Была война
Иван стискивал зубы и бежал вместе с остальными. Кругом были опустошение, смерть и робкое предчувствие победы. Оно, тем не менее радостное, окрыляющее, согревало примерзающие к винтовке пальцы, и от позднего восхода до ранних сумерек третья армия давила немца, не давая ни дня на передышку, отжимая ему коченеющие пятки, а немец, неуступчивый и злой, всеми силами противился рябому генералиссимусу, не желал сдавать бескровно ни пяди украинской земли. С боями фронт отодвигался на запад день ото дня, в течение многих месяцев, и даже лютый декабрьский мороз не имел никакого значения для войны.
Раннее утро.
-Новый год скоро, - весело сказал рядовой Клюев.
-Да, - отозвался Иван. Оба улыбнулись. Клюев слегка вздрогнул: вторую неделю на фронте – он ещё не привык к виду Ивана.
Обещали, что ресницы отрастут, а вот насчёт бровей наверняка никто сказать не мог. Огненный наждак раскарябал Ивану щёки, лоб и шею, дважды сломал нос и нижнюю челюсть, на три недели ослепил и на два месяца лишил голоса. Но Иван был жив и продолжил воевать. Он был жив вопреки всему – единственный из экипажа сумевший вылезти из танка полтора года назад, – и ребята потихоньку привыкали к страшноватой улыбке на изуродованном лице.
Они с Клюевым грели котелок, растапливая снег, чтобы умыться. Их рота постепенно просыпалась, люди торопились позавтракать, поскольку в любой момент мог прийти приказ на выступление. Что сегодня намечена атака, знали все. С опушки, где остановились передовые части их дивизии, виднелся маленький посёлок, до которого было около двух километров чистого поля. Того конца горизонта только-только коснулись серые перья восхода.
Иван стянул варежки и попросил Клюева плеснуть тёплой водички, а сам с сомнением поглядел на последний мыльный осколок. Пока служил в танковых войсках, Иван привык мыть руки перед едой, ведь как из машины вылез, на пальцах и ладонях копоть, масло, а командир – молодой лейтенант, из учебки сразу в огонь, – к еде не подпустит, пока не покажешь, что вымыл. Так и приучился. В пехоте, правда, всё проще.
С его-то зрением Ивана даже сюда не хотели брать, мол, ты ж механик – в тылу пригодишься. А он им: «Какой теперь из меня механик? Я ж не вижу ни черта». «А в немца стрелять, значит, сможешь? Там целиться надо». «А немца я учую и выстрелю. На запах стрелять буду, отец обучал», - с ненавистью прорычал Иван, и госпитальная комиссия нехотя подписала разрешение.
За последние полгода зрение улучшилось. Теперь и фигурки людей стали чётче, и красные буквы на плакатах, если присмотреться, в слова складывались. Первые месяцы Иван действительно палил почти «на запах»: видит, мазок серо-чёрного – и стреляет, но с месяц назад опять мог целиться. Стало получаться фокусироваться и ловить блуждающих призраков на мушку. Пять дней назад он, например, пристрелил фрица, как по книжке: увидел, прицелился, выстрелил. Рядом с ним оцепеневший Клюев безвольно выглядывал из-за угла и не мог заставить себя поднять оружие. В той деревне мальчишка увидел первый настоящий бой и, в отличие от Ивана, прекрасно рассмотрел лицо жертвы. Не мог он выстрелить, глядя человеку в глаза, а Иван мог. И смотрел на него семнадцатилетний Клюев, плеща тёплую воду на руки, со смесью восхищения, страха и отвращения.
-Что, волос-то поди совсем не лезет? – усмехаясь, спросил Иван, перейдя к следующему этапу утренних процедур.
-Не лезет, товарищ сержант.
Иван, довольный, что уже может разглядеть растительность или отсутствие оной на лице сослуживца, вёл трофейным немецким лезвием по подбородку – единственной области на лице, где у него продолжали расти волосы. «Может, - думал он, - если так дело пойдёт, скоро и медальон разгляжу». Медальон – тоже трофей. Редкий случай, когда кое-что досталось советскому воину даже раньше повсеместного контрнаступления.
Капитан Островин с трижды простреленной грудью мужественно бился со смертью в том же госпитале, где лечил ожоги Иван, и рассказал удивительную историю о службе на Дальнем Востоке, где, оказывается, в тайне от мира бушевала шпионская война. Там он якобы входил в секретную диверсионную группу, взорвавшую японский танкер, который шёл с целым конвоем от китайских берегов. В сорок третьем диверсантов через весь необъятный Союз перебросили на запад, где все они погибли в январе, последним – сам Островин, уже в госпитале, через несколько часов после того, как подарил Ивану медальон.
