Дороги для двоих

               



ЛИДИЯ ТЕРЁХИНА
ДАНА ЛОБУЗНАЯ


ДОРОГА ДЛЯ ДВОИХ

Роман



Пенза - 2006

ЛИДИЯ ТЕРЁХИНА
ДАНА ЛОБУЗНАЯ


ДОРОГА ДЛЯ ДВОИХ

Роман



Пенза, 2006


ББК 84 Р6
Т 35

Т 35 Терёхина Л. И., Лобузная Д. А. Дорога для двоих. Пенза: Издательство ПГТА, 2006.      с.

ББК 84 Р6
Т 35


Художник


    Л. И. Терёхина, 2006
    Д. А. Лобузная, 2006

          


Любви нет прокрустова ложа,
Ей низок любой потолок, – 
Поймёшь, и четыре ветра
подхватят твоё крыло,
и жизненной ленты метры
закрутятся весело.
Лидия Терёхина


I. ЗОЛОТАРЁВСКАЯ ИДИЛЛИЯ

          Усадьба. Кокон. Блондинка

Исидора Борисовна вышла в сад с эмалированным одышливым чайником в одной руке и тарелкой с разнокалиберными сушками и карамельками в другой. Утреннее чаепитие, как она говорила, «под ракитовым кустом», с некоторых пор превратилось в ритуал. Расстилалась на почерневшей от времени столешнице, покоящейся на подгнивших столбушках, чистая салфетка. На неё ставилась толстостенная майоликовая чашка. Сиденьем служила обжившаяся в саду облезлая табуретка, по самые перекладины вдавленная в лёгкую золотарёвскую почву задом прежнего хозяина усадьбы.
Полнейшее одиночество и тишина расслабляли нервы и навевали воспоминания о, казалось бы, давно позабытых событиях отшумевшей жизни. Исидора, совсем как в детстве, с присвистом и бульканьем втягивала в себя терпкую, настоянную на смородиновых и вишенных листочках жидкость. Она блаженствовала. И снова  и снова, в несчётный раз оглядывала
свой «рай».
Мечту о собственном доме в деревне лелеяла Исидора Борисовна несколько лет. Копейку к копейке откладывала. Но августовский дефолт съел в одну ночь все её сбережения. Так и коротать бы ей оставшиеся годы жизни в городской малометражке, да внезапно счастливая карта выпала.
Седьмая вода на киселе родственник подался по старости на жительство к дочери в город. Домик же в Золотарёвке до отъезда продать не сумел – видно, запросил дороговато. Оставлять же его без присмотра поопасался – растащат по бревнышку. Вот и попросил дед двоюродную племянницу свою Исидору приглядывать  за недвижимостью. Ну а если будет охота, так и лето провести можно в деревне.
Вышло же так, что и года не прожил дед в городе, умер. Дочери его дом – за глазами – оказался в обузу. Продашь – не  продашь, а за вступление в наследство хорошие денежки выложить надо. Ей бы своё городское жильё умудриться оплачивать.
Запросила она отступного у кузины своей всего ничего – десять тысяч «деревянных».  Получив задаток,  оформила отказную от отцовского имения.  В нотариате, со всеми печатями. Стала Исидора  Борисовна полноправной хозяйкой дома и участка в восемь соток. И что немаловажно: деревня Золотарёвка скрывается в лесах на левобережье Суры всего в сорока минутах автобусной тряски от города. Можно сказать, заветная мечта осуществилась. И пусть под старость, но не за что стало на судьбу пенять.
Снова оглядывает Исидора своё владение: дом ещё крепенький, под зелёной жестяной кровлей. Брёвна сруба сосновые, смолой пропитанные, почернели от времени, но совсем не трухлявые. Более того, с фасада вагонкой обшит. Наличники голубые весело таращатся на улицу. Участок, конечно, запущен. Сорная трава, повиликой опутанная, заполонила давно не копаную землю, за исключением двух грядок, с которых через мелкотравье проглядывает серая супесь, да квадратика, зеленеющего луком-зимником.
«Ничего, наведу порядок, – думает новоиспечённая хозяйка. – Старику, понятно, не под силу уже было огород содержать, а мне – в удовольствие. Цветов возле веранды насею, малинник прорежу, яблоню опилю…» Одинокая старая яблоня вольготно пенилась листвой в дальней части участка. Кое-где выглядывали из зелени краснеющие мелковатые ранетки.
Позади огорода, метрах в двух от изгороди, пролегала заброшенная просёлочная дорога. В последние советские времена прокатали перед окнами асфальт, и передвижения местных жителей стали совершаться теперь на глазах у всей деревни. Старый просёлок пришёл в запустение, и только маленькие пушистые сосенки, словно детишки, там и сям выбегали на неё из нависавшего над огородами мрачноватого бора.
Дом слева был наглухо заколочен, и на фронтоне его чернела гудроном намазанная надпись «Продаётца». В дом справа городские хозяева наезжали лишь по выходным – побаловать себя банькой и шашлыками.
Тишина закладывала уши подобно вате.
Не могла припомнить позже Исидора Борисовна – задремала ли она, или наваждение на неё нашло, только что-то будто толкнуло её изнутри в грудную клетку. От испуга она широко открыла глаза: не было рядом «ракитова куста», огорода и дома тоже не было, а видела она чуть слева от себя на лесной опушке в человеческий рост кокон. Он висел в метре над крапивной порослью, расплодившейся вокруг ям, оставшихся от давно порушенных хозяйственных построек. Кокон был одновременно плотный, будто из белой, промытой и прочёсанной тонкорунной шерсти сбитый, и подвижный – шерсть эта, как туман мартовский, дышала и переливалась внутри удлиненной эллиптической формы.
Каким-то образом приказывал ей кокон бежать на опушку лесную, к крапивным ямам, и ослушаться приказания у Исидоры Борисовны даже мысли не возникло. Быстренько накинула салфетку на не докушанную снедь – и бежать.  Даже калитку садовую колышком припереть забыла.
Сухопарая, угловатая и неловкая в движениях, с крупными «мужскими» кистями рук и стопами – обувь носила сорокового размера – на ноги была она на удивление легка. Ходила быстро – будто летела над землёй, чуть расставив локти. Болтавшиеся как попало руки похожи были на невостребованные в полёте крылья.  Удлиненное лицо её нельзя было назвать красивым: восточного разреза карие глаза, чёрные густоватые брови птичьего разлёта от самой переносицы, волнистые, тронутые сединой остриженные волосы, тонкий, чуть длинноватый нос. Но в сосредоточенности своей оно не могло не привлечь внимания, потому что в глазах светился живой ум, горестная морщинка слева возле губ, ещё сохранивших естественный цвет и недурного рисунка, говорила о натуре чувствительной и много пережившей.
Итак, Исидора Борисовна летела по знакомой ей уже песчаной тропинке к лесу. Никакой другой мысли, кроме «Скорей, скорей…», не промелькивало в её обычно многодумной голове. От быстрой ходьбы по тягуну она таки запыхалась: что ни говори, а годы своё берут. Но вот он, кокон, совсем рядом. Она подняла голову, всем своим существом пытаясь понять, чего он хочет. Даже рот приоткрыла от напряжения. Кокон потемнел, шерсть (или туман), переливаясь, стала сизой.
И тут Исидора Борисовна ощутила на своих плечах чужие руки. Кто-то будто с неба свалился на её грудь. Кокон исчез. Она ошалело смотрела на упавшее в её объятия человеческое тело.
Это была женщина. Крашеная блондинка, примерно её возраста, может, чуть старше.
– Помогите, мне плохо… Сердце… – еле шевеля губами, произнесла она, цепляясь тонкими холёными пальцами за воротник дачной Исидориной рубашки мужского кроя.
По губам блондинки, намазанным яркой помадой, оценить её состояние было невозможно, но крупный пот, капельками выступивший над верхней губой, и бледность лба и щёк навели Исидору Борисовну на мысль о стенокардическом приступе. Она не без некоторых оснований считала себя специалистом по сердечным делам – в прямом и переносном смысле. Её первого мужа, которого считала она единственным мужчиной в своей жизни, достойным любви, последние годы жизни мучила грудная жаба. Как и многие россияне, оставшиеся без реальной медицинской помощи в силу буржуазных реформаций и стабильного безденежья, искала Исидора помощи в психотерапии и акопунктурных точках. Благо, рекомендациями на этот счёт заваливали почтовые ящики всевозможные однодневные медицинские  и рассчитанные на обывателя издания.    
Глеб Истрин выделялся среди азиатчиной помеченных пензяков высоким ростом и статью. Славянского типа лицо его привлекало неброской, утончённой красотой. Несколько капель цыганской крови, привнесённой прапрадедом-кузнецом, пометили черты его некой нервической живостью. Очки в черепаховой оправе завершали портрет.
Пожалуй, только друг его Игорь Неверский мог конкурировать с ним по части женского внимания.  Игорь был даже выше и крупнее Глеба, этакий цивилизованный орангутан с умом философа и замашками эстета. У каждого из них была, как бы это сказать, своя дамская аудитория. Истрина обожали хрупкие романтичные интеллектуалки, друг его сводил с ума даже самых рациональных докториц и бухгалтерш. И когда Исидоре (о нет, в те далёкие годы её называли Идой и вариациями этого имени со всевозможными уменьшительно-ласкательными суффиксами) доводилось показаться на людях в компании закадычных друзей, она начинала понимать, что такое триумф. Потому что десятки пар ищущих женских глаз превращались в единое око, и она парила под его взглядом, купалась в волнах славы, как морская чайка в золотом солнечном мареве.
Воспоминания пропорхнули в мозгу Исидоры Борисовны стайкой взъерошенных воробьёв, пока она выглядывала бугорок, на который можно  уложить незнакомку. Расслабляться было некогда.
        – Сейчас, милочка, потерпи,  – она поддёрнула вверх обмякшее тело, обхватила покрепче обеими руками подмышками и почти на весу повлекла к придорожному откосу, где и опустила на земляничную полянку.  – Самое главное, успокойся. Скоро отпустит, милочка…  – убеждала она, скорее, саму себя, нащупывая нервное сплетение на кисти руки.
Несколько минут спустя дыхание незнакомки выровнялось. Лицо утратило бледность. Она приподнялась на локтях, затем села, оправляя на коленях подол шифоновой юбки.
– Вот и прекрасно, милочка, – продолжала ворковать Исидора Борисовна, – слава Богу, отпустило…
– Вы не могли бы проводить меня до санатория? – низковатым для такой субтильной особы голосом спросила блондинка, не глядя на свою спасительницу.
– Почему же не проводить? Давайте Вашу руку, поднимайтесь и пойдём потихонечку.
До кардиологического санатория пути было не больше километра – если идти лесом. Петлявшая вдоль сосен тропа была достаточно широка для двоих.  Она то спускалась в низинки, то поднималась на взгорки: вплоть до  побережья Суры древний бор произрастал на увалах, похожих на земные морщины, вероятно, собранные последним ледниковым наплывом. Местами из белесого песка выпирали узловатые корни, переплетаясь и пересекая тропу. Поэтому провожатая то шла рядом со спасенной дамочкой, придерживая её за плечи, то – страхуя сзади. Шли молча. Уже в виду ворот санатория блондинка остановилась, глянула цепко, словно стараясь запомнить лицо спутницы.
– Спасибо. Здесь я сама дойду.
Исидора Борисовна развела руки в стороны и пожала плечами, дескать, дело Ваше, как пожелаете. Потом резко развернулась и, ни разу не оглянувшись, затерялась меж толстых лохматых сосновых стволов.         

Одиночество нам, наверное, даётся для того, чтобы привести в порядок перепутанные или зашедшие в тупик мысли. Оказавшись в окружении сосен, Исидора Борисовна остановилась. Во-первых, надо было успокоиться, потому что неожиданное явление незнакомки всколыхнуло воспоминания о последних днях жизни Глеба. Воспоминаний этих она не любила и старалась не углубляться в них с тех пор, как молебствовавший на сороковинах протодиакон отец Александр, давний знакомый их семьи, в утешение ей сказал: «Покойникам надобно дать покой».
Торопиться тоже было некуда. Едва скрылось из виду белое здание санатория, она свернула с тропинки и, сделав несколько шагов, плюхнулась на мягкую хвойную подстилку возле неохватного чешуйчатого ствола. Потёрлась о него лопатками и закрыла глаза.

II. ПОЕЗДКА В САМАРКАНД 
Экскурсия. Флюидные нити. Граница

Автобус отходил в семь утра по местному времени от низенького глинобитного зданьица Наманганского областного туристического бюро. До центра старого города из жилого микрорайона Истрины быстро докатили в полупустом троллейбусе. Дороги в Азии – зеркало, не то, что в российской глубинке. Даже между кишлаками проложен ровненький, без изъянов асфальт, а не щебёнкой засыпанные, ухабами изрытые просёлки. Ида и Глеб явились едва ли не первыми, но понемногу подтягивались и остальные члены туристической группы. Публика разношёрстная, хотя тон задавали узбечки – работницы детских дошкольных учреждений. Для них это была поощрительная поездка, вроде премии за хорошую работу. Оплачивал экскурсию профсоюз.
Отдельно держались несколько корейцев – щебетали по-птичьи, и понять по внешнему виду, откуда они, из какой организации, было невозможно.
Остальных, считавшихся русскими, поделить по каким-то признакам и вовсе было нельзя. Впрочем, кроме Иды, Глеба и шофёра автобуса Гены в эту категорию входили знакомые Истриных по службе в редакции белорусска Вакулишина, корректорша, и заведующая отделом писем, оренбургская татарка Рашида. Остальные были им не знакомы.
Собравшиеся суетились. Ощущение праздника, свободных от работы и семьи дней было прикнопано к лицам глазами. Но эти же глаза  умудрялись выражать озабоченность (как без них обойдутся дома?)   и тревогу (не случится ли в дороге чего-нибудь плохого?).
Поездка не близкая – предстояло посетить несколько городов, и везде экскурсии, так сказать, обзор жемчужин Средней Азии.
Автобус дожидался пассажиров с открытыми дверьми – проветривался, потому что даже утренняя, мягкая ещё  жара, смешиваясь с парами бензина, затрудняла дыхание.
Из узкой двери на крыльцо турбюро выпорхнула с рулончиком машинописных листков подвижная, похожая на мальчика-подростка экскурсоводша. Отставив правую руку с изящно оттопыренным мизинчиком в сторону, она призвала отъезжающих собраться покучнее.
– Товарищи туристы, подойдите поближе, проверим списочный состав!
Когда фамилии были оглашены и после каждой на листке поставлена галочка, экскурсоводша скороговоркой зачитала инструкцию – несколько пунктов «нельзя», кокетливо улыбнулась:
– Меня зовут Марьям Булатовна Сулейманова. Наш маршрут пролегает через Ташкент, Джизак, Навои до Самарканда. Там ночёвка. С утра – посещение исторических мест города и ближе к вечеру выезжаем через Коканд и Маргеллан обратно. Со всеми вопросами во время экскурсии можете обращаться ко мне. Просьба не отставать от группы. Всё. Едем.
Марьям Булатовна хлопнула рулончиком бумаг по ладошке и легко впорхнула в автобус. За ней гуськом потянулись туристы.
Ида и Глеб уселись на одном из передних сидений. Узбечки-воспитательницы и двое мужчин, вероятно, мужья кого-то из них, заняли места в конце салона, и едва автобус тронулся с места, завели монотонную в ритмичности своей песню, потряхивая бубен.
– Кажется, весело поедем, – под нос себе буркнул Глеб.
– А и хорошо! Скучно не будет. Когда нашу контору в Бессоновку лук полоть гоняли, мы тоже всю дорогу пели – туда и обратно.
– Значит, не слишком напрягались на сельхозработах, – хмыкнул он.
   В словах мужа была немалая доля истины, но, почему-то рассердившись за такую реакцию, Ида уставилась в окно. Там уже мелькали кишлачного типа подслеповатые постройки городской окраины, словно огромной зелёной шубой укрытые виноградниками. Потом автобус вырвался из объятий улиц и, увеличив скорость, полетел по широкой шоссейной ленте вдоль бесконечных хлопковых плантаций. Иногда промелькивали шеренги пирамидальных тополей, кучки миндальных деревцов, яблоневые сады. Моментальными снимками застревали в глазах сценки кишлачной жизни, и снова поля, поля… У самого горизонта, не двигаясь – синяя неровная полоса с белыми острыми краями, отделяющими эту синеву от синевы небес – древний Тянь-Шань.
Под мерное зудение мотора и однообразное звяканье бубна Ида задремала, приткнув голову к подрагивающему стеклу.
Проснулась от наступившей тишины.  Автобус стоял на обочине шоссе. По правую сторону вдоль трассы тянулась полоса пожелтевшего уже камыша. За ней проблескивала быстро бегущая по камням речонка, дальше – за неширокой зеленотравной долинкой – возвышались скалы. Слева они громоздились прямо от обочины дороги, закрывая небо. «В каком-то ущелье стоим, а куда все делись?» – забеспокоилась Ида, обегая взглядом местность.
В гладкой каменной стене виднелась расщелина. Узкая чёрная прорезь.
 – Туда что ль все ушли? – спросила она у дремавшего, положив голову на баранку, Гены.
– А-а… – лениво откликнулся он. – Туда. Там пещера…
Ида выпрыгнула из автобуса, и тут на свет стали появляться из горной утробы её спутники. Под впечатлением увиденного молча последовали в автобус. Глеб и экскурсоводша, оживлённо разговаривая, вышли последними.
– Ида, я не хотел тебя будить, – увидев одиноко стоящую возле автобуса жену, будто оправдываясь, сказал Глеб.  – Но там ничего особенного, обыкновенная пещера, темно и холодно…
– Ладно, конечно,  – недовольно ответила она.  – Но я ни разу в жизни не была в пещере.
Марьям Булатовна, весело стрельнув в неё глазками, пропорхнула мимо. Глеб не отреагировал на прозвучавший в тоне жены упрёк, промолчал.
– Ну да всё равно ведь одна я туда не пойду, – вздохнула Ида, заметив, что все уже расселись по своим местам. – Пойдём в автобус.
За окнами замелькали горы – бурые, будто ржавчиной покрытые каменные громады.
– Перевал проезжаем, – в никуда сказал Глеб.
Дальнейшая поездка слилась для Иды в фейерверк впечатлений от посещения архитектурных чудес Средней Азии. Пререкаться с Глебом стало недосуг.
Ввечеру уже въехали в огромный сад под Самаркандом. Марьям Булатовна объявила:
– Здесь, в гостинице, переночуете, а завтра в программе ансамбль площади Регистан, а именно дахма Шейбани-хана и медресе Тиля-Кари и Шир-Дор, затем ансамбль Шахи-Зинда.  Там увидите мечеть Биби-Ханым и древние мавзолеи. Посетите также обсерватороию Улугбека и другие достопримечательности. Вечером можете сходить в клуб, на танцы. Желающие посидеть в чайхане – от ворот сада вниз, налево.
Гостиница представляла собой длинное белёное здание, поделенное на отсеки. В одном из них поселили мужчин, два соседних отвели женщинам.
Устав от долгого пути, Ида повалилась на застеленную солдатским одеялом  кровать и закрыла глаза. В ожидании приглашения на ужин узбечки затеяли чаепитие. Почти вся группа собралась в их комнате. За неимением стульев расселись по кроватям. Мужчины – на стоящей особняком у торцевой стены.
Рядом с Идой – дальше от входной двери – шуршала бумагами экскурсоводша. Затем шуршание прекратилось. Ида открыла глаза и замерла: прямо над её головой просверкивали две нити, похожие на предельно раскалённые провода. Она проследила взглядом за непонятным явлением. Сердце захолонуло, потом зашлось в бешеном ритме. Нити пульсировали между её Глебом и экскурсоводшей, не сводившими друг с друга напряжённых взглядов.
«У нас нервные отношения в последнее время. Вот тебе результат,  – вильнула хвостом мыслишка. – Но что делать?». Решение пришло само по себе. Она как можно спокойнее поднялась с кровати и пошла к выходу. Глеб, занятый своим энергетическим делом, не шелохнулся. «Тем лучше, тем лучше» – кружилось в мозгу Иды.
Она вышла в сад. Чёрная, тёплая азиатская ночь окутала её. Незнакомое небо с блистающими крупными – кажется, протяни руку и дотронешься – звёздами. Электрический свет в квадратиках окон и проёмах открытых гостиничных дверей казался тусклым по сравнению с сиянием небесных светил. С минуту она постояла неподалёку от входа, ещё надеясь, что муж выйдет за ней следом. Не дождавшись, медленно пошла вдоль длинного корпуса. Дошла до угла здания. Остановилась в растерянности.
В пяти метрах от стены, простираясь над плоской крышей гостиницы и потому закрывая кроной половину неба,  высилась огромная чинара. Толстый ствол её цепко держался корявыми корнями за каменистую почву на самом краю глубокого ущелья. Ида подошла к самому обрыву. Внизу была сплошная чернота, доносился лишь далёкий гул бурной горной реки. Вернулась под чинару. Вечерний воздух был сладок и душен. Звёзды сверкали в кроне. Это напомнило ей новогоднюю ёлку на площади в Пензе, украшенную сделанными из фольги снежинками. Становилось одиноко и тоскливо.
Глеб не выходил вслед за ней. Прошло десять, пятнадцать минут… «Не вернусь в гостиницу, просижу здесь, около ствола, хоть целую ночь. Всё равно хватятся…»
Вспомнилось, как сразу после регистрации в Пензенском городском загсе Истрин умыкнул её даже от свидетелей. «Не спрашивай, не скажу. Сама скоро увидишь, куда едем».
Оказалось, он договорился со знакомым гидрологом, и тот поджидал их со своей моторной лодкой на Суре ниже плотины ТЭЦ. Они, рассекая веера брызг, пролетели вниз по течению куда-то в район Проказны. Чуть убавив скорость, лодка едва ли не на половину корпуса выскочила на пологий песчаный берег. Выходя, Ида даже не замочила туфель. Одной рукой поддерживая её за локоть, а другую, с объёмной сумкой, закинув за плечо, Глеб пошёл по тропинке вверх, к лесу. Юзанув, лодка развернулась, и вскоре даже звука её не стало слышно.
На освещённой солнцем поляне, окружённой густыми сиреневыми зарослями, увидела она белую двухместную палатку. Глеб откинул полог и нырнул внутрь. Она села в молодую, солнцем и счастьем пахнущую траву и закрыла глаза. Неслышно сзади подошёл Он и осыпал её охапкой цветущих сиреневых кистей. «Ты – моя персидская княжна! Ты – моя любимая в цветах персидской сирени!» – немного дурашливо, как все застенчивые люди, когда боятся выглядеть смешными, воскликнул Глеб.
«Вот тебе и персидская княжна в цветах» – грустно подумала Ида, почти готовая заплакать.
Истрин появился в дверном проёме минут через двадцать и негромко позвал: «Ида…» Она не ответила.
Он постоял в полосе света, видимо, раздумывая, в какую сторону подасться. Потом решительно двинулся в соседнюю женскую комнату. Быстро вышел. Заглянул в мужскую. Следом за ним в падающей из распахнутой двери полосе света появился Гена. Она слышала их голоса в саду. Время от времени Глеб уже громче окликал её. В голосе послышалась тревога.
Вскоре они прошли рядом с ней, около чинары, но под тёмным шатром листвы её не было видно. Мужчины остановились над обрывом.
– Что, если она упала туда? – уже с испугом произнёс Глеб.  – Что мне тогда делать?
– Да чёрт её знает! Всё бывает. Тут и в сад-то бабе одной выходить опасно. Лашпеки…* – отозвался Гена. – Давай до клуба дойдём, может, туда ушла.
Они удалились.
Ида вышла из своего укрытия и вернулась в гостиницу. Она, как и прежде, устроилась на своей «солдатской» кровати.
После безрезультатных поисков Глеб вернулся в женский отсек, чтобы сообщить экскурсоводше о пропаже жены. Он был так же бледен, как побелённые стены комнаты. Увидев жену живой и невредимой, сел рядом с ней, обхватив за талию, и задал только один вопрос: «Где ты была?!». В ответ получил укоряющий взгляд.
Позвали на ужин. Потом все отправились на танцы. Истрин не отпускал руку жены ни на секунду. В какой-то момент Ида поймала напряжённый  взгляд экскурсоводши, обращённый на мужа. Но никаких флюидных нитей… 
На обратном пути, к её удовольствию, между Глебом и  Марьям Булатовной даже серая кошка пробежала. Не чёрная, но дёрнуло-таки Истрина резкое высказывание экскурсоводши в адрес «некоторых мужчин».
Ничего не изменилось окрест, когда пересекали таджикскую границу. А пересекать её пришлось несколько раз – так уж поделена территория соседних республик, что невозможно попасть из восточных районов Узбекистана в западные, не заехав на сопредельную территорию.
Инцидент произошёл возле последнего пограничного шлагбаума. Четыре солидненьких таджикских милиционера тормознули их экскурсионный автобус и потребовали плату за то, что выпустят туристов со своей территории. Процедура изъятия денег, видимо, была отработана чётко. Утомлённым экскурсиями гостям Таджикистана хотелось поскорее попасть домой, и они готовы были отдать последние гроши ретивым стражам границы.
Поскольку путевой лист у Гены был в полном порядке, хозяева затребовали руководителя группы. Марьям Булатовна выпорхнула из автобуса и попыталась объясниться с бурбонами. Но те русского категорически не понимали. Она перешла на фарси. Милиционеры улыбались, кивали головами, но полосатый шест по-прежнему висел поперёк дороги. И тогда, обернувшись лицом к автобусу, экскурсоводша выкрикнула в открытую дверь, что некоторым, кто считает себя мужчинами, не мешало бы вмешаться и поставить церберов на место.
«Разводильщиков» ситуации оказалось всего двое – Гена и Глеб. Толковали они с милиционерами недолго. Не любивший козырять своими собкоровскими корочками, Истрин вытащил-таки из нагрудного кармана удостоверение и протянул самому толстому «пограничнику». Видимо, он был и старшим по званию.
Тот снял свою форменную фуражку, вытащил большой серый платок и отёр блестевшую от пота обритую голову. Потом с показным небрежением взял у Глеба красную книжечку, указательным пальцем отщёлкнул крышку и начал читать.
Наблюдавшей за переговорами из окна автобуса Иде показалось, что в крупном бритом его черепе, как в бетономешалке, заворочались камушки, и такие же камушки перекатывались за сочными губами.
Удостоверение «Комсомолки» возымело действие. Толстяк снова водрузил на лысину фуражку. Это, наверное, помогло ему вспомнить русский язык. Ида не слышала, что сказал он, возвращая документ, но по прояснившемуся лицу Марьям Булатовны и кивку мужа поняла, что инцидент исчерпан.
Весь оставшийся до дома путь Истрин продремал, или делал вид, что дремлет. Менял одну неудобную позу на другую, мельком взглядывал мимо жены на прискучивший уже заоконный пейзаж. Ида думала: «Что-то расстроилось в наших отношениях… И минувшая ночь наглядно обозначила эту перемену».
Привыкшая к жизни на колёсах, экскурсоводша явно спала. Спящая, она походила на нахохлившегося воробышка, который приютился под стрехой сарая скоротать ночь.
Иде почему-то жалко стало не только себя, но и её, и мужа, и затихших на задних сиденьях спутников. Даже бубен, брошенный хозяином на большую дорожную сумку, от мелкой тряски автобуса позвенькивал жалостливо и печально.
 
За несколько лет, что прожили Истрины в Узбекистане, успели они побывать во многих областях республики, а уж Наманганскую исколесили вдоль и поперёк. Глеб – по работе, а Ида – добровольной его спутницей. В первую очередь – чтобы не сидеть одной, скучая, дома. Она в Азии не могла  устроиться на постоянную работу. Чтобы не потерять квартиру в Пензе «в случае чего» – этим выражением деликатно обходили разговор о возможной смерти немолодой уже матери Глеба – она не выписывалась с прежнего места жительства. А без постоянной прописки её никуда не брали. Гонка за новизной впечатлений была ещё одной, и не менее важной причиной  «сопроводительных» поездок.
Время от времени пописывала она статейки о культурных событиях в единственную в Намангане русскоязычную газету, потому что культурные события случались тоже время от времени. Вообще же журналистику считала она не своим делом.
Азия и очаровывала, и пугала её одновременно. Новые впечатления наплывали, казалось,  даже из многовековой пыли. Удивляло, что местное население совсем не думает о своей славной истории, напрочь забыло о ней. Одни бойко рулили, восседая в собственных авто, другие не менее величественно погоняли серых, навьюченных тюками осликов. Мужчины в чалмах, тюбетейках, а то и с повязанными носовыми платками головами сутками просиживали в чайханах либо степенно вышагивали куда-то по своим делам. За ними семенили женщины в ярких полосатых платьях и шароварах, зачастую неся на голове кладь. Молодёжь, одетая по-европейски, практически не отличалась от своих ровесников из России. И никого не волновали открытия Улугбека, походы Македонского, архитектура мавзолеев Гур-Эмира, Казы-Заде Руми, усыпальницы мазаров – городов мёртвых…
Днём к арочным островерхим воротам их подплывали «Икарусы», и иностранные туристы, чаще всего почему-то немцы, увешанные фотокамерами, в полотняных шортах и соломенных шляпах, ручьями растекались по узеньким улочкам. Российские группы отличались от иностранцев пестротой одежды, но не были так укомплектованы фототехникой и держались несколько скованно.
К вечеру пустело не только кладбище, но и старые городские кварталы, махалли. И одна только огромная луна или подбоченившийся в виду звёздного гарема месяц освещали безжизненное пространство. До полуночи жизнь ещё кое-как напоминала о себе в «европейской» части города, где работали рестораны и кинотеатры, но потом тоже замирала, и мертвенный, мерцающий свет неона нисколько не мешал небесным светилам властвовать в спящем царстве глины, камня, тёмных куп деревьев, нависающих над тихими арыками.

III. БАЙКАЛЬСКОЕ ДЕТСТВО
Два в одном. Мемуары. Парижские эпизоды

Марьям Булатовна Сулейманова стояла перед окном в гостиной своей трёхкомнатной квартиры. Купила она её сразу же по приезде в Пензу в только что отстроенном элитном доме, обставила на свой вкус заказной мебелью. Прищуривая и без того узкие восточные глаза, разглядывала она странную композицию – вертела её так и эдак и улыбалась.
Композиция представляла собой не сочетаемые, на первый взгляд, элементы: в небольшой вазе простого стекла с впаянной в него металлической стрелой Эйфелевой башни торчал веничек, составленный из колосков обыкновенного овса.
Стеклянный сувенир приобрела она несколько лет назад в Париже, в киоске у подножия самой башни. А колоски сорвала в то же лето, бродя по сорному хлебному полю около родного села Карино, или, по-татарски, Нухрат – на Вятке. Сорвала на память о родине, где не была полстолетия. И, разбирая багаж после этой поездки, машинально всунула их в подвернувшуюся под руку парижскую вазочку.
И только сегодня, стирая пыль с многочисленных сувениров, привезённых из разных странствий, удивилась, как органично сложились    колоски с краснозёма родного поля и вазочка "от Эйфеля" в символ её так разнообразно прожитой жизни. Будто в двух этих компонентах замкнулся её жизненный круг. Всё яркое, необычное, захватывающее новизной – это парижский сувенир. Всё драматическое и грустное, вылепившее душу  чувствительную и чуткую, – колоски родного поля.
– Даша, смотри,  Париж и Нухрат в одном флаконе! – крикнула она дочери, колдовавшей на кухне над кофием. Та выглянула из кухонной двери и кивнула головой – дескать, поняла.
Марьям Булатовна почти физически ощутила, что прожитое просится наружу, что оно будет интересно её подрастающей дочери и, может быть, другим людям тоже. «Я просто обязана написать обо всём, что было пережито» – промелькнула мысль.
С мемуарной литературы началась её сознательная жизнь.       Несколько лет послевоенного детства вынужденно провела Марьям в шахтёрском посёлке на Северном Урале.
Вернувшаяся из сибирской ссылки в сорок девятом году в Карино, большая семья Сулеймановых оказалась без собственного дома.  Он был разобран на дрова и спалён в печах односельчан в военные годы.
         Взрослые братья и сёстры Марьям быстро разъехались в поисках своей судьбы сразу же после смерти не вынесшего последней напасти отца.  Старшая сестра Сания уехала в засыпаемый каменноугольной сажей городишко Кизел Пермской области. Там вышла замуж за бывшего военнопленного. Младшая, Марьям, с матерью оставались ещё некоторое время на Вятке, мыкаясь по родне, но, когда у сестры родился первенец,  переехали к ней. Начались барачные будни. Жильцами крошечных комнатушек были бывшие защитники Родины, объявленные вождём предателями. Это  был практически ГУЛАГ, но с относительной свободой без постоянной охраны, построения, собак и нар. Иногда к ссыльнопоселенцам даже приезжали жёны, случалось, только для того, чтобы успеть прокричать уводимому энкаведешниками мужу последнее «Прощай!».
Отапливались барачные загончики каменным углём, который отковыривали кирками на крутых склонах отвалов, куда вагонеткой вывозили из ствола шахты остатки руды с углём.
Чтобы не растащили принесённый уголь соседи, нужен был сарайчик, который вскоре и купил муж Сании  за бесценок. Под его дощатым потолком, в расщелине, обнаружила Марьям книгу, завёрнутую в пожелтевшую газету. Воспоминания Ильи Эренбурга "Люди, годы, жизнь". Книгу, которая открыла ей другой мир. Повествуя о Париже, его литературно-художественной среде, углубляясь в допарижское  прошлое,  автор ввёл  девочку в неведомую дотоле страну.
Обстановку маленьких уютных парижских кафе она представляла по немногим довоенным фильмам, которые крутили в стареньком клубе при шахте. Свежая газета, небольшой букетик фиалок на столе, встреча друзей, оживлённый разговор за чашечкой неведомого маленькой фантазёрке кофе. Монмартр с раскинутыми вдоль тротуара творениями уличных гениев, экипажи и дамы в них, похожие на Марлен Дитрих. До этой книги для неё существовали лишь мир ссыльных Забайкалья, нищие будни Вятки и чутко вздрагивающий по ночам от кованых сапог барак на севере Урала.
Читала Марьям эту книгу тайно от матери, перепуганной на долгие годы десятилетней ссылкой отца. Перечитывала снова и снова, и она стала главным событием её начинающейся жизни. Из этого чтения выросла почти осязаемая мечта: она будет хозяйкой такого кафе. Там будут собираться художники, актёры, поэты, и ничто не помешает ей присесть за один из столиков и слушать, слушать… Она вдруг осознала, какими интересными людьми населена земля, как ярко можно жить, как увлекательно чтение. Это осознание происходило под крышей угрюмого барака, разделённого на двадцать загонов-комнатушек, в которых порой обитали по две семьи. Так что дети невольно становились иногда свидетелями ночных сцен. В холоде и непроходящем голоде, давясь в  очередях за хлебом, всё-таки они росли! Марьям училась в вечерней школе, зарабатывала пресловутый двухлетний стаж. Ходила на шахту в первую и третью смену, обслуживая компрессор на лесном шурфе. Горняки, жалея пятнадцатилетнюю девчурку, оставляли в аккумуляторной одного шахтёра, чтобы провёл её дремучим ночным лесом сквозь вой волков и вьюги к месту работы. Долгие ночи проводила она одна в сторожке и, уходя под землю, они обещали «позванивать» ей. Четыре раза дёрнут шнур – привет, не бойся! Три – включай лебёдку! Уголь на гора! Вечера предназначались для школы.
С той поры, как мемуары стали её любимым читательским жанром, она не раз ловила себя на мысли, что и писать о пережитом, наверное, очень увлекательно.

Вторым сильным эмоциональным толчком к осуществлению задумки ехать в Париж стала для меня книга Ирины Одоевцевой «На берегах Сены». Напечатали её в России на заре перестройки. На страницах этой книги представлен почти весь интеллектуальный Петербург, исчезнувший из России вовсе не по собственной воле. Во Франции  многие стали таксистами, клерками, безработными, перебивались на газетные гонорары. Но до последнего оставались творцами, хранителями русской духовности. Здесь и Зинаида Гиппиус в окружении двух своих мужчин – двух Дмитриев, Мережковского и Философова – с её знаменитыми субботами, когда кофе подавали только избранным. Остальные пили чай. Это происходило от бедности кошелька, но сколько души и ума вкладывалось в общение! Здесь так и не нашедший своей темы поэт «от Бога» Георгий Иванов, и Борис Зайцев со своей негасимой русской лампадой в душе, и Георгий Адамович, и Алексей Ремизов с повадками литературного шута. И, конечно, прозрачный и чистый писатель Иван Бунин, великий путаник в жизни. И ещё многие…
 С новой силой зацарапало в душе. Ну, хорошо, опоздала я с уютным кафе на Монмартре, но поехать-то в Париж ещё хватит сил. Поехать хотя бы для того, чтобы поклониться прахам, покоящимся на Сент-Женевьев-Дюбуа. Одной Одоевцевой из этой когорты русских удалось вернуться в Россию после семи десятилетий эмиграции. Удалось совершить в микроавтобусе с трапами для инвалидной коляски единственную экскурсию по любимому городу. Это немногое сделал для русского литератора Анатолий Собчак.

Случайно подобравшаяся группка людей толпиться у назначенной гулким голосом диктора стойки в Пулковском аэропорту. Туристическая солянка. Ждём вылета в Париж. Все впервые прорываются в «столицу мира». Одним интересны литературно-исторические места, другим – неземной чистоты витражи и стёкла витрин магазинов на Елисейских Полях. Кто-то пишет диссертацию об импрессионизме, и тут уж никуда без музея дОрсей. Парочку расфуфыренных барышень явно  ждут мсье с этаким прибамбасом на берете. А есть и такие, кто ничего не знает о Париже, кроме того, что туда «ездют».

И вот самолёт приземляется на зелёное полотно Орли. Робея, но не сдерживая восхищения, входим в здание аэровокзала. Поражает тишина, не свойственная такому большому скоплению людей. Мы молчим, лишь изредка взглядывая в глаза друг другу. А если и решаемся говорить, то шёпотом. Неужели в проекте Орли заложена эта психологическая хитрость, эта тишина?
Архитектурный фантом, глобальный и фантастический, пульсирует какой-то угрожающей силой, но создан для комфорта. Наземный спрут с упирающимися в горизонт взлётными полосами, с мерцанием феерических направляющих огней и безумолчной симфонией моторов. Предпарижский город из стекла и металлических конструкций с самооткрывающимися дверьми, юркими мини-поездами, с эскалаторами и позолоченными панелями лифтов под огромным, как небо, куполом.
Простая и элегантная униформа многочисленного персонала, треть которого – чернокожие «инопланетяне», придаёт аэропорту сходство с космодромом. В Орли есть свой Монмартр, Триумфальная Арка, свои Елисейские Поля и площадь Свободы; для нарушителей и контрабандистов – своя Бастилия. Торговые центры на все вкусы и с заоблачными ценами. Одна только память о том, где это куплено, дорогого стоит. Мощная индустрия кормления и сервисных услуг. Думается, есть и своя Плац-Пигаль.
Двоякое чувство преследует вас в Орли – как мал здесь человек, подобен муравью, и как велик он, придумавший и создавший этот архитектурно-технический гигант.
Подали автобус. Рассаживаемся. Едем.
Отель «Гранд» принял русских туристов по-казённому любезно: казалось, даже витающий в воздухе аромат духов его хозяйки – для гостей.
Экскурсии закружили нас по интеллектуально-тлетворному Парижу. Он высасывает всех сразу же после шведского стола с русским «прицепом» и отпускает только заполночь. Гид, итальянец Рафаэль, блестяще, с особым шиком говорящий по-русски, вежлив, эрудирован, но холоден. В полном изнеможении еженощно валимся мы в постели на несколько часов, чтобы проснуться вместе с парижской зарёй.
Вскоре после приезда, отдавая дежурной ключи от номера, обратила я внимание на старинный дагерротип, многократно увеличенный, в роскошном позолоченном окладе. На фотографии – пожилая пара. Могучий старик с львиной – иначе не скажешь – гривой седых волнистых волос. Стать прямая, гордая. Облик явного бунтаря, непокорённого, но много перенесшего человека. Прямой, открытый и проницательный взгляд мудрых, много видевших глаз. И она – удивительна. Могла бы быть и из пушкинских, и из тургеневских времён. Славянское доброе лицо, в глазах земное ежедневное страдание, но взгляд спокойный. Прямой пробор гладких с проседью волос, на ушах облачка буклей. Руки в пышных, отделанных лентой рукавах, сложены на коленях. Подписи нет.
Я попыталась выяснить, кто они, у хозяйки отеля, немолодой мадам с удивительно чистым лицом, без косметики, и молодыми лучистыми глазами. На мой вопрос, заданный по-русски, и указывающий жест она, видимо поняв суть, ответила, сильно грассируя: «Гаевски Маша». Не поняв загадочного словосочетания, я улыбнулась и подарила ей весь свой лексический запас французского: «Мерси!».
Дважды в  сутки, выходя их отеля и возвращаясь обратно, встречалась я с взглядами загадочной пары. Желание узнать, кто они, мучило меня.
Париж заманивал всем, чем мог: историческими маршрутами и злачными местами, Центром искусств имени Помпиду и Музеем импрессионистов, Лувром, чтобы похвастаться Моной Лизой за толстым бронированным стеклом. Найти знаменитую флорентийку оказалось необычайно легко по самому большому сверканию фотовспышек. Перечислять экспонаты Лувра – неблагодарное дело, их надо постараться увидеть. И Пантеон Наполеона, и недра Нотрдам-де-Пари с его старыми, потемневшими ложами для сановных прихожан, и Версальс его февральским серым садом из абстрактно подстриженных треугольниками и кубами деревьев м фонтаном с мёртвой зимней водой – загородную резиденцию французских королей. До него мы проследовали семьдесят километров в чистеньком вагоне электрички.  Здесь, в Тронном зале, был коронован на императорство знойный корсиканец, а рядом –  спальня с высочайшей, в прямом и переносном смысле, кроватью под восточным балдахином с кистями.
И непременно – город мёртвых, кладбище в Сент-Женевьев-Дюбуа. Здесь упокоен цвет российской аристократии, уходившей из жизни на протяжении жестокого двадцатого века. Иван Алексеевич Бунин, так боявшийся смерти и не скрывавший этого. Рядом – всё претерпевшая подруга гения Вера Николаевна Муромцева… Здесь чета Гиппиус – Мережковский. Русские сановники, художники, артисты. На одном из памятников прочла: «Не грусти, прохожий, я уже дома, а ты ещё в гостях». Можно ли сказать мудрее и трагичнее.
Поездка в Мулен Руж. Билет 500 франков – сто долларов – на русские рубли дороговато. Но большинство из нас понимает – второй раз в Париже не бывать.
Светятся, вращаясь, неоновые крылья Красной Мельницы, которая столько перевидела на своём веку бесстыдства и ничего – стоит. Вестибюль ярко освещён. На входе встречают нас молодые элегантные люди во фраках. Уносят нашу верхнюю одежду, провожают в зал с малиновым воздухом. Секрет цвета его достигается просто: в зале нет потолочных люстр, а каждый столик, покрытый малиновой скатертью, освещён настольной лампой с абажуром малинового же цвета. Поначалу это раздражает.
На столе стоит бутылка шампанского и бокалы – больше ничего.
Сцена знаменитого кабаре – как футбольное поле. Не понимаю, для чего подвешены рельсы под огромным потолком. Но вот разглядела в сумраке приваренные к  ним крошечные, для одной ягодички, креслица.
Включается подсветка, и под потолком начинается круговое движение стандартно красивых, пышно украшенных страусиными перьями девушек. В нужный момент и в нужном месте спархивают они со своих сиденьиц на сцену. Быть приглашённой участвовать в концерте в Мулен Руж – настоящее признание для танцовщиц. Знаю, есть среди них и  наши землячки.
Незабываемое впечатление производит удивительный аттракцион: медленно вырастает над сценой плавательный бассейн. В этом гигантском аквариуме плавает крокодил. По приставной лестнице высотой метров шести-семи поднимается к краю бассейна униформист и бросает рептилии живую рыбу. Появляются зонтики розово-красной жидкости, может быть, крови. И тут на сцену выходит атлетического сложения мулат в красном атласном трико, с обнажённым торсом. Побалансировав на краю бассейна, он бросается в воду. Единым выдохом раздается «Ах!»  – то ли испуга, то ли восхищения. Пловец кружит вокруг крокодила очень близко, всё время под пристальным взглядом алчных немигающих глаз. Хищник бросается на человека, но тот успевает увернуться. Зрелище не для слабонервных. И я не выдерживаю –  закрываю глаза.
Включаюсь в реальность, услышав аплодисменты. Смельчак снова стоит снова на краю бассейна, а крокодил продолжает нарезать круги под водой. Неужели крокодилы поддаются дрессуре? – ещё одна загадка.
Давно уже поговаривают наши о ночной прогулке на Плац-Пигаль –   парижскую тверскую, но с большим размахом, более тлетворную, более «производственную». Наконец делу дали ход – стало известно, что с часу до трёх ночи на площади «плохих девочек» включается звуковая реклама. Только на два часа, когда трудовой Париж засыпает.
Едем вчетвером в такси, и опять сто долларов. Только уже на всех. Против ожидания, с рекламой нас не обманули. Сладким соблазном потекли из невидимых динамиков сначала очень тихие придыхания. Они усились. Страсти накалялись, и вот апогей любви – совокупление – записанный на плёнку в блестящем исполнении. Убеждаюсь, что реклама, действительно, двигатель торговли. Возвращаюсь в отель в этом же такси, но уже одна. Мои спутники исчезли под неоновым напором вселенского оргазма.
Наконец выдался день без экскурсий – дан нам на оббег бутиков. После завтрака выходим из ресторанчика в вестибюль. Здесь непривычно тесно, он заполнен молодёжью. Перед портретом загадочных и вместе с тем таких близких чем-то мне стариков слушаю вместе с ними непонятую речь на французском. В её потоке прорезаются знакомые, лишь  искаженные грассированием и непривычным ударением имена: Жан Пущин, Бестужев, Якушкмн, Рылеев… Боже мой! Так ведь это о декабристах – доходит до меня. И здесь, в Париже, настигли меня любимые герои.
Захотелось подойти к лектору, заговорить с ним. Безусловно, он русский. Решилась, подошла. И узнала: это первокурсники Сорбонны, будущие историки, со своим наставником профессором Горчаковым. Да, потомком того самого, лицейского пушкинского однокашника, удачливого сановника, который прожил почти девяностолетнюю жизнь, соединив две эпохи.
Показалось, мсье Горчаков удивился речи немолодой россиянки. Но, сдержав удивление, заговорил на том русском, которым в России  последним говорил, наверное, Дмитрий Лихачёв: умно, изысканно, ёмко и эмоционально. Правда, с сильным грассированием. Он и поведал мне, что на дагерротипе изображены, действительно, русские путешественники – князь Сергей Волконский и княгиня Мария Николаевна, урождённая Раевская, в 1862 году.
– Знаете ли Вы, сударыня, ту эпоху? Очень рад и благодарен за внимание к моему курсу. Это мой любимый период в российской истории. Так вот, на этом месте стоял один из старейших отелей Парижа и в нём останавливались Волконские. Время уносит всех, сударыня! Через год не станет княгини, а двумя годами позже в мир иной уйдёт и князь. Но память о русских свободолюбцах увековечена в новом отеле, где Вы изволите пребывать. Приезд бывших каторжников в Париж стал большим событием. Парижанам хотелось присягнуть героям, боровшимся за свободу. Они опускались на колени при виде этой четы, что смущало Волконских необычайно.
И Горчаков ещё долго и увлекательно рассказывал о судьбах героев 14 декабря 1825 года.
Этот эпизод не стёрся в моей памяти. Позже родились стихи:
Судьбой своей я – отпрыск декабристский,
Хотя другой эпохи, и палач иной.
Скрещенье судеб – эпизод парижский,
И у меня – столетья за спиной.             
 
Вихрь закруживших Марьям Сулейманову лет был так стремителен, что на осмысливание происходящего не хватало времени. Казалось, этот вихрь будет виться и виться, закручиваясь в тугие будни и цветистые праздники, полные событий, работы, приключений и любви. Оказалось же, что жизни свойственно давать, неразумным человеческим существам возможность осмыслить её. Пора осмысления настигла Марьям Булатовну в Норвегии. Она вдруг поняла, что отчаянно скучает по России. Отказав своему боссу и другу в просьбе стать его женой, она решила вернуться не в полюбившийся за многие годы жизни Мурманск – слишком болезненными были воспоминания о понесённых там утратах, а в Пензу. Её казалось, что этот город хранит память о светлых и беспечальных годах ранней молодости.
Немалая сумма "зелёных"  и подаренный на прощанье огорчённым норвежским поклонником «Мерседес» обещали безбедную жизнь. И хотя её норвежский язык, титулованный когда-то первой переводческой категорией, на границе с Мордовией оказался невостребованным, здесь опять окунулась она в стихию русской речи.

IV. МНОГОЦВЕТЬЕ
Становище Томпа. Расколотка. Пастила. Хранительница вечернего света. Багульник. Кедрачи. Туфрагы тарта.

Не знаю,  сколько мне лет, может быть, пять. Я плыву под водой с закрытыми глазами, боюсь, что  вода попадёт в них. Но что-то произошло – открываю их нечаянно впервые под водой, пронизанной лучами танцующего солнца. Волшебный мир из хрустальных цветных шаров повергает меня в изумление. Не сплю ли я, может, это всё во сне?! Такое многоцветье! Почему же раньше я так не плавала? Из интереса  смыкаю веки на секунду и оказываюсь в розоватом и  однообразном  мире  за  их пеленой. Теперь я плаваю только с открытыми глазами  в этом мире красок, хрустального сияния и подводного лета и так долго, насколько хватает сил.
Это была моя первая игра в многоцветье. И, каждый раз, спускаясь  к голубой чаше Байкала, стоящей на белом блюдце огромного песчаного берега, я слышала, как замирает моё маленькое сердце в предвкушении цветного блаженства…

Было в моей детской ссыльной жизни и языковое многоцветье.
Местом ссылки отца стало бурятское становище Томпа, ныне затопленное из соображений  "великой переброски сибирских рек". Отец прибыл сюда с тремя старшими сыновьями. Мама осталась в Нухрате с младшими детьми до моего появления на свет божий. Полугодовалым ребёнком покинула родную деревню и я.
Хорошо помню стайку плосконосых и узкоглазых бурятских ребятишек, впервые увидевших "не свою", большеглазую, по их понятиям, девочку. Они обступили меня довольно плотным кольцом, смеялись, отчего вместо глаз у них оставались только щёлки. Галдели на непонятном  языке. Самые смелые из них начали меня толкать, пытаясь повалить на песок. Стало ясно, что надо выстоять: я одна, их много. На высоком берегу не видно ни братьев, ни мамы. Я отчаянно сопротивлялась, пытаясь по-татарски перекричать их глуховатый говор.
Как сказали бы сегодня, это был мой первый жизненный экстрим, и нужно было срочное и, главное, верное решение. Я быстро схватила горсть белого песка и начала его струить из зажатого кулачка. Почти не прерывающаяся песчаная нить оседала, осыпаясь на мои самодельные чувяки из нерпячьей кожи, а я раз за разом,  как заведённая, произносила родное, татрское "Ак жирь, ак жирь" – "Белый песок". Непонятные слова и обезоруживающе спокойное струение песка каким-то образом угомонило аборигенов. Некоторые из них, пытаясь мне подражать, так же стали набирать песок, струить его, соревнуясь в ловкости. Потом  начали повторять за мной чужое,  новое для них "Ак жирь". Наступил мир. Начались догонялки. Позже наши игры в песке назывались этими первыми для бурятят татарскими словами. Завидя меня на крутояре берега, где стояла наша изба, они кричали мне: "Ак жирь", что значило: "Айда играть в песок!"
Очень скоро я тоже выучила немало слов чужого глуховатого языка.
Некоторое время спустя, в наших отношениях наступила  сурдоэпоха. Очень многое мы объясняли друг другу языком жестов, что было удобно обеим сторонам, этот язык был понятен всем. На нём мы "говорили" о многом, даже о размножении людей и животных. Но примечательно, что сурдопредложения всё равно сопровождались словами родного языка.
Однажды бурятята позвали меня в тайгу. На пляж они пришли, волоча незнакомый мне предмет, который издавал при ударах по его кожаной  гладкой поверхности не знакомые, тревожные звуки. Это был бубен. Ребята показывали чумазыми ручонками на  стену леса,  темнеющего за становищем. Предстояло что-то  небывалое и, плюнув на наказ мамы не уходить никуда с берега, я побежала в обход нашего дома к тропинке, куда двинулись чуть раньше остальные.
Помню смоляной настой прогретого воздуха, тишину и обаяние тайги. Шли довольно долго по едва заметной тропинке и оказались на солнечной поляне. Трава на ней была вытоптана, не густела, как между деревьями. Видимо, здесь бывало много людей. Один из мальчиков, Обхой, шедший впереди, остановился  и приложил указательный  палец к губам. Наступила мгновенная тишина. Он взял меня за руку и повёл к четырём соснам, растущим как бы по углам почти правильного квадрата. Задрав голову, показал мне высоко, в перепутанных ветках, устроенный настил, с которого свисали яркие лоскутные ленты. Их было много, и развевались они от малейшего ветерка. Обхой позвал ещё двух мальчиков и, воспользовавшись их спинами  как приставной лестницей, ловко вцепился в первую толстую ветку, подтянулся на сильных руках и скоро стал невидим в зелёно-смоляном пологе ветвей. Чуть позже он появился в просвете сосновых сплетений и показал предмет, названья которому я тогда не знала. Это был человеческий череп. Пустые глазницы его смотрели на меня сверху. В жуткой улыбке щерились редкие жёлтые зубы.
Холодные мурашки поползли по рукам, ногам и спине, что-то шевельнулось в корешках волос и отозвалось дрожью в сердце. Предводитель бурятят поцеловал серо-белый, промытый дождями лоб черепа, так напугавшего меня, и исчез. Вскоре все сели в круг, оставив меня за его пределами, и начали, покачиваясь в такт  обхоева бубна, что- то произносить. Было похоже и на песню, и на молитву. Потом по сигналу бубна все вскочили, образовали круг, и начался танец. Его ритмичные движения помню и сейчас.
Так впервые увидела я ритуальное захоронение местного шамана и обряд поклонения его праху.
Не решаясь рассказать дома об этом из боязни наказания, стала плохо спать, вскрикивать во сне, метаться по постели. Помню татарскую молитву, которую читала мама, обильно сбрызгивая меня водой. Постепенно страх забылся. Домашние допытывались, где я была, что ела, что случилось. Но таёжное приключение оставалось моим секретом лет до двадцати.
На протяжении жизни несколько раз видела сон: тайга, поляна,  я одна, и череп улыбается из хвойной темноты.

Охота зимой и рыбалка летом были главными делами отца и  старших братьев.
Однажды Сулейман решил показать мне зимний Байкал. Мама, закутав меня в свою вязаную шаль с длинными спутанными кистями и натянув на ноги двое шерстяных носков и  сестрины унты, проводила нас на давно скрепившийся прибрежный лёд. Брат вёз коловорот и другие снасти на лёгких санках с полозьями, подбитыми нерпой. Идти по довольно глубокому, надутому сибирскими ветрами снегу было неудобно. Неуклюже ступая, я то и дело оглядывалась, следя за удлиняющейся цепочкой следов. С замиранием сердца видела, как уходит назад высокий заснеженный берег и становится игрушечной наша казённая изба. Брат вёл меня к мысу, из-за которого сказочной радостью появлялись летом редкие катера, пристававшие к дощатому причалу Томпы.
Слой  надлёдного  снега становился всё тоньше и тоньше и уже не закрывал ступни унтов. И, наконец, началась зимняя сказка: совершенно чистый и прозрачный лёд, на котором не было ни единой снежинки. Огромное ледяное зеркало, не знаю, какой толщины, но настолько гладкое, что малейший баргузин позволял стоя скользить по льду, не разбегаясь и не прилагая никаких усилий. Брат сказал, что можно сесть и так же ехать. Он слегка подталкивал меня в спину. Стремительное скольжение по хрустальному полю продолжалось до тех пор, пока он не сказал : " Ну, хватит, покаталась, а теперь ложись на живот. Прикрой сбоку лицо руками, чтобы солнце не мешало и смотри в лёд. Увидишь рыбок". Я так и сделала. И то, что увидела  тогда,  в лучшие минуты своей детской жизни, вспоминается  до сих пор. Вглядевшись в кажущуюся темноту льда, я увидела  подводное царство зимнего Байкала. Рыбы, казалось, жили за тонким стеклом огромного аквариума, вот тут, в десяти - пятнадцати сантиметрах от моего лица. Одни сновали в разных направлениях, другие неспешно скользили по огромному залу своего ледяного дворца. Большие рыбины, более метра длинной, едва шевеля плавниками и лениво, медлительно покачивая хвостами  то в одну, то в другую  сторону, царственно двигались, рассекая пугливые стайки мелкой рыбёшки. То и дело стрелой пронзали хрусталь зимней воды серебристые омулята. Прыснула стайка хамсы. Запомнился одинокий величавый таймень. Думается, думается, что он тоже заметил меня, потому что замедлил  плавное движение, замер на секунду, потом двинул хвостом и не спеша, вельможно тронулся в одному ему ведомый путь.
Чем дольше лежала я над байкальской бездной, тем явственнее виделся подводный мир. Даже красновато-зелёные перламутровые немигающие глаза рыб были хорошо видны. Ничего подобного раньше видеть не доводилось. Рыбача, отец и братья не привозили домой живой рыбы. И только однажды они поймали полутораметрового тайменя, который никак не хотел умирать. Он был единственным живым существом, страдальческие глаза которого, подёрнутые предсмертной пеленой, повергли меня в ужас. Мелкая рыбёшка, которая ловилась в тёплых заводях около берега, была не в счёт. 
Вскоре Сулейман начал сверлить лёд. Коловорот выкручивал ледяную крошку. Она правильным конусом насыпалась вокруг лунки. Потом пешня проломила дно ствола, и хлынула вода. Через час-полтора возле лунки выросла горка рыбы, замерзающей на чистом льду. " Будет расколотка" – сказал рыбак, сгребая затихших рыбин в кучу. Здесь было несколько омулей, название которым я уже знала, пара небольших тайменей и какие-то безымянные  рыбины. Небольшой костерок то и дело захлёбывался от лёгкого хиуса*, но брат поддерживал его прихваченными из дома полешками.
Сноровисто он разбивал застывшие тушки обухом небольшого топорика. Рыба, рассыпаясь на звенящие от мороза куски, разлеталась по льду. Один из кусочков, посыпав его солью, брат протянул мне. Губы на мгновение пристыли к нему. Но страх не успел сковать тела, как они оттаяли. Стылая свежесть Байкала одарила меня на всю жизнь запомнившимся вкусом этой необычной еды небывалой чистоты,  свежести льда и приятной, жирной и питательной мякоти омуля. Забылось всё – я ела так называемую расколотку.

Пройдёт много-много лет, прежде чем я посмотрю фильм Сергея Герасимова "У озера". Когда на экране начнутся кадры эпизода с расколоткой,  вновь почувствую приток слюны от желания повторить  детское пиршество, вновь погружусь в наслаждение этим вкусом. Позже приходилось  перепробовать много разной рыбы. Так было и в Египетской Александрии, где довелось побывать совсем неожиданно. В те времена муж мой ходил в море в Мурманском объединении "Севхолодфлот". Рейс ожидался длительный, более полугода. Прощались на такое время. Но море порой вносит свои коррективы. Обнаружилась необходимость ремонта траулера, его ходовой части, и ближайшим портом оказалась Александрия. Стоянка немалая – пять-шесть недель. В результате длительных переговоров с Российским Консульством было получено разрешение для командирского состава экипажа оформить приглашения для близких и родных, желающих приехать в Египет.
Нас оказалось шестеро мурманчанок, готовых отправиться в ранее не запланированное путешествие. Так оказалась я в древнейшем историческом городе Востока.
Александрия – и самый "рыбный" город древнего государства, где самыми высокими ценами отличаются участки земли не в центре города, как это обычно бывает, а вблизи моря. Всё средоточие рыбной кулинарии – в портовых ресторанах и кафе. Изображения рыбы, самые неожиданные, на многочисленных рекламных щитах поразили нас. И пока  мужья занимались траулером, мы отправлялись "на пробы". Владельцы кафе и ресторанов охотно зазывали нас, особенно в дневное время, когда клиентов бывало немного. Самым знаменитым на морской набережной был ресторан "Фараон", где оттачивались наши кулинарные вкусы. Здесь были все изыски морского промысла, сдобренные хитроумным восточным гостеприимством.
Много рыбных сюрпризов делали и моряки. Они угощали нас и вяленой креветкой, и особым образом приготовленным под прессом окунем без шкурки, который становится прозрачным, как янтарь, – когда видна каждая косточка просвечивающего хребта; треской, сушеной на зюйд-весте; камбалой, завяленной абсолютно колдовским способом. Да мало ли!
Но ничто не перебило восхитительного вкуса расколотки из моего детства. И как мало впоследствии встречалось людей, знающих этот вкус! Если находились такие, они становились близкими, отмеченными особой метой   причастности к байкальскому зимнему лакомству. На время общения мы становились заговорщиками, знающими никому  не доступный секрет.

Воспоминания о забайкальских зимах неотрывно связаны с двухголосой утренней молитвой родителей. Случалось это раз- два в месяц, когда сквозь  утренний сон слышался прерывистый баритон папы и ровный речитатив маминого голоса. Этот дуэтный намаз предшествовал уходу старших братьев на нерпячью охоту. Он воцарял особую торжественность в доме. Некоторые из многочисленных братьев и сестёр уже просыпались, но сдерживали себя от детских шалостей, от хныканья, чтобы мама дала чего-нибудь вкусненького в постель ради баловства. Молились родители, в большой половине избы, где на кроватях, полатях и русской печи спали  дети.
Я была последышем в семье, но понимала, что Габдулла, Сулейман и Асхат идут  на что-то опасное.
Промысел нерпы, действительно, был связан с определённым риском. Надо было многие километры прошагать по льду озера, волоча санки на нерпячьих полозьях, на которые ставилась утлая лодчонка. Её спускали на открытой воде в полынью, чтобы, лавируя среди отколовшихся льдин, подобрать добычу, ухитряясь не перевернуться.
Помню белые одежды наших охотников. Их стирали старшие сёстры и вывешивали сушить на сибирские морозы и ветра на два-три дня. Многое из охотничьего ритуала мама объяснила  позже. Она сказала, что перед охотой совершался не просто двойной намаз, но, говоря сегодняшним языком, намаз двухчастный. Первая часть состояла из молитв с просьбой к Аллаху сохранить сыновей, вернуть их живыми-здоровыми. А вот  второе моление, оказывается, содержало в себе мольбу простить охотников за то, что они убивают безвинных животных, тоже тварей божьих.
Маскировка в белые одежды нужна была, чтобы перехитрить осторожную нерпу. И, действительно, халаты братьев пахли потом морозом и ветром. Моя обязанность состояла в том, чтобы при их возвращении развязывать тесёмки капюшонов и помогать стаскивать халаты с усталых плеч.
Несколько первых байкальских зим я не догадывалась, откуда на санях оказываются  две-три нерпы сразу. Зимней ранью, когда братья уходили на охоту, я, по малолетству, не провожала их даже во двор –    засыпала   под молитву или разговор родителей. Потому не видела, что они берут с собой ружья, а при возвращении ребята прятали их, видимо, на дне лодчонки. И уже будучи семилетней заметила на белой поле халата Сулеймана алые разлапистые маки и догадалась о многом... Встречая братьев, уже не гладила серебристые тушки нерп, просто уснувших, как я полагала раньше. Старалась избегать нерпячьего мяса под разными предлогами.

Потом наступало лето и приносило ягоды, которых на невысоких отрогах Забайкальского хребта было всегда много.
Сбор ягод в нашей семье считался "женской" работой и многие годы проходил под руководством Сании. Она была старшей из сестёр, хорошо знала тайгу и безошибочно приводила нас на просторные поляны и солнечные косогоры, где вызревала земляника. Ведомы были ей влажноватые, заболоченные ложбины, синеющие черникой. Всюду росла суховатая, по вкусу и рассыпчатости напоминающая шиповник толокнянка. Было много малинников, возле которых мы находили иногда следы медведей.
Ягодная пора запомнилась ранними пробуждениями, утренним полушепотом за чашкой чая с молоком, тихими наказами матери не терять друг друга из виду.
Старшие сестры любили походы в лес и за возможность вволю посекретничать вдали от родителей и братьев. Заневестившиеся на жениховском "безрыбье" мои милые сёстры! Сание – двадцать лет, Назие – семнадцать. Теперь только, пройдя бурной женской стезёй, как я понимаю их! Им хотелось любить! В становище не было не только молодых татар, но и ни одного русского парня.
Однажды летом видела я, как мчались они к причалу, едва показалось вдали у мыса пятнышко катера... и, кажется, вижу сейчас: присев на земляничном пригорке, шепчутся они, мечтательно улыбаясь и опуская ресницы.
Как помнится, в годы войны и позже сахар был роскошью. Мама насыпала каждомупо одной чайной ложке сахарного песку прямо на чистые, ножом проскоблённые доски стола. Доныне перед глазами встаёт жёлтая поверхность столешницы, квадратно окаймленная десятью-пятнадцатью белыми холмиками сахара. Мы макали в них ломти каравайного, мамой испечённого хлеба и запивали чаем. Это было блаженством!
На ягоды сахар не тратился. В ходу была сухая пастила, чаще кислая на вкус. Теперь я понимаю мудрость моих стариков. Эти листы пастилы были кладезем витаминов. Никто из детей никогда не болел, даже кашель и простуда в доме были редкостью. Становище существовало без фельдшера. Единственным лекарем была мама, умевшая заговаривать и сглаз, и детскую щетинку, и внезапную пропажу молока у малочисленных коров небольшого посёлка.
Как жаль, что её давно уже нет в живых. Сколько вопросов к ней накопило убегающее время. Я спросила бы, правда ли, что помогали заговоры и молитвы? Как она не боялась принимать роды у буряток? Почему разбухало молоком вымя ещё вчера больной коровы после её прикосновений?
Долго зрели во мне эти вопросы. Но каким же глухим тетеревом   была я на своём благополучном жизненном токовище!
Однако возвращаюсь к пастиле, доселе мучимая желанием  повторить этот рецепт.
Из леса нас, уставших, потных, с пересохшими глотками, всегда поджидала мама. Ставила на стол кринку молока, которое мы с жадностью выпивали, ощущая, как оно вкусным ручейком вливается в нас. Студилось молоко в леднике. Ледок байкальский целое лето являлся супер- холодильником.
Потом топилась баня. Мы бежали туда все вместе, обливались  водой из озера, мылись. Старшие сёстры  парились свежим веничком.
Разборка ягод, как правило, если это была не малина, переносилась на утро. Неведомо где отец раздобыл лист тонкой фанеры, слегка стянул веревками, чтобы получился полуовальный желобок. Это было простое и мудрое решение, помогавшее быстро почистить  несколько вёдер ягод. Поставив фанерное изобретение наклонно, мы сыпали ягоды, и они быстрым ручейком скатывались в деревянные вёдра-бадейки, а плоские листья, иголки сосны и пихты, весь лесной мусор оставался на наклонной плоскости фанеры. Затем кто-нибудь из братьев-подростков деревянной толкушкой давил ягоды, при этом обильно обрызгиваясь их соком.  Получалась ягодная каша. Её тонким  слоем наносили на разделочные доски и ставили сушить на солнце. Через несколько дней  снимали сухие листы пастилы, закатывали в рулоны, как обои, и ставили на зиму в сухое место. С наступлением осенней хляби, когда в тайге осыпались прокисающие остатки ягод, мама ежедневно доставала лоскут  пастилы. Мы сосали её или пили с чаем, попутно вспоминая минувшее лето и наши приключения в тайге. Помню, что этих сухих витаминов всегда хватало до свежих ягод.

Не могу не сказать ещё об одном продукте,  производимом на нашем томпинском дворе. Это картофельный крахмал, превращаемый мамой во вкусные ягодные кисели. Свежо помню вкус каждого из них. И сейчас, покупая изведённый красителями и ароматизаторами пакетированный кисель, наслаждаюсь уже самим воспоминанием...
Во дворе стояли две большие бочки, залитые до времени водой. К моменту созревания рассыпчатой сибирской картошки они тщательно отмывались от зеленоватой тины, скопившейся за лето. Без воды они просто рассыпались бы. Картошка промывалась несколько раз. Делали это братья, засучив выше колен штанины и энергично топчась в огромном чане. Заодно картофелины очищались от молодой полупрозрачной кожицы. Отец, мастер на все руки,  сделал из листа кровельного железа несколько тёрок, продолговатых и удобных. Розоватыми тихими вечерами, когда уже не палило сибирское солнце, взрослые натирали на них десять-двенадцать ведёр  свежей картошки. Пару бочек до половины заполняли сырой картофельной мезгой, потом заливали доверху водой. Содержимое перемешивалось. Крахмал оседал на дно, а пухлая обескрахмаленная масса всплывала  шапкой наверх. Её отжимали, она  шла на корм   корове и телёнку. Чем чаще менялась вода в бочках, тем белее становился оседавший  крахмал. Его сушили на солнце и перекладывали в белые же, хорошо простиранные полотняные  мешочки. Вскипятив в кастрюле лоскут пастилы, а чаще  несколько и разной, мама получала ягодный сок, на котором и варила кисель.
Кулинарно-производственные заметки, которые пишу сейчас, помогают мне понять, что такое экологически чистые продукты, о которых шумит современный мир.
Особой статьёй подготовки нашей семьи  к зиме был сбор черемши – дикого чеснока, вкус которого позже я напрасно искала во всякого рода магазинных приправах. Он оказался ни с чем не сравнимым. В самом конце бурного, теперь уже минувшего века, решила я совершить поездку по местам ссылки декабристов.  На привале в Саянах ветерок донёс знакомый аромат. Сорвала стебелёк, и вместе с закипевшими слезами поняла, что нашла ту самую черемшу!
Подготовка к сибирским зимам немыслима без засолки омуля. Бокастые  полубочата, также сделанные отцом, ждали своего часа. Это время, когда рыба идёт на нерест. Дно нашей лодки в дни удачных рыбалок бывало покрыто икристыми, крепенькими тушками омуля. Неблагодарное это дело – словами описывать вкус его. Надо пробовать! Если бы меня попросили назвать только одно слово для его описания, я сказала бы: "Уникальный". Бочата стояли в леднике, постепенно к весне пустея. Оставался тузлук, вкусно пахнущий и жирно-тягучий. Мы так и не научились пить его, отдавали бурятам. Тузлуковый  пир  аборигенов сопровождался ритуальными песнями, восхваляющими добрых духов Байкала, выходом всего  становища  на берег озера, где зажигался костёр. Не отсюда ли моя не проходящая тяга к огню, к кострам всякого рода?..

Никогда не существовало фотографии моего байкальского детства. В становище не было ни одного фотоаппарата. Первый снимок будет сделан в Слободском, районном городишке на Вятке, в 49 году, после возвращения нашей семьи из ссылки и смерти отца. Пять немолодых, много переживших женщин, в поношенной одежде, пять сестёр, пять вдов, и среди них – моя мама. Трое подростков, одна из них я, девятилетняя, с русой короткой стрижкой. Мы все смотрим в глазок на наше будущее. Уже не было в живых четырёх дядьёв – погибли на войне.  Оставшиеся в живых мои братья и сёстры шли  по своим дорогам.

