Деревня в лицах

ДЯДЯ ВОЛОДЯ
Он был старше мамы на три года, и в детстве они очень дружили. У них были свои секреты, мама всегда отдавала ему для игры с мальчишками свои казанки (бараньи косточки). Они любили вечером, сидя на порожке вдвоем, петь – у обоих были прекрасные голоса. Дядя повзрослел рано – высокий, статный, разумный, сильный и добродушный, с прекрасным чувством юмора, он работал трактористом в колхозе. Женился тоже рано, до армии. Когда пришла повестка, у него уже родилась дочка. Со своими земляками дядя попал в артиллерию. Их полк готовился к отправке на финский фронт. В день рождения Красной Армии, 23 февраля 1940 года, новобранцы приняли присягу.
Они стояли под Львовом, когда в четыре часа утра началась бомбежка – это была война. В шесть утра солдаты уже участвовали в бою и трое суток стояли насмерть, не давая немцам продвинуться на этом участке.
Немцы не смогли пробить оборону – и обошли этот участок. Часть оказалась в окружении. Командир части, полковник Штейн, из русских немцев, объехал солдат и предупредил о слабых местах противника. Сосредоточили мощный огонь на одном из таких мест, пробили дыру и, хоть и с потерями, вышли к своим частям.
После отступлений и боев их перебросили в тыл на переформирование. До марта 42 года готовили бойцов для обороны Москвы, выдали зимнее обмундирование: валенки, полушубки, рукавицы, шапки. За это время их трижды бомбили. Часть все же доформировали под Пензой и отправили на Ленинградский фронт. Он помнил это всю жизнь: дорога через Ладогу, которую назовут «Дорогой жизни», Синявские болота, Пулковские высоты, район Урицкого, в 200 метрах от Кировского завода…
А потом началось наступление. Дядя был наводчиком. Их сутками держали на передовой. Бывало, голодные, ждут полевую кухню, приходит командир: «Кухню разбомбили». И следом опять: «Кухню разбомбили».
К первой медали – «За боевые заслуги» – он был представлен командиром артиллерии Ленинградского фронта Вороновым, когда выбивали немцев из Гатчины. Вторую награду – орден Красной Звезды – получил за уничтожение двух вражеских дотов, которые через приборы орудий выглядели маленькими безобидными пуговицами.
На фронте он писал стихи. Но не о том, как в самом начале войны его поставили на пост, а снять забыли. И стоял он целый день в полукилометре от немцев, пока, наконец, проезжавший на легковом автомобиле комиссар полка не узнал его и не приказал отходить с последней машиной. А машина не остановилась, сбив его и проволочив по дороге метров двести, и молодой капитан, наставив пистолет, приказывал разжать занемевшие на бампере пальцы, и он в отчаянии, выставив штык к лицу капитана, крикнул: «Стреляй!», как потом в кузове этой машины старшина полка кормил его тушенкой и еще какими-то вкусными вещами. Не о том были стихи, как на переформировании части дошедший до крайности молоденький земляк предлагал ему вместе застрелиться, потому что чувство постоянного голода было невыносимым. И дядя пообещал ему это, если за ночь они не раздобудут хлеба. Повар офицерской столовой, выслушав дядю, сунул им две буханки. Похожая сцена есть в повести Шолохова «Судьба человека», только там буханку делили в немецком плену, а здесь – в родной армейской части, на своей земле. Вторая буханка, припрятанная про запас в ямке под ножкой двухъярусной кровати, утром каким-то образом оказалась у майора на столе, и он, потрясая пистолетом, допытывался, откуда она, а молоденький земляк все твердил: «Купили». После приказа майора отнести хлеб в столовую он схватил буханку и, не обращая внимания на крики майора, унес на батарею. Шестнадцать человек около орудия в момент поделили ее и съели. Наказания не последовало.
И не о том писал солдат, как в разбитом, голодном Ленинграде отдал свою хлебную пайку высокой костистой старухе, сидевшей около мертвой невестки и глядевшей на покойную какими-то дикими, звериными глазами.
