Луи-Себастьен Мерсье. Семь-сот лет сна

                Луи - Себастьен Мерсье
                «Две тысячи четыреста сороковой год.
                Сон, которого, возможно, и не было».
            /Глава двадцать восьмая. Королевская библиотека/.
                /Микс. Литературный памятник./

                Признательность публикатору нЭта - Маргарите Р.
..........................................
Я открывал одну книгу за другой в поисках знакомых мне имен. Небо, какое опустошение! Сколько толстых томов улетучилось в дыме пожара!
- А где же прославленный Боссюэ, чьи творения в мои времена изданы были в четырнадцати томах инкварто?
- Ни одного не осталось, - ответили мне.
- Как! Этого орла, парившего столь высоко, этого гения...
- Сами посудите, что можно было из него сохранить? Да, у него был талант, но он поистине плачевно употреблял его. Мы приняли за правило слова Монтеня: «Не в том дело, кто больше знает, а в том, кто знает лучше». «Всемирная история» этого Боссюэ являла собой не более как жалкую хронологическую канву [**96], вялую и бесцветную. К тому же пространные рассуждения, сопровождавшие сей жалкий труд, были столь выспренни и столь неестественны, что нам трудно поверить, как могло это сочинение читаться в течение более пятидесяти лет.
[**96] Чтобы придать правдоподобие летоисчислению, выдумали разделение на эпохи, и на этом призрачном фундаменте возвели здание несуществующей науки. Она была полностью предоставлена самой себе. Никто не знает, к какому времени следует отнести основные преображения земного шара, и при этом хотят определить век, в котором жил такой-то король. Сами хронологические расчеты построены на множестве ошибок. Так, отсчет ведут от основания Рима, между тем как само основание его есть плод допущения или, вернее, предположения.
...............................
Среди французских поэтов я увидел Корнеля, Расина, Мольера; однако все комментарии к ним были сожжены[**97]. Я задал библиотекарю вопрос, который, должно быть, не перестанут задавать и еще в течение семи столетий:
- Кому же из них отдали бы вы предпочтение?
- Мольер нам уже не понятен, - отвечал мне тот. - Нравы, которые он изображал, ушли в прошлое. Нам кажется, что он не столько бичевал пороки, сколько смеялся над тем, что забавно, а ведь безнравственного у вас было куда больше, чем забавного[***97].
[**97] Они всегда - плод либо зависти, либо невежества. Мне внушают жалость эти комментаторы, с их усердным преклонением перед законами грамматики. Нет для великого человека более тяжкой судьбы, нежели подвергнуться при жизни или после смерти суду педантов: они заслоняют его собою. Эти злосчастные критики, бредущие от слова к слову, подобны тем подслеповатым ценителям, которые вместо того, чтобы любоваться картиной Лесюэра или Пуссена, бессмысленно разглядывают на ней каждую линию и никогда не видят всего творения в целом.
[***97] Неверно, будто, как это утверждалось в некоем похвальном слове Мольеру, человеческие слабости изжить легче, нежели пороки. Но будь это даже так, какому недугу человеческого сердца, прежде всего, требуется лечение? Неужто поэт должен стать соучастником всеобщей безнравственности и первым воспользоваться гнусными условностями, которыми лиходеи прикрывают свои злодеяния? Горе тому, кто не понимает, сколь сильное действие может произвести превосходная театральная пиеса и сколь возвышенно искусство, заставляющее все сердца биться, как одно.
.................................
у Корнеля всегда есть нравственная цель: он устремляет человека к свободе-основе всех добродетелей. Расин же, сделав слабодушными своих героев, внушает слабодушие и своим зрителям[**98.]. Если вкус - это искусство облагораживать ничтожное, то у Корнеля его было меньше, чем у Расина.
