Шла девочка за хлебом

        Когда Ася пошла за хлебом, уже стемнело. Скользя рукой по перилам, она на- ощупь спускалась с лестницы, насквозь пронизанной холодной сыростью. Наконец снизу, как со дна колодца, мутно замерцал свет одинокой пыльной синей лампочки.   В одной руке держа старую клеёнчатую кошелку, в другой крепко зажав карточки, Ася направилась по пустынному двору мимо возвышающихся со всех сторон тёмных домов. Казалось, никто не живет за их мрачными стенами. Но вот тоненькая неровная ниточка света просочилась сквозь плотную глухоту стены - у кого-то, наверное, стала ветхой штора светомаскировки.

       Пальцы Аси тревожно нащупали карточки. По дороге в магазин она всегда проверяла их, хотя из варежки они не могли никуда исчезнуть. Сейчас уже конец месяца, блокаду сняли еще прошлой зимой, и с едой стало получше, но потерять карточки все-таки страшно. Очень страшно.

       Под ногами чернели лужи. Ася заглянула в одну из них. Черное дерево с некрасиво изогнутыми ветвями отражалось в ней, словно какой-то странный зверь с множеством рогов. На небе не горело ни одной звездочки, будто и там введено затемнение. "Ничего, вот скоро кончится война, и сразу станет светло и вообще все будет по-другому", — подумала Ася.
       Внезапно она ударилась ногой о что-то твердое и чуть не упала. На дороге валялось невесть откуда взявшееся полено. Среди мерзлой грязи нелегко было его заметить.

       Она опять не сумела выбраться за хлебом до темноты. Сегодня со своим звеном Ася выступала в госпитале на концерте самодеятельности, наизусть читала "Бородино" и отрывок из "Мцыри". Когда она горячо продекламировала:

       Уж мы пойдем ломить стеною,
       Уж постоим мы головою
       За родину свою!

— из последних рядов кто-то крикнул: "Так точно!", и раненые громко зааплодировали прямо посередине стихотворения. Потом Ася и ее одноклассницы остались помогать тяжелораненым — поили их чаем, писали письма под диктовку.

       А накануне вечером соседи на кухне бурно обсуждали Клавку из шестой квартиры. Она окончательно отказалась принять своего мужа, потерявшего на фронте обе ноги. Пришлось бедолаге прямо из госпиталя ехать с сопровождающим в деревню к матери. Чуть ли не до самой ночи не расходились соседи по своим комнатам. Кто осуждал Клавку, кто пытался ее оправдывать, кто обвинял во всем Гитлера проклятого, кто тяжело вздыхал, жалея Петьку:
       — Клавка, она и до войны вертлявая была!
       — Ну а делом разобраться, женщина молодая, из себя видная, и на кой ей всю жизню свою с калекой маяться?
       — Да и жили-то они без году неделя, детей еще не нажили, гардероб купить не успели.
       — Велосипед купить он успел перед войной, перед самой , а кому он теперь нужен? Если только на жратву обменять...

       Велосипед этот Ася помнила. Весной Петька катал ее на раме. "Садись, черноглазая, прокачу!" - как-то предложил он, и помчались они по Чайковского до самого Таврического сада. Петька работал токарем на заводе, Клавка — официанткой в столовой. До войны Клавка делала шестимесячную завивку, вся голова у нее была в мелких одинаковых колечках, а губы ярко накрашены. Она и теперь, когда блокада кончилась, опять стала завиваться.

       Как-то зашла Ася в шестую квартиру к Лене Владимировой, девочке из их класса (им учебник по арифметике один на двоих выдали, поскольку живут рядом). Так вот, вышла Ася на кухню и видит: сидит Клавка на табуретке за столом у зеркала, и горит перед ней большущая свеча. В пламени той свечи держит Клавка страшные щипцы, на длинные плоскогубцы похожие, к волосам их прикладывает и все в зеркало смотрится, смотрится... А велосипед Петькин на стене висит рядом с деревянным корытом. До войны Ася никого не ненавидела. Потом стала ненавидеть фашистов, а теперь еще и Клавку.

