Воевода
ВОЕВОДА
Это сказка пришла к нам
Вслед за звездными маршами,
Колыбельная песня
В ритме конных атак,
Детям сказка нужна
Чтобы стали бесстрашными,
Взрослым сказка нужна
Просто так, просто так…
В. Крапивин
История эта началась давным-давно. Шел дождь, портя всем настроение. И дядя Миша уже сто раз проклял, что ему вообще пришла в голову мысль привезти на старую дачу свою ненаглядную Юльку и ее друзей – Юрку и Володьку. С первого Юлькиного класса эта троица была неразлучна, и отставной майор привык возиться с ними на выходных, придумывая походы, костры, соревнования. Ему было интересно. Но сегодня дождь спутал все планы. Ребята начали скучать и баловаться. От их прыжков и воплей старенький домик, казалось, был готов рассыпаться по бревнышку. И тогда дядя Миша подумал: «А почему бы и нет?» Он давно хотел прочесть им сказку. Писал ее потихоньку, стесняясь самого себя. Но для них же. Так может, пора? Улыбаясь в усы, он оставил стопку исписанных листов на веранде. И пошел искать очки. Негромкое «пум-турум-бурум-пум-пум» разнеслось по даче.
Может быть, он задержался. Просто случайно задержался. Чаю попить зашел на кухню, или на минутку глянул любимый сериал по телевизору… И этой минутки хватило. Какая нелегкая принесла троицу на веранду? Но вот – принесла…
Они сталкивались головами и галдели. Стая бестолковых галчат. Они выхватывали друг у друга листы, и тут же роняли их. И те кружили по веранде, словно испуганный неловким движением птичий пух. Ложились на подоконник, на стол и просто на пол. Успокаивались. Казались осенней опавшей листвой. Только почему-то белой.
А эти трое… Они даже читать-то толком не умели! Выхватывали глазами куски текста, и выкрикивали их, стараясь перекричать друг друга:
– Это о нас, о нас! Смотри, смотри! «Трое стояли на площади, спиной к старинному храму. Они держались за руки, и плевать им было на весь мир. Ведь они были вместе. Рука в руке…»
– «Эта сказка пришла к нам вслед за звездными маршами, колыбельная песня в ритме конных атак. Детям сказка нужна, чтобы стали бесстрашными, взрослым сказка нужна просто так, просто так…»
– «Если поймать зеркальцем лучи полуденного солнца, то можно откинуть зайчик стоящему напротив – в его зеркальный осколок. И тогда у обоих в руках засияют крошечные, но нестерпимо резкие солнышки. Двое перекидывались лучами и зайчиками – упоенно. Смеялись, уворачиваясь от незлых тумаков прохожих – тех, кому ослепляющее сияние вдруг на миг затмило день, попав в глаза. Над площадью летали их голоса – словно вольные птицы. Ликующие и свободные. Третий стоял в стороне, надутый. Ставший вдруг лишним. «Ты погоди, мы потом и с тобой покидаем зайчиков!» кричали ему приятели, но эти слова не утешали. Он не хотел – потом. Он хотел сейчас. С ними. С обоими. Ведь иначе же не честно! И обида была подобно резкому, ослепляющему свету. День мерк в глазах, до странности серый и ненужный. Словно трещина прошла по старой вазе с рисунком. Деля троих ребят на «двое и одни». Угрожая разрастись, вдребезги разбивая их мир. Но тут на плечо обиженного легла чужая рука:
– Ну что, не радостно? Эх ты, птенец…
Мужчина был одет в ратную одежку. Поблескивали на солнце колечки кольчуги. И от него, как от печки, несло жаром. Но глаза смеялись – серые холодные льдинки. Он молча поставил опешившего мальчишку плечом к плечу с другом. Сам вскинул его руку – сжав тонкое запястье. Шевельнул пальцы… И солнышко в руке стоявшей напротив девчонки вспыхнуло ярче. Вбирая в себя уже два луча. Словно две невидимые тонкие нити, сотканные из света.