Иван так и не понял из путаных историй, наполовину рассказанных в лихорадочном бреду, достался ли ему немецкий или японский трофей, но так или иначе металлический футлярчик для крохотной фотографии на серебряной цепочке стал саркофагом памяти о двух людях: широкоплечем диверсанте и Марфушке – жене Ивана. Он попросил медсестру вырезать лицо жены со старого, ещё довоенного снимка и вложить под защиту толстого стекла. С тех пор металлический овальчик всегда болтался на его груди, и можно было не опасаться, что ненадёжная фотокарточка промокнет или истлеет – нет, она будет жить и доживёт до победы, либо встретит смерть, если придётся, вместе с ним. От дождя, сырости и чужих взглядов её убережёт надёжное сухое убежище, чьё прикосновение к груди всегда приятно и всегда наполняет волей к жизни.
Вся Ванина рота знала о медальоне и о том, что после ожога и тяжёлой контузии сержант стал полуслепым, а потому фотографии на самом деле не видит. Все они знали и молчали, когда он тихонько, таясь от товарищей, ночью доставал медальон и, не открывая, разговаривал с ним – заменял этим письма, которых не мог написать. Никто из знавших о Ванином сокровище не раскрывал ему ужасающей тайны: фотокарточка давно пропала из металлического ларца. Куда она затерялась, ведал один чёрт: выскользнула ли в походе или была украдена каким-то подонком – но факт оставался фактом, и капитан роты велел держать его от Ивана в секрете.
Однажды он наверняка прозреет, думали все, и будет сильно горевать, но пока – к чему мучить человека? Пусть безбровый улыбается и спокойно спит по ночам… «Марфушка, береги себя, увидишь самолёт – сразу прячься. Да, моя родная, такие времена…», - бормотал Иван призраку жены, мысленно переносясь к родной Ладоге, к пропитавшим молодость запахам вековых боров, к островной деревушке, стёртой с лица земли ещё в сорок втором. До самой Праги Иван ничего не узнает о судьбе жены, а встретив Гришку – соседского паренька, ныне капитана Барсова, - в освобождённой столице, не поверит его рассказу о сгоревшем доме и Марфиной смерти. Будет бедняга до пятидесятого года искать её по лагерям да погостам, но ничего не отыщет.
***
Не успели поесть, по дивизии приказ: в наступление. До полудня должны взять Попельню – тот самый посёлок, что виден через поле. Немцу надо перебить сообщение между Фастовым и Казатином, после чего ударная группировка атакует последний, отбрасывая врага от жизненно-важных транспортных узлов, не давая развернуть танковые клыки для контрнаступления.
Попельни Иван не видел. Он щурился и пыхтел, утопая в метровых сугробах, подобно сотням людей впереди и позади, однако способен был различить только два цвета: чёрный и белый. Белыми были земля, снегопад и холодная шапка на небе. Чёрными пятнышками шли по правому флангу танки, огибая посёлок, чтобы ворваться по северной дороге; чёрными куполами увенчана звонница чёрной деревни, и чёрной была смерть, встретившая рядового Клюева за три часа до полудня двадцать шестого декабря.
Иван упал в снег и нюхал третий цвет, вошедший в пейзаж утреннего боя. Рядовой шёл так близко, что когда его и ещё дюжину человек прошила пулемётная очередь, то упал чуть ли не Ивану под ноги. Тёплый красный ручеёк просочился под шинель, быстро растопил снег. Мучительную молчаливую минуту люди лежали неподвижно, и пулемёт тоже молчал. В отдалении неутомимо рокотали танки, а затем раздался залп сразу трёх пушек.
Иван услыхал грохот взрыва и болезненный металлический скрип: застопорившееся колесо выскочило из вспоротой гусеницы, и пыхтящая машина, потеряв управление, остановилась посреди поля. Прячущийся от свинца в сугробе, он не видел происходящего, но знал, что исхода может быть два: либо объятый огнём изнутри танк превратится в тесный крематорий для ещё живых бойцов, либо, если пожара не случится, экипаж ещё даст бой, даже остановленный на месте. Танки открыли по обороняющимся немцам огонь. Невозможно было узнать, стреляет ли подбитая машина, но если нет, вспоминал Иван персональный ад своего экипажа, то хоть бы их смерть оказалась быстрой…
-В атаку! – заревел тем временем командир, и пехота встала.