Однажды стояли мы с мамой и братьями в толпе бурят  на берегу. Ожидался катер, который маленькой светло-серой точкой появился из-за далёкого мыса, едва отличаясь от бликов на воде. Для жителей Томпы приход катера был всегда событием. Сейчас уже не могу сказать, как в становище узнавали о его прибытии, но все от мала до велика, кроме больных и сильно пьяных бурят, выбегали к причалу. И хотя знали, что пройдёт не менее двух часов, прежде чем из пятна вырастет на наших глазах судёнышко и пристанет к дощатому причалу, все ждали. Это был ритуал, объединявший аборигенов и нас, ссыльных.
В тот раз, среди прочего, в становище доставили стёкла для керосиновых ламп. Ссыльным выдавали их время от времени по ведомости, в которой те расписывались. Вместе со стёклами привезли и керосин, запах которого отчего-то понравился мне. Он резко отличался от всего, что обонял мой веснушчатый нос прежде. Керосин пах неизвестным.
Сания, в обязанности которой входило мытьё ламповых стёкол, пожаловалась маме, что её рука уже не влезает в нижнее отверстие стекла, а рассыпающийся "ёжик" плохо чистит.               
– Ну, что ж, доченька, тебе найдётся другая работа, – сказала спокойно мама и позвала меня каким-то заговорщическим голосом.
– Хочешь быть взрослой, Данькой? – таким был ласковый вариант моего имени.
Мне хотелось быть взрослой. Что ни говори, им больше позволялось. Так, братья мои часто тёплыми вечерами сталкивали с берега погромыхивающую цепью лодку, в которой уже сидели сестры, и, пробежав с засученными штанинами несколько шагов в воде, ловко впрыгивали в неё, быстро схватывали по веслу и отчаливали от берега, отталкиваясь поочерёдно от прибрежного дна. Лодка начинала бесшумно скользить, братья вставляли вёсла в уключины и садились сами. Так они развлекали сестёр, отдыхая от повседневной работы по хозяйству. Мне же не разрешалось кататься на воде –  я была маленькой.
Мама ловко сняла лоснящуюся пергаментную бумагу, которой были обёрнуты ламповые стёкла, отложила в сторону.
– Ну, а твоя ручка войдёт сюда? – и она надела на мою узенькую кисть поблёскивающий вытянутый конус стекла. – Как раз! Не забудь, мыть их надо каждый день, иначе мы не сможем ужинать.
Так я стала взрослее и получила постоянную домашнюю работу. Теперь, помимо добытчицы рыбы для кота, я стала хранительницей домашнего света, чем гордилась необыкновенно.
Мой брат Якуб был старше меня только на три года, но больше тяготел к старшим братьям и сёстрам, словно нуждаясь в их постоянной защите. Он не стал моим товарищем по играм, тем более – моим защитником. Тихий,  очень молчаливый, он, казалось, рождён был для страдания. Как и отец, он был болен с рождения астмой. Якуб не смог перенести сильного воспаления лёгких и навсегда  остался в Сибири.
"Ламповая" эпопея протекала в сотрудничестве с ним. Глядя на мои руки, отец сказал однажды:
– Нет, дочка, фляжку с керосином тебе не поднять. Этим займётся Якуб.
Сейчас  думаю, что поручение отца больному сыну наливать в лампу керосин было вызвано последней надеждой  вырвать Якуба из лап ранней смерти. Бытовало мнение, что пары керосина могут излечить астматическую одышку, если болезнь не  запущена и организм молод.
Почистив все три стекла, я помогала брату: приносила лампы в чулан, где стояла жестяная, с толстым спаечным швом посредине  и очень узеньким, рюмочкой, горлышком трёхлитровая самодельная канистра. Я отвинчивала головку каждой лампы, выкладывая фитиль с влажным хвостиком на старую тарелку, вынесенную в чулан за ненадобностью. Якуб поочерёдно наклонялся над каждой лампой, держа в дрожащих руках фляжку. Иногда керосин разливался на деревянный пол чулана маслянистым, быстро испаряющимся пятном. И чуткий к запахам, как каждый астматик, отец, конечно же, улавливал витающие в воздухе пары пролитой жидкости. Но мы ни разу не получили от него замечания за эту оплошность. Теперь я понимаю, почему. Около двух лет Якуб "заведовал" керосином, но это не помогло несчастному брату.
 Когда его не стало, я боязливо заходила в чулан одна, и мне долгое время казалось, что он тихо появится сейчас передо мной с перекошенным слегка плечом, неся в правой руке "огнетушитель". Странная мысль посещает меня, когда я думаю о брате: может быть, потому он прожил так мало, что случайно попал не на свою планету, лишь тенью пройдя по её краю… Но он почему-то никогда не появился  даже в моих снах.

Мама, выполняя в становище лекарскую миссию, была самородком- педагогом, чутким и спокойным. Как бы нечаянно, мимоходом, обмолвясь единым словечком, напоминала мне о новой моей обязанности. Менторский тон был чужд ей совершенно. Если наше детское непослушание огорчало её, она грустно замолкала, не отвечая на вопросы. У меня со временем появилась привычка быстренько пробегать в уме, что же сделано не так, раз мама не разговаривает  со мной.  Со временем это переросло в привычку самоанализа, иногда, к сожалению, переходящую в самоедство. Пристрастие просматривать, что сделано за день, научило меня правильно планировать следующий, и за это я благодарна матери!
В "ламповой" истории был ещё один случай. В шесть лет я уже хорошо освоилась с таёжными полянами в окрестностях Томпы. Лес заманивал сухими мягкими тропинками, особенно в пору цветения багульника. Его одурманивающий запах казался бездонным. Можно было сидеть у куста подолгу, любуясь его цветами.
Так было и в тот раз. Солнце висело над вершинами сосен. Пахло настоем смешанных трав, теплотой испаряющейся смолы, бисеринки которой поблёскивали на тёплых стволах старых сосен. Удобным розово-бежевым ложем мне послужил камень-валун, выходящий из земли неподалёку от багульника. Я прилегла на него и почувствовала приятное тепло, потом свернулась калачиком и уснула. До сих пор помню неземную, какую-то пьяную легкость этого сна, радостную музыку птичьего хора, которая мягко и плавно вливалась в меня. Видела много сиреневых цветов, похожих на бабочек, потом стала таким цветком…

Девочка устала и прилегла на бел-горюч камень. Высоко в небе качали вершинами сосны, погоняя тучные бегучие облака. Дурманящий запах цветущего багульника обволакивал сознание. Собранные в кисти розовые цветы вдруг превратились в больших бабочек, собравшихся на пир в вечнозелёном царстве обступившего камень кустарника. Ей было тепло на разогретом пополуденным солнцем гольце. Казалось, что и сама она летит по синему небу. Впрочем, если ангел небесный, пролетая над землёй, посмотрел вниз, он наверняка подумал, что там плывёт на лёгком облаке человеческое дитя. Потому что красного платьица девочки нельзя было не заметить на белом камне в зеленотравном море.
В охватывающей тело дремоте казалось девочке, что взлетает она всё выше и выше и летит над лесом, над родным своим нухратом, над полями и реками. Вдруг её внимание привлекла жёлтая солнечная полянка, и девочка опустилась на неё. Раскидывая руки в стороны, гладила она короткие чубчики заполонивших поляну одуванчиков, и маленькое сердечко её трепетало радостно, как впервые опробовавший крыло птенчик.
Послышались голоса. Девочка притаилась в высокой траве. Мимо неё прошли двое – мужчина и женщина. Мужчина был высок ростом и широкоплеч. Женщина едва достигала его плеча. И ещё у неё был большой живот. «Ага, – подумала девочка, – у неё скоро родится маленький».
– Кого ты хочешь, Боря, мальчика или девочку? – спросила женщина.
Мужчина растерянно улыбнулся и посмотрел на небо, словно ища там ответ.
– Не знаю… – сказал, помолчав.
Девочка подняла над одуванчиками черноволосую головку и крикнула им вслед:
– Я хочу девочку! Должен же кто-нибудь родить мне подружку!
Мужчина оглянулся и, осторожно обняв за плечи спутницу, повернул её:
– Смотри, какая красивая бабочка! Я здесь отродясь таких не видывал!
– Значит, у нас будет дочка, – рассмеялась женщина.– Я загадала: если увижу первым, например, муравья – родится сын, а если божью коровку – дочка. И вот бабочка… Я тоже таких не видела!
«Они говорят обо мне?! Значит, я стала бабочкой?» – испугалась девочка.
Подул сильный ветер, и она почувствовала, как её поднимает на воздух и куда-то несёт. Ей стало холодно. Она открыла глаза и увидела близко-близко чьё-то встревоженное лицо.
               
Когда я очнулась и открыла глаза, увидела звёзды, небо, которое кружилось и летело. Чьи-то сильные руки несли меня сквозь звёздный галоп. Потом было много-много тёплого молока, молящиеся голоса то матери, то отца. Иногда  слышалось явственно надрывное его дыхание, которое становилось таким только в минуты сильного волнения. Иногда перед глазами плыла лента времени, на которой светло-сиреневые точки сменялись густо-лиловыми чёрточками. Это была смена дня и ночи. Так прошла неделя между жизнью и смертью, как сказала мама, когда я повзрослела.
В тот злосчастный день, когда я уснула на камне, я не почистила стёкла ламп. А после выздоровления меня была мягко и необычным образом наказали за столь драматический уход из дома и неисполнение своих обязанностей. Три вечера, благо, что дело было летом, когда огонь нужен только на исходе суток,  семья сидела без света. Отец хотел, чтобы неудобство тёмных бдений помогло мне осознать совершённый проступок.. Безукоризненно мыла я стёкла ламп  до самого отъезда на Вятку в сорок девятом году. Отцовский  урок не прошёл даром: делая две служебные карьеры, я постоянно помнила о трёх вечерах без света.
Воспоминания о семье продолжают согревать меня и сейчас. Рядом встаёт иногда отец, всегда с доброй, чуть страдальческой улыбкой. Мамы не стало в семьдесят шестом. И оказалось, что мне, взрослой и успешной женщине, хочется иногда стать маленькой и снова утонуть в материнских ладонях...

Заготовительной конторой Уст-Баргузина отцу было поручено принимать от томпинских охотников шкурки соболей.
В становище было несколько стрелков, от которых он особенно любил принимать соболя. Это были, говоря сегодняшним языком, снайперы, которые убивали  зверька выстрелом в глаз, не портя ненужным отверстием дорогостоящий меховой  соболиный чулок. Среди четырёх- пяти таких стрелков была и женщина. Уже не молодая, она представлялась мне Бабой Ягой. Седые жёсткие волосы её, казалось, были из алюминиевой  гнутой проволоки и торчали из-под волчьего капюшона подобно двум седым крылам. Чудилось, что на голове её сидит, распластав крылья, неизвестная сизая птица, которая может вспорхнуть и начать биться о стены нашей маленькой прихожей. Охотницу звали Хамай. Она никогда не выпускала трубку изо рта, чаще всего погасшую. Глаза-щёлки в отёчных веках и набрякших подглазьях  почти не открывались. Мне она казалась слепой, я побаивалась её и прислушивалась к стуку в дверь. Её стук был каким-то особенным:  редкие удары тёмных, обтянутых смуглой кожей костяшек пальцев.
Получая положенные за шкурки деньги, она расписывалась наподобие буквы "Х". Этому научил её Габдулла, за что Хамай была искренне привязана к нему. Только он  удостаивался её редкой улыбки.
Кошельком для денег служили ей меховые рукавицы, висящие на продёрнутом в рукава кожаном ремешке. Возраста её никто не знал, да  она  и не имела его.
 В паевой книжке охотников отец отмечал покупку шкурок. Так вёлся учёт  пушных заготовок.
Для правильного хранения собольих  пластин в нашем домашнем чулане было натянуто в чулане два ряда верёвок. Они висели довольно низко. И я любила, заходя в этот закуток, прикасаться к мехам, окунать лицо в ласковый, тёплый мех. Шкурки пахли чем-то особенным, непонятным, но запомнилась долька аромата вяленой конины, всегда бывшей у нас любимым лакомством.
Иногда я развлекала себя игрой с собольими  хвостиками. Откинув голову далеко назад, слегка пригнув ноги, чтобы  стать ниже, пробегала под вереницами висящих шкурок,  а  кончики хвостов ласкали моё лицо. Это ощущение лёгкого и щекотливого прикосновения удалось "догнать"  в Пензе, уже в новом веке. Вездесущие "сетевики" познакомили меня с продукцией американской косметической фирмы " Mary Kay". Среди приобретённого мной «роскошества» была и натуральная кисточка для рассыпной пудры. Первое же прикосновение её пронзило давно испытанным, но, оказалось, не забытым ощущением ласки, легкости и прохлады собольих хвостиков. Хотя  кисточка была изготовлена в далёких Штатах из беличьих хвостиков.
Какие неожиданные мелочи способны воскресить детское воспоминание!
Истинную цену "чуланного" богатства я осознала много позже. И тогда же пришло  понимание неискоренимой честности  отца. Годам к тридцати увлечение мехами полыхнуло шлейфом приобретённых в валютном магазине пластин, из которых был пошит норковый палантин для светских нужд моей жизни. И вдруг  вспомнилось: ни у мамы, ни у сестёр, тем более, у отца и братьев не было никогда шапки или воротника из соболя. Отец не вывез ни одной шкурки из Сибири, предпочтя честную бедность бывшего ссыльного соблазну разбогатеть нечестивым путём. А купить  меха по их истинной стоимости, видимо, не было возможности. И однажды, вернувшись домой с дюжиной купленных в  "Альбатросе" норок, рассматривая и примеряя их перед зеркалом, я спросила маму, почему ничего собольего не было в семье. Она ответила коротко: "Это не наше".
"Вот это кредо!" – восхищение и горесть одновременно охлестнули меня.

 Как не может быть Сибири без тайги, так не может быть и тайги без кедрачей. Это особые леса со своим зверьём, своими запахами, своими оттенками древесных крон. Но, главное, кедрачи – место созревания кедровых орехов.
Иногда, в безветрии, там, на удивление, тихо. Не шелохнутся распластанные в смолистом тёплом воздухе зелёные с голубым ветви могучих кедров. И на фоне светлого неба игольчатыми веерами опечатываются недвижные зонтики кедровых верхушек.
И только в пору созревания орехов эту тишину нарушает едва уловимое шуршание: падают, сами собой, отяжелевшие шишки. Или неуловимые белки прыгают с ветки на ветку, с кедра на кедр, запасаясь, как и мы, ореховым лакомством на зиму.
В ветреные дни и ночи в кедрачах страшновато. Тревожной волной полосами набегает сильный ветер. И гул, могучий и устрашающий, проходит с треском сквозь кроны таёжных великанов. Тогда лес оживает какой-то недоброй силой. Чудится: совсем рядом завыли волки, подняв к Луне свои серебристые головы. Или слышится гул лесного пала. Вот сейчас полыхнёт рядом с тобой беспощадный огонь, и не найти с ним сладу...  Или послышится топот огромного бегущего табуна, и инстинктивно хочется спрятаться за стволом рядом стоящего дерева.
При слабом ветре кедрачи гудят, но не так устрашающе. Этот  монотонный гул прокатывается  по самым верхам, как не злое предостережение  лесных духов. К кедрачам нужно привыкать.
Хотя поход за кедровыми шишками был в нашей семье мужским делом, в недалёкие кедрачи в окрестностях Томпы братья брали иногда и нас,  сестёр. Несколько раз удалось и мне побывать там, однажды даже с ночёвкой. За одну бессонную ночь у костра, распалённого на чьём-то старом кострище, удалось мне услышать всё: и вой волков, и удары опадающих шишек, и треск старых кедровых стволов, и ураганное урчание таёжной утробы. Эти звуковые ощущения вспоминались мне позже в пору заполярных ветров и норвежских метелей, замети которых я любила рассекать на быстрых снегоходах.
В сарае нашего двора  хранились деревянные колотушки. Это главный инструмент, примитивный и незаменимый в пору шишкования. Так называется сезон сбора кедровых шишек. Колотушки  делали братья из верхних обрезков древесных стволов определённой длины.  Они напоминали обычную кухонную толкушку для приготовления картофельного пюре, но отличались от неё большим размером и весом.
Эти колотушки имели у нас и побочное применение в хозяйстве. Так, при замене изгороди ими вбивали в землю заострённые столбики из жердей, утрамбовывали землю в летнем загоне для лошади.
Обычно в кедрачи уходили братья втроём, унося с собой три пустых мешка из рядна и колотушку, которая была нелёгкой поклажей на их плечах. Обычно перед уходом отец наставлял сыновей, как  по цвету кедровой коры или кроны выбрать самые спелые шишки. В некоторые сезоны  папа нанимал бурята-проводника с ружьём, хорошо знавшего самые урожайные на  орехи места. К тому же всегда была опасность встречи с медведем или волком. Поочерёдно братья наносили сильные гулкие удары по стволу выбранного кедра, невольно подставляя свои спины и головы под удары падающих плодов. Переходя от одного дерева к другому, они заполняли мешки.  К вечеру набирали один мешок, на второй день – остальные.
Возвращения "шишкарей" мы, младшие, поджидали на ближайших к дому тропинках. Увидев братьев, слали "вестового" сообщить родителям, чтобы обрадовать их и получить от матери гостинец за хорошую весть. Таков был семейный обычай.
Шелушение вкусно пахнущих шероховатых шишек собирало всю семью в тесный кружок. Нас было много, и работали мы  дружно,  только изредка отвлекаясь на чай. Никто из братьев, кстати сказать, не курил. Было особое наслаждение, взяв в руки шишку, иногда клейкую от смолы, с усилием большого пальца отломить чешуйку, и обнаружить под ней, в лунке, два крепеньких орешка, плотно прижатых природой друг к другу, как два близнеца в чреве матери. Но чаще всего очищали шишки с помощью особой доски, которую с не малой силой прокатывали по уложенным в ряд кедровым плодам, таким способом разрушая их.
За вечер вырастала немалая ореховая горка. Мама рассыпала её на прокалённый под  русской  печи, специально для этого протопленной. Аромат в доме стоял необычайно вкусный: пахло свежестью леса, испаряющейся смолой и  чуть подгорелой  ореховой скорлупой.

Странно мы устроены. «На заре туманной юности» рвёмся из деревень и нищих селений своих в города с неоновыми брызгами реклам, асфальтовыми дорогами, с удобствами сомнительного рода и толпами чужих нам людей.
Считаем за счастье обосноваться в «каменных джунглях», сделать карьеру или хотя бы «устроиться», обзавестись барахлишком «не хуже, чем у соседа». Коли выпадет случай, приезжаем в отпуск в родные дали, вызывая зависть у тех, кто остался «сторожить очаг», и искренне верим сами, что нам действительно хорошо вдали от родимой деревеньки.
Много лет пробежит, прежде чем в многоликой и одновременно безликой городской уличной толпе прорежется два-три знакомых лица, которым мы и вправду интересны. Кружит нас городская беспокойная замуть. Кажется, что ты уже свой в этом городе, чувствуешь себя как рыба в воде. При случае можешь показать сельскому пилигриму, как дойти до… Можешь на праздник собрать друзей, можешь заскочить в кафе с подружкой. Да что бы ты ни делал – никто не осудит, не глянет косо.
Но со временем прокрадывается в твои сны деревенское детство. То привидится улица с пушистой тёплой пылью, рыжий листопад сельского сада и ближнего леса, то заснеженные поля с сиреневатым снегом, сугробы, в которые прыгал с крыши тогда ещё высокого сарая, то тёплые лужи на раскисших от июльского ливня улицах, а в них кораблики из деревянных брусков с бумажными парусами. 
А когда уже рванут в лёт годы, почувствуешь, что устал от города с его нескончаемым шумом, с гулкими, за железными дверьми, подъездами.
Седеет голова, умнеет твоё сердце. И однажды, набирая хлорную жидкость из крана в свой суперчайник, зримо представишь узкую тропинку, бегущую к колодцу. Увидишь отблеск голубого неба в квадрате его незамутнённой воды. Или, покупая не пахнущие цветы в целлофане, вспомнишь лужайку одуванчиков, которой и не замечал в деревне. Или, прихлёбывая из мейсенской чашки очередной шумно разрекламированный чай, добрым словом помянешь горьковатый привкус татарского, с яблоками, чая. И всё-таки ещё не сразу осознаешь – пора! Пора в своё начало: к запахам, к звукам, которых ты не слышал целую жизнь в свинцовой симфонии города.
Теперь, с высоты возраста, много пережив, думаю, какое магическое притяжение имеет для нас тот невеликий клочок России, где мы родились. Как органично вошло в нашу речь и душевный мир понятие "малая родина".
Ну, что, скажем, для иркутянина или пензяка какая-то там Вятка?! Так же, впрочем, и вятичу какой-нибудь Нижневартовск или Тобольск, Саратов или Липецк. Но прислушайтесь когда-нибудь к разговору двух земляков, случайно встретившихся где-нибудь на краю земли. Каждый из них верит: перед ним – свой человек. Ведь они с одной земли!
Запечатлевается ли в душах наших неистребимый временем рельеф той местности, где провели мы наше крылатое детство и трепетную юность? Или генетика вершит с нами свои потаённые чудеса? Или особый воздух крошечной отчизны успевает нас напоить колдовским зельем? А может быть, родная земля, великодушно позволяющая нам бегать босиком по своей груди, играет с нами эту ностальгическую шутку, однажды пронизав нас своими невидимыми токами? Или это звёздная пыль раскинувшегося над нашей "малой родиной" родного неба припорошила наши плечи невидимым магнитом, который тянет нас обратно, домой? Или ветры, дующие в родных просторах, пропели нам в младенчестве свою пронзительную колыбельную песню, она осталась в нашем подсознании, и на её зов  стремимся мы  возвратиться?
Нет у меня ответа на собственные вопросы...

Но чем старше становимся мы, тем сильнее тянет хотя бы взглянуть на улицу родной деревни, её тропинки, окоёмы  ржаных полей с голубыми глазами васильков и зелёными  куртинами древесных кущ, где нашли вечное пристанище наши предки.

Усть-баргузинские "портфели", как называли ссыльные всякое начальство, предложили отцу остаться с семьёй на вольное поселение в месте ссылки, обещая срубить нам новую избу. Папа поблагодарил приехавших на катере чиновников, которые наживались на постоянном перевыполнении пушного плана в маленькой Томпе. Но по  окончании срока ссылки написал заявление с просьбой разрешить ему и семье выезд на место рождения – в село Карино (Нухрат) Кировской области.
Малая родина – в нас. Она изначально жила в душе моего отца. Жизнь за пределами Нухрата была для него мучительным существованием.
Так было в тридцать втором  году, когда он, спасая своих лошадей, уходил от раскулачивания. Занимался извозом и пахотой, работая на других людей. Но уже повсюду лютовали "коллективизаторы". К тому же нестерпимо тянуло домой, к жене и детям. Он вернулся  ранним утром, приведя своих коней. Ещё до рассвета ступил на покинутое почти год назад подворье. Чуть  забрезжило – пришли и увели навсегда  его любимых лошадей.
Так было в забайкальской ссылке. У отца был выбор: или отъезд на родину, где в годы войны вымерла добрая половина жителей. В сорок девятом положение там не стало лучше, отец знал это по редким письмам наших родственников. Или жизнь в Сибири, на вольном поселении – и тогда основные экономические проблемы были бы решены членами нашей семьи: нам не грозил бы голод, потому что быт нашего подворья за десять лет ссылки был хорошо отлажен.
Но он выбрал свою "малую" родину, хотя бы для того, чтобы на ней умереть и быть там погребённым. В мусульманском вероучении есть мистический термин. Попытаюсь перевести это изречение ну русский: "Туфрагы тарта", что при дословном переводе означает: "Его глина призывает его".
Предчувствие  смерти не покидало отца в последние месяцы ссылки. Оно как бы давало папе небольшой отрезок времени определиться с местом его вечного упокоения. Отец успел это сделать...
Всё чаще дома за чайным ли столом, во дворе ли, отдыхая от натужной работы, взрослые, особенно отец и старшие братья, стали говорить о предстоящем  отъезде. Мы знали, что нашего  нухратского  дома  уже нет. Но это как-то не пугало отца. Всегда, говорил он, найдётся пустующая изба в деревне или, в крайнем случае, можно стать на постой к одинокой старушке или вдовствующему аксакалу.  Написав заявление с просьбой разрешить выехать в Нухрат, отец как-то ожил, даже повеселел. Мысль увидеть родные угоры, бегущие к горизонту невысокими пластающимися волнами, весной и летом – цветные, буроватые – осенью согревала отца. Возвращала в места его детства и юности. Туда, где, женившись и обзаведясь семьёй и хозяйством, он выпускал на  выпас своих стреноженных коней. Где, высоко забрасывая  задние тонкие ноги к небу, учились бегать жеребята его подворья.
В деревне ждал отца вырытый им колодец с чистой водой, где отражался голубой лоскут  каринского  неба  с белым облачком в углу колодезного квадрата. Там, в Нухрате, лежало утрамбованное когда-то для скачек поле. Отец не единожды получал призы победителя, за что  получил кличку ли, званье ли Аулбек, что означает "сударь". Всё это и было его "малой" родиной. Она звала его.
Для меня же предстоящая поездка представлялась непонятной суетой. Томпа с её  таёжными тропинками и бескрайним любимым Байкалом были первой страной моего осознанного земного обитания. Единственное, что радовало в предстоящем путешествии, была возможность  прокатиться, наконец-то, на  катере, ступать на борт которого ещё не приходилось.
Однако с катером-то и вышла незадача. В  начале июля наступил день отъезда. Наши тюки, чемоданы и коробки были вынесены на белый песок пристани, где и  чернели, тревожно бросаясь в глаза. Самой красивой вещью в нашем томпинском доме была  металлическая кровать с никелированными  спинками. Блестящие изящные трубочки создавали ажурный  орнамент, весело поблёскивая на проникающем через окно солнце. Отец уступил желанию мамы взять эту кровать с собой. Никелированное чудо тоже вынесли на песок и поставили недалеко от дощатого причала. Мне было велено  караулить её, а не вертеться под ногами.
Сидя на не разобранной кровати, я беспечно качалась на упругих пружинах,  болтала ногами  и  наблюдала за происходящим. Вещи из темнеющей груды уносили на катер одну за другой, братья и сёстры тоже скрылись в утробе судёнышка. Несколько бурят суетливо  поднялись на борт катера. Постепенно берег пустел. Я  одна безмятежно сидела  на кровати, продолжая слегка покачиваться на поскрипывающих и поющих  пружинах. Знала, что должны прийти за кроватью и забрать меня. Вдруг загромыхало что-то  в задней части  катера, белые валы вспучили воду, и судёнышко затряслось. На берегу толпились лишь провожающие катер буряты. Моих родных не видно было на палубе – спустились, видимо, в трюм, забыв обо мне. Катер медленно отваливал от причала. На корме стояли лишь два  два матроса. Расстояние  от берега до катерка всё увеличивалось. Страх, что меня  оставили  одну среди этих узкоглазых, не говорящих по-татарски  чужих людей навсегда, охватил меня. Я вскочила на ноги и стала бегать по кромке берега, истошно крича. Закричали и некоторые из бурят, сообразив, что катер действительно уходит. В этот момент на корму выскочила Сания. Осознав происходящее, она что-то прокричала мне, а катер всё удалялся. Мгновенная радость и надежда, вспыхнувшие при виде сестры, снова исчезли. В полном ужасе я завопила: «Возьмите меня!» и, не заметив выползшего из земли сухого соснового корневища, споткнулась и упала лицом в песок.   
  Катер замедлил ход, боком развернулся, крутанувшись в собой же вспененных волнах-барашках, и медленно возвратился к томпинскому причалу. На носу его стояли трое моих братьев, мама и  Сания. Ругались матросы, причаливая к берегу. Асхат  спрыгнул в воду, не дожидаясь полной швартовки, схватил меня за руку и поволок к причалу. Сбросили шаткий трап, на который брат подсадил меня, передав в руки матроса, одежда которого была пропитана моим любимым запахом: от  него пахло керосином. Ещё долгое время я не могла остановить всхлипываний, слёзы лились и лились сами собой, а послеслёзная икота  время от времени встряхивала моё оцепеневшее тело.
Оказалось, что в самую последнюю минуту родители решили-таки  не брать громоздкую кровать, оставить её  бурятам. Отец в суете посадки послал кого-то  из сыновей за мной на берег. Но то ли катер слишком быстро стал отчаливать, то ли замешкался посланец...
Прошло немало времени, пока я, обласканная мамой, сидя на  её коленях, успокоилась, пришла в себя в тёмном уголке трюма. Кажется,  даже уснула. Помню момент тихого пробуждения, такого радостного, полного счастья, когда мамино тепло и равномерное гудение судового мотора постепенно  заглушили и потрясший  меня испуг, и впервые пережитое чувство одиночества...       
В конце июня мы прибыли на Вятку.               

            V. ШАХТА

Первые каникулы. Семья. Гариф. Сенокос. Ссора

Приближались первые летние каникулы. Сессия в университете протекала на фоне казанской весны, такой тревожной и зовущей. Куда? К кому? Марьям не считала себя красивой девушкой. Она всё ещё заплетала свои волосы в две тугие тёмные косы, разделённые прямым пробором. Веснушки покрывали её слегка вытянутый нос и  выпуклые татарские скулы. «Пятёрки» в зачётке как-то не полностью заполняли её душевный резервуар, предназначенный для радости.
Она ждала от каникул какого-то чуда. Наспех обняв одногруппниц, которые ещё не разъехались по своим деревням, она схватила чемодан в холщовом чехле и побежала на речной вокзал. Через полчаса ступила на шаткий трап старенького теплохода «Пионер Прикмья». Предстояло трое суток плыть сначала по Волге, потом по Каме до Перми. Места в третьем классе заняли в основном  студенты. Двухъярусные полки полутрюма были для них, голодных, неким лежбищем, на котором коротали они время в пути, в основном отсыпаясь.
На пристанях Елабуги, Набережных Челнов, Чайковского покупали пучки редиски, перезрелые огурцы, хлеб, иногда – молоко. Поедали всё это моментально, на короткое время заглушая зверский аппетит.
Вечерами, а их было три, поднимались на верхнюю палубу, где играл на баяне молодой рыжеволосый парень, тоже пассажир. Он внимательно следил за ногами девушек, совершенно не интересуясь их лицами. Взгляд его не поднимался выше девичьих талий. Он вёл тщательный отбор интересующих его форм и, казалось, для того и выучился игре на баяне, чтобы только занять это место на палубе для своих плотоядных наблюдений.
Речной прохладный ветер обдувал лицо Марьям, стоявшей у перил в тени висящей на цепях спасательной шлюпки. Ей было интересно наблюдать за танцующими. У самой кавалера не завелось. Она подставляла лицо свежему ветру, прикрывала веки, ловя блики на ночной воде. Хотелось чего-то необыкновенного, яркого, красивого и нежного, может быть, любви.
Она сошла с теплохода в Перми, радуясь, что завершилось это непонятное ей самой томление, дорожный неуют и голод.
К вечеру добралась до дома, который нельзя было назвать родным. Но это был единственный дом, где жила теперь её мать, где ни разу не попрекнули их куском хлеба. Дом её послебайкальского отрочества и безрадостной юности. Дом, по которому она скучала в Казани.
«Вот и начались мои каникулы», – подумала, проснувшись на другое утро. Выпрыгнула из постели, наскоро натянула платье и, сдерживая радостное чувство, замешанное на кратковременной беззаботности и ожидании чего-то необычного, вышла во двор, вымощенный широкими половыми досками.
В это время открылась калитка и появился незнакомый парень. Он с лёгким удивлением посмотрел на неё.
– Ты, наверно, Марьям? – спросил он, вопросительно склонив набок  голову.
– А ты кто?  – ответила она вопросом.
– Гариф. Я живу в вашем старом доме. Тётя Соня рассказывала о тебе. Я тоже из Татарии. Как там Казань?
Серые лучистые глаза смотрели доброжелательно и с интересом. Полные губы  чуть улыбались. Он повернулся к ней спиной, закрывая калитку. И Марьям удивилась ширине его плеч и мускулистым рукам. По шахтерской привычке в кармане парня свился валик полотенца.
– Я с ночной смены, устал в забое. Пойду спать. Пока! – снова повернулся к ней парень.
– Может, попьёшь чаю? У нас самовар вскипел.
Но он, не ответив, прошёл мимо Марьям к покосившейся двери старого дома, который Сания сдавала внаём.
Ошеломлённая, стояла Марьям под лучами поднимающегося солнца. «Какие у него красивые глаза! Он симпатичный. Интересно, сколько он будет спать?».
Так  встретила она человека, который, не став ей никем, на всю дальнейшую жизнь стал фоном, на котором вершилась её женская судьба. Всегда помнила Марьям, что он где-то есть: на Камчатке, в Петропавловске, в морях…
Когда ей будет за сорок и не один житейский круговорот покрутит её, из полярной Гренландии  в Мурманск придёт письмо, и Марьям поймёт, что тоже не забыта им. Встанет перед выбором дальнейшей собственной доли. Может быть, ошибётся, приняв решение, потому что горько пожалеет позже о сделанном выборе.

Шахта Широковская была тощающим каменноугольным рудником тогда уже хиреющего Кизеловского бассейна на Северном Урале. Его разработали после войны – благо была дармовая рабсила: бывшие военнопленные, депортированные из немецких концлагерей.  Для многих из них дни пребывания здесь  заканчивались ночным арестом, и они канывали в Лету навсегда.
У переживших это много лет потом стоял в ушах стук сапог, раздававшийся среди ночи в гулком пустом коридоре барака. Тревожный дробот  подковок катился от двери до двери, обрываясь за одной из них.  Потом прокатывался обратно – до выхода из барака… Утром становилось известно, кого взяли. Те, кто пока ещё остался в живых, замирали в страхе до следующей ночи. Такова была обыденность: с еженедельными отметками мужчин у коменданта, беспаспортным существованием, ночными арестами.
В бараке оставалось всё меньше и меньше мужчин: сгинул бывший учитель математики, к которому Марьям бегала решать задачки. Не стало отца одноклассницы. После арестов становился глуше детский смех в коридоре, где ребятишки играли вечерами.
Так было до весны 1953 года. Умер вождь. Закончилась беспаспортная жизнь. Состоялись первые свадьбы с регистрацией брака. Некоторым семьям стали давать по второй комнате.
Люди прорубали межкомнатные двери, покупали мебель, какая была в единственном магазине шахтёрского посёлка.
Главой семьи, где подрастала Марьям вместе с племянниками, был тихий и добрый Эммануил Ротарь, муж её старшей сестры Сании. Ротари работали на шахте: он – забойщиком, она – машинистом подъёма.
Робким парубком с Западной Украины, только что присоединённой к СССР, был взят Эммануил на войну.  Раненый под Гомелем, в беспамятстве попал в плен. Но рассказывать об этом не любил. Редко, зимними вечерами, когда подавала Максума дымящийся картофель в мундире, скупо ронял он:
– Ничего не знаю вкуснее горячей картошки.
– Вот нашёл вкуснятину! – возмущалась категоричная Сания. – Мне бы мясца кусочек, век не вспоминала бы эту картошку!
– Картошка снилась мне долгих три года, – отвечал муж.
Впервые зимним вечером в пятьдесят четвёртом году рассказал Эммануил о себе.
– Я в плену кучером был. Возил пищевые отходы от офицерской кухни и лагеря  до свинарника. Иногда сажали ко мне в телегу или в сани немца-охранника – следили, чтобы я не подкармливал своих. А если доводилось везти отходы одному, то, жутко рискуя, запускал я руку в бак с очистками, вытягивал жменьку тухлого месива и съедал. Но это не каждый день удавалось.
Закончив свой короткий рассказ, он долго молчал, перекатывая в ладонях горячую картофелину.
Беспаспортно поженившись в сорок девятом году, Сания и Эммануил пять лет прожили в бараке. Потом удалось  купить глинобитный домик, пристроить к нему сарайчик, завести тёлку. К весне пятьдесят четвёртого раскорчевали огород, где соорудили небольшую баньку.
К приезду из Вятки Максумы с девятилетней Марьям уже был у Ротарей Витёк. Двумя годами позже появилась Люси, потом Танюшка.
Чтобы не жить нахлебницей, Максума взяла на себя ведение домашнего хозяйства старшей дочери. Жизнь на шахте налаживалась медленно. Очереди за хлебом собирали буквально всё население посёлка. Выдавалась одна буханка хлеба в руки. Не хватало овощей, сахара, одежды и обуви. Жилось тяжело. Пятнадцатилетней Марьям пришлось  пойти на шахту машинисткой компрессора. Чтобы не бросать учёбу, перевелась в вечернюю школу.

Никакого опыта общения с молодыми людьми она ещё не имела. Когда лет впервые проводил её до дома одноклассник, демобилизованный из армии парень, провожание закончилось для неё драматично. Даже и представить она не могла, что мать встретит её, едва ступившую во двор, палкой и яростно изобъёт. Наутро, залечивая ушибы дочери, Максума будет проклинать себя и каяться. Марьям, несмотря на обиду, в глубине души поняла и простила её: так выплеснула мать наболевшую горечь от рождения одной из дочерей нагулянного ребёнка. Но событие с проводами совершило в душе девушки какой-то надлом. Она станет бояться даже разговоров с ребятами. Надо сказать, что до полного совершеннолетия оставалась Марьям большой невеждой в понимании отношений между женщиной и мужчиной. Это было белым пятном в её сознании. Уже будучи студенткой университета она узнала, что количество детей в семье вовсе не свидетельствует о таком же количестве сексуальных контактов. Её привело в ужас признание бойкой  москвички-однокурсницы, что иногда за одну ночь может быть несколько встреч…
И вот встал на её пути Гариф, спокойный и сильный, неразговорчивый и внимательный, уступчивый и упрямый. Бесконечно долго тянулось время до его пробуждения. В четыре часа, закинув полотенце за плечо и держа в большом кулаке тюбик с пастой и зубную щётку, он  прошёл в огород, где стояла ванна с дождевой водой.
Из окна кухни высокого нового дома увидела Марьям его обнажённый торс, упругий ёжик волос, крепкую шею. Обратила внимание на неспешную походку. Какая-то сила выбросила её на дощатый настил двора. Они встретились.
– Привет, Марьям! Вот теперь я могу с тобой разговаривать хоть до самой ночи, – сказал Гариф, обнажив крепкие белые зубы.
– О чём? – спросила она, холодея.
– О чём хочешь, – ответил он беспечно, всё также белозубо улыбаясь. – Для начала давай попьём чайку. Поставь самовар.
Близился теплый летний вечер.  Как-то само собой получилось, что Гариф, быстро выпив бокал чаю, исчез на пару минут в старом доме и вышел в ослепительно белой сорочке. Они пошли от калитки дома вверх, к «канаве», как называли жившие на северном склоне горы небольшой безымянный ручей.
Перешли его по узкой доске, отполированной подошвами пешеходов, потом по Шахтёрской улице поднялись к кинотеатру «Мир», построенному по шаблонному проекту. Впоследствии Марьям видела такие кинотеатры на соседних шахтах и в небольших посёлках Заполярья. Они вызывали в ней воспоминания о том первом вечере, проведённом с Гарифом…

Наступил июль. Начинался покос. Марьям помнила прошлые покосы по изнуряющим, жарким дням июля, когда заготавливали сено. Покосных лугов не увидишь в окрестностях Широковской. Эммануил вместе со свояком Сулейманом уходили с утра в ближний лес. Там обкашивали они небольшие лесные полянки, не размахиваясь, осторожно, чтобы не врезаться литовкой в ствол дерева или в пень. Оставляли накос до полудня, когда подходили с обедом Марьям и Сания.  Они приносили намоты верёвок, бросали их  на выкошенное место, чтобы потом легче было найти. Кормили мужчин борщом из бидона, поили чаем, подбеленным молоком.
Потом Марьям выполняла работу, которая ей нравилась. Обратной стороной грабель переворачивала подсыхающую, с цветочными пробрызгами траву. Валок за валком   подставляли свежие, ещё не подвяленные бока  солнышку. Так проходило время после полудня. Затем расстилали верёвки в два ряда, складывали на них не просохшее до конца  сено. Мастером паковать травяные вязанки был Эммануил.
Предстояло самое трудное – нести домой тяжёлые тюки, петляя по лесной тропе меж деревьев. Давила на шею и плечи трава, ещё не ставшая сеном. Осыпались  колючие остинки под воротник. Держали тюки руками, поднятыми вверх к переплетению верёвок. Руки затекали, пот солёно заливал глаза, заставляя часто моргать. Немела сдавленная грузом шея. Это нестерпимо тягостное шагание притупляло мысли: шаг, ещё шаг, ещё…
Кружились с жужжанием осы и оводы, привлечённые запахом человеческого тела. Прошагав так километра полтора, бросали тюки на землю и сами садились – всегда на один и тот же поваленный в грозу ствол сосны. Он лежал здесь много лет, постепенно теряя розоватую чешуйчатую кору.  Она осыпалась тут же, вдоль ствола, раскрашивая бурым насыпом  зелёную траву поляны. К середине лета трава подрастала, и сосновые чешуйки прятались в ней. Лёгкий ветерок обдувал спины, влажные от пота и давшей сок травы. Сидели недолго, привычно взваливали вязанки на плечи, задирая руки к перевязи, потряхивали поклажу, чтобы удобнее легла на шею и плечи.
Марьям казалось позже, что именно эти вязанки были главным виновником её небольшого роста и заметной сутуловатости. Сколько она помнила себя школьницей, каникулы приносили ей это испытание, от которого она не могла отказаться – летом работали все.
Но вот показывался забор их огорода, рассыпавшегося на чуть заметном пригорке. В верхнем левом углу их земельного участка стоял новый добротный бревенчатый дом. В правом, чуть выше, – старая мазанка, где жил сейчас Гариф. Чуть ниже понуро приткнулась небольшая банька. Прямоугольник огорода буйно зеленел картофельной ботвой, небольшими полосками грядок укропа, редиски, лука. Последние метры были особенно тягостны для Марьям. Нестерпимо кололо под левой лопаткой,  хотелось пить.
Возле калитки и перед домом разбрасывали принесённую недосушенную траву, стараясь растрясти её равномерно. Смотрели на закат. Если он обещал на завтра вёдро, оставляли принесённое на ночь. Иногда натягивало тучи поздним вечером, и тогда Максума звала всех сгребать сено, разбросанное по двору и на больших плоских камнях придворья. Приносили старые клеёнки, накрывали наспех сделанные небольшие копёшки, закладывая клеёнки и куски рубероида камнями, чтобы их не сдуло ветром.
Покос длился всё лето, до настырных осенних дождей. Высушенное сено  навильниками и охапками забрасывали во внутренние сараи, покрытые слегка наклонной общей крышей.
Помнила Марьям несколько дождливых сезонов своего кизеловского детства, когда сено досушивали в новом доме, разбросав его по полу в гостиной, спальни, детской и кухни. Натапливали жарко, не по сезону, большую русскую печь, открывали металлические заслонки обеих встроенных духовок. Максума то и дело просила младшую дочь поворочать настеленную на пол полутраву-полусено. На сеновалах, под крышей сараев, трава быстро начинала буреть, портясь во влажном без солнца воздухе. Отдельные, дождём прихваченные космы, побурев, превращались в труху. Страшились бескормицы, которая могла стать причиной гибели коровы. А это была самая серьёзная угроза большой семье – молоком питались, его продавали.
В один зимних, холодных вечеров, сделав на подворье  хозяйственные дела, Эммануил зашёл в дом с большим пучком сена в руке.
– Мама, потрогайте сено. Оно «горит»,  – сказал он, подходя к Максуме.
Та встревоженно начала щупать бурые обвисшие крылья пучка.
– Горячее совсем. С какого конца скирды ты взял его? – спросила тёща.
– Из середины. Там уже как в печке, – обречённо сказал зять, присаживаясь на край застольной деревянной скамьи.
Всё так же, не выпуская пучка из правой руки, он снял ушанку левой, положил на краешек стола. Марьям, сидевшая на печке, поняла, что речь идёт не о пожаре, а о чём-то таком, чего она ещё не знает. Это было интересно.
Взрослые начали одеваться. Сания побежала к Сулейману, разбудила уже уснувшую семью брата. Вскоре они в фуфайках и валенках появились в доме Ротарей, решали, что делать с «горящим» сеном.
– Носим в дом, – решительно сказал Эммануил. – Хоть что-то сбережём.
Привычно всовывая босые ступни в специально оставленные для удобства лазания приступки, Марьям соскользнула с печи, быстро нашла шаровары, чулки, носки, валенки. Нахлобучила шапчонку, которая уже давно с трудом натягивалась на голову, но другой не было. Едва вышла вслед за взрослыми во двор, навалилась вьюжная уральская темь. Проваливаясь  в наметённые за вечер сугробы, выбрались за калитку. Скирда сена возле городьбы, на треть утонувшая в снегу, сверху была покрыта толстой снежной ватолой. Она не горела – огня не было видно. «Почему же взрослые так встревожились?» – недоумевала Марьям. Но когда, подражая матери сунула руку вглубь скирды, ощутила горячую прель сена.
– Почему оно такое горячее, мам? – спросила удивлённо.
– Так бывает, когда складывают не совсем высушенное сено или когда неплотно сложена скирда и внутрь попадает дождь, – пояснила Максума.
Долгую ночь, до трёх часов, носили пылью и плесенью пахшие охапки сена в новый и старый дома. Выстудили и тот, и другой, спасая коровий корм. Им были завалены все полы до колена. Липкая, тяжёлая пыль сенной трухи витала какое-то время в жилищах. Затопили печку. Так несколько суток пересушивали его, выбирая совсем уже сгнившие клочья. Сухое  сено забивали в старый дом, перетащив кровать Гарифа в кухню, где день и ночь топилась голландка и дверца духовки была открыта настежь.
Покос этого лета был для Марьям особенным. Часто присоединялся к уходящим в лес и Гариф, если уже отдохнул после смены или до неё ещё было достаточно времени. Чаще всего это случалось перед второй сменой, которая начиналась в четыре часа пополудни и заканчивалась в полночь. Иногда она дожидалась его прихода с работы, сидя на скамье у калитки. Узнавала его в темноте по огоньку сигареты, которую он непременно выкуривал на подходе к дому. Они заходили в новый дом, садились за стол. Гариф ел, с аппетитом откусывая от краюхи хлеба, улыбался:
– Хорошо, когда тебя ждут и встречают, – сказал он однажды. – Совсем другой табак.
Какой «табак» – Марьям не поняла, но запомнила его взгляд, чуть дольше задержавшийся на ней. Улыбку, растянувшую его пухлые губы. Голос, странно изменившийся.
Потом они вышли к калитке, «на улицу», как говорили домашние. Сидели на скамье. Он сбегал в старый дом, натянул домашний свитер, принёс Марьям свой пиджак.
– На, надень. Замёрзнешь. Я рядом с тобой начинаю понимать, как пахнет коксом моя одежда.
Так, подолгу они разговаривали, сидя то на скамейке у калитки, то в одном из домов. Чаще всего – в старом, где Гариф хранил купленные в киоске возле ламповой газеты и журналы.
Марьям хотелось ежедневно провожать его в нижний конец посёлка, до комбината, где шахтёры получали заряженные аккумуляторы, переодевались  в брезентовые робы и, громко шаркая штанами, шли к клети. Там, в растворе шахты, заходили в клеть по три-четыре человека и исчезали под землёй.
Однако Максума, опасавшаяся сплетен о своих детях, запрещала Марьям часто находиться в обществе квартиранта. Ещё больше она сопротивлялась желанию дочери встречать постояльца. «Улица всё видит», – повторяла она, увидев, что молодёжь снова разговаривает между собой.
Но Марьям, ещё не избалованной вниманием парней, хотелось чего-то большего, чем беседы и прогулки. Грезились тёплые крепкие губы Гарифа. Она ловила себя на мысли, как хорошо было бы поцеловаться с этим сильным и сдержанным парнем, прогулять с ним до самого утра.
Максума же стала считаться с изменившимся статусом дочери. Она теперь студентка по-своему столичного университета, одна из немногих «вечерниц», поступившая в вуз. Отходить палкой, как было в случае, когда её впервые проводил до дому парень, не получится. Стыд от того поступка заставлял мать краснеть при одном только воспоминании.
Иногда молча переживала она поздний скрип калитки и возвращение дочери после полуночи. Но чутьё подсказывало ей, что ничего предосудительного не происходит.
Так прошло лето – с покосом, вечерними прогулками Марьям и Гарифа, редкими их поездками в районный городок Кизел, где молодёжь заглядывала в ресторан «Шахтёр», чтобы после первого и второго блюд полакомиться мороженым.
Для Марьям это были счастливые дни. Длинную дорогу от Кизела до Широковской сидела она на автобусном сиденье, соприкасаясь с Гарифовым прямоугольным твёрдым плечом, испытывая тепло, исходящее от его руки. Он улыбался как-то затаённо, всматриваясь в её глаза долгим спокойным взглядом.
Однажды они гуляли по окраине посёлка. Гариф рассказывал о своей семье, живущей под Елабугой. В потомственной крестьянской татарской семье было три брата и сестра, тоже Марьям. Он – старший из детей.
– Знаешь что, Марьям, давай будущим летом встретимся на Каме, съездим ко мне в Морты. Меня не бойся. Девушки у меня в деревне тоже нет. Согласна?
Это прозвучало для Марьям как признание.
Тёплые и трепетные, побежали последние августовские деньки. Настало время возвращаться в университет.
– Зимой, в каникулы,  буду ждать тебя здесь, хорошо? – сказал он ей на прощанье, выходя из плацкартного вагона поезда «Соликамск – Москва», которым она должна была доехать от Кизела до Перми.
Марьям смотрела в вагонное окно. Мелькали придорожные столбы с белыми керамическими стаканчиками, перечёркивали небо чёрные нити проводов, перекрещиваясь и снова разбегаясь. Летели мимо, сливаясь в зелёную бегущую ленту, придорожные кусты подлеска. Не отрываясь от окна, заново переживала Марьям промелькнувшее лето. Удивительное лето, из которого вышел к ней и стал таким дорогим этот парень. Впереди был первый семестр второго курса, а потом – новая встреча с Гарифом.
Четыре месяца почти ежедневно заглядывала она в ячеистый ящик для писем, который висел в вестибюле главного корпуса университета. Письма с Урала были самой большой радостью. Чаще писала Сания. Её короткие и однотипные письма были дороги для Марьям уже тем, что писались в доме, который был теперь ей особенно дорог. Сожжённый в войну родительский дом лежал в уголке её сердца как облачко. Он часто менял  свой внешний вид, потому что она не помнила, каким он был на самом деле, ведь её шестимесячной вынесли на родное крыльцо, откуда началась длительная  поездка в Сибирь, к ссыльному отцу.
Письма от Гарифа в Казань были не часты. Не содержалось в них особых признаний, но в описании каких-то щенячьих игр или цепкой свалки котят, которые постоянно жили в старом доме, сквозила его теплота. Читая Гарифовы листки, Марьям вспоминала его глаза и руки.

Зимняя сессия заканчивалась. Марьям успевала на Новый год домой, на Широковскую.

Узкая тропинка сворачивала от шоссе к дому. Сердце колотилось, мешая Марьям дышать полной грудью. Во дворе никого не было видно. «Спят все, что ли? – подумалось ей. – Вот если бы любили меня по-настоящему, почувствовали бы, что я уже рядом с домом».
Вот и скамья возле калитки, где они просиживали с Гарифом летом далеко за полночь. Она завалена снегом. Глухая, мягкая тишина окутала дом. Марьям остановилась перед калиткой. Что-то неприятное толкнулось в сердце. Она почувствовала, что радость ещё несостоявшейся встречи как-то линяет.
Энергично топнув несколько раз перед самым порогом в холодные сени, чтобы осыпать снег с валенок, она толкнула дверь в прихожую и увидела мать. Та месила на столе тесто, поднимая прилипшую к рукам ажурную массу сливочного цвета. Ахнула, попыталась стряхнуть налипшее на пальцы тесто, но сделать этого ей не удалось. Марьям поставила чемодан – в  том же льняном чехле,  что и летом – у порога, подбежала к матери и обняла её, почувствовав едва уловимый, родной с детства запах.
– Доченька, почему ты телеграмму-то не дала? Встретили бы, хоть и Гариф.
«Значит, всё  в порядке, – мелькнула радостная мысль. – Что же сердце-то болит?!». Но радость встречи, тепло любимой ею просторной кухни оттеснили дурное предчувствие.
Все были на работе: Сания, Эммануил и Гариф. Племянники  спали. Трещали берёзовые дрова в печи, яркой огненной чертой окантовывая заслонку. Наконец-то она дома!
Марьям поставила самовар и присела на лавку, покрытую полосатым домотканым половиком. Потом прошлась по комнатам. Расстегнув крупные коричневые пуговицы на чемоданном чехле, заглянула в картонное нутро. Там лежали игрушки для племянников, ситцевый белый платок с вязью голубых колокольчиков для матери, чулки для Сании. На самом дне – книга стихов Евгения Евтушенко «Идут белые снеги». Это для Гарифа.
Выпили с матерью по чашке чаю, как-то ритуально, без хлеба и конфет.
Во второй раз подошло тесто. Начали стряпать рыбные расстегаи. На раскатанные листы теста раскладывали отваренный рис, на него – заранее приготовленные, аккуратно нарезанные куски свежей рыбы. Сверху посыпали мелко нашинкованным, сочным репчатым луком. Начинку прикрывали ещё одним тестяным лоскутком. Защипав края, раскладывали пирожки на противни и отправляли в печь. Очень скоро дом наполнился вкусным запахом выпечки. И снова Марьям подумала: «Как хорошо! Я – дома!»
Первым проснулся Витя. Ему уже исполнилось двенадцать лет. По-отцовски костлявый и угловатый, он ткнулся в плечо Марьям и сказал, совсем как взрослый:
– Я бы тебя встретил и чемодан донёс.
Чуть позже поднялись и девочки. Обрадовавшись подаркам, они совсем забыли о гостье.
– Бабушка, а пирогов дашь, или будем ждать маму с папой? – спросила практичная Люси. Как и мать черноглазая, с россыпью мелких тёмных веснушек, она походила на неведомого пушистого зверька. А Таня, чьё прозвище с татарского переводится как «голова ёжика», непричёсанная и сосредоточенная, никак не могла оторваться от привезённых игрушек.
«Как хорошо дома! – в который раз повторила про себя Марьям. – Неужели теперь всегда мне придётся жить не здесь?». Она зашла в большую комнату – «залу», как говорили домашние, посмотрела на увеличенные заезжим фотографом  лица старшей сестры и зятя. На фото они были ещё совсем молодыми, с юношеской припухлостью щёк и наивно-напряжёнными глазами. «Я пробуду здесь всего десять дней», – подумалось с грустью, но она тут же осекла себя: «Да что это я разнюнилась? Через час увижу всех и всё будет хорошо!». Но через напускную беспечность прорывалось что-то тревожное.
Раздался старательный топот в сенях – кто-то пришёл и обтопывал с валенок снег. Оказалось – Сания. Сестра отработала дневную смену в вентиляторной и по тропинке, по которой недавно прошла Марьям, прибежала  первой.
– Стряпаете? – спросила она, обнимая  сестрёнку. – Пятёрки-то привезла из своей богадельни?
– Привезла, привезла, – поторопилась похвастаться Марьям. Все экзамены сдала на «отлично». Мы с Чулпан только две в группе такие, кому платят стипендию имени Мусы Джалиля.
Она имела в виду  дочь погибшего в фашистском плену татарского поэта.
Через час появился Эммануил. Всегда приветливый и добрый по натуре, он улыбнулся так радостно, что у Марьям не осталось сомнений в том, что здесь действительно рады её приезду.
Синел прямоугольник кухонного окна – сгустились сумерки. Максума достала с полки ещё одну плоскую тарелку, отрезала большой угол от расстегая, накинула на плечи шаль.
– Отнесу Гарифу. Без причины никогда не зайдёт, стеснительный. Да и дров надо подбросить в печку – подтопить к его приходу.
Марьям вышла вслед за матерью.
В старом доме никого не было. Догорели в голландке поленья. Розовое нутро её подёрнулось перламутровыми перепонками. Долго не закрывала Марьям чугунную дверцу, любуясь печным беспламенным жаром. Раскалённые угли лежали длинными прямоугольниками, повторяя форму сгоревших поленьев, распавшихся на части. Она услышала скрип открываемой калитки. Гариф вошёл в дом, запустив по низу облако холода.
– Привет, Марьям. Я понял, что ты приехала. Следы маленькие, не от тёти Сониных валенок, на дорожке увидел, – говорил он, взяв её за плечи холодными, с улицы, руками. В «Мире» завтра новогодний вечер. Ты вовремя приехала.
Так началась столь долго и тревожно ожидаемая ею встреча. Целых четыре месяца ни на минуту не выходили из её головы мысли о первом любимом. Письма Гарифа были вехами в её студенческих буднях, а учёба совершалась сама собой, как-то автоматически. Он занял в её сердце почти всё место, оставив небольшой уголок для родни. И ни один парень в университете ей не был уже интересен. Исчезло само собой и любопытство, какое испытывала она полгода назад к незнакомым молодым людям. Исчезло обидное чувство одиночества, вспыхивавшее в ней при виде молодых пар. Не увлекали танцы в актовом зале университета. Маленьким ярким солнышком лежало в её сердце воспоминание о поре сенокоса. Ей часто снились сны о прошедшем лете. Но сам Гариф не снился никогда.

Утром 31 декабря топили баню. Сания велела молодёжи наносить воды в бак. Наливали её из крана на кухне нового дома. Гариф взял два конских ведра. Быстро уносил их и снова подавал Марьям. Делая общую работу, они не сказали друг другу ни слова и только постоянно встречались взглядами.
Максума и старшая дочь принялись лепить пельмени. Они считались праздничным блюдом, и их подавали к столу, когда все уже помылись в бане. Эммануил носил дров из дровяника и растапливал печку. Младшие Ротари наряжали ёлку. Её поставили в «зале». Главным украшателем был Витька. Пока сестрёнки навешивали на нижние еловые лапы игрушки, он поставил табуретку и увенчал принесённую из леса красавицу остроконечной стеклянной звездой, нацепил плоских двухсторонних картонных зайцев и лисят на верхние ветки.
В баню ходили партиями. Сначала, на самый жар, Сулейман, Эммануил и Гариф, потом к ним присоединялся Витька, который боялся жара  и пережидал в предбаннике, пока мужчины парились, но отставать от старших не хотел. Поэтому к концу их помывки он, пригнувшись, забегал в баню, быстро-быстро мылся и успевал выйти вместе со всеми.
Потом мыла девчонок Сания. Разомлевшая и усталая, выпроваживала она дочерей, обвязав их крест-накрест большими полушалками. Девчонки пулей влетали в дом. Максума и Марьям помогали им разоблачиться и шли мыться сами. Последней всегда плескалась приостывшей водой не переносившие пара жена Сулеймана.
Сулейман с семьёй и подарками приходил к Ротарям часам к семи. Все рассаживались за столом и поедали праздничный ужин, не дожидаясь полуночи. Так было и на этот раз. Для Марьям эта предпраздничная суета и была самым большим праздником.
Но сегодня предстоял ещё бал-маскарад в шахтёрском клубе, куда она пойдёт с Гарифом.

Любимым местом в клубе у шахтинской молодёжи был внутренний балкон, с которого как на ладони, виден был танцевальный зал. Опершись локтями на перила, стояли Марьям и Гариф, оглушённые духовым оркестром. Сверху забавно было смотреть на макушки и плечи танцующих. Нитки серпантина расцвечивали полутёмное фойе.
Гариф пригласил Марьям танцевать, и они, взявшись за руки, спустились по паркетной лестнице вниз. В тесноте и давке они впервые чувствовали друг друга так близко. Иногда глаза их встречались и на мгновение замирали, словно пытаясь высмотреть нечто в самой глубине зрачков. После этого он крепко прижимал её к себе и не отпускал подолгу. С ловкостью бывалого танцора Гариф вёл её в вальсе, лавируя между парами.
После нескольких танцев начались игры. Спасаясь от суеты, они снова поднялись на балкон.
– Внимание, внимание! – прорезал шум казённый голос массовика. – у нас работает новогодняя почта. Просим получить номерки и прикрепить на груди. Порадуем друзей праздничными поздравлениями! – зазывал клубный работник.
Марьям и сама не знала, зачем попросила Гарифа сходить за номерками. Писать она никому и ничего не собиралась. В большом и многолюдном зале ей больше не нужен был никто – только этот парень. Его глаза смотрели на неё, руки то и дело перехватывали её ладони, скользили по её спине, плечам. И всё-таки, пришпилив свой 13-й на платье, она помогла Гарифу приколоть к лацкану пиджака его 62-й. Они посмотрели друг на друга и рассмеялись.
– Будем писать друг другу, Марьям! – широко улыбнулся он. – Но сначала я спущусь покурить. Постой без меня.
«А правда, почему не написать? Вот бы получить от него признание. – подумалось Марьям. – Вот это был бы новогодний подарок!».
Но он будто забыл о новогодней почте. А Марьям почему-то влез в голову эпизод из какого-то старого фильма, где именно на новогоднем маскараде героиня написала письмо своему возлюбленному, притворившись незнакомкой. «Здорово там у них получилось. Адресат не устоял, пошёл к назначенному в записке месту. Незнакомки всем интересны». Они продолжали танцевать, но идея написать Гарифу уже овладела Марьям.
На балкон поднялась суетливая и громогласная помощница массовика, активистка клубной самодеятельности. Марьям училась в одно время с ней в вечерней школе.
– Привет, ты откуда? – кинулась та к Марьям. – Я тебя уже года два не видела.
– Учусь в университете в Казани. А ты чем занимаешься?
– Пою, пляшу и в шахткоме машинисткой работаю. Лафа!
Марьям не стала выяснять прелести «лафы», но обратила внимание, что массовичка держит в руках небольшие листки бумаги и пучок остро оточенных карандашных обрезков.
– Ты в почту-то играешь? – перехватила её взгляд активистка.
– Играю, как видишь, – Марьям коснулась рукой «чёртовой дюжины» на своей груди.
– Держи бумагу и карандаш. Своим раздаём. А то почту объявили, а писать нечем и не на чем.
Так, неожиданно, Марьям оказалась вооружена, чтобы написать записку и разыграть Гарифа.
«Ты всё время один. Вижу тебя часто на комбинате. Хочется познакомиться. Ты мне давно нравишься. Поговорим в 0. 30 у второй колонны на балконе. Знакомая незнакомка» – нацарапала она и отдала записку ряженому почтальону. На парне была фуражка с золочёным околышем из фольги, рубашка навыпуск, перетянутая кожаным пояском, через плечо перекинута сумка – не то дамская, не то самодельная. С возбуждённым, потным лицом сновал он в толпе, отыскивая нужные номерки.
Написать записку и разглядеть почтальона Марьям успела, пока Гариф отстаивал немалую очередь в клубном буфете. Он подошёл к ней с двумя бокалами шампанского.
– Молодец! – слегка отводя глаза, сказала она.
– С Новым годом, товарищи! С новым счастьем! – выкрикнул массовик. Гвалт в фойе усилился. Чётче обозначились пары – кто с бокалами вина, кто с объятьями и поцелуями. Раздался заранее записанный бой курантов. Марьям протянула руку к бокалу Гарифа, смущаясь и неловко улыбаясь. Он наклонился к ней, слегка подвинув её к колонне. «Да мы у второй колонны и стоим» – мелькнула мысль. Выпили шампанское и спустились вниз. Гариф  понёс в буфет бокалы. Марьям осталась в фойе  и видела вылетевшего оттуда оживлённого и улыбающегося почтальона. «Наверно, уже передал записку», – решила она.
Заиграли фокстрот. Танцующие оживились. Уже не особенно церемонясь, сталкивались пара с парой и вместо извинения громко смеялись.
– Я посижу немного, – сказала Марьям, – что-то голова кружится.
– А я покурю.
В половине первого, не дождавшись своего партнёра, Марьям решила подняться на балкон. Ещё с лестницы увидела она ёршик его волос. Гариф оглянулся и раз, и другой, явно ища кого-то. «Может, меня, – захотелось ей оправдать его. – Но он ведь знает, что я сижу в фойе и жду его. Когда и зачем он один поднялся на балкон?!». Она резко развернулась на предпоследней ступеньке и, пока он не увидел, побежала обратно вниз.
Прошло минут десять. Неожиданно нашло спокойствие, и она, не спеша, всё же поднялась на балкон. Подошла к Гарифу. Он явно смутился и обрадовался одновременно.
– Не жди, никто к тебе не придёт. Это я «знакомая незнакомка». Хотела проверить тебя – пойдёшь или нет. Извини.
Она развернулась и пошла вниз. Он, стараясь догнать её, пошёл за ней, оттесняя встречных. Догнал возле раздевалки. Звякнули номерки. Гардеробщица ворохом навалила на прилавок их одежду. Они молча оделись, не глядя друг на друга. Вышли на морозный воздух. Понуро опустив голову, Гариф шёл за ней следом. Скрипел снег, отсчитывая шаги. Марьям почти бежала. Услышала, как за спиной  участились шаги Гарифа. Он догнал её.
– Оправдываться не буду. Хочу только объяснить. Я хотел сказать этой «знакомой незнакомке», что у меня есть подруга. И ты знаешь, кто она. Если бы я хотел, я бы давно нашёл себе другую. А твой поступок считаю гадостью или дурью. Не ждал.
Она ничего не ответила. В голове раздавался только скрип собственных шагов. Было светло от огромной белой Луны. Хотелось плакать.

Этот новогодний вечер стал точкой отсчёта лет, которые будут прожиты без него. Немалое количество поклонников и партнёров не заменит той чистоты и душевной тяги, какая осветила её первую любовь.
Она не смогла переступить через свою гордость. А он, видимо, ждал от неё первого шага и не хотел признавать вины за нелепую размолвку..
Закончились каникулы. Марьям уехала в Казань с пустотой и обидой в сердце.
Через месяц пришло от Сании письмо. Сестра сообщала, что  постоялец приходил  проститься, сказал, что не может жить на Широковской, где всё напоминает ему о Марьям. Он завербовался на рыбные промыслы Камчатки.
Через четверть века уже преуспевающим мореходом Гариф навестит маленькую затухающую шахту. Отыщет подворье, где прошли два года его юности, где жила влюблённая в него девочка, которую он не смог забыть. Узнав её адрес, напишет в Мурманск письмо с предложением встретиться навсегда. «Ничто не забыто, Марьям. Море не помогло мне забыть тебя, наоборот, оставляло наедине с тобой. Там было много времени, чтобы вспоминать и каяться. Все годы без тебя стали для меня плохим спектаклем, где я плохо играл (притворялся?) влюблённого или мужа. Настало время зрелости и понимания, что нужно сердцу. Мы оба были дураки, согласись. И переезжай ко мне на Камчатку. Есть всё, кроме тебя».

VI. НОВАЯ ЖИЗНЬ
«Орлёнок». В Пензе. Чехословацкий вояж

Лучших студентов за полгода до летних каникул направили в университетскую «Школу вожатого», где проводили с ними  занятия, играли в пионерские сборы. Почти каждый успевал побыть и вожатым, и «пионером».
Марьям Сулейманова, загоревшая за первую смену, чувствовала себя как рыба в бирюзовой, ласковой воде Чёрного моря. Не прошел даром опыт детских купаний в Байкале.
В июле предстояло провести зачётное мероприятие. Это был «Пионерский костёр», к которому она старательно готовилась с помощью методиста и воспитателя отряда. В начале июля стало известно, что ЦК комсомола проведёт в «Орлёнке» Всесоюзный семинар по пионерской работе. Это означало, что в лагерь приедут секретари обкомов ВЛКСМ из разных городов Союза.
Марьям провела свой зачётный «костёр» на «отлично». Облегчённо вздохнула, уводя свой отряд от розовеющего ещё кострища. Гости, человек двадцать, тоже поднялись и, оживлённо беседуя, направились к гостинице. Вдруг от их группы отделился молодой человек – коренастый, с короткой шеей и широкими плечами. Он остановил Марьям у поворота к её корпусу.
– Я первый секретарь Пензенского обкома комсомола. Мне понравилось, как Вы ощущаете себя в роли вожатой. Есть разговор. Если можете, подходите в пресс-центр завтра в десять. Поговорим.
Состоявшийся наутро разговор определил судьбу Марьям на ближайшие годы. Перед выпускными экзаменами в университет пришёл на её имя персональный запрос. Это избавляло выпускницу филфака Сулейманову от трёхлетней обязательной отработки по распределению в одной из деревень Татарстана. Поэтому она с радостью ухватилась за предложение работать секретарём райкома комсомола в незнакомой доселе Пензе.               
               
Получив диплом, на пару недель поехала Марьям на Широковскую – повидаться с родными. Назначение её за пределы Татарской республики было принято неоднозначно.
– Доченька, смотри, за русского замуж не выходи. Говорят, в Пензе много татар, – совершенно серьёзно напутствовала свою меньшенькую Максума.
– Мама, с меня хватит одного татарина! Знаешь ведь не понаслышке их характеры.
– Да ведь не все такие-то, как Гариф, обидчивые да гонористые.
За вечерним чаем завёл разговор о её назначении Эммануил.
– Марьям, у нас в бригаде есть парень из Пензы, его называют толстопятый. Смотрел я на его пятки в бане – такие же, как у всех. Ты узнай там, почему их так называют.
– Узнаю – напишу, – пообещала Марьям, хотя и по прошествии двух лет общения с пензяками не удосужилась прознать сию тайну.
И была прощальная баня, и был прощальный ужин с пельменями, но уже без Гарифа. И ещё не осознавала Марьям, что новогодний вечер их ссоры расколол её жизнь на «до» и «после» него. Всё, что было после, подлежало сравнению и, не обретя заветного сходства, легко оставлялось и быстро забывалось.

В первое утро своей пензенской жизни Марьям раньше всех прибежала в райком. Было 1 сентября, и она чувствовала себя первоклашкой: ощущение праздника и тревога боролись в её сердце. Села за пузатый, тёмного шпона стол, взяла из стопки чистый машинописный лист и начала в столбик записывать фамилии тех, с кем прошли студенческие годы. Их оказалось двадцать пять. И, кажется, только она и Чулпан Джалилова избежали глубинки. А ведь когда-то хотелось, подобно народникам, уехать в глушь, стать для кого-то первой учительницей. На лице её проявилась грустная усмешка.
Пришёл первый секретарь, другие сотрудники.
И закрутилась жизнь, наполненная пионерскими сборами, комсомольскими слётами, туристическими походами.

Запомнилось Марьям первое заседание бюро райкома. Разбирали персональное дело по заявлению комсомолки Нины (фамилия стёрлась из памяти). Первый заметно нервничал. Сухонькое его плечо подёргивалось. Он то и дело поглаживал рукой рано появившуюся совсем не комсомольскую лысину. Марьям сидела на своём обычном месте, как и другие члены бюро. На приставном стуле слева от двери разместилась истица – пышная голубоглазая блондинка. Неподалёку от неё, но не рядом, парень – самой обыкновенной внешности, со значком ВЛКСМ.
– Тут такое дело, – обратился первый к членам бюро. – Вот Нина хочет призвать к совести своего поклонника или жениха Романа. Дело в том, что она не ждёт ребёнка, но, как написано в её заявлении,  «потеряна невозвратимо моя девственность, а Роман не хочет на мне жениться».
– Он изнасиловал Вас? – спросил Юра Щеголихин.
– Нет, – хлопнула густыми ресницами «недевственница».
– Чего же Вы хотите?
– Чтобы женился.
– А Вы его хоть любите? – поинтересовался первый. – Как случилось, что Вы свою  девственность потеряли?
Девушка либо не умела изворачиваться, либо была при богатой своей фактурности столь же глупа.
– А он делал со мной всё такое, что и я тоже захотела.
– Так в чём же дело?! – взорвался первый. – Вам было хорошо, Вы пошли на это сами и даже удовольствие получили, а бюро должно женить его на Вас?
Девица сидела, без всякого смущения оглядывая каждого говорившего. Время от времени перекидывала пшеничный хвост тугой косы то за спину, то на пышную грудь.
Марьям, которая вела протокол, испытывала неловкость, ей было стыдно за «пшеничную» пензячку. Элемент комедийности явно вкрапливался в обязательную  протокольную запись бюро. Она призадумалась над формулировкой. Все чувствовали: надо заканчивать эту комедию. И тогда  неприметный, щуплый Роман встал и сказал: «Простите вы её». И резко вышел. В кабинете повисла тишина. Скрипнув стулом, поднялась истица. Окинула присутствующих меланхоличным взглядом и проследовала за «виновником».               

Как и было обещано, Марьям сразу же по приезде предоставили однокомнатную квартиру. Она забрала к себе мать, и старая Максума очень быстро освоилась в новой среде. Она уже не предостерегала дочь от русских друзей.
 
– Ну, пора  вставать, – сказала себе  Марьям.
Её рыжая элегантная дворняжка  (наполовину английская охотничья) уже делала  утреннюю растяжку на ковре у кровати, вытянув вдоль пола передние лапы и чуть подавшись сухопарым туловищем назад. Щенка подарили Марьям на новоселье сотрудники отдела. Как объяснили, подарок со значением – чтобы даже  по  утрам не гуляла в одиночестве.
Собака длинно и гортанно взвыла – обычное утреннее приветствие – встала с забитого её же шерстью ковра, который поэтому казался тусклым,  и игриво помчалась к входной двери.
– Готова я гулять! – светились её тёплые  янтарные глаза. Рыжим веером колыхался пушистый хвост.
– Ну, пойдём, Лета,  – сказала, улыбаясь,  хозяйка, не  меньше  собаки  предчувствуя  удовольствие от  предстоящей прогулки.
Пустырь за  новой  пятиэтажкой  был  поляной  их совместных прогулок. Собаке  было  «надо»,  Марьям – «обязана», раз уж приручила божью тварь.
Часто именно на этом пустыре, ступая на утренний девственный снег  или в мягкую прель  опавшей листвы, обдумывала  она  предстоящие дела. Здесь можно было  негромко поговорить с собой, поспорить, убедить или усовестить себя. Марьям полюбила эти заветные полчаса утром, когда, как правило, наплывали воспоминания и уносили её в то время и в то пространство, куда вели  нити  предутреннего сна. А они нередко уводили её в чужие страны.
 