– Если уж вместе, так вместе! – его бас был похож на голос сердитого деда Мороза. – Отражаясь друг в друге, не становитесь кривыми-то зеркалами. А то вдруг прирастет оно?
– Кто оно, дяденька? – несмело пискнул тот, чья рука все еще была зажата в чужих сильных пальцах.
– Да отражение ваше! Вы ж зеркала друг другу. Чуть неверно отразишься или отразишь – и все. Дружбе тут и конец будет. Хотите того?
– Нет, дяденька! Нет! Конечно, нет! – загалдели так дружно, что и не понять – кто и что крикнул.
– Вот то-то… – и он мягко зашагал прочь. Словно медведь – и опасный, и уютный. Больше не оглядываясь. Лишь кинув в ответ на: «Дядь, а звать-то тебя как?» короткое: «Руфом кличут!»…»
Миг тишины после слишком длинного отрывка, и опять гвалт – да громче прежнего:
– Не о нас, нет, нет! Мы никогда так!
– Да, никогда. Мы же вместе! Все вместе. А пойдемте, тоже зайчиков покидаем?
– Юла, какие зайчики? Дождик на дворе! Лучше дай мне во-о-он тот листок!
Они никого не слышали сейчас. Растрепанные, исцарапанные, счастливые. И ничего не замечали. А между тем на веранде были уже не одни. Мягкие шаги ботинок с высокими берцами по доскам пола заглушались редко стучащими по крыше каплями дождя. Вот как объяснить бестолковым галчатам, что нельзя лезть в чужую душу? Что не читают чужие письма. Что не берут чужие рукописи. Без спросу – никогда. Как не входят без стука в чужой дом. Ему очень хотелось закричать на них, бестолково растаскивающих по кускам его сказку. Ту, что писал для них же. Для Юльки в первую очередь. Просто заорать, беспощадно и обиженно. Но его крик вряд ли заглушил бы их голоса, не заставил бы прислушаться и остановиться. Да и баловство это. Разве их бестолковость причина для ссоры?
Но обида требовала выплеска. Как душа – тишины. И только молчаливый поступок смог бы успокоить всю бестолковую троицу. И тут произошла еще одна случайность. Пальцы дяди Миши случайно наткнулись в кармане на нож. Точнее – обломок столового ножа. Он недавно показывал Володьке, как можно заточить до зализанности обломок лезвия просто на попавшемся под ногу камне. Конечно, у получившегося уродца рукоятка сильно перевешивала лезвие, но дяде Мише встречались и более неудобные приспособления для метания. И он повторил то, что делал не раз в армии, успокаивая молодняк. Одновременно с шагом с последней ступеньки крыльца рука вскинулась за голову, прижимая большим пальцем рифленый переход лезвия ножа в массивную, литую рукоятку. Разворот корпуса начался нарочито медленно, а следующее движение было смазанно-быстрым. И тусклая «рыбка», многократно обернувшись вокруг своей оси и пролетев над головами спорящих, закончила стремительный полет в деревянном брусе. Одном из подпирающих крышу веранды.
Тишина наступила резко. Мгновенно. Два мальчика и девчонка сжались, втягивая головы в плечи. В птичьей своей хрупкости и тонкошеести еще больше напоминая галчат. До того, что у отставного майора что-то защемило у сердца, и он мгновенно им все простил. Пожалел о своей выходке. И почти сразу наткнулся на взгляд жены – молчаливый, от двери. «Опять твои «военные» штучки» – она сказала это без слов, и глаза ее были усталыми. Он почти виновато улыбнулся в ответ: «Все хорошо». Потом показал глазами: «Собери листы?» Он знал, что ей тоже любопытно. Но что она не прочтет ни строчки, пока он сам не захочет отдать ей растрепанную груду исписанных страниц. И он захочет… потом. Когда-нибудь. Не сейчас.