А писал он в деревню жене Параше о том, что победят они немцев, и он вернется. Но до возвращения было еще далеко. Полк все время посылали в прорывы, на самые горячие направления наступления. Дядя Володя получил медаль «За взятие Варшавы». Форсировали Одер. 22 апреля вошли в Берлин. Семь суток не спали, никто не ложился. Со дня приказа Сталина, с 16 апреля, по 22-е, не было ни минуты передышки. Наступали с Одера, артиллерией в 20 тысяч стволов. На километры вокруг все было перепахано снарядами. 28 апреля, находясь в семистах метрах от рейхстага, дядя получил ранение и контузию. Оглохший, продолжал стрелять. В разгар боя его вызвали в штаб с вещами. А вещей-то – полотенце, мыло. «Поедешь в Москву. В артучилище». Он не поехал. Когда закончились боевые действия, 2 мая, весь день принимали пленных – офицеров из рейхстага.
Больше года после Победы мой дядя все еще охранял объекты в Германии, убирал хлеб в брошенных хозяйствах. Ведь он был пахарем, а воином его сделала Великая Отечественная война. За боевые заслуги дядя Володя получил еще орден Отечественной войны II степени, медали «За взятие Берлина» и «За Победу».
В 1946 году, 6 июня, он вернулся домой. Семь лет дома не был – и каких лет! Уходил в армию – дочку еще на руках носили, а вернулся – она уже в школу ходит. Вместо трофеев привез солдат домой свои награды и благодарности: от Сталина, от Жукова, от Рокоссовского, от командира дивизии и командира части.
И началась мирная жизнь, которую можно записать одной строкой: много работал в совхозе, растил детей (их у него пятеро), на пенсии пристрастился к рыбалке и днями просиживал на маленькой речке за огородом. По крайней мере, рассказывал дядя только о войне, снова и снова переживая каждый ее день, каждый свой бой. Когда у него случился инсульт, дядю признали инвалидом труда, хотя доктор сказал: «Вот когда война достала!» Но не запасся дядя там, на войне, справками о ранениях и контузиях, поэтому получал пенсию, о которой стыдился говорить – меньше, чем у баб. И только в конце жизни, стараниями все того же доктора, после обследований его признали инвалидом войны.
Он был любимым братом моей мамы, и значит, моим любимым дядей. Покоится он на нашем деревенском кладбище, рядом со своей женой Парашей, пережившей его на несколько лет. От военкомата на его могиле стоит памятник.

ДУША НЕ ПОЗАБУДЕТ
Впервые мы увидели ее в четвертом классе, она пришла к нам на урок. Это был наш последний учебный год в Погореловской начальной школе, осенью мы должны были пойти в Кадыковскую школу-восьмилетку. Она преподавала математику и физику, предполагалось, что она будет у нас классным руководителем, вот и хотела заранее присмотреться к нам.
Заочно мы уже знали от старших школьников не только своих будущих учителей, но и их прозвища, слабости, пристрастия. Она – единственная, кого все без исключения ученики звали по имени-отчеству: Нина Владимировна. Очень редко самые отъявленные хулиганы называли ее за глаза Нинкой. У нее были черные умные глаза, темные вьющиеся волосы и всегда строгий костюм.
Теперь я думаю, она была, что называется, учитель от Бога. Она никогда не лезла к нам в душу, но была в курсе всех наших школьных и личных дел: мы сами ей обо всем рассказывали. Многие моменты из той жизни вырисовываются в памяти так четко, как будто это было вчера.
Почти половина класса носила одну распространенную в деревне фамилию, Стручковы, и Нина Владимировна всегда вызывала к доске по именам – в этом было что-то теплое, родственное. Болтушке и хохотушке Любе Стручковой никак не удавалось выговорить слово «параллелограмм». Нина Владимировна пошутила: «В следующий раз перед началом занятий десять раз повторишь вслух это слово». На следующем уроке Люба вышла к доске и под общий смех повторила десять раз «параллелограмм». И хотя учительница уже забыла о своем наказе, она ничем не выказала своего удивления, врасплох ее застать было нельзя. Однажды самая взрослая, дерзкая и насмешливая ученица при всех спросила ее, указывая на одну из девочек: «За что вы ее любите?» Мы знали, что учителям любимчики не полагались, и ожидали услышать: «Для меня вы все одинаковы». Девочка, о которой шла речь, страшно смутилась и покраснела. А Нина Владимировна резко ответила: «За то, что она честная и порядочная». Хотя она была ровна со всеми, явно никого не выделяя, но она принародно не отказалась от любимицы, пощадила ее самолюбие и отбила охоту ко всяким провокационным вопросам.