[**98.] Расин и Буало были пошлыми царедворцами, которые перед лицом монарха испытывали удивление буржуа с улицы Сен-Дени. Не так чувствовал себя Гораций, посещая Августа. Нет ничего более мелкого, нежели письма этих двух поэтов, которые себя не помнят от радости, оказавшись при дворе. Трудно выражаться более подобострастно. Расин и умер-то из-за того, что Людовик XIV, следуя через прихожую в свою спальню, недостаточно благосклонно взглянул на него.
...................................
Я не нашел ни одного из тех легковесных стихотворцев, что угождали лишь вкусам своего века и самым серьезным предметам придавали тот обманчивый блеск остроумия, который вводит в заблуждение разум[**99]: все эти причуды легко воспламеняющегося воображения оказались нестойкими, словно искорки, которые чем легче вспыхивают, тем скорее гаснут. Все эти сочинители романов, исторических ли, моральных или политических, у которых отдельные истины лишь случайно соседствуют друг с другом и которые неспособны были связать эти истины между собой, чтобы подтвердить их; и те сочинители, что никогда не рассматривали предмета под разными углами зрения, во всех его взаимных связях; и те, наконец, что, введенные в заблуждение предвзятой идеей, ничего не видели, кроме нее, и руководствовались одной ею, - словом, все эти писатели, сбитые с толку своим талантом или отсутствием оного, исчезли или легли под нож здравомыслящей критики, который перестал быть здесь вредоносным орудием. [***99]
[**99] Когда Геркулес в храме Венеры узрел статую Адониса, ее возлюбленного, он вскричал: «Нет в тебе ничего божественного!» К скольким блестящим, тонким, замысловатым, изысканным произведениям могут быть применены эти слова!
[***99] Надобно, чтобы какой-либо здравомыслящий человек составил основательный, хорошо обдуманный каталог лучших книг во всех областях, указав, каким образом, и в каком порядке их следует читать, и присовокупил сюда и собственные свои замечания о них. А в отношении других книг отметил те фрагменты, кои более всего пригодны для того, чтобы заставить людей мыслить.
................................
Вдруг попался мне томик Вольтера.
- О небо! - вскричал я. - Каким же он стал тоненьким! А где же двадцать шесть томов in folio, вышедшие из-под его блестящего, его неиссякавшего пера? Как удивлен, был бы сей прославленный писатель, когда бы вернулся в этот мир!
- Нам пришлось сжечь изрядную часть того, что было им написано, - услышал я в ответ. - Вам ведь известно, что этот превосходный талант весьма и весьма подвержен был человеческим слабостям. Он торопился излагать свои мысли, не давая им времени созреть. Спокойному выяснению истины он предпочитал дерзкие выходки. Поэтому мысли его редко бывали глубокими. Он был подобен быстрой ласточке, что легко и изящно касается поверхности широкой реки, на лету утоляя жажду: вдохновение свое он подчинил своему уму. Нельзя отказать ему в главной, самой благородной и самой великой из добродетелей - в любви к человечеству. Он пламенно боролся за интересы человека. Он ненавидел, он клеймил всякого рода гонителей и тиранов. Он возглашал с театральных подмостков разумную и трогательную мораль. Он живописал героизм в истинном его виде. Наконец, он был самым великим поэтом Франции. Мы сохранили его поэму, хоть план ее и был довольно убог, но имя Генриха IV навсегда сделает ее бессмертной. Особенно ценим мы прекрасные его трагедии, написанные с такой легкостью, таким разнообразием и такой правдивостью. Мы оставили себе те прозаические его сочинения, где он не корчит из себя шута, не грубиянит и ни над кем не глумится; именно в них он действительно оригинален[**100].