Пулемёт застрочил незамедлительно, но целых тридцать шагов люди молча бежали, чувствуя, как их сердечные мышцы бешено отсчитывают драгоценные метры до смерти. Тридцать шагов – тридцать восемь тел. Вновь упали. Пулемёт молчит. Подбито ещё два танка, но остальные уже достигли деревни. Со стороны маленького хуторка показалось четыре «тигра». Завязался бой. Ждать подмоги против пулемётчика теперь точно не приходится.
-В атаку! – ревёт уже другая командирская глотка, и горячее Иваново сердце вновь колотится, как безумное.
Пальцы, лицо, руки, ноги – каждая твоя клеточка так драгоценна, каждый вздох так важен, каждая испитая в течение жизни капля счастья и горя – столь значительна!.. Ещё пятьдесят метров – тридцать девять тел. Иван упал обессиленный, в третий раз зарываясь в снег, стараясь не слышать стонов раненых и проклятий командира, требующего от людей наступления. Стрельба слышна уже в самой деревне: знать, наши смогли раньше обогнуть с юга и дать фрицам прикурить. На севере исторгают победоносный рёв танки; и горит молодая кожа, вскипает молодая кровь… Иван стащил варежку и провёл по ожогам на щеках. В этом его рябом лице – самая суть связи с жизнью и последний пограничный рубеж смерти. Всё рядом и всё переплетено; и лицо Марфушки в непустом медальоне, и хрипящий в агонии товарищ, и победа, и страх, и протяжный выдох огромной страны, жаждущей свободы и мести. Всё здесь, в этой секунде, всего очень много, и голова поэтому идёт кругом. Всё так сложно, но при этом до одури легко: вставай, беги и умри ради секунд, подобно нынешней. Останься в живых и победи!
И опять Иван бежал вместе с остальными, оказываясь уже в первой волне атаки. Шедшие впереди почти все полегли, а до укрытия не меньше восьмидесяти чудовищных метров, и третий по счёту офицер рвёт глотку, ведя людей на смерть. Серая шинель, шапка на голове, старые прохудившиеся варежки, зато тёплые валенки, испачканные в чужой крови, винтовка, полкисета в кармане и одна-единственная охотничья спичка, которую бы надо выменять на новый мыльный огрызок… а главное, что на груди болтается медальон и моя Марфушка, дрожащая в такт дрожащему сердцу. Вот они – последние мои мгновения, простые, трепетные, по-прежнему молчаливые и трёхцветные.
Иван оказался единственным, кто не упал, когда опять не выдержали нервы у всех остальных. Ещё четыре десятка метров и столько же тел, но Иван побежал дальше, зная, что умрёт. Однако пулемёт умолк, словно преследовать одиноко бегущего человечка ему было не так интересно, как косить безликие десятки. Через двенадцать Ваниных шагов бойцы снова поднялись и бросились за сержантом. На улицах села вовсю идёт бой, танки рвутся к заминированной церкви, где ещё два «тигра» дадут отчаянный бой на узком пятачке ярмарочной площади.
Но для Ивана всё стихло, а чернота домов вдруг перестала быть расплывающейся: вот он отличил один силуэт от другого и увидал станцию, а вот и рельсы видны, одна колея скачет под ногами, вторая, третья… На платформу выбежало двое фрицев. Вскинул винтовку, но вражеский офицер расторопнее: «вщих» - пуля пробивает шинель, но уходит в снег, проносясь чуть-чуть левее бедра. Ответные выстрелы. Одного кончает Иван, второго из-за спины подстрелил меткий капитан. Зрение ещё больше проясняется, но поверить пока невозможно. В висках пульсирует кровь, уши застилает грохот и возглас: «жив, жив, жив!..».
Но с каждым следующим шагом робкая надежда отвердевает. Всё становится чётким и контрастным, как было до ожога. Ясность неописуемая, и снег искрится в намокших глазах. Больше никаких людских пятен, по которым страшно стрелять, пока не закричат по-немецки, больше никаких тающих домов и двоящихся деревьев – картинка ожила и двигается, и Иван видит! Да чёрт бы с ним, если в последний раз в жизни, но видит же!..
Ещё выстрел проносится рядом с шеей, ответный – труп. Глаза видят абсолютно точно: немец. Люди кричат «ура!», врываются на станцию, вражеские офицеры поднимают руки, но двоих убивают раньше, чем капитан вопит «нет».