– Дядя Мишаааа, ты чегооо? – это поинтересовался Володька. Он всегда раньше всех отходил от испуга. И сейчас смотрел на нож скорее с восхищением. Уже предвкушая, что и его научат метать так же.
Юрка молчал, только часто переглатывал. Глаза стали огромными от ужаса. Дядя Миша поспешил коснуться ладонью темных и мягких волос:
– Испужался, птенчик? – прогудел он, невольно подражая дед-морозовскому басу, как всегда, когда общался с неугомонной троицей.
И тут вскочила Юлька. Обожгла гневным взглядом:
– Папка, ты совсем с дуба рухнул! Чего творишь? – она вся пыхтела от негодования. Маленький колючий ежик. И сделав три четких шага, развернулась на пятках к окну – чтобы выпрыгнуть под дождь. Только косички мелькнули. И даже они умудрялись выражать возмущение.
Дядя Миша забавно крякнул. Почесал макушку. Несколько неловко, по-медвежьи, развел руками. И вдруг подмигнул замершим мальчишкам:
– А айда купаться! Вода под дождем – что парное молоко!
Восторженные вопли поставили точку в этом случае. Прошелестел по дому вихрь из исцарапанных, коричневых рук и ног, прозвенели голоса. И все затихло. Только листы остались лежать на веранде. Белые перья убитой сказки. Их осторожно собрали заботливые руки. Но сказка не ожила. Лишь воевода Руф перекочевал с исписанных страниц на белые вордовские листы ноута. И начал жить. Наверно, никому дядя Миша не признался бы, что Руф – это и есть он сам. Где-то там. Не в этой жизни. В странной памяти снов, что живет в любом из нас. Он продолжал писать. Для себя. Для Юльки. Странное письмо. Неумелую сказку. Рассказ о том, что казалось важным ему самому
Но письмо оставалось неотправленным долгие три года. Кто знает? Может быть, дойди оно до адресата раньше, и не случилось бы этой истории. Не легла бы трещинка между ребятами. Делая дружную троицу не такой уж и дружной. Может быть. Но все случилось так, как случилось.
Жила своей жизнью Юлька, наревевшаяся в саду под дождем, и забывшая этот случай, как и многие другие в своей жизни. Забывшая, но не простившая отцу ни этих своих слез, первых, когда он не пришел – успокоить. Ни свистнувшего над головами ножа. Закрывшаяся от него.
Жил своей жизнью Воевода. Переживал все, что дядя Миша хотел бы рассказать дочери. Хотел бы, но не мог. Понимание – такая сложная штука. Такая хрупкая. Один раз порвется ниточка между людьми, и вот они уже рядом, да не вместе. И остается только ждать, пока кто-то сделает шаг. Навстречу. А может, одного шага будет еще и мало…
Шаг первый. Любопытство.
Отец – очень спокойный человек. Просто очень. Его проще всего представить в старом кресле. На коленях неизменно мурчащий кот, на голове наушники. И рвется из них что-то такое.. очень ритмичное. Громкое. Быстрое. Но при этом словно бы сжатое, стиснутое в самом себе. Нету в этих ритмах безудержной открытости и удали, как в моих любимых «Мушкетерах» или «Гардемаринах», например. Там – горизонт объять хочется. Или заплакать. Не знаю - чего сильней. А тут – что-то непонятное. До слез не пронимает точно. Только кулаки сами собой сжимаются. Я под его песни убираться люблю – самое то!
Да что там, он даже в снежки играет не как другие отцы. Без смеха, а так, словно соизмеряет свою и мою силу. Задачу решает какую-то. По-медвежьи так, неторопливо двигается. Ага, неторопливо-то оно с виду. А выиграть мне еще ни разику не удалось. Хорошо если носом в снег не зароет! С ним это не игра, я слова такого не знаю, что это. Но захватывает. Так что домой приходим оба мокрые, и ни ногой, ни рукой двинуть не можем. Ну, то есть я не могу. Но и он с удовольствием на диван падает. Он на диван – я на него. И лежим, довольные. Слушаем, как мама папку распекает. Она сердится, а нам хорооошоо… В результата папа и ее к нам утягивает. Валит как-то так, быстро. Одним движением. Когда мама в очередной раз над ним останавливается, чтобы объяснить, что девочку (ну, меня, то есть), не надо учить бою на снежках. С ней в снежки играть надо.