В школу мы ходили за пять километров по бездорожью, и когда морозы были особенно крепкими или поднималась метель, Нина Владимировна вела нас к себе ночевать. Однажды и директор школы, суровая женщина, которую мы все боялись, тоже решилась на такой шаг – привела нас к себе. Но в ее замечаниях «Не смейтесь», «Не балуйтесь» нам слышалось «Не шевелитесь», «Не дышите». Мы поступили жестоко. Давясь от смеха (когда запрещают – невозможно остановиться, это нервное), мы съели все, что она поставила на стол. На вопрос «наелись?» мы отрицательно качали головами. Она, скормив нам кастрюлю щей и все, что было на ужин, испекла блины, поставила горшок молока, а мы все не вылезали из-за стола. Больше мы ни разу не удостоились чести ночевать у нее.
А Нина Владимировна вела себя с нами так же, как со своими родными детьми, а их у нее было трое. Она могла и прикрикнуть, и посочувствовать, но не ограничивала нашей свободы. На следующий день после ночевки на уроках не делала поблажек, но и не придиралась.
Ее муж преподавал у нас пение и физкультуру. Занятия по физкультуре проходили в тесном коридоре школы, никакого спортзала не было. О спортивных костюмах мы и не слышали. Единственно, что в «физкультурные» дни девочки надевали под школьную форму черные сатиновые шаровары, сшитые родителями. Когда очередная ученица выходила делать стойку на лопатках, широкий подол платья падал и накрывал ее с головой. Мальчишки смеялись. При прыжках через коня платье спутывало ноги. И девочки даже боялись подходить к этому снаряду. В конце концов они совсем перестали выходить из шеренги, не умели делать ни одного упражнения, а строжащегося учителя попросту игнорировали.
Однажды у Нины Владимировны было «окно». Она что-то писала за столом в учительской и время от времени поглядывала в коридор, где мы занимались, через настежь раскрытую дверь. Потом вдруг подошла к учителю, что-то негромко сказала ему, и он приказал мальчишкам зайти в класс. Прикрыв дверь класса, она кивнула: «Давайте». Девочки осмелели и начали пробовать прыгать – смеяться над нами было некому. На следующем уроке физкультуры мы все уже лихо перемахивали через коня и даже приспособились делать стойку на лопатках, предварительно плотно обернув подол платья вокруг ног.
Уроки Нины Владимировны никогда не были скучными. Приступая к новой теореме по геометрии, она обращалась к нам, и шаг за шагом мы вместе с ней доказывали эту теорему. И сами удивлялись, как это у нас получается. Слова «логика» мы не знали, а на ее вопросы, как мы пришли к такому решению, отвечали: «Догадались». Она учила нас думать, мыслить, и не переносила тупой зубрежки. Если ученик, глядя на доску, и говорил, что средняя линия трапеции параллельна основаниям и равна их сумме, деленной надвое, она не снижала оценку, а мягко поправляла: «равна их полусумме».
Каждую неделю мы сдавали ей свои дневники для проверки и, как обычно, забывали вытряхнуть из них свои шпаргалки, записочки с нашими детскими секретами. Она не хотела узнавать наши тайны таким способом и сразу предупреждала: «Сдавайте мне на проверку дневники, а не записки, я их все равно читать не стану».
Первое, что она сделала, когда мы пришли в Кадыковскую школу, это попросила мальчиков сесть за парты по одному, так, как им хочется. Когда они сели, она сказала: «Девочки, а теперь садитесь вы, кто с кем хочет». Это было в пятом классе. Потом можно было пересесть по желанию, но никто не воспользовался такой возможностью, так мы и сидели до окончания восьмого класса.
Были учителя, которые относились к нам мягче, подыгрывали нам, но никого мы так не любили и не уважали, как Нину Владимировну. Мы не умели это выразить в словах, но чувствовали, что она относится к нам серьезно, не заискивая, не сюсюкая, а так же уважая наши мнения и интересы.