           Поездки за рубеж были моментом самоутверждения. Особенно в начале карьеры… Молодую россиянку там завораживало всё, но особенно – кафе и бары. Их было множество на территории стран Варшавского договора, съездить в которые по путёвке было не слишком сложно. Спокойная богемная обстановка, щадящий некоммунистический свет, еле уловимое  урчание  загадочных ещё тогда кондиционеров и фантастическая возможность выпить без  проблем  янтарного свежего пива с шапкой белой пены не из  тяжеленной пивной кружки, а из европейского  удлинённого, словно на цыпочках стоящего  бокала – это было удовольствие. С изрядной долей самоиронии отправлялась она  «на Запад», где  в  пристоличных электричках  могла слышать русскую речь жён наших военнослужащих. Они обсуждали цены  в немецких марках и венгерских форинтах, в болгарских левах и  польских злотых. По каким-то незначительным деталям  Марьям понимала, что живут они здесь расчётливо и скудно, стремясь сэкономить на питании во имя барахлишка, которое становилось всё большим дефицитом  на  родине победителей. Они  мечтали  привезти  отсюда домой всё, начиная от мебели и до сувениров на зависть  соотечественникам, живущим в России.

 Собака обегала  знакомые  места сквера, внюхиваясь в собственные запахи, отмечая их своей  природной метой. Хозяйка  занята   собственными мыслями – самое время сделать что-нибудь запретное, схулиганить, чтобы услышать от неё энергичное «Фу!» и дёрнуть в другую сторону.

Страной   первой  заграничной поездки   для  Марьям  стала Чехословакия. Шёл  1967 год. И ехала она не куда-нибудь, а в Карловы Вары. Но прежде был  звонок из горкома комсомола. Циник и  карьерист Степан Кротов, считая, видимо, своё изречение остроумной шуткой, процеживая  вельможно  каждый звук, сказал в телефонную трубку:
– Ну, старушка, подмывайся, едешь на Запад!
Не сразу поняла она, кто звонит и о чём. Кротов, как всегда,  отправлялся в поездку  руководителем. Предстояло две недели тесного общения  с комсомольским «вожаком», и Марьям погрустнела. Как оказалось позже, предчувствия не обманули…
Туристов из СССР  разместили  в  отеле «Алица» – старинном особняке в два с половиной этажа, с добротными тёмными номерами. Особый, непохожий на воздух Родины  аромат в отеле и на улицах  курорта и кружил головы  без того ошалелых от роскоши магазинов  россиянок. Хотя протёртые супы двойной республики вызывали  у  Марьям  ностальгию по татарской лапше с курицей, салме, которую так вкусно готовила  мать.
С  этой поездкой за границу связано немало событий из  разряда «в первый раз».
Так, в первый раз  Марьям Сулейманова узнала, что мало захотеть поехать за рубеж – её, оказывается, могут «выпустить» или «не выпустить». На выезд нужно было  разрешение бюро  райкома КПСС, куда уже за два месяца до предстоящей поездки была подана на неё характеристика с места   работы.
«В первый раз» было долгое ожидание на железнодорожной станции  Чоп, где буднично совершалось техническое чудо, правда, невидимое пассажирам: поднимали вагоны с советских рельсов и переставляли на  более узкие, «европейские». Позже это повторялось в каждой поездке, но  механизма этих перестановок она так и не постигла.
«В первый раз» – досмотр документов и вещей на таможнях. Зловеще  запомнилось нависающее над головой туристов наклонное зеркало чуть ниже потолка. В нём отражалось лицо  проверяемого  человека  в каком-то странном  перевёрнутом ракурсе. Острый внимательный взгляд таможенника только на секунду вскидывался вверх, к потолку, в недра этого отражателя – проходите!
Много лет спустя, уже  буднично пересекая  различные границы, она привыкнет к этой зеркальной нависающей косине, хотя её смысла так и не постигнет.
«В первый раз»  увидела она  роскошные особняки по обеим сторонам улицы, посреди  которой течёт неглубокая река минеральной воды. Камни- валуны,  величиной с арбуз, чуть меньше, чуть крупнее, как будто покрыты добротной замшей. Очевидно, от солей минеральной воды. Запах подогретого сероводорода, как в ваннах Мацесты, заполнял набережную. Но особенно удивляло  её, что  в этой  реке химических элементов ещё и водится  какая-то рыбёшка. «Наверное, тоже химическая»,– размышляла она, считавшая  себя  после байкальского детства, длиною в девять лет, знатоком рыбы.
«В первый раз»  суждено было ей встретиться с кремлёвским старцем, который  в манере древнего дикаря  удил  здесь рыбу.
Вдоль обоих берегов этой заповедной городской реки таблички на русском языке извещали: «Удить рыбу в Теплице запрещено!»
«Почему только на русском? – подумалось Марьям. – Другие-то туристы догадливее  наших, что ли?».
 Наверное, видел эти таблички и Семён Михайлович Будённый, которого она  сразу узнала. Он сидел на парапете  перекидного мостика,  босоногий, с засученными  штанинами, какой-то весь нарочито  народный. И тогда она впервые испытала стыд за свою страну. Если бы её спросили в тот момент, откуда она, постеснялась бы признаться, что из СССР. Но никто не спрашивал. «Хорошо, что не в маршальских брюках», – промелькнуло в  голове. Вокруг сановного рыбака собралась толпа прогуливающихся после принятия минералки людей. Заинтересовавшись сборищем, подошёл полицейский.  Но обладатель пушистых, единственных в своём роде усов, уже усыхающий 90-летний герой  Гражданской войны  не  сдавался: ему можно!
  «В первый раз» пробовала она выдавленное в форме розы  ароматнейшее  мороженое. Как щедро источало оно земляничный запах, медленно расплываясь в  вафельной  креманке! Эту посудинку, как оказалось, можно тоже съесть. Позже к поедаемой в Европе «посуде» Марьям привыкнет: в Берлине во время застолья  будут поглощены  шоколадные рюмки  в качестве закуски  после  яичного   ликёра. А в  Киркенесе  съест она ледяной  стаканчик с солёной икрой норвежской форели.
Из серии «в первый раз» случилась с  Марьям  и неприятность. Ожидание  «крупного разговора»  по возвращении  домой, как  пообещал  Кротов, омрачило  все дни  пребывания в Чехословакии. Что разгневало руководителя группы, она так и не поняла.
Это произошло в первый же день. Шла обзорная  экскурсия  по Карловым Варам. К большому     удивлению  туристов, экскурсовод  поведал, что первая чешская пивоварня была здесь основана  русским царём Петром  Великим. Все переглянулись, то ли польщенные сим историческим фактом, то ли смущённые тем, что  не знали этого раньше. Не смогли ответить советские туристы и на простой вопрос: почему в СССР такая проблема с этим  напитком, тогда как в маленькой Чехословакии пиво варят на экспорт. Экскурсантов  повели  на Петров  Скок, гору, названную в честь неутомимого  русского царя. Поднялись вверх  на фуникулёре, что тоже было «в первый раз». На  беду Марьям, экскурсовод  показал  рукой  куда-то вниз,  под скользящий по воздуху вагончик.
– Смотрите, под вами – знаменитый отель «Москва», именно в нём останавливаются  мировые знаменитости во время кинофестивалей.
Вершина Скока, густо затенённая широколистыми кронами грабов,  манила прогуляться по склону  горы. Захотелось взглянуть на обиталище «богов» – знаменитый на весь мир отель, аристократично белевший среди  буйной летней зелени. Внизу, совсем недалеко, рыжей лентой вилась  Теплица, по асфальтовым берегам которой сновали  конные экипажи с каретами. Туристы играли в XIX век.
Марьям  отделилась от группы и спустилась вниз, к центру города. Ей хватило  десяти  минут, чтобы  дойти до ажурной решётки  отеля. Она поглядела на пустынный двор. Окна отеля оказались наглухо закрытыми. Возвратившись раньше других в гостиницу, решила принять душ. Она  стояла под тёплыми, ласковыми  струями, когда кто-то вошёл в номер и громко позвал её. Она откликнулась беззаботно:
– Буду через три минуты!
Но, оказалось, в  номере  её  никто не ждал. Близилось время обеда. Марьям постучалась в несколько женских номеров, желая найти себе компаньонку, чтобы спуститься в ресторан,  но  на её стук никто не отозвался.
– На редкость  дружно  убежали в  ресторан, – съехидничала она.
Проходя мимо комнаты Кротова, услышала, что там о чём-то довольно громко разговаривают.
– Так вот где они собрались, – обрадовалась она, и, постучав, открыла  дверь.  Потупившиеся глаза товарищей насторожили её.
– Вот тебя-то мы и ждём, Сулейманова,– многозначительно произнёс возбуждённый Кротова.
– А что происходит? – искренне удивилась Марьям, действительно      не  ведавшая за собой никакой вины.
– Пока ты  исполняла свои буржуазные ритуалы, мы искали тебя для принципиального разговора.
– Какие ещё ритуалы?
– Твои полоскания, – вывернул капризно губу Кротов. – Почему откололась   от группы?  Гуляешь одна по чужой стране? Надо всем вместе! Вместе! – взорвался руководитель.
Присутствующие молчали, некоторые уставились в пол, словно там  прописаны были ответы на его самые каверзные вопросы. Ощутимый после длительной  прогулки голод не позволил руководителю развести  воспитательные рацеи.
Марьям  вышла из номера с выговором за потерю бдительности за пределами  СССР.
Много лет  спустя,  в  иные уже времена, вспоминала она  эту формулировку и улыбалась. Посчастливилось ей побродить по городам и зарубежным  весям  настолько одной, что испытывала она тогда  невыразимое одиночество.

В альбоме тех лет сохранилось фотография, сделанная на одной из оживлённых улиц Парижа. Пришла мысль запечатлеть себя  где-нибудь среди людей этой  огромной столицы. Она подошла к пожилому  французу, протянула свой «Полароид» и  показала пальцем  фотожест, мол, снимите меня. Тот охотно это исполнил, отойдя на приличное расстояние, затем, улыбаясь, подошёл к доверчивой россиянке, протянул аппарат, учтиво поклонился, обернулся и пошёл, а через  несколько шагов ещё раз оглянулся и помахал рукой. Позже, вглядываясь неоднократно в эту застывшую картинку парижской улицы, неизменно такой бесприютной казалась она себе, бредущая по чужой столице чужой страны. «Нет, – думала  каждый раз в такие моменты, – никому мы там по-настоящему не нужны. У всех своих забот хватает».
Но этого не дано было знать Кротову, как и того, что нередко наступал в чужедальних странах такой момент, когда собирались они, рассияночки, в каком-нибудь номере отеля, давшего им приют на краткое время, чтобы тихонько поголосить русские народные песни. И становилось легче на душе.
Для Марьям это стало неким ритуалом. «Да кому мы здесь нужны, господи!» – восклицала она с затаённой радостью, зная, что через несколько дней окажется она снова в своей  всё время  «перестраивающейся», бедной, до смешного заполитизированной стране, но родной, как мать.
Ничего этого «вожак» Кротов не знал, рьяно борясь с потерей бдительности в чужой стране чрезмерно любознательными гражданками СССР.

               
   VII. ДЕРЕВЕНСКИЕ СНЫ
В лесу. Тайна дома. Любятино. Утренний сон. Хозяин. Кольцо

Исидора Борисовна очнулась резко, будто кто толкнул её в грудь. Открыла глаза и долго не могла сообразить, где она и как тут оказалась. Сориентировавшись на местности, припомнила блондинку и странное видение – кокон, подвигнувший её прервать чаепитие и бежать в лес. Происшедшее больше походило на сон, и чтобы удостовериться в реальности  окружающего мира, она похлопала ладонями по хвойной подушке около бёдер, потёрлась спиной о сосновый ствол. Всё было более чем реальное. Это подтверждала и  вонзившаяся в ладонь сухая хвоинка. Скорчив гримаску боли, она выдернула занозу.
Время подвигалось к полудню: солнечные лучи почти вертикально пронизывали кроны сосен. Исидора Борисовна поднялась, опираясь о ствол, отёрла осмолившиеся ладони о брюки, тщательно отряхнула со штанин приставшие сосновые чешуйки.
Чтобы не выглядеть в глазах возможных встречных деревенских соседей городской бездельницей, среди дня без нужды гуляющей по лесу,  сорвала несколько кустиков зелёной ещё земляники.  «Кто встретится, скажу, что ходила посмотреть, не покраснела ли ягода», – думала, неспешно вышагивая обратно.
Деревенская улица была пуста. Лишь на обочинах шоссе кое-где копошились куры, да из-за закрытых калиток вслед лениво взбрёхивали собаки. Ей оставалось миновать два дома, и она на своём огороде.
– Ай куда ходила, соседк?   – над штакетинами палисадника торчала любопытствующая физиономия вездесущей бабы Нюры. Старуху в Золотарёвке называли «деревенская почта» или «местное радио».
– В лес ходила, посмотреть, не вызрела ли земляника,  – ответила Исидора Борисовна заранее заготовленной фразой и помахала перед собственным носом жиденьким пучком ягодных стебельков с мухортенькими плодами.
– Чудные вы, городские! Кака счас ягода, рано ищо!  – расплылась в улыбке охочая до разговоров бабка. И, не давая соседке шагу ступить, заспешила с вопросами.
– Ну, как ты, обжилась, ли чо? Домок-то тебе достался справный. Хороший, говорю, домок. Одно не гоже  – на плохом месте стоит. Ночью-то оно тебя не беспокоит? Максимыч, дядька твой, токмо матерился, а покойница Анна, царство обоим небесное, шибко боялась…  Ни за какие шиши, бывало, одна в доме ночью не останется. Я и то у ней разов пять ночевала, когда старик  дочку проведать подавался.
– Постой, баб Нюр, не трандычи, а то мне ничего не понятно. Какое «плохое место»?  – вклинилась в монолог соседки Исидора.
–  Аль ты не знашь? Максимыч тебе рази не рассказывал?
–  О чём?
– Да что дом ихний на смертоубийственном месте построен. А душа-то погубленная досель по ночам является и всё шарит повдоль фудаменту  – чего-то ищет. Быват, и в доме шарит.
– Ничего такого дядя мне не говорил, – облегчённо вздохнула Исидора, понимая, что старуха повествует обычную деревенскую «страшную историю», какими искони заполнялись вечерние посиделки. – И сплю я, как убитая!
Баба Нюра перекрестилась.
– Ну, это дай Бог. Может, нашла она, чего искала… – в открытом рту уже вызревал очередной вопрос, но слушательница опередила его появление:
– Баб Нюр, я ещё обед не варила, а солнышко, погляди, как высоко взошло.
И пока старуха, задрав лицо к небу, решала, достаточно ли высоко поднялось солнышко, Исидора Борисовна быстренько убралась домой.

Покатились летние денёчки, как мячик под горку. По-деревенски рано Исидора не вставала – поднималась по городской привычке, в семь часов. И вязалось дело к делу: очищала участок от бурьяна и расползшейся от плодовых деревьев мелкой поросли, планировала по осени поднять землю под грядки, посадить, что полагается, под зиму. Ходила в лес по ягоды и грибы, варила варенье, банки с компотом крутила, сушила, тушила…
В середине августа зарядили дожди. Дела сами собой отпали. День-другой она прикладывалась было подремать, да, видно, ночи хватало: не шёл сон. Даже и ночью, от безделья, наверно, находила бессонница.
Так-то лежала Исидора в предрассветное время в кровати, жизнь прожитую обдумывая. Вспомнилась давняя поездка с Глебом и девятилетним Гариком к живым тогда ещё родителям.

Доживали век свой старики в вымиравшей потихоньку деревне. К семидесятым годам советской эпохи осталось в ней едва ли дворов двадцать от изначальных двухсот. Совсем по-старушечьи подрёмывало их Любятино на высоком берегу оврага. Во времена детства Иды овраг перегораживали запрудой и наполнялся он чистой холодной водой из донных родников. Запускали в пруд мальков карпа и он кишел рыбой. А в начале девяностых воду спустили. Приехали к управляющему развалом хозяйства такие же ухари из Мордовии, разворотили кауз, сначала перегородив сток мощными капроновыми сетями. Доверху нагрузили кузов самосвала рыбой, и уехал любятинский карп на рузаевский базар. Овраг высох. Лишь по самому дну его жилками струилась родниковая живица.
По зимам заметало овраг снегом; на нависавших над ним глыбах некому было ухать вниз с замиранием духа, потому что не осталось в деревне ни одного ребятёнка. Снежные глыбы рушились иногда под собственной тяжестью, и гул обвалов слышен был в приземистых бревенчатых избах.
Поехать решили под Новый год – отвезти родителям гостинцы и порадовать в праздник своим появлением.
Особенно скучали старики по внуку. Когда был поменьше, жил Гарик у них по целому лету. А как пошёл в школу – самое большее на неделю оставался. Скучно ему, видите ли, друзей нет.
Поездом до их разъезда ехать всего ничего – три с половиной часа, а потом до Любятино – как дорога позволит. Если прочищена да укатана, и часа хватит, а случалось после снегопадов по непробитому пути – и  три часа  добираться. Но последние декабрьские дни стояли тихие, мягкие. Наверняка установилась дорога – решили Истрины.
Поезд уходил в семь вечера.
–  К полуночи в любом случае дома будем, – успокаивающе сказала Ида.
– Да раньше будем! Вон день какой тёплый, – отозвался Глеб. – Добежим быстренько.
Поезд дёрнулся и пошёл вразбег.
Крупные тяжёлые снежинки падали чуть вкось, лепясь к оконным стёклам с одной стороны вагона. С другой – выхватывал электрический свет  на белом чёткие кубики домов и бесформенные кущи садов. Вскоре за окнами  и вовсе стемнело. Ехали полем. Не проблескивали даже редкие огоньки, обозначая отдалённые от железной дороги деревни. Лишь застывавший на минуту-другую белесый свет в квадрате окна оповещал об очередной остановке.
Спрыгнули с подножки вагона на своём разъезде и сразу оказались в густой снежной кашице. Броуновское движение бесчисленных снежинок застило кругозор. Ничего не видно было уже в трёх метрах. Поезд ушёл. Они остались совершенно одни. В станционной будашке не было света. Наверно, из-за метели стрелочник не вышел встречать поезд.
–  Дойдём ли? – засомневался Глеб.
– А что делать-то? Надо идти. Всю ночь тут не простоишь, – ответила Ида.
Снег на посадочной платформе был неглубокий, в сторону шоссе вела узкая, уже наполовину занесённая тропинка.
– Что ж, пошли. Думаю, дорогу ещё не замело, – принял решение Глеб.
И они гуськом двинулись по тропинке. Вышли через прогал в лесополосе на поле. И сразу же северо-западный леденящий ветер набросился на них.
–  Мам, мне холодно! – пожаловался Гарик.
Глеб выдернул из горловины пальто шарф, протянул жене. Она обвязала им шею и лицо сына, оставив только глаза.
–  Мне холодно тут и тут, – мальчик похлопал себя по груди и бокам.
Искусственного меха шубу  Иды ветер тоже пронизывал насквозь. Тепло удерживалось только в верхней части туловища, потому что под шубой на плечи был накинут большой пензенский пуховый платок. Она, не задумываясь, последовала примеру мужа – вытянула платок из-под воротника и крест-накрест повязала поверх гарикова пальтеца.
–  Теперь, сын, держись! Чем быстрее пойдём – быстрее окажемся на печи у бабушки.
Метель, разыгравшаяся к вечеру, не успела ещё нанести снежных перемётов.  Дорога  накатанная, не вязкая. Идти было бы легко, если б не ветер и не слепящая белая мгла. Ветер дул в левый бок и был такой силы, что постоянно сбивал их к правому отвалу дороги. Шли вслепую, потому что снежные залпы, ударяясь об эту преграду, взмывали вверх и обрушивались на  них сверху, подхлёстывали снизу, создавая невиданную кутерьму. Но этот же отвал не позволял сбиться с пути и уйти в поле.
Внезапно спиной Ида почувствовала нечто страшное, что вот-вот обрушится на неё. Она оглянулась, и нечеловеческий вопль вырвался из  сдавившегося от страха горла. Над самым лицом её  нависла оскаленная пасть лошади. Будто моментальный снимок запечатлелся в мозгу: заиндевелые расширенные ноздри и выпученные глаза животного.  Лошадь, то ли испугавшись её дикого крика, то ли ещё до него осадила назад.
Ида сдёрнула с дороги Гарика, и они повалились на снежную насыпь. Глеб, шедший впереди, успел соскочить в сугроб.
Лошадь, впряжённая в легкие розвальни, обогнула их. Раздался раздражённый мат возницы, и упряжка исчезла за пеленой снега.
– Не посадил, сволочь, – вырвалось у Глеба.
– Он бы нас смял насмерть, – чуть не плача, проговорила Ида, приходя в себя. – Это лошадь такая умная. Она сама свернула.
–  Мам, мы когда придём? – заканючил Гарик.
– Скоро, сынок, уже полпути прошли, –  Ида прижала испуганного ребёнка к себе.
– Ты же мужчина, сын. Не плачь, мы обязательно дойдём, – добавил Глеб.
На дорогу до Любятино тогда ушло чуть больше часа.
Перепуганные поздним грохотаньем в дверь, обрадованные появлением из гибельной пурги живыми детей своих и любимого внука, засуетились старики. Помогали снимать забитую снегом одежду. Дед достал из буфета бутылку водки и первым делом растёр внука. Левый бок у Гарика оказался побелевшим от мороза. На мальчонку надели дедову фланелевую исподнюю рубаху и засунули его на печь – на горячие кирпичи под толстое ватное одеяло. Оставшуюся водку разлили в стаканы и велели Истриным-старшим выпить её, не дожидаясь ужина. И тоже накутали на них всевозможные «утеплители»,  заставили обуть валенки.
После ужина Глеба уложили на диване, Ида забралась к Гарику на печь.
Вьюга бесновалась третьи сутки. Надо было уезжать домой, но добраться до разъезда своим ходом представлялось немыслимым.
Дед, вооружившись деревянной лопатой, чтобы прокладывать себе путь  в сугробах, побрёл к бывшему управляющему, завладевшему путём «прихватизации» единственным уцелевшим в хозяйстве дизельным трактором. С просьбой довезти своих гостей до разъезда.
– Обложило их тут снегами, а зятю на работу надо. Сюда чудом добрались, мальчонку поморозили. Говорят, чуть под лошадь не попали… – жалился старик.
Рыжеватый, коренастый управ ходил  когда-то в плугочистах у «дяди Бори». Он усвоил от него многие навыки и даже секреты механизаторского дела. Но не отказал просителю вовсе не из-за прежнего почтения, а единственно из потребности в опохмелке.  За новогодние праздники подчистую вывели не только заранее заготовленный самогон, но и не добродившую бражку употребили. А старик обещал натуральную «Столичую». От того, что в ночь под Новый год не подобрал на дороге по пурге бредущих людей, которых чуть не задавил его в своё время прихваченный из совхоза жеребчик, не дрогнуло его сердце даже задним числом. «А, пьяный был, ни черта не помню! Может, было, может, почудилось,– успокоил себя. – Однако  тесть хорошо угостил, да и сам был хорош – даже к вечернему поезду на разъезд не вышел. Так и уснул за столом».
И управляющий, надвинув на чумную похмельную голову норковую шапку-обманку, пошлёпал в сарай заводить трактор.
Не успел проситель свою лопату в угол за дверью пристроить, затарахтел мотор. Скоро к расчищенному крылечку, утопая траками в сугробах, подплыл трактор. Глухо-густой снег не давал далеко распространиться звуку, но вблизи звук этот подобен был драконьему рыку. По крайней мере, Ида  с опаской смотрела на трясущегося железного зверя. Но Глеб уже забрался в кабину, дед подсадил к нему Гарика. Поколебавшись, она вскарабкалась последней.
– Дядь Борь, на дорожку налей стопарик, а то башка трещит, – высунулся из кабины управляющий.
Дед вернулся в избу и вскоре вышел с гранёным стаканом, наполовину наполненным водкой и прикрытым куском чёрного хлеба с салом. Тракторист в один глоток хватанул содержимое стакана, зажевал бутерброд. В кабине запахло чесноком.
– Ну, двинули! – управляющий лихо рванул рычаги на себя.
Поехали.
Ориентиром сначала служили тёмные силуэты дворовых построек. Когда выехали за  околицу, выяснилось, что дороги нет, никакой. Чисто поле и снег  – сверху залепляющий стёкла кабины, снизу – потопляющий траки.
Распахнув дверцу и выставив ногу на ступеньку, тракторист следил лишь за тем, насколько ровно идут гусеницы. Два глубоких следа от них на глазах заваливало снегом. Ехали так минут пятнадцать. Верно ли, или сбились с пути – не знал никто. Истрины надеялись на опытность водителя, он сам – на Господа Бога. Но, проехав ещё минут пять, остановил машину и захлопнул дверцу.
– Всё. Ни хрена не знаю, куда ехать. Можем в овраг навернуться. Надо, пока колеи не занесло, обратно вертаться.
Самым разумным было промолчать. Что пассажиры и сделали, а потому вскоре их транспортное средство опять подплыло к занесённому уже крылечку родительской избы.
Выбраться из Любятино гости смогли только через неделю.

Так-то в полудрёме и воспоминаниях короталась ночь. Вдруг почудилось Исидоре, будто ходит кто-то в палисаднике, под окнами по фундаменту палкой шоркает. «Наверно, ветер, наверное, поднимается, кустами играет» – подумалось ей. Шорканье не утихало. Смущала и раздражала его механическая ритмичность, мешавшая углубиться в утренний сон, и она поглубже угнездила голову в подушку. Но скоро надоело прятать в ней  бессонную голову. Она откинула одеяло и, как была, в ночной рубашке прошлёпала к окну.
В палисаднике и дальше – над шоссе серым отливала чернильная тишина. Почти чёрный куст сирени в простенке стоял не шелохнувшись. Скрябающие звуки шли снизу, от самой земли. «Крыса, что ли, завелась…» – ознобилась Исидора. Грызунов она боялась и буквально покрывалась гусиной кожей от страха при виде самого безобидного мышонка. «Что бы такое бросить в неё, может, спугнуть удастся?». Пошарила рукой по подоконнику – ничего подходящего. Выдвинула ящик стоящего у боковой стены серванта, нащупала холодную и гладкую головку половника. «Подберу утром», – левой рукой решительно отодвинула защёлки и распахнула створки окна. Правую руку воинственно отягощала довольно увесистая металлическая черпалка. «Кто сунется – весь лоб расшибу», – успокоила она себя.
Но никто не совался, только скрябанье нарушало сонную тишину палисадника. Исидора Борисовна рискнула перегнуться через подоконник, резко взмахнула половником и запулила его в черноту, откуда, как  слышалось, неслись беспокоившие её звуки.
Серое существо величиной с соседского спаниэля, которого вывозили хозяева из города на выходные, подобно светлой тени (если только могут быть светлые тени)  прошмыгнуло перед глазами.  Шорканья больше не слышалось.
«Сегодня только четверг, соседей быть не должно. Да и не слышно было, чтоб машина ночью приходила. Откуда их собаке взяться?!» – удивилась Исидора. – Впрочем, может, ещё чья-нибудь в палисад забежала… Вон их сколько развели, в каждом доме не меньше двух, по улице не пройдёшь спокойно…»
Обеими руками сразу притянула распахнутые ставни, задвинула шпингалеты и трусцой – ноги всё-таки озябли – просеменила к кровати.
Проспала она дольше обычного – сказалась бессонная ночь, да и дела не погоняли. За окном стояло пасмурное утро. На затуманенных гранатках стёкол, как бородавки, сидели крупные капли  недавно пролившегося дождя.
В глубоком утреннем сне была она ещё молодой и беспечной.

 Скорый поезд из Ленинграда, рассекая белую мглу, летит к Мурманску. Как сменяются на прикреплённой к стене простынке изображения, проецируемые эпидиаскопом, пробегают в вагонном окне пейзажи: поросшие чахлым сквознячком сопки, пёстрые Апатиты, тяжёлыми белыми бурками накрытые участки тайги. Жидкий свет электрических фонарей на полустанках высвечивает то вездеход с копошащимися около него людьми в неуклюжих бушлатах, то оленью упряжку, стелющуюся по невидимой дороге…
Ида, вжавшись в угол и глубоко запрятав руки в рукава роскошного пухового свитера, наблюдает за сменой заоконных картинок с таким же бестрепетным любопытством, как если бы видела их на киноэкране. Она ещё не осознаёт реальности произошедших в последние дни событий.
Игорь приносит чай – сразу четыре стакана. Ссыпает на столик горсть синеньких «доминошек» пилёного дорожного сахару. Они уже отобедали в вагоне-ресторане, а чай, без которого Ида со времён жизни с Истриным в Азии уже не мыслит существования – так, на загладку.
«Как это ему удалось не расплескать ни капли чаю?» – думает она, разглядывая Неверского. Он ничем не напоминает ей Глеба. Громоздкий и нескладный на первый взгляд, так ловко проманеврировал, покачиваясь в такт вагонному спотыканию на стыках рельс, по проходу и теперь сидит напротив, отделённый от неё откидным столиком. Узловатые пальцы его расшелушивают обёртки с сахарных брикетиков. Тыльная сторона ладоней и даже фаланги пальцев покрыты довольно густыми тёмными волосиками. «У него руки, как у большой обезьяны – сильные и ловкие, – сами собой текут мысли Иды. – И вообще, глядя на него, можно поверить в теорию Дарвина о происхождении человека… И потом, Глеб обязательно расплескал бы чай…»

Проснувшись, Исидора Борисовна не сразу поняла – утро на дворе или уже смеркается. В запотевшие стёкла окон сочился жиденький серый свет. Дешёвые пластмассовые ходики тарахтели на среднем простенке, но разглядеть, сколько времени, было невозможно. Она кулаками, совсем как дитя, потёрла глаза, просунула руку меж холодных трубок кроватной спинки, дотянулась до лежащих на столе в изголовье очков.
Часы показывали девять. «Ну, разумеется, утро, – произнесла вслух, успокаивая себя. – Вечером в этот час совсем темнеет».
Настроение было на нуле. Вновь пережитые во сне давние события всколыхнули глубинные пласты памяти. С беспощадной остротой ощутилось одиночество. Судьба, забросившая её в сонную, разбухающую от дождей деревню, вдруг показалась не столь уж  и благосклонной…
«На закат клонятся лета, и стала никому не нужна, – констатировала Исидора, в силу своей прямолинейной натуры привыкшая расставлять все ударения на свои места. – А коли так, надо вставать и доживать свою жизнь». Она зевнула – широко, не прикрывая ладонью рта – некого же шокировать собственным бескультурьем! – и свесила с постели загорелые, лёгкие на подъём ноги.
Первым делом решила пойти поискать поварёшку. А посему прошествовала к двери, на ходу застёгивая халат, всунула босые ступни в галоши, поверх халата надела старенькую болоньевую куртку и высунулась за дверь.
Дождя не было. Просто в воздухе плавали мельчайшие капли воды. Если бы они висели чуть гуще, деревня оказалась бы подводным царством. «Я скоро стану здесь рыбой», – подумала Исидора и окунулась в буйную зелень палисадника.
Половник обнаружился довольно быстро – торчал в корявых черных комельках сиреневого куста. Выцепив его из-под блестящих жёстких листьев, хозяйским взглядом обвела она мокрый фасад домика, фундамент. Трава под средним окошком была выдрана клочьями, кто-то разбрылял землю по дерновому отмостку.
Исидоре Борисовне припомнились вкрадчиво-пугающие слова бабы Нюры: «Копат, ищет чего-то…»
«Чего тут искать можно? – Исидора подобрала валявшийся у изгороди и обросший травой обломок штакетины и ковырнула оголённую ночным копальщиком почву. Супесь подавалась легко. Она копнула другой раз, третий. В тёмно-сером грунте что-то проблеснуло. Уже не боясь испачкать рук, она выгребла пригоршню земли, пропустила её сквозь пальцы. На ладони осталось кольцо. Мужское, тяжёлое. Исидора указательным пальцем провела по внутренней окружности, стирая грязь. На месте штампа пробы остался забитый грязью прямоугольничек.
«Хм, золотое. Но тогда что всё это означает? Искали, наверное, его. Но почему ночью? Кто? И чьё оно?» – аналитический ум её засбоил на вопросах.
Сунув половник подмышку, она вернулась в дом, неся находку на ладони, осторожно, будто живое существо. Отмыла кольцо и руки под краном, вытерла досуха. Золотое завершение чьей-то судьбы теперь поблёскивало на льняной скатёрке.
Разболтав омлет, вылила на сковородку. Скоро зашкворчала бледно-жёлтая масса, выплюнул вместе с паром струйку воды закипевший чайник, а она всё не могла решить, что делать с находкой. Так и сидела за столом, поджав нижнюю губу. Такая привычка появилась у неё ещё в школьные годы, когда приходилось решать трудные задачки. Эта не поддавалась решению.
Чтобы отвлечься от назойливой мысли да и скоротать часок-другой скучного, тягучего в безделье дня, Исидора Борисовна напялила на бутылку из-под шампанского шерстяной носок с размахрившейся пяткой, который хотела было выбросить, теперь же решила заштопать. Включила телевизор. Слава богу, не парламентские дебаты! На экране сменяли друг друга скромные лесостепные пейзажи. Дмитрий Крылов, то появляясь, то исчезая за кадром, спокойно повествовал о своём очередном путешествии.
Справившись с починкой носка, вытянула ноги и прикрыла глаза. Беспокойная ночь и смурое утро навевали дрёму. Но уснуть ей не дал странный треск – будто замкнуло электропроводку. Она испуганно вскинулась со стула – уж не телевизор ли возгорелся?! И застыла в неестественной позе – с поднятыми руками и открытым ртом.
Перед экраном в трёх метрах от неё стояло странное существо – старичок ростом меньше метра, на тоненьких ножках. Самое странное, что свит он был из той же сизой шерсти, что явившийся ей по весне кокон. Только глаза были совсем человечьи – добрые, блекловато-синие старческие глаза.
Сцена молчаливого противостояния длилась не меньше минуты. Вдруг позади Исидоры раздался тот же электрический треск. Она дёрнулась, резко повернула голову. Ничего не увидев, плюхнулась на стул. Перед телеэкраном уже никого не было. Крылов, мило улыбаясь, стоял на маленьком взлётном поле на фоне поджидавшего его самолётика-стрекозы. Передача закончилась.
Ошарашенная видением, Исидора не нашла ничего лучшего, как бежать к бабе Нюре за советом.
Старуха копошилась в сенях, переставляя с места на место домашнюю утварь. Монолог соседки обрушился на неё прямо с порога.
– Ишь ты, Господи помилуй, показался! Поди-ка ты, показался! – пропела она, едва та смолкла.
– Кто показался, баб Нюр? Кто это был?
– Хозяин был, девонька. Молись богу, что не в сердцах явился, а по-доброму. Одно только сказать могу – ждут тебя в жизни большие перемены. И домок свой придётся тебе покинуть, помяни моё слово. Это он тебя предупредить явился, домовой-то. А про колечко не беспокойся. Митрошина это колечко, обручальное. Вон теперь и дом их на продажу выставили, обочь тебя дом-то их, Митрошиных. Сам он справный был мужик. По электричеству работал. А жена его из Боголюбовки взята была. Барыня-красавица. Так уж ладно жили, да видно бес попутал.
Тогда ещё на вашем месте ихняя плохонькая избёнка стояла. Молодые себе новый дом поставили, а в ней Митрошиха, мать его, осталась. Летом дело было. Привёл сам-то ввечеру Ваську, боголюбовского электрика. Видно калым какой сшибли. Бутылку, другую распили, спор завели по пьяной лавочке. Васька говорит: все бабы таки-сяки. Митрошин: нет, моя ни на кого другого глядеть не станет. А Васька своё: любую, говорит, с панталыку собью. Поспорили, значит. Васька – пьяный, домой не пошёл, на задворках в сене уснул.
Молодайка на заре встала корову доить. Васька очнулся. Дай, говорит, рассолу, голова трещит. Она ему кружку нацедила, принесла. Ждёт, когда он выпьет. А тут сам по нужде вышел. Увидал её с Васькой у стога-то, и, не разобравшись, на неё с кулаками. Она увернулась, да бегом к свекрови. Он за ней. В избёнке побоище устроил. Кольцо-то обручальное с пальца содрал, в окно выкинул. Митрошиха вопит, на коленях ползат. А он озверел вконец. Так жену-то, бедняжку, к притолоке приложил, аж голова треснула. Кровишши – жуть! Соседи сбеглись. Васька видит, что дело плохо, по задам ломанул в Боголюбовку.
Опосля и милиция, и врачиха прибыли. Да уже поздно было. Бабу на кладбище снесли. Митрошину срок дали. Так он и сгинул в чужих краях. Митрошиха, малость в себя придя, искала кольцо-то. Не нашла. Решила, что подобрал кто-нибудь. А его, значит, вгорячах затоптали.
Избёнку после старухиной смерти на дрова растащили, тогда ещё газу не было. А на пустыре Петрович построился. Новый-то митрошинский дом теперь ничейный. Хотели его ближни соседи кому-нито на дрова продать, да не берут. Теперь газ у всех. Вот так-то, девонька, – закончила рассказ баба Нюра, вытирая о заскорузлый фартук тёмные корявые руки.
               

VIII. РЫБАК ЗАПОЛЯРЬЯ
Санаторий. На Север. Старший лейтенант. Крещение морячки. Голубика. Новая работа. Волны житейского моря. Славянская письменность

Санаторий «Рыбак Заполярья» приткнулся почти на пляже на одной из окраинных улиц Адлера. Знаменитый на Крайнем Севере, он выглядел здесь, на фоне современных отелей, типовой районной гостиницей. Впрочем, Марьям удивил комфорт его старомодных отдельных коттеджей. Здесь предстояло провести ей отпуск, вожделенные 24 дня – получила в Пензе «горящую путевку» в ведомственный санаторий-лечебницу морских флотов Севера.
Санаторий этот традиционно принимал мурманских моряков, реже – архангелогородцев. Он считался «мужским», то есть мужиков, денежных и хорошо одетых, здесь хватало. Знатоками этой стороны лечебницы были неутомимые жительницы Сочи. Они заполняли танцплощадку санатория с завидным постоянством, ходили туда, как на работу. Интерес был двояким: и любовным, и материальным. Как правило, приезжали парни сюда после длительных рейсов в полгода, а иногда и в год. За такие рейсы вознаграждение было немалым, а мужская натура успевала истосковаться по ласке.
Всё это поведала Марьям техничка, убирая номер в коттеджике. Она будто самой себе рассказывала, или убеждала в чем-то себя.
Марьям слушала вполуха, дожидаясь, когда высохнут волосы на ежиках пластиковых бигудей. Но где-то в мозгу эта информация всё-таки застревала. Вечером, после ужина и отдыха от него (кормили удивительно вкусно и обильно!), она спустилась вниз, на танцплощадку, которая наполовину была уже заполнена брюнетистого типа женщинами всех возрастов в цветных, как палисадник, платьях и безрукавных легких сарафанах. Кареглазые, загорелые они были удивительно схожи. Что-то еще объединяло их. И вдруг Марьям поняла: это сочинки, местные женщины, вышли на «тропу охоты». Интересно было наблюдать за ними.
Небольшая группка молодых и среднего возраста мужчин толпилась в противоположном от входа углу.
Выражение какой-то искренней и глубокой озабоченности прочитывалась на лицах женщин. Они не видели себя со стороны. Марьям же наслаждалась. «Так вот как мы выглядим, когда чего-то ждем», – улыбаясь, подумала она. Послышалась мелодия первого танго. Это было знаменитое «Беса ме мучо», которое продолжало уже не одно десятилетие сводить с ума отдыхающих. Очень медленно решались на танец мужчины. Сначала пригласили дам те, что постарше, видимо из-за боязни, что останутся без партнёрш. Постепенно и те, кто помоложе, стали выдергивать себе девушек из редеющего цветника. Выражение на лицах женщин менялись мгновенно, словно им налепляли маску. Одинаковая любезность и улыбка озаряла лицо, игриво откидывалась несколько назад головка, увенчанная копной черных, здоровых и блестящих волос.
«Боже, как интересно наблюдать за собой,– подумала Марьям. – Я ведь тоже одна из них». Но молодых, как она, девушек было раз-два и обчелся. К тому же она выделялась из других своей белой кожей, рыжиной постриженных и покрашенных волос. И ещё – ей было только двадцать два.
Танцы были в разгаре, когда появился импозантный, хорошего роста и плотного телосложения мужчина в серых элегантных брюках и светло-сером батнике с короткими рукавами. По неизвестно откуда взявшейся привычке, она внимательно посмотрела на его руки. Руки были по-настоящему мужские, красиво отточенные физической работой. Группа продольных, от кисти до локтя мышц, делала их скульптурно выпуклыми. «Не руки, а произведение искусства», – подумала она. Обратила внимание и на его почти красные, добротной кожи туфли. Их качество не оставляло сомнений: только из загранки. Бронзовый загар покрывал лицо – несколько грубоватое, черты его не отличались особой утонченностью, но какое-то обаяние проглядывало в нем.
На танцплощадке становилось все многолюднее. Марьям потеряла из вида объект наблюдения и почти уже забыла о нем, как вдруг почувствовала, что кто-то берет ее сзади за руку чуть выше локтя. Оглянувшись, увидела: тот самый. Слегка выпуклые глаза серо-голубого цвета внимательно, изучающе смотрели на нее. Улыбка слегка раздвинула его губы.
– Потанцуем? – приятно и сдержанно улыбнулся он.
Молча положила она руку на его плечо, чувствуя одновременно жар недавно загоравшего тела и легкий запах пота. Они танцевали вальс под хрипловатый голос Леонида Утесова. Партнер легко кружил Марьям, чуть приподнимая на сильных руках, сам получая от этого удовольствие.
– Вы легко кружитесь, – сказала она, – чтобы услышать его голос. – Приходиться много танцевать?
– Наоборот, растерял все навыки. Я только что из кругосветки. На земле не был два года, а дам на корабле практически нет, значит, и танцев – тоже.
Когда закончилась музыка, молодой человек довел ее до места, откуда, как ему запомнилось, начался их совместный танец. Галантно поклонился:
– Вынужден покинуть вас из-за своих вредных привычек, простите.
Оставшись одна, Марьям подумала «Есть в нем что-то прочное и надежное. Жаль, ушел».
Ее приглашали другие мужчины. Они без труда угадывали, что «золотые» деньки ее в санатории только начинаются: белая кожа с легкой россыпью веснушек не давала сомневаться в этом. Некоторые осторожно уточняли свою догадку, видимо, боясь просчитаться.
Между тем на площадке уже определились пары. Несколько мужчин, проводив даму к месту ее «стоянки», не отходили, поклонившись, как было после первых мелодий. «Бросают мальчики якоря, – съязвила самой себе Марьям. – Еще бы, ночь на подходе». И непроизвольно оглянулась. Взгляд ее встретился с напряженным и пристальным взглядом первого кавалера по танцам. Легко лавируя среди танцующих, подстегнутый этой внезапной встречей взглядов, он подошел к ней, обдал душистым ароматом хорошего табака.
– Продолжим, хотя уже не начало танца, – так же приятно улыбаясь, сказал он. И, не дожидаясь ответа, привлек ее к себе.
Музыка очень скоро умолкла.
– Хотите еще потанцевать, или уйдем? Можно посидеть в баре, –предложил он, не отпуская ее локоть и в ожидании ответа слегка склонив голову.
– Пойдем на поводу наших вредных привычек, – ответила Марьям.
И они спустились по деревянным ступеням танцплощадки, молча прошли по асфальтовой дорожке вглубь коттеджей под ровный веселый стрекот ночных цикад. Он сливался с доносящимися с танцплощадки звуками музыки.
– Думаю, нам надо познакомиться, – как-то очень веско, как решенное дело, сказал он. – Меня зовут Николай. Имечко российское, простое.
– У меня с этим сложнее, – засмеялась она. – Имечко российское, но, во всяком случае, не русское. Я – Марьям. Не затрудняет оно вас?
– Марьям? Да нет. Очень приятно, – вставил он словесный штамп. – Как я понимаю, мы с вами не единоверцы.
– К сожалению. А вы верите в Бога?
– Да был в детстве крещен, хотя, кажется, после этого и в церкви не был ни разу.
– Тогда мы с Вами единоверцы. Я тоже не соблюдаю религиозных обрядов. Просто знаю, что есть Аллах или Бог. И вы, наверное, тоже?
– Да, верно. Бывают в жизни моряка такие минуты, особенно в море, когда хочется, чтобы Бог был и помог.
И Николай, оказавшись довольно интересным рассказчиком, поведал Марьям несколько морских историй, случившихся с ним в разных рейсах. К своим двадцати пяти годам он успел побывать во многих портах мира. Марьям же могла похвастаться только туристическими поездками по своей стране и одной поездкой в Чехословакию.
На удивление легко им говорилось, словно встретились давние знакомые после долгой разлуки и продолжают прерванное свидание.
Замолкла музыка, погас абажур танцплощадки. Бессловесная песня цикад заполонила ночь, а они все гуляли по умолкающим улицам Адлера, потом спустились к морю. Волны, кажется, не было совсем. Только бегущий звук слегка шелестящей гальки, омываемой слабыми всплесками моря, напоминал, что они на пляже.
– Мне кажется, – сказал в темноту Николай, – нам с Вами будет интересно.
Марьям начинала нравиться его определенность и прямота высказываний, что-то командорское чувствовала она в его манере говорить и вести себя. И поняла, что именно этим он отличался с первых минут их знакомства от ее прежних приятелей. Приятелей, так как любимого человека у Марьям все еще не было. Гариф так и остался ее воспоминанием, отдаляясь все дальше и дальше. Хотя забыть его совсем она не могла.
У Марьям и Николая покатились солнечные и солоноватые дни, перемежаясь ночными прогулками по городу, вечерами в сочинских ресторанах, шумными концертами эстрадных звезд на открытых,  не душных площадках.

Они возвращались из аэропорта, куда ездили просто так: как выразился Николай, посмотреть и послушать самолеты. По дороге рассказал, что небо было его мечтой, но сложилось по-другому.
На окраине Адлера начиналось поле. На стерне в беспорядке валялись упакованные машинным способом блоки соломы. Их было много. Они ершились почти правильными углами, ломая своими очертаниями линию горизонта. Когда на обратном пути проезжали мимо них, Николай, плутовато улыбнувшись одними глазами, шепнул ей на ухо, чтобы не слышал таксист.
– У тебя никаких мыслей не возникает при виде их?
– Нет, – честно призналась Марьям.
– И зря! А у меня возникает. Во мне просыпается нереализованный талант архитектора, – дурачился ее спутник.
– Архитектора? – переспросила, смутно догадываясь, она. – Соломенный дворец что ли собираешься строить?
– Умница! Я не ошибся в тебе, – обрадовался он и заглянул куда-то глубоко в самое донышко ее зрачков. – Ты хочешь провести ночь под крупными южными звездами, в доме новой конструкции – без крыши?
– Хочу, – неожиданно для самой себя выдохнула Марьям, дивясь своей решительности…
Последние дни, заполненные им, неотступным ее спутником, будили в душе Марьям какое-то тревожное предчувствие, томительное ожидание перемен или чего-то небывалого еще в ее жизни.
А ночь и вправду была неповторимой, как неповторима девственность и та единственная капелька крови, своим, только ей ведомым путем скатывающаяся на ложе, не важно, какое оно и где. И звезды, крупные и, как казалось Марьям, любопытные, смотрели на них всю ночь и только под утро, устав от долго бдения, постепенно бледнели в розовом тепле восходящего солнца и скрывались в своей галактике.
Марьям впервые познала мужскую нежность, поняла, что давно была готова принять ее и носить в себе как самую большую радость жизни. Это был ее мужчина, сильный и ласковый.
И было ночное море, освещенное необычайно большой луной, такой низкой, что казалось, она тоже хочет купаться с ними в остывающих, но все еще теплых волнах. И купалась, ведь они несколько раз за ночь пересекали лунную дорожку, брошенную на бархатную поверхность моря.
–Я становлюсь рыбой! – кричала Марьям, наслаждаясь тем, как море омывает ее всю, без остатка, лаская обнаженное тело и легко скатываясь с него.
Плыть без купальника было наслаждением. «Наверное, люди вышли все-таки из моря», – думалось Марьям. – Я не бог весть какая пловчиха, но почему мне сейчас так легко плавается?». Она догоняла Николая, и он обхватывая её сильными руками, прижимал к себе. В эти мгновения им казалось, что они одни на Земле и в море… Что они неразделимое единое целое. Как только ноги его начинали достигать колеблющегося галечного дна, он переставал плыть, вырывал ее тело из фосфорецирующей пены, нес на руках к самому краешку тихого ночного прибоя, опускал на гальку. Озорные обрывки волны, забираясь под ее спину, щекотали Марьям своей недолговечной пеной, обливали их сплетенные на влажном берегу тела. Эта ласковая песня ночного моря убаюкивала их в объятиях друг друга. Они то просыпались (может быть, и не спали), то приходили в себя от ласки и нежности и брели, пересекая пляж в свой соломенный дворец.
Короткий крепкий сон в коттеджиках (иногда до, иногда после обеда) освежал их, и остаток дня превращался опять в ожидание вечера. «Господи, ведь я могла бы не познать этого, – думала иногда Марьям, оставаясь в своем номере. – Так и берегла бы свой «цветочек», как это называет мама. И в ее теле начиналось сладкое нытье: она закрывала глаза, чтобы ничто не отвлекало ее от повторного переживания, и слушала эту негу, волнение и даже судороги, которые были неразрывно связаны с их свиданиями. Потом вставала и летела на ужин.
Николай всегда ждал ее на крыльце столовой, они встречались глазами, и в одно мгновение в каждом из них поднималась волна радости от пережитого и предстоящего.
Так прошло две недели. Они казались и вечностью, и коротким сном. Без слов все было между ними решено. Накануне своего отъезда он сказал:
– Постарайся к октябрю быть в Мурманске. Проводишь меня в море. Я, наверное, умру без тебя, – то ли в шутку, то ли всерьез проронил он. – Остаешься здесь без меня, ни о чем не предупреждаю. Советуйся с морем и луной.
Они расстались, чтобы встретиться уже в Заполярье, на берегу Кольского залива, откуда много раз будет Марьям провожать в море мужа и встречать после рейсов. Она почувствует себя настоящей мурманчанкой, и,  имея многократно возможность снова побывать, одна ли, с мужем ли, в «Рыбаке Заполярья», подумав, не осуществит эту затею, страшась ненароком разрушить воспоминания своей молодости.

С затаённой радостью возвращалась Марьям в Пензу. Она покидала санаторий, где уже не было её Николая, без всякого сожаления. Покачиваясь на верхней полке купе, вспоминала, как ехала в незнакомый и ставший теперь своим город на Суре в первый раз.
 
Известие о предстоящем отъезде дочери на Север  приняла Максума спокойно и почти не плакала.
На площадь перед зелёным приземистым зданием хиреющего вокзала  пришли кроме матери проводить её на Север обретённые в Пензе друзья.
– Где там жить-то будешь? – поинтересовалась основательная заведующая сектором учёта.
– Приглашают под венец, значит и крышу найдут, – пошутил кто-то. Все рассмеялись, кроме отъезжающей. Ей было тревожно и совсем не весело. Она обняла на прощанье каждого. Уткнулась, как в детстве, в материнскую грудь, вдохнув родной запах.
– Если будет там плохо, я жду тебя, доченька, – отирая слёзы, очень тихо сказала Максума. – Сав бул, балам, – добавила по-татарски.
Марьям с трудом сглотнула подступившее к горлу удушье, и, поборов в себе желание разрыдаться, в последний раз оглядела кучку ставших для неё близкими людей. Они оставались здесь, а её ждало неведомое пока будущее.


Поезд на Мурманск далеко заполночь тронулся с Ленинградского вокзала. Марьям едва успела к отправке. Спасибо носильщику-татарину: он, нанявшись посадить её в поезд, сумел получить в камере хранения без очереди чемоданы. Ловко закинул их в тамбур, получил деньги – и был таков.
Она подняла один из них и пошла по коридору, всматриваясь в металлические номерки на дверях. Нашла своё купе и откатила дверь. К её удивлению в купе сидел молодой офицер, как позже выяснилось, старший лейтенант. Он, увидев её в растворе двери, быстро вскочил, бросил, как старой знакомой, «Здрасьте» и, отстранив, забрал поклажу из рук.
– Ой, спасибо, вы очень выручаете меня. Валюсь от усталости.
– Ещё что-нибудь есть? –  спросил он, заглянув в её лицо.
– Ещё чемодан, там, в тамбуре.
Офицер сунул ноги в форменные полуботинки, через минуту появился со вторым чемоданом. Ловко составил оба под нижнее сиденье.
– Спасибо, – ещё раз поблагодарила Марьям.
Наступило короткое молчание.
– Ваши билеты, – своевременно появилась проводница. Посмотрела в протянутые ей бумажки и заложила их в узкие карманчики билетной сумки. – Чай пить будете?
– Будем, – одновременно ответили пассажиры.
Проводница пристально вгляделась в их лица.
– У вас два свободных места.
Марьям показалось, что она обращает их внимание: дескать, едете двое молодых и в одном купе.
Парень, коротко, по-военному постриженный, с рельефом хорошо накачанных мышц, холмиками выпирающих из рукавов рубашки хаки, тут же принялся шуршать газетными свёртками на откидном столике. Наперебой предлагали они друг другу домашнюю снедь, приготовленную матерями. Хорошо заваренный чай снял дневную усталость. Сами собой вытянулись ноги под столом, нечаянно соприкоснувшись.
– Извините, – сказал парень, – ноги длинные, некуда спрятать.
– Нет, не извиню. Вытяните их в сторону двери, иначе будете каждую минуту извиняться.
Офицер оказался понятливым, разговорчивым и очень открытым. Они проговорили долго, делая вид, что пьют чай.
– Была на Ваганьковском, – сказала Марьям. – Читали стихи. Есенину – семьдесят. Свободно читали, не оглядываясь на соседей.
– И Вы читали тоже?
– Да. Так получилось, что стала даже организаторшей. Смотрю, молодая симпатичная пара по очереди шепчут друг другу, даже слышу, какие строки. Набралась смелости, говорю: «Давайте втроём и вслух!» И начали. Сначала втроём. Прочитали, что помнили. Потом другие вклинились. Получилась очередь. Я с трудом сдерживала слёзы. Не потому, что стихи жалостливые, а потому, как время изменилось. Нам на филфаке в пятьдесят восьмом только одна молодая аспирантка осмелилась вечером на факультативе прочитать несколько стихотворений. Семь лет прошло. И теперь, слава Богу, ушли с кладбища спокойно, никого не арестовали. А народу было человек двести.
– А мне Вы смогли бы почитать сегодня, если не хотите спать?
– Могу, – неожиданно для себя сказала Марьям. И начала читать наизусть всё, что помнила.
И сразу забылась усталость. Они включили ночник, раздвинули оконные шторы. Летели за стеклом светлые стволы берёз, колёса мерно отстукивали стыки рельсов. Уплывало назад спящее Подмосковье, прорезанное тёмно-зелёной стрелой ночного поезда. И в полосе слепых вагонов один освещённый квадрат. За ним – двое. Она читает, он – слушает не потерявшиеся за десятилетия террора слова русского поэта.
Незаметно стало светать.
– Ну, будем спать? – спросила Марьям.
– Я бы слушал ещё, но мне Вас жаль, – ответил лейтенант. – А Вы замужем?
– Еду, чтобы выйти замуж.
– Нам бы, офицерам, таких жён, с такой душой.
– А  ты женат?
– Пока нет. Еду в Оленегорск. Может быть, приедет ко мне девушка.
Посидел, что-то соображая. Сильно посерьёзнело его молодое лицо. Потом, когда Марьям уже засыпала, услышала:
– Она не знает Есенина. Жаль.
Марьям притворилась спящей.
На рассвете она почувствовала, как разогнулась его рука, подложенная под ухо, и слегка коснулась её согнутого локтя. Остановилось на миг его дыхание. Сквозь полусон ощутила она тепло ладони, но сделала вид, что крепко спит, и через минуту повернулась лицом к мягкой диванной стенке. «Я еду к Николаю, – сказала себе шёпотом. – Я еду в Мурманск. Понятно?»
Резкий стук в дверь купе окунул её в мелькание бегущих за окном берёзок, сквозь которые синими и голубыми лентами проглядывал качающийся горизонт. Она поднялась и, с усилием спустив толстенный металлический предохранитель, оттолкнула дверь. Проводница оглядела купе, заглянула мельком на верхние полки и сказала вчерашнее «Чай пить будете? У вас два свободных места».
Марьям, снова юркнувшая на лежанку, сладко потянулась под казённым бельём, прикрытым грубошёрстным одеялом. Полежала с закрытыми глазами. Подумала: предрассветное касание молодой ласковой руки почудилось, наверное. Снова потянувшись, сказала себе: «Я еду к Николаю».
Утром, окончательно проснувшись, обитатели купе почувствовали себя хорошими друзьями. Быстро накрыли на столик оставшуюся домашнюю еду. Неспешно ели, разговаривая обо всём, что приходило на ум. Лейтенант оказался любопытным, всё задавал и задавал вопросы. Марьям отвечала.
– Была на Бородинском поле, – упомянула вскользь.
– А что там, кроме поля? – удивился молодой воин.
– Ты даже представить не можешь, как там здорово, – оживилась она.
– Прямо на поле? – наивно переспросил сосед.
– Прямо на поле стоит Панорама Бородинской битвы. Слышал фамилию художника Рубо?
И  Марьям начала рассказывать о мастерских переходах от живописи к объёмным муляжам, о хитростях бутафории. Слушатель смотрел на неё и, кажется, всё больше очаровывался случайной попутчицей. Ей казалось порой, что он вовсе не слышит её слов. Что-то своё слагалось в его мозгу, щёки пылали тем ярче, чем  интереснее казался рассказ.
– Представь, Наполеон именно на этом поле потерял свою императорскую печать и собственную серебряную ложку. Их потом нашли русские археологи. Понимаешь?
– Да, – кивал головой визави.
– Там множество штандартов обеих армий. Некоторые полуистлевшие и реставрированные. Иные – совсем целые.
– Нарисовать можете мне парочку штандартов на память?
– Я, конечно, могу нарисовать, но увидеть самому интереснее. Давай договоримся, что   повезёшь свою невесту сам на поле русской славы. Будешь проводником. Вот удивиться твоя девушка, что ты так много знаешь! Согласен?
– Согласен, – улыбнулся молодой человек. – Мне здорово повезло, что я попал к вам в купе.
– Это я к тебе попала, – пошутила Марьям.
– Нет, вернее будет так: мы оба попали друг к другу, – кладя руку на её кисть, сказал парень, слегка покраснев. Рука его подрагивала.
– Да не забудь в самом музее показать своей невесте двухместную карету Кутузов. Он едва умещался в ней, ездил один, расставляя ноги по одной в каждое отделение. Блесни эрудицией. И не поленись сделать пешком несколько кругов по полю. Там редуты с  двенадцатого года стоят, окопы с сорок первого. Памятники чередуются. Самое боевое поле, – закончила рассказчица свой экскурс.
Разговор с попутчиком в поезде ещё больше утверждал Марьям  в недавно зародившейся мысли: было бы неплохо поработать экскурсоводом. Попадутся вот такие умные, хорошо воспринимающие информацию люди, и тебе захочется соответствовать им. Самой интересно станет. Стоит обдумать эту идею.
Ближе к полудню подъехали к столице Карелии. Выскочили прогуляться по привокзальной площади Петрозаводска. И старший лейтенант успел очаровать спутницу в роли младшего друга. Отношения установились добрые, доверительные.
Встреча двух молодых людей, стоящих на пороге новой жизни, была полезна обоим, потому что дала понять, что можно общаться не только на телесном уровне. Тело не всегда разборчиво. Можно сближаться душами, и это иной, более высокий уровень общения.
Остался позади Петрозаводск. Вдруг Марьям вспомнила, что купила в Москве золотые сережки. Подумала: «Хорошо бы вкатиться в новый город в новых сережках – так, для памяти». Порылась в сумочке и извлекла покупку. Но серьги надо было ещё вдеть, а мочки ушей её пунцовели нетронутостью. «А ведь всего-то и дел – проткнуть уши самой банальной иголкой. Продезинфицировать можно духами, или, возможно, у соседа одеколон найдётся».
На какой-то из остановок выскочила из тамбура купить черники у бегающих вдоль состава торговок. Возвращаясь с двумя пакетами, обдумала дерзкую идею. И когда оба, уже чернозубые, хохотали друг над другом, она, оборвав смех, спросила:
– Есть зажигалка?
Парень немного опешил: столько не курила и вдруг расслабилась.
– Вообще-то есть.
– Мне «вообще-то» не надо. Нужна конкретная, работающая.
Он чиркнул новенькой зажигалкой. Та вспыхнула ярким, коротким бездымным язычком.
– Ты будешь сейчас доктором, хирургом.
– ?!
– Да. Предстоит операция. Называется «Мужские нервы как украшение».
Недоумевая, смотрел он то на руки, то в лицо Марьям. А она достала изящную ювелирную коробочку с вершинкой египетской пирамиды, откинула крышечку. На столик, сверкнув гранями, выкатились серёжки. Прощупав пальцами подкладку своей сумочки, она извлекла довольно толстую иголку, вколотую предусмотрительной Максумой на всякий непредвиденный случай. Оторвала ценничок своей первой в жизни дорогой покупки, бросила в недра сумочки.
– Твоя задача простая. Зажигалкой прокали иглу. Да не подпали ногти. Они красивые у тебя, как и руки, и сам ты весь. – При этих словах лейтенант улыбнулся совсем как ребёнок, которого похвалили за хороший поступок. – А я пока протру духами мочки. Не почки, а мочки, кончики ушей.
Она сама взяла тайм-аут, помолчала, оглядывая парня, и будто в воду бросилась:
– Не бойся. Возьми горячую иголку и проткни ей вот это место. Знай, что это проверка на мужество.
– Я этого не делал не разу, – сдавленным голосом произнёс молодой человек.
– Я тоже не ставила ещё подобных спектаклей, – отпарировала Марьям. Но ставлю же! Держись.
И парень крепко двумя пальцами сдавил мочку её уха и, чуть дрогнув, всадил иглу чуть ли не до ушка.
– Продёргивай насквозь, – сказала Марьям, почувствовав, как капелька крови осела на ключицу. – Теперь раскрой широко застёжку серьги и вдень в ранку.
– Боже мой, и на что идёте вы, чтобы являться в золоте, – почти выкрикнул новоявленный хирург.
– Идём, чтобы вам нравиться.
Вдеть серьгу в кровоточащую мочку было нелегко. Марьям испытывала жгучую боль. Но она знала, что это должно скоро закончиться. И действительно, через две минуты лейтенант уже протирал тампоном окровавленные пальцы, она – мочку «озолочённого» уха. Оба одновременно откинулись к спинкам диванов и рассмеялись. Со вторым ухом проделали то же.
Подъезжали к Кандалакше. Спутник будущей мурманчанки исчез на время всей стоянки. После зычного предупреждения станционного смотрителя «Поезд «Москва – Мурманск» отправляется с первого пути»  – впрыгнул в вагон с пакетом. Сквозь шуршащий полиэтилен проглядывало тёмно-зелёное дуло «Шампанского».
Осчастливленные благополучным исходом операции и радуясь, что так и не появились третий и четвёртый пассажиры, они распили вино.
– Вы не можете представить, как мне понравилось наше путешествие, – сказал возбуждённо лейтенант. – Ну, кто бы мне прочитал столько стихов?! Ведь я и вправду никогда не читал Есенина и ничего не слышал про панораму. А уж о серьгах, как мы их навесили, расскажешь кому – не поверят.
Неспешно потягивали они из гранёных вагонных стаканов в мельхиоровых подстаканниках сладкое шипучее вино.
Лейтенант спросил внезапно:
– А за военного Вы  пошли бы замуж?
– Я выхожу почти за военного. Он тоже  в форме, только в морской, та же субординация по службе, вся работа на приказах. – И добавила тихо: Если бы не встретила своего моряка – могла бы выйти за военного. Но всё решается на небесах, как говорит моя мама.
Теплели глаза юноши, когда он смотрел на неё, но она не подавала виду, что замечает это.
Ночь перед Оленегорском не спали. Будто старались наговориться впрок – случайные попутчики, подружившиеся на короткое время перед расставанием навсегда. На фоне светлеющего белесо-серого небосвода поднимался разновысотными домами этот северный город, отнесённый далеко от маленького вокзальчика. Короткая стоянка московского поезда оживила группку встречающих, в которую и спрыгнул старший лейтенант. Марьям  помахала ему рукой на прощание, пожелав скорой встречи с любимой. Он кивнул в ответ, чуть дольше, чем принято у мало знакомых людей, задержав взгляд на её лице. «Хороший, чистый парень», – подумала она.   
На память об этой поездке остался в левой мочке уха Марьям косой канальчик, и каждый раз, нащупывая его золотым кончиком застёжки, она улыбается молоденькому лейтенанту, помогавшему ей вдеть серьги.

Поезд набрал скорость и полетел мимо сопок, покрытых травой, чуть тронутой первыми заморозками. Редкие жёлтые листочки пестрели на придорожном откосе. В траве мелькали красноголовики, заставляя пассажиров то и дело вытягивать шеи и поворачивать головы вслед за убегающим назад грибом.
Марьям  стало грустно: она покинула летний жаркий город, оставила землю, разродившуюся обильной плодью и овощью, ягодными россыпями, ведёрными тыквами и разносортными грибами. Вдоволь было всего в Пензе, но она ехала на Север.  Не забылись адлерские встречи – с  лаской голубой волны днём и ярким звёздным пологом ночью. Это лежало на донышке её души как самое лучшее приобретение минувшего лета. И предстоящая встреча с Николаем представлялась ей настолько реально, что она видела малейшие подробности. Ещё четыре долгих часа всматривалась она, не отрываясь, в Хибинские горы. Они притягивали взор обманчивой близостью – островерхие, покрытые снегом. Там и зимой и летом тренируются горнолыжники. Отдельные распады гор сверкали ослепительной белизной. Снежные клинья рассекали голубизну неба и казались издали острыми перистыми облаками, опустившимися ниже горизонта.
– До Мурманска совсем уже недалеко, – сказала, заглянув в приоткрытую дверь, проводница, словно угадав её мысли. – Как начнётся залив, тут и город.
Марьям стояла у вагонного окна, вглядываясь в панораму северного леса, читала незнакомые ей доселе названия станций: Пулозеро, Лопарская, Яр…  На утреннем небосводе стали собираться тучи. Сплошная сероватая мгла затягивала купол неба.
Быстрая бурливая речонка шустрила параллельно железной дороге по каменистому руслу. Вскоре загорбился мощными ажурными перилами Кольский мост. Разгон поезда был нацелен теперь на преодоление прямого, как стрела, пути до вокзала. Началось резкое торможение – до визга колёс, до искр из букс под железными животами вагонов. Последний скрип, пробег встречающих за укатившими вперёд вагонами, узнавание лиц и неслышимые крики с обеих сторон  окон.
Николай, в короткой кожаной куртке и такой же фуражке, оказался напротив двери её вагона. Широко улыбался в появившиеся усы. Другие, но тоже добротные туфли и знакомые серые брюки как деталь, убеждающая, что встречают именно её. Он дождался просвета в потоке выходящих из вагона, протиснулся в коридор.  Бросил короткое «Привет!», взял за руку, спросив на ходу номер её купе. Раздвинул дверь шире, прошёл и сел, словно ему ехать дальше. Марьям стояла, не зная, что она должна сейчас делать.
– Иди  сюда, – привлёк он её к себе на колени, обнял, отыскал щёкотом усов её ухо: «Здравствуй! Молодец! До самой телеграммы сомневался…»
– Ты хочешь, чтобы нас увезли в депо или в какой-нибудь отстойник? – забеспокоилась Марьям наполовину всерьёз. Они крепко поцеловались. Он покачал её влево и вправо на сведённых коленях, как ребёнка, но Марьям, высвободившись из объятий, соскочила.
– Вынимай приданое, под тобой оно!
– Это мы с удовольствием, – подхватил Николай шутку. Осмотрели купе, чтобы чего-нибудь не оставить, и вышли на перрон. Он закурил от спички, привычным шалашиком закруглив ладони, и глубоко затянулся первым дымом.
– Тут не Москва, дорогая, носильщиков нет, – словно сам для себя сказал, подхватывая оба чемодана. Она семенила за ним, едва успевая, с мелкими поклажами, боясь потерять его из вида. Дошли до остановки такси. Пока поджидали машину, Марьям обратила внимание, что кругом молодой, здоровый народ, добротно и современно одетый. «Загранка» – дошло очень быстро до неё. Осмотрела свой брючный костюмчик, надетый поверх тонкого свитерка. Вспомнила про ветровку и извлекла её из сумки. «Наверно, солнечных дней здесь уже не будет», – грустно подумалось ей.
Николай заметил хмарь на её лице, подмигнул: «Привыкай!»
– Куда мы поедем? – спросила она.
– На улицу Книповича, там моя квартирка.
– Почему «квартирка»?
– Потому что однокомнатная, небольшая. Но, думаю, на первые годы нам хватит.
Подъехала машина, они сели на заднее сиденье. Пригретая его сильной рукой, Марьям успокоилась. Путь оказался совсем коротким. «Проспект Ленина» – прочитала она на первом же повороте.
– А сейчас мы проезжаем площадь Пяти Углов, – одно мгновение побыл гидом её спутник.
Скоро они свернули к жёлтой пятиэтажке. С отдыхом преодолев пролёты, оказались на последнем этаже.  Николай звякнул ключом, открывая дверь, внёс по одному чемодану в прихожую, потом пригласил её. Миновав крохотный коридорчик – там снимал куртку хозяин и места не было – Марьям оказалась в небольшой, сильно прокуренной комнате.
– Раздевайся, но знай, отопительный сезон ещё не начался. Возьми мой пуловер в шкафу, – распорядился он.
И ей пришлось это сделать. Она повертелась в комнатке, не зная, что куда расставить. Оставила всё как есть и подошла к кухонной двери. Она подалась туго. Открыв её, Марьям ахнула.
Букет гладиолусов острился цветными створками, раскрывшимися уже и ещё спящими, бутылка шампанского «Советское полусладкое» стояла рядом с ним, ваза с конфетами-ассорти, горкой насыпанными щедрой рукой, виноград, дыня, персики. Два фужера и крошечная красного бархата ювелирная коробочка завершали сервировку. Всё это украшало обычную кухонную клеёнку, но даже она не портила впечатления. Большая сковорода, прикрытая перевёрнутой тарелкой, стояла на погашенной газовой горелке.
– Располагайся там! – крикнул хозяин из комнаты. – Я сейчас.
Марьям заглянула в сковороду. Сочные, хорошо прожаренные куски красной рыбы – она не поняла, какой – то ли форели, то ли сёмги источали тонкий морской жирноватый запах. Она почувствовала небывалый  голод и вернулась в комнату, чтобы позвать Николая. Он стоял в турецком халате до пят, подпоясанный витым поясом с кистями, и озорное выражение «вот такие мы» прорывалось сквозь его улыбку. В руках он держал ещё один, ещё более яркий халат. Она невольно ахнула во второй раз.
– Пэри! Получите ваше одеяние. Оно не по сезону, но по призванию моего сердца.
Марьям, предварительно натянув на себя трикотажную пижаму, облачилась в атласный подарок. Обнявшись, они подошли к мутноватому трюмо и засмеялись.
– С халатов начинаем, не стать бы обломовыми, – сказала она.
– Я точно не стану. В море буду торчать, там таких одёжек не носят.
Странновато было сидеть в этих изысканных нарядах на крошечной, не более трёх квадратов, кухоньке. Но Марьям сдержалась, чтобы не пошутить по этому поводу. С удовольствием пила шампанское, ела дыню и виноград, объедалась рыбой. Было так вкусно, что она совсем забыла о коробочке. Переставляя посуду, задвинула её за салатник. И когда,  насытившись, сам забывший о подарке Николай спросил: «Ты примерила?», она спросила «Что?»
– Ты не видела, что там? А где она, кстати? – удивился он.
– Вот, за салатником.
– Ничего себе! Хорошо, ещё не выкинула в помойное ведро.
– Извини, без тебя не посмела посмотреть. Давай откроем вместе, – попыталась утешить друга Марьям.
Не шутливое, а какое-то обидчиво-жёсткое выражение глаз его неприятно резануло по сердцу, но она не стала придавать этому значения.
Внутри коробочки блеснули короткие цветные лучики. Марьям не знала, что это, потому что не было у неё никогда драгоценностей, кроме  серёжек, вдетых в её уши попутчиком.
– Я побоялся покупать тебе перстень, размера не знаю. А это всегда подойдёт. Нравятся?  – он насторожённо ждал ответа.
Марьям, почему-то смутившись под его непонятным взглядом, начала пристально рассматривать небольшие золотые серьги с фионитовыми, как потом выяснилось, горошинами, прочно забранными под скобочки.
– Примерь, Марьям. Хочу посмотреть, идут ли.
Она похолодела. Мочки ушей, проколотые прошедшей ночью, нестерпимо горели, нельзя было притронуться к ним даже намоченной в спирте ваткой.
– Ты знаешь, я перед самым отъездом проколола уши, чтобы надеть мамин подарок. Так что потерпи недельку, пока они заживут. Не могу сейчас даже снять их, тем более, не смогу надеть другие – кровь пойдёт.
Обескураженный Николай выслушал её с недоверием.
– Ну, ладно, подождём. А вообще-то нравятся они тебе?
– Очень! Спасибо огромное-преогромное, – сказала она, целуя его уже в постели.