Вот что в папке круто – он меня драться научил. В первом классе еще. Встречал из школы, и увидел, что я не умею. Как увидел, спросите? Да просто. То есть не увидеть было сложно, если я стояла в кругу из мальчишек и размазывала слезы по щекам! А они тыкали в меня острыми кулаками и смеялись еще противней, чем девчонки: «Рыжая, рыжая! Спички головка! Вспыхни, Рыжая!» Я иногда отмахивалась, но ударить боялась. Только ощущала, что и правда – вспыхну сейчас. И от стыда, и от злости. А когда ощутила совсем – что-то подхватило мою руку, и кулак с треском врезался в нос обидчика. Оказалась – не что-то. Отцовская рука. Но это я поняла не сразу. Из носа побежала юшка. Ну, это папка так кровь называет. Закапала на снег. А я развернулась, и кулак встретился с чьим-то ухом. И еще, и еще! Они побежали. А я все сжимала кулаки и смотрела в след. Пока отец не обнял меня. Вот тогда я заревела опять. Но иначе. Словно разом освободилась от страха.
Снежки, драки… это все было давно. Я уже не маленькая совсем. Тринадцать лет. Мама шутит – раньше б невестой считалась. Как же мне повезло, что я не в том ее «раньше» живу, а сейчас! «Невеста!» Бррр! Да ну, успеется еще. Конечно, я уже не реву, как ревела в пять лет: «Почему вы меня мальчиком не родили?!» Папка, помнится, слушала-слушал один раз эти мои подвывания, потом тряхнул за плечи и спросил: «А зачем? Чего ты не можешь, чего мальчишки могут?» И мы пошли с ним учиться на палках фехтовать. В первый раз. Нет, я так и не научилась. Но душу отвела. Только этого давно-давно не повторялось.
Иногда я прихожу к отцу. Молча сижу рядом, касаясь щекой рукава. И думаю. Почему? Почему так? Вот он и рядом, а между нами стенка. Прозрачная, но прочная – хоть лбом бейся, хоть реви, а не треснет. Он словно отгородился от меня. Закрыт на десять замков в своем спокойствии, как в броне. Где-то там, внутри себя, как кулак стиснут. Как ритмы его песен. Раньше мне хотелось, что бы, посадив на колени, он провел рукой по моим косичкам. А потом прижал к себе. Это случалось редко. Но – случалось. Больше не случается… иногда мне кажется, что он вот-вот шевельнет рукой и сделает это. Иногда. Когда он оглядывается на меня из своего кресла. Наши взгляды встречаются, и мы оба не знаем, что сказать. Может, я закрыта так же, как он? Проходит пару секунд, и он отворачивается. Лишь глухо стучат клавиши ноутбука. Набирает. Что? Один раз я заглянула через плечо. Выловила пару строчек…
«Предрассветные сумерки накатывали волнами утреннего тумана, плескавшегося пред сапогами воинов. Но вот окрасилась в розовый цвет тонкая полоска горизонта, разливаясь багрянцем по верхушкам деревьев. Вздернулась вверх рука с нагайкой – и окрест разнесся мерный, звонкий стук мечей о железные шишки щитов. Разрозненные говорки сплелись в единые звуки непонятной мелодии. Толкающей вперед, сводящей людей в один кулак. Угрюмо вплели в этот ритм свои нотки боевые барабаны. Нагайка со свистом опустилась, и раздался громкий, звонкий голос воеводы: – Фае!»
Я тогда пожала плечами и ушла. Но вчера мне пришлось помогать учительнице, вести в краеведческий музей подшефную мелкоту. Первоклашек. Таких, какой я была когда-то. Тогда, когда нам с отцом было хорошо.