На выпускном вечере девочки были в белых платьях, а мне, по бедности, мать не смогла купить платье на один вечер. Выбрала такое, чтобы я могла в нем ходить на занятия, когда уеду учиться. Платье было голубое, с белым кружевным воротником. В начале вечера я куксилась, я себя очень жалела. Нина Владимировна посмотрела на меня раз, другой, потом кивнула на дверь: «Выйдем». Мы вышли в коридор, она спросила: «В чем дело?» Рассчитывая на сочувствие, я протянула: «Да-а, все в белых платьях, а я…» Она посмотрела на меня и сказала только одно слово: «Дура!» И ушла, хлопнув дверью. Сначала я оторопела, потом вдруг почувствовала, что слезы мои пропали, глупое горе мое в момент растворилось, и я вернулась в класс другим человеком.
Конечно, мы плакали, расставаясь со школой, с любимыми и не очень любимыми учителями, друг с другом. Но когда мы прощались с Ниной Владимировной, глядя на нас, заплакали даже учителя.
Она не учила нас читать и писать, но в памяти нашей она осталась как первая учительница, первая – и самая дорогая, которая, кроме математики, научила нас многим урокам жизни, отношениям между людьми.
Я всегда ей писала, отовсюду, куда ни забрасывала меня судьба. Когда бывала в отпуске, всегда приходила к ней. Однажды, приехав в отпуск, я обнаружила, что в деревне гостят несколько моих одноклассников. И мы решили собраться и поехать к Нине Владимировне Карякиной, которую многие не видели после школы, а прошло на тот момент уже семнадцать лет.
Совершенно седая, с живыми черными глазами, она стояла у калитки и, вглядываясь в каждого, узнавала: Коля, Володя, Люба, Валя… Войдя в дом, мы протянули свои пакеты с гостинцами, подарками, продуктами, а она сказала: «Так, вот вам кухня, вот посуда, вот комната. Давайте, сами хозяйничайте. Валя, ты поварихой работаешь? Иди к плите». Потом мы сидели за столом, вспоминали наши школьные годы, пели. Ее муж вынес во двор баян, и мы танцевали у дома, как тогда, на выпускном вечере.
А потом пошла полоса неудач в моей жизни, и я перестала писать ей – похвастаться было нечем, а расстраивать ее не хотелось. И мы больше никогда не увиделись. 

ПОГОРЕЛОВСКИЙ ПАСТУХ
Это сейчас в деревне почти не осталось коров. А было время, не такое уж давнее, когда тянулись через Погореловку стада коров, овец, гусей. Утром они заполняли собой одну-единственную деревенскую улицу, спускались по высокому холму к речке Островке и дальше за речку, растекались там в излучине, под крутым обрывом древнего городища и по всему лугу.
Овец пас бессменный пастух Толя по прозвищу Пикач. Правда, я его так никогда не называла – мама не велела. Бог не дал ему дара обильной речи. Отсюда и прозвище – за те нечленораздельные звуки и отрывистые слова, на которые был способен его язык. Но когда, приученная здороваться со всеми встречными, я говорила «Здравствуй, дядя Толя!», не было случая, чтобы он не кивнул мне ответно.
И был у Толи какой-то особенный дар обращения с животными, которого я за всю свою жизнь больше никогда и ни у кого не встречала. Роскошный витой ременный кнут с плетенным из конского волоса хвостом и кусочком свинчатки на конце нужен был ему лишь затем, чтобы утром, на заре, и вечером, в сумерки, со свистом рассекать тугое пространство на вершине деревни, у городища. Хлесткие выстрелы кнута будили нерасторопных хозяек и сигналили: «Выпускайте овец!» или «Встречайте овец!»
А на пастбище кнут ему был совсем ни к чему. Толя ни разу не поднял руку, чтобы ударить. Ему не нужно было метаться по лугу, окриками возвращать отбившихся непутевых овец. Все стадо и так ходило за ним как привязанное, как заговоренное, доверяясь его выбору самой сочной травы, самого чистого водопоя в Островке, самой прохладной послеобеденной тени у чахлых прибрежных ветел.