Несколько дней спустя  Марьям приняла «морское крещение» – впервые провожала в море мужа. Поскольку расписаться они не успели, Николаю удалось с большим трудом провести на корабль «экскурсовода Сулейманову по производственной необходимости», а в общем-то чтобы показать, в какой обстановке проводят моряки долгие месяцы плавания и познакомить с товарищами. С самодовольной улыбкой представлял он ребятам свою подругу: «Познакомьтесь, моя жена!», «Будьте знакомы – моя супруга». Это несколько смущало Марьям, ибо она знала, что «корабельное радио» наверняка сообщит о «незаконности» их брака.
Ей выдали белые нитяные перчатки, чтобы она не касалась металлических поручней голой рукой, и следом за мужем спускалась  Марьям куда-то вниз, где жарко пыхтели кожуха, в которых работали двигатели величиной в два-три этажа. Это пугало и одновременно возвышало в её глазах суженого. Сковывала теснота кают, строгая экономия пространства. И ей захотелось поскорее подняться на открытую палубу, вдохнуть свежего, не пропитанного мазутом воздуха.

БМРТ «Георгий Седов» уходил в многомесячный рейс. Николай шёл на нём вторым механиком. Жёстким был обычай «крещения» морячки. Должна она была – хотела или не хотела, могла или не могла – выпить стакан солёной водки.
В маленькой квартирке Николая собрались немногие моряки из команды «Седова». Некоторые пришли с жёнами. Хозяева приготовили всё заранее. Увидев на столе «адское зелье», Марьям взмолилась: «Пожалуйста, можно, я только полстакана выпью? Неужели вам хочется, чтобы я умерла – лукаво и жалостливо оглядела она гостей. Тамада – старший по званию в табели о рангах – стармех Малышев опустил лобастую голову, вопросительно и хитровато посмотрел на Николая: помиловать ли? Потом выбросил вверх волосатый кулак:
– А – а – а ! Была не была! Пощадим в порядке исключения!
И Марьям, задержав дыхание, проглотила злополучные полстакана.
– Чтоб гулянки без мужа были солёными да горькими. И пришёл бы им конец после этого полстакана, – резюмировал стармех.
Хозяйка, не дослушав фразы, выскочила из комнаты, прихлопнув дверь. Для гостей остался секретом исторгнутый спазмом «солёный запой». Бледная, истерзанная икотой, вышла Марьям к гостям лишь через десяток минут.
Застолье получилось весёлое, с музыкой и танцами. В конце вечера грустно и сердечно спели традиционную моряцкую «Прощай, любимый город».
Наутро Марьям не стала дожидаться отхода корабля. Объяснила, что  плохо чувствует себя после «крестин». Николай понял, проводил её до проходной. Обнимая, не удержался от последних наставлений:
– Дорогая моя, шли РДО, пиши письма. Деньги будешь получать на почте. Постарайся найти работу по душе. Не мотайся по вечерам, пусть даже придётся тебе поскучать.
Она вышла за ворота, а он всё стоял и курил. Просто стоял и смотрел на неё. Чувствуя, что в глазах закипают слёзы, она резко повернулась и пошла вверх, к автобусу. Вечером местное радио сообщило об отходе «Георгия Седова» в Атлантику.
Каждое утро теперь, просыпаясь, включала Марьям бассейновые новости. Но о «Седове» будто забыли. И однажды ей пришла в голову мысль осмотреть основательно город. Не привыкшая откладывать надолго задуманное, она этим же утром отправилась в городское экскурсионное бюро.

В крошечной комнатке напротив друг друга стояли четыре стола. За тремя две немолодые дамы и щупленький седоватый мужчина неопределённого возраста одновременно говорили по телефону. Четвёртый стол, справа от входа, был завален бумагами. Она подождала, когда хоть частично стихнет телефонный гам. Первым положил трубку мужчина и, подняв на лоб очки, вопросительно посмотрел на неё.
– Я хотела бы лучше узнать Мурманскую область. Приехала к мужу, а он ушёл в море, – сказала Марьям.
– У нас много маршрутов. Можете выбрать, – суховато ответил мужчина и протянул ей плотно напечатанный машинописный лист. Названия маршрутов почти ничего не говорили ей: «Долина Славы – Долина памяти», «Звероводческий совхоз «Пушнина», «По Кольскому заливу – до острова Кильдин»…
– Мне бы хотелось увидеть Мурманск с моря и узнать о его  достопримечательностях.
– Тогда надо проехаться по городу на автобусе, а в море – до Кильдина. Автобусом можно завтра же, – он помолчал… – А по морю есть трёхдневная экскурсия до выхода в Баренцево море. С заходом на Медвежий. Если хотите, присоединим Вас к ребятам из Апатит. Теплоход отличный – «Клавдия Еланская».
Марьям закупила билеты на обе экскурсии и, довольная, до вечера ходила по улицам. Ей понравилась их широта, расположение террасами на склонах сопок, добротность домов сталинской застройки. В центре совсем не встретилось деревянных домов, какими богата была Пенза. «Сейчас там, скорее всего, жара. На Суре полно народу, смельчаки прыгают с Бакунинского моста», – с лёгкой грустью подумала она, застёгивая молнию на ветровке, надетой поверх свитера. Раковины ушей заметно охладились. «Выбор сделан!» – сказала вслух и почти в приказном тоне добавила: «Будем осваивать Север».

«Клавдия Еланская» отходила от причала Мурманского пассажирского вокзала. Событие это никогда не бывало прозаическим ни для пассажиров, ни для матросов. Гордо посматривали молодые моряки на тех, «кто ходит по земле», с особым интересом оглядывали решивших совершить маленькое морское путешествие девушек. Парни побойчее подавали им руку, помогая подниматься по трапу. Казалось, прощальному гомону над причалом не будет конца.
Но вспенивалась вода за кормой, и гомон ложился на серый асфальт. Серебряные валы воды, выстраиваясь друг за другом, обозначали фарватер.

Закинув рюкзачок в каюту, Марьям ринулась наверх – посмотреть на город с залива. Террасы сопок отдалялись от берега, и сбежавшиеся к самой воде многоэтажки превращались в полосатые кубы на серо-золотистом фоне.
«По серой глади Кольского залива
Бурун случайный – белый пароход.
Великая актриса, прима, дива,
«Еланская» по Кольскому идёт»,–
продекламировала вполголоса восхищённая красотой пейзажа Марьям застрявшие в памяти чьи-то строчки.
– О, девушка стихи читает?! – с наигранным удивлением произнёс поблизости  молодой мужской голос. Она обернулась на него. Что-то ранее виденное промелькнуло в  широком симпатичном лице, но парень был явно не из знакомых. Одарив его светской улыбкой, жестом направила вдоль палубы:
– Мимо, мимо!
Он пожал плечами и, уходя, обронил:
– Полагаю, знакомство продолжится.   
Теплоход набирал скорость, врезаясь носом во всё расширяющуюся гладь залива. Марьям казалось, что лёгкий солоноватый морской воздух и колеблющаяся внизу водная зыбь объединяет её с недавно ушедшим в рейс Николаем.
«Он будет бороздить моря, а я – ждать его», – вздохнула она, ещё полная впечатлений от недавних событий в Адлере и  недолгой совместной жизни в Мурманске.
Из радиорубки после хриплого продувания микрофона донеслось приглашение на ужин, после которого следовали танцы.
Возвращаясь в каюту, у двери столкнулась Марьям с незнакомой молодой женщиной. Они почти одновременно потянулись к дверной ручке.
– Это Ваша каюта? – слегка растерявшись, спросила она.
– И Ваша тоже, – засмеялась та.
Оказалось, что Римма давно уже северянка, геолог и большая любительница тихих северных охот.
 
Случайные попутчицы поговорили о том, о сём, как принято при первом знакомстве, и, кажется, остались довольны соседством. Как обычно бывает в молодости, не сговариваясь, перешли на «ты».
– Марьям, ты ягод набирать будешь? – спросила новая знакомая.
– Да нет, я и хранить их не знаю как. Если захочется, купим.   
– А я наберу. Я одна, мне на зиму немного надо. Правда, ещё друзей угостить, но тут все сами запасаются, никого голубикой не удивишь, – говорила соседка, вешая в платяной шкаф одежду. 
После короткой паузы она предложила:
– Пойдём, поглядим, что там за танцы?
– Я пойду, чтобы убедиться, что лучший мужчина сейчас в море, – ответила Марьям.
– Хорошо, пойдём убедимся.
Они вышли в низкое помещение танцевального зала. Карусель развлечения постепенно набирала обороты. Работал буфет, и многие были уже навеселе. Что-то душещипательное играл маленький ВИА. Не успели женщины оглядеть зал, как к ним подошли заговаривавший с Марьям на палубе молодой человек, вероятно, с приятелем. Пригласили за свой столик. «У нас как раз случайно два свободных места», – обнажая крепкие красивые зубы, пригласил первый. Женщины попытались отказаться, но парень настаивал: «Всего по бокалу шампанского».
– Где я могла Вас видеть? – спросила Марьям крепкозубого, когда они уже сидели за столиком.
– Наверно, в экскурсионном бюро, – почему-то отведя глаза, ответил он.
Оркестрик заиграл очередной блюз. Молодые люди предложили женщинам потанцевать.
– Нет, мальчики, я ухожу спать, – поднялась Марьям.
Следом поднялась и Римма.
– Скорее бы прошли эти полгода! – вырвалось у Марьям. – Какая-то пустота кругом.
– Симпатичные ребята, но нам-то они зачем? – как эхо отозвалась соседка.
Поздний, уже осенний рассвет был замешан на густом тумане. Часто слышались тревожные сирены проходящих по заливу судов. «Клавдия Еланская» тоже откликалась гудками. Они слегка сотрясали её корпус, и Марьям без труда отличала её «голос» от других.
Выглянув в иллюминатор, она увидела круглое оранжевое облако – так туман обозначил «мигалку» маяка на Дровяном. Облако то исчезало, то появлялось снова. Оно напоминало большой рыхлый ком снега, висящий в воздухе. Но вскоре туман стал редеть, его побеждало поднимающееся солнце.
Марьям поднялась, плеснула себе из термоса немного кофе, потом, натянув спортивный костюм, вышла тихонько в коридор. Ей хотелось побыть одной.
Ширина залива настолько раздалась, что трудно было уже понять, где идёт теплоход. Но она знала, что в туристических круизах момент слияния с морем объявляется по радио. Сделав лёгкую гимнастику, спустилась на корму своей палубы, присела на дощатое кресло, предварительно придвинув его к задней стене чьей-то каюты. Так меньше дуло. «Хорошо! – подумалось ей. – Море – красивая стихия». Но, как назло, в голову лезли морские истории Николая. Он был хороший рассказчик и умел произвести нужное впечатление.
В предыдущем рейсе они шли в Перу. Недалеко от Лимы заглохли двигатели, и сильный ветер погнал их большой рыболовецкий траулер на скалы. Дали команду готовить к спуску аварийные шлюпки. И тут Николаю пришла в голову простая мысль: «Вдруг отошёл контакт главного привода?»  Электрик посмотрел этот узел, и – о  чудо! – тяжело вздохнул, дрогнул и загудел мотор. Корабль успели развернуть. «Что если подобное случится на нашем теплоходе?» – страх заполонил сердце Марьям, и она поспешила в каюту, где, как ей казалось, не будет так страшно.
В полдень второго дня причалили к острову Медвежий. По словам Риммы, это был чернично-голубичный питомник. И действительно, не успели отойти от причала, начали приседать около низеньких зелёно-синих кустов. Ладони и губы сразу стали голубыми. Опытные туристы заранее прихватили плетёные из лозы корзинки и «грабилки». Марьям впервые увидела этот инструмент и сразу поняла суть названия – ограбить куст.
Им с новой приятельницей не надо было много ягод, и они отправились вглубь острова. Красота низин своим зелёно-голубым орнаментом напомнила Марьям южно-азиатские сочные ковры. Женщины присоединились к компании, разжигавшей костёр. Достали колбасу, куски рыбы. Нацепив кусочек на палочку, обжаривали его на живом огне. К костру начали подтягиваться другие пассажиры. Подошли и парни, пригласившие их за свой столик в первый корабельный вечер. Присели рядом с женщинами, разложили свою снедь. Четыре небольшие кружки, выставленные ими на «Полярную правду» почему-то неприятно поразили Марьям.
– С кем же вчетвером вы намеревались отдохнуть? – спросила она с подковыркой, снова вглядываясь в знакомое лицо.
– С вами, девушки. Вы вчера раскололи бал, исчезли посреди веселья, – засмеялся крепкозубый.
– К вашему сведению – дамы. Мы замужем. Наши мужья ушли в море, и здесь, на «Еланской» мы не ищем им замены» – отчеканила Марьям.
– Мы можем вам помочь изменить намерения. Мы тоже моряки, но пойти в море пока не удалось. Ждём-с! – засмеялся говорун.
– Где ваши-то подруги или жёны? Чего вы мотаетесь вдвоём? – уже сердясь, спросила Марьям.
– Вот мы и пытаемся обрести подруг. А вы нас не замечаете.
– С нами не получится, – внесла свою лепту в разговор приятельница.
Пообедали, почти не разговаривая.
Начала ощущаться влажность осенней земли. «Отваливаем через два часа!» – разнеслось по берегу.
Римма свернула небольшой пакет из газеты, стала набирать в него ягоды. Побрели, немного отвернув от основной тропы. Молодые люди последовали за ними.
– Мне они не нравятся, – высказалась Марьям.
– Да чёрт с ними тащатся, только бы не приставали, – отозвалась Римма.
– Девушки, а хотите посмотреть на совсем голубую поляну? – неожиданно спросил крепкозубый, до этого молча шествовавший позади их.
Чтобы не обострять отношений, они согласились. Свернули чуть глубже в лес и увидели то, чего, наверное, редко кто видел даже из коренных северян. Это был огромный сине-голубой ковёр. Они застыли на краю этой голубичной поляны. Казалось кощунством сорвать здесь хоть одну ягоду.
– Давайте не будем рвать здесь ягод, – предложила Римма.
– До нас ведь не тронули. Ягод и на маленьких полянах хватает, – проговорил, ни к кому конкретно не обращаясь, молчаливый приятель крепкозубого.
Марьям показалось, что он совсем не плохой человек, просто втянут в какую-то игру своим разбитным товарищем. Она подошла к нему с намерением выяснить, что означает их странное ухаживание. Пошли рядом, иногда наклоняясь, чтобы сорвать самую крупную ягоду.
– Скажите, зачем Вы поехали в этот круиз, ведь море Вам и без того, наверно, надоело? – обратилась Марьям к своему спутнику.
– Я не хожу в море, – неожиданно ответил он. – Товарищ вот попросил. Даже путёвку купил.
– А ему зачем круиз? Он-то точно ходит в море.
– Да. Только в этот раз на «Седове» не получилось. Знакомый механик обещал взять в следующий рейс. А пока дал ему поручение сесть на хвост его молодой жене.  На флоте это принято, «смотрящего» оставлять, когда хотят женщину проверить.
Как молнией высветилось белозубое лицо морячка, стоящего у трапа «Георгия Седова», когда Николай водил её показать корабль. 
– И  что же, нашёл твой друг жену своего механика?
– Не знаю, – ответил парень и дольше, чем следовало бы, задержал взгляд на её лице.
Оба поняли ситуацию, и оба сделали вид, что ничего не произошло, хотя Марьям, мечтавшая о крепкой семье, основанной на любви и взаимном доверии, была поражена случившимся. Эта незначительная история занесла болезненную соринку в её отношение к мужу.
Пораздумав, она списала поведение Николая на морскую традицию и решила не выказывать ему своего удивления и огорчения. Чтобы заполнить ставшие тягостными дни ожидания мужа из рейса, занялась собственным трудоустройством.

Так как единственной знакомой «конторой» в Мурманске оказалось экскурсионное бюро, направилась туда. К её удивлению, мужчина, с которым она беседовала по поводу экскурсий, узнал её, поднял на лоб очки и улыбнулся.
– Мне очень понравилось на «Клавдии Еланской», – искренне сказала она. – Но я по другому делу.
– Других дел у нас не бывает, только круизы да экскурсии. Но я слушаю Вас.
– Я  хотела бы работать экскурсоводом. Правда, пока ничего не знаю о Кольском полуострове, но знание – дело наживное, так ведь?
Мужчина наклонил голову, внимательно вглядываясь в её лицо.
– Кто Вы, чем занимались? Расскажите о себе.
– Окончила Казанский университет, филологический факультет. Работала в Пензе, в райкоме комсомола.
– Значит, комсомольский работник, – очки собеседника сами опустились на переносицу. – Вообще-то живой народ, дотошный. Но как быть с нашей спецификой?
– Дайте мне две недели. Я проеду по всем маршрутам, посмотрю книги о Мурманской области. Если хотите, составлю свои тексты экскурсий.
– Что ж, давайте попробуем, – остро отточенный карандаш постучал по разграфлённому журналу, раскинутому на столе. – Нам как раз нужна штатная единица.
Так инструктор райкома комсомола из Пензы Марьям Булатовна Сулейманова стала экскурсоводом.
Постепенно вписывалась она в жизнь портового города. Перенимала привычки мурманчан. Между шестью и семью часами, как и большинство женщин, приникала к приёмнику – шли  передачи службы прихода кораблей. Моряков ждали иногда по году, и эфирное «БМРТ такой-то ожидается к стольки-то часам» производило волнение всяческого рода во многих семьях. За время отсутствия мужей забывались мелкие семейные неурядицы, неизбежные в береговых буднях. Заграничные рейсы сулили валюту, подарки «из-за бугра» и возможность отовариваться в «Альбатросе» – местной «Берёзке». Ждать – становилось второй профессией женщин. Одни умели это делать, как умеют шить или вязать, другим это не удавалось.
Однажды к Марьям заглянула на вечерок соседка, жившая этажом ниже.
– Ну что, подруга, готовишься? – насмешливо сощурившись, опытным взглядом окинула она кухню. – Смотри в оба, окурки чужие сметай в вёдрышко. Бутылки лишние – туда же. Записочки там всякие с номерами телефонов куда попало не рассовывай. Порой бабёнки на такой мелочи прокалываются, ты и не представляешь.
– Ты о чём? – не поняла Марьям. – Какие записочки?
– Все мы так сначала.  Я вот уже шестнадцать лет мыкаюсь: приход – стоянка – уход. Всё было по молодости. Одно скажу, глупые мы, бабы. Ясно ведь радио объявляет, когда приход. Так нет, надо в последнюю ночь застукаться. Знаешь, сколько семей распалось из-за этого! Горе, а не море!
Марьям слушала её рассуждения вполуха. Ей нравилось ждать. Она видела в этом душевную работу особого рода. А для настроения хватало невинных контактов. Когда на заинтересованный мужской взгляд отвечаешь ничего не обещающей улыбкой.
Историю со «смотрящими» на «Клавдии Еланской» Марьям убедила себя счесть за особого рода проявление любви. И всё-таки позже, провожая мужа в плавание, спрашивала полушутя, полусерьёзно:
– Ты на берегу никого не забыл? Может, опять проявится у меня какой-нибудь поклонник?
– Пойми, дорогая, уходишь в море надолго. А как послушаешь ребят, верных жён, выходит, и нет почти. Тут целый взвод оставить не пожалеешь. Я не привык быть лопухом. Ты запомни это, ладно? – отвечал Николай.
Действительно, чувства собственного достоинства было в нём с избытком. Поначалу Марьям радовало это свойство его натуры. Он был сильной личностью: много знал, умел делать своими руками, любил читать. Однако не всегда считался с интересами других людей, объясняя это привычкой требовать дисциплины на корабле. И всё же её смущало, что около мужа нет близких ему людей. Моряки уважали его за знание корабельной техники, но не пытались стать его друзьями. Открытую и коммуникабельную Марьям удивляло, что даже в его дни рождения, выпадавшие на «берег», гостями были её подруги и приятели.
Недолгие стоянки в порту пролетали стремительно. Сначала радость встречи и близость человека, по которому она успевала соскучиться, потом – подготовка к новому рейсу, прощальное застолье в кругу её друзей. Так катились «волны житейского моря». Фраза эта застрял  в её голове со времени жизни в Пензе. Где, при каких обстоятельствах слышала её, она вспомнить не могла, но у неё, жены моряка, время катилось в прямом смысле, как волны житейского моря. Ожидание и проводы сложились в девять лет. За эти годы Мурманск стал для Марьям почти родным городом. Здесь складывалась её новая интересная работа. Здесь появились новые друзья. Мурманск подарил ей радость общения с семьёй музыканта Семёна Шора. Благодаря этому знакомству долгие заполярные зимы не казались столь тягостными. Они заполнялись музыкальными вечерами,  на которых звучали классические произведения, читали стихи местные поэты. Окрепла зародившаяся на «Клавдии Еланской» дружба с Риммой Саврасовой – геологом. Именно она  показала Марьям окрестности  города, водила на плато Ростсвумчорр, в тундру, научила брать в лесу северные ягоды: чернику, голубику, морошку, наловчила подлёдному лову, разведению костров и другим премудростям заполярной жизни.

Как-то неожиданно Марьям осознала, что по-настоящему интересно ей жить, когда она одна. Приход мужа с моря становился вынужденным перерывом в её духовной жизни. Из их общения с Николаем ушло что-то главное, притягательное. «Может, его с самого начала было не много», – всё чаще пронизывала сознание пугающая её мысль.
«А в самом деле, что можно назвать нашим общим семейным интересом?» – задала она однажды  себе вопрос. И не найдя ничего, уже не испугалась.
На четвёртом году их брака Марьям поняла, что беременна. Николай находился на берегу – на длительной ремонтной стоянке. Вопреки ожиданию, радости или хотя бы интереса к её положению он не проявил. Спросил только:
– А как ты справишься одна? Я буду в море, мама твоя не может покинуть Санию. Что будет с твоей работой?
– Сколько вопросов озаботило тебя сразу! Только одного не возникло: может быть, я хочу ребёнка. Вернее, нам с тобой пора его иметь.
– Смотри сама, – пожал он плечами. – Если сумеешь одна с этим справиться, я не против.
Его ответ – будничный, без толики радости, камнем упал в жаждущее материнства сердце.               
Вскоре, проводив мужа в очередной рейс и обдумав предстоящие проблемы, на которые так хитро намекнул он, Марьям сходила в аптеку и купила синестрол. Утешила себя, что это ещё не аборт. Но в ней погасла радость, с которой она прежде ждала возвращения человека, которого считала своим любимым.
Они ни разу не возвращались к разговору о ребёнке. Внешне казалось, их семейная жизнь катится дальше, как и прежде. Она по-прежнему уважала его профессиональную состоятельность, ум, эрудицию, умение выживать в трудных условиях, постоять за себя. Не доставало душевной теплоты. Удивлявший её вакуум вокруг себя он заполнял только работой. Отсутствие душевности накладывалось и на физическую близость. Марьям стала остро ощущать, что супружеские обязанности, не принося радости, становятся ей в тягость. Её уже не будоражили сводки о возвращении его кораблей, и однажды она поняла, что хочет снова любить, страстно и безоглядно, но образ мужа уже не вписывался в это желание.
В начале лета пришло письмо из Пензы. Ей сообщали, что забронированная там квартира  идёт под снос. Для получения ордера на новую жилплощадь надо срочно прибыть туда.
Проведя в самолёте световой день, Марьям выполнила все необходимые формальности и получила ордер  на квартиру в новом, только ещё строящемся районе. И сразу же занялась её обменом. Преимущества Центральной России позволили обменять её на двухкомнатную квартиру в Мурманске. На собственные деньги обставила новое жилище мебелью, которую с большой переплатой удалось «достать» на базе. На это ушло четыре месяца. Через два месяца после этого должен был окончиться очередной рейс Николая.
Она не собиралась вести двойную жизнь, но и сообщать мужу радиограммой о происшедших изменениях не стала.            
Он вернулся в начале ноября. Марьям встречала его в порту, хотя своё будущее видела уже без него.
На грузовой корме корабля, распятый на тросах, красовался оливкового цвета «Мерседес».
– Кто-то из ребят осчастливил любимую, – сказала она, любуясь длинным, как у яхты, корпусом машины.
– Не кто-то, а я, – самодовольно улыбнулся Николай, подошёл к машине и похлопал её по крышке капота, как доброго и смирного коня.
– Поздравляю. Ты молодец. Теперь ты дважды завидный жених: и квартира, и машина. К тому же ты любишь делать сюрпризы.
– А я люблю себя, потому и сюрпризы, – ответил он, пропустив мимо ушей «жениха», сорвавшегося с её языка. – Тебе вот только ничего не привёз. Выберешь сама в «Альбатросе», чего захочешь. Боялся, не хватит на «Мерс».
– Да не волнуйся по пустякам, – попыталась она замять неловкость.
– Но я же помню о твоём юбилее. Погуляем через неделю, дорогая, – засмеялся он, обнимая её за плечи.
Марьям промолчала. Подходили к воротам порта. Она открыла сумочку, усердно отыскивая в её недрах вторую половинку пропуска. Первую  отрывали при входе.
На одном из такси, предусмотрительно выстроившихся у проходной (моряки, вернувшиеся из загранки, как правило расплачивались валютой), они быстро доехали до улицы Книповича. Марьям поймала себя на мысли, что открывает чужую дверь. Зная нрав Николая, она была уверена, что он не будет унижать себя мольбами остаться. Это только облегчит её уход.
Они проговорили всю ночь. Ей пришлось сдерживать и себя, и его от скандальных интонаций. Больше всего злила  Николая неожиданность её решения: он полагал, что при таком раскладе семейных отношений, как у них, люди не расходятся. А когда она упрекнула его в эгоизме, чёрствости и заглохших чувствах, он произнёс горестно и натужно:
– Это море. Всё – море.
Расставшись, они и позже иногда встречались на улицах города. Жизнь продолжалась у каждого своя, но в памяти обоих навсегда оставалось тепло Адлера, их соломенный дворец и любопытные звёзды, которые таяли в рассветном небе над фосфоресцирующим морем.      
   
Работа подарила Марьям не только массу впечатлений, но и позволила обзавестись новыми друзьями.
Два года проработала она «на шоколадках», как называли в бюро маршруты для учащихся, и выслужила должность экскурсовода-методиста. И вскоре случилось событие, о каком она и не смела мечтать.
Пришла заявка на организацию поездки мурманских писателей в Кижи. Марьям встретилась с ответственным секретарём Мурманского отделения Союза советских писателей Виталием Масловым. Архангельский помор, много лет бороздивший северные и южные моря, романтик и крестьянин в душе, он удивлял окружающих разнообразием своих интересов. Но ярче всего пылала в его сердце страсть к русской истории и культуре.
Сильно упирая на «о», он сказал при встрече: «Охота собратьям по перу Кижи показать, пока окончательно не ухлопали. Таких-то подарков от предков наших осталось совсем немного. Надо успеть».
Тихим северным вечером, под розовым небом, опрокинутым в лоно Онежского озера, на небольшом теплоходе беседовали Марьям и Виталий о разном. Неожиданно писатель сказал грустно: «Корней своих совсем не знаем. Вот, скажем, русский алфавит. На нём пишем, его звуки произносим, а о братьях Кирилле и Мефодии, его создавших, ничего не знаем. Есть у меня заветная мечта – учредить в России праздник Славянской письменности. А церкви нашей пора бы причислить Кирилла и Мефодия к лику святых земли русской».
Наутро Маслов остановил её на палубе и, поблёскивая плутоватыми карими глазами, заговорил: «Нравитесь Вы мне, Марьям Булатовна, своим интересом к жизни.  Среди нашей интеллигенции не видел я большего интереса к тому, о чём мы вчера беседовали. Да и мы, писатели, живём как-то обособленно, всяк своим занят. Читатели наши, можно сказать, в стороне от литературного процесса остаются.
Смущённая такой преамбулой, Марьям молчала.
 – А мне вот хочется создать в Мурманске что-то вроде литературного клуба, но именно для читателей. Между собой-то мы и так потолковать успеваем,  – продолжал говорить Маслов.
– Это было бы здорово! – Марьям залюбовалась вдохновенным лицом писательского вожака.

Тёплый ветер волнами гнал ковыль по островному простору. Казалось, деревянные маковки церквей стремительно плывут по  небосводу вслед за перистыми облаками. Кижи окунули мурманских гостей в глубокую старину. Местный экскурсовод, предупреждённый о составе  группы, выкладывался от души. Изменились лица писателей: стали по-детски светлыми, разгладились морщины, и грусть заплескалась в глазах. Стали ещё заметнее славянская красота Володи Семёнова, яркая голубизна глаз поэта-моряка Володи Смирнова, былинность седой гривы волос Саши Милованова. Маслов тихо улыбался чему-то своему.
Когда экскурсия окончилась, все, не сговариваясь, побрели по тропинкам острова.
Подошёл ещё один теплоход, среди сошедших с трапа была небольшая группа московских поэтов. Среди них Евгений Евтушенко и Римма Казакова. Мурманчане окружили своих столичных коллег. Оказалось, те будут читать стихи после экскурсии.
Часа через два возле дощатой эстрады собралась толпа.  Здесь впервые Марьям услышала евтушенковское чтение «вживую». Никогда не расстававшаяся в поездках со своим стареньким фотоаппаратом «Москва-5», она отщёлкнула пару кадров – снимки получились настолько удачными, что один из них опубликовали вскоре в журнале «Юность» и он был признан лучшим снимком года.
После поездки на Кижи Маслов пригласил Марьям и нескольких писателей к себе домой, на улицу Карла Либкнехта. Там, под мерное пение тульского медного самовара и была решена судьба первого в России городского праздника славянской письменности.
Началась большая работа. За зиму в большинстве городских школ были проведены уроки, посвящённые моравским братьям, беседы и конкурсы по русскому языку, истории и литературе. Состоялась конференция, посвящённая славянской письменности и книгопечатанию. Мэр Мурманска Олег Найдёнов поддержал идею о проведении Городского праздника.

Лениво тянулась безлистая весна на Кольском полуострове. Никак не хотели раскрываться почки – не приходило долгожданное тепло. Май начался – ветреный и неласковый. И только к середине месяца заиграло солнце. Быстро растаял слежавшийся чёрный снег, пробурлили грязные ручьи, подсохли тротуары. Наступило жаркое заполярное лето.
24 мая жители Мурманска стали свидетелями необычного праздничного шествия молодёжи с плакатами и транспарантами. Звучал доселе незнакомый им «Гимн Кириллу и Мефодию». Уличные динамики далеко разносили чистые и звонкие детские голоса: читались стихи о русском языке; звучали старинные  песни поморских сказительниц, речи чиновников. Горожане были удивлены болгарским морякам и священникам, идущим в колонне вместе с детьми. Так родился на Руси новый праздник.

По автомагистрали София – Варна и дальше, вдоль побережья Чёрного моря, на Одессу двигалась необычная автоплатформа. Металлический каркас и туго натянутые стальные тросы-растяжки не давали упасть странному грузу. Шестиметровое сооружение было скрыто под белым полотнищем, которое то трепетало под знойным лёгким ветерком, покрываясь мелкой рябью, то надувалось хлопающими пузырями. Величественность и таинственность груза поражала жителей придорожных селений. Водители встречных машин, привыкшие к разным габаритам, смотрели на него с удивлением.
Нестандартный груз этот с молебствием и крестным ходом проводили от софийского Кафедрального собора Святого Александра Невского.
Храм воздвигнут был болгарами в память об окончании жесточайшей русско-турецкой войны и в благодарность «братушкам» за освобождение от турецкого ига.
Митрополит Софийский Тодор заранее оповестил паству о предстоящей торжественной службе. В назначенный день в храме собрались руководители республики, учёные-богословы, дипломатический корпус, интеллигенция, простой верующий люд. Служба шла на болгарском и русском языках, закончилась шествием со свечами и чтением псалмов вокруг собора.
Благословлённый митрополитом груз отправлялся в далёкий, неведомый многим болгарам Мурманск. Именно в этом заполярном городе усилиями энтузиастов впервые в России был проведён День славянской письменности. Отсюда он шагнул в Вологду, Ярославль, Киев, Минск, в Москву. И, наконец, моравских братьев Кирилла и Мефодия причислили к лику святых земли Русской. А праздник получил статус государственного.
Укреплённый на автоплатформе груз был бронзовым памятником создателям славянского алфавита. Монумент отлили в Болгарии в знак благодарности северному русскому городу. Ему предстояло проехать не одну тысячу километров, пересекая границы европейских государств. Автопоезд, шедший дорогами Румынии, Украины, Белоруссии, Вологодчины и Ярославщины встречали везде крестными ходами.
Миновали Москву, потому что там предстояло освящение памятника равноапостольным братьям работы Вячеслава Клыкова.
Чем дальше продвигались на север, тем длиннее становился день. И удлинялись тени деревьев, перебрасываясь через серое полотно северных шоссейных дорог. И непривычно долго, почти круглые сутки, слепило глаза водителей мощного КАМаза ночное солнце. В Карелии и на Мурмане стояли белые ночи.
И если поздним солнечным вечером бодрствующий северянин выглядывал в окно, он в страхе и удивлении отпрянывал от него: огромный белый призрак, паривший в воздухе, мог напугать и самого смелого. И только из утренних радионовостей узнав о перевозке памятника, ночной свидетель успокаивался – значит, с головой всё в порядке.
А мурманчане готовились встретить бесценный дар. На небольшой площади перед зданием областной научной библиотеки был сооружён постамент, точнее, подкладка под памятник. Плита из натурального заполярного гранита была выпилена в мурманских сопках.
Автопоезд должен был прибыть с часу на час. Площадь перед библиотекой постепенно заполнялась народом. К встрече готовилась епархия, суетились чиновники отдела культуры, волновались «виновники» предстоящего торжества – писатели. Виталий Маслов, поглаживая длинную серебряную бороду, подошёл к Марьям:
– Волнуетесь, Марьям Булатовна? До сих пор не верится, что у нас будет стоять такой памятник.
– Волнуюсь, Виталий Семёнович. Хочется увидеть его быстрее.
– Что ж, заварили мы кашу – она получилась доброй.
      
А через некоторое время в маленькой комнате Мурманского туристического бюро зазвонил телефон.
– Марьям Булатовна, Вас просят, – сообщил  директор и, не поднимая головы от бумаг, протянул над столом руку с телефонной трубкой .   
– Вот Вам, дорогая, пример к вечному спору о роли личности в истории. Собирайтесь, поедете в Москву, на Международный славянский конгресс, – пророкотал Маслов.
– Как, Виталий Семёнович, конгресс-то славянский!?
– А Вы у нас славянская татарка, – отшутился он. – Москва дарит Вам неделю счастья.
Стоя на Литургии в Кремлёвском Успенском соборе, которую проводил Алексий II, Марьям замирала от песнопений. Затем состоялось освящение памятника Святым Кириллу и Мефодию на Славянской площади Москвы, и снова молебствовали во главе с Патриархом Всея Руси. Неподалёку от неё стоял Вячеслав Клыков, автор памятника, с лицом былинного богатыря, Юрий Лужков с неизменной кожаной кепкой в руках. И – уже вечером праздничный концерт в Кремлёвском Дворце съездов.
Наутро следующего дня состоялось торжественное открытие Конгресса. К удивлению Марьям, оказалось, что славяне живут по всему миру. Почти из сорока стран прибыли они на свою прародину.
Как очарованный странник весь следующий день ходила она по коридорам Института Мировой литературы Российской Академии Наук, где работала их секция «Славянский мир: духовное состояние и ценностные ориентиры (литература, культура, искусство). Вглядываясь в лица, узнавала то Виктора Астафьева, то Валентина Распутина, то Даниила Гранина, то Ларису Васильеву… «Наверно, Единого Бога радует мирное празднество  населяющих землю детей его. Не сам ведь он распределил нас по     конфессиям. И, скорее всего, Он не примет за грех мою радость», – решила Марьям.

IX. НЕВЕРСКИЙ
Предложение. Мурманская неделя. Обычная жизнь. Отец Александр.

С момента, когда Ида поняла, что Неверский занимает в её жизни не только место друга Истрина, но и довольно напористо заступает на не принадлежавшую ему территорию, она непроизвольно начала сравнивать их.  За много лет общения с Игорем в качестве лучшего друга мужа подобное не приходило ей в голову. Да и приди – сравнение было бы всегда в пользу Истрина. Просто потому, что она любила его. А любовь, как известно, не умирает со смертью любимого человека, она умирает только со смертью любящего. Поэтому  Ида не могла испытывать по отношению к Игорю того же чувства, что испытывала к мужу. И не обещала ему этого. А он и не требовал – ни страстной любви, ни обещаний.
То, что они оказались вместе, произошло как-то по-житейски просто. Оставшись одна, Ида места себе не находила. Не спасала от тоски работа, хотя она старалась загружать ей все свободные вечера, раздражали приятельницы, которые, как казалось ей, из жалости стали особенно участливы и внимательны. Не хотелось в глазах окружающих выглядеть несчастной  – характер не позволял. Порой она просиживала над сверхурочной работой по несколько часов, тупо глядя на страницу и не сделав ни одной поправки.
На сочувственные вопросы знакомых, вроде «Ну, как ты?», отвечала холодновато ничего не значащим «Нормально». Постепенно от неё отдалились даже самые близкие подруги. И только Неверский на протяжении года после похорон являлся некой отдушиной от тяготившего одиночества.
Она знала, что Игорь был искренне привязан к Истрину, и тот считал его лучшим другом. Потом, Неверский фактически один организовал похороны, ибо от неё, отупевшей от потери и изрядной дозы аминазина, не было никакого проку. И, наконец, в каждый его приход, а приходил он ежевечерне, а в первые дни и по два-три раза на дню, она, как бы оттаяв,  кормила его чем доведётся, поила чаем и говорила, говорила, говорила – о  Глебе, о похоронах, и снова о Глебе. Неверский молчал и слушал. Он умел слушать. Ей же, видимо, и необходимо было высказаться, а не выслушивать утешные слова.
О чём думал в минуты таких откровений молчаливый слушатель, так и осталось для Иды тайной. Но вечерние визиты не прекращались.
Игорь Неверский ещё  при жизни Глеба разошёлся со второй женой.  Круто переменил жизнь: написал заявление с просьбой отправить его в зону боевых действий и вскоре  уехал в Афганистан. Вернувшись через три года, снова устроился в свой НИИ, а жить стал на даче. Благо, непрезентабельный его дачный домик находился в пригородном, как называли пензяки, «обкомовском массиве». Поэтому там имелись водопровод и электричество. Поэтому дорога до дач была заасфальтирована, а зимой, после снегопадов, её чистили грейдером.
Приятели из НИИ смастерили чудо техники – самоделку-электрообогреватель, в быту именуемый «козлом», им он и отапливал единственную свою комнатку три  на три метра в стужу.
В тёплое время года дачная жизнь разгоралась на просторной веранде и на одичавшем, не знающем садового инвентаря участке. Несколько старых пышнокронных яблонь, кучка долговязых слив и даже две ели делали заповедные шесть соток совсем непригодными для огородничества. Зато для дружеских компаний и романтических и даже вполне прозаических пар являли сущий рай. Дача Неверского не пустовала никогда. А с середины апреля по середину октября  калитка, сооружённая из витой кроватной спинки, просто не закрывалась.
Шипел докрасна раскалённый мангал, взрывалось шампанское, взвизгивали дамы, и это всё перемежалось горячими спорами о жизни, политике, искусстве… Поэзия была здесь столь же неоспоримым аргументом, сколь и афоризмы древних философов и современных учёных, и её не поверяли физикой, а принимали сердцем.
Самому хозяину многолюдство гостей с годами становилось в тягость, и он потихоньку исчезал, чтобы час-другой посидеть в уютной квартире Истриных за банальным чаепитием и помолчать, потому что в разговорах его здесь никто не нуждался. Постепенно это вошло в привычку. Сначала Игорь и сам удивлялся: чего хорошего он находит в монологах полоумной Исидоры, которая столько лет не вмешивалась в их с Глебом мужские разговоры? Что заставляет его сидеть на шатком кухонном стульчике и прихлёбывать пусть и терпкий, но всего лишь чай? Что удерживает его возле – на его вкус – не слишком ладно скроенной женщины?
Неверский так и не ответил себе на эти вопросы. Но однажды понял, что без вечерних посиделок с Идой уже не мыслит ни единого дня. «Всё, хватит с меня и попоек, и подружек», – решительно, как всегда, сделал он очередной разворот собственной жизни. Выдрал с корнем георгин с тремя великолепными тёмно-вишнёвыми головками, как будто специально для этого случая самосевом возросший возле раскрашивающегося  кирпичного фундамента обочь домика, зубами перегрыз стебель и отправился к Исидоре.
Уже привыкшая к его ежевечерним приходам, она, даже не спросив «Кто там?», распахнула дверь. Увидев Игоря с цветком в руке, отступила на шаг и попыталась сообразить, какая дата забыта сегодня. Кажется, обычный день… Впрочем, удивление вызвали не столько цветы – широкий по натуре своей, Неверский был щедр на подарки. Ему доставляло удовольствие одаривать окружающих и наблюдать за сменой чувств, отражающихся на их лицах. Женщинам, как правило, он приносил букеты. Они даже цветы принимали по-разному. Ида – во время жизни с Глебом – деловито, без  восторгов и удивления. Просто брала из его рук букет и уходила в комнату на поиски  подходящей посудины. Когда не стало Истрина, цветы отпали как-то сами по себе. На этот раз хозяйку удивила несвойственная гостю скованность и странно напряжённое лицо.
– Ты что застыл? Заходи… – произнесла она.
Он переступил порожек. Прижимая правую руку с георгином к груди, левой неловко прихлопнул за собой дверь.
– Ида, у меня к тебе предложение, – сказал каким-то казённым языком, каким, наверное, давал указания конструкторам в своём НИИ.
– Ну?
– Давай будем жить вместе.
Ида растерялась.
– То есть как?
– Давай распишемся.
Цветок, крепко прижатый к широкой груди, покачивал всеми тремя головками под подбородком Неверского.
Ида расхохоталась. Она смеялась так впервые за последний год.
– С ума сошёл, Неверский?
– Возможно. Но я, кажется, не могу без тебя жить.
Игорь наконец-то догадался протянуть ей цветок. Резко оборвав смех, она взяла георгин и изумлённо и изучающе посмотрела ему прямо в лицо.
– Шутишь, или надо подумать?
– Лучше не думать. Я уже всё обдумал.
– Ну, дела! Ладно, проходи на кухню. Попьёшь чайку – может, передумаешь.
Игорь, сколупнув туфли, привычным движением вынул из обувного ящика старые шлёпанцы Глеба, всунул в них ноги и прошёл за ней на кухню.
– Садись, Неверский. Сейчас заварю чай. Есть хочешь?
– Нет.
– Ну и хорошо, а то мне, кроме бутербродов, и предложить тебе нечего.
– Водки нет?
– Не помню. Оставалась, кажется, поллитровка…  Сейчас погляжу. – она присела на корточки, покопалась в нижнем ящике буфета и вытащила бутылку «Столичной». Поставила на стол два хрустальных стаканчика. – Мне чуть-чуть.
Игорь налил себе всклень, плеснул, как рука взяла, и в её стакан.
– Ида, я на полном серьёзе. Давай поженимся. Ты ведь меня знаешь, я не пустобрёх.
– Зато легкомыслию твоему нет предела, – ответила она, поднимая стаканчик.
– Когда  это было – легкомыслие! – он чокнулся с ней, сглотнул содержимое своего стакана и, выдохнув воздух, продолжил: – мы знаем друг друга сто лет. Мы оба абсолютно одинокие люди, никому ничем не обязанные. Ты единственная на свете женщина, которая понимает меня. И потом, я так привязался к тебе, что просто не вижу иного выхода, кроме как быть всегда вместе.  Думаю, Глеб одобрил бы это…
– Про Глеба только не надо, Неверский. Я твоё предложение обдумаю, – серьёзно сказала Ида.

Игорь переехал к ней в ноябре. Перевёз на такси чемоданчик с одеждой, несколько связок книг, дипломат и старый крокодиловой кожи портфель, набитый какими-то бумагами. Остальное имущество запер на даче. Скоренько расписались в районном ЗАГСе, вчетвером, со свидетелями, отметили событие в ресторанчике «Нептун». Выбрали его за морское название, странным образом прижившееся в их сухопутном городе.
Поездка в Мурманск стала своеобразным свадебным путешествием.
После того как мать Игоря несколько лет назад сбил на пешеходном переходе какой-то оболтус с купленными по новым обычаям правами, его отец уехал в этот северный город. Устроился водителем большегрузной фуры в автохозяйство. Завёл новую семью. Отец и сын не виделись со дня отъезда родителя. Ида полагала, что целью поездки не было знакомство папаши с третьей женой великовозрастного сына, а скорее, путешествие само по себе. Ни она, ни Игорь не бывали прежде за Полярным кругом. Кроме того, выбор был мотивирован ещё и тем, что в Мурманске без проблем будет где приткнуться на недельный срок, который они планировали посвятить Заполярью.
Неверский-старший, как оказалось, был в рейсе. Гостей из Пензы встретила жена его, маленькая подвижная и до назойливости гостеприимная женщина. Она сразу же отвела «молодым» спальню – уютную продолговатую комнату, «эвакуировав» в зал на диванчик дочку – совершенно очаровательное существо девяти лет.
Белая ночь сбила биологические часы приехавших. Ида, утомлённая трёхдневным пребыванием в поезде, едва добрались на петляющем по серпантину дороги автобусе до квартиры  северных Неверских, завалилась спать. После обеда отправились в город.
Мурманск понравился ей широкими улицами и основательными домами. Огромные хлопья снега медленно опускались в сероватое пространство улиц, мягко подавался под ногами снег. Игорь лепил снежки и, совсем как мальчишка пытался попасть в фонарные столбы.
Остановились в виду порта и долго слушали перебранку судов. Потом решились на экскурсию на остров Рыбачий. Можно будет похвастаться перед пензенскими знакомыми, что выходили в открытое море.
Воняющая мазутом железная скорлупка катера, качаясь на чёрных, густых волнах, кряхтя и скрипя, доставила их на самую северную точку острова. Чёрную полосу воды отделяла от серого неба белая полоска льда. Пейзаж породил в Иде извечную тоску одиночества и уныние. Вернулись обратно в порт, в город.               
– Ты устала, наверно? Может, вернёмся домой? – заботливо спросил Игорь.
– Я рыбы хочу, – ответила она.
– Ну, тогда в ресторан!
Отужинали в ресторане. Вино Неверский выбрал хорошее, а вкус рыбного блюда Исидора не поняла – показалось суховатым и пересоленным. Вечерний Мурманск поразил её обилием красивых статных мужчин, что, в общем-то, было понятно – моряки, и по большей части невзрачных, но разодетых в меха женщин.
–Эх, в такие бы песцы наших пензячек приодеть! – выдохнула она.
Игорь только хмыкнул. Он был озабочен проблемой отлова такси. Но машин с зелёными огоньками не было видно. Они прошли квартала два и вдруг увидели странную картину: посреди улицы небольшая группа разношёрстно одетых мужчин жгла костёр. Кучка разломанных тарных ящиков темнела на облитом оранжевым отсветом пламени снегу. Любопытный и компанейский Неверский потащил Иду к огню.
Среди пляшущих вокруг костра мужчин была одна женщина. Одетая в каракулевую шубу и песцовую шапку со свисающим на грудь хвостом, она выглядела в этом северном городе явившейся из киргиз-кайсацкой орды. Впечатление усилилось, когда Неверские подошли поближе и Игорь поинтересовался, «по какому поводу  сожжение, ведь ещё не Масленица».
Посверкивая лезвиями прищуренных восточных глаз, женщина хорошо поставленным «лекторским» голосом   объяснила, указывая на стену ближайшего дома, где красовалась вывеска «Книжный мир»:
– Сегодня сто шестьдесят лет со дня Декабрьского восстания на Сенатской площади. Утром будет проводиться подписка на двухтомник  декабристов. Мы сторожим очередь. А это – она немного театральным жестом указала на костёр – чтобы не замёрзнуть.
Что-то насторожило Иду в голосе мурманчанки, показалось знакомым. «Наверно, особенность интонации, – решила она. – Что-то горловое в говоре напоминает речь татар. В Пензе их часто слышишь».
 И ещё поистине женским инстинктом уловила Исидора напряженное внимание, с которым слушал  их собеседницу, буквально не сводя с неё взгляда, невысокого роста моряк, стоящий около заснеженного автомобиля. «А тут, кажется, затевается что-то кроме подписки на декабристов», – подумала она.
Удовлетворивший своё любопытство Неверский приобнял жену за плечи и повлёк от костра. Вскоре удалось поймать частника, и уже заполночь они позвонили в дверь  к не сомкнувшей глаз, встревоженной долгим отсутствием гостей мачехи Игоря.
К морю Ида больше не ездила, предпочитая разглядывать чаны с живой рыбой и аквариумы в  магазине «Нептун».

Семейная жизнь с Игорем ничем не походила на прежнюю. Порывистый, страстный, постоянно меняющий эмоции на полярные, Неверский взламывал сложившиеся у Иды за двадцать два года жизни с Глебом стереотипы.
Истрин был романтиком, нежным и чутким. Если что-то было не так, уходил в себя, замыкался, и ей приходилось брать на себя инициативу по восстановлению гармонии. Так было во всём, даже в любви.
 Неверский не только лишал её инициативы. Зачастую просто не хватало энергии успеть среагировать на его экспрессию. Привыкший брать на веру только то, что доказано экспериментально, он не только в науке, но и в интимных отношениях оказался экспериментатором. И это смущало Иду. Почувствовав её скованность, Игорь удивлялся.
– Ида, в природе это происходит естественно и просто. Ты когда-нибудь видела смущающееся животное? Стыд – изобретение людей, а поэтому является извращением природы.
Она не находила, что ответить. Но, сколько было возможно, старалась избегать «постановки опытов». «С таким неистребимым темпераментом, да ещё обоснованным наукой, вряд ли Неверский пропускает хоть одну юбку», – думала она. – Наверняка, в НИИ на него конкуренция, а уж про дачу и говорить нечего».
Сама она на даче Неверского старалась не бывать, полагая, что многочисленные прежние друзья его по-прежнему пасутся там  с ранней весны до поздней осени. Правда, со времени их женитьбы Игорь ночевать там не оставался.
– Неверский, а почему ты развёлся со второй женой? – спросила она однажды.
– А ты Глеба тоже всегда Истриным называла? – ответил он вопросом на вопрос.
– Глеб здесь не причём. Я тебя спросила.
– А я на этот вопрос отвечать не хочу.
Ида сделала вид, что обиделась, хотя ответ Неверского её понравился. Не любила она мужчин, рассказывающих подробности о своих прежних подругах. И сама не позволяла себе обсуждать достоинства мужчин, кроме, разве что бытовщины. «Это личное дело, – говорила она, – кому-то нравятся кони, а кто-то любит кроликов».

Глеб статью своей и посадкой головы походил на лося. Она и познакомилась с ним в зоопарке у вольеры этого гордого, сильного животного. Диковатый, ещё не придавленный неволей молодой лось, казалось, готов был, будто сквозь лесную чащу проломиться сквозь железные прутья ограждения. Он привлёк внимание Иды, забредшей поглазеть на живую природу из каменных городских джунглей. Истрин, тогда ещё начинающий журналист местной молодёжки, получил задание написать статейку о содержании животных в зоопарке.
– Красивый зверь, а? – услышала  она восхищённый молодой голос над собой.
Резко обернулась и чуть ли не носом ткнулась в белую, в мелких дырочках тенниску. Пришлось поднять голову. Парень смотрел на лося и обращался вроде бы не к ней. Но она посчитала неудобным отмолчаться.
– Ему бы сейчас в лес, а не на этой помойке толочься, – бросила в сторону.
– Да?.. А Вы сюда часто заходите?
– Случается…
Переходя от вольеры к вольере, разговорились, и, выходя из арочных ворот «звериной тюрьмы»,   он попросил о встрече.
Нечастые и нерегулярные свидания их продолжались почти год. Потом Ида окончила институт и уехала в деревню учительствовать. Перебросились парой писем. На последнее Глеб не ответил. Через месяц ожидания она поставила на этом знакомстве жирный крест, то есть буквально зачеркнула крест-накрест адрес Глеба в своей записной книжке.
Ещё через месяц в её 10-й А на урок вбежала взъерошенная завуч по воспитательной работе и прошептала на ухо: «Исидора Борисовна, к Вам муж приехал!». У Иды, как и у воспиталки, глаза округлились. Уж она-то точно знала, что не замужем!
Вышла вслед за вестницей в коридор и увидела сидящего на подоконнике Глеба, осиянного радостной и одновременно хулиганской улыбкой. На коленях у него лежала длиннющая шипастая роза, серый костюм был распахнут. А грудь украшал перламутром отливающий галстук с набок сбившимся узлом. Из-за открытой двери учительской одна над другой торчали три любопытствующих головы педагогинь.
– Я приехал, – сказал Глеб, соскакивая с подоконника.
–Это-то я вижу, но остального понять не могу, – ответила она.
– А остальное – расскажу по дороге. Закрывай шарашку, мы уезжаем.
– Куда?
– Сейчас – в  Пензу. Завтра нас распишут – я договорился. Потом – куда партия путь укажет, – Глеб захохотал. – Кстати, паспорт где? Не забудь документ!
– Ну, ты просто как лось, напролом сквозь бурелом, – не удержалась, чтобы не съязвить Ида.
– На том стоим, дорогая. Собирайся, пожалуйста. Побыстрее, нас машина ждёт.
На щебёнчатой грейдерке перед школой зудел на полуоборотах запылённый допотопный редакционный «ГАЗик» с брезентовым верхом.
Исидоре Борисовне с трудом удалось отбояриться от обязательной трёхлетней отработки в сельской школе. Несмотря на звонок из облоно, куда Истрин обратился с просьбой помочь ему вызволить жену, документы ей не отдавали. «Пока не найдёте замены, – категоричным тоном заявил кадровик из райнаробраза,  – мы Вас не отпустим и трудовой книжки Вы не получите».
Пришлось искать замену. С трудом уговорила Ида знакомую учительницу предпенсионного возраста поехать на своё место. Соблазнилась коллега тем, что зарплату в деревне будет она получать больше, а потому и пенсию ей начислят, соответственно, большую. Спустя месяц привезла она  трудовую. Ида устроилась корректором в газету. Маленькая зарплата и большая ответственность за каждую закорючку в тексте.
В Пензе Истрины прожили около пяти лет – вместе с матерью Глеба, неуравновешенной, вспыльчивой дамочкой, смысл жизни видевшей единственно в сыне. Женитьбу его на «деревенской учительнице» сочла она мезальянсом, ибо прочила в подруги жизни ему «состоятельную» – по её словам – женщину. У избранницы Глебовой маменьки была квартира в центре горда, голубенький «Москвичок» и дядя – главный врач районной поликлиники. Да и сама она работала секретарём горкома комсомола. Какие перспективы для карьеры провинциального начинающего журналиста открывал этот брак! Быть бы Истрину редактором «молодёжки»…  Но непутёвый сын перечеркнул все маменькины планы, а его своеволие отозвалось на неприятии свекровью Иды в роли невестки. Скорее всего, непризнанной осталась бы и любая другая избранница Глеба. Единственный сын был любим до неразумия. Ревность – банальное чувство собственности – распространялось маменькой априори на всех, кто находился с ним рядом.
Только через полтора года напряжённость в отношениях двух женщин пошла на спад. У Истриных родился сын – маленькая копия Глеба. И всё внимание свекрови переключилось на него. Мальчик – счастливый отец назвал наследника именем своего лучшего друга, правда, для  отличия  малыша стали называть Гариком – рос трудно, переболел всеми детскими болезнями, кроме того, за малейшим охлаждением или сквознячком следовали ангины, трахеиты, бронхиты…
Бабка причину этих несчастий усматривала в том, что внучек не крещён. Глеб противился: узнают на работе, что сына окрестил – неприятностей не оберёшься. Как-никак областная комсомольская газета…

Ситуацию разрешил Неверский, не веривший ни в бога, ни в его противоположности.
– У меня в Знаменском-селе священник знакомый. Поехали к нему. Гарьку  тайно окрестим. Я крёстным отцом буду. Ищите мне куму.
С кумой дело застопорилось. Глеб не хотел приглашать Идиных подруг – разнесут разговор друг по дружке, всё равно до начальства дойдёт.
Выход опять-таки нашёл Игорь.
– Чего голову ломать? Поехали в Знаменское. Там присмотрим в церкви какую-нибудь бабёнку  помоложе, уговорим. Ко мне любая в кумы пойти  согласится…
Все облегчённо рассмеялись. Поездку в церковь наметили на ближайшее воскресенье.

Неверский на своём бодреньком бежевом «жигулёнке» прибыл, как договорились, в семь утра.
– До Знаменского езды полтора часа. Как раз успеете к концу утренней службы, – напутствовала отъезжающих суетившаяся бабушка, оправляя на Гарике новый джинсовый костюмчик.
– А это не больно? А как крестить? Я боюсь, – волновался внучек, глядя на неё расширенными глазёнками.
– Что ты, маленький, это нисколько не больно. Там батюшка в красивой одежде тебе книжку почитает – и  всё. И потом с тобой дядя Игорь будет, и папа, и мама… Ну, езжайте с Богом!

Автомобиль оставил пыльный шлейф на разбитой просёлочной дороге и, подвывая, вскарабкался на взгорок. Он уткнулся радиатором в куст сирени, разросшийся у церковной ограды, и заглох. Ида с Гариком остались в салоне, мужчины пошли к церкви. Она оказалась закрытой – на высоких кованых воротах висел амбарный замок. Друзья возвратились.
– Вы тут побудьте, а я дойду до сторожки, может, поп наш дома, – предложил Игорь и пошёл вдоль ограды к срубному домику, стоящему на отшибе от храма.
Ида с сыном вышли из машины. Гарик подобрал какую-то щепку и стал ковырять землю возле куста. Ида и Глеб рассматривали новое для них место. Знаменское-село подковой окружало холм, на котором они стояли. Двумя рукавами вытянулось оно в низине вдоль развилки оврага. Сверху видны были тёмно-красные крашеные и серые шиферные крыши, кроны деревьев. В середине села, где сходились ответвления оврага, поблёскивал  пруд. Тихим и безлюдным казалось село.
– Нашёл, – произнес Глеб, – идут.
Ида обернулась. От сторожки в их сторону рядом с Игорем шёл едва до плеча ему достигающий кряжистый мужчина в джинсах и клетчатой наполовину расстёгнутой рубахе. Аккуратно подстриженная бородка и светлые, до плеч, седеющие волосы, забранные на лбу тесьмой – облик, типичный для художника, которого только что оторвали от мольберта.
– Здравствуйте, – мягким, чуть хрипловатым голосом произнёс он, подойдя к Истриным . Внимательные карие глаза на миг задержались на лице Иды, потом взгляд перекатился на Глеба. – Отец Александр.
Священник совсем по-светски протянул Истрину руку. Ида заметила на тыльной стороне крупной крепкой кисти  вытатуированные буквы. Показалось – женское имя, но прочесть не успела. Глеб ответил рукопожатием, назвав себя, и поп сунул руку в карман брюк.
– Александр Иваныч, мой друг работает  в газете, и, сами понимаете, не хотелось бы разборок на службе… – встрял меж ними Неверский.
– Понимаю, что ж  не понять, – отец Александр усмехнулся. – Не беспокойтесь, не дело церкви ломать людские судьбы. Сейчас вот только бы храм открыть. Ключница уже домой ушла.
– Я сгоняю, – Игорь открыл дверцу машины. – Где она живёт?
– Вон, смотрите, – отец Александр указал на левый рукав села. – Видите, большая ветла, рядом дом под шифером, а слева от него – избёнка. Хозяйку Марьей Дмитриевной зовут. Если дома её не застанете, пройдите через огород на усады. Теперь всё село с жуком воюет, – напутствовал он уже выжимавшего газ Неверского. – Пока товарищ ваш за ключницей ездит, пойдёмте посидим на брёвнышках, – упирая на «о», пригласил батюшка приезжих.
Прошли к сторожке и расселись на свежеошкуренных брёвнах, сложенных вплотную к домику.
– Вот тут теперь мы с матушкой и обитаем, – отец Александр похлопал широкой ладонью по серой от времени стене дома.
– Что, прямо в сторожке живёте? – переспросил Глеб.
– А здесь другой квартиры не предусмотрено. В передней – для священника жильё, прихожая – для странников и дальних прихожан, которым ночевать после вечерни доводится. Можно, конечно, на постой определиться, но у нас четверо детей, нам  это неудобно. Сейчас-то они в городе, матушка повезла к школе одеть-обуть, а то бы такой шум-гам стоял! Одни мальчики… – отец Александр развёл руки, будто сам удивлялся такому обстоятельству.
– У вас в городе квартира? – спросил Глеб.
– Нет, частный дом, на Тамбовской.
– А сюда как попали? По разнарядке или что?
– После рукоположения предложили этот приход. Приехал, посмотрел… Не самый худший. Церквей действующих в области мало. А желающих в духовный сан перейти поприбавилось, особенно после Афганистана, после войны, то есть. Многие на восстановление храмов идут – сами и каменщики, и плотники…
Подпрыгивая и колыхаясь на кочках, к сторожке подкатил Неверский. Привёз ключницу. Гремя связкой ключей, она пошла открывать врата.
– А крёстная мать у вас  кто будет? – спросил отец Александр Глеба.
– Александр Иваныч, я Марью Дмитриевну попросил. Согласилась, – ответил за него Игорь.
– Ну и хорошо. Пойду облачусь и купель приготовлю.
Исьрин в церковь не заходил. Исидора завела за руку Гарика, оглядела скромное убранство, тёмную, осыпавшуюся местами роспись.
– Родителям на таинстве присутствовать не полагается, – вполголоса на ухо ей произнесла Марья Дмитриевна.
Она согласно кивнула и вышла на паперть. «Наверно, надо перекреститься», – подумала она. Но рука, не привыкшая к крестному знамению, не поднималась.
Глеб ходил позади церкви от левого придела к правому и обратно. Ида присоединилась к нему.
– Глеб, а ты в Бога веришь?
Он помолчал, мерно вышагивая по избранному маршруту. Дойдя до левого притвора, остановился, задрал голову, разглядывая то ли купол, то ли белое пушистое облачко, зависшее над ним.
– Верю. В Бога все верят. Даже Игорь, хотя для него Бог – некий высший разум. Просто формы выражения веры у людей разные, то есть религии. Одни идут в церковь, другие – в синагогу, в мечеть, третьи в дырку молятся или пытаются постичь Бога с помощью науки. А я, честно говоря, не знаю, как надо…
На паперть выбежал Гарик, следом вышел Неверский, щурясь от яркого солнца и растягивая в блаженной улыбке губы.
– Мама, папа, я покрестился! – прыгая со ступеньки на ступеньку, закричал Гарик. – Это ничуточки не больно, только дедушка меня водичкой намочил.
Он подбежал к Иде и обхватил её ручонками за бёдра. Подошёл Неверский:
– Сейчас Александр Иваныч переоденется, отметим событие. Я с собой бутылочку армянского пятизвёздочного прихватил и закусон.
Игорь полез в багажник «жигулёнка».
Минут через пять из церкви вышел отец Александр – снова  в джинсах и клетчатой рубашке. Ключница навесила замок, погремела ключами и перекрестилась на образок, врезанный над вратами. Попрощалась и пошла по дороге – вниз, к селу.
– Прошу в дом, почаёвничаем, – отец Александр сделал приглашающий жест в сторону бревёнчатого домика.
В собственно сторожке, в прихожей, было прохладно и пахло свечным воском и душицей. Чисто вымытый крашеный пол застлан самоткаными полосатыми дорожками. Такие же дорожки покрывали длинные скамьи вдоль стен. Возле двери слева белела голландская печь с встроенной плитой на два очка, справа поблёскивал алюминиевый бачок с краником для стока воды. На плоской крышке его – перевёрнутая вверх донышком зелёная эмалированная кружка. Рядом – длинный самодельный стол. В переднем углу над ним  мерцала лампадка, подвешенная на вбитый в потолок и согнутый в крючок гвоздик. Она освещала божничку с несколькими закопченными ликами, украшенными фольгой и полинялой гофрированной бумагой.
Пригибаясь, чтоб не стукнуться головой о низковатую притолоку, проследовали за хозяином в переднюю. Те же самотканые половички на крашеном полу, такая же божничка с лампадкой. Изголовьем к ней – двуспальная железная кровать под коньёвым покрывалом. На больших перьевых подушках выбитые накидушки. Приземистая русская печь, занимающая едва ли не треть комнаты. Самодельный, даже лаком не покрытый буфет довершал обстановку. Исидору удивило, что на побеленных стенах не висит даже захудалого коврика, что являлось непременным атрибутом и городских, и сельских человеческих обиталищ. Украшением служили три довольно больших пейзажа, оправленных в некрашеную обгонку. Явно не фотокопии. Работы были выполнены маслом, вполне профессионально.
Расселись на табуретки вокруг стола, покрытого клеёнкой. Игорь выложил на него привезённую снедь – банку шпротов, колбасу, буханку белого хлеба. Поставил бутылку коньяку. Александр Иванович достал из буфета тарелки, нож, вилки. Потом вышел, видимо, на погребок, и вернулся с трехлитровой банкой молока и миской с сырыми яйцами. Бултыхнув банку пару раз, чтобы смешать отстоявшуюся сметану, налил Гарику полную кружку.
– Кому ещё? – вопросительно поглядел на Исидору.
– Я с удовольствием… с детства такого жирного молока не видела.
– Извините, я без матушки тут заленился, готовить самому себе не хочется, – проговорил священник, наливая молоко.
– Э – э, Александр Иваныч, нам бы лишь стаканчики, – перебил его Игорь.
– Да, да, что это я, – отец Александр снова сунулся в буфет.
На столе появились четыре стеклянных толстоногих рюмочки.
– Я буду только молоко, – заявила Ида, переводя взгляд с картин на висящие над кроватью фотографии в картонных паспарту. На одной была, видимо, жена священника. Пухленькое личико с весёлыми маленькими глазками, тонким, коротким носиком и вьющимися по вискам волосами. Рядом – военный в лихо сдвинутой набок фуражке, в погонах и с портупеей через плечо. «Никак, наш батюшка», –  удивилась Ида, улавливая сходство молодого лица с лицом священника.
– Отец Александр, это Вы? – не удержалась она от вопроса.
Священник проследил за её взглядом.
– Да. Во время войны снимался. На переформировке полк стоял, под Казанью.
– Вы и на войне были?
– Довелось. Я до войны в Академии художеств учился. Потом – ускоренные курсы. Лейтенанта получил – и на фронт. Воевал, правда, недолго. Почти три месяца в тверских болотах проторчали. А немец нас долбил и долбил. Артиллерия, самолёты…  Сколько ребят наших в те болота вбило – не счесть. А меня, думаю, молитва спасла. Хотя я тогда ни одной не знал – свою придумал. Вероятно, чтоб крепче помнил, задело осколком ногу. Но дополз до санчасти, потом госпиталь, а из госпиталя попал в хозвзвод. Вот так…
Исидора слушала с сердечным трепетом.

Именно под Калининым пропал без вести её родной дядя. И все позднейшие поиски хотя бы свидетелей его гибели оказались безуспешными. «Ведь не один же он там был, должны были товарищи видеть!» – наивно полагала она. Откровением прозвучали слова священника: «значит, могло быть так, что и дядю Серёжу, и товарищей его в болото вбило».
Потом, пока мужчины распивали коньяк и беседовали, она вышла с Гариком на улицу, присела на ещё пахнущие лесом брёвна и стала глядеть в небо. Плыли ли по нему белые облачка, или это синий купол, увенчанный позолоченным крестом, плыл в небе им навстречу, или это сама земля плыла вместе с куполом и крестом, и облаками в бескрайней небесной тверди?  Странное, жутковатое чувство собственной малости охватило всё её существо. Но одновременно ощутила она слиянность свою с переменчивым и нескончаемым мирозданием.
Из транса Исидору вывел  муж.
– Ида! Ты спишь, что ли? Пора ехать.
Она открыла глаза, и солнечный свет больно резанул по зрачкам.
Неверский уже сидел за рулём «жигулёнка». Гарик, подпрыгивая на заднем сиденье, изображал крутого гонщика. Разрумянившийся от выпитого коньяка отец Александр, облокотившись на    дверцу  машины, продолжал толковать о чём-то с Игорем.
Глеб протянул ей руку, помог подняться с бревна. Она устроилась рядом с сынишкой, оправила платье. Муж сел на переднее сиденье.
– Ну вот, теперь с Богом вам легче жить будет, – улыбнулся священник.
Ида не поняла по тону – говорит ли он серьёзно. Ей показалось – с лёгкой насмешкой.
             Когда выехали с просёлка на трассу, утомлённый новыми для него впечатлениями Гарик уснул, откинувшись на колени матери. Мужчины вполголоса переговаривались.
– Интересный тип этот поп, – почти с восхищением произнёс Глеб.
          – Я с ним познакомился, когда он ещё оформителем в худфонде работал. Оттуда Александр Иваныч водителем в епархию подался – возил архиепископа. В семинарии не учился. Наверно, самостоятельно правила службы освоил, так сказать, на практике.
– Интересный…  Я предложил написать о нём статью. Отказался. Без благословления, – говорит, – нельзя.

Х. ПОЕЗДКА НА ВОЙНУ
Развороты судьбы. Поездка на войну. Файзабад. ЧП. Взрыв на базаре. В госпитале. Знак судьбы.