***
Укреплённый подземный бункер, откуда пулемётчик расстрелял сто тридцать человек, из них три четверти насмерть, оказался под платформой станции. Взрывать нельзя, через день-два наши поезда пойдут. Вход – узкая лазейка на одного человека через люк. Когда бой в посёлке стих, а церковь громогласно рухнула, погребая троих сапёров и тонны немецких припасов, стали решать, что же делать с последним оставшимся укреплением.
-Гранату кинуть и всего делов.
-Не заденет его граната. Пулемёт-то вон откуда торчит, а люк вон где.
-Лезть надо.
-Может, покричим – сами выйдут? Эй, фрицы, хенде-хох, выходите! Всё, капут!
-Отставить, рядовой, не до шуточек. Петров!
-Я!
-Бери автомат, гранату и лезь.
-Есть, - неуверенно откликнулся побледневший от страха рядовой. Первый бой – чудом выжил, и тут вдруг в самую пасть…
-Товарищ капитан, - вмешался Иван.
-Чего?
-Разрешите мне туда.
-Ты чего разгеройничался сегодня, Вань? Одной удачи мало? Ты это брось, второй раз может не свезти. Кабы пулемёт не заклинило или патроны бы у них не вышли, лежал бы сейчас с остальными.
-Ко мне, товарищ капитан, зрение, кажись, вернулось. Хочу проверить, как оно в темноте: работает ли.
-Вернулось? – капитан с удивлением посмотрел Ивану в глаза, словно те должны были внешне перемениться.
-Так точно.
-Ну, полезай, раз сам хочешь. Петров!
-Я!
-Дай сержант гранату свою.
-Есть!
-Вань, возьми автомат фрицевский, вдруг их там несколько забилось…
Иван осторожно пролез в бункер и остановился. Спину щекотало предчувствие: где-то рядом две, а может, три или четыре пары зрачков могут наблюдать за ним, шагающим в вязком сумраке. Но прошло несколько секунд, и к его немому ликованию глаза привыкли к темноте. Иван начал видеть окружающие предметы: стол, два стула, койку, газовую горелку на полу, но вокруг пока ни души.
Узкая полоска света виднелась в дальнем окончании бункера, орошая светом нехитрую обстановку. В щель просунут умолкший пулемёт. Выдохнув, Иван направился туда.
Непривычный немецкий автомат, как всякое оружие в минуту опасности, слился с телом. Палец блуждал по острому, чуть загнутому курку, и внутри вновь клокотала терпкая сладость единственной имеющей значение секунды. Сейчас даже отчётливее, чем снаружи, пересекая белое поле, Иван ощутил связь с медальоном. Его драгоценность словно утяжелилась и обрела голос: «Берегись», - говорила ему Марфушка, и на протяжении бесконечно долгой половины минуты Иван улыбался наперекор страху.
Наконец, он вышел к пулемётному гнезду. Сквозь прорезь между кирпичами хорошо просматривалось поле, где час назад полегло несколько десятков человек, а далее за ним виднелся лес, где утром они не успели позавтракать, а ещё дальше за лесом…
Иван оцепенел, встретив два широко распахнутых глаза. На миг он подумал, что зрение не возвращалось – что его подменила галлюцинация, поскольку то, что он увидел, не могло быть наяву. На полу в самом углу комнаты сидел Клюев. Тот самый Клюев, чью кровь Ивану ещё предстояло отмывать с шинели, с искажённым, белым, как снег, лицом, с песочного цвета волосами и васильковыми глазами, смотрел на него, раскачиваясь из стороны в сторону. Только отличие в цвете волос и глаз помогло Ивану понять, что перед ним всё же другой человек – немец, поразительно похожий на Клюева, мальчишка одних с павшим товарищем лет.
На лице солдата проступил неописуемый ужас. Он словно видел перед собой дьявола, и когда Иван сделал к нему шаг, начал вопить что-то на немецком.
-Тише ты, тише, - попытался сказать Иван примирительно, но мальчик заорал ещё исступлённее.
Сплюнув, Иван повесил на плечо автомат и вернулся к люку.
-Товарищ капитан, сюда бы переводчика и… и врача, наверное.
Оказавшись около пулемёта, капитан удивлённо присвистнул.
-Что такое?
-Да видишь, Ваня, всё работает, патронов ещё полная лента. Да он бы с такой позиции мог бы нас ещё час косить, не поперхнувшись.
-А чего ж перестал?
-Ну, спроси у него, - пожал плечами капитан.