Когда же частые грозы бушевали в небе над Погореловкой, стадо сбивалось вокруг своего пастыря, повернувшись мордами в его сторону, а Толя стоял в центре, одинокий как перст, как столп мироздания, в своем вечном выцветшем брезентовом плаще, с неизменным кнутом через плечо – впереди отполированное его рукой кнутовище с туго прихваченным жесткой проволокой основанием, а сзади длинный, блестящий от дождя чешуйчато-ребристый, как у змеи, хвост…
Стадо под кустиком не спрячешь, и Толя сам никогда не прятался, разделяя и преодолевая вместе со своей паствой все природные явления: и палящее солнце, и холодные косые дожди, и сквозные степные ветра.

Деревенского подростка, помогавшего пасти гусей своему брату, прозванному Гусятником за обожание этих беспокойных, вечно гогочущих птиц, убило молнией – на том же лугу. И как-то скоро в Погореловке, всем миром переживавшей эту трагедию, гуси перевелись.
А вот Толю Бог миловал, и природные напасти никак не повредили ни его физическому здоровью, ни душевному равновесию.
Жил он в доме у брата и его жены. Вечерами, пригнав овец, он управлялся по хозяйству, а с поздней осени до первой весенней травки был уже основной рабочей силой в семье. За летний сезон он неплохо зарабатывал – дворов в Погореловке было много, и в каждом дворе держали овец. Но из всего заработанного ему доставались только те дежурные обеды, которые по утрам выносила очередная хозяйка: бутылка молока, хлеб, сваренные вкрутую яйца, кусочки сала с крупными дробинками соли, молодая картошка, свежие огурцы – словом, у кого что находилось в доме, что успевало вырасти на грядках.
Толя никогда никуда не ездил, нигде, кроме своего пастбища, погореловской улицы и нескольких домов родни, не был. Все, что ему требовалось – одежка с братнина плеча, выцветший брезентовый плащ, который он не снимал с себя почти весь сезон, да стоптанные валенки на зиму. Денег он никогда в руках не держал, не умея с ними управиться, и они не нужны ему были абсолютно.
Боже, от сколького в жизни он был избавлен! Он не испытывал ни зависти, ни злобы, ни страстей, ни пересудов, ни мелкой, ничтожной суеты. Дома он знал одну нескончаемую работу. Но ведь чем-то же заполнялся каждый его день, от зари до зари, там, на лугу! В детстве я часто думала: если бы вдруг он заговорил – что бы он рассказал? Какая она у него – правда и полнота жизни? Ведь он столько понимал о каждом цветке и каждой былинке, о каждой букашке и птице, о приближении дождей или заморозков, о самочувствии и настроении доверенных ему овец и, кажется, о каждой шерстинке их белого как облака и черного как деготь руна! Наверное, он тем более понимал все и о нас, людях. Но захотел бы он говорить с нами?
Толя не имел понятия о материальном «добре», но понятия добра и зла в мире, я думаю, он различал совершенно.
Полвека он был в самом прямом смысле необходим каждому дому, каждой семье в деревне. И за пятьдесят лет не нашлось ни одного человека, который смог бы заменить Толю на его бессменном посту. Это сейчас мир, которым он жил, ушел из-под ног. И все кончилось. Умерла жена Толиного брата. Брата хотели забрать в город дети, но он наотрез отказался: «Я Толю не оставлю». Но тоска по умершей жене оказалась такой, что он все же оставил Толю – повесился ночью во дворе. После похорон Толю определили в сельскую больницу на постоянное проживание, с тем, чтобы его пенсия перечислялась больнице. Существует такая практика там, где нет домов для престарелых. И однажды он исчез. Его долго искали, несколько раз говорили, что видели его. Приезжали племянники, но выяснялось, что это ошибка. Спрашивали батюшку: «Как же поминать его – среди живых или среди мертвых?» Батюшка сказал: «Поминайте как пропавшего без вести».