Завтра сдавленный крик ишака
Или гулкие мин разрывы
Мне напомнят прямо с утра –
В Файзабаде лишь сны красивы.
Игорь Астапкин

Осенью семьдесят седьмого «разбилась о быт» семейная лодка Неверского. Студенческий брак продержался семь лет, в течение которых он не задумывался о счастье-несчастье – жил, как доведётся.
Вначале молодые довольствовались общением на лекциях, в кино. По вечерам ходили в гости друг к другу. Происходили свидания чаще всего в присутствии других обитателей общежицких клетушек. Когда родился Валерка, им выделили семейную комнату. Распределившись в родной город Игоря, обмели скопившуюся за время пустования пыль с мебели в двухкомнатной квартире Неверских. Радовались стандартным бытовым удобствам.
Трения между супругами начались, когда Валерку определили в детский сад. Жена устроилась на работу в службу быта. Приобретательский ли настрой её коллег, личные ли, вдруг проявившиеся качества встали вразрез с намерением Игоря защитить кандидатскую диссертацию. Ей требовались деньги, чем больше, тем лучше. Потому что захотелось поменять обстановку, одеться  и вообще «жить как все». Критерием, а может, и потолком хорошего уровня жизни для неё стало лишь материальное благополучие. Корпение мужа над бумагами не приносило дохода, хотя требовало много времени. Умные разговоры мужа с друзьями раздражали её. Когда же он не приходил с работы вовремя, затевался скандал. И не важно было, задержали ли его на службе или он заскочил с друзьями в кафе пропустить кружечку пива и потолковать о жизни.
Она добилась лишь одного: Неверский стал задумываться о правильности выбора подруги жизни. Нашёл в себе мужество признать, что ошибся. И хотя очень любил Валерку, решил развестись. Отдав жене и сыну квартиру, оставил за собой родительскую дачу и перебрался в рабочее общежитие.
Главным достоинством нового жизнеустройства стала для него неограниченная возможность писать свой научный труд. Работал над ним в ночное время в общежицком Красном уголке. Через год защитил диссертацию.
Очередной крутой разворот уготовала ему судьба спустя полгода после развода. Alma mater Неверского организовала научную конференцию по вопросам, близким к теме его исследований. НИИ оплатил командировку остепенённому специалисту, и он отправился самолётом в Москву. До северной столицы – всего ночь на скором. Но прямая как стрела железная дорога подарила Игорю головокружительный вираж, сердечный взрыв небывалой силы.
Он небрежно запихнул свой портфель на самую верхнюю полку купе, уселся поудобнее, положив большие, сильные руки на откинутый столик, и посмотрел в окно. Мелькавшие за ним люди не привлекали внимания. И вдруг близко, на расстоянии метра от  его лица, проплыла женская фигура. Белый приталенный костюм облегал бёдра и грудь. Лица он не разглядел, так как явление было кратковременным. Но каким-то щемлением в солнечном сплетении среагировал на промелькнувшую фигуру организм.
Не прошло и пяти минут, как дверь купе откатилась. Носильщик в белом фартуке, с бляхой, прицепленной к левой лямке, втащил объёмистый кожаный чемодан, украшенный цветными наклейками. Уложив его в ящик под противоположной  полкой, вышел. В проёме двери появилась женщина в белом. «Та самая» – мелькнуло в голове Игоря. Она замерла на пороге.
– Здравствуйте, – внимательный взгляд очертил вставшего навстречу Неверского. – Кажется, мы будем соседями в этой поездке,  – тремолированный, голос щекотнул его слух.
– Добрый вечер. Мне это будет только приятно,  – ответил он с некоторым залихватством, которое проявлялось у него в минуты неуверенности.  – Меня зовут Игорь. Еду до Питера.
– Мне ехать ещё дальше. В Ленинграде  – пересадка на рижский поезд. Зовут меня Сола Витасовна,  – с чуть заметным акцентом произнесла попутчица.
– А едете Вы из зарубежья. Я не ошибся?
Она с некоторым удивлением посмотрела на Неверского.
– Почему Вы так решили?
Игорь рассмеялся:
– Чемодан. Вас выдал чемодан. С такими наклейками он может вернуться только из заграничного вояжа.
– О, Вы такой наблюдательный?! – полувопросительно, полуутвердительно произнесла попутчица и тоже засмеялась.
Этот обоюдный смех снял напряжение, обычное при встрече незнакомых людей, которым предстоит вместе провести какое-то время.
Она, действительно, возвращалась к себе домой, в Прибалтику, из заграничной поездки. В Вильнюсе её дожидалась роскошная, по российским меркам, квартира в бывшем особняке владельца чайной фабрики и врачебная практика в хирургической клинике. Сын – студент, учится в Берлине,  отец снимет ему комнату. С мужем, крупным учёным-биохимиком, она разведена. Уже десять лет он живёт в Германии, имеет другую семью. Но он порядочный человек и помогает оставленной в Литве жене. Именно по его приглашению Сола провела очередной отпуск в Европе.
Эта информация была получена из дальнейшего разговора. Но не она была его главной составляющей.
Во-первых, Игорь, при всём разнообразии его «женских» знакомств, ни разу не встречал в женщинах ни такой чёткой логики, ни такой обширной эрудиции. Ничуть не испытывая ущемления самолюбия, он оценил коэффициент интеллекта собеседницы едва ли не выше собственного. Но и не это было главным в их общении. Напротив него, рядом с ним сидела женщина, которую он физически ощущал единосущной с собой.
«Красива ли она? – Да, она великолепна. Она идеал северной красоты. – Умна? – Несомненно. – Добра ли? – Игоря смутил собственный внутренний монолог, и он не ответил на последний вопрос. – Но я хочу её. Это – моя женщина! – возопило подсознание, перебив все его умственные расклады.
Фактура Неверского, его обаяние, умение расположить к себе не оставили равнодушной его попутчицу. «Очень интересный экземпляр!»  – с прямолинейностью врача констатировала Сола.
Бессонная ночь, проведённая в «сумасшедших», по её понятиям, разговорах с неведомым прежде инженером из какого-то русско-татарского городка Пензы, дремлющего в глубине Поволжья, закончилась неожиданно для неё самой. 
Они вышли утром на перрон Московского вокзала в Ленинграде и, взяв такси, вместо Балтийского, как она планировала вначале, поехали на Васильевский остров. Там жил однокурсник Неверского, которому тот позвонил ещё из Пензы и договорился, что остановится у него.
Университетский приятель Игоря занимал с семьёй две комнаты на общей кухне в трёхэтажном кирпичном доме во Второй линии. По окончании аспирантуры и успешной защиты диссертации его оставили на кафедре, где он теперь и преподавал, достигнув звания доцента и не мечтая о дальнейшем карьерном росте. Он несколько удивился, увидев приятеля с дамой – предполагалось, что тот приедет один. Ещё больше удивился хозяин, когда Игорь представил спутницу как жену, поскольку хорошо помнил однокурсницу, на которой был женат Неверский. Удивило это и Солу. Она в упор пристально посмотрела ему в глаза. В ответ он крепко сжал её локоть. Только заразительная питерская интеллигентность позволила доценту спрятать удивление под маской любезности.
Позже, когда Сола Витасовна со знанием дела консультировала на кухне хозяйку по поводу проблем со здоровьем их отпрыска, он напрямую спросил гостя:
– Старик, насчёт жены я не понял.
И Игорь, широко улыбнувшись, ответил:
Сола – моя вторая жена. Я развёлся.
– У тебя, кажется, был сын?
– Почему «был»? Есть, Валерка. Он с матерью живёт. Я им родительскую квартиру оставил. С Валеркой вижусь. Он большой уже, в школу ходит…
– А – а – а …

Ошарашенный раньше неведомой страстью, Неверский только через месяц вернулся в Пензу. У него не было аргументов против доводов Солы остаться в Вильнюсе. Что мог он предложить взамен её благополучного бытоустройства? Он уволился с работы, заколотил досками окна в дачном домике и уехал в Прибалтику.
Два года оба были безмерно счастливы. Но, следуя закону природы о всеобщем развитии, развиваются и человеческие чувства. И, пожалуй, человек не властен в их трансформации. Игорь не заметил, когда и как владеющая им страсть проросла чертополохом дикой ревности.
Он пытался подвергнуть жёсткому и самокритичному анализу совершающиеся в его душе перемены, но не учёл одного – душа не подвластна указаниям разума. Не объяснимы её порывы рациональными понятиями. Неуправляемая, дикая ревность стала причиной распада второго брака Неверского. Он вернулся в Пензу.
Друзья помогли зарегистрировать бревенчатый дачный домик как капитальное жильё и прописаться в нём. В отделе кадров родного НИИ ещё свежо было впечатление от его экстремального увольнения, и ему предложили захудалую должность инженера по технике безопасности. На обустройство жизни ушла осень.

В декабре начались военные действия в Афганистане.
Не удовлетворённый работой, условиями и обстоятельствами жизни, Игорь Неверский ветреным, вьюжным предновогодним утром вместо института отправился в райвоенкомат и написал заявление с просьбой отправить его в зону военных действий. Звание лейтенанта ему присвоили, когда он, окончивший военную кафедру, отбыл год армейской службы в сапёрном батальоне под Каменкой. Он решил ещё раз круто переломить жизнь и, возможно, даже сыграть с судьбой в поддавки.
Через неделю после посещения военкомата ему принесли предписание – команда 20А, пункт назначения – Ташкент.
До хлюпающей снегом, туманной столицы солнечного Узбекистана трое суток прокачался на верхней полке скорого поезда «Москва – Андижан». От вокзала на автобусе доехал до аэропорта Ташкент Восточный.
В небе над Среднеазиатскими республиками СССР гудели самолёты. Хотя первые четыре дня операции, когда 303 самолёта ВТА работали «цепочкой», делая по два рейса в сутки, были далеко позади, полёты на Кабул, Байрам, Шиндан, Кандагар, Файзабад, Мазари-Шариф совершались регулярно.
Вновь сформированную команду, двести человек, как сельдей в бочку набили в салон борта переброски – Ил-76. Выгрузились на аэродроме в Кокайды, расположенном почти на границе с ДРА. Он напоминал растревоженный улей: несколько авиаполков – истребители, транспортные самолёты, вертолёты. Поскольку места в казармах не хватало даже лётчикам, вновь прибывшим пришлось ночевать под открытым небом. Спали вповалку, теснее прижимаясь друг к другу, прямо на снегу. Мороз завернул под пятнадцать градусов. Несмотря на выданные ещё в Ташкенте бушлаты и ушанки, утром конечностей собственных не чувствовали. Согревались прыжками и кулачками. Часам к десяти команду разместили в стеклянных корпусах бывшего пионерлагеря – вместо отбывших ночью «за речку». Но и там даже раскалённые докрасна «буржуйки» не могли согреть воздух. Днём принесли еду – гречневую кашу и рыбные консервы в банках. Больше не кормили. Ночевать снова пришлось не раздеваясь: на железных двухэтажных кроватях не было даже матрацев. Впрочем, спать почти не пришлось. Ещё затемно дали команду «Подъём!». Снова Ил-76, погрузка – «Бегом!», «Бегом!».
Летели на большой высоте – некоторым ребятам становилось дурно. В салон вышел один из летунов: «Ребята, потерпите. Ниже лететь нельзя, подобьют». За иллюминатором висела неподвижная серая гуща. Только натужное гудение двигателей и лёгкое подрагивание корпуса говорило о движении. Наконец-то согревшись, Неверский задремал.
Очнулся от изменившегося звучания моторов. Садились по крутой спирали. Серую мглу низкого неба прорезали более плотные и тёмные, тоже серые горы. Лётчики, наученные горьким опытом потерь в первые дни операции, изобрели методику посадки с резко ограниченным радиусом захода. С гор, окружающих город и аэродром, вели массированный обстрел любой находящейся в воздухе цели. Палили из автоматов, пулемётов, английских винтовок…
Крепко тряхнуло при соприкосновении шасси с землёй, и самолёт, пробежав по ровной, выложенной американцами бетонной полосе, затих. Открылась рамка. Попрыгали в наметённый за ночь снег. Оглядывались насторожённо – словно попали на другую планету. Горы, кругом горы. В поле возле аэродрома – палатки, чуть поодаль – казармы военного городка.               
Тарахтя и трясясь, как от болезни Паркинсона, к самолёту приближался по бетонке трактор. Из длинной тонкой трубы его выхлопывались клубы дыма. Они не рассеивались в плотном воздухе, а чёрной цепью тянулись над взлётной полосой. Небольшой грейдерок двумя рукавами отваливал на стороны рыхлый снег, оставляя на белом поле узенькую серую полоску. Приблизившись к толпе высыпавших из самолёта людей, трактор остановился. Из открытой кабины, состоящей лишь из косо прилепленного к погнутым железным пруткам тента, в снег выпрыгнул тощий высокий афганец. Скаля крепкие желтоватые зубы, подошёл к русским:
– Драствуй, драствуй, – заговорил он. – Ай, какой снег шурави привёз! Такой холодный зима всю жизнь не видать.
Желтоватое чумазое лицо его излучало доброжелательность.
Неверского поразило одеяние афганца. Над довольно грязными солдатскими брюками болтался подол белой полотняной рубахи. На плечи накинуто что-то вроде покрывала, углы которого сцеплены на груди концом толстой алюминиевой проволоки. Босые ноги всунуты в новые блестящие калоши. На голове ловко намотана пёстрая чалма.
– Слушай, друг, тебе не холодно? – спросил он, знобко поёживаясь.
– Зачем холодно? – обнажились в улыбке жёлтые зубы. – У меня калош есть.
Стоящие вокруг них парни расхохотались. Тракторист, не понимая причины их веселья, тоже смеялся.
От диспетчерской прибежал служащий-афганец в лётной форме и на хорошем русском заторопил прибывших:
– Ребята, давайте быстро по казармам. Аэродром регулярно обстреливают, можете попасть под обстрел.
Подхватив сваленное в снег имущество, прилетевшие толпой двинулись по нетронутому снежному насту напрямик к серым длинным строениям. Вдруг под Неверским колыхнулась земля. Он поспешно отдёрнул ногу. Продолговатый сугробчик, осыпаясь, сдвинулся в сторону и, как чёртик из табакерки, из-под него вынырнул солдатик в каске. Плечи и воротник бушлата его были обсыпаны снегом, перепачканное лицо припухло.
Команда, подгоняемая диспетчером, ушла вперёд, пока Неверский молча созерцал появившегося из-под снега бойца. Тот тоже не говорил ни слова, только таращил на белый свет сонные глаза. Игорь удивлённо покачал головой и вприпрыжку побежал догонять удаляющихся к казармам товарищей. Как позже узнал он, посты боевого охранения на аэродроме обустраивались следующим образом: вдоль взлётной полосы и по периметру откапывались «стаканы» – ямы-окопчики на одного человека. Сверху, за неимением металлических или деревянных щитов, прикрывались они бортами вышедших из строя автомашин.
Оказалось, что у казарм новобранцев уже поджидали «покупатели». Процедура расформировки прибывшей неорганизованной человеческой массы по воинским частям не заняла много времени. Отобранные офицерами ребята попрыгали в стоящие у хозблока грузовики – и  будь здоров!          
Неверского назначили на должность командира взвода в сапёрную роту 103-й воздушно-десантной дивизии, дислоцировавшейся рядом с аэродромом. 350-й парашютно-десантный полк, разведрота, комендантская рота, взвод химиков, рота связи и сапёры размещены были в сборных фанерных модулях. Двухэтажные железные кровати под серыми одеялами, тумбочки, пост № 1 – и вся обстановка.
Числившийся полковым подразделением  медицинский батальон располагался на некотором отдалении – в поле за аэродромом. Медики обитали в палатках, накрытых маскировочной сетью.   Персонал, равно как больные и раненые, спал на раскладушках. Верхние части палаток светились дырами – следами ночных обстрелов. Чтобы как-то спасаться от холода, придумали «поларисы» – в металлическую трубу, длиной метров пяти, заливали солярку и поджигали. Ночами по очереди дежурили у этих самопальных печей, чтобы не допустить пожара. Кажется, в палаточном городке только сортир был деревянным – дощатым. Но и его вскоре после приезда Неверского свалил резкий порыв ветра.
Надо сказать, дрова в Афганистане были на  вес золота. На Кабульском базаре их продавали килограммами.
Первое время Игоря поражали отступления от устава – в манере общения, лексике, внешнем виде солдат…  Но впереди было немало времени, чтобы понять, насколько не совпадает то, чему учили, с реальностями войны.
Напутствуя новоиспечённого взводного, командир роты капитан Волков советовал:
– Ты, лейтенант, помни: главное – не техника. Для сапёра лучший миноискатель – голова. Здесь всё, что видишь вокруг, может взорваться. Булыжник с дороги ногой спихнёшь – без ноги, с тропы соступишь – можешь сыграть в ящик. Миной тут может быть что угодно: кукла, авторучка, зажигалка… Самоделок поразбросано – тьма! Так что будь внимателен, лейтенант. Думай и ещё тысячу раз думай!
– А мой предшественник, он что, погиб? – неожиданно для себя спросил Игорь.
Капитан внимательно поглядел собеседнику прямо в глаза и отрицательно покачал головой:
– Сейчас, говорят, в Кургане, в лечебнице у Илизарова. Ему одну  ногу оторвало напрочь, вторую посекло сильно.
Оба помолчали.
– Ну, будем служить, лейтенант! – и ротный, прощаясь, крепко пожал ладонь Неверского.
На следующий день после завтрака – кормили картофельным пюре из банок и каждому выдали по тоненькому ломтику хлеба, пропахшего ацетоном – прибывшим на пополнение приказали задержаться в столовой. Вместе с пищеблоком занимала она отдельный модуль. Пришли медики. Молоденький старлей-терапевт рассказал об особенностях климата и жизни в Афганистане.
– Холода здесь – кратковременное явление, скоро кончатся. С апреля до середины июня продержится зелень – в основном вдоль дорог и арыков. А потом всё станет жёлтым, как у нас осенью.
– А говорят, тут фрукты всякие ничейные растут, это правда? – вклинился в сообщение круглощёкий связист.
– Растёт алыча, ещё тутовник, гранаты, апельсины, хурма, абрикосы… – охотно начал перечислять доктор.
– Мать родная, как в раю! – не дал договорить ему сержант Мясников, с которым Неверский познакомился ещё в Кокайды. По воле случая этот пензенский парень оказался назначенным командиром отделения в его взвод. – И это всё можно рвать? И есть?
– Ну, раем вам здешняя жизнь не покажется. Здесь война. Горы и пустыня. Стало быть, песок, камень да глина. Пожалуй, верблюжья колючка вам будет встречаться чаще экзотических плодов. Кроме того жара до пятидесяти пяти градусов в тени. А уж как задует афганец – у солдат одни глаза да зубы  торчат. Местные жители разводят  виноградники и бахчевые культуры. Поливают их из арыков. Туда лучше не соваться, хозяева очень ревностно относятся к сохранению своего урожая. А что вдоль дорог растёт, прежде чем съесть, надо хорошо промыть кипячёной водой.
Парни загыгыкали.
– И скажут: «Был такой друг кипячёной  и ярый враг воды сырой», – прокомментировал Мясников.
– И напрасно смеётесь. Сырую воду настоятельно не рекомендую пить. Исключительно кипяток, чай. И каждому следует пользоваться только собственным котелком, собственной ложкой, фляжкой. Здесь свирепствует гепатит, желудочно-кишечные расстройства. Иногда до половины численного состава дивизии «воюет» на больничных койках. Известно ведь, желтушник – не боец. Кстати, полезный совет из моего опыта: чтобы проверить в полевых условиях, не гепатит ли у вас, надо в обыкновенный пузырёк из-под пенициллина набрать мочи и капнуть несколько капель йода. Если сверху образуется зеленоватая плёнка, это уже диагноз. Запомните, любая царапина, если её запустить, здесь превращается в трофическую язву. Поэтому личная гигиена и санитарные требования должны соблюдаться неукоснительно. А для начала – по очереди на прививки.
На угловом столике два медбрата уже разложили свои эскулапские принадлежности. Переглядываясь и подшучивая друг над другом, парни потянулись цепочкой в угол.
Так началась для Неверского жизнь на войне. Служба, а точнее сказать, работа заключалась, в первую очередь, в очистке дорог, зданий, полей от мин. На боевые задания выезжали обычно на броне БТРов. Знали: если машина подорвётся по пути к месту назначения, в худшем случае получишь контузию. «Минная война» – этот термин впервые услышал он в Афгане.
Запомнилась ему и первое боевое дежурство. Наши выбили «духов» из кишлака: артиллерия поработала – кругом разбитые дома, дувалы, разбросанные коробки, тряпки… Но продвижение десантников затормозилось, потому что земля напичкана была минами – и нашими, и моджахедскими.
Первым «сюрпризом», с которым столкнулись  сапёры, был ослик. Мёртвый, он лежал почему-то посреди дороги, а голова его с открытыми, нездешними уже глазами, подёрнутыми матовой пеленой, как на подушке , покоилась на противопехотной мине. Отвечать на все «почему?» было некогда: десантура ждала свободного прохода к неразбитым мазанкам в дальнем конце кишлака. Они лепились к подножью серой угрюмой горы.
– Как быть, командир? – обратился к Неверскому сержант Мясников, отирая мокрый, несмотря на мороз, лоб.
– Работай, Андрей. Во-первых, надо стащить животное…
– Хоп майли!*
Осторожно подцепили верёвочную уздечку, привязали к ней страховочный шнур.
– Всем носом в снег! – скомандовал сержант, не спеша, улёгся на скосе обочины и потянул за шнур.
Грязный снежный фонтан, комья глины и окровавлённые куски мяса, мгновение повисев в воздухе, медленно шмякнулись на землю. Звука взрыва потрясённый Неверский почему-то не слышал. Парни, поднимаясь по одному, молча отряхивались от снега.
Метр за метром очищали сапёры выход к горе. На ней должны были укрепиться связисты, поскольку УКВ не проходили через её ребристый горб, мешающий оперативной связи. Ребята, идущие по тропе вслед за сапёрами, проведут в чужих горах, где пути ведомы лишь противнику, может быть, несколько недель. На солдатском жаргоне это называется «поездкой на войну».
Вернувшихся с операции сапёров в городке ждала настоящая русская баня – с паром и веничком. И один «бездельный» день – выходной. Его, как правило, отводили для писем. «Две радости в Афгане – письма да баня» – бытовала поговорка.
Отмытый до прозрачности, ублажённый Мясников подошёл к Неверскому и, хитровато кося глазами в сторону, сказал:
– У меня день рожденья нынче. Надо бы «балдырь» прикупить – на базар смотаться. Разрешите?
– Тэ – э – кс… «Балдырь» – что у нас сие такое? Спиртное?
– Никак нет. Печенье, джем, сгущёнка и прочее. А покрепче – маленько водки заныкано, да бражки у летунов достали… Так разрешите?
– Андрей, что за слова: «балдырь», «заныкано» – жаргон какой-то! А с днём рождения поздравляю. Гуляйте, только головы не теряйте. И на базаре будьте повнимательней.
– Ясно, товарищ лейтенант! Разрешите идти?
Неверский махнул рукой – дескать, иди.
В Кабул ребята отправились втроём – Андрей, приятель его, тоже пензяк, Серёга Пугаев и андижанец Усманов, которого почти всегда приглашали, идя на рынок, в качестве спеца по торговле. К тому же он мог объясняться с местными жителями на двух языках – пушту и фарси-кабули.
Советские деньги у афганцев были не в ходу. Брали иногда в качестве сувениров. А хоть что-то купить можно было только по бартеру. Основной «валютой» было спиртное. Ценились также советские часы, фотоаппараты, мыло, одеколон, сигареты «Столичные». Рыночные лавчонки изобиловали заморскими товарами. И вскоре в модулях «шурави» появились японские магнитофоны, кожаные куртки, джинсы. Всеми правдами и неправдами ребята старались передать это домой. Вообще отношения с местным населением выстраивались по принципу «купи-продай».
Нередко в военный городок приходили подростки-афганцы и до назойливости настойчиво предлагали купить у них косметику, чарс (наркотики), брелоки или жвачку. Почти все они хорошо говорили по-русски и не скрывали, что их отцы и старшие братья воюют против «шурави». «Когда мы вас прогоним, у нас будет хорошо! – ничтоже сумняшеся заявлял чумазый философ в разбитых американских ботинках без шнурков и чёрном стёганом халате, из которого тут и там торчали клочки ваты.
– Дурак ты, брат, – отреагировал на одно из таких высказываний Игорь. – Сами того не понимая, играете чужую игру. Какое ещё военное начальство подпишет приказ о запрещении бомбардировок и артобстрелов на расстоянии километра от мазаров? Только русское! А ваши моджахеды этим пользуются – прячутся на кладбищах и оттуда обстреливают наши колонны. У наших лётчиков приказ – не бомбить города, плотины и каризы.* Нашим солдатам запрещено при массированной зачистке входить на женскую половину домов. Это, мол, религиозные чувства мусульман травмирует. А ваши головорезы у баб под юбками миномёты прячут. Это как?
Эмоциональный монолог Неверского уплыл в пустоту. Пацан глядел на него чёрными непроницаемыми глазами и, кажется, понимал лишь, что «шурави» сердится. Игорь помягчел:
– Ладно, брат, запомни: мы уйдём, янки придут, а лучше не будет.


• Кариз – подземный канал.

В роте Неверского оказалось два завзятых гитариста. Тренькали многие, но Серёга Пугаев и нескладный бульбаш Трус – просто асы. Короче говоря, встретил свой двадцать первый год отделенный Мясников в незабываемых условиях, в окружении надёжнейших друзей, а подвыпив, достал из бумажника маленькую фотку круглолицей пензячки и совал её в лицо товарищам: вот, девушка моя, ждёт.

Наутро Неверский проснулся с головной болью – коварной оказалась у летунов бражка. Вышел на воздух. Заметно потеплело. Утренний ветерок разгонял туман над лётным полем. Сквозь клубы его просачивался розоватый солнечный свет.
На ближней к городку взлётной полосе загружали в санитарный ТУ-154 раненых. Два солдата ставили носилки на крышу автомобиля, подогнанного под люк, два других поднимали их с крыши и всовывали в салон самолёта. Ближе к диспетчерской афганские рабочие разгружали прилетевший затемно АН-12. Худенькие, щуплые, как дети, играющие в мяч, спихивали они по трапу авиабомбы, укреплённые в цилиндрической деревянной таре, и, смеясь, катали их по полю. Наверно, им и в голову не приходило, что, когда в них вставляют взрыватели и подвешивают к штурмовикам, они становятся грозным оружием.
До тех пор, пока у моджахедов не появились зенитные ракетные комплексы «Стингер» и ракеты с самонаводящейся головкой, единственной реальной угрозой для этих самолётов были крупнокалиберные ДШК. Обстрел из них «духи» вели в радиусе четырёх километров вокруг аэродрома. Сейчас было тихо. И вместе  с прояснявшимся воздухом прояснялась голова Игоря.
– Товарищ лейтенант, Вас ротный к себе требует, – одновременно придерживая шапку и полы бушлата, притормозил рядом посыльный.
Неверский кивнул, и боец, выбрасывая в стороны длинные нескладные ноги, побежал обратно. Сапоги скользили по вязкой глине.
Ещё раз взводный окинул взглядом освободившееся от тумана лётное поле. Над ним прорезались чёрные вершины гор. Вздохнул: «Что день грядущий нам готовит?» Резко повернулся и зашагал к своему модулю.
В отсеке ротного собрались уже все командиры взводов.
– Поднимайте своих орлов. Засиделись на одном месте. Пойдём на Файзабад, – коротко сообщил Волков.
Вразнобой козырнув, офицеры пошли выполнять приказание. Сниматься с привычного места не хотелось никому, но «приказы не обсуждают».
Сборы, погрузка в вертолёты не заняли много времени и не вызвали никакой реакции противника. «Спят, наверное, «партизаны» – навоевались за ночь», – подумал Неверский. Прямая и открытая натура его постоянно бунтовала против коварства «духов». Вот он тебе улыбается: «Карош, шурави», а чуть отвернёшься – всадит нож в спину. Вот он, бедный дехканин, долбит землю на зноище, пытаясь умилостивить клочок обезвоженной земли, а чуть смеркнется – вытащит из схрона тщательно смазанную английскую винтовку и начнёт свой газават.
Вертолёты один за другим завернули в ущелье, ведущее к Файзабаду. Игорь посмотрел в иллюминатор: над летящей машиной не видно было неба, лишь громоздились горы. Серый их полог застил и кругляши окон вдоль другого бока салона. До гор – рукой подать, не больше двухсот метров. В пещерах на высоте их полёта горели костры. Суетливо бегали, махали руками люди. Видимо, для душманов раннее появление вертолётов оказалось полной неожиданностью: ни одного выстрела.
И вдруг – Игорь растерянно оглянулся на дремлющих на скамьях парней и снова приникает к стеклу – серый бок горы мягко отодвинулся в сторону, и четыре ствола уставились в него  смертельно пустыми глазницами. Хлопочущие у станины «духи» казались  незначительным приложением к «Шилке». «Расстреляют в упор» – чётко и холодно впечатал в мозг Неверского  короткую мысль страх.
Но их борт выплывал вслед за ведущим из ущелья. Теперь горами был зажат только один Ми-10. Мирная машина, на ней не ставят пулемётов, и везла она оборудование и продовольствие. Но душманы палят по всему, что в воздухе.
Взвихрив жёлтую пыль, одна за другой опустились на Файзабадский аэродром две «вертушки». Попрыгав из душного железного брюха на уже раскалённый бетон, вслед за лётчиками сапёры повернулись лицами в сторону гор. Но не вытанцовывалась на их сером фоне зелёная металлическая стрекоза…
– Слушай, я сам видел, как часть горы отъехала в сторону перед этим чёртовым пулемётом, – заговорил Неверский, обхватив ладонью локоть одного из лётчиков. Он хотел получить объяснение непонятному явлению.
Лётчик недовольно скривил губы, но ответил:
– Это не гора отъехала. Духи свои блокпосты в пещерах обыкновенным брезентом завешивают. Он сливается с камнем, и на лету наша разведка не может их засечь. А они нашу систему транспортировки знают: первый борт пропускают, потому что на нём пулемёты. А развернуться ему негде, слишком узко. Ну а ведомые машины расстреливают. Тут вообще летать – круче самых крутых роликов американских про крутизну. Мы на своих Ми-6 на высоте шесть тысяч метров летаем над Салангом, а норма у них – четыре с полтинником. К тому же груза везём две-три тонны, например ЗИЛ-130. К тому же духи палят почём зря.
Этот аэропорт высокогорный. Тут жить спокойно они вам не дадут. Зимой из двенадцатиствольных установок по нам шпарили. Ночью. Мы из модулей в трусах посигали, не знали, куда бежать…
Неверский слушал, затаив дыхание. А штурману, видимо, вырвавшийся неожиданно для него самого монолог помогал снять стресс.
– Мы  целый год из Кундуза десантуру возили. Зимой высаживали в Джаркудук, летом в Панджшере на площадку Карай-Маджун, ходили ещё много куда. Парни зачастую прыгали прямо на горы, и многих моджахеды расстреливали ещё в воздухе. Однажды под Мазари-Шарифом на «пыльник» садились – это в горах площадка такая, даже не забетонированная. Грунт плотный, сесть позволяет. Но вокруг – душманские блокпосты, поэтому радиус захода должен быть никакой. А наших криворожцев из шестой дивизии пришла менять эскадрилья из Могочи. Мы их как бы обучали, делились, так сказать, опытом. Однако ребята ещё не все острастки усвоили. Так вот, при заходе один борт по нормам пошёл, ну и сбили его. Триста человек ухнули в горы. Случалось, после падений и живые оставались, да ведь к месту тому не подберёшься. Вертолёты пойдут, а там их уже духи встречают. Сесть негде. Только наш полк за полтора года сорок человек потерял.
– А тебя сбивали?
– Было. Мы с небольшой высоты на плато ткнулись. Все живые, только стрелок руку сломал, ну и зашиблись, конечно. Вертолёт наш на бок завалился, лопасти погнул. Внизу бой идёт. Где наши, где духи – не знаем. Но надо идти, иначе они быстренько нас найдут. С горы спускаться куда труднее, чем в гору лезть. Глянешь вниз – вот она, долина, рукой подать! А до неё добраться – семь потов сойдёт.
Вышли мы к горной речке. Первое желание – напиться, лицо ополоснуть. Вода ледяная, зубы ломит. Решили минут на пятнадцать привал сделать. Ребята на камни откинулись, глаза закрыли. Я на какой-то шумок оглянулся – баба. В парандже, с кувшином на плече – идёт к воде. Увидела меня и обомлела. Я думаю: «Убить? Сдаст ведь нас своим…» Ан не смог. Она кувшин уронила и бежать. А я экипаж поднял: «Уходим!»
Минут через тридцать вышли вдоль речки в долину. Уже спасшимися себя почувствовали. И тут – впереди пуштунский отряд, человек в пятьдесят. Мы местных по одежде различаем. А с гор, сзади, стрельба началась, видимо, бабой той поднятые моджахеды догоняют. Нам деваться некуда. Отстреливаемся и отступаем к пуштунскому отряду. Эти не стреляют. «Ну, думаю, хотят живьём взять!»
Когда мы совсем близко подошли, они расступились и пропустили нас. А потом с нашими преследователями в перестрелку вступили. Что у них там за дела между собой были – нам не понять… Однако мы к своим вышли.
Он выговорился, облегчил душу. Так и не дождавшись третьего борта, лётчики группками пошли к модулям. Сапёры направились к палаткам, стоящим чуть правее.
– Ну, будь здоров, минёр, – лётчик протянул Неверскому руку и назвал себя: Михайлов.
– Неверский, –  представился Игорь, отвечая рукопожатием.
Оставшуюся часть дня обустраивались на новом месте. Одни прикрепляли над раскладушками фотографии и картинки, другие писали письма, пришивали разболтавшиеся пуговицы или просто лежали, думая о своём.
На ужин принесли перловку с обрыдлыми уже консервами. Ночь промаялись в духоте, утешая себя тем, что будет так ещё долго – надо терпеть.
Утром в полку произошло ЧП.
На продовольственном складе имелась большая партия мяса – жирной свинины. Афганцы, работавшие на аэродроме, роптали: «На святую землю нечистое мясо привезли». Наши мусульмане, а их в полку было немало, тоже ворчали. Сержант Мясников нашёл лёгкий выход из положения – предложил превратить свинину в солёное сало. С тремя бойцами, назначенными в наряд на кухню, он пошёл посмотреть, как лучше реализовать задуманное.
Повара отдраили самый большой из имевшихся в хозяйстве бак из нержевейки, и Андрей занялся обрезкой жирных кусков. Пришедшие с ним ребята, перебрасываясь шуточками, чистили картошку. Повар и два его помощника колдовали у плиты.
В настежь открытую дверь хозблока вошёл солдатик из прибывших в роту с пополнением перед самой отправкой в Файзабад. В руках его Мясников заметил гранату. Не успел он предупредить парня, чтобы тот был поосторожнее с «игрушкой», как новобранец зачем-то вывернул чеку. Она выпала из его руки и звякнула о пол. Видимо, осознав, что сделал что-то не то, солдат не сообразил, что можно развернуться и вышвырнуть РГДэшку на плац, где в данный момент не было ни души. Находившиеся в кухне солдаты молниями метнулись в стороны – на пол, за баки, за мешки. Андрей, понимая, что не успеет вырвать гранату из рук бедолаги, успел только крикнуть «Выбрось её!» и упал за печь, где уже сидели, обхватив голову руками, повара. Падая, увидел он, как солдатик прижал свою смерть к солнечному сплетению и нагнулся вперёд…
На родину парня, в Кемерово, пошёл «груз-200», в полку прокрутилось разбирательство, а поскольку виновные в отправке на войну необученных мальчишек сидели отнюдь не в Афганистане, дело заглохло.
Сало сержант Мясников всё-таки засолил, каким-то хитрым дедовским способом. И ели его потом с большой охотой все – и православные, и мусульмане, и безбожники за помин души убиенного мальчишки, чья фамилия осталась лишь в полковых списках погибших да в памяти близких ему людей.
Случайных и нелепых жертв в той войне было немало. Ведь сколько ни учи людей воевать, не научишь.
Попал в переделку и лейтенант Неверский. К августу взвод его на треть поредел. Покосила сапёров дизентерия. На наряды, на боевые дежурства посылать порой было некого. А тут рано утречком позвонили из соседнего городка, а точнее, кишлака большого: их мэр подорвался на мине во время обхода рыночной площади. К мэру этому наши испытывали должное почтение – бесстрашный был человек. По ночам охраняли, а в утренних обходах городка сопровождали его солдаты афганской армии. Не слишком надёжные были союзники – в любой момент могли перекинуться к моджахедам, а уж информацию о боевых действиях «шурави» всю как есть сливали им. Небезопасно для мэра было их сопровождение. Однако день проходил за днём, но сдавали афганцы охраняемую ими персону русским в девять утра живым и здоровым. И вот на тебе!
На происшествие выехало третье отделение сержанта Мясникова, а за недокомплектом укрепил его Неверский парой парней из первого. В последний момент и сам запрыгнул на БМПэшку – всё-таки мэр и публичная гибель.
Въехали на базарную площадь. Народу не слишком много, в основном те, для кого любопытство сильнее страха. Лавчонки, правда, не позакрывались, хозяева сидят, торгуют, кто чем. Неподалёку от навеса, прикрывающего торговые места от солнечных лучей – воронка. Около неё – стайка пацанов. Тело мэра заброшено взрывной волной на навес.
Пока его снимали, любопытных прибавилось.
Сапёры парами двинулись на осмотр площади, меж делом присматриваясь к лицам кружащих по ней людей. С некоторыми заговаривали, пытаясь выяснить, как всё произошло. Особы в паранджах отворачивались, не отвечая на вопросы. Мужчины смотрели вызывающе и качали головами. То ли «не видели», то ли «не понимаем, о чём спрашиваешь».
И тут раздались выстрелы. Схватился за бок один солдат, ткнулся носом в глиняную пыль другой… Остальные, развернув «калаши», начали поливать площадь веерным от груди. Убитые, раненые, крики…
Отбрасывая использованный рожок, Неверский упёрся взглядом в странную  картину: на низенькой скамеечке перед лавкой с шорными принадлежностями сидит с блаженной улыбкой хозяин – старик лет восьмидесяти, с белой окладистой бородой, раскинутой по белой рубахе. На коленях у него – девочка, вероятно, внучка – в белом же платьице, в белых носочках над жёлтыми сандаликами. Кудрявые чёрные локоны обрамляют умильную мордашку. И – что это? По белому платью девочки и белой рубахе старика вдруг высыпали красные горошины. Они увеличиваются в размерах и становятся похожими на крупные алые цветы… Игорь озирается по сторонам, хватает за плечо Мясникова. Андрей прикрывает лейтенанта чуть сбоку и сзади. Он тоже отпускает гашетку и смотрит на старика и девочку.
– Командир, какого х.. мы тут делаем?!  – вырывается из его горла. – Зачем мы здесь, командир?!
И тут краем глаза замечает сержант, как через дувал с базарной площади одна за другой перемахивают три вооружённых человека. Он резко дёргает Неверского за рукав и стволом автомата показывает в ту сторону,  где исчезли душманы. И они бегут туда. И тоже перемахивают на другую сторну. И стреляют. И стреляют по ним. Афганцы уходят по узким пустым улочкам в сторону гор. Их «Буры» подходят больше для прицельной стрельбы. Безотказные «Калашниковы» бьют кучнее. Срезают одного «духа», подсекают другого. Третий уходит. Если он добежит до кустов, растущих в предгорной долинке за речкой, его не достать. Игорь бежит из последних сил. Задыхается и сержант. Он на секунду приостанавливается и бьёт короткими очередями, почти прицельно. Афганец, хромая, опираясь на винтовку, перебирается по дощатому подвесному мостику на ту сторону.
– Уходит, сволочь! – хрипит Андрей и, делая резкий рывок, обгоняет Неверского.
Раскачанный двумя бегущими впереди людьми, мостик уплывает из-под ног Игоря. Хватаясь руками за натянутую вдоль настила для опоры толстую проволоку, он таки оказывается на другой стороне речки. Узкая тропинка уходит в заросли алычи. Ветки кустарника ещё качаются, потревоженные скрывшимися из глаз афганцем и сержантом. Неверский  бежит напролом и оказывается на маленькой полянке. Он уже видит мокрую спину Мясникова. И тут раздаётся всего один выстрел. Андрей хватается за бедро и боком валится в траву.
Из последних сил Игорь делает несколько прыжков мимо упавшего сержанта. Прислонившись спиной к комельку одиноко растущей яблони, сидит афганец. Лицо его, обрамлённое аккуратной седой бородкой, поднято к небу. Винтовка лежит поперёк раскинутых ног. Ни дать ни взять, утомлённый работой декханин отдыхает с кетменём на коленях. Неверский с разбега бьёт прикладом «калаша» в это благообразное лицо. Голова афганца заваливается набок, как у старой тряпичной куклы. За ремень стянув с колен «духа» оружие, лейтенант обессилено приваливается к тому же яблоневому стволу.
С каким-то тупым равнодушием он отрицательно покачал головой в ответ на крик подбежавшего к нему ефрейтора Пугаева «Вы ранены?» и наблюдал, как другие солдаты всаживали в ляжку сержанта обезболивающий наркотик и перетягивали её жгутом.
Когда суета немного улеглась, Пугаев опять подошёл  к нему и спросил, указывая стволом автомата на афганца:
– С «духом» чё делать будем, товарищ лейтенант?»
Неверский медленно поднялся, оглядел кипящую зеленью поляну, потом ответил:
– Пошли. Этого свои найдут, закопают».
До стоящей на пустой рыночной площади БМПэшки бойцы несли сержанта Мясникова на руках. Неверский шёл сзади, волоча за ремень английский «трофей».

За девять лет войны в Афганистане Советская Армия потеряла 15 тысяч убитыми. 311 человек пропали без вести. Около 8 десятков разъехалось по миру, став эмигрантами. Столько же воевали против своих. Некоторые приняли ислам, обзавелись семьями. Одним из сорока тысяч раненых оказался пензяк Андрей Мясников.
После первичной обработки раны в полковом госпитале сержанта отправили санитарным самолётом в центральный госпиталь в Кабул. Загружали раненых ночью – после очередной операции в горах палатки медбата были переполнены. Поднялись на воздух часа в три утра, едва засерело небо над горным хребтом.
Сопровождавшие раненых медики и в полёте делали свою работу. Тяжело раненному десантнику перекачивали кровь. Донором был один из лётчиков. Группа крови и резус были наколоты у каждого солдата над левым соском. Если впечатать эту информацию в любом другом месте, надпись может быть повреждена при ранении. А уж коли пуля или осколок влетит в штамп на груди – скорее всего, делать уже ничего не надо будет, ибо там сердце. Но, несмотря на все старания, парень умер. Лететь с покойником по соседству было жутковато, но то, что случилось минут через двадцать полёта, Мясников без дрожи в голосе не мог описать и два десятка лет спустя.
Самолёт ощутимо тряхнуло на воздушной яме. И тут мертвец начал подниматься. Увидевший это солдат пронзительно закричал, тыча пальцем в «покойнока» и тут же, на глазах у всех, поседел. Бросившиеся к «мертвецу» медики нащупали на шее десантника пульс. Снова понадобилась кровь – редкой, второй группы с отрицательным резусом. Тот же лётчик дал её вторично, и, качаясь, пошёл в кабину – есть шоколад. Но десантнику уже ничто не могло помочь. Вспузырив открытым ртом кровавую пену, он дёрнулся и больше не шевелился.
Кабульские врачи, осмотрев ногу сержанта Мясникова, сделали снимок. Рентген показывал, что порваны только мягкие ткани. Кость не задета. Однако рана инфицирована и сильно воспалена. Предстояла операция.
Лёжа в послеоперационной палате, Андрей почти счастливчиком себя чувствовал: и руки, и ноги на месте. Иногда привозили из операционной форменные человеческие остатки – обрубки без рук и ног. Придя в сознание и оценив своё положение, эти парни впадали в истерику: жить с такими увечьями и он, пожалуй, тоже не захотел бы. Но рана Андрея благополучно затягивалась, и вскоре он уже мог выходить в коридор и на выбеленный зноем дворик с почти не дающими тени шеренгами деревцов.

А потом и вовсе, на правах старожила госпиталя, Мясников  пользовался некоторыми поблажками. Например, дежурные медсёстры сквозь пальцы смотрели на его одинокие прогулки по двору во время тихого часа. Так-то вышел он  пополудни на широкое фасадное крыльцо. Раскалённое солнце белёсой мякотью дрожало в знойном мареве над плоскими крышами строений. Длинные, но ещё неглубокие тени рассеивались по мраморным плитам двора.
Андрей привалился плечом к теневой стороне прямоугольной колонны, отделанной розовым туфом, чиркнул зажигалкой. Огонька почти не было видно, но лёгкий дымок, пощекотав ноздри, поплыл вдоль террасы.
В палатах, оснащённых кондиционерами, сейчас гораздо приятнее. Большинство ходячих выползут во дворик,  как только зайдёт солнце. И хотя духоты не поубавится до раннего утра, когда потянет с гор свежим ветерком, короткая сиреневатость сумерек покажется прохладной.
Андрей наслаждался минутами одиночества – никто не мешал думать. В последние дни всё чаще уплывал он памятью в тихую Пензу. Теперь, если не  комиссуют, обязательно дадут отпуск. А там и до дембеля недалеко…
Вдруг из стеклянных дверей госпиталя, шумно споря, выкатились два парня в полосатых тельняшках. Спор их, видимо, дошёл до стадии, когда срабатывает принцип «разборки»: «А ну, давай выйдем!»
– Ты чего тельник нацепил? Я – десантура, я, бля, его защищаю. Мне положено. А ты фанера, – выкрикивал один, хватая другого за грудки.
– Мне тельняшку друг подарил. Я его из такой передряги вырвал – тебе и не снилось! Его в Москву, в Центральный клинический отправили, в Бурденко, – пытался объяснить другой.
Первый не унимался. Дело пахло дракой. Андрей предупреждающе кашлянул и выступил из-за колонны. Защитнику тельняшки свидетель был явно ни к чему.
– Ладно, бля, – скривил он рот. – Мы ещё с тобой, фанера, потолкуем.
И он ушёл в корпус, зло оглядываясь на «нарушителя традиций».
– Чё он к тебе прицепился? – спросил Андрей, протягивая лётчику открытую пачку «Столичных».
– Не курю, пришлось бросить. У меня с лёгкими непорядок. Контузия. А этот – дурак. Поди, и войны-то не видел, подстрелили в первом бою…
– А ты давно в Афгане?
– Полтора года. Вторая лётная эскадрилья, штурман. Юра Михайлов, – протянул он руку.
– Андрей.
Помолчали. 
– Тебя где достали? – снова спросил Мясников.
– Панджшера. Там отдельная война шла. То наши возьмут ущелье, то духи. Говорили, алмазный Клондайк. Наши борта с пушками, пулемётами, перед десантом обрабатывали местность. Бомбили, мины противопехотные ставили. Каждую ночь в два часа начинаешь технику готовить, потом летишь по жаре в пятьдесят градусов. Домой в десять-одиннадцать вечера возвращались.
Андрей слушал молча, глядя в блёклое чужое небо.
– Этот «зелёный» распетушился, гонор, видите ли, у него. А мои ребята их прикрывают, с поля боя вывозят. Иного притащут – кусок мяса.  Ему лучше будет не жить. Он просит, чтоб добили. А его реанимируют. А тебя где подстрелили?
– В Файзабаде. Но мы их взяли. Странный народ. Живут в убогости, бедности. До сих пор сохами пашут. Неграмотные чуть ли не поголовно, забитые и обманутые всеми. Даже по летоисчислению у них тут тринадцатый век.
– Добавь ещё: подачками избалованные. Он за своей сохой тащится, а на ручке «Шарп» двухкассетный ему музыку шпарит. Даже их регулярным войскам нельзя доверять.
– Наши всегда впереди, они – сзади. И никто не знает, не постреляют ли в спины, – поддержал разговор Андрей.
– В Панджшере на горе столб стоит, приказал поставить Александр Македонский, а на нём надпись «Эту страну можно пройти, но завоевать её нельзя». Сам видел.
Мы как раз там десант выбрасывали. Ребята ущелье очистили – духов там не больше сотни оказалось. В одном месте гора из массива выпирает. Вертолёту не пройти, узко. А на этой горе их блок-пост. Каменный дувал и домик метра три на шесть, тоже из камня. Неподалёку от него – позиция с ДШК. С такой позиции один человек может целый полк положить. По нему из пушки стреляют – снаряд насквозь постройку дырявит и сзади неё взрывается. Пока ПТУРС не доставили, наши на шаг продвинуться не могли. Моджахеды там много наших положили. Ну а потом и их – одним залпом накрыли. В Панджшере и наши блок-посты до восьми лет сидели. Мы им на вертушках питание и боеприпасы доставляли, и самих снимали, когда требовалось.
– Мясников, тебя главврач требует, – высунулась из дверей медсестра.
– Ну что ж, надо сниматься. На меня, наверно, бумаги пришли с медкомиссии. Бывай!
– До свиданья.

Неверскому приснился сон. Будто сидит он с ребятами из своего взвода на камышовом навесе и играет в карты. Навес держится на дециметровых дюралевых трубах, а под ним сложены пустые ящики из-под снарядов.
Вдруг над навесом поднимается огромная кобра, вертит аккуратной головкой из стороны в сторону и, замерев перед его лицом, раздувает капюшон. Он пронзительно остро осознаёт исходящую от неё опасность, сжимается, как пружина, и резким рывком бросается с пятиметровой высоты. Кобра делает молниеносный выпад и жалит его на лету.
Он проснулся с тяжёлым чувством: что-то должно случиться нехорошее.
Когда солдаты были уже распределены на наряды и дежурства, пришёл приказ очистить от разбросанных нашими вертолётчиками противопехотных мин небольшое поле в предгорье. Намечалась зачистка горного кряжа, с которого духи периодически простреливали единственную дорогу из Файзабада к кишлаку, в котором укрепились подразделения сороковой армии.
Игорь решил поехать с командой, назначенной на разминирование. Вернувшись в казарму, надел ватные брюки, бушлат, подшлёмник и каску, бронежилет. Попрыгали на броню БТРа, который должен был доставить их в предгорье. Солдаты, ухмыляясь, поглядывали на своего командира: погода стоит тёплая. Октябрь – один из золотых месяцев в Азии. Да и работа ждёт напряжённая – мин набросали без счёта. Упарится лейтенант.
Часов до трёх пополудни прочёсывали поле вдоль и поперёк. Свалив в три кучи безопасные уже железные лепёшки, в ожидании транспорта тормознули на перекур на нашем блок-посту. Доставивший их БТР ушёл в кишлак.
Выход с гор сторожили танкисты. «Сидели» на краю поля уже несколько месяцев. Сначала в окопах, потом их сержант с удивившим Неверского именем Марс – то ли назвали в честь планеты, то ли именем римского бога войны – приказал солдатам изготовить саманные блоки и соорудить хижину. Укрытие от зноя получилось на славу! После двухчасового дежурства на боевом посту в окопе бойцы отсыпались почти в комфортных условиях.
Сапёрам скипятили чай – размочить сухой паёк. Сидели в саманке прямо на глиняном полу, разговаривали.
Неверский, откинув брезентовый полог, заменявший в саманном жилище дверь, вышел покурить. Солнце уже наполовину скрылось за горой, и простым глазом было заметно его дальнейшее оседание в каменную пустошь. Ухо прорезал знакомый свист пули. «Не моя», – подумал привычно. И тут же неведомая сила подняла его на воздух. Он телом ощутил падение – так  падал он минувшей ночью с навеса, ужаленный змеёй. Его отбросило на пять метров и шмякнуло оземь. В мозгу застопорилась одна мысль: «Жив». Потом накатила волна боли.
Как оказалось позже, пятимиллиметровая слоёная пластина бронежилета вмялась в грудь. Ватный бушлат и каска не дали разбиться при падении. Предстояла многомесячная госпитальная эпопея, но война для лейтенанта Неверского была окончена.               
               
XI. ХЛОПКОВЫЙ РАЙ
В Узбекистане. Записная книжка. Приезд Гарика               

Глебу Истрину предложили поехать в Узбекистан в те же, вовсе не лучшие времена. Вызревало «хлопковое дело», самоуправство тамошних баев, вроде Одилова, начинало беспокоить Москву. Зрело недовольство местного населения тем, что хлопком, столь необходимым не только гражданам страны в виде тканей, но и в разных отраслях промышленности, и в немалой доле – военной, засевали даже пустыри в городах; тем, что, не думая о людях, посыпали дефолиантом вместе с полями кишлаки и окраинные махалли. Обостряло обстановку и то обстоятельство, что южные районы, будучи десятки лет местом поселения для отбывших лагерные или тюремные сроки, переполнялись не всегда лучшими людьми.
Ида не раз становилась свидетельницей оскорбляющего аборигенов, а то и откровенно хамского обращения с ними «европейцев». Предельно возмутил её один случай. Она ехала из жилого микрорайона в старый город на рынок купить фруктов. На одной из остановок на подножку троллейбуса вскарабкался узбечонок в школьной форме. Карапуз с ранцем за плечами, скорее всего, первоклашка. Прозевавший остановку ражий парень вскочил с сиденья и ринулся к выходу, когда двери уже готовы были закрыться. Мальчика, мешавшего ему выйти, он с площадным ругательством вышиб наружу, толкнув в грудь ногой в огромном ботинке на микропорке.
Ненависть прошелестела по салону, хотя никто не сказал ни слова, не вступился за ребёнка, не помог ему подняться. Он встал сам, растерянно оглядел пыльные руки и, не отряхивая курточки, снова вскарабкался по ступенькам и прижался к стойке.
«Мужчина должен вставать  сам и сам отвечать обидчику», – сказал сидевший позади Иды пассажир. Она не видела, узбек он или «европеец».
Впрочем, чаще в ответ на самое безобидное замечание бытового характера из уст аборигенов звучало неприязненное «Езжай своя Россия». И не имело значения для говорящего, стоит ли перед ним россиянин, прибалт или кавказец. Для него в этот момент весь Советский Союз был Россией, а все населявшие его народы – чужаками.
И всё-таки это были лишь неприятные эпизоды. Соседствовали, сотрудничали, радовались вместе и помогали в горе люди друг другу, не спрашивая о национальности. И никто, в том числе и Истрины, не задумывались о глобальности и трагичности назревавших проблем. Жили нынешним днём, решали насущные вопросы. Завтрашний день представлялся безоблачным и спокойным.
Как и многие приезжие специалисты, имевшие такую возможность, Истрины оставили сына в Пензе, на попечении бабушки. Узбекских школьников от мала до велика выгоняли на дефолиантные поля собирать «белое золото». Как это сказывалось на неокрепших растущих организмах, власть не интересовало – ей  нужен был хлопок, эшелоны хлопка… Истинная картина хлопковой страды была закрыта для советской печати. Ничего, кроме победных реляций!
Возможно, неподходящий климат и нервная работа сказались на здоровье Глеба. Начались приступы стенокардии. И, конечно, беспокойство о Гарике. Мальчик вступал в подростковый возраст, и бабушке становилось всё труднее с ним. Истрины решили вернуться на родину.
Однако очередная смена климата Глебу не помогла, а пензенская официальная медицина ничем не отличалась от азиатской. Приступы повторялись, усиливаясь в межсезонье. Заезжий профессор по большой протекции посмотрел Глеба и сказал, что нужна операция. Но сделать её можно  только в Москве, причём плановые больные в клинике расписаны на несколько лет вперёд. Идея эта зачахла на корню. На медикаментозных средствах Глеб продержался несколько лет и вынужден был оставить работу. А вскоре и вообще покинул белый свет.
Гарик, окончив факультет вычислительной техники в местном политехе, уехал в Америку за золотой рыбкой. Ида осталась одна.
Когда она написала сыну о Неверском, тот позвонил и, не выразив ни печали, ни радости, рационально рассудил, что, наверно, так будет лучше – всё-таки не одной коротать старость. Так и сказал ей, ещё и бабьего века не пережившей: старость. «Хотя, – добавил сын, – крёстный мой вовсе не подарок, я, кажется, должен вас поздравить? Ну, так поздравляю. Обживусь – постараюсь приехать в гости». И телефон наполнился гудящими в пространстве ветрами.

Обещанного сыном приезда Исидора Борисовна ждала пять лет. За эти годы жизнь её снова изменилась. Она рассталась с Игорем. Из истринской квартиры переехала в однокомнатную, выменяв Неверскому комнату на общей кухне. С одной стороны, оплачивать излишки площади стало не по карману, с другой – не хотела она, чтоб Игорь вёл полубомжовское дачное существование. Может быть, и пожалела его, поскольку инициатором развода была сама. Поводом послужила «аналитическая» натура Неверского.
Старый портфель, привезённый им с дачи, по мнению Исидоры, служил пылесборником – каждый раз, моя полы, приходилось протирать его и передвигать с места на место. Что за бумаги там хранились – она не знала. Игорь, кажется, ни разу не заглянул в него. «Может, просто старыми газетами набит? – подумала она, в очередной раз стирая мокрой тряпкой пыль, обмахрившую крокодилью кожу. – Надо рассортировать и ненужное выкинуть».
В портфеле наряду с вырезками из старых газет, скреплённых, вероятно, по какой-то тематике проржавевшими скрепками, обнаружилось несколько картонных папок с пожелтевшими машинописными листами. «Диссертация Неверского и его научные работы» – по очереди пробежала она глазами содержимое. Кроме этого – вроссыпь несколько блокнотов и записных книжек. Она взяла одну – толстенькую книжку в мелкопупырчатом клеёнчатом переплёте, открыла и прочитала несколько строк. Резко захлопнула, будто кто застал её за неприличным делом, оглянулась сторожко и, сунув книжку под резинку спортивных штанов, отнесла в спальню.
Покончив с мытьём полов, завалилась с ней на диван.

Записная книжка
 
« 25. 12.
Я люблю тебя, моя милая, какая ты есть!
27. 12.
И опять сомнения. Мучительный вопрос: «Могу ли я ей верить?» И что же меня мучит? Прислушиваюсь к своим ощущениям как к голосу, который откроет истину. И что же слышу? Я страдаю: не могу в себе вытравить раба – от своей некультурности, от тщеславия, от самолюбия, от неумения думать, от неумения ждать, от совестливости, от ложно понятого долга. Где для людей, обладающих здравым смыслом, всё ясно, для меня – тысяча запутанных проблем. Я чувствительный и безрассудный фантазёр. Как школьник влюбился в свою грёзу, которую два года назад увидел в образе красивой, статной, молодой женщины с лицом Уны – жены Чарли Чаплина. Светлые волосы со лба к затылку, вид смиренной монашки, за которым скрывается сущность Агаты из «Ночной фиалки» Куприна – страстная, буйная, чувственная и порочная. Это всё я вмиг увидел. И вложил этот образ северной красавицы в душу, как богатство, как символ «вечной женственности». И уже этим удовлетворялся. И вот она моя. Я  на ней женился. И тут тысяча вопросов меня одолевают. Я её не знаю. Больше всего и больнее всего, и острее всего меня волнует её прошлое: изменяла ли она мужу до меня? Здравый смысл и косвенные факты –  за «да». Но она в этом никогда мне не признается. Ложь меня оскорбляет. «Единожды солгавший, кто тебе поверит?» Она умеет хитрить чисто по-женски. Чувствую фальшь в словах, поведении. Я – весь в подозрениях. Что же во мне главное? Честолюбие? Любовь к людям? Служение высоким идеалам? Семья, мать, братья? И вот во всём этом покопавшись, искренно и беспощадно скажу сам о себе: себялюбие. И ещё крошечные островки – любовь к матери и Валерке.  Для прожившего 35 лет мужчины, окончившего ЛГУ,  этого нищенски мало. Я не сомневаюсь в себе, в готовности умереть под пытками за светлые идеалы человечества – при случае. Но ведь надо любить и грешных земных людей, что живут бок о бок с тобой. Я – чёрствый эгоист. Плод «сентиментального воспитания», как А. Блок. Но он нашёл в себе силы выйти из своих переживаний к людям. Когда вдумываешься в историю их отношений с А. Белым, становится особенно заметен этот мучительный, напряжённый процесс «превозмогания себя во имя цели». Белому же для этого не хватает серьёзности. Больно подвижен был.
Я после прочтения «Опасных связей» понял, что свои чувства и к любимой женщине можно рассчитать с математической точностью. Их проанализировать легче, чем сделать расчёт для определения траектории корабля в сторону Луны, как это ни парадоксально. И мне надоело быть легкомысленным, безрассудным. И я стал думать и считать. Оказалось, что я умею делать и то, и другое. Но не хватает эмоционально положительного отношения к жизни. Я глубоко испорченный человек. Боль мне доставляет адскую не мысль «любит – не любит», а «обманывает – не обманывает». Тщеславие. И привычка приносить в жертву своему самолюбию всё и вся. И в Соле-то я люблю своё удовлетворённое тщеславие: я не глуп, высок ростом, а она рядом со мной – красавица. На улице. В кино. Среди незнакомых. А среди знакомых? И тут начинается! Что у нас сней общего в духовных устремлениях? Не получится ли так, что я буду ревновать её к друзьям в дело и без дела? Можно ли ей верить? Она дика и необузданна. Я понимаю теперь, как глупа, поверхностна трактовка «Отелло», сведшая суть трагедии только к ревности. Не в этом дело. Муки Отелло – это вовсе не муки ревнивца.
Вот она мне кажется то простой, доверчивой, наивной, как ребёнок. С чудесной душой, радостной, светлой, по-своему красивой. Это слово после школы, которую я прошёл, должно казаться анахронизмом в моём словаре. Им я обозначаю мир чувств, интересов, переживаний человека. То вдруг она обернётся ко мне лицом злым, хищным, плотоядным, расчетливым. И логика формальная, кичащаяся «железностью» своих выводов – увы! – здесь бессильна.
И тут приходит на помощь художественная литература, «Этрусская ваза» Мериме, например.
28. 12.
Если встать на позицию С., она решает геометрическую задачу. Нужно соединить прямой две точки А и В. Одна точка – это добиться моего окончательного смирения. Другая – стать полновластной владычицей моей. Средства? Любовь чувственная. Забота корыстная. И слова, слова, слова… Как можно больше слов – красивых, страстных, нежных, и чаще их повторять. Без устали повторять.
Однажды попробовала стать собой, сказала мне: «Ты не должен общаться с бывшей женой». Подразумевалось и «не должен встречаться со своими детьми». Ответил грубо: «Я тебе ничего не должен». Больше никогда так не говорила. Пошла в обход. Боже, это такой симбиоз: вкус начисто отсутствует. Высокопарный слог. Самомнение. Фальшивость в чувствах. Грубость вперемешку с лестью. И при всём этом – острая наблюдательность. Природный ум. Хитрость и чисто животная жажда жизни. Что же меня в ней привлекает? Да именно то, что я только что записал со знаком минус.
«Я лелеял самые древние иллюзии, отлично сознавая при этом, что делаю. Я схватил горсть опавших листьев и сказал: «Принимаю за золото» (из письма Б. Шоу к Патрик Кэмбл). Это про меня.
23. 01.
Я никогда не был счастлив с женщиной так, как вчера вечером. Вся мировая поэзия не могла бы выразить того умиротворения, спокойной, тихой радости от «слияния душ» и острого физического наслаждения. В её глазах, как в зеркале, я видел отражение своей души. И красивое лицо, и ласковые руки, и мягкие груди, волнующие изгибы бёдер, и чуть грустная улыбка. И страсть, трудно сдерживаемая страсть. Когда кружится голова и страшно, и сладко чувствовать, что летишь в пропасть. Сердце может остановиться. Я могу теперь сказать: «И я любил, и был любим!». Почему во всей мировой поэзии не могу найти я стихов о подобной гармонии души и тела? Наверно, права Ж. Санд – потому что по всему миру с одной стороны – монастыри, с другой – бардаки.
24. 01.
Была со мной, и мы любили друг друга. Бесконечно живой разговор. И бледность поэзии перед полнотой бытия. Я делаюсь ласковым. Добрым, умным, проницательным. Любовь делает её тоже умной, хотя нет-нет да и прорвётся наружу резкость – то в слове, то в движении. Она естественна, как сама природа.
Читал «Золотое руно» Теофиля Готье. Жаль, что не прочёл эту вещь ещё в школе. Вдруг ясно осознал, что чтение – дело опасное, если читать книги, которые не воспитывают твой ум и вкус. Готье – автор, который формирует и то, и другое. Но и он не помог мне ответить на проклятый сакраментальный вопрос: в чём же моё призвание? Зачем я на земле? В какой сфере деятельности мог бы я обрести гармонию с самим собой и этим безумным, но и прекрасным миром?
Любовь – просто счастливый случай понять себя, ощутить живые ростки, которые ещё пытаются выжить в моей заржавелой душе эгоиста и честолюбца.  Я умел восхищаться стихами Элюара, картинами Сезанна, научными открытиями, взором красивой женщины в метро, глазами девушки в полутёмной комнате во время танца под звуки темпераментного блюза, но я не умел понять свою маму, братьев, не умел ладить с женщинами, которые любили меня. И это из-за эгоцентризма, книжной мудрости, самовлюблённости, неуважения к людям, невоспитанности. Жаль, что с детства меня не приучили к дисциплине, подчиняться голосу рассудка. Я сомневаюсь, что наука – моё призвание. Я хороший инженер, и только. Конечно, диссертация моя намечает не один путь для дальнейших исследований, но лень и бедность воображения не позволяют мне  ответить на вопрос «А что делать дальше?».
28. 01.
Лёжа со мной в постели, разнеженная, назвала меня другим именем.
 Или только потому, что я ревнив до бешенства, говорю: она вульгарна. Пуста, как барабанный бой. Скупа. Самый обыкновенный крестьянский расчёт может представить как широкий душевный жест. Безразлична ко мне. К моему здоровью, к быту, к делу, которым я занят. Для неё я – лишь «удачная партия». Но самое чудное, что я чувствую себя с ней счастливым. Этого не было ни с одной другой женщиной. Во мне самом есть что-то глупое, деревенское, недалёкое, коли уж я смог увлечься такой женщиной.
13. 02.
И вот финал истории этой любви. Я не могу быть счастливым с ней так, как хочется ей.
20. 02.
Если феномен любви отсутствует, то отношения в постели превращаются в банальное спаривание кобеля с сукой. Исчезает одухотворённость, роднящая человека с богами. Какое скверное, гнусное чувство! Я, наконец-то, освободился от рабства эротизма. Теперь главное – сохранить себя, высвободить время и энергию для мышления.
Мужчина достоин самой глубокой, нежной, страстной любви женщины в одном единственном случае: если сам он способен вызвать в ней такое чувство. Если его жизненные проявления, сущность его соответствуют этому феномену любви».

Сорок восемь страничек, исписанных летящим почерком Неверского. Сорок восемь страничек взлётов, рассуждений, крушения всяческих надежд и воскрешения их из праха. История любви. Аналитическое исследование души.  Сгорание на костре ревности. Сорок восемь страничек на одном дыхании охватила глазами Ида, пропустила через своё сердце, сопоставила с будничным ощущением собственного сосуществования с Игорем. Окунулась в далеко уже отошедшие годы жизни с Глебом. И, несмотря на неохватную неощутимую физически временную  пустоту, почувствовала трепет сердечный.
Пережив начальное смятение, Ида, что называется, взяла себя в руки и попыталась рассуждать.               

Вернувшегося вечером с дачи Неверского ждали у порога крокодиловый портфель, кейс и сумка с одеждой, поверх которой Исидора положила пупырчатую записную книжку. Свет включен был лишь в коридоре и на кухне. Двери в комнаты были закрыты  и темны. Ида сидела за кухонным столом, сосредоточенно глядя на непочатую бутылку водки, рядом с которой поблёскивали гранями два хрустальных стаканчика.
Неверский, не переобуваясь, переступил порог кухни.
– Почему?
– Проходи, Игорь, поговорим.
Он вернулся в прихожую, сбросил ботинки, в носках прошёл на кухню и молча сел напротив жены. Она подвинула к нему бутылку.
– Открой и налей.
Он, не говоря ни слова, выполнил просьбу. Ида подняла стаканчик, поглядела сквозь него на свет.
– Давай чокнемся.
– За что пьём?
– Ты же понял.
– Но почему?
Она сделала два глотка, поперхнулась, с гримассой редко пьющих людей замотала головой. Он ждал ответа на свой вопрос.
– Игорь, это получилось случайно. Я всего лишь хотела выбросить старые газеты. Но я прочитала, и, понимаешь, ты абсолютно прав.
– Да в чём?
– Что секс без любви – всё одно что собачья случка, – чётко выговорила Ида. – И ещё – я  не хочу постоянно находиться под микроскопом в твоих учёных исследованиях. Я хочу просто жить, вернее, дожить, без оглядки на чьё-либо мнение обо мне и моих поступках.
– Это всё не так, я объясню.
– Не надо. В нашем случае не приходится говорить о любви. И на этом закончим объяснения. Но есть ещё вопрос, который нам надо обсудить.
Неверский заглотил налитые сто граммов и  вопросительно уставился ей в лицо.
– Игорь, ты понимаешь, что я остаюсь одна в этой большой квартире. Крестник твой не хочет заводить в России никакой собственности, мы с ним неоднократно обсуждали вопрос о наследовании. Содержать и оплачивать её мне не по средствам. Заниматься сдачей комнат внаём я не хочу, просто не смогу жить с чужими людьми. Остаётся одно: я хочу разменять эту квартиру на две однокомнатные – для себя и для тебя.
Он дёрнулся, готовый протестовать, но Ида остановила его повелительным жестом.
– Помолчи. Во-первых, ты всем нам не чужой человек. Я думаю, Глеб наверняка одобрил бы это моё решение. Надеюсь, что, разойдясь, мы сохраним добрые отношения. И, в конце концов, я просто не хочу, чтобы ты оказался в конце жизни  бомжом, потому что дача твоя не годится для постоянного проживания.               
Разговор оказался трудным, и в первую очередь потому, что гордость Неверского не позволяла  принимать жертвы.  Убедить его в правильности  собственного решения стоило Иде большого труда.
Остановились на том, что он продаёт машину и отдаёт ей деньги.
Она присоединит их к заветным накоплениям, рисуя в воображении собственный домик в деревне.
И эти деньги пойдут прахом в итоге демократических «реформ».
Разъехавшись с Неверским, Исидора Борисовна сообщила Гарику только, что у неё сменился номер телефона. А когда сын позвонил, что вылетает в Россию и через два дня будет дома, она назвала и свой новый адрес.
– Что так? – без малейшего удивления в голосе спросил сын.
– Приедешь – узнаешь.
– Ладненько. Привет крёстному.
– Передам.
– Ну, пока?
– До встречи.
Из аэропорта Гарик приехал на такси. Исидора как раз вышла на балкон развесить на просушку постиранное бельё, когда подкатила голубенькая «Волга» с клетчатым гребешком.
Молодой Истрин, затянутый в джинсу, худой и высокий, как и отец в его годы, вышел из машины. Водитель открыл багажник, и Гарик, по русской обычке, не дожидаясь, когда ему подадут вещи, сам вынул плоский небольшой чемоданчик и пухлую дорожную сумку. Накинув её ремень на правое плечо и левой подхватив чемоданчик, пошёл, оглядывая двор место, к подъезду. У Исидоры сбилось с ритма сердце. «Сын! Как похож он на своего отца! Вот только волосы…  Глеб всегда носил короткую стрижку, а Гарик отпустил их до плеч. Но нынче так модно…» – и она заспешила открывать дверь.
Не слишком разговорчивый с подросткового возраста, видимо, соскучившись, Гарик говорил много и охотно. К Америке привык, разговорный неплохо освоил, работает программистом в фирме по продаже бытовой химии. Всем доволен и домой пока возвращаться не собирается.
Известие о разводе с Неверским откомментировал одной фразой «Чего и следовало ожидать» и никаких вопросов больше не задал.
Из десяти дней, отведённых родине, трое суток пропадал на даче своего крёстного отца, время от времени позванивая Исидоре с мобильника, что «задержится до вечера» или «пожалуй, ночует здесь».

Доколь тебе тужить о том, что есть и чего нет?
И о том, радостно ли проведёшь ты эту жизнь или нет?
Наполни кубок вином, ибо ты не знаешь,
Выдохнешь ли ты этот вдох или нет.

Этими словами из Омара Хайяма заканчивалась последняя, сорок восьмая страничка записной книжки Игоря Неверского.   
               
XII. ЛОВОЗЕРО
Конферансье. Праздник Севера. Столичные поэты.

– Сулейманова, поедешь в Ловозеро с группой из Ленинграда. Имей в виду, повезёшь учёных-этнографов, поэтому соответствуй, покажи эрудицию, – директор поднял на лоб очки и почему-то вопросительно посмотрел на Марьям.
Группа оказалась небольшой и весёлой. То запевали что-нибудь из «геологического» репертуара, то вдруг салон автобуса распирало от приблатнённых песен, то сердечно и трогательно выводил кто-то из «остепенённых» романс или «Лучинушку».
Село Ловозеро привлекло ленинградцев тем, что в нём проживали лопари. Так в совокупности называли представителей северных народностей коми и саами. Небольшое сельцо, словно с неба сброшенное на промозглую болотистую равнину перед плато Роствумчорр. Оно постепенно утрачивало этническую окрашенность. Очень редко здесь можно было увидеть теперь чумы, которые издревле считались единственным жилищем у лопарей. Советская власть попыталась «осчастливить» всех однотипной, а потому и ущербной цивилизацией. Гордостью местного начальства было здание огромного, гулкого почтамта, который сиротливым странным кубом, раскинувшим рукава двух улиц, застроенных каменными четырёхэтажками, торчал в россыпи деревянных двухэтажных бараков и обычных срубных изб среди бескрайнего белого простора.
Ехали через Оленегорск, знаменитый своим химическим комбинатом, мимо небольшого горнодобывающего поселения Ревда – тёзки уральской Ревды. Шоссе было прокатано на славу: вот, мол, тундра тундрой, а какие дороги! Марьям, не слишком напрягаясь, время от времени оповещала туристов об особенностях проезжаемых мест, отвечала на редкие вопросы.
Руководитель группы, больше похожий на конферансье «Росгосконцерта», чем на учёного, подошёл к ней и попросил микрофон.
– Есть такие детали, которые не предусмотрены в вашем текстовом сопровождении. Ну, не могу я их пропустить, народу будет интересно.
«Конечно, отдохну и помолчу с удовольствием», – подумала она, передавая сиплый микрофончик.
Долгие двести километров гид-доброволец говорил о каких-то внешне не приметных признаках тундры. То отмечал особый окрас гигантского валуна, покрытого лишайными пятнами мха, то светло-розовые узкие полоски на срезе камня, то вдруг полыхнувший красный свет в распаде ущелья, что бывает только ранним зимним утром.
Марьям удивлённо вглядывалась в чуть подёрнутое ажурным ледком окно и думала: «Ничего этого я не замечала раньше».
– А Вам интересно? – обратился к ней «конферансье», словно угадав её мысли.
– Не просто интересно, а я делаю для себя открытие. Вы видите так много удивительного, а я столько раз проезжала этим маршрутом и ничего не замечала.
Автобус шёл уже через лес. Только теперь заметила Марьям низкорослость сосен, покатость стёртых ледником сопок, ярко выраженную северную сторону древесных крон и крючковатость веток. Она впервые по-настоящему рассмотрела просторы тундры. И ощутила неизбывную грусть северного пейзажа.
Этот маршрут станет её любимым. Она почувствует себя в какой-то мере специалистом по тундре Кольского полуострова.
– Да, в тундре есть своя красота, – отозвался после короткой паузы её собеседник. – Вся закавыка в том, что её труднее увидеть, чем, скажем, прибой на Чёрном море, или чайные плантации Грузии, или розовый утром Эльбрус. Согласитесь!
– Соглашаюсь, и рада, что мне удалось попасть в поездку с Вами,– с искренней благодарностью к этому умнице ответила Марьям.
Только после отъезда ленинградской группы узнала она, что с маршрутом её знакомил выдающийся учёный-этнограф, специалист по Карелии.
Остановились у «Чума» – стилизованного под лопарское жилище кафе. Здесь предстояло накормить экскурсантов. Выходящих из автобуса людей встретило хрипловатой по-северному, оглушительной бранью перероднённое между собой семейство лаек. Но, пошумев для порядка на незнакомцев, собаки улеглись у входа в псевдочум, привычным  движением все как одна уткнув носы в пушистые, колёсиком свёрнутые хвосты. Больше их не было слышно.
Обед в «Чуме» входил в стоимость путёвки, но особенностью здесь была возможность что-либо заказать из лопарской кухни вместо одинакового для всех меню. Можно было выбрать еды и на большую сумму, но уже доплатив наличными.
Рассевшимся с шумом и смехом за столики туристам Марьям раздала листочки «Меню», отпечатанные на «слепой» пишущей машинке. Каждый хотел сам прочитать экзотический список блюд. Самыми популярными оказались оленина и – на десерт – северная ягода морошка. Она напоминала крупную сочную малину, но была оранжевого цвета, как апельсин. Влюблялись в эту ягоду все без исключения гости Севера. Другое дело – оленина. Прессованная на манер обычной ветчины, выдержанная в упругих оленьих кишках на морозе в далёких тундровых стойбищах, она имела необычный вкус. Потому и существовала в «Чуме» традиция – сначала попробовать его. Перед обедом выходил к приезжим директор кафе Федот Нехаев с деревянным подносом, на котором уложены были мастерски тонко нарезанные «пробнички»; комментировал, как мог, угощение.
Для создания тундровой экзотики держали в селе несколько оленьих упряжек. Остальные животные кормились на пастбищах. Лучших, молодых и сильных олешков, натренированных слушаться хозяев, готовили для праздников. Зимние гулянья затевались в Ловозере и других лопарских поселеньях. С особой охотой принимали ловозерцы приглашения финских и норвежских саами поучаствовать в оленьих гонках на их территории. Весело перегоняли через границу наряженные упряжки. У соседей любили гостить все лопари от мала до велика. Возвращались со множеством подарков и с валютой.