[**100] Я восхищаюсь живописцем: рисующим природу, чья кисть свободно скользит по холсту; смелую непринужденность, заставляющую музицировать красками, предпочитая той холодной буквальщине, той приверженности закону правил, которые беспрерывно напоминают мне о том, что это лишь искусство и обман. О, как великолепен писатель, который, весь отдавшись своему таланту, допускает заведомую небрежность и, резвясь, бросает там и сям не связанные между собой мысли. Кто позволяет себе иметь недостатки, которому по нраву известный ералаш, и который особенно увлекателен именно тогда, когда рушит ветхость принятых законов. Вот человек истинного вкуса: пусть наслаждаются глупцы унылой симметрией; всем тем, у кого живое воображение, любо, когда им придают еще крылья; этим-то благодетельным, будоражащим души воображением и должен завоевать себе писатель толпы читателей; подобно огненной стихии, он должен быть в постоянном движении. Однако секрет этот известен немногим; большая часть писателей работает, обливаясь потом, и прилагает тысячи усилий, чтобы достичь леденящего душу совершенства. Кто рожден подлинным писателем, тот подвижен, стремителен, искрометен, тот выше всех правил; одним движением пера он внушает читателю свою мысль и доставляет ему удовольствие. Таков Вольтер: это олень, пробегающий поля литературы, те же, кто лишь тщится подражать ему, все эти холодные копиисты, подобные Ла Г. и прочие замороженные писатели не более как жалкие черепахи.
................................
Роясь в книгах последнего шкафа, я с удовольствием обнаружил среди них несколько сочинений, некогда высоко ценившихся моей нацией: «Правовой Дух», «Естественную историю», книгу «Об уме», в которой ряд страниц сопровождался комментариями[**101].
[**101] Паук извлекает яд из той самой розы, из коей пчела берет сладкий мед; так негодяй нередко находит пищу своей порочности в той самой книге, откуда человек мудрый черпает высшую радость.
................................
Историки усерднейшим образом описывали события, случившиеся в древности и в чужих странах, старательно отворачиваясь от тех, свидетелями коих сами являлись. Точность приносилась в жертву догадке. Люди эти настолько мало отдавали себе отчет в скудости своих знаний, что некоторые из них осмеливались браться за писание всемирной истории, проявляя еще меньшую разумность, чем те добрые индусы, у которых мир держался хотя бы на четырех слонах. Словом, историю до такой степени искажали, о ней нагромождено было столько лжи и незрелых рассуждений, что с точки зрения здравого смысла в романе и то, пожалуй, больше связи, нежели в исторических сочинениях, чьи авторы словно плывут без компаса по безбрежному морю[67].
[**102] Размышляя над природой человеческого разума, приходишь к заключению, что правдивая древняя история - вещь невозможная. Труды по новой истории менее оскорбляют чувство правдоподобия, но от правдоподобия до правды нередко почти такое же расстояние, как от правды до лжи. Поэтому-то мы ничего и не узнаем из сочинений новых историков. Каждый из них приноравливает факты к собственным идеям приблизительно так же, как каждый повар на свой лад приготавливает жаркое. Приходится обедать, сообразуясь со вкусом повара; приходится читать то, что выгодно сварганить кухарке.
................................
История эта была написана в двадцатом веке. Никогда не приходилось мне читать ничего более увлекательного, поразительного, невероятного. Историк, принимая во внимание причудливость обстоятельств сего века, не опустил ни одной подробности. С каждой прочитанной страницей возрастали мое любопытство и мое удивление. Мне пришлось изменить некоторые мои представления, и я понял, что век, в котором живешь, отделен от тебя наибольшим расстоянием. Многим я был поражен, многому посмеялся; но и поплакал немало... Больше об этом я ничего не могу сказать: современные нам события подобны тем паштетам, которые можно распробовать, лишь, когда они совсем остынут[*103].
[*103] Со временем все становится явным. То, что содержалось в глубочайшей тайне, рано или поздно доходит до публики, подобно тому, как реки, в конце концов, достигают моря; наши потомки будут знать все.
................................
Луи Себастьен Мерсье «Две тысячи четыреста сороковой год. Сон, которого, возможно, и не было».
                /Редакция RSB/.


Рецензии