Где же ты, Толя? Жив ли и мыкаешься по свету или уже пасешь небесные стада? Для меня остались незабываемыми чудесные, волшебные мгновения весны. Сколько я наблюдала их – сотни раз или это было лишь однажды? Но и сейчас стоит перед глазами эпическая, светоносная картина: по деревенской улице, поднимая пыль (ах, какая это была нежная пыль, ежедневно взбиваемая копытами и копытцами), просвеченную розовыми лучами заходящего солнца, движется стадо овец. Завершая шествие, с тяжелым кнутом на плече, в плаще цвета толченой пыли идет Толя. И почему-то кажется, что пастух не идет, а плывет над улицей и что голова его – в облаках. Не потому ли он видится таким величественным, что на руках, бережно прижимая к себе как младенца, несет новорожденного агнца – крошечного, кипенно-белого ягненка. И лицо у Толи торжественное и умиротворенное…
Если бы мне, девчонке, была тогда доступна Библия, я бы воскликнула: «Авраам!» Но мне только стало вдруг так хорошо, что захотелось заплакать. Если бы я тогда читала Библию, я бы подумала: этот блаженный среди первых войдет в Царствие Его. И если еще кому-то из живших и живущих здесь посчастливится приблизиться к Царствию Небесному, они смогут узреть там Толю  не в бренной земной оболочке, а во всем блеске его величия. Память сохранила для меня те драгоценные мгновения, чтобы я потом долго и часто думала об этом именно так!
 
ЖЕНЯ
Что знает деревня о Жене? Повидал свет – служил в армии в Германии, в молодости работал в Москве, но захотел вернуться на родину. Женился, завел детей и всю жизнь крутил баранку. Что случись, люди бежали к Жене: «Отвези в больницу», «Подбрось к автобусу», «Надо встретить с поезда гостей». Вы думаете, это так просто? Зимой, например, надо встать в три часа ночи и долго разогревать мотор, чтобы успеть к автобусу, который отправляется до райцентра в пять утра. Или осенью по раскисшему чернозему опять же надо выехать часа в три ночи – не дай Бог, забуксует машина. А кругом – ни огонька, тьма беспросветная. Помню: трясешься в кабинке, в щели дует, глаза слипаются, думаешь: «Да как же он согласился, я бы ни за что не поехала в такое время по чужим делам». Но Женя был безотказен. Мало того, он еще и денег не брал. Как-то он понес мою сумку до остановки, а я успела сунуть ему на сиденье несколько купюр. И вот уже едет по шоссе автобус, вдруг следом мчится грузовик, сигналит, обогнал автобус и встал. Водитель автобуса открыл двери, и в салон ворвался Женя. Не обращая ни на кого внимания, начал кричать: «Ишь чего удумала! Она мне деньги сунула! Я что – за деньги тебя повез? Я от чистого сердца! Ну-ка, забери немедленно!» Стою – хоть сквозь землю провались, а народ в автобусе Жене подпевает: «Дочка, бери, бери, тебе учиться, тебе пригодятся».
Когда Женя вышел на пенсию, дети и внуки уже жили в городе. Хозяйка Женина – Анна, красавица, рукодельница, замечательная стряпуха. Оба любили гостей – всегда и стол обильный накрывали и никогда не отпускали без подарка. Женя выкупил старый грузовик, собирался отремонтировать, чтобы разъезжать по делам на своем транспорте. Но к шестидесятилетию ему друг, хирург Валентин Никитич Волков, подарил лошадь, вернее, необъезженного жеребца. Женя всю жизнь за рулем – и запрягать-то разучился! Помог сосед, Володя Хлюстов. Он объездил жеребца, и можно было огород пахать, дров привезти. Вот и вся видимая землякам Женина жизнь.
Но была у него и другая, о которой в деревне, может, и догадывались, но наверняка знать не знали. Женя был мечтатель, фантазер. Обыденная, будничная жизнь, в которую он был включен и которую – это надо особо отметить – явно ничем не нарушал, была расцвечена им для тайной радости души. Все обыкновенное должно было быть хоть чуточку Женей изменено, приукрашено – тогда он бывал блаженно счастлив, как ребенок.
Как-то раз Женя позвал нас с сестрой за грибами. Ездили мы с ним почти весь день, а грибов набрали мало – столько могли бы собрать и в ближайших посадках. Зато он провез нас по всем полям и рощам, куда мы, хоть и выросли здесь, никогда не добирались. Вывез к бывшей барской усадьбе – остались от нее заросшие ямы, огромные липы и обвалившаяся кладка фундамента. И цветы. Я в жизни таких не видывала! Среди ромашек, колокольчиков и повители росли необыкновенные, высокие, с крупными бледно-лиловыми лепестками цветы. В давние времена владелец усадьбы привез их из какой-нибудь Голландии и посадил в своем саду. И сколько бы лет ни прошло, сколько бы поколений они ни дичали, но сохранили свою непохожесть и благородную красоту. Женя упивался нашим изумлением.