В конце марта начинался праздник Севера и в Мурманске. Туда съезжались на Зимнюю олимпиаду  не только знаменитые спортсмены-«зимники», но и победители оленьих и собачьих бегов со всего северного побережья. Белоснежная Долина Уюта расцвечивалась яркими пятнами кухлянок, ощетинивалась иглами каюрских шестов, исчёркивалась полозьями лёгких санок.
Приезд ленинградцев совпал с районным праздником лопарей. За околицей, если сказать по-русски, а здесь – за селом, раскинулось бескрайнее болото, схороненное под слоем снега. Уже к одиннадцати часам собралось там всё население посёлка. Цветным полукольцом оградили ровное снежное поле молодые и старые лопарки в ярких сборчатых юбках и высоких, лентами обшитых головных уборах, плюшевых, неизвестно как сохранившихся жакетках.
Буро-коричневыми пятнами стлались по белому полю оленьи упряжки. Пространство за селом оглашалось криками каюров, оглушительным воем подвыпивших болельщиков.       
Проваливаясь в рассыпчатый снег, ленинградцы снимали на фотокамеры, бегали, старались не упустить ни одного эпизода. Есть еще в жизни явления, о которых уже не помнят в городах! Не грех и похвастать такой съемкой. И за милую душу пойдут такие фотографии на всякого рода этнографические выставки.
Марьям с интересом наблюдала за руководителем группы. Она физически чувствовала нарастающий ажиотаж, когда правила приличия забываются даже самыми воспитанными людьми. В погоне за удачным кадром ленинградский интеллигент мог грубо толкнуть мешающую съемке старушку-саамку, отпихнуть ребенка, прикрикнуть на женщин. «Охота, идет охота, – вспомнила Марьям слова Высоцкого. – И сейчас этими людьми управляет страсть».
Она присутствовала на Северной олимпиаде не в первый раз, но впервые ей захотелось заиметь здесь, в Ловозере, свою оленью упряжку. Вопрос оказался на удивление легко решаемым. Упряжка как была, так и останется у лопаря. Но за сносную плату она будет считаться твоей, и ее могут доставить в село с пастбища по первой просьбе «городского» хозяина. Марьям обратилась к знакомому директору школы. Он, как всякий начальник, был почитаем лопарями. По окончании гонок подозвал он к судейскому столику, который смотрелся странным, экзотическим предметом на взрыхленном множеством ног снегу. Вокруг него суетились организаторы праздника. Директор указал на молодого краснолицего парня в нарядной кухлянке. Большие сильные руки были тоже красны. Оленьи рукавицы болтались на кожаных ремешках, описывая в воздухе круги при каждом жесте оленевода.
Когда Марьям подошла поближе, почувствовала особый, не домашний, запах его тела. Пахло дымом и ледяным холодом. «Дитя тундры», – подумала чуть иронически, но с уважением, и спросила:
– Ты согласен держать одну упряжку для меня за деньги?
– Пошто за деньги? – широко улыбнулся лопарь. – Лучче водка. Водка лучче, – повторил дуплетом.
– Нет, я буду давать тебе деньги, - попыталась настоять на своем Марьям. – У тебя есть дети, родители?
– Чего родители? – не понял парень.
– Отец и мать, бабка с дедом есть у тебя?
– Отец есть, в тундре однако, – ответил, улыбаясь, парень. Мама здеся, с Терентием.
– Кто он?
– Братка мой.
– Так сколько рублей ты хочешь за то, чтобы мы могли покататься с друзьями на оленях? Это будет нечасто. Ну, раз в месяц.
Парень опустил глаза в снег, что-то посоображал и бухнул:
– Четыре бутылка!
Марьям поняла, что в тундре свои финансы и своя бухгалтерия, и сдалась.
– Хорошо. Перед приездом я буду давать тебе РДО. Ты знаешь что это?
– Это говорить мне по радио, – хитровато улыбнулся лопарь.
Так Марьям стала хозяйкой упряжки оленей. Очень скоро выпал случай воспользоваться ей.
По приглашению Мурманской писательской организации затевался крупный десант из Москвы. Фамилии были знаковыми. На одном из заседаний литературного кафе сообщил об этом секретарь организации Виталий Маслов. Новость приняли на «ура». Начали соображать, как лучше принять знаменитостей.
Ловозеро было обязательным для показа – экзотика. Олени ведь не бегают по столичным улицам. А стихи послушать – и в саамском селе немало русской интеллигенции. Да и обрусевших лопарей в последние годы заметно поприбавилось. Устроить встречу решили в ловозерском Доме пионеров.
В экскурсионном бюро Мурманска не долго думали, кто будет, кроме писателей, сопровождать столичных гостей.
– Сулейманова, собирайся в Ловозеро, – объявил шеф.
Марьям была рада вблизи посмотреть на тех, кто несколько лет назад собирал огромные стадионы любителей поэзии. Имена их и теперь еще вызывали интерес и оживленные споры.
Приезд столичных поэтов был приурочен к очередному празднику Севера. Необъяснима стабильность северной погоды в конце марта: ослепительное солнце, чистота снега, никаких буранов и вьюг.
Марьям решила прокатить кумиров своей молодости на собственной оленьей упряжке. Связалась по радио с оленеводческим совхозом и договорилась со своим каюром о пригоне пары оленей к нужному дню. Приехала в Ловозеро за день до встречи, чтобы убедиться, держит ли он обещание.
На следующий день к полудню потянулись в Дом пионеров люди. Вскоре к деревянному двухэтажному строению подъехала обкомовская «Волга». Первым из нее вышел пижонистый, сутуловатый Андрей Вознесенский в короткой, чуть ниже пояса, кожаной на меху куртке, без головного убора, но в перчатках. Чуть заметная седина на висках, лучики морщинок от внешнего угла глаз не слишком изменили поэта, знакомого Марьям по киносъемкам 60-х годов. С переднего сиденья «Волги» сбросил длинные тощие ноги Евгений Евтушенко. Дубленый нагольный полушубок, того же меха фуражка с большим козырьком и помпончиком-пуговицей на макушке – наряд прошлых лет, когда читал он, необыкновенно артистично и захватывающе, с подъемом и только ему присущей жестикуляцией, свои поэмы.

Вспомнила Марьям первую встречу с тогда еще начинающим поэтом на спортивной площадке перед общежитием МГУ. Небольшая очередь собралась у стола с пинг-понговой сеткой. Играли на «вылет»: победитель блиц-тайма брал себе в партнеры следующего по очереди.
Долговязый рыжеватый юноша, часто поправляя свободной рукой челку, и без того прилизанную и хорошо лежащую, резко погасил последнюю перед «чистой» победой «свечку», посмотрел на стоящих очередников. Следующей была Марьям.
Они сыграли короткую партию. Победил молодой человек с небольшим (19 : 16) разрывом. Она пошла в хвост очереди и тут услышала, как сзади кто-то громко окликнул: «Женька! Женька! Евтушенко! Ты оглох что ли?!». Она обернулась и увидела, что зовут ее недавнего партнера по игре.

Теперь поэту было за пятьдесят. Изменился он совсем мало, разве что еще больше усох. Его взгляд на какое-то мгновение остановился на лице Марьям. Дрогнуло сердце: неужели узнал?! Но вечно насторожённый сполох зрачков знаменитого поэта перелетел на стоящих рядом людей, и она успокоилась.
Григорий Горин, выбравшись из машины, улыбнулся встречающим, показав неровный прикус зубов, и стал от этой улыбки похож на ребёнка. «Пожалуй, он – самый тёплый из них. Совсем прост», – подумала Марьям и пошла вслед за гостями и обкомовским начальством по скрипящим доскам коридора Дома пионеров.
Встречу открыл Виталий Маслов. Рассказал о столичных гостях много любопытного. Даже Марьям, интересовавшаяся новинками и много читавшая, слушала с интересом. Она выписывала почти все популярные у знатоков и ценителей литературы толстые журналы. А их было немало. Так что однажды почтальонша заявила ей: «Или доплачивайте за носку макулатуры, или ходите на почту сами».
Вознесенского слушали напряжённо, но многие явно не понимали. Читал он «Секвойю Ленина». Но «Братская ГЭС» Евтушенко захватила зал. Сидели, не шелохнувшись, затаив дыхание. «Вот бы научиться так писать»,– думала Марьям, ещё с университетских лет заигрывавшая с рифмами. Очень тепло встретили ловозерцы Горина. И сам он уютно чувствовал себя среди простых людей. По окончании встречи гостям подарили унты-лопарки, и все трое, не сговариваясь, натянули их на ноги, а Горин ещё и прошёлся в весёлом еврейском танце.
Сквозь захлестнувший интерес к происходившему на сцене просверливалось беспокойство: не напился ли каюр, здоровы ли олени? Саами, спивающиеся окончательно в застойные годы, были непредсказуемы. Избалованные властью по причине их малочисленности, практически недосягаемые для закона, они представляли собой полудетей, полубомжей. А что с таких взять?! Особенно тяжело приходилось учителям: в каждой семье по десятку ребятишек, и все по детским садам и школам-интернатам. Родительской заботы – никакой.
К счастью, Марьям попался смирный каюр, как ей казалось, испытывавший священный трепет при виде своей «хозяйки».
Три упряжки поджидали гостей у крыльца. Одна из них была её. Слегка разбежавшись от крыльца, бросил на нарты лёгкое своё тело Вознесенский.
– Куда поедем? – осведомился каюр.
– Гони к «Чуму», там накрывают обед, – распорядился Маслов.
После обеда решили осмотреть окрестности Ловозера. Шумно вываливались гости из «Чума». Директор кафе и официант Дорофей вышли кланяться. Саами не очень понимали, что за гостей они принимают, но если заказан был особый обед – значит, требуется особый приём.
Поэты расселись по «своим» нартам, гикнули каюры, олени качнули рогами, и морозная пыль окропила лица провожающих.      


           XIII. ПОДПИСКА НА ДЕКАБРИСТОВ
Ночной костёр. Помполит. Гибель Виктора. Прорыв на Запад. Гюнхель

Необъяснимое влечение чувствовала Марьям к декабристам. И, скорее всего, вовсе не героика наивного выступления «лучших из дворян» было тому причиной. Иное волновало её. Они воспринимались как собрание замечательных мужчин. О таких в юные годы мечтают романтические девушки. Блестящие биографии, пламенное желание добра простым людям, причастность к войне 1812 года. Она жадно скупала всё напечатанное о них в советские времена, всё, что можно было выпросить у пухнущих от блата продавщиц книжных магазинов. Скудное, но дорогое для неё собрание материалов о героях 25 декабря считала украшением своей домашней библиотеки.
Накануне 160-летнего юбилея восстания в «Книжном мире» было объявлено о подписке на двухтомник «Поэзия декабристов».
На Заполярье опускалась полярная ночь, уже стояла зима за 69-й параллелью.
К закрытию магазина стали собираться смельчаки, которые занимали очередь на подписку и решались держать её, то есть не уходить до  следующего утра. Лист бумаги, вырванный из школьной тетради по арифметике, пестрел почти сотней фамилий. В наличии же толпилось человек 20 – 30 самых активных. Они коротали время, бодро переговариваясь между собой.
– Вряд ли думали ребята, что за их виршами потомки будут простаивать студёные ночи, – сказал парень в джинсовой куртке, подбитой искусственным мехом. – Страсть как хочется посмотреть, что они понаписали. Может быть так же, как и восставали?
– Что ты этим хочешь сказать? – уставился на него крепыш со скандинавской бородкой. – Ты вышел бы против царя, если бы был дворянином и полковником?
Парень пожал плечами.
–  То-то же. Все мы задним-то умом сильны. А ты рискни семьёй, карьерой, славой и именем своим, – не унимался крепыш.
– А Трубецкой хорош, – неожиданно вмешалась в разговор одна из женщин. – Как это – быть назначенным диктатором восстания и смотреть из-за угла на его провал. Вот уж героизм! Да ещё отбухать за это на каторге тридцатник.
Она капризно вздёрнула головой, втянула её в песцовые плечи и замолчала.
На какое-то время на присыпанном снегом крыльце магазина наступила тишина.
Марьям слушала говорунов и затаённо думала:
– Какие могут быть споры? Они были мужчины, настоящие люди. Один Рылеев чего стоит. Кто из сегодняшних такую страсть имеет в душе? Идут, где легче. Последних настоящих мужчин уничтожили репрессии и война.
Мысли Марьям покатились  дальше. Думать о декабристах ей было приятнее, чем о мурманских морячках всех флотов. Они в большинстве своём были иногородние, бесквартирные. Находили себе подружек с жилплощадью, жили с ними подолгу до отхода в море, а по возвращении с большими деньгами отваливали на юга.
Совсем недавно прочитала она книгу о Сергее Волконском и Марии Раевской. «Странно, вышла она за князя без особой любви к нему, – размышляла она, – но поехала за ним  в Сибирь. Даже ребёнка навсегда оставила ради мужа. Ребёнок умер. Но они-то выдержали, выжили и вернулись. Наверно, она полюбила его в ссылке».
Тепла в её теле оставалось всё меньше, каракулевая шуба, на которую она так надеялась, уже не грела. Часы показывали только восемь, и стоять до утра оставалось целую вечность.

Ей не хотелось разговаривать с незнакомыми людьми. Лучше думать, уткнувшись в меховой воротник. Фамилия за фамилией перебирала она в памяти то, что дали ей когда-то школа, университет и редкие публикации.
Голод стал напоминать о себе, становилось ещё холоднее.
Между тем кто-то предложил ходить по очереди греться в ближайшие дома своих знакомых. Марьям же высказала мысль развести костёр. Поискать в округе какие-нибудь деревяшки.
Трое или четверо мужчин, не говоря ни слова, скрылись в темноте ближних подворотен. Вялотекущий разговор то затухал, то схватывался снова, как огонь.
Первым появился, держа в растопыренных руках несколько тарных ящиков, парень в джинсе. Он ухнул их на землю, деловито похлопал себя по карманам, отыскивая спички. На розжиг пожертвовал аккуратно сложенную газету очкарик
– Всё равно уже ни черта не видно, – пробубнил он. – Пойду пройдусь вокруг дома – должны где-то быть мусорные контейнеры.
Вскоре он вернулся с ворохом картонных коробок. Кинул сначала одну, потом другую в разгоравшийся костёр. Вздрогнули, но скоро спрямились языки пламени. Становилось жарко лицу, хотя холод подкрадывался сзади, пробегал внезапно по пояснице, между лопаток. Шёл одиннадцатый час ночи. Некоторые ушли покемарить на подоконниках в подъезде, кто-то исчез  на часок соснуть к знакомым. На заснеженной широкой улице, кроме их пляшущей у огня группки, не было никого.
Странная пара появилась около них как-то неожиданно, будто сформировавшись из темноты. Женщина, высокая, худощавая, держалась позади своего спутника, и Марьям не разглядела лица её. Да особо и не вглядывалась. На мужчину же невозможно было не обратить внимания – рослый, на голову выше всех «подписчиков», широкоплечий.  Детская улыбка растянула губы, как это нередко бывает у подвыпивших крупных мужчин.
– По какой причине происходит досрочное сжигание Масленицы? – добродушно пробасил он. 
Мужчины почему-то молчали, и Марьям, по профессиональной привычке отвечать на вопросы, объяснила, зачем они тут собрались.

Один из подписчиков неожиданно предложил подвезти её до дома, пообещав, что приедет за ней утром до открытия магазина. Порядком промёрзшая, она, не долго раздумывая, согласилась. У затухающего костра остались самые стойкие, тепло одетые и имеющие запас горячительного в карманах.
Квартира Марьям была за Семёновским озером, далеко от центра. Давно прекратилось движение городского транспорта, улицы окутала ночная тишина.
Минут через двадцать машина остановилась у подъезда её дома. Понимая, что было бы невежливо отпускать столь внимательного незнакомца без чашки крепкого – на ночь! – кофе или стакана чаю, Марьям сказала:
– Давайте выпьем чаю или кофе. Я не могу отпустить Вас на холод без этого.
– С удовольствием, – согласился её и спаситель. – Не бойтесь меня. Вы видели номер моего «Жигулёнка», не так ли? Не бойтесь меня, – повторил он как заведённый.
– Я не боюсь, проходите, – и Марьям пропустила незнакомца в тёмную прихожую.
Домашнее тепло сразу охватило лёгким, приятным облаком. Суетливо раздеваясь, она потянулась, чтобы включить бра, неловко толкнула гостя, извинилась.
– Что Вы, это я тут мешаюсь, – серьёзно ответил тот. 
Вскоре вскипел чайник. Они пили чай и, странное дело, беседовали как давно знакомые. Она рассказывала так, словно продолжала вслух недавние мысли:
– Я отношусь к декабристам, как к живым людям. Очень люблю их.  Будто и не прошло больше полувека. Они были настоящими мужчинами.
– И мне так кажется, – ответил её визави. – Я – помполит на траловом флоте. Позвольте представиться: Виктор Васильевич Лобовой. Затеял провести с моряками беседу об этих людях – вдруг прок выйдет. Много сейчас на флоте случайных людей. Прорывается в море людская мелочёвка, всплывает на поверхность, топорщится, воду мутит. Думал-думал, как показать, что такое настоящие сыны Отечества, как говорится. В портовой библиотеке не один вечер убил. Вдруг слышу по радио – передача о декабристах. Заслушался! Прежде ничего о них не знал. Я из Архангельска, там окончил семь классов, потом мореходное училище. Так получилось, что только дата в мозгу удержалось. Вот и решил почитать их, подписаться.
Марьям слушала речь архангелогородца, рассматривала его лицо: овальной формы, с крепким небольшим ртом. Голубые, совсем северные глаза, седина на висках.
– У меня к ним отношение как к землякам или братьям. Не поверите, но я тоже ссыльный элемент. Правда, правда, семья наша была сослана в Сибирь, в Забайкалье.
– Когда и как? – не сдержал удивления ночной гость. – Вы совсем молоды для репрессивных историй.
– Но это так. Были мы там до сорок девятого года. В Баргузинском районе. Отца сослали, ну а мама последовала за ним с детьми.
Виктор Васильевич удивлённо смотрел на неё, потом сказал:
– Не ночь, а какая-то сказка. Вот Вас встретил и очень рад. Так ещё и столько интересного услышал.
– Ну, ещё не встретили, – она попыталась перевести разговор в менее серьёзное русло.
– Уже встретил, – спокойно и твёрдо произнёс гость и положил руку на её плечо.
Ей хватило этой доли секунды, чтобы почувствовать теплоту его натуры.
– Жили мы в бурятском становище Томпа. А декабристов раскидали по берегам Байкала – в Усть-Баргузин, в Баргузин, в Уро и Читкан. Я в этих населённых пунктах не бывала, но названия постоянно были на слуху.
– Надо же, я думал, что один такой чудак, интересуюсь ими. Даже никому не говорил, чтоб не подумали, мол, ненормальный.
– У меня сегодня у костра хорошая, кажется появилась, – заговорила о своём хозяйка. Выберу время и проеду по тем местам. Я свою натуру знаю: пока не осуществлю задуманного – будет тянуть за душу.
Так, дважды подогревая чайник, просидели они до двух часов. Добрый, спокойный взгляд собеседника и его умение слушать располагали к рассказам. Она знала за собой такую особенность – говорящая Марьям была интереснее и даже красивее. «Что это я? Кажется кокетничаю по привычке? Нет, мне просто нравится с ним говорить», – анализировала она ситуацию.
В половине третьего гость поднялся, поблагодарил за прекрасный вечер:
– Спасибо. Мне было хорошо у Вас и с Вами, – сделал он ударение на местоимениях. Пойду, отпущу других погреться, – добавил, уже держась за скобу входной двери. – Не прощаюсь. Заеду за Вами в половине седьмого.
Он слегка коснулся рукой форменной фуражки с потемневшим морским крабом на кокарде и вышел.
Марьям упала на диван и провалилась в сон.
Ровно в шесть тридцать её разбудил короткий осторожный звонок. Быстро сунулась к зеркалу и побежала к двери. Не спрашивая, открыла её и попала под голубой, очень внимательный взгляд ночного собеседника. Вместе с ним в дом  вплыло понимание, что происходит что-то новое, значительное в её жизни, названия чему пока нет.
Подписка на двухтомник «Поэзия декабристов» состоялась. Вскоре был получен первый том. Она читала его, а мысли кружились вокруг той октябрьской ночи с костром и «Жигулёнком», длинным ночным разговором с незнакомым дотоль помполитом.

Марьям поднималась по заснеженным ступеням книжного магазина. Подписчики получили извещения, что пришёл второй том. Внимательно глядя под ноги, чтобы не поскользнуться  на давно не чищенном крыльце, она не увидела, а, скорее, почувствовала, что на её пути кто-то встал.
Широко улыбаясь, путь преградил Виктор Васильевич Лобовой. Марьям сразу узнала его, хотя гражданская одежда сильно изменила внешность.
– Я прихожу сюда в третий раз, потому что считаю магазин местом нашей неизбежной встречи. И, видите, предчувствие подтвердилось, – заговорил он, забыв поздороваться. – Иногда я играю  с собой в интуитивные игры.
– Здравствуйте, Виктор. Вы совсем пропали, – засмущалась Марьям и сама почувствовала, что в её словах сквозит невольно прорвавшееся признание.
– Рад, что Вы заметили моё отсутствие. Причина – море. Но идёмте, Вы ведь за вторым томом?
Они вошли в магазин, столкнувшись в дверях плечами. Виктор  искоса серьёзно посмотрел на неё, а она засмеялась.
– Мы с Вами, как Чичиков и Манилов.
Он кивнул, улыбнулся и неожиданно взял её за руку.
– Пойдёмте, я присмотрел одну книгу. Мне она нравится. Хочу Ваш вкус понять. Если понравится, подарю её Вам, – добавил вполголоса.
Продавщица в ответ на его просьбу подала фолиант в суперобложке с множеством фотографий. «Затаённый Север» называлась эта книга. Снимки старинных деревянных храмов, рубленых изб, арктических животных, сполохов Северного сияния.
– А я – Вам, – шёпотом, с лёгким озорством ответила Марьям.
Оба рассмеялись счастливо и просто. Купили по экземпляру, забрали «декбристов» и вышли на крыльцо.
– Давайте подпишем их друг другу где-нибудь в уютном уголке, – предложил Лобовой.
Она согласилась. Уселись в знакомые уже ей «Жигули», и Виктор направил его к ресторану «Панорама».
– Люблю сидеть у окна, вид на залив осюда красивый. Часть моря, а море – наша жизнь, – философствовал он, усаживая за столик спутницу.
Оба сели лицом к окну. В небольшом зале «Панорамы» стоял полумрак. Было тепло и уютно.
Когда, приняв заказ, отошла официантка, он раскрыл книгу, достал ручку и вывел на левом отвороте «Люблю Север за встречу с Вами. Мурманск. В. Лобовой». И поставил дату.
Марьям поняла, что фраза эта была давно им обдумана. Она тоже решила подписать свой экземпляр так, чтобы было кратко и сердечно. Виктор ненавязчиво завладевал её воображением. «Пусть не погаснет тот ночной костёр» – написала она и подписалась буковкой «М».
– Мне тот ночной костёр не просто запомнился, – тихо произнёс он, прочтя надпись, – боюсь, что опалил сердце.
– Не бойтесь. Мы будем добрыми знакомыми, – обронила она против своей воли.
– Ради  бога, не говорите общими словами!  Вы ведь умеете говорить иначе. Я до сих пор не забыл нашей беседы у Вас на кухоньке.
– Спасибо, – слегка зарделась Марьям.
Догорал закат над заливом, окрашивая небо малиновыми полосами. Они сидели, слегка соприкасаясь локтями. Молчалось хорошо, не хотелось говорить. Хотелось просто сидеть, ловя глазами блики корабельных фонарей, бегущие по волнам, слушать разноголосую перекличку судов. Негромкая мелодия ресторанной радиолы не нарушала гармонии.
Они расстались, договорившись о будущей встрече.

Неделю спустя автобус басскома* вёз их через жидкий северный лес вдоль берега Туломы. База отдыха моряков расположилась на крутой излучине реки в распаде скалистых берегов. Стилизованное под боярский терем здание с острым высоким коньком издалека смотрелось иллюстрацией к детской книжке. И хотя называлась база «Нептун», все говорили «Едем в «Теремок».
Следуя указанию путёвки брать с собой паспорт, Марьям не забыла прихватить его. И поступила  благоразумно. Директор «Нептуна», бывший морской помполит, строго следил за соблюдением нравственности, поселяя вместе только законные супружеские пары. Потом расселял «девушек» и,
 
• Баском – бассейновый комитет профсоюзов моряков.
 
наконец, «парней» – в комнаты под самой крышей, куда надо было подниматься по узким и очень крутым пролётам.
Ужинали за общим столом. Многие здесь уже знали друг друга, приехали не по первому разу. Марьям и Виктор легко вписались в это общество. Тон задавали мужчины, которых объединяло море, порой – общие воспоминания о прошлых рейсах. Всеобщий смех вызвал рассказ пожилого стармеха, которого все называли «Палыч». Бывалый моряк, с хорошим чувством юмора и грамотно поставленной речью, перемежал своё повествование единственным, видимо, излюбленным выражением художественного свойства.
– Ты помнишь, Вить, – обратился он к Лобовому, – шли мы на Антарктиду.  Как всегда затариться овощами и фруктами зашли на Канары, где капиталисты отдыхают, греби их так, – добавил он любимое присловье. – На весь промысел, а это около сотни судов. – Он оглядел слушателей в поисках понимания. – И всем надо получить редиску, лимоны, капусту, лук, мандарины…
– Ты главное, Палыч, забыл, – картошку.
– Да, вот именно, картошку. Ну, знаете ведь, всеми этими делами заведует второй штурман. И валюта у него, и заявки. Ясное дело, что поставщики не будут развозить на каждое судёнышко по крохам заказанное. Поручают одному штурманцу всё получить. А у нас, как назло, вторым новичок пошёл. Ему-то и забыли сказать, греби их так, что главный продукт – шнапс – в эфире обозначается словом «турнепс». Ну, это кормовая свёкла, значит. А дело оборачивалось так, что самый большой праздник наш – День рыбака – приходился аккурат на  середину рейса. Каждое из сотни судов на наш рефрижератор радирует: 50 килограмм турнепса – значит, 50 бутылок горячительного. Получилась солидная доза. Вить, в каком порту мы отоваривались, не помнишь?
– Тэнериве.
– Да, вот именно. В этом Тэнериве наш второй встретился с агентом испанским по доставкам, передал ему заявку. У того глаза на лоб: около пяти тонн кормовой свёклы надо доставить! Прежние-то штурманы собирали заявки на турнепс, а агенту шнапс заказывали. А наш ничтоже сумняшесь заказал, что просили.
В порту этого неведомого аборигенам турнепса не оказалось. А поскольку его ещё и много требовалось, агент и заказал его самолётом из Испании. Дескать, кто поймёт этих русских!
Получили мы груз в аккуратной таре, на борт приняли. И вперёд – на Антарктиду!
Приходим на промысел. Подваливает к нашему борту первый сейнер получать продукты. Естественно, первым делом запрашивают «турнепс». Штурман отваливает им положенные «50» турнепса. С сейнера нам пальцем у виска крутят с соответствующим случаю словесным сопровождением. Трое суток продолжалась эта канитель. Чуть нашего штурманца в море не сбросили.
Так и остался весь промысел в День рыбака без шнапса. А это для моряков, греби их так, хуже смерти.               
Не успели отсмеяться, появился директор.
– Через пять минут идут в сауну женщины, – по-командирски объявил он. – Время на помывку полтора часа и ни минутой больше. Потом – мужчины. Вам даю два часа. Дверь не закрывать, приду проверить «горючее». Обнаружу, утром – домой!»
Вернувшись из бани, Марьям попрощалась с Виктором.
– Ну, что, до утра? Вы выйдете из сауны уже заполночь, так что пойду спать. Вечер был чудесный, спасибо.
Проваливаясь в сон, успела подумать: «Теперь я другая – и  люблю по-другому!»
Наутро был запланирован поход в лес. Полусонно, а потому тихо и немногословно общаясь, отдыхающие завтракали в ожидании, когда откроют кладовку с лыжами. На Севере Марьям полюбила лыжные прогулки. Правда, из-за постоянных поездок не часто удавалось пробежаться, но теперь  хотелось скользить по проложенной  другими лыжне, скатываться с крутых спусков, падать, если не устоишь, в чистый пушистый снег – и всё это с человеком, который ей явно нравился.
Архангелогородец оказался завзятым лыжником.
– Вы не бегите так быстро, – вскоре взмолилась Марьям. – Мне не угнаться за Вами.
– Простите, это привычка ещё из мореходки, – притормаживая на параллельной лыжне ответил он. – Там были сплошные соревнования.
Марьям стало неловко за попытку принудить его приноровить свой бег к её скорости.
– Хорошо, мчитесь, как любите, но где-нибудь подождите меня.
– Отлично придумано! – обрадовался он, отталкиваясь палками, и вскоре замаячил далеко впереди тёмно-синим пятном своего спортивного костюма.
Виктор ждал её у большого, похожего на сидящего мамонта, камня. Чтобы не мешать другим, он соступил с лыжни и улыбался ей северной голубизной глаз. «Что я делаю? Что мне не живётся спокойно? Что творится со мной?» – уже подъезжая к нему успела подумать она и, чтобы не сказать что-нибудь сентиментальное, похвалила:
– Да, Вы хорошо ходите!
– Вы тоже! – успел откликнуться он.
– Я уже семь лет северянка! – прокричала она, пробегая мимо него.
Он кинулся вслед.
– Посмотрите, Марьям, лыжня-то освещённая, а я сто лет не бегал ночью по лесу.
– Приглашаете? Или один будете звёзды считать?
– Неужели я произвёл на Вас впечатление буки?
– Тогда считайте предложение принятым.
– Господи, как с Вами легко говорить!
– Подробности договорите ночью на лыжне! – убегая, крикнула она.

Ближе к полуночи они встали на лыжи. Помполит-отставник включил им наружное освещение, строго предупредив: «До двенадцати!»
– Хватит, спасибо, – озорно ответил Виктор.
Какая-то  одинокая фигура маячила в отдалении  позади них. Но они, не обращая на неё внимания,  скользили друг за другом, слушая вжиканье полозьев, себя и тускловатые из-за электрического освещения звёзды. Минут через пятнадцать забелел своим могучим горбом знакомый «мамонт». Подъехали к нему. Командирские, с фосфоресцирующими цифрами часы Виктора показывали без четверти двенадцать. Он щёлкнул лыжными замками, утопая в снегу, пробрался к подножью камня. По невидимым Марьям уступам взобрался на белый горб.
– Девушка по имени Марьям! – неожиданно громко раздался в лесной тишине его голос. – Перед этим вечным небом и вечной Луной, перед этой почти вечной лампочкой Ильича, стоя на спине каменного мамонта, признаюсь: я люблю Вас!
Он сделал сильный выдох, сел на склон камня и оказался у её ног.
Поездка на турбазу дала возможность Марьям лучше понять нового друга. Понимание это укладывалось в одну фразу: «Он любит людей». Не только необходимость флотского сосуществования, но и на редкость уважительное отношение к коллегам делало его центром притяжения: кто-то был его земляком, архангелогородцем, кто-то соседом по подъезду в тралфлотовской малометражке, и этого хватало для доброй дружбы. Кому-то нужна была помощь в семейных делах – помполит на корабле что священник. Кем-то он сам восхищался за отвагу и честность, профессионализм или необычное хобби. Он не заискивал перед вышестоящими, в нём не было «моряцкого» гонора, хотя профессией своей Лобовой гордился.

Как-то исподволь Виктор Васильевич стал ей хорошим другом, старшим братом, учителем. Моряки часто обращались к нему за советом и помощью, хотя знали: он и горькую правду может сказать. У него училась Марьям выстраивать свои отношения с окружающими. Виктор помогал ей в своё свободное время работать с «морской аудиторией» на туристических маршрутах. Подсказывал, как лучше и доступнее рассказать о том или ином краеведческом факте. Она ощущала себя его ученицей, прихожанкой. И не было в сутках такого времени, когда не думала бы о нём.
Деликатность и простота Виктора делали их отношения лёгкими. Они не были любовниками, хотя знакомство длилось больше года. За это время он дважды уходил в море. Часто звонил, стараясь не тревожить в ночные часы. Возвращаясь, приглашал в какой-нибудь ресторанчик. Спокойный полушутливый разговор, пешая прогулка по вечернему городу, полуночный чай в её квартире.
Однажды она спросила:
– Ты не останешься до утра?
– Не будем размениваться. Я дал слово доброй, хотя и бескрылой женщине, помочь обрести почву под ногами. Как только я это сделаю, мы вернёмся к твоему вопросу.
И хотя женское самолюбие Марьям оказалось несколько поцарапано, она поняла – пока не настало их общее время.
 
И наступило лето, когда Виктор предложил вместе провести отпуск у моря. В Севастополе жил его дядя. Старик до войны преподавал немецкий, был в плену. Остаток жизни посвятил сооружению двухъярусного подворья. На нижнем ярусе стоял купленный им дом. На верхнем, куда вела выложенная ракушечником лестница,  строил собственный, куда не допускал никого. Прилетевший из Заполярья племянник удостоился там маленькой комнатки.  Марьям не знала, какой разговор состоялся между мужчинами по её поводу, но была принята старым холостяком самым любезным образом.
В день приезда, после полудня, гости решили искупаться. Хозяин указал им дорогу на пляж, сам отправился готовить ужин.
– Не забывай обо мне на воде, я плаваю «на трояк», – попросила она.
– Сейчас посмотрим. Плыви! – И он, загребая сильными ногами ринулся в воду.
Они плыли рядом, и небольшие всплески волн, поднимаемые ими, сливались при каждом взмахе рук, образуя небольшой прибой.
– Ты отлично плаваешь, малыш! – услышала она его голос. – Ты всё делаешь отлично!
И он поплыл размашистыми сажёнками, удаляясь к буйку. Марьям не осмелилась плыть так далеко. Поддерживая себя на воде короткими гребками,  следила за его головой, чуть тронутой сединой. Ей тоже захотелось крикнуть «Ты отлично плаваешь!», но она не стала этого делать, зная, что он не услышит. «Ты отлично плаваешь, мой милый», – сказала  вполголоса.
Он, будто услышав её, поднялся над водой и помахал рукой.
Выйдя из воды, она наблюдала, как он стремительно плывёт к берегу.
– Мне показалось, что ты хотела мне что-то крикнуть, – улыбнулся он.
– Это правда. Ты почувствовал это? Значит, вода, действительно, проводник мыслей. Я недавно прочитала об этом, – радостно докладывала  Марьям, вытирая его спину полотенцем.
Они вернулись в свою комнатку. До ужина было ещё далеко. Хозяин хлопотал во дворе.
– Тебе не кажется, что моя девственность неприлично долго затянулась? – ёрничая, Марьям повалила Виктора на кровать.
– Прости, моя любимая! Я идиот, не признаю «параллельных миров». Теперь я только твой. Бери и пользуйся! – пошутил он, пряча за улыбкой отразившееся в глазах чувство вины.
– Но мне с тобой и так было замечательно! – переходя на шёпот, произнесла Марьям. – Я  полюбила тебя просто как человека. Надеюсь, полюблю и как мужчину.
Она чувствовала, как напрягается его тело – крепкое, горячее. Ладонь правой руки скользнула по её плечу и вдоль руки. Их пальцы сплелись, ладони сомкнулись. Словно обещая прочность их выстраданной близости. Поцелуй его крепких губ заставил её задохнуться от поднимавшегося волнения. И те же губы, став мягкими, прикоснулись к груди, захватив напряжённый сосок.  Он ласкал её, чувствуя теплоту и нежность её тела, внутренние токи её организма. Всё смешалось в них: желание, готовность, волнение и та большая светлая чувственность, которая возникает только меж любящими друг друга людьми. Когда напряжение достигло предела, она почувствовала в себе горячую тугую струю, такую желанную, каким бывает только ребёнок. И долгий счастливый стон пропел им торжественную мелодию счастья.
Долго и нежно он помогал её благодарному телу успокоиться. Оно время от времени вздрагивало от перечувствованного наслаждения.
– Люблю тебя, – успокаиваясь, шепнула она ему в ухо. Ты моя любовь. Ты сам не знаешь, что ты такое!
– Давай выпьем шампанского. Отдохни, я сейчас.
Она откинулась на подушку, и истома начала убаюкивать её.
Чистый и тонкий звон бокалов заставил очнуться. По-новому родное лицо Виктора склонилось над ней:
– Соня, а говорила «Любовь моя». Вставай.

Знойный август подарил крымчанам прохладный дождевой денёк. Утреннее розовеющее небо начала затягивать кисея лёгкой хмари, которая широкими косыми полосами потянулась по небосклону над горизонтом. Солнце перестало палить, как это было каждое утро. Отпуск заканчивался, пришло время возвращаться в Заполярье. Они покидали город, который вошёл в биографию их любви.
К полудню стал накрапывать дождь.
– А что если объявят нелётную погоду? – засомневалась Марьям, сдёрнув с бельевой верёвки чуть не забытый купальник.
– Не думаю, моя хорошая. Ведь нет же тяжёлых, тёмных туч. Так что прорвёмся.
Это были ещё те наивные времена, когда самолёты падали очень редко и люди доверчиво поднимались по трапу, радовались уютному салону и тому, что совсем скоро быстрокрылая железная птица домчит их до места назначения. Сунув ручную кладь на подслеповатую глубокую полку над головой, они опускались в кресла, с блаженством отдаваясь предстоящему полёту. Люди верили авиации своей страны. То ли небесные пассажиры тех лет были наивны, то ли «стальные птицы» делались так добротно, что не внушали страха.
Кондиционеры освежали воздух и давали возможность пассажирам остыть от жары и суеты посадки. Марьям сунулась к иллюминатору. Небосвод показался ещё более потемневшим и притихшим. Странная неопределённость чувствовалась во всём: в действиях обеих стюардесс, в молчании службы оповещения аэропорта, в серости горизонта.
Но вот по ковровой дорожке самолёта решительной маршевой походкой прошли пилоты. За ними плотно закрылась дверь кабины. Один за другим взревели двигатели. Поутихли разговоры. Густая, тяжёлая симфония разогревающихся моторов заполнила салон. Взревев, Ту-154, будто любуясь своей силищей, рванул по серому бетону взлётной полосы. Марьям всегда боялась последней минуты разбега. Она пробуждала в ней просто-таки первородный ужас, заставляя впиваться пальцами в панель кресла. Разжимались побелевшие от напряжения пальцы сами собой только после косого подъёма. Но на этот раз рядом сидел любимый человек, и было не так страшно.
Вспышка страха потрясла её, когда самолёт, содрогнувшись так, что раздался сильный скрип или, точнее, треск, вошёл  в тёмно-серую непроглядную мглу. Подобно молодому сильному коню, которому удалось проломить стену огня или заграждения, он прорвался сквозь тучу. И вместе с последними всплесками дождевой мути за иллюминатором рванулись к самолёту яркие потоки солнца. Теперь они летели над тучами, которые плотным белым накатом недвижно лежали под самолётом. Это белое поле было бескрайним, чистым и загадочным. Салон затопила полная тишина. Люди смотрели на чудо. Такого не увидишь с земли. Над пышным белым полем возвышался божественный купол цвета индиго.
– Наверное, именно в этом небесном зале живут ангелы, – прошептала Марьям. Ей и в самом деле казалось, что вот-вот появятся за иллюминатором крылатые мифические существа.
– Они улетели в свой храм помолиться за нас, – ответил Виктор, положив тёплую ладонь на её вцепившуюся в подлокотник кисть.
             – Разве можно, увидев такое, говорить, что нет царства божьего?! – она посмотрела на него восхищёнными глазами.
– Нельзя, – ответил он коротко.

Мурманск встретил Лобовых дождливой погодой и прохладой отключенной от отопления на лето квартиры. Они проводили порознь дни: он – в  порту, среди моряков, она – в экскурсионных автобусах. Но постоянное ощущение в себе другого не покидало их. В многоликой уличной толпе они безошибочно узнавали друг друга и летели навстречу, не видя больше никого.
Август в Заполярье – ещё время летнего дня. Белые ночи тревожат людей, снимают с них нудность буден. Прогулки по городу далеко за полночь или дворовый футбол мальчишек в три утра – в августе – обычное дело. Не избежали этого лёгкого сумасшествия и Лобовые. Случалось, поужинав часов в девять вечера, они брали бывалый рюкзак Виктора и отправлялись в ближние сопки или на берег озера. И не беда, что приходилось отчаянно сражаться с тундровым комарьём! Им удавалось провести время на славу: разжигали костёр и, целуясь, под его дымным шлейфом строили планы, вспоминали прошедшее лето, а после полуночи могли начать искать грибы. В одну из таких прогулок у них состоялся странный разговор.
– Знать бы, сколько мы проживём, – сказал, глядя на затухающие угли костра, Виктор. – Если долго, то всё делал бы не спеша, основательно. А вдруг недолго?
– К чему ты это говоришь? – уставилась на него удивлённая Марьям. – Ты  омрачаешь мне жизнь, бессовестный!
– Я её и себе иногда омрачаю. Могу представить себя слегка постаревшим, ну, лет на пять-шесть. Немного раздобревшим, может быть, отпущу бородку клинышком. Но сколько ни пытался, не могу представить себя стариком. Ты не знаешь, почему это?
– Да просто потому, что ты ещё сто лет не состаришься – столько в тебе силищи. Я это каждую ночь чувствую, – попыталась она шуткой завершить встревоживший её разговор.
Иначе, чем прежде стала относиться Марьям к морскому порту. Раньше она не любила его за шум, тревожные гудки судов, вздыбленную кранами неуютность. Однако несколько визитов на корабль, которым должен был выйти в море Виктор, сгладили отстранённо-холодное отношение: её стало тянуть туда. Иногда после ужина они уходили на корабль ночевать. Это случалось, когда Виктору нужно было переговорить с людьми, которых он не смог увидеть днём из-за их ночного графика работы. Нередко он возвращался в каюту заполночь, извиняясь за долгое отсутствие, и его уютный корабельный закуток становился до утра их ковчегом. Наступало время самое заветное и любимое: он делился планами на будущее, рассказывал о моряках, вспоминал своё беломорское детство.
– Я очень любил в детстве плавать с открытыми глазами. Наше море ведь и назвали Белым за его чистоту. Начитавшись сказок, я считал себя рыбой. И иногда боялся какого-нибудь чудища морского, поэтому смотрел под водой во все глаза.
Это признание напомнило Марьям собственное детское пристрастие к подводному миру. Виктор заинтересованно расспрашивал её о Байкале и однажды предложил проехать по местам, где прошло их детство.
– Знаешь, мне уже давно хочется побывать в Архангельске, постоять возле городской бани. Раньше там было общежитие, где я родился.
И они поехали в Архангельск. Пробыли там световой день, обошли все места, память о которых сохранил Лобовой. Вечером сели в московский поезд, покружили по столице весь следующий день и купили билет до Кирова. В Нухрат, где родилась Марьям, из-за холодов не рискнули отправиться.
Виктор познакомился с вятской роднёй жены. Он много говорил, расспрашивал, вспоминал. Марьям слушала: порой он казался ей счастливым ребёнком – так искренен был его смех, с таким удовольствием пробовал он вятские блюда…
Проведя ещё одну ночь в поезде, они добрались до шахты Широковской. Там встретили Новый год. Марьям повела мужа в поселковый клуб. Это был всё тот же кинотеатр «Мир», где она встречала Новый год с Гарифом. Прежде казавшееся ей огромным и блистательным, фойе кинотеатра оказалось маленьким и тесным.
– Какая огромная у нас Россия! И всюду люди, и всюду жизнь. Если бы ты знала, как мне хочется жить и всех любить! – сказал Виктор, когда они возвращались по заснеженной улице посёлка в дом Ротарей.
– Живи и люби, милый. Я только рада, что эти холодные да сирые места моей молодости понравились тебе, – ответила она.
Лобовые вернулись в Мурманск  к Рождеству. В сочельник вечером уселись перед телевизором, который включали нечасто. Шла передача из Иерусалима, от Стены Плача. Показывали места, где, по преданию, родился Иисус Христос. И, как показалось Марьям, Виктор совсем некстати сказал:
– Дорогая, нас должно быть больше.
– Что, что?
– Я говорю, что нас с тобой должно стать больше. Разве непонятно?!
– Кажется, я уже опоздала. Кто же рожает превенца за сорок лет? – с горечью в голосе ответила Марьям.
– Не будем умышленно завышать возраст. Во-первых, ты выглядишь на десять лет моложе. И во-вторых, я тебя очень люблю.
– А как всё остальное: работа, путешествия, – начала она, но Виктор прикрыл её губы своей ладонью.
– Всё чепуха. Всё подождёт. Всё переедет в будущее. Самое главное: я хочу, чтобы на земле обязательно была ещё одна женщина, как ты, и ещё один мужчина, как я. Люди рожают детей не на одну человеческую жизнь, а на века! Нас не будет, а потомки наши остануться.
– Ты прирождённый помполит, Витенька, – засмеялась Марьям. – Сходи пока в рейс, а я подумаю. Когда вернёшься, выскажу тебе своё полное удовольствие или полное неудовольствие, – дурачилась она, невольно вспомнив бывшего мужа и его нежелание иметь детей.
– Хорошо. Поставим точку дискуссии по возвращении из рейса. Но это – последний срок, – засмеялся Виктор, обнимая её.
Он ушёл в море в конце января. Засыпал её радиограммами, умудрялся с попутными судами передавать письма.
Она заучивала их наизусть и часто «читала» вполголоса по пути на работу и с работы. Почти в каждом письме осмысливалась идея заиметь ребёнка: « Ты только подумай, родная, он будет состоять из тебя и меня. Больше ничто на свете не может быть из нас». Она удивлялась простоте этих аргументов и сама уже стала думать о малыше, как о реально существующем: говорить с ним, прикидывать к нему увиденные на других детях яркие комбинезончики. Пыталась купить сборники сказок на почти пустых прилавках книжных магазинов.
В апреле ещё довьюживали за Полярным Кругом последние метели. Но всё-таки зима слабела перед силой весеннего наступления.
Виктор пришёл с моря перед днём своего рождения. С утра дребезжал телефон в их квартире. К вечеру собралась довольно большая компания. Многие моряки пришли с жёнами.
– Так, дорогая, две вещи мы должны сделать именно за эти выходные. Первое – записаться в басскоме на автомобиль. Я видел эту модель – «ЗАЗ 968-М». Кажется, она подойдёт к твоему характеру. – И не делая большой паузы, только сильно и нежно обняв её, прошептал в ухо:
– Другое ты знаешь сама.
Вскоре Лобового закружила подготовка к майским праздникам. Организация колонны демонстрантов Тралового флота всегда была обязанностью помполитов.
На  демонстрации Виктор, хотя и был «при исполнении», но необычайно улыбчив и мил: много рассказывал вышагивающей рядом жене о своём послевоенном детстве. Даже похвастался тем, что лет до двенадцати очень жалел, что война  окончилась без его участия.
– Только гораздо позже, из книг Виктора Некрасова, да и других писателей-фронтовиков, я понял, какая это страшная штука.
– Да, – отозвалась Марьям и рассказала о своих троих братьях, погибших в один день в штрафной роте, куда попали  только потому, что были сыновьями ссыльнопоселенца.
В праздничной суете прошла первая декада мая. Приближался новый выход в море. Над Мурманском стояло уже незакатное весеннее солнце. Оно почему-то порождало в душе Марьям неосознанную грусть.
Вечером перед отходом в море Виктор пришёл со службы раньше обычного и, радостно улыбаясь, сообщил:
– Невероятно, но факт: я проверил наши облигации. Мы выиграли десять тысяч рублей. Радуйся, прыгай!
И он обхватил её и поднял на руках так высоко, что она коснулась затылком коридорной люстры.
Такая неожиданная милость фортуны обрадовала её, хотя особой нужды в деньгах они не испытывали. Но ночью, проснувшись от какого-то встревожившего её сна, Марьям вспомнила слова матери: «Не всегда большие деньги приходят к добру. Не стремись, дочка, к дармовым деньгам». С этой ночи непонятная тревога поселилась в сердце Марьям.
Виктор перед уходом в порт оставил ей облигации, сказав:
– Распоряжайся по своему усмотрению, но на автомобильчик  оставь.
Он уходил на промысел в Атлантику. Вскоре, как всегда стала получать она его радиограммы. Он шутил, благодарил её за письма, обнимал через океаны. Было решено, что она отправится в отпуск в Севастополь, к дяде, а Виктор прилетит туда после рейса, чтобы, отдохнув, вместе вернуться в Заполярье.
Чтобы не поджидать мужа у Чёрного моря в одиночестве, Марьям решила заскочить в Вильнюс, за испытанной спутницей своей  Солой Маркевич. Никому не оставила вильнюсского адреса, решила, что напишет Виктору и его родным уже из Севастополя.
Пока Сола оформляла отпуск и собиралась в дорогу, прошла неделя. Марьям с удовольствием проводила дни, бродя по старинным узким улочкам, а вечера просиживали они с подругой в уютных кафе, вспоминая свои прежние вояжи.
На девятый день с отъезда из Мурманска Марьям без труда отыскала двухъярусный дворик старого севастопольского холостяка. Она постучала в калитку, и знакомый голос спросил привычное:
– Кто там?
– Дядя, открывайте, это я!
Долго щёлкало что-то в калитке. Когда хозяин справился со щеколдой, Марьям  поразилась мертвенной бледности его лица.
– Дядя, здравствуйте, здоровы ли Вы? – выпалила она, одновременно приглашая подругу проходить во двор.
Старик, то ли смутившись, то ли испугавшись чего-то, оглядывался по сторонам, как бы ища помощи. Руки его дрожали.
– Что с Вами? Можно ли пройти? Вы получили от Виктора письмо, что мы приедем? – выстрелила Марьям все свои вопросы.
– Да, да, проходите, можно, – он указал рукой в сторону верхнего коттеджика. – Заходите.
Они прошли нижний двор и машинально, вслед за хозяином стали подниматься по ракушечной лестнице в верхний дворик. Он был раскалён добела. Ни единого деревца не росло здесь. Дядя, как-то нелепо пританцовывая, остановился перед крылечком своего маленького дома и спросил, заикаясь, откуда Марьям приехала сейчас и когда она выехала из Мурманска.
Она ответила:
– Виктор сейчас в Атлантике. Будет здесь через две-три недели. А я из Мурманска уехала чуть больше недели назад. Вот, заезжала за подругой в Ригу. Но что с Вами, дядя? – она почти выкрикнула последнюю фразу.
– Оказывается, Вы, Марьям, ничего не знаете. Сегодня девять дней, как Виктора нет. Поминки сегодня. Он погиб во время шторма. А Вас не нашли. Моя сестра, мать Виктора похоронила его. Помогли моряки.
Дядины слова рыхлыми ватными тампонами завалили сознание Марьям. Последнее, что она увидела, были расширенные глаза подруги на белом лице. Повалилась на горячий ракушечник, зацепив краем сознания его розоватый цвет.

Очнулась в больнице. Рядом сидела Сола, бледная и осунувшаяся. Сколько дней прошло с того страшного разговора с дядей, Марьям не помнила. Чёрная непроходимая мгла стлалась в её мозгу единственной чёткой мыслью: Виктора больше нет. Нет. Нет. Потом через туман стала явственно прорываться боль в пояснице и в низу живота. Она становилась всё сильнее. Её перевели в гинекологическое отделение. Дальнейшие события опять затянула полоса беспамятства. Когда очнулась снова, усатая женщина-гинеколог, привычно осмотрев её и что-то записав в тоненькой истории болезни, грубоватым голосом подтвердила страшную догадку: да, была беременность, да, выкидыш…
Крупные горькие слёзы тихо потекли по лицу Марьям. «Конец моему материнству» – пронеслось в ещё не полностью восстановившемся сознании. –  «Нет ребёнка, нет любимого».
Чуть позже мысли выстроились в логический ряд: предчувствие Виктора, что не проживёт долго, что не будет никогда стариком, что ему хочется долго жить и оставить на земле существо, похожее на него; слова матери о дармовых деньгах, поездка по местам детства, так похожая на прощание…

Надо было начинать жизнь сначала. Уже без любимого и без надежды родить ребёнка. Сола увезла свою ослабевшую подругу в Мурманск, где и провела оставшиеся недели отпуска, ухаживая за ней и пытаясь пробудить интерес к жизни. Они сходили на могилу Лобового, оставили цветы; заказали небольшой гранитный обелиск – человеку, так недолго бывшему с Марьям, но  оставившему о себе неизгладимую память.

Без Виктора Мурманск опустел. Марьям как автомат делала надлежащую работу: организовывала экскурсии, писала отчёты, отвечала на ничего не значащие  теперь для неё вопросы коллег и туристов. Рано наступившая осень будто бы пыталась разделить с ней душевное неуютство. Дождливым серым вечером, вернувшись из экскурсии в звероводческий совхоз, Марьям обнаружила в почтовом ящике тонкий казённый конверт. Это оказалось извещение о возможности приобрести автомобиль. Обрушившееся на неё горе совсем заслонило разговор с мужем перед последним рейсом. Это было его желание.
И к декабрю, окончив курсы водителей при ДОСААФ, она села за руль, не имея представления, как трудны и опасны плохо ухоженные зимние дороги в условиях заполярной ночи. Только божий промысел хранил её в первые недели езды. Необходимость смотреть на дорогу отвлекала от давящей сердце боли. Она ездила рискованно и подолгу, чтобы, возвратившись к подъезду уставшей до изнеможения, порой даже не поужинав, упасть в постель. Так «железное» приобретение подарило ей в тот трудный период жизни почти человеческое тепло. Автомобильные будни незаметно втянули Марьям в гаражно-шофёрское братство кооператива. Соседи по дому стали и соседями по гаражу. Мужчины помогали в мелком ремонте, старались вызвать улыбку пересказами баек или анекдотов, сообщали о последних ЧП на дорогах. Она всё чаще и чаще уходила из дома, где всё напоминало о Викторе, в гараж. Наводила порядок на ненужном её верстаке, в сотый раз протирала без необходимости стёкла своего «Запорожца». Так прошла зима.
На излёте полярной ночи, когда на час-другой стало появляться над сопками красноватое солнце, она полюбила выезды за город, поближе к первым весенним проталинам.

По Мурманску молнией разнеслась весть, что пойдёт  теплоход в Норвегию. Директор экскурсионного бюро предложил Марьям разработать цикл лекций о заполярном соседе. Такое предложение было гарантией, что её включат в штат обслуживания уникального круиза. Во-первых, это был настоящий Запад, во-вторых, «железный занавес» прорывался впервые и сразу для большого количества людей.
– Марьям Булатовна, не увлекайтесь комплиментами соседям. Это может не понравиться каютам «люкс». Все они забронированы для работников обкома партии.
– Я пока ничего не знаю о Норвегии, – ответила Марьям, – дайте поработать в библиотеке. Потом сообщу, обойдусь ли без комплиментов.
– Нет, вы рассмотрите историю королевства, географическое положение, ну, там, народные обычаи. О викингах побольше расскажите. Но обходите острые углы: поменьше про уровень жизни, социальную политику. Не напортачьте! Иначе этот первый круиз станет для нас и последним.
Марьям понимала, что, предлагая ей составить лекцию, директор по-своему пытается отвлечь  её от печальных воспоминаний. Она знала также, что тексты лекций будут утверждаться «на партийных верхах». Но всё-таки трусоватая предусмотрительность «босса» раздражала её. Тем не менее она  заручилась честным словом начальника, что она, как разработчик нового туристического маршрута такого уровня, будет если уж не главным, то одним из экскурсоводов на «Алле Тарасовой». В Мурманском пассажирском порту этот теплоход и «Клавдия Еланская» считались лучшими.
Новая работа увлекла Марьям. Она принялась читать по вечерам книги по страноведению. Оказалось, что Норвегия, страна викингов и мореходов, имеет давние исторические и экономические связи с русским Севером. Складывались они на основе мореходства в общих северных морях, давних многочисленных попыток русских и норвежцев пройти к Северному полюсу, тундровой охоты. Обнаружилась даже летопись о Мурмане и Финмарке как заполярной территории Норвегии. Она уходила на несколько веков вглубь истории. Удивил Марьям и факт, что практически вся северная Норвегия была освобождена от фашистов советскими войсками. Ничего не знала она о том, что в прибрежных пещерах и подземных гротах собирались партизанские силы норвежского сопротивления, что в  Киркенессе стоит памятник освободителю – воину России.
Вскоре директор пригласил Марьям к себе в кабинетик и, предложив чашечку кофе, выслушал свою «штатную единицу».
– Материал отличный. Заслушался, как ученик на хорошем уроке.
– Ну, спасибо на добром слове, – ответила она, всё ещё не очень верившая в возможность этой поездки. – Самой готовиться вести экскурсию, или?
– Конечно, самой, какие сомнения! Поделите материал на три экскурсии, скомпонуйте всё, проверьте хронометраж и с Богом.
Он поднялся из-за стола и протянул ей руку, чего раньше никогда не делал.

«Алла Тарасова» уходила под вечер. На пристани лежали длинные влажные тени, отплывающие  бежали по ним, как по своеобразной «зебре», перекрикиваясь с провожающими. Такого ещё не случалось: советский пятипалубный теплоход войдёт в норвежский порт и выбросит на берег несколько сотен русских!
Миновали таможню: суть осмотра свелась в основном к предъявлению паспортов и изъятию у многих второй, лишней, по мнению таможенников, бутылки водки. В действиях досмотрщиков чувствовалась то ли растерянность, то ли нервозность, ведь такого наплыва пассажиров здесь им ещё не приходилось переживать.
Воспользовавшись служебным удостоверением, Марьям прошла на теплоход одной из первых. Не без труда отыскала свою каюту, бросила на койку куртку и дорожную сумку. Хотелось поскорее найти радиорубку, встретиться с радистом, условиться о времени трансляции. Её охватил задор первооткрывателя: найти, обследовать, попробовать. Выходя в коридор, столкнулась с моряком и, не успев разглядеть знаков отличия, спросила:
– Вы не могли бы показать мне радиоузел или каюту начальника радиостанции?
– А кто Вы? – улыбнувшись, ответил вопросом моряк.
– Я старший экскурсовод областного бюро путешествий. У меня скоро должна транслироваться вступительная лекция к круизу. Хочу посмотреть, что и как.
– Идёмте, – коротко бросил он и зашагал по ковровой дорожке, застилающей всю ширину коридора. Пройдя несколько метров, достал из кармана ключ, привычным движением вставил его в замок и открыл дверь:
– Простите, пройду первым. Вот Вы и нашли сразу всё: и радиостанцию, и её начальника. Проходите, не робейте.
– Мне просто повезло,  – ответила довольная Марьям. – Можно сказать несколько слов и послушать себя?
– Пробовать всегда можно и даже нужно, – наставительно, и, как ей показалось, двусмысленно, произнёс моряк.
Она прошла и села на высокий стул перед столом, заставленным блоками аппаратуры.
– Скажите, как Вас зовут, чтобы я могла обращаться к Вам.
Он назвал себя, одновременно нажимая какие-то кнопки и поворачивая ручки настройки. Аппаратура зашипела, начала подвывать, наполняться свистом. Эфир оживал. «Вот тебе и воздух, пустота, – подумала Марьям. – А такая плотность звуков, как на осенней ярмарке». Радист продолжал настраивать аппаратуру, удаляя посторонние шумы.
– Давайте немного подождём. Как только выйдем из порта, я приглашу Вас по радио. Заодно услышите и качество трансляции, – мягко, но в то же время деловито предложил он.
Марьям кивком поблагодарила его и пошла посмотреть с палубы на посадку.
Овальная толпа пассажиров, хорошо видимая сверху, перед трапом вытягивалась в ниточку.  И уже по одной человеческие фигурки взбегали по трапу и исчезали в недрах нижней палубы. Это походило на распускание вязаной вещи; конец нити тянул кто-то невидимый внутри судна. И так продолжалось, пока последний пассажир не ступил на нижнюю ступеньку трапа. Потом береговой матрос ловко отмотал толстый канат от чугунной чушки дебаркадера, крикнул своему коллеге, матросу с отходящего судна «Семь футов под килем!» и неспешно, покачиваясь, направился к зданию морского вокзала.
Минуты две корпус теплохода стоял недвижно, словно ждал команды. Потом послышался шум бьющейся о дебаркадер воды. Щель между ним и корпусом теплохода стала расширяться, в ней вскипели водяные валы, выворачиваясь белой пеной.
Любуясь бунтом водной стихии, Марьям постояла ещё минуты две-три, пока не услышала голос радиста. Хорошо поставленным голосом он приветствовал на борту теплохода пассажиров международного круиза и желал им успешного плавания. Коротко рассказал о технических данных судна, о расстоянии, которое оно должно пройти. «Причалим в порту Киркенесс в пять часов утра», – последовал короткий писк микрофона, и радио смолкло .
Никогда ещё большинству пассажиров «Аллы Тарасовой» не удавался такой далёкий заплыв – с пересечением Баренцева моря, проходом вблизи островов Кильдин и Медвежий, незабываемого, если увидишь его с моря, Рыбачьего. Стихия волн завораживала. Даже бары и кафе теплохода долгое время пустовали. Почти все пассажиры, переходя с носа на корму и обратно, рассредоточились по обеим сторонам палуб. Полярный день внёс в пейзаж свой незабываемый колорит: и в полночь блики весеннего солнца блестели на воде, перепрыгивали с волны на волну. Захватывало дыхание от встречного ветра и красоты розовато-голубого горизонта. Марьям пожалела, что пора идти в радиорубку. Но её ждала работа. Хотелось верить, что лекцию услышат все – ведь на палубах установлены радиотрансляторы.
Едва закончила лекцию, радист передал приглашение на ужин. Вскоре прозвучало приглашение на ужин. Он оказался необычным – сплошь из неведомой ранее снеди: шашлыки из форели, отваренные омары с рисом, в центре столов розовели блюда с креветками и много-много зелени.
Экскурсоводы во главе со своим директором сидели за одним столиком. Удивление от меню переросло в оживлённый, даже шумный разговор.
– Ну, что, девушки, каковы дальнейшие планы? – обратился сразу ко всем директор. Может, послушаем второе сообщение Марьям Булатовны, а то, боюсь, скоро пассажирам будет не до лекций.
– Я тоже так думаю, – отозвалась Марьям и пошла искать радиста.
Она читала свой текст спокойно и даже с некоторым интересом к своему сочинению. Как отметил директор, когда она вернулась за свой столик, слушали её в полной тишине. Ведь люди почти ничего не знали о Норвегии.
Эта ночь стала для плывущих в гости к соседям мурманчан символом свободы, первым горестно-сладким глотком её. Не спали до самого причала: танцевали, разговаривали, гуляли по палубам. Не было пьяных, хотя бары работали всю ночь. Не было опаски, хотя все знали, что несколько кают занято людьми стандартной внешности. «Похоже на корабль дураков, – думала она, – ведь только одну ночь туда, один день на берегу и одну ночь обратно. Эти люди плывут на громадном корабле, чтобы своими глазами увидеть то, о чём знать им не полагалось. И чтобы они не знали этого, работали дорогие глушилки, не спали всякого рода николаи ивановичи, любившие назначать встречи новичкам в номерах заштатных гостиниц или на квартирах в рабочих кварталах, а за всем этим наблюдало недреманное око органов.   Но этой ночью на глазах Марьям что-то рушилось.
После полуночи, приняв душ, она прилегла на часок поспать, а  около трёх вскочила с тревожным чувством, что проспала что-то важное и интересное. Вышла в коридор, потом в холл, заглянула в бар. По-прежнему играла музыка. Люди танцевали или сидели за столиками. На наружных палубах, на носу и корме стояли, обнявшись, парочки. Подняв капюшон куртки, она облокотилась на бортик и стала смотреть на воду, по-прежнему бурлившую за кормой. Вспомнились слова Лобового «Хорошо думается ночью на ветерке». Стало грустно.
На подходе к Киркенесу начал сгущаться туман. По  радио пригласили желающих подняться на открытые верхние палубы. С них видны были вначале оранжевые, голубоватые, зелёные, с оттенком бордо размытые туманом пятна. Теплоход начал замедлять ход, видимо, готовясь к швартовке. Люди стояли в полнейшем молчании, будто впереди их ждала некая таинственная земля. И хотя озадачившие пассажиров цветные пятна оказались всего лишь зданиями маленького, на сорок тысяч жителей заполярного порта Норвегии,  это был Запад.
Через полчаса пришвартовались, спустили с теплохода трап. Из тумана появились два человека – мужчина со стулом в руках и женщина. Когда мужчина принёс ещё и столик, Марьям поняла: это импровизированная таможня. Женщина села за столик. Мурманчане продолжали молча смотреть с верхней палубы на дощатый настил причала, пока долговязый парень в джинсовой куртке не крикнул:
– Ребята, так всё! Мы причалили. Айда на берег!
И стоявшие на палубе ринулись в свои каюты, чтобы взять праспорта, в которых был проставлен заветный квадратик визы. Один за другим почти бежали вниз, не веря, что вот сейчас ступят на землю, целую эпоху закрытую для них. Первым к столику-таможне подбежал долговязый парень и застыл протянув таможеннице паспорт. Она внимательно посмотрела в него, поставила штамп и улыбнулась владельцу.
Тот почему-то по-английски спросил:
– Я  могу идти?
– Да, конечно. Добро пожаловать в Норвегию.
Парень, обескураженный простотой исполнения своей мечты, стоял, словно ожидая ещё чего-то.
Вторым был мужчина лет сорока. Он сдержанно и серьёзно предстал перед столом,  дождался печати и пошёл к аккуратному деревянному зданьицу вокзала. Тогда первый, словно его и ожидал, шагнул к нему, и неожиданно для пассажиров мужчины крепко обнялись.
Марьям прошла таможню в первом десятке и в течение дня ещё несколько раз возвращалась на теплоход, дивясь простоте контроля и какой-то провинциальной доверчивости. Ни тебе нависающих над головой косых зеркал, ни увеличительного диска лупы над фотографией туриста. Привыкшие в туристических поездках «ходить по трое»  мурманчане сбивались в группки. Она улыбнулась, вспомнив строгие наказы инструктора из горкома партии, и пошла одна навстречу просыпающемуся городу.
Как выяснилось вечером, каждый из мурманских туристов по несколько раз оббегал крошечный Киркенес и всякий раз, возвращаясь на теплоход и спускаясь снова в город,   проходил мимо стола-таможни с девушкой-пограничницей. Может быть, никогда за свою историю не видел мультяшный по красоте и размерам норвежский городок такого нашествия русских. Они были интересны горожанам. На улице, в магазине ли норвежцы, гостеприимно улыбаясь, старались понять, чего от них хотят гости. Марьям удалось поговорить  на немецком с молодым продавцом обувного магазина. Оказалось, что они хорошо понимают друг друга. Она начала внимательно вслушиваться в речь норвежцев, как собака, натасканная на охоту, обращалась в слух и о, Господи! – слышала почти немецкие, давно знакомые ей слова.
Вечером на дебаркадер пристани потянулись роскошные автомобили. Их хозяева, совсем как подростки, задрав головы, приглашали русских в гости. Перед такой открытостью не устояли, наверное, даже «стукачи». Сначала самые отчаянные спустились на пристань, затем  теплоход будто веником вымело.
Марьям услышала, как директор частного музея города вместо автобусной обзорной экскурсии предлагает побывать у него в доме. «Кажется, то, что мне надо», – приняла она общее приглашение как частное, лично ей адресованное.
Оказалось, что единственный в Киркенесе экскурсовод, владелец музея под небом, говорит и по-немецки, и по-английски. Жена же его, краснолицая блондинка, только по-норвежски. Именно её выбрала гостья для пополнения своего лингвистического опыта: слушала и повторяла про себя звучание фраз, только в случае полного непонимания обращаясь к немецкому или помощи хозяина дома. Огромным и необыкновенно уютным показался ей  этот дом с множеством комнат – для книг, для детских игрушек, для коллекции вин, для оранжереи…
Она отказалась от предложения хозяина отвезти её в порт. Шла по вечерней улочке, обставленной пластиковыми цветными горшками для детей, лошадками и качелями-перетягами. Не хотелось возвращаться на  теплоход. Она присела на спину белой в яблоках лошадки, погладила застывшую пластиковую гриву и сказала как давно решённое:
– Язык этой страны я буду знать, как русский.

Лето пролетело незаметно. Марьям старалась до предела заполнить его экскурсиями по Кольскому полуострову и Карелии, в Ленинград и на Вологодчину.
Осенью в Мурманск хлынули норвежские волонтёры всех мастей: миссионеры – к верующим или ищущим веру, преподаватели норвежского языка, организаторы бизнеса или ищущие партнёров по бизнесу в России, брачные посредники. В здании бывшей заочной школы моряков открылось норвежское консульство. В Доме  культуры моряков начали работать курсы норвежского языка. Изучением неведомого доселе языка пожелали заниматься в основном девушки на выданье, одинокие женщины и начинающие мурманские бизнесмены.
Руководила курсами весьма колоритная личность Гюнхель Шмидт. Где-то освоив русский, она первой ринулась в Мурманск, полагая, что непаханое языковое поле принесет ей богатый урожай. К деньгам эта дама относилась как к божеству: они должны были ей вручаться строго до первого числа и непременно новенькими купюрами. В то же время она была бесконечно щедра: в её доме постоянно кормились десять-двенадцать человек, опустошая холодильник. Она  снабжала знакомых и незнакомых бесплатной зимней одеждой, была удачливой свахой. По-русски говорила неважно, но смело и много. Её любили все.
Гюнхель дважды  приглашала к себе Марьям. Норвежка планировала наладить регулярный обмен туристическими группами между Мурманской областью и Финмарком, прибрав нити предстоящего бизнеса к своим рукам.
– Гюнхель, бывает ли слишком много денег? – спросила однажды не без подковырки Марьям.
Та не поняла, попросила повторить вопрос. Марьям растолковала ей суть своего вопроса. Норвежка с очень серьёзным видом закачала головой:
– Нет, Мэри, не бывает денег очень слишком много. Никогда, у никто, – волнуясь и потому сильно ошибаясь, ответила Гюнхель. Потом, хитро улыбнувшись улыбкой набоба, сказала:
– Мы любим деньги. Всё есть за деньги. Мы сами работаем много-много   и много имеем. Русские любят клад от государства, а это мало, очень мало.
Потом, спохватившись, что неправильно сказала, звучно рассмеялась:
– Мэри, это слово есть не клад, а оклад. Правильно? И вытерла слёзы, выступившие от смеха.
– Правильно, Гюнхель. Но мы живём в разных экономических системах. У нас частная собственность не приветствуется.
– Мэри, собственность – это хорошо. Люди берегут своё добро. Здесь не берегут. Всё – чужой. Большой СССР, а бедный. У вас хороший люди, но каждый – бедняк.
– Гюнхель, дорогая! Я ещё мечтаю погостить у тебя в Норвегии, а поэтому давай прекратим такие разговоры.
– Но, Мэри, ты можешь жить в Норвегия. Очень хорошо говоришь по-норвежски. Дела будет совсем хорошо идти, если ты будешь муж брать в Норвегия. Есть у тебя оптимизмус. Ум много. Давай будем искать для тебя джентльмен, а?
Марьям рассмеялась над прожектёрством опытной свахи.