       Булочная находилась в трехэтажном доме. Ася поднялась по мокрым ступенькам крыльца, открыла дверь и сначала даже зажмурилась от света. После длинной темноты улицы он казался очень ярким. Заняла очередь и стала ждать. Знакомая продавщица, круглолицая, добродушная, всю войну одним и тем же серым платком повязанная, привычными движениями отрывала талончики, затем брала гири — то огромную, то поменьше, то одну, то две, широким ножом отрезала от буханки кусок. С каким удовольствием Ася съела бы довески! Но все-таки теперь она уже могла смотреть на хлеб спокойно, хотя от него так хорошо пахло! В блокаду хлеб не имел никакого запаха, но думала Ася о нём все время: утром, днем, вечером... По ночам он ей снился. Ей и сейчас снится еда, только вкусная, довоенная: яйца, коричневые пирожные эклеры, которые папа покупал по выходным.

       А продавщица между тем кладет хлеб на одну круглую чашу весов, гири - на другую. Подрожат, подрожат весы, как большие сковородки на цепях подвешенные, и остановятся. С одной "сковородки" хлеб опускается в заплатанные сумки, в потёртые клеёнчатые кошелки, в сетки-авоськи. С другой — гири спрыгивают на прилавок, их тут целая куча. Смотрела на них Ася, и вспоминались ей матрешки. Те тоже одна другой меньше, только матрешки красивые, разноцветные, а гири тяжелые, черные, холодные.

       — Ах ты моя хорошая! Пришла, моя умница! — услыхала Ася приветливый голос продавщицы. — Ну давай, отпущу тебе!
         Ася увидела огромную серую овчарку с корзинкой в зубах.
       — Да чего ж это хозяин посылает ее, когда народ самый! — недовольно проворчал кто-то, потому что собака, разумеется, подошла без очереди.
       Пес регулярно появлялся и в соседнем продовольственном магазине. Продавщицы брали из корзинки деньги и карточки и взамен наполняли её нехитрой едой. Говорили, что хозяин собаки до войны был красавцем, жил вдвоем с матерью. Летом он вернулся с фронта с изуродованным лицом и с тех пор людям на глаза не показывается. Мать будто бы как увидела его, так и не выдержала, умерла с горя. Все удивлялись: где он взял эту овчарку, ведь после блокады в Ленинграде даже дворняжки не встретишь. А Ася смотрела на собаку и думала: "Такой большой, взрослый пес, и когда же он успел привязаться к своему хозяину? Или, может, он очень умный и сразу понял, что человек попал в беду? Вот если б можно было поговорить с ним".

      Подошла Асина очередь. Она разжала озябшие пальцы, сняла варежку и протянула продавщице карточки.
         — Пришла, моя хорошая! - сказала та ласково, точно так же, как перед тем Трезору, и заулыбалась во все свое лицо. - Да когда ж ты у меня поправляться-то станешь? И в чем только душа держится! Бабушка-то твоя как? Жива еще? Тьфу, да чтой-то я? — спохватилась она. — Это ведь я про другую бабушку подумала... Постоишь тут целый день — очумеешь!