Переводчик безуспешно пытался обратиться к немцу, а врач осмотреть, но тот принялся визжать, размахивать руками и отбиваться от любых прикосновений, бросая по сторонам совершенно безумные взгляды
-Спёкся, - заявил врач, закуривая.
-Чего орёт-то?
-Орёт, товарищ капитан, что не хотел, что больше не будет, больше не может.
-Чего не может?
-Стрелять по нам, - догадался Иван.
Он поднял с пола бинокль и посмотрел в щель. На белом поле всё ещё зияли чёрные прогалины трупов. Медики тащились по сугробам, наматывая уже второй круг, убеждаясь, что среди оставшихся нет раненых.
-Сто человек укокошил – как тут не спятить?
-Другие сколько убивают, и ничего, как с гуся вода, - ответил капитан. – Давайте уводите его.
Двое рядовых, преодолев сопротивление сумасшедшего, игнорируя его вопли, подняли немца на ноги, заломили руки и потащили к люку. Вдруг взгляд Ивана упал на маленький сверкнувший медальон на груди пленного.
-Стойте!
Он приблизился к немцу, расстегнул шинель и показал ему свой трофей. Мальчик, ничего не понимая, начал кричать в два раза громче и извиваться, страшась любого прикосновения. Тогда Иван сам приблизил свой медальон к немецкому и присмотрелся. Вблизи оказалось, что хотя по размерам они совершенно идентичны, внешние различия очевидны. На крышке немецкого был выгравирован причудливый узор ветвей и листьев, а подле тонкой резьбой нанесено латинскими буквами имя или название.
-Ух, вырывается гад, - злобно сказал один из рядовых и сильно ударил немца по затылку. Тот немного поутих, но глаза продолжали источать животный ужас и полное отсутствие мысли.
Иван раскрыл медальон немца. На одной створке была фотография женщины лет сорока – видимо, матери, а на другой… с другой на Ивана на мгновение глянули глаза Марфушки, однако, тряхнув головой, он рассмотрел, что миловидная молодая немка лишь очень отдалённо похожа на его жену.
-Вижу, - с замиранием сердца пробормотал Иван и судорожно схватился за собственный медальон. Нетерпение передало холодному металлическому саркофагу терпкое пламя предвкушения. Впервые за полтора года, впервые!..
В медальоне Ивана зияла чёрная пустота.
-Вань, ты это… - проговорил рядом с его ухом капитан, но слова потонули в густом, обволакивающем чувстве падения.
Ноги стали ватными, и он едва не опустился на пол. Столько времени, столько времени он, полуслепой, сражался, неся под сердцем металлическую пустышку, нашёптывая ей бесполезные письма, полные надежды и любви. Боль и внезапно навалившаяся усталость выдавили из Ваниной груди тяжёлый выдох.
-Фриц чёртов, - капитан разозлился и врезал мальчишке под дых. Тот, ухнув, скорчился и упал на колени.
-Что с ним будет? – тихо спросил Иван.
-Расстреляем, чего ещё-то?
Иван не стал спорить, однако наклонился и бережно снял медальон с шеи немца, затем извлёк фотографию девушки и вставил под стекло собственного.
-Вань, ты чего делаешь?
-Не знаю, - честно ответил он и вернул немцу изящную вещицу.
Наверняка, подумал он, её стащат сразу после расстрела, а может, даже раньше – и в этом нет ничего неправильного. Но по крайней мере несколько последних часов мать мальчика будет рядом с ним… А впрочем, мысли Ивана вновь отвердевали, а зрение, напротив, размывалось, и чёрт бы с тем, как фриц сдохнет. Сплюнув, он поспешил выбраться на свежий воздух.
Выйдя на дневной свет, Иван попытался взглянуть на маленькую фотокарточку, спрятанную под жёлтое стёкло, но не сумел различить лицо немки. Мир вновь расплывался, словно смоченный огненными слезами. Вновь стали призрачными, неопределёнными контуры вещей и черты лиц, одинаково серыми были немцы и наши, неразличимо-чёрными сделались винтовки и дома, в смазанную белизну обратился слипшийся с небом снег. Только кровь, разумеется, останется неизменной в войну и мир – густой, красной, согревающей… И в то же время непреложными драгоценностями, просвечивающимися сквозь смерть и даже страх, навсегда останутся любовь, надежда и мечта о мире.
Вечером Иван участвовал в расстреле нескольких немцев, среди которых был сошедший с ума рядовой, и медальон, населённый духом Марфушки, по-прежнему касался его груди.
Свидетельство о публикации №210121201659