В зале с мечами, щитами и старыми тусклыми кольчугами никого не было. Даже бабульки, что следит за порядком. Мои малыши притихли, пока я рассказывала им о князьях и битвах ратных. Но потом один из них, такой же рыжий, как я, только очень непоседливый, улучил минутку. И подобрался к щиту. Чем он стукнул в него? Я не успела разобрать. Глухой и тревожный звук разнесся по музею. Звук отшумевшей битвы: «Фаеее!» – позвал меня щит. Тем звуком, что успели схватить глаза с экрана. И я замерла. И поняла, что сегодня взломаю пароль на его ноуте. Но – прочту…
Пароль оказался несложным. Я бы сказала – его просто не было. Ибо не считать же простейшую цифровую последовательность паролем. Папка словно лишь соблюдал правила, обозначая: сюда нельзя. А не запирал свою информацию всерьез.
И теперь я сидела в старом кресле, подвернув под себя ноги. И грызла резиновые колечки подвернувшихся под руку ножниц. Глаза скользили по тексту, выхватывая куски. Читать все подряд не имело смысла.. это были наброски, зарисовки.. а не оконченный рассказ. Одна за другой слышала я те мелодии, что иногда, словно из закрытой ракушки шум моря, доносились до меня из отцовских наушников. Нет, не слышала. Просто чуяла – вот это они писал под эту песню, а это – под другую. И, смешиваясь со звоном щита, что позвал меня в музее, звучали слова старой песни. Они пришли сами собой, задали основной ритм:
Так раны лечат,
Так косы точат,
А так вот плачут,
А так хохочут.
Так меч куется,
Чтоб завтра в сечу,
Так конь несется
Судьбе навстречу...
Так мать из сечи
Ждет сына... сына
Так над могилой
Скрепит осина...
Камбурова. Я буквально слышала ее голос. Наполненный той же сжатой силой, что и движения отца. Но мне не хватило ее слов. И в стык с ними зазвучали иные. Ломая ритм, и все же – живя по его законам. Мои? Может и так. Но я не придумывала их. Они приходили сами:
Так ненавидят, а так – прощаются.
Вот так – ждут боя, а так – решаются.
Так смотрят в небо, а так – взлетают.
Вот так уводят, а так – прощают.
Так нас теряют, а так – теряются.
Вот так скрываю, а так – скрываются.
Так молча плачут, а так смеются.
Вот так ломают, так – продаются.
Так можно тихо души коснуться…
Вот так уходят, чтобы вернуться…
Скупо и обрывочно, как пульс под пальцами, билась в строчках чужая жизнь. Родником из-под корней. Только не дерева, а души – упрямо, настойчиво. А, главное, неудержимо. Я чувствовала, что вот этот текст отцу было просто невозможно запереть в себе. И я впервые задумалась. А кто он? Кто такой этот очень спокойный человек – мой отец? Привычный, как воздух. Не потому ли такой же незаметный? Что я знаю о нем? Был военным. Когда-то тогда был. Не в этой реальности. До моего рождения…
И неожиданно всплыло – словно бабочка коснулась крылом памяти – короткое слово: Воевода. Я давно-давно перестала звать его перед сном. Перестала стискивать отцовскую руку и просить: «Расскажи!» А ведь – было. Когда-то… Тот, кто побеждал все мои страхи. Хитрый, веселый, бесстрашный. Сказка моего детства. Вот он – тут. Я перестала просить сказок, но отец писал их. Только вот они уже не были забавными. Они выросли. Как выросла и я. Воевода. Вот ты какой. Буквы. Строчки. Я не видела их. Я слышала голос отца:
«Барабаны то отбивали дробь, то задавали ритм. В такт им звучали одновременные шаги сотен. Тряслась земля. Враг не понимал, что происходит. Но мы – шли! Шли к свободе! Безудержно, воодушевленные барабанщиками. И каждый взмах меча, сабли, топора ложился кровавыми аккордами на основной мотив барабанов. Мы шли... Враг не был так глуп - и на наших панцирях оставались вмятины, а на кольчугах – слетевшие кольца. Из тех, кто решил остановить наш шаг в сторону солнца, живых не осталось. И долго еще били барабаны гимном взошедшему солнцу и маршем нам. Гимном свободы!