        Ася взяла полторы буханки и пошла. Сумка сделалась тяжеловатой, хлеба в ней по четырем карточкам: рабочей, двум детским и иждивенческой.
        Шла Ася по черным лужам под мелким колючим дождиком и размышляла: "Про какую же бабушку спрашивала продавщица - жива ли она? Может, про ту, у которой в середине месяца карточки украли? Да нет, у той же не было внучки".
        Ася хорошо помнила, как две недели назад в булочной, прислонившись к стене, тихонько плакала маленькая старушка, одетая в пальтишко с узким меховым воротничком, рыжим и потрепанным. Около нее столпились люди и Ася услышала чей-то голос:
        — Пропадет теперь, она ведь совсем одинокая.
        А какая-то женщина из очереди сказала:
        — Не пропадет, у ней соседев много. Я в том году почту в ихнюю квартиру носила, знаю. Одних похоронок сколько перетаскала! В блокаду хоть и померли, да квартира-то большая. Много у ней соседев, много.
        — Да-а, — хрипло протянул солдат с пустым рукавом, засунутым в карман шинели. — С людями не пропадешь. Да и сколько там ей надо-то?

        Потом Ася думала о том, как надоело ей слушать про свою худобу. Самая худющая и во дворе, и во всем классе. "Неужели никогда я не поправлюсь? Ну хоть немножечко! Так, наверное, на всю жизнь и останусь блокадной", — с грустью вздохнула она. Позавчера утром Ася вышла на кухню умываться в одной маечке, а соседка, тетя Нюра, уставилась на нее, помешала ложкой в своей кастрюле и говорит:
        - Нынче-то жизнь не как в сорок первом, люди-то уж после блокады вроде в себя приходить стали, а ты... Глядеть ведь страшно!
И с чего ты такая? Может, порчу на тебя кто наслал, а?

        Тёмная она, тётя Нюра. Сначала о какой-то порче заговорила, потом совсем на другое перешла да еще громким голосом:
        - Вон Надька Смирнова — тебе ровесница, тоже ноги еле таскала, а нынче погляди на её, хоть замуж выдавай! Мать у ней подавальщицей в столовой, раскормила девку. И тебе здоровью свою поддержать бы надо питанием. Ты грамотная, семилетку кончишь, иди в столовую подавальщицей или кассиршей. Может, раздобреешь маленько около жратвы-то.

       - Не хочу я в столовую, — ответила ей Ася.
       - А куда хотишь?
       - Не знаю. Я Лермонтова люблю.
       - Это хто ж такой? — вытаращила глаза тётя Нюра.
       - Великий русский поэт.
       - Да это-то ладно! Работает-то он кем?
       - Он стихи сочинял:

       Белеет парус одинокий
       В тумане моря голубом!..
       Что ищет он в стране далекой?
       Что кинул он в краю родном?..

       - Да кому ж он нужен, парус-то его?
       - Мне.
       - ЧуднАя ты! — твердо заявила тетя Нюра. — Все у тебя не как у людей.

        Ася подошла к дому. Обеими руками потянула к себе массивную ручку тяжелой двери подъезда и вошла внутрь. Синяя лампочка, казалось, выбивалась из последних сил, пытаясь просочиться своим тусклым светом сквозь густой слой пыли. Ася поднялась до первой площадки, где не было ни квартир, ни дверей, весь этаж занимали детские ясли, в которые входили с противоположной стороны дома, с улицы. Прошла площадку, снова поднялась на несколько ступеней, и вдруг выстрелом хлопнула дверь в парадном, и кто-то стремительно налетел на нее сзади. Она вскрикнула.

       — Не ори! — услыхала грубый мальчишеский голос. — Чё там у тебя? — ткнул он кулаком в кошелку.
       — Хлеб, - произнесла Ася дрожащими губами и так крепко вцепилась в клеёнчатую ручку, что сквозь варежку почувствовала собственные ногти.
       — Давай! — дернул он сумку. — Жрать хочу как собака!
       — Сколько?
       — Во чуднАя-то! - прошипел парень. — Всё давай, всё!
       — Всё не могу! Никак не могу, честное пионерское!
       В этот момент скрипнула входная дверь и мальчишка стремглав кинулся вниз.

       Ася слышала, как громко стучит ее сердце, и еще слышала она, как тот, кто вошёл, покряхтывая и вздыхая, обстоятельно вытирает ноги и очищает подошвы о ступеньки. Она узнала Николая Васильевича со второго этажа и сразу почувствовала себя спокойнее, даже сердце теперь стучало тише и не так часто. Николай Васильевич тяжело поднимался по лестнице.