Занятия в Доме культуры моряков проводились дважды в неделю. Из Норвегии привозили словари, учебники, аудиокассеты. Фру Шмидт приглашала путешествующих по Кольскому полуострову земляков своих для того, чтобы курсанты практиковались в живой разговорной речи. В конце мая приехавшая из Норвегии комиссия провела тестирование, и неожиданно для неё самой, работа Марьям оказалась лучшей. Её пригласили на Высшие курсы норвежского языка в Осло. Эти курсы являли собой практическую попытку норвежских властей распространить язык за пределы своей довольно закрытой страны. Принцип отбора на курсы был прост: из одной страны – один слушатель. Так, в группе осваивающих норвежский язык из пятидесяти полпредов разных стран Россию представила  вятская татарка с  заполярного Мурмана Марьям Булатовна Сулейманова.          
Когда она оканчивала Академию перевода, из фирмы «Стейн Фискебек» пришёл запрос: требовался успешно закончивший курс переводчик. Была рекомендована её кандидатура. И сразу после выпуска она начала работать в этой фирме.
    
XIV. ПО СИБИРИ
Чувствуется Сибирь. Автотриптих. На турбазе. «Хранили гордое терпенье…»
      
Давно вызревшую идею проехать по местам ссылки декабристов осуществит Марьям Булатовна Сулейманова только четверть века спустя. Вопреки бытующему мнению, что экскурсоводу проводить отпуск в турпоездке – всё равно что работать, она решилась на такую поездку. Чудом сохранившийся от традиций советского туризма маршрут словно специально был оставлен для неё.
Снова встретились они с Солой Витасовной.   
 Эта поездка была данью памяти отца. Булат Сулейманов умер, едва вернувшись из десятилетней сибирской ссылки.
Красноярск был начальным пунктом экскурсии, и уже обзорная поездка по городу  напомнила о декабристах. На старом мемориальном кладбище постояли постперестроечные россиянки у могилы «первого декабриста» Давыдова, хозяина знаменитой Каменки, где так любили собираться будущие тираноборцы. Воткнули в сибирскую землю давно провалившейся могилки по восковой свече. Слова гидши воскрешали в памяти школьные уроки литературы и истории.
Оказалось, огромное мемориальное кладбище едва ли не самое посещаемое место в городе.  В немалому удивлению увидели подруги сразу несколько свадебных кортежей, подкативших к воротам. Подумалось: казёнщина. Но, послушав лекцию для молодожёнов, Марьям поняла: всё кстати – начать совместную жизнь с примера небывалой верности и до конца пройти её вместе…

Подруги решили не коротать вечер на доживающей свой век турбазе. Их группа была последней: база подлежала сносу.
– Давай сходим в ресторан, – предложила Марьям, не отвыкшая и за гайдаровские «талонные» годы от посещения злачных мест.
– Ты думаешь? – деликатно, как всегда, то ли ответила, то ли спросила Сола. – А как мы там будем смотреться?
– Дорогая, какие глупости! Главное – не ставить перед посещением ресторана недостижимых целей, – смеясь, ответила подруга. – Мы будем смотреться хорошо, если закажем дорогого вина и вкусный горячий лангет. Это блюдо всегда хорошо смотрится, а мы сойдём за приложение.
Так, смеясь и ёрничая, собрались они в город.  Снова переехали мост через Енисей, оставив позади таёжную зону. Время поджимало, но они решили сначала осмотреть театр, совсем неважно, что там идёт, главное  – побыть внутри. И попали в который уже раз за жизнь на «Севильского цирюльника». Россини звучал чисто и вдохновляюще в хорошем по акустике зале.  Были молоды и солисты – исполнители главных ролей. Это насторожило Солу:
– Может быть, здесь проходят практику студенты Московской консерватории? – предположила она. – Ну прямо Ромео и Джульетта по возрасту.
– Тебе не нравится? – шикнула на неё Марьям. – Посмотри в программку, узнаешь, кто играет.
В антракте решили, что пора отужинать. На улице уже смерклось, зажглись фонари. Подруги отыскали первый попавшийся ресторан. Разумеется, им оказался «Енисей».
Пока Сола, надев очки, шуршала листочками меню, Марьям, истосковавшаяся по настоящему кофе, обратилась к официантке:
– Не могли бы вы принести чашечку кофе?
Та удивлённо и даже с возмущением посмотрела на неё:
– Кофе даём, если только закажете первое или второе.
Ошеломлённая Марьям, кажется, впервые в жизни не нашлась, что ответить.
«Чудны дела твои, Господи!» – вспомнила она любимую присказку матери. И ни к кому не обращаясь, добавила вслух: «Чувствуется Сибирь».
– А вы не оскорбляйте меня! – лезла на рожон официантка.
Наконец, преодолев строптивость сибирячки, сделали они заказ, поужинали. Осторожная Сола заторопилась:
– Страшно. От остановки автобуса до базы бежать да бежать, а времени уже одиннадцатый час. Идём, Марьям!
– Так тем более, какие автобусы, если одиннадцатый час, – подпустила страху подруга. – Рассчитывайте сегодня на пешую ночную прогулку, мадам.
Но трезвый расчёт всё же возобладал, ибо обе они не знали города.  На совсем уже ночных улицах Красноярска было безлюдно.  С большим трудом к полуночи им удалось найти такси. И, перебарывая страх, они сели в машину.
Съехав с длиннющего моста через Енисей, оказались в таёжной темноте. Кроме света фар их такси, нигде ни огонька.
– Как тут туристы вечерами возвращаются, неужто все на такси? – озадачилась Сола.
– Да ещё не каждый из нас поедет в эту глухомань, – откликнулся водитель. – Ну и проекты! Уж если база в лесу, так поставьте что-нибудь из развлекаловки рядом. Так нет же!
Мягкая лесная дорога, усыпанная прошлогодним игольчатым мусором и высвечиваемая лучами фар, казалась ковровой дорожкой. Приятно было ехать по ней, всматриваясь в подсвеченные по низам стволы лиственниц и кедров. Хвойный аромат ночного леса проникал в кабину через слегка приспущенное окно водителя. Все молчали. Марьям, забыв о наваливавшемся на неё страхе на ночной красноярской улице, наслаждалась ездой.
Она сама много лет водила машину. Причём делала это с риском, как-то по-хулигански, наслаждаясь удачными виражами. И за несколько дней «безлошадного» путешествия успела уже соскучиться по своему  «Мерседесу». Экскурсионные автобусы, зачастую поношенные, да ещё на разбитых дорогах утомляли её. Поднимали пыль в собственных салонах, чадили выхлопами. Как и многие дорогие нам вещи, её «Мерс» имел биографию. Переплетаясь с её собственной, она обрамляла довольно значительный этап жизни хозяйки.

К большому удивлению владельца норвежской фирмы, где она начала работать, получив сертификат переводчика, полагавшего, что русские женщины только и делают, что пасут медведей на улицах своих городов, появившаяся в офисе переводчица имела международный сертификат, или, проще говоря, права на  вождение автомобиля.
С большой теплотой вспоминала Марьям свой «Запорожец», или «Запор», как припечатали его владельцы более респектабельных авто. С ним покорила она пространства севернее Полярного Круга. Часто выезжала в ловозёрскую тундру навестить своих олешков, посмотреть оленьи гонки на празднествах Севера. Зелёный «Бошка», как называли её железного друга близкие Марьям люди, имел хорошую проходимость. Случалось, утром выезжая из гаража, он легко одолевал снежные перекаты, нанесённые за ночь, на зависть буксующим соседям. «Мальчики, не думайте, что воображаю» – как бы извиняясь за лёгкий выезд, кричала она, приоткрыв дверцу, засевшим в сугробе. И делала им ручкой.
Происхождение клички «Запорожца» тоже имело свою историю. В один из визитов в Мурманск  решили они съездить на побережье к лопарям. Пошли в гараж прогреть машину. Вильнюсская подруга, сама хороший водитель, сменившая несколько европейских марок, и была виновницей автоувлечения мурманчанки. Поражённая большим газом, который буквально тряхнул гараж, она спросила:
– Мы выезжаем из гаража или взлетаем на «Боинге»?
Обе долго смеялись.
Так несколько раз повторенный «Боинг» превратился в «Бошку». Эта кличка очень подходила маленькому автомобильчику, и её охотно подхватили друзья и знакомые Марьям.
Престиж строительной фирмы «Стейн Фискебек» не позволял, чтобы её сотрудники шлёпали пешком. И хозяин, миллионер и джентльмен, очень скоро предложил переводчице, которую он сразу же окрестил Мэри, свободный пока «Мерседес-250». Освоить езду на нём по тихим, немноглюдным улицам Киркенесса не составило труда. Она привыкла к роскошному и комфортабельному автомобилю. Даже по-своему полюбила его, как можно полюбить приятного и щедрого мужчину. Но в глубине души хранила страстную тоску по незабвенному «Бошке».
Тоска эта распространялась и на давно ставший ей родным русский язык, и на всю Россию в целом. Поэтому, отработав на фирме несколько лет, она решила покинуть Норвегию. Пришла в кабинет к Стейну Фискебеку, чтобы выдержать решительный разговор.
– Стейн, хочу тебя поблагодарить за всё, – заговорила она по-норвежски.
– Что случилось, Мэри? – насторожился он. – Ты что, прощаешься со мной?
– Хочу проститься, Стейн, хотя рискую многим.
– Я твоей работой и нашей дружбой очень доволен. Могу сказать, что счастлив. Поясни.
– Я очень скучаю по Мурманску и по всему, что ниже, – попыталась пошутить она. Но шутка не удалась. Стейн так же насторожённо смотрел на неё, держа в руке гаснущую трубку. Поверх позолоченной оправы очков внимательные глаза его вглядывались в Мэри. Он словно пытался сопоставить сказанное с выражением её лица.
– Наступила профессиональная усталость. Понимаешь. Хочется просто лежать, смотреть в потолок и по-русски думать. Ты не сможешь этого понять, наверное.
– Я никогда не мог запомнить и десяти слов по-английски или по-русски и восхищаюсь, как ты освоила наш язык. А усталость твою понять могу. Но ведь можно поехать отдохнуть. Я обойдусь недельку-другую с толмачом-англичанином.
– Спасибо, я подумаю, – не стала она сжигать последний мост.
Поехала в Мурманск. Встретилась с друзьями. Многие завидовали ей, и всё же понимали, о чём она говорит. Тоска по родной почве – неизменное свойство подлинно российской души. Вернулась Марьям в Киркенесс с твёрдым решением перебраться в среднюю полосу России. В Пензу.
Снова войдя в кабинет своего друга и шефа, молча положила ключи от машины на стол и села в кресло. Чувствовала: если не порвёт этих нитей сейчас, останется уже навсегда.
Стейн понял её и как-то по-детски горестно и немного смешно надул губы и уставился в бумаги. Мэри подошла к столу, обняла его голову и поцеловала в макушку. Приятный аромат неистребимого парфюма чуть взволновал её. Мудрый норвежец умел понимать людей без лишних расспросов. Он взял ключи, долгим и печальным взглядом посмотрел на неё.
– Будешь собираться? Зайди завтра после обеда.
Когда она зашла к нему на следующий день, он выдвинул один из ящиков старомодного письменного стола, вынул ключи и протянул ей:
– Мы навсегда твои.
– Кто «мы»? – не поняла Мэри.
– Я и «Мерседес», – улыбнулся Стейн и поцеловал её руку.

Наконец, такси остановилось перед деревянным двухэтажным зданием турбазы, прижавшимся к плотной стене леса. Как только подруги вышли из машины, дружно хлопнув дверцами, таксист газанул, сделал резкий разворот, и они оказались в кромешной темноте. Растерянно застыли, взявшись за руки, недоумевая, где же вход и каким образом проникнуть на место их первой сибирской ночёвки. Пошли наощупь вокруг здания и нащли высокое удлиненное крыльцо. Нащупали дверную скобу. Но, к их ужасу, дверь оказалась заперта.
Долго стучали они в дверь, пока не привлекли внимание кого-то из женщин. Сонным и недовольным голосом прокричали им: «Сторожиха заперла и ушла!»
– Как же быть? – крикнула Сола Витасовна, но никто ей не ответил.
– Как сторожиха могла закрыть и уйти? А если что-нибудь случится? Кто-то заболеет, или, не дай бог, пожар, – заговорила она снова.
Но у предприимчивой Марьям созрел очень простой, как ей показалось, план действий. Она подошла к окну, которое чуть выделялось на общем чёрном фоне мутным мерцанием стекла. Стукнула несколько раз кулаком в переплёт рамы. Подождала с минуту и постучала снова. Смутной тенью качнулась внутри, видимо, белая шторка, и пятно лица приблизилось к стеклу.
– Откройте нам, пожалуйста! – взмолилась Марьям.
Лицо исчезло, но через несколько секунд открылась форточка и мужчина сказал громким голосом:
– Окно не открывается, только форточка. Если хотите, лезьте. Приму.
Не предполагая ничего дурного, Марьям обрадовалась перспективе улечься, наконец, в постель и уснуть.  Она легко взобралась на выступ подоконника. Подруга слегка подтолкнула её, чьи-то руки помогли принять вертикальное положение.
– Лезь, Сола! – крикнула Марьям в форточку, приподнявшись на цыпочки.
Но та долго пыталась уместить ногу на подоконнике, а укрепившись на нём, не решалась всунуть туловище в небольшую продолговатую форточку.
– Давайте быстрее, комаров напустите, – недовольно прбурчал мужчина, включивший, наконец, лампочку. Грязной, обсиженной мухами грушей тускло засветилась она под потолком. Марьям оглядела комнату. Открывший им форточку мужчина был  среднего возраста, сутуловатый, с давно не видевшей бритвы физиономией. Линялая, некогда голубая, давно не стиранная майка мешковато висела не отнюдь не богатырском торсе.  На одной из кроватей лежал человек, укрывшийся с головой серым байковым одеялом.
– Руки давай, – торопила Марьям, просунув в форточку свои.
Сола охватила её кисти и всунулась в узкое пространство. Была трагикомическая минута. Прибалтийка, уже болтая ногами, не могла протиснуть зад в проём форточки. Раздался треск, словно переломились две-три спички. «Господи, только бы не сломался переплёт!» – в ужасе Марьям застыла возле окна. – Тогда повиснет подружка на стёклах, как на саблях,
Но, к счастью, той удалось «приземлиться» в комнате, и Марьям на радостях обняла её.
– Спасибо, что выручили, – обратилась она к обитателю комнаты. – Не представляю, что бы мы делали ночью в тайге.
– Где вас носило? – осведомился «спаситель».
– В театре были и в ресторане, – неосторожно сообщила Сола Витасовна.
– В ресторане – это клёво, – растянул как-то нехорошо  обладатель майки.
Между тем Сола, оправившись от своего «полёта», подошла к двери и дёрнула за ручку. Дверь оказалась закрытой.
– Можете Вы нас выпустить? – спросила она у пространства прокуренной комнаты.
Вместо ответа мужчина подошел к спящему и потряс его за плечо:
– Костя! Вставай, ночные пташки залетели.
– Что вы затеваете, – холодно, собираясь в кулак, спросила Марьям. – Сибирь Сибирью, но элементарная власть и здесь найдётся. Открывайте!
– Костя, говорю, – зло повторил  одетый в майку. – Вставай!
Тот, кого называли Костей, скинул одеяло с головы и, протерев кулаком глаза, сказал лениво:
– Не ищи приключений  на свою старую задницу. Видишь, перед тобой не овечки деревенские.
Потом, полностью очнувшись, резко поднялся с кровати, подошёл к первому:
– Давай ключ, – повелительно сказал он, протягивая руку к сожителю.
– Мякоть интеллигентская, – прохрипел тот, отдавая ключ.
– Об этом мы поговорим без дам, – улыбнулся женщинам Костя.
Он долго, то ли спросонья, то ли нервничая, вставлял ключ в разношенную скважину. Открыв дверь, сказал на прощанье:
– Девочки, приношу извинения от мужского коллектива. Спокойной ночи.
«Девочки» быстро прошмыгнули в открытую дверь. На рассвете они заснули, перебрав все варианты возможного развития событий в исчерпанной минувшей ночью ситуации.               
             

Князь Трубецкой, участник Бородинского сражения и заграничных походов, один из учредителей «Союза спасения», объяснит потомкам всё короткой фразой: «Я мог ошибаться на пути добра». Николай I пошлёт к нему в каземат Бенкендорфа: «Берегитесь, князь Трубецкой. Вы знаете, что находитесь между жизнью и смертью» – такой  фразой начнёт разговор с заключённым шеф тайной полиции. Требование августейшей персоны – получить донос на М. М. Сперанского. Но князь ответил: «… не могу же я клеветать на кого бы то ни было, не могу же говорить то, чего никогда не случалось».
Трубецкой переживёт всю свою семью, тяжело до последней земной минуты переживая события того дня на Сенатской пощади.
Марьям вспомнила свою мать, которая тоже последовала с детьми в Сибирь за мужем. Она потеряла троих сыновей, взятых на войну и в один день убитых в штрафной роте. Четвёртого сына, младшенького, захоронит старая Максума в сибирскую землю.
В улусах вокруг Иркутска сохранилось также несколько декабристских могил.  Этот старинный город произвёл на подруг впечатление самого «декабристского». Здесь они буквально купались  в той эпохе, иногда чувствуя сердце от переполнявших его чувств.
Дом-музей Трубецких, гордость музейщиков Сибири, представлял собой большую рубленую крестьянскую избу. Но внутри – изразцовые печи. Как и следует в подлинно княжеских домах, множество дорогих безделушек, привезённых княгиней из Петербурга. Поразила Марьям шкатулка для рукоделия, так далеко забредшая в Сибири, такая изящная и сиротливая. Хрустальным сиянием застряли в памяти выставленные в доме-музее Трубецких одиннадцать кубков, или ваз, мастерски изготовленных к 150-летию восстания в память об одиннадцати декабристках, последовавших за мужьями в ссылку.

Только после этой поездки  она поняла по-настоящему поступок княгини, отправившейся вслед за мужем настолько безотлагательно, насколько допустили власти. Муж обвинён. Дело провалено. Ему сейчас труднее всех – её долг помочь, утешить. Русская женщина! Будучи опытным, как говорится, битым экскурсоводом, тем не менее не раз чувствовала Марьям спазмы в горле, слушая учёных сибирячек. Немалую часть эмоций приписывала воспоминаниям о своём ссыльном детстве. Тогда же ей пришла мысль, что по женской своей сущности её мать Максума стоит вровень с княгиней.
Плотным кольцом окружили туристы могилу Трубецкой и трёх её дочерей. Здесь зримо ощущался бег беспощадного времени и вместе с тем глубина людской памяти.
Через несколько дней подруги добрались до Тобольска.  Побывали на месте упокоения любимого друга Пушкина – Вильгельма Кюхельбекера.
А на одном из перекрестий сибирских дорог постояли в небольшой часовенке, где захоронена Александрина Муравьёва, та самая, что привезла декабристам пушкинское послание:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье…

Гордое терпенье хранили в Сибири и родители Марьям.


XV. ОПАСНЫЕ ЗНАКОМСТВА
Пятигорский ипподром. Болгарские турки
               
        Самолёт «ЯК-40» садился на малахитовое поле аэропорта «Минеральные Воды». Марьям  чувствовала кожей и воспринимала слухом, как гул  его двигателей летит к окружающим город скалам, к Биш-Тау, и, отражённый горной твердью, успевает вернуться, усиливая  шум приземления.
          Она стояла в толпе встречающих у дюралевой решетки, которая отгораживала лётное поле от территории перед зданием аэровокзала. Встречала Солу Маркевич. Через несколько минут моторный гул, наконец-то, смолк, оставив только  тугую воздушную пробку в ушах людей. Наступила тишина. Люди молча всматривались в  трап, который вот-вот присосётся к необъятному животу самолёта. Открылась низкая дверь салона, и на узкую горизонтальную площадку трапа вышла стюардесса и заняла отведённое для прощания с пассажирами место. Один за другим сбегали по трапу высокие светловолосые прибалты, откуда-то попавшие в рейс кавказцы, группа спортсменов в одинаковых спортивных костюмах, многодетные солидные узбеки. В конце этой вереницы людей увидела, наконец, Марьям  даму в светлом брючном костюме и широкополой шляпе из тонкой рисовой соломки, которую женщина старательно придерживала.
      Она выделялась из толпы пассажиров европейской элегантностью и  заметной несуетностью. Марьям не сразу узнала в ней Солу. Цепочка пассажиров приближалась к ожидающим, стали раздаваться возбуждённые выкрики имён. Сола Витасовна поняла, что при таком ветре нельзя отрывать руку от шляпы, чтобы помахать встречающей её подруге, и догадалась снять её с головы. Марьям, поднявшись на цыпочки, махала ей рукой с длинными пальцами, украшенными двумя янтарными перстнями, подарком Солы.
            Они познакомились почти пятнадцать лет назад, когда с группой элитных туристов прилетела Маркевич в Ташкент. Предстоял тур по четырём республикам Средней Азии. Марьям Сулейманова была назначена  сопровождающим их от Москвы гидом.
В небольшой, из двадцати партийных и иных руководителей, группе было всего три женщины. Две – типичные жёны советских чиновников, немного амбициозные и не слишком интеллигентные дамы. Пресловутая культурность прибалтов больше походила на холодноватую вежливость, просквожённую высокомерием. На их фоне казалась удивительной необычайная простота, любознательность и хорошие манеры хирурга из Вильнюса Солы Витасовны Маркевич.
В завязавшемся по пути разговоре, женщины почувствовали симпатию друг к другу. Оказалось, Маркевич – страстная путешественница, многое повидавшая и желающая узнать ещё больше. Сола Витасовна стойко переносила почти пятидесятиградусную жару и длительные переезды, пусть и в комфортном «Икарусе».
– Знаете, Марьям, обзорная экскурсия не позволяет узнать многого. Это поверхностное знакомство. Я бы хотела провести в Ферганской долине несколько дней. Здесь колыбель древней цивилизации. Здесь рассеялась армия Великого Македонского, – заговорила она, указывая взглядом на пенящийся зелёным, розовым и белым заоконный простор.
– Самое благодатное время в Азии – это сентябрь и октябрь, когда спадает жара. Ну и, конечно, обилие фруктов… – откликнулась сопровождающая.
– Но ещё и весенние месяцы, пора цветения садов, – добавила Сола Витасовна, не отрывая восхищённого взгляда от уплывающего назад пейзажа.
Поездка по среднеазиатским республикам сдружила их, и ближайший Новый год Марьям встречала уже в Вильнюсе, благо муж был в море. Тогда-то и договорились часть предстоящего отпуска посвятит Ферганской долине. Ехать решили неорганизованными туристками.
Эта поездка, и особенно неприятный инцидент, случившийся в Намангане,  сблизил их ещё больше. Посещение окраинного областного городка в предгорьях Тянь-Шаня поначалу не входило в их планы. Но узнав, что Наманган – «последнее гнездо басмаческого движения», Сола непременно захотела побывать там.
В Наманган приехали к вечеру. Разместились в гостинице в старом городе, который, собственно, и считался городом. Вокруг него, порой на значительном расстоянии, располагались микрорайоны, застроенные типовыми пятиэтажками. Единственным отличием от подобных строений в российских городах было то, что они устанавливались на рельсы –  из-за сейсмологической опасности.
Гостиница занимала два верхних этажа кирпичного трёхэтажного здания в центре города. На первом размещались редакции двух областных газет (одна выходила на русском, другая – на узбекском языке) и типография. Любознательная Сола уже через час знала, что до революции на срезанном к перекрёстку улиц углу здания висел красный фонарь.
– Самое место для советской печати, – съязвила она.
– Солочка, поосторожней с шутками. У стен бывают уши, – предостерегла Марьям. – Пойдём-ка лучше поужинаем. Ресторан от нас через дорогу.
В ресторане было по-азиатски грязновато, занято всего несколько столиков. Подруги заказали шакроб и плов. Еда оказалась вкусной, а кок-чай, принесённый официантом на подносах в небольших заварных чайниках, лепёшка и виноград доставили почти домашнее удовольствие.
Сидящие за ближним столиком узбеки косили на них чёрными миндалевидными глазами, но не заговаривали. Очевидно принимали за командированное ташкентское начальство. За одним из столиков, судя по разговору, снимали стресс от партнакачки журналисты «Наманганской правды». Эти не обращали на соотечественниц никакого внимания.
Отужинав, подруги вернулись в свой номер, и лишь когда начали готовиться ко сну, Сола обнаружила, что из её кофра пропали деньги и некоторые вещи. Дорожную сумку Марьям тоже добросовестно переворошили, правда, воспользовались только бумажником. Пустой и несчастный, валялся он под кроватью рядом с оказавшимися не нужными ворам документами.
Ночь ушла на разговоры с сонной дежурной, неохотно позвонившей в милицию, составление заведомо бесполезного протокола и поиски выхода из ситуации.
– Марьям, мы не можем даже оплатить номер. Как ты это понимаешь?
Марьям думала.
– Если бы мы могли добраться до Ташкента, вопрос был бы решён. Моя однокурсница Латыпа Мамаджанова нас непременно субсидирует. Она работает в Центральной республиканской больнице. Мы перезваниваемся по знаменательным датам. Латыпа даст денег. Но что делать сейчас?
Пока Сола Витасовна произносила свой монолог, её подруга, мрачная, сидела на краешке кровати, ощупывая цепкими пальцами пустой бумажник. Она думала.
Вдруг Марьям соскочила с кровати:
– Сола, давай поспим. Я, кажется, знаю, что надо делать.
– Что?
– Завтра, завтра будет ясно, что! – и Марьям погасила свет.
Утром, многозначительно приказав подруге «Жди тут», Марьям  отправилась в облтурбюро, располагавшееся в полуквартале от гостиницы.
Выслушав её и посмотрев паспорт и служебное удостоверение, директор – молодой субтильный узбек в чёрной суконной «тройке» и тюбетейке сказал:
– Хоп. Завтра один профсоюзный тур будет на Таджикистан. Вы нас выручаете. Наш экскурсовод в роддом пошла. Я Вас тоже выручаю: возьму по договору на неделю. Однако маршрут всего на три дня. Зарплату и командировочные выпишу сразу. Ташкент-машкент доехать хватит. Водитель у вас будет хороший. Не в первый раз поедет, дорогу знает. Якши? – он зашелестел бумажками, давая понять, что вопрос решён, и, уже не глядя на неё, добавил:
– Отъезд в девять утра отсюда.
– Рахмат, товарищ директор, – Марьям радостно выскочила из кабинета, украшенного единственно портретом Рашидова в обрамлении флагов СССР и Узбекской республики.
Едва распахнув дверь своего гостиничного номера, протараторила удивлённо глядевшей на неё подруге:
– Так, я утром везу экскурсию. Ты три дня должна быть заложницей в гостинице. Можешь изучить Узбек тили…
– Узбек что?
– «Тили» по-узбекски «язык», значит, узбекский язык.
– Уж не по газете ли рекомендуешь учить? И что значит экскурсия?
– Да шучу я про язык, Солочка. Но меня приняли по договору гидом в здешнее турбюро. У них некому везти оплаченную экскурсию, поэтому, получается, я выручаю их, а они – меня. Поняла?
– Не очень поняла.
– Ну и ладно. Через два дня я получу деньги, и мы отправимся в Ташкент.

Наманганское приключение ещё больше сблизило путешественниц. Не раз позже встречались они в Мурманске, на праздниках Севера, где диковинными для Солы были оленьи гонки с гиканьем каюров – саами из Ловозера.

            Марьям выбежала навстречу подруге, обняла её, ощущая приятную свежесть  её парфюма.
– Привет, Солочка!
– Привет, Марьям! Время над тобой не властно!
Сола, побойся бога, мне уже за сорок, проходит время хорошо выглядеть, – улыбнулась польщённая Марьям. В душе же она знала, что природа балует её, сохраняя ей молодость. Они дождались, когда багажный барабан начал вращаться, крутя на своей спине дорожные сумки, баулы, чемоданы европейского вида, коробки и огромные пузатые сумки челноков. Серого цвета чемодан с длинной ручкой и никелированными колёсиками остановился точно у ног Солы, как умная учёная собака. Покорно прислонился к низенькому бордюрчику багажного барабана, ожидая, когда его снимут. Толкая друг друга и смеясь, женщины сняли его, поставили вертикально и покатили к выходу.

В такси Марьям спросила:
– Как лучше поступим? Может быть, поедем сразу в квартирное бюро, посмотрим расклад с жильём?
– Давай снимем отдельную квартиру с удобствами. Слышала, что жара здесь неимоверная, дождей весь месяц не было. Наши недавно вернулись из санатория и рассказывали. А я без душа не могу.
В бюро им предложили на выбор несколько адресов.  Выбрали улицу Мира за близость к «Цветнику» и к гостинице «Машук». Уже дважды побывав вместе в Пятигорске, подруги любили эту гостиницу за возможность пить кофе по-турецки в любое время суток, а «Цветник», где были сосредоточены все лечебницы курорта, за яркость его клумб.
Час спустя они шли по Курортному проспекту, прячась от солнца под кронами платанов. Сола рассказывала о своих врачебных делах, о бывшем муже, который живёт теперь в Германии. Их внимание привлекла реклама международных скачек на местном ипподроме. Ни та, ни другая никогда не были на конных соревнованиях такого ранга, и перспектива побывать там показалась им интересной. Перебивая друг друга с предложением денег,  они купили входные билеты на предстоящее воскресенье и, оживлённо болтая, продолжили путь по городу в поисках шляпы для Марьям. Свою гидовскую тряпичную панаму она не решилась показать всегда отлично одетой Соле. Да и мысль давно уже созрела – рискнуть надеть широкополую шляпу, хотя свой рост считала недостаточным для такого фасона. В одном из павильонов увидели они несколько моделей, долго примеряли, приседая к низко привязанному к решетке киосочка зеркалу. Наконец, выбор пал на светло- перламутровую шляпу с сиреневыми шелковыми соцветиями на задней части тульи.
Грохочущим трамваем добирались они до ипподрома воскресным утром. Обнесённое высоким забором кольцо трибун гудело: сновали в поиске своих мест зрители-новички, перекликались друг с другом бывалые болельщики скачек, матери приглядывали за детьми, боясь потерять их в этом многолюдье. Голос диктора объявлял, в каких кассах какие ординары продаются.
Подруги без труда отыскали свои места на трибуне, уселись и достали бинокли. Сола, любившая острую шутку, сказала, не оборачиваясь:
– Анны Каренины уже здесь, где же Вронские?
– Будем искать, – ответила в тон подруге Марьям, не предвидя, чем обернутся эти в шутку сказанные слова.
– Так, нам надо купить какие-то ординары, – забеспокоилась основательная во всём Сола Витасовна.
– Для этого надо знать, на какую лошадь и в каком заезде будем ставить, –   ответила мурманская подруга. – Вот бы консультанта найти!
        Сказав эти слова, она начала оглядывать проходы между секторами, ища глазами, у кого бы спросить о перспективах ближайшего заезда. Внимание привлёк парень, удививший её тем, что щеголял в нательной майке без рукавов, какие носят обычно под рубашкой. Простые, заношенные чёрные брюки с лоснящимися пузырями на коленях и домашние тряпичные тапочки завершали внешний вид болельщика. «Вот типажный мужик» – подумала Марьям, сорвалась с места и, покачивая из стороны в сторону висящим на шее биноклем, направилась к загорелому парню. Он не сразу понял, что идут к нему. Скользнул чёрными зрачками, машинально бросив взгляд на Марьям, и повернулся, чтобы куда-то идти.
– Постойте минутку, – крикнула она ему, одновременно протянув руку. – Вы завсегдатай скачек? Мне нужна консультация о предстоящих заездах. Он удивлённо посмотрел на снаряжения незнакомой дамы и, будто стыдясь своего внешнего вида, ответил:
– Откуда я знаю, что и как.
 Потом, секунду подумав, добавил мягче:
– Но можно подумать.
– Мы с подругой первый раз на скачках, – сказала Марьям. Отблагодарим в случае выигрыша.
В глазах парня вспыхнул на долю секунды какой-то хищноватый огонёк и он бросил, повернувшись  к Марьям:
– Ну, идёмте к кассам, купите-ка мне программку. Я без копья. Строю дом, но без ипподрома не могу.
Марьям, решив, что парень толковый, выполнила его просьбу. В пол голоса и сосредоточено читал он содержание программки, проговаривая номера заездов, клички лошадей и фамилии жокеев. Потом подвёл  её к одной из касс, где начинающая болельщица скачек приобрела себе и подруге указанные знатоком ипподромной жизни ординары и вернулась на своё место.
           Справа от трибун готовились к первому заезду жокеи. Беговые дорожки упирались в калитки, которые автоматически открывались одновременно с ударом гонка. Через несколько секунд диктор объявил участников первого заезда, номера дорожек, клички лошадей.
Справа от трибун готовились к заезду жокеи. Беговые дорожки упирались в калитки, которые автоматически открывались одновременно с ударом гонга. Через несколько минут диктор объявил участников первого заезда, номера дорожек, фамилии и мена наездников, клички лошадей.
          Ударили в гонг. Лошади рванули мгновенно. Жокеи, приподнявшись  на стременах, погоняли их. Невообразимый шум поднялся на трибунах, который вскоре перерос в шквал. Волны азарта захлёстывали болельщиков и игроков. Разница, как позже узнала Марьям, была в том, что болельщики – это безденежные люди, которые только ради азарта приходят на скачки, игроки же, имея в карманах определённую наличность, покупают ординары.
             В первом заезде победила указанная парнем лошадь. Подруги побежали в кассы сдать ординары и получить взамен выигранные деньги. Советчик стоял в проходе между двумя секторами трибун, выглядывая в толпе шляпку Марьям. Увидев, шагнул навстречу и, улыбнувшись, спросил:
– Ну, что? Угадал я? Давайте посмотрим ещё один заезд?
Сола весело откликнулась:
– Спасибо за выигрыш. Нам понравилось с Вами играть.
– Меня зовут Олег, – опять улыбнулся парень, раскрывая купленную Марьям программку. Немного поколебавшись, указал на номер лошади, которая, по его мнению, должна придти первой.
Подруг охватил небывалый азарт. На руках были уже выигранные деньги, доставшиеся столь лёгким путём. И если при первом забеге они почти молча переживали за успех, при втором уже выкрикивали услышанные несколько минут назад восклицания страстных игроков.
Тонкие ноги лошадей с перебинтованными бабками превращались в трепещущие веера под перетянутыми сбруей животами, жокеи, приникшие к вспененным шеям животных, сливались с ними в единые существа. Время спрессовывалось. Последние секунды скачки превратили трибуны в единую орущую глотку.
Указанный Олегом Гранит пришёл первым. Подруги недоверчиво переглянулись и, не проронив ни слова, пошли к кассам. У них было куплено на второй заезд по несколько ординаров. Выигрыш оказался немалым. Сола, получив деньги, с испугом смотрела на Марьям.
– Мне что-то страшновато. Ведь он знает, сколько мы выиграли. Не лучше ли нам отблагодарить его и больше не играть? Или хотя бы не консультироваться.
Они повертели головами, выглядывая Олега. Он стоял неподалёку, так, чтобы не терять их из вида.
– Мы хотим Вас поблагодарить, Олег, – сказала Галина. – Не располагаем больше временем, чтобы остаться. Спасибо, и вот Вам…  Она вложила в его руку несколько купюр, улыбнулась. Марьям приветливо кивнула смуглому консультанту, и подруги направились к выходу.

Через несколько дней, ожидая подругу из Ермоловских ванн, где та принимала подводный душ-массаж, Марьям купила «Курортную правду». Фотография бегущих лошадей привлекла её внимание. Это оказался снимок одного из недавних заездов на Пятигорском ипподроме. В небольшой статье под ним рассказывалось о разоблачении преступной группы молодых людей, предоставлявших услуги странного рода. Они называли неопытным игрокам вероятного победителя заезда, за что получали большую часть выигрыша. У тех же, кто не хотел отдавать деньги, их отнимали насильно. Разоблачения могло бы и не быть, поскольку пострадавшие предпочитали не жаловаться милиции. Но дело дошло до убийства. Новичка, набравшего на подсказках большую сумму денег, зарезали в кустах у ипподрома.
Марьям с трудом дочитала статью. Нервный озноб колотил её, несмотря на жару. Она стала лихорадочно вглядываться в идущих потоком со стороны ванн людей, отыскивая подругу. И вдруг ей показалось, что в аллее промелькнул Олег – всё в той же майке – и  исчез за людскими спинами.
Схватив сумочку, она побежала к высокому парадному крыльцу корпуса, в котором должна быть Сола. Запыхавшаяся, влетела в вестибюль. На столе регистратора увидела санаторную книжку с фамилией подруги. «Значит, она ещё здесь, слава Богу! – успела подумать и плюхнулась в мягкое кресло.
Постепенно приходило успокоение. «Если они нас не убили сразу, то теперь-то их, наверное, арестовали. А может быть, наш выигрыш им показался небольшим.  Ведь если я расскажу об этой статье Соле, она непременно сбежит из Пятигорска, не закончив лечения. Как поступить? Надо сделать вид, что ничего не случилось? Поиграть с судьбой?
Появилась раскрасневшаяся от сероводорода подруга.
– Почему ты здесь, а не на свежем воздухе? – спросила она удивлённо. – Соскучилась по запаху тухлых яиц?
– Да, – внутренне холодея, постаралась весело ответить Марьям, засовывая смятую газету в сумочку.
Они вышли на широкое крыльцо Ермоловского корпуса, постояли, вдыхая свежий воздух, и пошли на остановку, чтобы уехать на квартиру и     отдохнуть от перенесённых процедур.

Всем сердцем человека, физически  и душевно промёрзшего в отрочестве на холодных ветрах нелёгкой судьбы, Марьям страстно полюбила Болгарию за её теплое солнце, такое же тёплое, каким бывало сибирское солнце её детства в жгучие летние дни. Полюбила чистые голубые волны Чёрного моря, как любила в дни сибирского лета белопенные волны Байкала.
Первая поездка в «шестнадцатую» республику, как называли острословы спокойную, уютную Болгарию со слабо развитой промышленностью, но великолепием фруктов и вин, была обычной групповой поездкой. Несмотря на то, что ехали к «братушкам», кандидаты так же проходили через сито партийного отбора.
Эта поездка познакомила её с молодым, ещё не до конца обустроенным курортом «Албена». Соседствуя и сливаясь песками и водой со старым, давно известным в мире курортом «Золотые Пески», юная «Албена» была чиста и свежа. Её персонал был молод и пока не испорчен чаевыми, а вестибюли и коридоры не прокурены.
Правда, в знойные дни на территории курорта не хватало тени. Почти бескронные молодые деревца, которым ещё предстояло разветвиться и окрепнуть, не могли дать тенистого отдыха поднимающимся с пляжа людям. Но в гибкости их тонких стволов, в светлости тонкой, зеленоватой кожицы просматривалась затаённая нежность лета.
Её ощущали каждой клеточкой кожи подруги – к  Марьям присоединилась её постоянная подруга по турпоездкам Сола Маркевич. Выпорхнув из дождливого и туманного  Вильнюса, она блаженствовала на солнце больше Марьям, которая боялась активизации своих веснушек. Ей казалось, что они портили внешность. Она старалась находиться в тени или плавала, окуная почаще лицо в голубую чистую воду древнего Понта.
Не видясь год или около того, подруги, как правило, соединялись на каком-нибудь маршруте. Проводили вместе пару недель, успевая наговориться и ещё теснее привязаться друг к другу. Вскоре после расставания начиналось обдумывание способа и места новой встречи. Обе были ещё достаточно молоды и азартны. Сола успешно делала себе имя хорошего врача-хирурга. Она умела и в советское время добиться участия в заграничных научных конференциях. Часто помогали её родственники, которые ещё до  сорокового года покинули Литву и обосновались в Копенгагене. От своих душевных щедрот они иногда субсидировали её во всякого рода вояжах по Европе. Не была порвана м связь с первым мужем. Он помогал, по мере возможности, ей и сыну.
Марьям тоже уже много лет не знала проблем с деньгами в их разумном количестве. Будучи замужем за моряком и не имея детей, она могла позволить себе одну-две заграничных поездки в год по братским странам.
Очередной отпуск подруги проводили в Болгарии.
В наступившей предвечерней прохладе прогуливались по необъятной территории курорта. Шли после ужина по тротуару, густо обсаженному по бокам кустами тёмно-бордовых роз. Даже тротуар, заасфальтированный розовым цементом, отпечатывался в глазах бордовыми бутонами. Они направлялись в отель, чтобы принять вечерний вид – переодеться, сделать макияж, выбрать духи, не пахнущие розами – для отличия.
На одной из дорожек их настигли два молодых человека – лет тридцати, загорелые до бронзовости. Одетые в чистые, что всегда отмечала Марьям, джинсы, безрукавые майки с популярным логотипом на груди, они не обгоняли подруг. Шагали неспешно, говоря меж собой не по-русски. Но через некоторое время всё же не выдержали, или приступили к выполнению задуманного плана – окликнули их:
– Девушки, добрый вечер!
– Вы нам что-то сказали? – обернулись подруги.
– Добрый вечер, – дуэтом повторили парни, и все четверо рассмеялись.
– Добрый вечер, – сказала Марьям. – В  Болгарии, на Чёрном море, да ещё в «Албене» все вечера, наверно, добрые.
– Это так есть, – не совсем правильным предложением ответил рыжеватый, чем-то похожий на татарина парень. Эту этническую близость как-то нутром почувствовала татарка Марьям.
– Мы можем погулять вчетвером. Мы болгары. Можем показать интересные места, – охотно предложил другой, не похожий на татарина, но тоже явно не болгарин.
– Погулять можно, но вблизи где-нибудь, – оставалась верной себе Сола. – Мы ещё плохо знаем округу.               
И они, не заходя в номер и не удостоив своих спутников вечерним имиджем, приобрести который ещё десять минут назад намеревались, направились вглубь территории санатория, рассматривая причудливо освещённые клумбы. Издали каждая из них казалась большим надутым цветным шаром, привязанным на коротенькой верёвочке к земле. Вся территория покрывалась по вечерам этими цветными шарами. В который раз обходили подруги удивительные клумбы. Днём это были обычные цветники. Секрет вечернего цветного преображения в шары заключался в очень простом дизайнерском решении: над каждой клумбой зажигались круглые электрические фонари одного цвета. Штативы, на которых крепились фонари, чуть превышали высоту растений, но эффект был поразительный.
То оранжевый, то сиреневый, то холодновато-бирюзовый, то грустно-жёлтый или кроваво-красный  отсвет падал ни лица гуляющих. И они становились лунно-серебряными, окрашенными  тревожным индиго, раздражающе красными, как мякоть арбуза…  К удивлению женщин, сопровождавшие их парни совсем не по-мужски вынули из карманов батников круглые и маленькие зеркальца, чтобы дамы могли убедиться, как смешно они выглядят.
Марьям не придала значения тому, что парни носят в карманах зеркальца, дотошная же Сола вдруг перестала смеяться. Несколько раз взглянула на «болгар» испытующим взглядом и начала активно зевать, чего за много лет дружбы за ней не наблюдалось.
– Тут что-то не так, – шепнула она по-немецки.
Это был их условный язык, особенно в окружении славян.
– А вот и наш корпус, – сказала понявшая её Марьям. – До свидания, ребята. Спасибо за прогулку.
– Разве это прогулка, – отозвался тот, который назвал себя Богданом. Прогулку можно сделать на Золотые Пески. Давайте встретимся завтра.
– Мы подумаем, – засмеялись подруги, скрываясь в вестибюле.
С непроходящим  чувством влюблённости в ласковый воздух Албены, в белые пески её пляжей, в угрожающе рычащие порой валы черноморской, а потому уже родной волны, проводили подруги счастливые свои дни. А их уже совсем немного оставалось до возвращения домой. В  последний албенский вечер, когда огромное ярко-красное солнце закатывалось за море, они решили пробежаться по многочисленным лавчонкам, раскиданным вблизи курортной зоны, в поисках сувениров для российских друзей. В этих же лавчонках охотно меняли московские рубли на левы. По пути подруги рассуждали о том, что в Болгарии, как и в ГДР, Венгрии, Польше, имеется ниша, где можно развернуть частное дело. В России подобное просто непредставимо.
– Сола, я чувствую в себе жилку торгаша. Может быть, это у меня в генах – от далёких предков. Но я всегда хотела завести маленькое кафе или открыть небольшой книжный магазин. С той самой поры, когда прочитала у Эренбурга о довоенном Париже.
– С такими мечтами люди бегут на Запад, – ответствовала та.
– Да не могу я бежать. Я в России хотела бы это сделать.
– Пока наш одряхлевший «вождь» занимается коллекционированием Золотых звёзд на собственной груди, у нас один путь – схоронив в потаённых местах на теле побольше деньжат, радовать себя и близких заграничной мелочёвкой. Наконец, пусть мужья позаботятся о нашем комфорте. Ведь морякам разрешается привозить из «загранки» не только сувенирчики и косметику.
Так, разговаривая и стараясь выбрать из имеющегося лучшее, не обращали они внимания на окружающих. Вдруг резкий солнечный лучик на мгновение ослепил Марьям. Она завертела головой, отыскивая его источник. И увидела недавних своих знакомцев, вроде бы уехавших в Турцию. Они играли своими зеркальцами неподалёку от ларька, у прилавка которого остановились подруги. Заулыбались, увидев, что Марьям заметила их, и направились к ларьку.
– Они, вроде бы, ушли из нашей жизни, – с наигранным драматизмом произнесла, увидев их, Сола. – Что, это второй заход? Интересно, какие новости из Стамбула?
– Интересно, – эхом отозвалась Марьям. – Но не бежать же от них, коли они здесь. Прямо скажем, первый заход был не слишком напряжный.
– Марьям, разреши моей мигрени разыграться, – взмолилась докторша, но подруга укоризненно посмотрела на неё:
– Я-то одна что с ними буду делать?!
Молодые люди уже подходили. Богдан нёс красивый пакет с явно не обременительным грузом.
– Что может быть радостнее, чем встреча друзей, – проговорил он казённую фразу и попытался с самой любезной улыбкой приобнять Марьям за плечи.
– Нет ничего радостней, – повторила она, отстраняясь. Кажется, молодой человек не понял скрытой в её  тоне иронии или решил проигнорировать лёгкую насмешку.
– Как поживает Стамбул? – встряла в диалог Сола. – Всё так же бродят по берегам состарившиеся русские полковники и генералы в сопровождении своих собак?
Вместо ответа собеседники  почему-то долго и внимательно, молча посмотрели друг на друга. Улыбки будто ветром смахнуло с их лиц.
Для подруг это была интересная минута, ибо ничего, кроме кадров из кинофильма «Бег» по роману Михаила Булгакова, Сола не имела в виду. Что услышали за её словами  странныё поклонники, осталось тайной.
– Мы знаем, девушки, что вы завтра уезжаете, – похвастался рыжебородый. – Хотим посидеть с вами, проститься. Вы были для нас очень приятные, – слепил он, наконец, фразу и неловко улыбнулся.
– У нас сегодня последний вечер, вещи собирать надо, – не очень вежливо отреагировала Сола.
Снова вмешался Богдан:
– Не будем нарушать добрые традиции, девушки. Всегда русские и болгары дружили, правда?
Сола прыснула и, обернувшись к Марьям, сказала на немецком:
– Wo haben Sie gefunden Russischer und Bulgaren? – имея в виду своё литовское, татарское Марьям и явно не болгарское происхождение собеседников.
– Ладно, посидим в ресторанчике у нас в отеле, – нашла компромиссное решение Марьям.
Как всегда на ночь есть ничего не стали, только выпили кофе и сок. О Стамбуле мальчики молчали. Разговор не клеился. Но прощаться они не торопились.
Тогда Сола поднялась, сославшись на головную боль, и рыжебородый пошёл проводить её до лифта. Марьям отчётливо понимала, что она для чего-то нужна Богдану. Он подвинулся вместе со стулом поближе к ней и спросил:
– Марьям, у Вас есть дети?
– Нет.
– А моё сердце изболелось за сына. Я его очень люблю. Я хотел бы попросить Вас передать для него небольшой свёрток с одеждой.
– Почему Вы не отправите его по почте?
– Я уже говорил,  что разрешено отправлять только две посылки в год, по одному килограмму. А это очень мало. Не откажите мне, пожалуйста.
– Но я боюсь контроля!
– Так это детские вещи, их можно перевозить. Скажете, что везёте друзьям.
Марьям подумала несколько мгновений и сказала:
– Трогательно, Богдан, что Вы так печётесь о ребёнке. Но какое-то детское бельё можно купить и в России, особенно на барахолке.
– Особенно на что? – спросил заботливый отец.
– О, Господи! Вы не знаете слова «барахолка»? Это небольшой базарчик, маркет.
– А, да, да, Марьям. Вот пакет. В нём лежит свёрток. Я делал так специально, в старой тряпочке, чтобы не бросалось в глаза. Таможенники – тоже люди со своими слабостями.
– Ну, смотрите, если отберут на таможне, не подумайте, что это я взяла.
Она взяла пакет, очень лёгкий, заглянула внутрь. Там лежало что-то похожее на свиток или каталку колбасы, зашитую в лоскут голубой поношенной трикотажной майки.
– Вот, отправьте это, пожалуйста, в Ростов-на Дону. Вот адрес, – и он протянул листок с адресом и фамилией.
– Ну, мне пора, Богдан.
– Я провожу Вас до лифта, – сказал он учтиво. Вы выезжаете завтра утром, после завтрака. Мы проводим вас до границы.
– Это ещё зачем? Мы ведь в автобусе поедем.
– Это нам всё равно. Это приятно будет. Вдруг что-нибудь на границе случится, а у нас там друзья. Поможем.
– Зачем нам помогать?! Мы не везём контрабанду. Я не боюсь таможни! – вспылила Марьям.
На мгновение появилось сомнение, что напрасно взяла у этого не болгарина пакет, но она не привыкла отступать от принятых решений.
– До свидания!
– Я же сказал, что провожу Вас до лифта.
«Да пошёл бы ты к…» – хотелось ответить вспыльчивой россиянке на такую назойливость, но сдержалась. Быстро пошла к лифту, войдя, машинально махнула рукой. Поднимаясь, услышала, как по лестнице кто-то бежал – то ли спускался, то ли поднимался. На площадке в их коридоре было пусто.
В номере Марьям наскоро побросала в чемодан свои вещи, оставив на столике лишь то, что понадобится утром. Сола плескалась в ванной. Выйдя с полотенцем на голове, спросила:
– В чём была проблема?
– Дал какой-то свёрток для сына.
– Покажи.
– Да не хочется открывать чемодан. Что-то в тряпку зашито.
– Ну, как знаешь.
Марьям пошла принимать душ. Больше подруги к этому разговору не возвращались.
Вспомнила она о пакете только в Москве, когда прилетевшие из Софии загорелые россияне покинули самолёт. Они стояли кругом, а снятые с «барабана» вещи грудились внутри этого круга. Руководитель группы объявил, чтобы все приготовили таможенные декларации и встали в очередь в окно контроля. В этот момент к нему подошёл молоденький таможенник:
– Сколько в вашей группе человек?
– Тридцать.
– Шесть чемоданов на досмотр. Этот, этот, этот… – он указал на туго набитые и презентабельные кофры. Чемоданчик Марьям, полихлорвиниловый, в белую и чёрную полоску, с круговой молнией,  не вызвал интереса. Она подняла его, показала документы и прошла «зелёным» коридором.
Именно эти минуты позже вспоминала она как минуты, когда за плечами у неё встал Аллах или один из его ангелов, может быть, фаринта, о котором рассказывала ей в детстве мать.
Прилетев в Мурманск, Марьям начала разбирать чемодан – что кому предназначено. И обнаружила трикотажную «колбаску», о которой совсем забыла. «Надо это обшить поприличнее и отправить по назначению, пока адрес не затерялся»,  – подумала она и, не откладывая дела в долгий ящик, занялась посылкой. Пальцы ощутили под трикотажной обшивкой что-то мягкое, пересыпающееся, вроде крахмала. Стало интересно: что же она привезла бедному мальчику из Ростова-на-Дону. Ножницами аккуратно подрезала два стежка. Под прозрачной целлофановой упаковкой увидела ровную белую массу «подарка» и задним умом поняла: наркотик. Сразу встали на свои места и зеркальца, и странные проводы до границы, и интуитивное беспокойство.
Первой мыслью было выбросить всё на помойку. Но, поразмыслив, решила выслать по адресу, чтобы никто её не разыскивал ни из Ростова, ни из Болгарии. Бандероль с «лекарственными препаратами» ушла с Мурманского главпочтамта с обратным адресом «До востребования» и вымышленной фамилией.
Единственным последствием участия Марьям, по полному неведенью и наивности, в налаженном канале сбыта кокаина в Россию были повторяющиеся сны: в аэропорту Шереметьево молоденький таможенник указывает на её виниловый чемоданчик и говорит: «Этот в кабину досмотра». И она просыпалась в холодном поту и уже не могла заснуть до утра.
Одна ли только счастливая случайность не позволила рухнуть хорошо налаженной жизни, уберегла от ужасов тюрьмы? Именно в то время вселилась в её душу безоговорочная вера во Всевышнего, и в благодарность за Его покровительство дала она обет: воспитать в любви сироту, стать ей настоящей матерью.

XVI. ДАР БОЖИЙ
Гуманитарная помощь. Даша               
      
Марьям, поступившая на службу в фирму «Стейн Фискебек», стала Мэри. Случилось это помимо её воли. Сын хозяина фирмы  первым обратился к ней с этой новой  модуляцией непривычного для него мусульманского имени. Вскоре и другие сотрудники фирмы  последовали его примеру. Антураж фирмы был  воплощением западного офисного истеблишмента, и Марьям самой показалось, что краткое, на западный манер, имя Мэри для офиса, где никто не говорил  по-русски, кроме редких клиентов из России, будет более органичным. К тому же  этимология  его   не внушала особого опасения, что оно очень уж изменено.         
Однажды она спросила Стейна,  почему «Мэри», а не Мария. Его ответ поразил  её категоричностью логики:
– Мария – мать  Христа. Все остальные Марии – самозванки,    которые  узурпировали святое имя.
Быть «узурпаторшей» ей не хотелось. Так, внезапно для самой себя предстояло Марьям много лет  прожить с новым, холодноватым и элегантным,  именем. Но, возвращаясь нередко на выходные и праздники в Мурманск, она снова была, как и в своих снах о детстве и юности, только Марьям.
С открытием особой экономической зоны между Северной Норвегией  и Мурманской областью стали всё чаще организовываться норвежской стороной  рейсы гуманитарной помощи. Не остался в стороне от этого начинания и  Фискебек. Мэри точно знала, что он не посещает церковь. На вопрос Мэри, верит ли он в Бога, Стейн уклончиво ответил:
– Не знаю, и никто не знает этого. Но что-то свыше там, конечно, есть. Я чувствую, что кто-то ведёт меня по жизни, кроме меня самого.
Все норвежцы, желающие помочь «этой великой и нищей России», подъезжали к таможне недалеко от Киркенеса, проходили досмотр  и уже без остановок мчались вдоль берега Кольского залива вплоть до города-порта Мурманска. Каждый выбирал подопечный объект, исходя из своих религиозных или гуманитарных предпочтений.
Марьям удивляло, что эта работа не была никем организована, а велась по потребности души или из религиозных соображений.
Сентябрьским днём  выехала на грузовом автомобиле «Мерседес» и Мэри, отправляясь по поручению хозяина фирмы в первый  рейс гуманитарной помощи в Мурманск. Морозильник автомобиля был забит коробками северной ягоды морошки, брикетами мороженого, пакетами форелевой нарезки, запаянными пластиковыми стаканами взбитых сливок и другой снедью. За рулём  хозяйничал  Отто, водитель фирмы, по-северному малоразговорчивый, но постоянно без слов напевающий один и тот же мотив.
Уже в восемь часов утра были они на таможне, которая почти примыкала к городской черте. Документы оказались в полном порядке, их составляла на русском и норвежском языке Мэри, обрадованная теперь, и что всё сделано хорошо. Досмотр кузова не выявил ничего контрабандного. Предстояло два-три часа осенней дороги, петляющей в сопках мимо Заполярного, Печенги и небольших рыбацких поселений. Проехали Долину Славы с её памятным комплексом защитникам Заполярья.
На одном из контрольных пунктов пообедали уже российскими котлетами с холодным картофельным пюре и непременным салатом оливье. Марьям начала уже думать о Мурманске, о своей запертой квартире, о звонках друзьям и обязательных в связи с её приездом «междусобойчиках», о моменте, когда ринется она в своё тридцать третье отделение связи  к заветному ящичку с письмами  с моря и от родственников.
«Мерседес» катил по шоссе вдоль Кольского залива с его серой, казалось, жестяной и малоподвижной поверхностью. Было время отлива. Полупесчанное и  полуилистое  дно покрыто  обнажёнными камнями, которые во время прилива скрыты водой. Множество чаек стайками и поодиночке, пользуясь береговым мелководьем, садились на камни и  в ил, добывали рыбёшку. Справа – сопки. Они тянутся непрерывной цепью, уже тронутые жёлто-багряным  крапом. Светло-зелёным лоскутным одеялом стелется мох-лишайник, привычный  в этих местах настолько, что его даже не замечаешь. Серые валуны лежат на зелёных склонах большими,  свернувшимися для долгого сна слонятами.
Выбежали к дороге старенькие потемневшие избы Фаддеева Ручья и Дровяного.
А вот и Кольский мост. Он, как артерия, полнокровен. К нему стекаются с противоположных сторон дороги: из Норвегии, с одной стороны, из Швеции и Финляндии – с другой. Соблюдая  по своим, шофёрским, правилам очерёдность, въезжают водители машин на  асфальтово-металлическую плоскость гигантского моста. Справа встречает всех старинная крепость Кола, уже  семь столетий сгорая и возрождаясь, как феникс, стерегущая бурные,  норовистые  потоки  одноименной реки. Только последние десятилетия начала молодеть  крепость, обрастая  многоэтажками. На мосту всегда приходило к Марьям ощущение, что  скоро, вот он, дом. Отсюда проглядывал Мурманск, уже совсем близкий.
Но прежде чем она окажется дома, надо разыскать улицу Тарана, на которой расположен Дом ребёнка. Сегодня половина  гуманитарного груза  предназначена его маленьким несчастным обитателям. После двух остановок, когда Марьям уточняла у мурманчан  дальнейший маршрут, Отто подрулил к двухэтажному, очень похожему на обычный детский сад зданию. Марьям легко соскочила с подножки кабины на  асфальт и открыла калитку. Работники  учреждения радостно встретили её, до последней минуты не веря, что за просто так какой-то добрый норвежский «дядя» пришлёт им разной вкуснятины. Мурманск давно уже ершился  длинными очередями обладателей всевозможных талонов: на сахар, на растительное масло, на муку, на стиральные порошки, на водку.
Директор Нина Александровна, расписавшись в документах фирмы, отправилась во двор организовать разгрузку доставленного. Бдительно следила она за двумя грузчиками, дворником и электриком её учреждения, чтобы те ненароком не нырнули в какой-нибудь закуток, одним им известный, вместе с драгоценной норвежской поклажей.
– Поднимемся на второй этаж, – пригласила она Марьям после разгрузки. – Там сейчас идут занятия, может быть, вам будет это интересно.
– С  удовольствием, – согласилась та, никогда и не бывавшая в подобных заведениях. К тому же Стейн поручил ей сделать несколько фотографий своих опекаемых. Детишки дошкольного, не старше  пяти лет, как подумалось Марьям, возраста, сидели за разноцветными, под Хохлому, столиками, перед ними лежали цветные кубики. Воспитатель, а точнее, как позже узнала Марьям, медсестра называла цвета – то зелёный, то жёлтый, то синий, а малыши старательно и торопливо отыскивали нужный кубик и поднимали руку. Оживление их было похоже на тёплый летний ветерок, то шуршащий, то умолкающий.
Марьям  пристроилась на крошечном стульчике здесь же, в зальчике, фотографируя детей и разговаривая полушёпотом с заведующий. Внезапно  краем глаза она уловила, что кто-то из малышей направляется в их сторону. Это была девочка лет трёх или чуть постарше со светло-русой  короткой стрижкой, в красном шерстяном трикотажном  платьишке, кожаных,  тоже красных туфельках с ремешком, в белых  носочках. Смущаясь и сильно скосив  правый  глаз, малышка улыбалась в пространство зальчика, но Марьям  в какую-то долю секунды поняла, что эта улыбка предназначалась ей.
– Малыш, иди ко мне, – перебирая пальцами обеих рук в манящем жесте, позвала она девочку. – Ну, не бойся!
На удивление, ребёнок, быстро перебирая ножками, подбежал к ней и выдохнул:
– Ты моя мама?
Марьям мгновенно повернула голову к директору, словно ища спасения и чувствуя, как шевельнулась кожа где-то  на затылке.
– Не обращайте внимания! Они всех посторонних зовут мамами и папами, – отрапортовала Нина Александровна. Но Марьям, не отдавая себе отчёта, протянула руку к девочке и порывистым движением привлекла малышку к себе, не найдя ничего лучшего для первого вопроса, как спросить:
– Как тебя зовут, девочка?
Малышка смущенно и счастливо заулыбалась, тонкие губки чуть растянулись в улыбке:
– Даса Малинина, – заученно произнесла она. Откуда-то из груди Марьям  поднялся комок, расширяющий её горло, она почувствовала, как влажнеют  глаза и что-то колкое и щипающее наполняет кончик  носа.
– Дашенька, – бойко начала выручать благотворительницу директриса, –   иди за свой столик, принеси мне белого зайчика и жёлтую морковку.
Но девочка  стояла, прильнув к Марьям и инстинктивно чувствуя, что её не отпустит эта  беловолосая  симпатичная женщина, может быть, мама, наконец-то пожаловавшая за дочкой. Марьям вспомнила о спасительной шоколадке и в дебрях своей сумки нащупала  щелестящий  прямоугольник «Золотого якоря». Как что-то совсем  незнакомое  и  неведомое,  Даша вертела в руках плитку, косо взглядывая то на директора, то на  Марьям. И та поняла, что девочка и в самом деле не знает содержимого  плитки. Когда шоколад был развёрнут, глаза малышки потеплели.
– Ш о – ко – лад, – пропела по слогам Марьям.
– К а – лад, – как эхо повторила малышка.
Эта встреча всколыхнула в душе Марьям уже уснувшее, как ей казалось, давнее желание  взять на воспитание ребёнка.  «Время утеряно», – горестно подумала она. И вдруг вспомнила о данном после истории с наркотиками обете и осудила  непонятную ей самой нерешительность.
            Малышка между тем успела уже испачкать шоколадом лицо и пальчики, забавно изменившись, стала похожаей на мультяшный  персонаж.
Все вопросы с оформлением  гуманитарной помощи от фирмы «Стейн Фискебек» были решены. В образовавшейся паузе Нина Александровна взяла воспитанницу за локоток и увела к медсестре, чтобы та умыла ребёнка, а Марьям отправилась в детскую больницу разгрузить оставшийся груз.
В ноябре поездка повторилась. И снова были Дом ребёнка и маленькая девочка, во время прогулки увидевшая  её возле большой и красивой машины. Но потрясением для  Марьям было то, что на этот раз девочка не спросила, а сказала ей,  подбежав:
– Ты моя мама!
Яркая ли внешность блондинки запала в детскую память, или что-то другое оторвало её тщедушное  тельце в красно-белом клетчатом казённом пальтеце от низкого бордюрчика вокруг занесённой уже снегом песочницы. Она быстро перемахнула  это препятствие,  бесстрашно навалившись на него животом и перекинув через него ноги в суконных бурочках.
«Нет, это что-то более серьёзное, чем случайные встречи», – радостно и тревожно  подумала Марьям.
Она попросила директора Дома ребёнка о, казалось бы, невозможном, сама мало веря, что её просьба будет исполнена: «Я приехала из Норвегии на субботу и воскресенье. Разрешите мне взять Дашу домой. Приглашаю и Вас, Нина Александровна, посмотреть мою квартиру. Пусть девочка побудет у меня. Кажется, мне это необходимо».               
Пробыли они вместе двое суток. Марьям  всё отчётливее понимала, что круто, тревожно и сладостно меняется её жизнь, какая-то необъяснимая радость  будущего будоражит сознание, отражаясь особым волнением  в глазах и голосе. Она  мало ощущала  свой возраст, у неё было  предчувствие долгой, как у Максумы, жизни и крепкого здоровья. Хотя она и была  пятнадцатым ребёнком в семье и, может быть, не самая сильная наследственность досталась ей, но она верила в своё долголетие.
Через несколько недель состоялась  и третья встреча с маленькой, уже не чужой девочкой. Это были дни новогодних праздников. Днём и ночью горели на улицах и площадях зимнего, переживающего полярную ночь Мурманска, яркие гирлянды. Марьям взяла девочку на пешую прогулку по городу. Они ходили от ёлки к ёлке, разглядывали игрушки, и Даша чётко называла украшения, тянулась к ним, задавала  свои детские вопросы. Потом зашли в детское кафе «Сказка» пообедать. Оно  уютно расположилось в нескольких шагах от площади Пяти углов, занимая  часть первого этажа дома  сталинской постройки. Это новое и единственное пока в своём роде кафе заполярного города  притягивало не только  детей, но и взрослых. Без детей их не пускали в этот уютный уголок. Марьям рассказали бывшие коллеги, как бездетные взрослые брали напрокат детей своих знакомых, чтобы побывать здесь.
Все пространство кафе занимали огромные куклы, персонажи мультфильмов и сказок. Даша с удивлением начала вертеть  головой с копной торчащих во все стороны волос,  радостно опознавая  кукол, ещё не зная, что здесь предстоит небывалое объедение. Как поняла Марьям, она хорошо знала сказку  о репке, так  как очень скоро показала пальчиком в противоположный угол и произнесла:
– Это дедка.
– А  где бабка? – поддержала разговор Марьям.
Пальчик указал в пространство угла чуть выше, и она увидела в глазах малышки  первую настоящую искорку веселья.
– А  собачка есть? Как её зовут?
Пальчик снова потянулся в сторону пёстрого угла:
– А  собачку зовут Жучка, – ответила  в тон вопросу девочка, не умевшая произносить звуки ж и ч. Получилось что-то вроде  «зуцька». Они долго сидели, вертясь на стульях. Потом нашли парящий в воздухе  автомобиль, который девочка назвала «матиной». Она весело болтала ногами, напевая понравившееся ей слово. «Да, мы не умеем произносить несколько звуков, – уже  обдумывала предстоящее Марьям. – Нужен будет хороший логопед и  детский сад с логопедическим уклоном». Ей нравилось планировать своё и девочкино будущее как единое, и это подливало какое-то тепло в её сердце.
Принесли детский фруктовый салат, в котором парили шарики взбитых сливок. Даша посмотрела на шарики, не понимая, что это можно есть. И уж совсем удивилась,  усмотрев в тарелке шоколадного ежа с  ягодкой черники на носу, с глазами-бусинками тоже из черники, с оранжевым, почти прозрачным листочком на спине.
Так, незаметно для себя, радостно и естественно, стала Марьям мамой.

Март на берегу Баренцева моря – ещё настоящая зима. Недаром именно в конце марта проходит ежегодно праздник Севера или северная  международная  олимпиада с пятиборьем и крылатыми лыжниками, лыжным марафоном и массовыми, всем доступными, забегами любителей лыж, с оленьими гонками и соревнованием собачьих упряжек, с громким звучанием динамиков в Долине Уюта.
Ослепительно режет глаза сияние белого снега, чаще – это хорошо помнит Мэри – по своей консистенции напоминающего сыпучий байкальский песок. Толпа людей, гиканье каюров, лай ловозерских лаек. Такими были все зимние олимпиады. Чаще всего она бывала здесь в роли экскурсовода туристических групп из Норвегии или Германии. Иногда сопровождала собственных гостей.
Особенно любили эти праздники немцы, меньше избалованные белыми снегами, чем норвежцы. Каждой весной они находили повод приехать в Мурманск, словно заботясь, чтобы Мэри не забыла немецкий.
Этой весной она никого не пригласила, так как работала по контракту в Норвегии. А в редкие приезды в Россию занималась оформлением документов для удочерения.
И вот она вышла из Мурманского городского загса, держа в руке свидетельство об удочерении. Дарья была уже обряжена в новый гагачий комбинезончик, добротные сапожки, крохотные рукавички из оленьего меха, плотную шапку-шлем. С радостью смотрела Марьям на  преобразование малышки.  Заметнее стала сосредоточенная внимательность девочки. Она любила подолгу рассматривать игрушки, иногда вполголоса беседуя с ними. Самой любимой игрушкой  её стало лего – большое, с квадратным дном пластиковое ведро, набитое мелкими разноцветными кубиками с выпуклыми зажимами. Они предназначались для строительства игрушечных сооружений, которые, к радости Мэри, одно за другим появлялись на ярком напольном ковре   их гостиной. С огорчением Мэри поняла, что совсем не знает детских песенок, в частности колыбельных. Так и росла Дарья, слушая любимые мелодии шестидесятницы Марьям. Коронным номером был репертуар Клавдии Ивановны Шульженко и комсомольские песни Александры Пахмутовой. Только много позже поняла мама, что дочка тоже не будет знать колыбельных песен, ведь обучить её им так и не хватило времени.

XVII. КОNG HARALD
Корабль. Норман. Пресс-конференция. Сон

В 9 часов 46 минут 30 секунд пятипалубный корабль «Конг Харольд» пересекал Северный Полярный Круг. Именно эти цифры указаны в сертификате, выданном  мисс Мэри Сулейманофф, как называли её норвежские друзья и сотрудники фирмы. Капитан Столе Турхус просто постучал утром в дверь каюты-люкс и вручил ей этот традиционный памятный лист, отпечатанный в королевской типографии. В нём указывалось, что она взята под покровительство бога семи морей на время путешествия и что она пересекла Arctic Circle в указанное время, находясь на борту «Кong Harald»а. Такой документ получали те, кто пересекал Полярный Круг впервые.
Молодой и улыбчивый капитан был душой корабельного общества, которое на этот раз составляли руководители круиза, организованного русско-норвежским Союзом предпринимателей для начинающих бизнесменов северных областей России. В круг собеседников капитана входили переводчики с английского, финского, шведского, в том числе и Марьям, в обязанности которой входило переводить с норвежского. На борту были также несколько руководителей крупных фирм разного профиля, два мэра, санкт-петербургский и мурманский, родители капитана.
Два дня назад стояла Марьям со своим другом Стейном Фискебеком, главой фирмы, где она служила, на киркенеском причале, ожидая швартовки корабля. Ноябрьский полдень в Заполярье – российском ли, норвежском ли – это уже вечер. Царит полярная ночь, не знающая солнечных лучей. На землю пропускается только отражённый небесным сводом свет закатившегося за горизонт светила. В тот день небо плотно заволокли тяжёлые густые тучи,  гигантскими серыми пластами обложили пространство над головой. Будто цементная чаша была опрокинута над сопками Киркенеса.
Мысли о предстоящем круизе не давали Марьям вникнуть в суровую суть пейзажа маленького норвежского порта. Предстояла серьёзная работа – справиться бы!
Наконец правым боком притёрся к дебаркадеру элегантный и могучий «Конг Харольд». Она попросила Стейна сфотографировать её на фоне лайнера, привязанного толстыми канатами к чугунным чушкам, торчащим вдоль пристани. Это несколько убавляло элегантности кораблю, зато соблюдена была техника безопасности.
Задрав голову, пыталась она охватить взглядом высоту королевского судна, среди затаённых окон его дорогих кают пыталась вычислить «свои». Отметила строй спасательных шлюпок, подобно детским люлькам привязанных к штангам и тихо покачивающихся в такт волне. На порывистом осеннем ветру трепетал норвежский красный с синим перекрестием флаг. Ниже него по флагштоку вихрился вымпел королевского морского общества. Марьям чувствовала, что какая-то незримая работа идёт в чреве этого гиганта. Внешне же – никакой суеты. Ни беготни матросов, ни так привычного в мурманском порту докерского мата. Она не раз бывала на кораблях, особенно с Лобовым, и теперь невольно удивлялась тишине и порядку.

