопу.
А,  надо  заметить,  у  мадагаскарцев  бегемоты  считаются  опасной  дичью,  в  критические  минуты  отважной  до  безрассудства.
Вот  Стасик  безрассудно  и  брякнул:
-Между  прочим,  генеральный  секретарь  партии  (только  какую  он  имел  в  виду  партию,  я  уж  сейчас  точно-то  и  не  припомню)   Иосиф  Виссарионович  (вот  только  как  была  фамилия  этого  Виссарионовича,  я,  ну  просто  напрочь,  забыл)  сказал,  что  нам  нужны  новые  Гоголи  и  Салтыковы-Щедрины.
Брякнул  и  покраснел.  А  Люба  побледнела.  А  все  присутствующие  опустили  головы  и  уставились  в  пол. 
Эдакая  получилась  гоголевская  немая  сцена.
И  Стасик  сидел  и  ждал,  что  будет  дальше.  А  дальше  было…
Был  балаганский  спектакль.  И  в  конце  его  на  сцену  поднялась  Люба  Орлова.  И  обратилась  к  залу.  И  от  имени  обкома  костомола  наградила  Балаганчик  грамотой.  «За  воспитание  молодежи  в  духе…»  Вот  только  не  помню,  какое  слово  шло  дальше.  Да  это  и  не  важно.  Важно,  что  в  Духе.  Да,  вот  именно,  в  Духе.
Ну,  вот,  собственно… Собственно,  практически  все  в  сборе.  Сквозь  общий  гул  голосов  слышен  отчетливый  баритон  Урюка  Мартанова: «Вахтангов?  Так  это  ж  я  его  открыл!».  Аврора  уводских  берегов  (если  вы  помните,  это  она  так  стрельнула  глазами  в  третьей  главе,  что  королеву  Елизавету  подхватило,  как  щепку,  и  чуть  не  грянул  международный  скандал)  Клеопатра  Васильева,  по  прозвищу  Васька,  вкратце  пересказывает  окружающим некоторые  фрагменты  слышанных  ею  от  Стасика  новых  миниатюр.  Что-то  нашептывает  на  ухо  своей  молодой  жене  Ларисе  Ивановой  Друган  Мегаполисов.  Но…
Но  вот  всё  смолкает.  Свет  гаснет.  Началось.
За  занавесом  балаганцы,  все-все,  от  художественного  руководителя  до  простого  закулисного  труженика  рубильника,  встают  в  круг,  обнявшись,  и  Стасик  благословляет  труппу.  Точнее  нет,  не  «благословляет»… Хотя  куда  уж  точнее?  И  все  занимают  свои  места.  А  Стасик,   как  и  на  каждой  премьере,  делает  шаг  вперед,  на  авансцену.
-Смешное  мигом  обратится  в  печальное,  если  только  долго  застоишься  перед  ним.  И  тогда  Бог  знает  что  может  придти  к  вам  в  голову  -  говорит  он  в  зал.
Хотя  нет.  Эти  гоголевские  слова  он,  кажется,  говорит  в  конце.  В  самом  конце.  В  самом  конце  Балаганчика. Хотя,  казалось  бы,  зачем   он  их  вообще  говорит?  И  при  чем  тут  вообще  Гоголь?  И  при  чем  тут,  извините,  Бог?
Да,  говорит  в  конце. А  в  начале  занавес  открывается.
И  лорд-канцлер  Паша  Пегов  объявляет  о  начале  представления.
Господи,  Господи,  как  давно  это  было!  Сколько  воды  утекло.  Сколько  лет  прошло  -  сто,  пятьсот,  тысяча?  Разве  это  важно?  Важно  только  то,  что  любовь  к  ним,  к  Балаганчику  и  балаганцам,  останется  во  мне  навсегда.  Любовь  и  благодарность.
«С  любовью  и  благодарностью»  -  написал  на  фотографии,  которую  подарил  каждому  из  нас,  художественный  руководитель  театра.  И  подписался.  Подписался  странно.   Почему-то  уже  не  Стасик  -  Стас.
Снимок  тот  сделан  сразу  после  очередной  премьеры.  Вот  он. 
Вот  они  все.  Все  балаганцы.  Все  счастливые. Все  усталые. Все  улыбаются.  И  стоят  обнявшись.  Обнявшись  на  фоне  Пушкина.  Настоящего  -  молодого,  веселого,  с  густыми  курчавыми  волосами,  с  бакенбардами,  с  губами,  как  бы  шепчущими:
-Друзья  мои,  прекрасен  наш  союз!
И  фотограф  щелкает.  И  птичка  вылетает.  И  так  это  и  остается  навсегда  - давняя- давняя,  крепкая-крепкая  веселая  юношеская  дружба,  вечернее,  мокрое  после  недавнего  дождя  Иваново,  фонари,  блеск  воды,  ветер  с  реки,   музыка  сфер  и  там,  совсем  уже  рядом   -  Божий  Храм.
 


                1997 – 2004 г.г.

 




 


 
 
 
 
 




 



 







 






       






















            
               


 





 


 


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.