       — Здравствуйте, — сказала ему Ася, когда он проходил мимо неё.
Николай Васильевич ей не ответил, потому что с сорок третьего года ничего не слышал после контузии. Но Ася все равно всегда с ним здоровалась.

       На втором этаже зашевелился ключ в замочной скважине, открылась дверь, сверху по стене на мгновение скользнула полоска света, тотчас же исчезла, и снова стало тихо, темно. Даже синяя лампочка еще больше потускнела, наверное, она очень устала от бесконечного своего одиночества, от войны.

       И тут Ася вспомнила, как во время блокады вышла на кухню и вдруг увидела хлеб! Маленький кусочек лежал на столе, и никого вокруг!
Сначала потемнело в глазах. Скорей взять его! Взять и съесть! Ася не могла припомнить, подошла она к столу или нет. Помнила только сердитый голос тёти Нюры:
       — Тебе чего в комнате не сидится? Ноги едва волочит, а тут, ишь ты! Учуяла, сразу выскочила!
       А дальше рука в огромной черной варежке оттолкнула ее и схватила хлеб.
       "Неужели тогда я могла украсть? Ой, как мне хотелось есть!" - и с этими мыслями Ася начала спускаться по темной лестнице. Пустынный двор обдал ее промозглым холодом, сыростью, словно очутилась она в подземелье.

       — Мальчик! - позвала Ася.
       Никто не отозвался. Тишина. Чёрные деревья стояли неподвижно, раскинув свои оцепеневшие ветки, будто прислушиваясь к чему-то. Где-то далеко-далеко на улице тоскливо завыл гудок одинокой машины.
       — Мальчик! — крикнула она громче.
       — Ну чё тебе надо? - раздался грубый, хрипловатый голос. Парень появился из-за угла, быстро, боязливо огляделся вокруг и подошёл к Асе. Он был выше ее почти на голову, одет в старую телогрейку, рваная шапка-ушанка повернута боком, волосы из-под неё торчали клочьями.
       — Ты очень голодный, да?
       — Ну? - настороженно поглядел на нее парень.
       — Понимаешь, я не могу отдать всё, — робко заговорила она. — Тут мамин паёк, бабушкин и Серёжин, моего брата, ему три года. Я могу дать тебе только свою долю, остальное же не моё, понимаешь? Я недавно поела, так что ничего...
      — Да ладно, давай хоть сколько! - хмуро согласился мальчишка.

      Ася открыла кошёлку с хлебом и протянула её ему:
      — Подержи, пожалуйста!
      Затем сняла варежки.
      — И их тоже подержи.
      Вынула буханку, отломила кусок и дала его парню.
      — Вот, возьми! Это примерно по детской карточке. Ты бы сразу попросил...
      Он схватил хлеб, поспешно сунул ей сумку с варежками, повернулся и быстро зашагал в пустую темень. Слышно было только, как хлюпает под ногами грязь. Потом мальчишка вдруг остановился, присвистнул:
      — Эй, как тебя там?
      — Ася меня, — ответила она.
      — Если когда кто пристанет или отымать чего будет, ты скажи: "Я Саньки рыжего знакомая". Поняла?
      — Поняла.
      — Ты теперь никого не бойся, меня все здешние пацаны знают. Если что, прям так и говори: Я ЗНАКОМАЯ САНЬКИ РЫЖЕГО.
    

               


Рецензии
Уважаемая Лилия!Читала Ваш рассказ,Вы хорошо раскрыли сюжет.Дети войны.
Откровенность, доброта,щедрость души, девочки блокадного города
и парня,голодного,но далёкого от преступного мира.
С теплом, Лена.

Лена Александровна Винокурова   16.07.2012 18:03     Заявить о нарушении