За Жениным огородом – заросли дикого терновника, а вокруг – крапива и репейники выше головы. Здесь был еще один потаенный Женин мир, о котором он рассказал мне по секрету. Однажды мне надо было побыть одной, спрятаться, и я вспомнила про этот секрет.
Незаметная тропинка вела вглубь зарослей и упиралась в шалаш. С дороги его не было видно, в эти дебри никто не заглядывал. Шалаш был устлан душистым сеном с высохшими ягодками земляники, сверху покрытым ярким лоскутным одеялом. Из-за березовых ребрышек шалаша выглядывали сухие веточки липового цвета, душицы, чабреца… То, что я там испытала, словами не передать. Вокруг шла обычная жизнь. От реки доносились крики мальчишек, по дороге проходили люди – я слышала их голоса буквально в пяти шагах. Где-то лаяла собака. А я была так далеко от всего этого, так недосягаема. Защищена! Свободна! Я находилась вне времен и пространств, и ни одна живая душа на всем свете не знала о моем местопребывании.
Женя, обнаружив меня там, радостно закричал: «А я думаю, дай пойду погляжу…» Я остановила его: «Тише, тише, а то все сбегутся. Обнаружат твой дворец». Он лукаво сказал: «Посмотри, что под одеялом с этого краю». Я протянула руку и достала из сена бутылку самогонки. «А теперь с этого…» Я вытащила огурцы, яблоки и конфеты. Женя побежал в огород и принес арбуз. Это был сюрприз – арбузы у нас не сажают, они родятся маленькие и не очень сладкие. Но тайны на этом не кончились! Женя поманил меня в глубину крапивы и репейников, разбросал ветки. Я увидела небольшую, метра в два длиной, яму, наполненную водой. В воде тесно плавали и терлись боками крупные, жирные караси. «Это я для друга, Волкова, устроил. Он в отпуск приедет, мы с ним тут сядем и будем рыбачить», – пояснил Женя.
Как-то, еще работая шофером, он встретил на дороге и насажал в машину чуть ли не целый табор цыган. Мало того, он привез их к себе домой ночевать. Жена Анна всех накормила, спать уложила, утром еще дала еды и теплых вещей. Цыгане уговорили Женю купить у них задешево куртку из искусственной кожи. Потом, правда, на рынке Женя увидел такую же вдвое дешевле, но все равно остался доволен приключением.
Для разнообразия жизни Женя любил иногда переставлять в словах ударения. Как-то у них были гости, и он принес со двора запасную скамейку. На него замахали руками: «Зачем?» Он ответил: «Пусть стоит на всякий случай на просторе». Ну чистый Платонов: «На просторе на всякий случай стояла скамейка…»
Подаренного жеребца Женя назвал Гришей. Гриша оказался норовистым – мог встать посреди дороги и трогался с места, когда ему вздумается. Женя никак не решался стегнуть его по крупу хворостиной. Сидел в телеге или в санях и ждал, когда Гриша надумает двигаться дальше. Деревня стоит высоко, все окрестности видны. Кто-нибудь спросит: «Что это там на спуске лошадь застряла? Полчаса стоит», а ему отвечают: «Да это Женя за дровами на Грише поехал».
Чтобы не будоражить деревню, Женя никогда не скажет: «Прогуляюсь по полям, душа затосковала». Этого не поймут и, может быть, даже не простят. Поэтому он говорил: «Надо дровишек привезти, видал, в посадках много сухих березок валяется». Или: «Я там в лесу опушку обкосил, надо сено до дождя собрать». А сам – к первым подберезовикам, к первым ягодкам лесной клубники, к первым стручкам зеленого гороха. Искупает своего Гришу в каких-то никому не ведомых полевых озерцах, порадуется заповедным местам, а потом кинет в телегу охапку сена – не просто так ездил, а по делу. Вот народ и не осудит за странные фантазии. Не скажут: «Чудной», а отметят: «Работящий мужик, хозяин, все в дом».