Тот бой окончился – Руф с тремя сотнями и четырьмя десятками лучников прорвался из окружения. Ведь чей дух неукротимее и отчаянней – тот и побеждает! Но после... После воевода оседлал своего Каурку и покинул всех. Всех, кого с ним связывала ратная служба. Из-за единственного нелепого приказа Командора, олицетворяющего длань Императора... Он мчался навстречу новым приключениям.
Бесшабашный в веселии и столь же грозный в бою... Никто не знал, что даже в роковые минуты его поддерживал кураж и внутренняя, холодная расчетливость - огонь и лед слились в нем воедино. Как и теперь – холодный разум просчитывал варианты, куда он мог пойти, а кураж подталкивал к ближайшей таверне…»
Воевода… Тебя зовут Руф, оказывается? Я забыла про тебя. А ты… ты жил. Жил в том, случайном, звоне щита, что позвал меня в музее. Жил в настойчивом и привычном щелканье клавиш компьютера. Ты – в моем отце. В ритмах, что звучали в его наушниках. В тех, сжатых, песнях, что не раз меня поражали.
Не думая, я ткнула в иконку проигрывателя. Пробежалась по списку песен глазами. Не то, не то, не то. Я помню их. Очень хорошо помню, и не их слушал папка, когда писал про Руфа. А вот это? Это – что? Внутри натянулась и тонко завибрировала какая-то струна – предощущение догадки. Чувство гончей, идущей по следу. И, не раздумывая, я щелкнула по песне. «Gorky Park. Bang»… Ритм ударил по ушам. Барабаны. Я угадала. Они не звучали открыто, хотя может и были – где-то там, позади гитар. Но они ощущались. Как ощущался и шаг. Неудержимый шаг, от которого дрожит земля. Шаг того, кто не спешит. Потому что уверен, что всегда успеет.
Я прослушала песню и раз, и два. Прочла еще раз то, о барабанах – под нее. И крутанула колесико мыши – вверх. Бой… он кончился для тебя, Руф. А для меня – еще не начинался. Тихо дрожали пальцы от странного напряжения. Я знала, что та, подсмотренная строка – она оттуда. Из того боя. Как и звон щита. А, может, и сам щит? Бездонная пропасть лет вдруг коснулась щек холодом. Папа? Твои же войны – они были иными. Теперь я уверена, что они – были. Хотя ты ни когда не рассказывал мне о них. Но – иными. Как ты смог? Почему? Каким волшебством ты сделал так, что реальный щит пролежавший в земле сотни лет, стал неотделим для меня от того, что написал ты? От Воеводы твоего. Почему мне кажется – этот бой еще не был? Он случится сейчас… такой же реальный, как я сама. В воздухе пахло дымом. А перед глазами было это:
«Руф стоял впереди шеренг. Предрассветные сумерки накатывали волнами утреннего тумана, плескавшегося пред сапогами воинов. Но вот окрасилась в розовый цвет тонкая полоска горизонта, разливаясь багрянцем по верхушкам деревьев. Вздернулась вверх рука с нагайкой - и окрест разнесся мерный, звонкий стук мечей о железные шишки щитов. Разрозненные говорки сплелись в единые звуки непонятной мелодии. Толкающей вперед, сводящей людей в один кулак. Угрюмо вплели в этот ритм свои нотки боевые барабаны. Нагайка со свистом опустилась и раздался громкий, звонкий голос воеводы:
– Фае!
Лучники, стоящие позади когорт, отпустили тетиву - и туча горящих стрел осветила предстоящее поле битвы.