Мэри ступила на спущенный, поблёскивающий металлический трап. Молодой стюард встретил её на нижних ступенях, внимательно изучил пухленькую книжечку пассажирского билета и с улыбкой сказал по-норвежски: «Добро пожаловать, мэм, на «Конг Харольд»! Надеемся, путешествие Вам понравится. Ваша каюта на третьей палубе. Я провожу Вас».
Выполняя алгоритм вежливости, взял из рук Мэри небольшую дорожную сумку, протянул свободную руку, слегка помогая преодолеть крутизну трапа.
– Вы будете проживать в особом люксе, – продолжил словоохотливый провожатый. – Королева Сания занимала его летом.
– Почему именно в этой каюте? – удивлённо спросила она.
– Законы демократии, – многозначительно произнёс стюард.
Она не поняла, говорит ли  он всерьёз или шутит. Молодой человек открыл пластинчатым электронным ключом дверь, и Мэри несмело ступила за неё. Первое, что бросилось ей в глаза, – яркий букет роз, поставленный в массивную металлическую вазу. «На случай качки, чтоб не упал», – догадалась она. Среди пышных бутонов белел маленький незапечатанный конверт.
– Это Вам, – услужливо подсказал служащий и указал холёной кистью на лежащую рядом с вазой коробку. – Это тоже Вам. Французские духи.
Мэри кивком поблагодарила его.
– Капитан Турхус будет рад видеть Вас на обеде  в ресторане на этой палубе в пятнадцать часов, – учтиво наклонил голову её проводник, держа руки по швам. – До свидания.
– Спасибо, рада была познакомиться, – успела вслед ему сказать Мэри.
Так началось незабываемое, полное впечатлений путешествие по северным морям и странам Северной Европы. Именно в этом путешествии училась Марьям настоящему владению чужим языком, умению комфортно чувствовать себя в среде людей светских и богатых. Ослепительная экзотика Севера с айсбергами, белыми медведями, пингвинами, древность и красота архитектуры европейских городов, роскошь дворцов и офисов, где принимали участников круиза, покорили её. 
Каюта, в которую поместили Мэри, состояла из довольно просторной комнаты с квадратными, до блеска промытыми иллюминаторами. Диван, узкий шифоньер и низкий гостевой столик составляли всю меблировку. Очень скромно обставленная спальня и санузел  – всё простого и элегантного дизайна. На внешней стороне каюты, за дверью – портреты королевской четы.
Она вышла на прогулочную палубу. Две дорогие машины мягко подкатили на причал. Из них вышли четверо мужчин. Двоих она узнала – это был известный политический деятель Анатолий Собчак и мэр Мурманска Олег Найдёнов. Незнакомые же были, видимо, их секьюрити. Друг за другом ступили приехавшие на трап и вскоре скрылись в недрах судна. Мэри прошла ближе к носу корабля, там без труда отыскала своё рабочее место –   комнату со стенами из толстого стекла и такой же дверью, на которой был прикреплён норвежский флажок.
Ровно в 15 часов в голубом ресторане начался обед у капитана. Он говорил по-английски, и у Мэри была возможность рассмотреть гостей. Большинство из них были ей незнакомы, но какое-то общее выражение деловитости и торжественности одновременно делало их похожими. Капитан называл порты, в которых предстояли стоянки, перечислил акватории курса. В глазах слушателей читалось ожидание предстоящих впечатлений.
На выходе из ресторана Турхус остановил Мэри:
– Считаю своим долгом, да и служебная необходимость обязывает представить Вам Нормана Уловсона, моего друга и земляка. Здесь он начальник круиза.
Плотного сложения крепыш, напомнивший Мэри гриб-боровик из пензенских лесов, улыбнулся ей, коротко кивнул, приветствуя, и протянул плотную ладонь:
– Рад. Люблю женщин из России. В них есть доверчивость и полная аполитичность в отличие от наших.
– Считать ли последнее комплиментом? – засмеялась Мэри.
– Кончно, дорогая! – широко улыбнулся словоохотливый Норман. – Знаете ли Вы, что в Норвегии после парламентских выборов увеличивается число разводов?
– Не ведаю, – честно созналась она.
– Да, да! Иногда политические амбиции наших северных дам так обостряются, что иные предпочтения в политике их мужей становятся препятствием для совместного проживания. Такого ведь нет в России?
– За всю Россию сказать не могу, но в моём кругу знакомых не слышала о подобном, – ответила Мэри, не понимая, серьёзно говорит или шутя затеял дискуссию начальник круиза.
Между тем «Коng Harald» вышел из бухты Киркенеса, обогнув мыс-скалу с возвышающейся над ней церковью. Собственно, название города и обозначает «церковь на скале». Вышли в открытое море. На палубах, в салонах и конференц-зале налаживались деловые контакты.
Только успела Мэри вернуться в каюту, как в дверь постучали. Это оказался Норман, но очень собранный, энергичный и деловитый.
– Сейчас начинается работа русско-норвежской секции по науке и культуре. Как Вы себя чувствуете?
– Чувствую себя нормально, – соврала Мэри, перебарывая внутреннюю дрожь. – Знаю о начале работы. У меня есть программа.
– Идёмте, – подхватил её под руку Норман.
По пути в конференц-зал он переговорил ещё с десятком участников конференции, не отпуская её локтя. Довёл  до переводческой кабины, и сам занял место в зале.
Пока Уловсон не открыл работу секции, собравшиеся оглядывали ряды кресел, пытаясь увидеть знакомых или известных людей, примеривали свои «единички» для уха. Ввернув в норвежскую речь известные ему два слова по-русски «Шелайу успех!», Норман громко рассмеялся своей дерзости и предоставил слово директору выставочного зала в Киркенесе  мисс Давидсон.
Мэри обратилась в слух. Фамилии неизвестных ей художников, искусствоведческие термины, названия полотен на какой-то миг показались ей нечленораздельной речью. Но она сумела собраться. Выделяя в потоке речи докладчика знакомые ей слова, постепенно вникала в смысл сказанного, оформляла русские фразы. Всё перестало для неё существовать,  кроме подкрашенных губ  искусствоведа и узкого коридора в собственном сознании: понять – мысленно перевести – сказать вслух. Так, произнося фразу  за фразой, она успокаивалась, и вскоре уверенность вернулась к ней.
Гораздо легче оказалось переводить с русского на норвежский. Директор областного краеведческого музея из Мурманска Иван Потехин говорил о перспективах   совместного изучения быта российских и норвежских поморов, о возможности общих экспедиций и плачевном финансировании этой работы в России.
– Кто согласен помочь нам? – на редкость смело и конкретно бросил он свой вопрос в пространство конференц-зала.
Нависла такая тишина, что Мэри невольно перевела дыхание. К счастью, к микрофону подошёл Крауз Турсон, владелец шельфоразрабатывающей нефтяной компании.
– Здесь мы не будем, думаю, заключать окончательные договора, но помочь Мурманскому музею можно, – коротко и как-то надёжно сказал он, погладив рукой седеющую бородку.
На Мэри произвело впечатление выступление мэра Мурманска. Сам он знал проблему или ему подсказали, но он говорил о необходимости создания российско-норвежского издательства:
– Кто из нас может сегодня похвастаться хорошим знанием современной литературы?
Зал молчал. Мурманский градоначальник продолжил:
– Ладно, классику ещё можно найти по прежним изданиям, а книги современных писателей? – он внимательно посмотрел на Мэри, будто прося не ошибиться и перевести дословно. – Вот вы, наши ближайшие соседи, разве знаете, чем живут мурманские писатели? У нас есть моряки, месяцами и годами ходящие в море, чтобы написать правдивые книги, а кто из вас читал их? Если бы русские таланты сложить с вашими возможностями!
Мурманчанина сменил на трибуне высокий, элегантный Собчак. На северо-западе он уже давно сыскал славу знатока русской культуры. Холодноватый внешне, Собчак был человеком неравнодушным к истории и культуре своего города и сейчас, как поняла Мэри, он хотел наладить связи с богатыми соседями, предложив создать совместные творческие клубы для выступлений в регионе.
По завершении работы Норман пригласил капитана, его родителей и Мэри в бар. Долго сидели, обсуждая открывшиеся перспективы соседских отношений. Много говорили о «Горби», как называли Михаила Горбачёва. Потом Норман пригласил Мэри прогуляться по палубе.
– Перед Вами – жертва последних выборов в парламент. Холост, вернее, разведён. Залечиваю раны, помогая великой России и её кротким женщинам, – балагурил начальник круиза, острым голубым взглядом открыто оглядывая Мэри. – Но, впрочем, у нас с Вами есть повод встретиться по делам серьёзным.
Так дошли они до каюты Норманна.
– Приглашаю Вас, Мэри, не в личные покои, а в служебный кабинет, – в очередной раз осклабился Норман. – Поговорим?
Чуть поколебавшись, Мэри, следуя повелительному жесту Уловсона, переступила порог его каюты.
Стопа деловых папок лежали одна на другой, занимая угол стола.
– Садитесь, Мэри, посмотрим график работ секций, занятость пресс-центров, – серьёзно заговорил хозяин, открывая то одну, то другую папки. И тут же ёрнически добавил:
– Да, учтите, не со всеми переводчиками я это делаю. Только с очаровательной россиянкой.
Чем-то стал он вдруг похож на шута.
– Я Вам очень признательна, но если закончилась деловая часть моего визита, пойду. Устала. – Её начала настораживать псевдоделовая манера общения норвежца.
– Нет, сегодня я Вас не отпущу, Вы – моя гостья. Куда, зачем Вам убегать? – услышала Мэри.
– Повторяю, я устала. Сегодня был непростой день.
– А я зачем? – попытался вновь прибегнуть к шутовству Норман. – Оставайтесь. Вы можете покинуть мой номер достаточно богатой, по крайней мере, по российским понятиям.
– По российским понятиям? – рассмеялась Мэри. – Что Вы знаете о наших понятиях! Вы сегодня впервые увидели русских вблизи. А Вы слышали что-нибудь о «загадочной русской душе»?
– Нет, – простодушно признался он, удивляясь её тону.
– Так вот, у Вас есть время на корабле почитать об этом и понаблюдать в деле. До свидания!
Мэри подошла к двери каюты и, словно вгоняя гвозди, произнесла:
– Люблю хорошо выполнять свои обязанности. Для деловых контактов я открыта. Спокойной ночи.
Глубокий ночной сон кинул её в далёкое детство. Снилась белая полоса байкальского пляжа и более плотная, темная полоса мокрого песка, где любила она оставлять свои маленькие следы и наблюдать, как быстро они исчезают, размываясь набежавшей волной. Снились бурятята – они снова стояли полукругом перед ней, грозно наступая, толкаясь, желая повалить её на песок. И опять, как в детстве, схватила она горсть песка и начала струить его из крепко сжатого кулачка. Услышав от «большеглазой» непонятные слова «Ак жирь» – белый песок, они остановились в нерешительности, и на чумазых мордашках прорезались улыбки. Их  отважный предводитель Обхой спросил:
– Ты ещё помнишь нас?
– Конечно, помню, – отвечала ему уже взрослая Мэри.
– На каком языке ты теперь говоришь? – хитро улыбался ей бурятёнок. – На бурятском?
– Нет, – отвечала она. – Ты извини меня. Я совсем забыла, чему вы меня учили. Потом я выучила русский, которого не знали в детстве ни ты, ни я.
– Я тоже его выучил потом, в Улан-Удэ, – похвастался Обхой. Он оставался во сне таким же мальчиком, лет девяти, каким был на Байкале. И во сне уже Мэри подумала: «Да, он ведь был смекалистым и храбрым. Наверно, добрался-таки до своей столицы. Только почему он всё ещё такой маленький?» А вслух сказала:
– Я изучила ещё немецкий. А теперь вот говорю на норвежском.
Но тут огромный корабль пристал к берегу крошечного бурятского становища, и Мэри попрощалась с ребятами. Берег начал медленно удаляться, пока совсем не исчез из вида.
 
Мэри услышала лёгкий удар по корпусуи поняла, что «Конг Харольд» и в самом деле причалил. Только не к затопленной давно Томпе, а к дебаркадеру норвежского города Тромсё.
Было 5 часов утра. Больше она не смогла заснуть. Взяла программу, отыскала второй день семинара. Машинально отметила неминуемую встречу с Норманом. Это должно произойти в отеле, в подвесном ботаническом саду. Жаль, я не цветовод, – подумала она с лёгкой иронией. – Тут ведь сплошная ботаника. Открыла «Русско-норвежский словарь» и пробежала несколько статей, пытаясь запомнить хоть что-нибудь из предстоящей темы. Так провела она в постели полтора не бесполезных для неё часа. Быстрая утренняя разминка и душ освежили и взбодрили. Она быстро оделась, навела лёгкий макияж и вышла на палубу. Заглянув в свою рабочую комнатку, выяснила, что дополнительных заявок на перевод нет. «Лафа», – совсем по-русски рассудила она, направляясь в ресторан завтракать.
Капитан Столе, его родители и Норман сидели за шестиместным капитанским столом. Она подошла к ним, чтобы поздороваться. Сказав всем общее «Гу муре», что означает «Доброе утро», повернулась к Норману. Так, словно вчерашнего разговора  и не было, вежливо уточнила:
– С Вами мы встречаемся в десять тридцать в отеле «Тромсё», в ботаническом саду, так ведь, Норман?
Чисто выбритое румяное лицо его подёрнулось отрепетированной улыбкой, но где-то в глубине взгляда ей удалось уловить подобие радости.
– Конечно, – сказал он таким серьёзным и тактичным тоном, какого она ещё не слышала от него.
А Норман вытянул из-под стола свободный стул:
– Прошу Вас, садитесь.
За завтраком говорили о предстоящем выходе в город. Капитан Турхус озабоченно думал о чём-то своём. И Норман, желая отвлечь друга от серьёзных мыслей, рассказал то ли байку, то ли правду о нём:
– Приходит как-то Столе ко мне в новую квартиру. Посидели, поговорили. Я сказал ему, что двумя этажами выше живёт его знакомая. Он обрадовался и, как был, в моих комнатных тапочках, пошёл наверх. Жду час, другой. Ну, думаю, засиделся у школьной подружки. А оказалось… Столе, расскажи сам!
И капитан завершил повествование, обведя сидящих за столом светлыми весёлыми глазами:
– Всё просто. Дом Нормана построен по какому-то новому проекту. Уйдя от Линды я не сумел на йти его квартиру. Куда ни стучал, всюду закрыто. Единственный выход – на улицу. Так и уехал домой в его домашних тапочках.
В разговор вмешалась мать капитана:
– Утром, пока Столе спал, я долго не могла разгадать загадку: откуда у нас в доме взялись чужие разношенные тапочки.
– Да, никогда ещё я не был в центре города таким элегантным, – рассмеялся капитан.
До выхода в город оставалось ещё добрых полтора часа. Мужчины захотели покурить. Все, включая Мэри, перешли в «Уголок Амундсена». Так называется на корабле часть открытого кафе, оснащённая вытяжными устройствами.
Старинные чёрно-белые, уже подёрнутые желтизной времени фотографии украшали стены. Знаменитый полярник  то на судне «Йоа» в путешествии от Гренландии до Аляски, то на «Фроме», первым покорившим Южный полюс. Вот он делает последний осмотр дирижабля «Норвегия», на котором перелетит Северный полюс.
Мэри захотелось узнать что-нибудь о Рауле Амундсене-человеке.
– Норман, мы вчера слегка коснулись загадочной русской души. А что такое душа норвежская, ну, хотя бы Амундсена? Расскажите что-нибудь о нём.
– Что-то не приходилось читать, – чуть подумав, ответил Уловсон. – Я менеджер, и этим всё сказано. – Он затянулся второй сигаретой.
– Тогда Вы, Столе. Вы ведь с Амундсеном оба капитаны, – не унималась Мэри.
– Я знаю его маршруты. В морском училище это изучалось. Доводилось видеть его карты. А о личной жизни ничего не скажу, – смутился капитан.
«Странно, – подумала Мэри. – Я  довольно много знаю и о Георгии Седове, и об Отто Шмидте». Но, приписав свои знания о известных всему миру земляках-полярниках профессиональной надобности, успокоилась. Хотя и позже не раз имела повод удивиться неглубокому интересу иностранцев к собственной истории, если эти знания не служили бизнесу или другой возможности извлечь доход.

В ясные дни видно, как крутой склон сопки наклонно убегает к далёкому горизонту. В пасмурные он сливался с ним своим серо-свинцовым цветом. На склоне, у самого подножья, ершится островерхими крышами отель «Тромсё». Он составлен из пяти зданий, плотно примыкающих друг к другу. Первое, третье и пятое – обычные четырёхэтажки, узкие и высокие. Второе и четвёртое – безэтажные, но той же высоты здания выстроены специально для пальм, готовых прорасти сквозь их стеклянные крыши.
Пассажиры круиза вошли в зелёный и влажный мир. Искусственное «солнце» было включено и, ослепляя, пробивалось сквозь ветви диковинных деревьев дрожащими плотными лучами. Огромные листья пальм, вервия лиан, гнёзда подвесных цветов… Сверху свисали верёвочные лестницы – чтобы обслуживающему персоналу удобнее было ухаживать за растениями верхних ярусов.
– Обалдеть! – вырвалось у Мэри. На какое-то мгновение она утратила ощущение реальности.
Из ступора её вывел голос экскурсовода. Он просил всех подойти поближе. Началась лекция. Мэри переводила, готовая погладить себя по голове за то, что утром повалялась со словарём в поиске ботанических терминов.
Экскурсия заняла довольно много времени, но, казалось, пунктуальнейший Норман не замечает этого. Более того, переговорив о чём-то с одним из сотрудников сада, он исчез на какое-то время, но скоро появился и присоединился к слушателям. Мэри обратила внимание на фирменный пакет в руках Уловсона. Сыпались вопросы – неожиданные, наивные, глубоко осмысленные, безграмотные. Чуть корректируя их, Мэри едва успевала переводить.
–  А во сколько обходится содержание сада в сутки?
–  40 тысяч норвежских крон, – ответил лектор.
Мэри быстро разделила сумму на восемь – таково было соотношение норвежской валюты и доллара. «Для суток дороговато – подумала она – неужели уже есть такие богачи в Мурманске?»
– Какой доход приносят экскурсии в день?
– Сколько уходит на оплату труда учёных и техперсонала?
– А можно сорвать небольшой росточек, их тут прямо миллион?
Экскурсия завершилась ланчем, после которого участники семинара по влажным ступенькам гранитного тротуара потянулись в порт. Величавый «Kong Harald» белел на свинцовой акватории фиорда.
На следующее утро, когда корабль уже покинул Тромсё, Мэри решила посмотреть тетрадь заявок и отправилась в рабочий кабинет. Вернувшись, перед дверью своей каюты увидела тот самый фирменный пакет, который бережно нёс после экскурсии в ботанический сад Норман. Оглянувшись направо и налево, словно бы ища информации о назначении пакета, она решила, что он  оставлен для неё. «Проштудировал моё досье, иначе, как ему знать, что сегодня у меня день рождения». Это первое поздравление было приятно: Уловсон хотел загладить свою бестактность и, скорее  всего, установить с ней добрые отношения.
Так оно и вышло. Он ждал её на завтрак у дверей ресторана и провёл к капитанскому столу.
– Приступаю к изучению загадочной русской души, – сказал он, сдержанно улыбнувшись.
– Ну, и как, открывается завеса? – спросила именинница, обнимая его. – Спасибо за цветы. Вы джентльмен, Норман.
Мать капитана издали махнула ей рукой, не то приглашая к столу, не то приветствуя, а старый Турхус встал при её появлении. В дополнение к общему меню юнга принёс взбитые сливки в виде айсберга. Этот пышный и вкусный десерт позволил ещё немного задержаться за столом, поговорить о разном.
Круиз продолжался: в Мульде и Крестьянсоне взяли на борт ещё нескольких участников семинара.
Время переходов Мэри использовала в основном за тезисами будущих переговоров – освежала по памяти и со словарём лексику по темам «культура», «история Норвегии», «современные концепции организации бизнеса». Она проводила в уме параллели со словами из немецкого, и это помогало ей прочнее запоминать нужные термины. Потом ложилась на узкую, строгую кровать, скорее спартанскую, чем королевскую, и слушала волны. Они бились о трюм и нижние палубы, но обшивка корабля резонировала. Казалось, вот они, волны, за иллюминатором её каюты.

Погружение в немецкий воскресило в её памяти одно событие из «эпохи» ГДР. Будучи первокурсницей, в одной из аудиторий университета она увидела элегантного, судя по каким-то деталям, не российского человека. Он застёгивал стоящий на столе портфель, видимо, закончив семинарское занятие. Маленькая аудитория явно была предназначена для работы с небольшой  группой студентов. По расписанию в группе Марьям  стоял немецкий язык.
– Заходите, заходите, –  с акцентом произнёс хозяин портфеля. – Сейчас большой перерыв, а потом я встречаюсь с группой, – здесь он извлёк из кармана добротного пиджака листок, вгляделся в него, – да, с группой четырнадцать. Вы из этой группы?
– Да, – пролепетала смущённая студентка и удалилась в угол, к последнему столу.
Вскоре собралась вся группа. Со звонком вошёл тот же «иностранец». Начался первый университетский урок немецкого языка.
В школе с иностранными языками Марьям не везло. На маленькой Широковской и школа была соответствующей. В пятом – шестом ещё были какие-то уроки английского, но учительница вскоре ушла в декрет. В памяти осталось только слово «blak».  В седьмом некому было вести ни английский, ни немецкий. Затем Марьям ушла в вечернюю школу, где о чужеземных языках никто не заводил и речи. Так и закончила она среднюю школу с жирным прочерком вместо оценки в графе «иностранный язык».
Урок, проведённый Отто Вильгельмовичем, сразил её. Преподаватель, не боясь к себе отношения как к недавнему врагу, очень коротко рассказал, что он немец, полюбивший Россию, а точнее, Татарию с её добрым, сострадательным народом, что он своего рода перебежчик, не захотевший после войны вернуться в Германию. О причинах этого поступка позже доложило первокурсникам «сарафанное радио» студентов. Оказалось, в карантинном лазарете для пленных немцев под Казанью работали молодые медсёстры, местные жительницы. Одна из них стала для Отто его Ариадной… Это романтическое обстоятельство, наложившись на необычайно привлекательный внешний облик немца, делало его в глазах студентов романтическим героем. Это и привлекло Марьям на факультатив немецкого языка.
В каком-то полубреду приходила она на вечерние занятия. И вместе с тем, отличаясь упорством и трезвым умом, вскоре стала заметной для преподавателя студенткой, которой поручались всякого рода дополнительные задания, переводы, творческие работы. Это предполагало и дополнительное общение с педагогом. Марьям была подготовлена к восприятию иностранного языка своим детским жизненным опытом. Естественным образом освоив в семье родной татарский, она вынуждена была понимать и бурятский, чтобы играть с ребятишками в забайкальском становище. О русском долгое время не ведала, но по окончании ссылки отца, уже на Вятке, училась русскому языку.

XVIII. ORDNUNGSLAND
Фашисты. Русский священник. Веймарская ночь

Полное удовольствие от погружения в чужой язык почувствовала Марьям только во взрослой жизни. Три поездки в ГДР, состоявшиеся в предперестроечные годы, ввели её в живую языковую среду немцев. Уже в первую поездку поняла она отличие книжной и разговорной речи. Выуживала чутким ухом в потоке чужой речи облегчённые обороты. Почти свободное владение разговорным языком подарило ей немало интересных встреч.
Ехала однажды в электричке и, опасаясь проскочить свой Seeblick – «Вид на озеро», она обратилась к немке своего возраста. Та удивилась её разговорным навыкам, сыпала ей похвалы. Оказалось, что немка живёт неподалёку от Шарлотты и Николая Николаевича Маркевичей. Это по их приглашению неразлучные в поездках Сола и Марьям оказались в Германии. Вместе вышли из вагона. Прощаясь, немка пригласила северянку в гости, пообещав в ближайшее время позвонить её «хозяевам». Так и случилось.
После телефонного разговора Николай Николаевич проводил свою мурманскую гостью до старинного особнячка на той же улице. Вечер прошёл неожиданно легко и приятно. Немцам была интересна русская женщина: сыпались вопросы о севере, о работе экскурсовода, о муже-моряке, об общем положении в стране. Здесь впервые держала Марьям в руках фотографию молодого ефрейтора, теперь уже гросфатера, посланную в годы войны из России. Совсем обычно, буднично смотрелись эти фотографии на страницах мирного семейного альбома. И она не почувствовала тогда особой неприязни к старику, дремавшему в кресле-качалке.
«Господи, так ли я вела себя? – подумала она, возвращаясь в семью Маркевичей. – Ведь старик – бывший фашист». Но решить этот вопрос самой по дороге ей не удалось. И уже вернувшись в дом своей временной приписки, она заговорила об этом с Николаем Николаевичем. Он ответил:
– Марьям, если ты не хочешь, чтобы над тобой смеялись, брось свои  опасения. Да в Германии нет ни одной семьи, в которой не было бы нескольких погибших в той войне. По твоей логике получается, вечная война, что ли?
– Я не утверждаю этого, – возразила она. – Я высказываю лишь опасения.
– Ещё раз повторяю: не может быть вечной вражды, – закрыл вопрос уже почти немец по образу жизни и мировоззрению бывший муж её подруги.
По непонятным Марьям обстоятельствам и Николай Николаевич, и его брат Марк, и сестра Мария давно уже обосновались в демократической половине Германии. Николай Николаевич руководил биохимической лабораторией в научно-исследовательском институте в Берлине, Марк имел частную врачебную практику, его жена Габи, немка, была известным скульптором. Мария с мужем занимались туристическим бизнесом. Все имели немецкое гражданство и прекрасные жилищные условия.
Здесь, в Германии, Марьям впервые почувствовала, что не ощущает неприязни к бывшим врагам своей страны. Часто ловила себя на мысли, что нет ни СССР, ни ГДР, а есть единый, очень хрупкий земной шар с единым небом. Но вслух эту «крамолу» нигде не высказывала.
Однажды она осталась без сопровождавших её знакомых. Шарлота ночевала с заболевшим внуком где-то в центре Берлина, Николай Николаевич очень рано уехал в Лейпциг по служебным делам. Получив инструкцию, как проехать в Тиргартен, села она на электричку до Фридрих-штрассе, затем должна была ехать трамваем. Не будучи уверенной, что вышла на нужной остановке, она обратилась к пожилому мужчине с европейскими, по локоть, костылями. Он мило улыбнулся ей и пояснил, что это, действительно, не та остановка.
– Нужная Вам там – немного выше, – показал он кивком головы. – Но я бы мог Вас проводить, – неожиданно предложил он.
– Нет, что вы, – запротестовала Марьям, внутренне упрекая себя за то, что обратилась к инвалиду.
Но её визави оказался то ли на редкость любезным, то ли на редкость упрямым, то ли не желал перед дамой признавать свою неполноценность. Он решительно описал левым костылём полукруг в воздухе, развернулся и пришёл в движение. Ей ничего иного не оставалось, как последовать за ним. Он взглядывал на неё, поворачивая голову, а она семенила сзади на высоких шпильках.
– Я  думаю, Вы из России, – то ли утверждая, то ли спрашивая, сказал он.
– Что вас побудило так подумать? – боясь напороться на что-нибудь нелестное, спросила она холодновато.
– У многих русских хорошая простота сочетается с умом. Это видно. И я прав?
– Да, я из России. Из Заполярья. А скажите, все не немцы имеют одинаковый акцент или отличаются чем-то, на ваш слух?
– Трудно сказать. Я не часто встречаюсь с иностранцами. Но русских узнаю по взгляду.
Она не удержалась и спросила, чем их взгляд отличается от других.
– Он немного насторожённый и чуть детский, – удивил ответом её собеседник.
Прошли  сотню шагов, и она заметила лёгкую испарину на лбу и верхней губе спутника. Не могла придумать способа остановить немца. И вдруг он сам сказал:
– Не мучайтесь совестью. Мне приятно с Вами идти. И, кроме того, я чувствую в этом необходимость: я один из тысяч, кого ваша пропаганда продолжает считать фашистами. Я был под Москвой в сорок первом, под Сталинградом – в сорок втором. То есть, как говорится, по другую сторону баррикад. И мы заплатили за наше участие в войне полным развалом родины. Пережили становление полустраны-полукровки. Так, кажется, называют в мире ГДР?
Она внимательно посмотрела на него. В глазах его не было ни злобы, ни агрессии. Спокойно взглядывал он ей в лицо, отрывая глаза от тротуара Унтер ден Линден. Голос его тоже был спокоен – так говорят люди о давно пережитом.
– Давайте сядем. Вы устали, – коснулась она напряжённого его кулака на скобе костыля.
– А Вы не спешите?
– Да нет же. У меня целый день впереди. До последней электрички.
Они свернули в небольшой скверик, где грелись на солнышке пожилые немки, а их внучата играли своими автомобилями. Сели рядом на скамью. Он дышал часто и глубоко, как человек, который долгое время не хотел показывать свою усталость.
– Хотелось давно не то чтобы исповедаться, а подать голос одного из тех, кто был в роли захватчика и выжил в той мясорубке. Думаете, война была нам в радость, особенно рядовым? Таким же горем, как и русским. Вспоминаю молодость – будто вся Германия опьянела или сошла с ума. Одни парады да гвалт по радиоприёмникам. Так и закрутилось: призыв – парад – отправка на Восточный фронт. До сих пор просыпаюсь в ужасе. И как человек постоянно чувствую вину. – Он продолжал говорить, всё более волнуясь и задыхаясь.
И Марьям поняла, что она стала участницей какого-то психологического акта, невольной свидетельницей душевной драмы.
Долго сидели случайные спутники под пляшущей от лёгкого ветра ажурной тенью берлинских лип. Солнце поднялось почти до зенита. Оба забыли, куда направлялся каждый. Два человека из разных стран, с разными биографиями и, скорее всего, представлениями о жизни.  Их объединяло  осмысление    давно минувшего грандиозного события. А в это время единая Земля продолжала вращаться вокруг своей оси, подставляя светилу другой, уже успевший остудиться бок.
Позже, когда символ противостояния двух миров – берлинскую стену растащат на пудовые сувениры, она осознает глубину этой уличной исповеди и всю химерность идеологических шор, невольным проводником которых приходилось ей быть по роду своей работы.
Со временем у Марьям сложилась особая манера знакомиться с историей других стран. Она по несколько раз приходила в один и  от же музей, к памятнику, на выставку. Это помогало запечатлеть в памяти понравившиеся экспонаты надолго, навсегда.
Любимым местом в Потсдаме стал у неё дворец Сан-Суси. В его Ракушечном зале бывала она ежедневно в первый свой приезд в Германию и по три-четыре раза в последующие. Здесь произошёл ставший памятным случай, когда ей довелось даже поработать экскурсоводом.
Она вошла под перламутровые своды зала и обратила внимание на группу экскурсантов, стоящих сиротливо недалеко от входа. Узкоглазые, скуластые, смуглые, с лоснящимися здоровыми волосами, они напомнили ей бурят Забайкалья. Но оказались казахами. Заговорив с ними, узнала, что они вместе с экскурсоводом-немкой русского переводчика. Пока Марьям  общалась с земляками, подошла светловолосая и светлоглазая немка:
– Вы новый переводчик, – спросила она, готовая обрушиться с гневом на эту непунктуальную русскую.
– Нет, я не переводчик, но говорю по-немецки. Если не дождётесь переводчика, смогу, наверное, вам помочь.
Прошло ещё минут пятнадцать. Перешёптываясь и досадливо оглядываясь, казахи стояли у огромного витражного окна. На лицах  отражались цвета смальты, расцвечивая их  в ненатуральные цвета. Мимо двигался людской поток. Снова подошла к Марьям потерявшая терпение немка и предложила ей маленький эксперимент:
– Я вынуждена воспользоваться Вашей помощью и проговорю Вам сейчас фрагмент своей лекции. Мне необходимо быть уверенной в Вас, – деловито сказала она, вглядываясь в глаза россиянки. – Вы повторите его.
– Хорошо, – не обиделась Марьям, приготовившись к необычному испытанию. – Я Вас слушаю.
Азартная по натуре, она сразу вступила в игру. Отрывок лекции к тому же оказался знакомым по прошлым посещениям музея. Она выслушала его, практически понимая всё, и, улыбаясь немке, повторила содержание.
– Идёмте, – сказала экскурсоводша. – Вы поняли всё, говорите нормально.
– Спасибо, – ответила честолюбивая Марьям.
Так и не появился русский переводчик, а для неё полтора часа экскурсии стали временем самоутверждения в языке чужой страны.
С Потсдамом связана была и разгадка таинственной истории, долго томившей Марьям. Не могла понять она, как удалось жителям советской Литвы, братьям и сестре Маркевич переехать в ГДР и прочно обосноваться там. Неужели это доступно каждому гражданину СССР? Для чего тогда существует КГБ? Почему туда вызывают людей, имевших хоть сколько-нибудь видимые контакты с иностранцами? Маркевичи отделывались от её вопросов шутками вроде «Надо очень постараться».
Но однажды, прогуливаясь с Марией по городу, зашли они в Александровку – историческую колонию русских поселенцев. Возникновение здесь двухэтажных рубленых изб с узорчатыми резными наличниками связано с войной 1812 года. Позже  поселение стало памятником архитектуры, охраняемым государством. Маленькая, точно игрушечная православная церковь Александра Невского еще действовала.
Они открыли узорчатую металлическую дверцу в низком ажурном ограждении, окружающем церковный дворик, вошли. Слева от дорожки, ведущей к храму, увидела Марьям два надгробия. На одном – позолоченная надпись «Протодиакон Николай Николаевич Маркевич». На другом – «Мария Николаевна Маркевич». И даты их жизни.
– Кто они? – спросила удивлённая Марьям.
– Мои родители.
– А почему они здесь похоронены?
– Здесь умерли, – ответила бывшая литовка, отведя глаза.
– У вас нет разнообразия в именах, – пошутила Марьям, показывая этим, что не намерена расспрашивать дальше. И внезапно вспомнила, как однажды сын Солы, тоже Коля, студент Берлинского университета, что так же поразило Марьям, сказал ей по-юношески открыто: «А мой дед Николай – Герой Советского Союза. Тогда, в свой первый приезд в Вильнюс, Марьям не обратила на это внимания. Теперь ей подумалось: «Священник, и Герой Советского Союза?!» В беседе с Марией после длительной прогулки по Потсдаму за вечерним чаем удалось прояснить, что отец её служил в той маленькой церковке с 1933 года. «Это ведь год прихода Гитлера к власти», – подумала Марьям. Так, анализируя факты и все услышанное, поняла она, что довоенный Маркевич был советским резидентом, обученным церковной службе. Это подразумевало и исповеди, и возможность встречи со связниками в самом центре зарождающегося фашизма. «Ещё ни одного священнослужителя не удостаивали у нас такой награды, скорее, наоборот, столько их было репрессировано и погибло!» – упорно думала Марьям. Но дальше догадок не пошла.
И только в начале перестройки, ещё до того, как Михаил Горбачёв ездил в Вильнюс уговаривать строптивых литовцев не покидать обрыдлый им союз,  вырвалась она на недельку к Солее Витасовне. Появилась настоятельная необходимость поговорить, поскольку обе были неравнодушны к судьбам своих стран.
Подруга встретила её на вокзале, усадила в российскую «Ладу» и повезла по старинным европейским улицам с высокими костёлами и уютными двориками.
Именно в эту встречу решилась Марьям расспросить подругу о судьбе родителей её бывшего мужа.
– Сола, мне кажется странным однообразие в именах твоей мужниной родни. Даже Колин дед, что в Потсдаме похоронен, Николай Николаевич. Отец – тоже.
– Семейная традиция, – беспечно ответила та.
– А как получилось, что все Маркевичи оказались в Германии?
– Так получилось.
– Я думаю, что твой свёкор был советским разведчиком.
– Конечно, – неожиданно охотно и просто ответила подруга.            

Уезжая из Германии в первый раз, Марьям дала себе слово побывать в этой стране ещё раз. Совсем  с иным настроением покидала она Deutschland после третьего визита. Последним пунктом ей туристической программы был Веймар. Имена Гёте и Шиллера были для неё не менее дороги, чем имена Пушкина и Лермонтова в России. Счастливая и восхищённая, оглядывала она маленькую городскую площадь, где соседствовали Дома-музеи немецких поэтов. Во что бы то ни стало решила посетить созданный ими театр. Заранее купила программку на «Коварство и любовь», предвосхищая удовольствие, поспешила в молодёжный туристический комплекс, чтобы поужинать по своему питательному талону.
Надвигались сумерки. На город опустился густой осенний туман. В его «молоке» расплылись пятна неоновых реклам: буквы висели в воздухе, не прочитываясь, синими, сиреневыми, красными облаками. Когда Марьям сбежала со ступенек туристического комплекса, направляясь в центр, совсем уже смерклось.
Миновав один квартал, она оглянулась, чтобы запомнить дорогу, ведь возвращаться придётся уже ночью. В голову пришла дельная мысль: начертить маршрут в записной книжке. Постепенно на обороте обложки выстраивалась ломаная линия.
До центра, по её расчётам, оставалось совсем немного – перейти улицу и через квартал за поворотом будет площадь. По российской привычке поглядела  в обе стороны – ни одной машины на дорожном полотне. «Дорога свободна», – решила путешественница и спустила ногу с тротуара на асфальт. Вместе с прикосновением подошвы к дороге раздался детский крик: «Was machen Sie!?  Gleich ist rote Licht».
«Откуда этот крик? Что я натворила?» – подумала Марьям, осознавая, что детские голоса адресованы именно ей, потому что поблизости больше никого не было.
И действительно, две девчушки лет шести-семи с ранцами за спинами, в шапочках с помпонами, задрав совсем по-мультяшному головёнки к светофору, ждали разрешительного зелёного света. Сорокалетней гражданке СССР всё это показалось смешным: совершенно пустынная улица, к чему эти формальности. Но она-таки отступила снова на тротуар, устыдившись своего невежества. Девочки, увидев это, глухо захлопали в ладошки, облачённые в перчатки с разноцветными пальчиками. Марьям засмеялась:
– Undschuldigen Sie bitte. Danke schon!
– О ля-ля! – по-интернациональному ответили они и, помахав руками, убежали по «зелёному» на другую сторону дороги. 
 «Оrdnungsland», – подумала Марьям и пошла вслед за ними.
Спектакль напрочь отвлёк от мыслей об обратном пути. Напряжённо вслушиваясь в реплики чужого языка, понимала многое по двум-трём главным словам предложения. Ловила себя на мысли, что в русском театре больше искренности и естественности. Но некоторая лапидарность искупалась тем, что в стенах этого театра перебывало столько знаменитостей!
Закончился спектакль. Чинно и степенно, в отличие от российской публики, немцы проследовали в гардероб, не спеша одевались. Отстояв короткую очередь, оделась и Марьям. Выйдя за тяжёлую дверь театра, услышала она, как мягко и глуховато одна за другой захлопываются двери автомобилей. Пока она ожидала какой-нибудь общественный транспорт, площадь опустела и фонари на здании театра погасли. Наступила почти полная темнота.
Она перебежала площадь, чтобы воспользоваться тусклым светом, освещавшим номер какого-то дома, и с ужасом поняла, что при таком освещении не может рассмотреть своей зарисовки. Огляделась: нигде ни одного человека, нет даже полицейского. Она одна-одинёшенька на этой тёмной площади, да, наверно, и во всём городе. Откуда было ей знать, что для немцев выход в театр – это, прежде всего, выезд на своём автомобиле.
Небывалое чувство сиротства ощутила Марьям. И чем быстрее старалась идти, тем отчётливее понимала, что заблудилась, и никто здесь ей не поможет. Совсем некстати припомнилась недавно прочитанная статья о последних неделях жизни Мусы Джалиля. Фашисты пытались привлечь его к формированию татарского легиона, но поэт использовал предоставленную ему относительную свободу, чтобы сколотить силы татар для сопротивления. Как же ему-то было страшно и одиноко в этих немецких ночах! Наряду с чувством покинутости и беспомощности сердцем ощутила она  родство с человеком, которого раньше воспринимала как некую абстракцию. Осенняя стылая ночь завладела ей, мелкая дрожь делала бессильными ноги. Охватило такое чувство, будто она идёт по кладбищу.
И вдруг она почти уткнулась лицом в знакомую кованую ограду. Узнавание вызвало подлинную истерику. Марьям села на каменное крыльцо случайно обретённого в чужом, пустынном и тёмном городе пристанища и долго, неостановимо плакала. Потом нашла в себе силы стукнуть в окно консьержки. Та быстро впустила её в тёплый коридор.
– Почему Вы плачете? Вас обидели?
– Нет, я просто очень долго не могла найти этот дом.
– Моя девочка, я провожу Вас в комнату и принесу чай.
После чая, завернувшись с головой  в синтепоновое  одеяло, Марьям лила сладостные слёзы и думала: «Как хорошо, что я скоро буду на Родине!».

Боже мой, целых полвека – длинную человеческую жизнь – я не была дома. Изредка вспоминала реку моего детства Вятку, захудалый районный городок Слободской, где испокон веку – ещё при царской власти – производили натуральные деревянные спички высокой пробы на фанерном комбинате «Якорь». В восьмидесятые годы теперь уже позапрошлого века там работал мастером мой дед Сабит. В семейных преданиях запечатлелось такое событие: сам хозяин, фабрикант Ситников, пожал деду руку, благодаря его за честный труд.
Отсюда ещё до революции увезли четырнадцатилетнюю девочку Максуму в жёны в ближайшее село Нухрат. Это была моя будущая  мама. Через год она вернётся, чтобы раздать младшим сестрёнкам своих многочисленных тряпичных кукол с плоскими нарисованными лицами и длинными косичками из конского хвоста.
В Слободском отбывал свою унылую ссылку Александр Грин. Может быть, тоскливая, пахнущая бардой действительность провинциального городка на глинистых берегах Вятки и родила в душе писателя мечту о красивой любви. Алые паруса уносили его в выдуманную прекрасную жизнь. Здесь переживали изгнание Александр Герцен и Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Думаю, последнему повезло: где ещё в таких подробностях изучишь провинциальную жизнь?! Там я пересяду в автобус до Нухрата – небольшого села, прячущегося среди угоров с остроконечными елями и краснозёмной почвой.
Нухратами в прежние времена назывались все небольшие поселения российских татар на северо-западе. Для каждого татарина родное село – его нухрат, то есть малая родина. На Вятке говорят по-татарски наособицу, не так, как в Казани или, скажем, в Пензе. Я не была там с сорок девятого года.
Юркий ПАЗик летит по узкому, в одну полоску шоссе, через лужки, лесочки, мимо пологих угоров и мелких речушек. Летит в неведомую мне глушь, в самом конце бурного двадцатого века. Одиннадцатилетняя дочка моя Даша прилепилась носом к отроду не мытому стеклу и смотрит, не отрываясь, на невиданный ею доселе мир.
Леса, поляны, придорожные столбы… Километр за километром…
Когда-то с двумя берестяными вёдрами на коромысле, наполненными молоком или простоквашей, ходила здесь моя мама. Она затемно выходила из дома, чтобы успеть в город на базар и вернуться до пробуждения своих многочисленных ребятишек. Каждый день, под дождём и ветром, сквозь метели по  хляби дорожной, под уханье ночных птиц и вой волков.
Этой дорогой уходил от раскулачивания мой отец, уводя со двора двух своих коней. Больше года мотался он в окрестностях Вятки, занимаясь извозом, пахотой, сенокосом. Но тянуло домой, к семье. Окрест не оставалось уже бескоммунной землицы.       
 Он вернулся, чтобы потерять своих лошадок и самому отправиться в  ссылку.
Как в забытую сказку въезжаю в Карино – так называют ныне Нухрат. Оказалось, совсем просто сюда доехать. Что же так долго собиралась я проделать этот путь?
Автобус останавливается у магазина сельпо. Это местный центр, хотя стоит магазин на самом въезде в село. Все ходячие жители его здесь. Кто за покупкой пришёл в магазин, кто просто «гуляет» (в деревне-то, да ещё летом!), кто ищет по нынешней российской обычке «сообразить на троих». А ведь прежде была трезвая мусульманская деревня.
Моя первая задача – найти старушку, знающую Коран и молитвы, чтобы смогла она совершить полагающийся религиозный обряд на могиле отца. Захожу в деревенский «супермаркет», где всего помаленьку. Первая же старенькая апа, к которой я обратилась, соглашается помочь мне.
Идём к кладбищенской рощице мимо дворика старушки, забрасываем за изгородь  мои дорожные пожитки. По анисовому полю подходим к зелёному островку вечного покоя неведомых мне земляков. Чудом находим невысокий цементный изголовничек на могиле  отца. Читаю имярек и даты, когда-то выцарапанные по сырому раствору. Здравствуй и прости, отец. Долго ехала я к тебе, целую жизнь. Прости за тишину у твоего изголовья в дни ежегодных поминовений.
Читает тихо старушка молитву, шелковисто шелестит ковыль, тёплый ветер родины прощающее ласкает меня. Такой тишины не приходилось слышать на дорогах бурной моей жизни. А отец все эти годы ждал меня.
Благодарю старушку мирскими рублями – так повелось в нашей рациональной жизни. Она ведёт меня к месту, на котором стоял наш дом, и рассказывает, какими были мои родители в молодости. На пустыре за сельской амбулаторией – малахит некошеной травы, окаймлённый рухнувшим забором. А вот и большой квадрат фундамента  дома, с порога которого развеялась по белому свету наша большая семья. Высокой травой зарос ничейный двор, где уже не одно десятилетие пасётся каринская живность. Дочурка рассмотрела в сплетении травы почти наглухо заросшую тропинку. Она ведёт из далёкого детства  к засыпанному колодцу, из которого черпали мы  когда-то чистую воду родины. Ею поили лошадей, коров и телят, по узкому деревянному желобку струилась она в огород. Водица эта становилась татарским, из самовара, чайком с яблоками, рецепт которого я не посмела повторить никогда. И только здесь осознаю, почему. Боялась, что на чужбине он окажется, в отместку мне, горьким.
Долго стоим, молчим. Послеполуденное солнце клонится к закату. Длинные тени деревьев ложатся на пустырь нашего очага. Убежавшее время, прошедшая жизнь.
Возвращаемся к дому апа каринскими тропинками, слушая незатейливый рассказ её о событиях тех лет, когда страшным, нечеловеческим горем прокатилась по России коллективизация, в которой сгинула не одна семья.
Подходим к мечети. Сделанная из добротного кирпича, побелённая, она меньше всего оказалась подвластна времени. Её-то как раз я хорошо помню. В сорок девятом, когда меня привезли сюда, это строение произвело  непонятно сильное впечатление. Образ родного дома не запечатлелся в детской памяти. И думается, что этот факт даёт фантастическую возможность представлять его таким, как  я захочу…
Глядя на мечеть, чувствую её прочность, неколебимость и знаю точно, что она помнит моего отца и братьев, которые приходили сюда по пятницам. Розовый тёплый свет уставшего солнца окрашивает маленький мир моей деревушки, куда так неудержимо потянуло меня на исходе  земной жизни.
Мы пробудем в Нухрате два дня.
Удивительно много здесь тропинок! Думаю, они заметны потому, что в селе мало садов, аллей, больших деревьев, а трава-мурава не может спрятать их все. Они ведут в колосящиеся поля ржи и пшеницы, над которыми звенят полуденные жаворонки, в соседнее село, где проживает особый народец – вотяки. По тропинкам  можно подняться на угоры, чтобы обозреть пологую равнину, по которой рассыпалась горстка домишек. Бегут они в еловый тёмный лесок, где должны быть маслята и куда бегала за ними моя неугомонная мама, у которой даже прозвище в детстве было «веретено». По этим тропинкам утекли девичьи годы моих сестёр, здесь прошла досибирская жизнь братьев. Царство небесное им всем. Я пришла сюда за всех поклониться родимой земле. Из большого татарского рода я осталась одна.
Как здесь хорошо: манят к себе покатые холмы, остро пахнет анис на лугах, малахит травы расцвечен краснозёмом. Это родина привечает блудную дочь свою.
С лёгким сердцем, успокоенная, умиротворённая и опустошённая от выплаканных слёз, возвращаюсь в Пензу. Крутятся под стук вагонных колёс слова, строки слагаются в рифмы:
Струила мама из ведра пшеницу,
Журавль колодца воду подавал,
В угоры с жаром мчалась кобылица,
И рыцарь-конь подругу догонял.
И были сосунки…            
               
XIX. ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛОНДИНКИ

Нежданная гостья. Чайник. В поиске

Исидора Борисовна копала морковь. Судя по ботве, урожай должен бы быть не ахти, но из рассыпающейся супеси один за другим вываливались увесистые красные корнеплоды. Вырос довольно большой ворошок. «Надо ботву обрезать и прикопать до холодов», – озаботилась она и пошла в дом за ножом. Только успела руку положить нм перила крылечка, за воротами кто-то настойчиво забарабанил по клаксону автомобиля. «Соседи что ли явились – не запылились?» – удивилась она. – Чего ж под моими окнами гудеть? Наверно, что-то понадобилось…» – и, нарочно шмыгая кедами по гравийной дорожке, чтобы очистить подошвы от налипшего грунта, двинулась к калитке. Приоткрыла её, выставив только лицо, чтоб спросить, чего им надо, и тут же распахнула настежь и явилась в проёме, исполненная удивления и любопытства.
– Ба – а – а …
Роскошная белая иномарка стояла на тропинке носом к её калитке. Такие машины в Золотарёвке и не снились. Такие и в городе-то были редкостью.
Исидора Борисовна перевела дух, только когда из машины выпорхнула та самая блондинка, которая по весне свалилась ей на плечи в лесу.
– Можно здесь припарковать машину, мадам?
– Отчего же нельзя, мадам? Паркуйте, – ответила она с иронией, вспыхивавшей в ней непроизвольно при виде «этих новорусских дамочек на лакированных «Мерседесах». Она с молодых лет убеждена была в правоте пословицы «От трудов праведных не наживёшь палат каменных».
Пока неожиданная гостья ставила машину, Исидора, оставив калитку открытой, отступила в огород. Через минуту вслед за ней, легко перепрыгнув через широкую доску, на ребро поставленную хозяйкой понизу дверного проёма с целью защиты от кур, явилась визитёрша. Прямо скажем, за ежедневными заботами позабывшая весенний инцидент, Исидора Борисовна с любопытством разглядывала вновь явленную дамочку в лёгком белом брючном костюмчике полуспортивного типа – явно «Made in не наше».
– Извините, что я так долго собиралась отблагодарить Вас. Право же, у меня были довольно веские причины. Я Вам расскажу, и Вы поймёте. И потом, мы ведь даже не познакомились тогда, и я не знала, где Вы живёте. Вот только недавно Ваша соседка бабушка Нюра по моему описанию определила, что это были Вы, – низковатым грудным голосом зачастила гостья.
– Меня зовут Исидора Борисовна.
– О, я уже знаю. А я – Марьям. Можно, я Вас поцелую? – и руки гостьи, совсем как тогда в лесу, упали на плечи ошарашенной Исидоры.
– Ну, тогда я – Ида, – смутившись, ответствовала она.
Марьям легонько коснулась щекой её щеки, что, видимо, и заключалось в понятии «поцелую». На Исидору повеяло тонким, горьковатым ароматом духов.
– Что же мы стоим? Прошу к чаю, – нашлась смущённая хозяйка, заполнив приглашением зависавшую уже паузу. – Я сейчас руки ополосну и поставлю чайник. А Вы садитесь там, – и она указала на вросший в землю табурет «под ракитовым кустом»». – Вам чёрный, зелёный или мой фирменный – из трав?
– А кофе Вы мне не сварите?
И тогда Исидора Борисовна произнесла сакраментальную фразу, по реакции на которую, как сейчас бы сказали, продвинутая советская молодёжь шестидесятых – семидесятых годов минувшего века определяла «своих»:
– У нас кофе подают только тем, кто первое и второе заказывают».
Так отвечали казённо-высокомерным тоном официантки в провинциальных кафе и ресторанах Союза на просьбу посетителей  просто принести кофе.
Бесенята запрыгали в глазах гостьи. Она совсем по-девчоночьи прыснула в ладошку и, не сдержавшись, залилась серебристым смехом. Рассмеялась и Исидора. Хохотали они до спазмов, до колик. Одна держалась, чтобы не сползти на землю, за «ракитовый» ствол. Другая – в изнеможении опустившись на приступочку крыльца.
Отсмеявшись, Исидора Борисовна сварила в джезве с наполовину обломанной ручкой молотую «арабику», принесла чашки и излюбленные свои сушки-печенюшки. Уселись за садовый столик. Гостья достала из стильной – с  лейблами и всевозможными кармашками – объёмной сумки коробку конфет «Ассорти».
– Не боитесь на машине-то разъезжать? У Вас, кажется, сердечко прихватывает, – хозяйка отхлебнула глоток горячего горьковатого напитка и указала взглядом на сверкающего чистотой и никелированными прикрасами заграничного автоконя. Он равнодушно смотрел на них через распахнутую калитку.
– Я полжизни на колёсах! Наверно, не откажусь от машины ни при каких обстоятельствах. А «моторчик» мой проходил акклиматизацию. Адаптировался к новым условиям. Я сюда с Севера переехала, – как-то легковесно ответила визитёрша.
– Откуда с Севера? – не из любопытства, а скорее, чтобы поддержать разговор, спросила хозяйка.
– Много лет в Мурманске прожила, потом за границей, в Норвегии.
– А сюда-то как занесло?  – удивилась Исидора.
– Очень просто. Я в молодости несколько лет прожила в Пензе, вот и решила с дочерью переехать сюда. Климат здесь благодатный, природа красивая. Купила квартиру в городе. Там сейчас дочь живёт, замуж вышла. А я себе недавно здесь, в Золотарёвке, на Нижней улице коттеджик приобрела.
– «Всё возвращается на круги свои, только вращаются круги сии», – прокомментировала Исидора слова собеседницы застрявшими в памяти строчками чьего-то стихотворения.
Та с некоторым удивлением задержала на ней взгляд. Помолчали, прихлёбывая кофе. И вдруг обе рассмеялись, одновременно вспомнив «кодовую» фразу «Кофе подаём только если закажете первое или второе».
После столь эмоционального знакомства недавняя северянка стала чуть ли не ежевечернезаглядывать к новой знакомой. Непривычным ей было деревенское малолюдство, да и других собеседников среди занятых бесконечными хозяйственными хлопотами золотарёвцев не заводилось. Исидора же поспешала до сумерек управиться с делами. Застилала скатёркой столешницу в саду, а если непогодилось  – стол в передней и прислушивалась, не притормозит ли под окнами машина, не стукнет ли калитка. Коротать деревенские вечера с интересной собеседницей, способной порассуждать обо всём на свете, доставляло удовольствие. Иногда, заранее сговорившись, гуляли они по окрестностям Золотарёвки, любуясь пейзажами, вспоминая прожитые годы, далёкую молодость. И с удивлением отмечали обе, насколько плотно сводила их судьба, водя одними и теми же дорогами.
В вечерних этих беседах началось узнавание, сделавшее их людьми, необходимыми друг другу почти как хлеб насущный.               

Будто серой грязной ватой обложило небо Золотарёвку. Глухо и пусто на улице. Сыро и неуютно.
Но стосвечовая лампочка, укрытая матовым плафоном, даёт достаточно света, чтобы разогнать тьму по самым дальним уголкам. И кажется, вместе со светом разливается с потолка спокойствие.
Ида и Марьям, покончив с вечерним чаем, лениво перебрасываются мало что значащими словами – коротают вечер. Хозяйка полулежит на своём «одре», подсунув под бок подушку и подперев голову рукой. Гостья с ногами примостилась на раскладном низком креслице.
– Идочка, может быть, «ботало» включим? Я уже две недели новости только от бабы Нюры узнаю.
Хозяйка хмыкнула, дёрнула плечом. Марьям поняла это: «как хочешь!» не слезая с кресла, дотянулась до «лентяйки», пощёлкала кнопочками и, нащупав любимый свой канал ТV «Культура», приняла прежнюю позу.
На экран выплыл мужской профиль – знакомый ей, похожий на образ постаревшего Петрушки. Она растерялась: осунувшийся, седой Андрей Вознесенский давал интервью журналисту «Культуры». Враз больно прорезалось в груди воспоминание о мартовском дне в тундре. Быстрый проброс молодого тела от крыльца Дома пионеров до лёгких нарт оленьей упряжки…
Машинально щёлкнула кнопкой пульта и оказалась на Российском канале. Как некое мистическое действо восприняла она появление в рамке телевизора Евгения Евтушенко. С ввалившимися щеками, прямым зачёсом седых редких волос, он давал предъюбилейное интервью. Ему исполнилось семьдесят.
Озноб пробежал по спине Марьям.
– Идочка, они старики уже! – с горечью в голосе воскликнула она. – Мы ведь немногим моложе их.
– Погоди, я тебе сейчас кое-что покажу… – Ида сползла с кровати и, покопавшись в нижнем отсеке серванта, вытащила пухлую картонную папку с белыми тесёмками. – Это иконостас моей молодости. Не хватило духу выбросить при переезде.
 Она уселась на круглый, собственными руками связанный из порванных на ленты старых блузок половичок возле кресла, в котором сидела подруга, распустила узелок, откинула крышку папки.
– Вот, смотри, – и раскинула в руках веером, как игральные карты, разноформатные фотопортреты: цезарский профиль Ахматовой, горбоносый – весь в будущем – Марины, серенькая серийная открытка с печальным лошадиным лицом Пастернака, любительские снимки пухлогубого молоденького Вознесенского, Бэлы – с  короткой стрижкой и трогательной граммофонной шеей…
– Постой-ка! – Марьям цепкими пальчиками выдернула из кипы листок. – Этого Евтушенку сделала я!
Ида вопросительно посмотрела на подругу.
– Ну да, да! Не веришь? Ты же с обложки «Юности» его вырезала? –затараторила та возбуждённо. – Представляешь, ты столько лет на этот портрет смотрела, и ни-че-го-шеньки не знала о его авторе! А я, между прочим, за него получила премию журнала – за лучший фотопортрет года!
Марьям прижала поблекший и помятый лист к груди, смотрела на подругу внезапно широко распахнувшимися глазами.
 – Бегут  наши годы, – не нашла что сказать иное Ида. Поднялась, опираясь о подлокотник кресла, с пола. – Пойду поставлю чайник.
Гостья увлеклась содержимым папки, перебирала и разглядывала хранившиеся там семейные портреты, особо заинтересовавшие её снимки. Истрин в компании с Кобзоном, Владимиром Басовым, Гурченко, Олегом Далем… «Специфика журналистской жизни», – подумала она, вычленяя из групповых изображений знакомые лица. И вдруг брови её поползли вверх от изумления.
– Ида, иди скорее сюда! – крикнула она.
– Что?! Что случилось? – прянула в дверном проёме хозяйка и, как была, с наполненным сырой водой чайником поспешила к подруге.
– Откуда у тебя эта фотография? – та протянула Исидоре цветную картонку. На площади перед мавзолеем Гур-Эмира снята была группа людей – в основном женщин-узбечек. Над ними возвышалась голова стоящего позади молодого Истрина. Ида и два корейца стояли с краю, несколько мужчин сидели и полулежали впереди женщин. Марьям показывала в середину группы и сорвавшимся голосом повторяла: «Это же я!»
– Как ты?
– Ну да, я. Сопровождала группу из Намангана в Самарканд, – не слыша вопроса, продолжала она. – Вот и дата на фото обозначена…
И уже обращаясь к Исидоре:
– Но почему эта фотография у тебя?
– А это я,  – ткнула пальцем Исидора всвоё изображение.
– Но ты совсем не похожа!
Исидора Борисовна усмехнулась:
– Ты тоже, милочка, не очень…
– Боже мой, какие сюрпризы преподносит жизнь! Ты хотьб понимаешь, Идочка, что наша встреча совсем не случайна. Она была предопределена. На роду написана. И там, в Самарканде, нам был предоставлен шанс. А мы им не воспользовались,  – Марьям Булатовна откинулась в кресле. Глаза её наполнились слезами.
Исидора показала пальцем на Глеба:
– А это Истрин. Ты его помнишь?
– Твой муж? Нет, не помню. Совсем не помню. Когда работала экскурсоводом, столько лиц прошло перед глазами! И потом мои путешествия, работа переводчика… Ты уж прости, Идочка, но я и тебя не помню, – Марьям легко соскочила с кресла и, всхлипнув, обняла подругу.
– Ну, ладно, успокойся, милочка, – Исидора, смутившись, погладила её по лопаткам правой рукой. В левой она всё ещё держала чайник. – Давай-ка я сейчас водички вскипячу, попьём чайку, расслабимся.
Марьям снова с ногами забралась в кресло, не сводя взгляда со случайно обретённого фотоснимка.
Когда хозяйка принесла из кухни парком пышущий чайник, она, потупив взгляд, бросила:               
– А я своему чайнику «оду» посвятила.
– Что?! – в который раз за вечер удивилась Ида. – Хочешь сказать, что ты ещё и стишками балуешься?
Марьям окончательно смутилась.
– Оно как-то само собой  получается. Я тебе этого не рассказывала, но ещё когда в университете училась, – начала писать. Правда, потом  поняла, что не очень хорошо это у меня получается, и осталась благодарным читателем. Хотя… занималась организацией литературных вечеров в мурманском кафе поэтов.
– Да ну?!
–Да, была, так сказать, добровольцем-пропагандистом современной поэзии. Знаешь, как я себя называю? – Я – пленённая Русью татарка!
Ида даже рот приоткрыла от неожиданных откровений.
– Но мы, кажется, чай пить собиралась? – оправившись от несвойственного ей смущения, Марьям оплеснула подругу озорным, задиристым взглядом. – Давай, наливай! Я уже заждалась. Когда ты утолишь мою жажду!
Ида, широко улыбнувшись, направила на новоявленную поэтессу артритом искривлённый указательный палец:
– Но «оду» свою ты мне прочтёшь! – и начала разливать кипяток. Окуная в чашки пакетики с «Ахмадом», с любопытством поглядывала на подругу. Та всё ещё созерцала самаркандскую фотографию.
– Жду, дорогая! Чайник заслуживает оды!
Марьям оживилась.
– Ну, Идочка, ода – это громко сказано. Честно признаться, просто стишок:

Чтоб время коротать, есть чайник у меня.
Собратьев он на кухне не имеет.
И, яростно вскипев, покорнейше немеет,
Отходит от горячки и огня.

Заботу проявив, он выпускает пар –
Опять готов оказывать услугу:
Меня чайком утешить как подругу, –
ну и так далее. У меня горло пересохло. Дождусь я когда-нибудь обещанного чаю или нет?
– Чайник, конечно, заслуживает человеческой любви, – хмыкнула Исидора, подвигая подруге доверху наполненную чашку, – хотя бы за совместное коротание зимних вечеров.
– Да, знаешь, на Севере зимы такие долгие! Я и поэтическим кафе занялась, чтобы скрасить вечера. Там, на Театральном, интересные были люди, стихи, споры, смех… Как было здорово в Мурманске! Я и когда в Пензу переехала, тоже пыталась найти что-то подобное. Пошла в писательскую организацию. Готова была поделиться опытом. «Ничем подобным мы не занимаемся», – сказал, как отрезал, секретарь. – Нам это не нужно». И так холодно на меня посмотрел! Ушла я растерянная и обескураженная.
– Чай стынет, – посочувствовала Ида и положила руку на подрагивающую кисть подруги.
– Но, Идочка, душа рвалась из бытовой трясины, в которой я оказалась. Через несколько месяцев позвонила в Союз писателей снова, и на мой вопрос «Работаете ли вы с начинающими поэтами и прозаиками?» ответил явно немолодой, спокойный голос: «У нас есть литобъединение. По средам можете приходить к пяти часам».
Я уточнила, имеет ли значение возраст начинающего. И мне ответили, что имеет значение только желание научиться писать хорошо и что у них есть поэт ста одного года. «Надеюсь, Вам меньше?» – спросил мой доброжелательный собеседник. А я сказала спасибо, положила трубку и рассмеялась. За что поблагодарила: то ли за приглашение, то ли за прозвучавшую в голосе надежду, что мне меньше ста одного года.
– Ин – те – ре – сно… – протяжно произнесла молча слушавшая эмоциональный монолог Ида. – И что дальше?
– Нет, это в самом деле интересно! – не поняв скепсиса подруги, воскликнула Марьям. – Более того, я в первую же среду побежала в литобъединение.
–  И?
– И решилась прочитать свои стихи, написанные уже здесь, в Золотарёвке. Идочка, я стеснялась, как девочка!
– Ну и как?
– «Всё плохо», – сказал руководитель. И никто с его вердиктом не спорил. Но они не знали меня! Я вовсе не отчаялась. Наоборот – со всей страстью впала в запойную эпоху рифмоплётства. И, знаешь, написала немало стихов. И некоторые из них признали хорошими. Мне даже порекомендовали издать книжку.
– И что же?
– Что «И что же»?
– Не издаёшь почему? Или уже издала? Ты, оказывается, потрясающий кладезь сюрпризов!
 – Пока ничего не издала. Но, кажется, моё – это проза. Во-первых, не  надо ломать голову над рифмами. Во-вторых – ограничивать себя размером. Я уже написала несколько вещичек и… – Марьям потупилась, – и повесть.  – Она подняла голову. В щёлочках глаз вызрела жажда одобрения.
Ида хмыкнула.
– Значит, Вы у нас – мадам Донцова-Маринина, или как Вас там?
– Не хмыкай, пожалуйста, и не насмехайся. Повесть мою, между прочим, обещали напечатать в литературном журнале. Но не это главное. Главное – я поняла, что страсть к писательству всегда носила в себе, но не решалась выплеснуть на бумагу обуревавшие меня чувства. И вот только теперь, на втором полукруге жизни, встало горьким комом в горле, пробило слезой, захватило, закрутило. Понимаешь, Идочка, будто раздвинулся какой-то другой горизонт, и оттуда волной накатило жизненное счастье совсем иного свойства, чем приходилось испытывать прежде.
– Понимаю, – серьёзно посмотрела на подругу Ида.               

Обычно  Исидора замечала, когда Марьям поднималась по тропинке, ведущей по склону оврага от Шума. Так назывался искусственный водопадик, образовавшийся вследствие разрушения шерстомойни бывших  владельцев суконной фабрики. И торопилась отомкнуть калитку.

– В каком красивом месте расположено наше село! – восхищённо заговорила Марьям, едва Ида распахнула перед ней дверцу. – И название красивое – Золотарёвка!
– Дорогая, знаешь ли ты, чем золотари отличаются от золотодобытчиков? – ехидненько спросила Исидора.
– А шут их знает, – легкомысленно ответила та.
– Так вот, основным промыслом местных мужчин было золотарное дело. Они ездили в город и очищали выгребные ямы. Дело было доходное, но, извини, довольно-таки вонючее.
– Да? – секунду подумав, Марьям зашлась в приступе смеха. – А я-то думала…

XX. ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ ВСЕГДА

Прогулки и чаепития не прекратились и зимой. Просто выбор между двумя этими формами общения определялся погодой. В сильные морозы, в метель сидели в маленьком и тёплом домике Исидоры, прислушиваясь к завываниям ветра или треску срубных углов. А едва спадали морозы и стихали ветра – одевались потеплее и шли на Благодать, на Шум, к озеру… Благо, что дороги в золотарёвских лесах леспромхоз из производственных нужд прочищал в течение всей зимы неукоснительно. Ходить было легко.
Прошумело половодье, подмывая и руша наметённый за зиму в понизовье снег. Жёлтым цветением засветились серенькие выпушки вербы, окрестности подёрнулись зелёным дымком молодой листвы. Утратилась зимняя чёткость линий. На проталинах потянулись к небу солнечные ёршики головок мать-и-мачехи. А само солнце заиграло весело, выстреливая на проснувшуюся землю всё новые и новые залпы тепла.

В одно из апрельских утр, возрождающих в человеческих сердцах новые надежды и радость их ожидания, поднялась по подсохшей уже тропинке Марьям. Не сильно удивилась Исидора раннему визиту, потому что давно уже общение их перешло в стадию «как душа попросит». Та же, с какой-то хитрованской улыбкой – бесенята так и выпрыгивали из узких по природе и ещё больше сощуренных от яркого солнца глаз – заговорила, едва переступив порог:
– Идочка, дорогая, у меня родилась гениальная идея! Сядь, пожалуйста, потому что идея сногсшибательная. Но ве-ли-ко-леп-ная!– последнее слово она пропела по слогам.
– Ну? – радуясь хорошему настроению подруги, подначила Ида.– Не знаю, что сказать насчёт гениальности, но сногсшибательностью твои идеи отличались, как я поняла, всю жизнь.
Однако на всякий случай она присела на край кровати.
– Мы с тобой едем в путешествие! – выпалила Марьям.
– Эт-та куда же?
– Сначала в Ленинград, потом в Мурманск, потом… Короче, маршрут я уже обдумала.
– Выходит, задуман поход «по местам боевой молодости»? А обдумано ли, на какие шиши? – попыталась охладить её пыл Исидора.
– Естественно! Дорогая, ты меня недооцениваешь! – Марьям Булатовна, подпрыгнув, уселась рядом с хозяйкой. – Во-первых, у нас авто, и поедем мы на нём. Во-вторых, у меня пока ещё не стоит проблема денег. На наши скромные запросы хватит процентов с моего долларового вклада. А если не хватит – обналичим часть счёта…
– Выходит, ты хочешь взять меня на роль приживалки? – в голосе Исидоры звенькнула обида.
– Идочка, какую глупость ты говоришь! Мы поедем как компаньонки. В конце концов, мы же подруги, и ты меня обижаешь!
– Однако отношения подруг и компаньонок подразумевают материальную независимость. На твои деньги я не поеду!
Оптимизм Марьям Булатовны сдулся, как воздушный шарик. Навалившись на грядушку кровати так, что рука свесилась на внешнюю сторону, а никелированная изогнутая трубка спинки оказалась у неё подмышкой, она уставилась поскучневшим взглядом в заоконье. Исидора Борисовна сидела, нахохлившись, как затаившаяся в крапиве курица, и упорно разглядывала свои растоптанные шлёпанцы. В наступившей тишине слышалось ритмичное таканье часов – словно где-то вдали спотыкался на стыках рельсов поезд.
–Значит, поедешь на свои! – встрепенулась Марьям, и в глазах её снова запрыгали бесенята.
– На какие свои? На мою пенсию только до Пензы доедешь, – усмехнулась Исидора.
– А я знаю, на какие! Ставь чайник – за чаем обсудим.
Обсуждение предложенного Марьям Булатовной варианта заняло ровно три дня. Три дня упорных отнекиваний Исидоры и горячих убеждающих монологов подруги. Три дня встречных предложений и обкатки  согласованных вопросов. Наконец, было решено: Марьям Булатовна Сулейманова делает свою компаньонку совладелицей коттеджика на Нижней улице. Исидора Борисовна Исрина продаёт своё именьице – благо, по весне на золотарёвское поселение летят желающие и из более отдалённых мест, чем областной город. Итак, вопрос с деньгами решён. Машина на ходу.
– Да, чёрт возьми, где наша не пропадала! Не пропивать же на бесконечных чаях драгоценные часы жизни! – азартно воскликнула Исидора, и дело закрутилось.
За неделю перевезли нехитрое имущество  Исидоры на Нижнюю.

Солнечным ранним утром, накануне Николы Вешнего, над исходящим маревом асфальтом в зелёном лесном коридоре летел белый, отёртый от малейшего запыления «мерс». На изгибах и поворотах дороги пьянящий сосновый воздух, сдобренный пряными ароматами листвяной молоди и весеннего цветенья переплёскивался через опущенные окна в салон. По всхолмиям, похожим на древние морщины земли, автомобиль то достигал небесной синевы, то мягко планировал в серебряные миражные волны.
– Я в белом «Мерседесе» – белый турман! – выжимая газ и оборачиваясь к спутнице, прокричала Марьям.
– Дорогая, имей в виду, что турманы отличаются от других голубей особенностью перекувыркиваться в воздухе на полном лету,  – попыталась умерить её азарт Исидора. – Держи крепче руль и следи за дорогой. Ведь жизнь только начинается!               


ОГЛАВЛЕНИЕ

I. Золотарёвская идиллия
Усадьба. Кокон. Блондинка

II. Поездка в Самарканд
Экскурсия. Флюидные нити. Граница.

III. Байкальское детство
Два в одном. Мемуары. Парижские эпизоды

IV. МНОГОЦВЕТЬЕ
Становище Томпа. Расколотка. Двойной намаз. Хранительница вечернего света. Багульник. Кедрачи. Туфракы тарта

V. Шахта
Первые каникулы. Семья. Гариф. Сенокос. Ссора

VI. Новая жизнь
«Орлёнок». В Пензе. Чехословацкий вояж

VII. Деревенские сны
В лесу. Тайна дома. Любятино. Утренний сон. Хозяин. Кольцо

VIII. Рыбак Заполярья
Санаторий. На Север. Старший лейтенант. Крещение  морячки. Голубика. Новая работа. Волны житейского моря. Славянская письменность

IX. Неверский
Предложение. Мурманская неделя. Обычная жизнь. Отец Александр

Х. Поездка на войну
Развороты судьбы. Поездка на войну. Файзабад. ЧП. Взрыв на базаре. В госпитале. Знак судьбы.

Х1. Хлопковый рай
В Узбекистане. Записная книжка. Приезд Гарика

X11. Ловозеро
Конферансье. Праздник Севера. Столичные поэты.

XI11. Подписка на декабристов
Ночной костёр. Помполит. Гибель Виктора. Прорыв на Запад. Гюнхель

X1У. По Сибири

Чувствуется Сибирь. Автотриптих. На турбазе. «Хранили гордое терпенье…»

ХУ. Опасные знакомства
Пятигорский ипподром. Болгарские турки

XУI. Дар божий
Гуманитарная помощь. Даша

XV11. «Kong Harald»
Корабль. Норман. Пресс-конференция. Сон

XV111. Ordnungsland
Фашисты. Русский священник. Веймарская ночь. Нухрат

X1Х. Возвращение блондинки
Неожиданная гостья. Чайник. В поиске

 XХ. Жизнь начинается всегда
            


Рецензии