К своему семидесятилетию Евгений Серафимович Сложеникин посадил на огороде семьдесят молодых дубков, березок и лип: «Стану совсем старый, не смогу далеко передвигаться, и будет у меня в огороде свой лес, свои грибы и ягоды, и птицы лесные прилетят». До первых грибов он дожил, а старым так и не стал. Пока жена была в больнице, взял он ножовку, топорик, и пошел к реке, нарубить колышков для ограды. Там его и нашли – у любимой реки, на снегу, с его рабочими инструментами наизготовку.

КОЛЯ
Это мечтатель другого, нынешнего поколения. Тоже из крепкой, хозяйственной семьи. Тоже шофер. Может, просторы и дороги так влияют на воображение?
Коля с детства любил читать книжки. Когда я приносила в школьную библиотеку стопки книг, собранные моими друзьями, учителя говорили: «Ну, это для Коли подарок. Недели на две ему читать хватит». Я стала подбирать книги специально для него. Он и родителей тормошил: «Купите!» Собралась у него целая домашняя библиотека.
А тут его в армию забрали, на Дальний Восток. В Колиных письмах родителям были два объекта для беспокойства: щенок, которого он оставил совсем маленьким, и книги. Он боялся, что в его отсутствие их растеряют.
В деревне заведено: возвращается парень из армии – надо его женить. К этому времени невест в деревне оказалось меньше, чем женихов. К тому же Коля повел себя необычно: не травил по ночам анекдоты на дубочках, не просил у матери на бутылку, не оглашал окрестности пьяным матерком. Чаще всего он вечерами читал или слушал музыку дома. И днем не болтался неприкаянно по улице, ища компанию. Как ни посмотришь: то они с отцом в тракторе копаются, то дрова пилят, то овощи поливают, то сарайчик строят.
Родители купили Коле ружье, и он уходил побродить по полям и болотцам, приносил то зайца, то куропатку. Как-то раз, возвратясь с охоты, собрал малышей, увел их в овраг за огородами и зажарил для них на костре дикую утку. Рассказывал им какие-то истории из книжек и из жизни. Ребятишки были довольны – такое приключение! Когда они дома взахлеб делились впечатлениями, им запретили все походы. Не поняли взрослые добрых Колиных побуждений.
Пробовал Коля пожить в городе, нашли ему там работу. Но вернулся. Нравится ему в деревне! Старший брат его работает в Москве, недавно пригнал из столицы и поставил у дома «Москвич» – подарок Коле. Невесты подросли, но не хотят за Колю замуж. Как-то мать одной из них жаловалась мне: «Нашла себе пьяницу, у него послушать нечего – один мат». Говорю несчастной матери: «А вот Коля хороший парень. Будь у меня дочь – с радостью отдала бы за него». Женщина замялась: «Да ну… он какой-то…» – «Какой?» – «Не как все» – «Но ведь лучше, чем все!» Молчание.
У Коли нет житейской мудрости и Жениной игры-хитринки – притвориться, подладиться, поменять окраску под цвет окружающей среды. А может, ему это и не нужно? Другое время, другое поколение. Он молод, здоров и умен. Он свободен и независим. Никому не навязывая свой образ жизни, он его ни от кого и не скрывает: такой вот я. Есть что-то очень привлекательное в этом его «праве на самоопределение». Но укорененная в своих правилах и привычках деревня не любит, когда «не как все».
Удастся ли Коле выправить этот крен в общественном сознании? Заставит ли он деревню смириться? По крайней мере, не осуждать его? А вдруг случится такое, что начнут матери и отцы ставить его в пример дочкам и сынкам: «Вы посмотрите на Колю…»
Стоп, стоп! Кажется, я размечталась… Хотя – почему бы и не помечтать? Много позже, когда никого из нас не будет уже на свете, что расскажут своим детям потомки? Кого они вспомнят из родной деревни (города, страны)? Думаю, самыми яркими будут рассказы о чудаках, фантазерах и романтиках. А их по России – мно-о-ого!


Рецензии
Хороший у Вас получился рассказ.

Алексей Филиппов   13.12.2010 22:31     Заявить о нарушении