И зычный голос полководца прорезал предрассветный туман:
– Бэнг! – словно насаживая тот, взметнулась следом сабля. И шеренги одновременно сделали шаг. Потом другой. Шаг ускорялся. И на кучки противника сотни Руфа уже бежали, подгоняемые барабанами…
Все ближе и ближе до рядов хоттов... И теплый ветерок сдул все мысли из головы. Только он, отточенная накануне боя сабля – и стена щитов его сотен. Его воинов, его братьев во стали. Значит – бой только на прорыв. Взметнулся вверх кулак со сжатой саблей, что наискось груди прикрыла Руфа от отвесного удара вражеским мечом. Шаг – противник уже сбоку и сабля, словно наказывая зазевавшегося, описав полукруг, рассекла под коленями связки тому. Только вперед! Следующие за ним добьют чужака. Он же их когда-то и учил прорыву. Следующий. Вроде спокойный, но по щекам из-под прикрытого варбудом лица стекают струйки пота. А кончик меча, направленного на воеводу едва заметно дрожал. «Ты опоздал, парень, опоздал...» – пронеслась мысль сожаления о несостоявшемся одиночном бое у воеводы. Отрешившись от всего, смотрящего рассеянно на уже погасавшие огоньки ярости с примесью недоумения через щели лицевого щитка варбуда противника. А рука уже сама жила. На обратном взмахе сабля тонко пропела, перескакивая через меч противника и оставляя темно-алую полоску на неприкрытом горле так и не понявшего всего рослого парня-хотта...»
Нет-нет-нет-нет!!! Я замотала головой и резко щелкнула мышкой, вырубая “Ворд”. Я не хотела читать дальше, не хотела! Папа, ты убил.. нет.. это воевода убил. Или? В голове кружились мысли. Беспокойные и не связанные. Стаей ворон над полем брани. Папа.. папа.. кто ты? Почему я ничего не знаю о тебе, кроме того, что ты – есть?
Из кабинета я вышла почти на цыпочках. Оставив все так же, как и было. Только теплый монитор мог выдать меня. Но отец вернется еще не скоро. Решусь ли я признаться, что читала? А если нет, то как поговорить с ним обо всем этом? Я не знала. Но ощущение теплого, живого следа не оставляло меня. Что-то толкалось внутри, подсказывало, что делать. И я позвонила Юрке.
Юрка – это тот человек, который сделает что угодно, причем совершенно молча. А еще Юрка знает английский. А я нет. Поэтому мне была нужна помощь.
Через час теплый от принтера листок бумаги был плотно зажат в моих пальцах. Словно я боялась, что он сбежит. Впрочем, перевод той песни, в которой звучали барабаны, я копирнула еще и на флешку. Так что – пусть сбегает, поймаем!
Перевод. Интересно, а папа знал его, когда писал? Наверное... Потому что эта песня – часть того боя. Или мне так кажется? Конечно, поэты из нас с Юркой никакие. Строчки расползались, не держали ритм. И все же.. жило в них все то же ощущение сжатой силы. Силы, перед которой расступаются. И я невольно повторяла, пока шла: «Огню скажем «да»! Да! Да! Скажем мы «да» и начнется бой! Удару скажем «да»! Да! Да! Хочу услышать «да!» скажи, изволь!» Незаметно шаг стал упругим, подстоился под ритм.. я ощутила короткий укол удовольствия от этого. Так и примаршировала домой.
– Пап! Мы с Юркой тут песню перевели, глянешь? – я сунулась в комнату, еще вся в этом ритме. И ткнула в руки удивленному моим напором отцу листок. Он понял не сразу. Наверно, для него эти слова звучали как-то иначе. Но – понял. Я поняла это по едва заметному движению бровей. Но и только. Его глаза были спокойны, когда он поднял их от текста:
– Что ж, близко. Над ритмом еще поработай.
И он вернул мне лист. Словно я ему обычную домашку проверить дала…
И так, моя хитрость не прошла. Оставалось откланяться, что я и сделала. И уже в своей комнате пробежала лист глазами еще раз:
Огню мы скажем ДА! ДА, ДА, ДА, ДА!
Скажем мы “да” и начнется бой!
Удару скажем ДА! ДА, ДА, ДА, ДА!
Хочу услышать «да!» Скажи, изволь!
Ударом скажем ДА! ДА, ДА, ДА!
Мы скажем “да”, будем кормить огонь!
Ударьте, ударьте! ДА, ДА, ДА, ДА!
Хочу услышать «да!» Скажи, изволь!
И пусть слова лишь звук, от них отрадно:
«Готовьтесь, други, нам сегодня в бой!»
Погода, ты за нас, еще прохладно!
Что в школе не узнал, на улице усвой!
Смотри, отряды все как на подбор!
Стань кремнем ты, задор ведь не исчез?
Ты слышишь? Барабан играет “Сбор”!
Твой душе, что готова взлететь до небес,
И нашей готовности: «В бой!»
В обратном порядке ведется уж счет.
Мы в драку хотим, враг, усвой!
Погибнем? И ладно! Ведь каждый умрет!
А срок не имеет значения!
Наш шаг упрям, и задор не исчез!
Вперед и в бой, отбросив сомненья!
Барабан доведет до небес…
Шаг второй. Узнавание.
Так бывает, поверьте. Иногда. Все идет в руки – само. «Посмотри, посмотри же! Вот я! Не пропусти меня! Я нужное для тебя, да?» Книги. Песни. Фильмы. Встречи. Все вертится забавным калейдоскопом, сверкает гранями, словно огромный кристалл – попробуй не заметь! А в середине – пустая черная точка. И в ней то самое. Что пытаешься понять. Причем она только глубже и черней кажется от мерцания вокруг. Манит.
Я смотрела клип Кипелова «Смутное время». В зале, за тем компьютером, который как бы мой и мамин. Свой ноутбук папа ни кому трогать не дает. И я его понимаю, наверное. Мне сейчас вот было неуютно в этой большой комнате. Потому что она общая, не МОЯ. Не норка. А хотелось именно спрятаться. Закрыться ото всех. Хорошо бы заодно и от себя – тоже. От холода, что родился внутри. У самого сердца. Не знаю, что за фильм использовали для этого клипа. Надо бы найти и посмотреть. Но – как-нибудь потом. Сейчас мне было страшно. Потому что глаза людей были не такими. Да, можете смеяться. Из фильмов «про войну» я смотрела «Гусарскую балладу» и «В бой идут одни старики». Из фильмов, где машут шпагами и стреляют из арбалетов – «Мушкетеров», «Гардемаринов» и «Робин Гуда». Как в детском садике, не спорю. Пусть так.
Но только сейчас я отчетливо поняла, почему. Чего я избегала. Таких глаз. Спокойных. Без упоения битвой, как танцем. Сосредоточенных. Самую малость напряженных. Чуть-чуть. Словно пеплом подернутых. Или изморозью. Таких… холодных? Нет. Хладнокровных. Не жестоких. Жестких. Такие глаза, наверно, у тех, кто взаправду может убить. Вот ту них, в клипе, глаза были такие. А у отца? Я даже зажмурилась, пытаясь вспомнить. Нет… Нет! Да нет же! Папка же это! У него теплые и смеющиеся глаза. Самые знакомые и родные! Самые добрые…
…Беда лишь в том, что я даже не понимаю, а просто знаю – они могут быть такими. Могут. Хотя я и не видела. Под закрытыми веками, в красноватой глубине, бежит строчка: «Ты опоздал, парень, опоздал...» Зазвенела в ушах – спокойствием звонкая. Отрешенностью полной. Хладно-кровием.. «Ты опоздал, парень, опоздал...» «Ты опоздал, парень...» «Ты опоздал...»
И чтобы заглушить эти слова, я прыгнула в кресло напротив телевизора. Надавила кнопку пульта. Пусть что угодно, хоть новости, хоть мыльная опера! Только погромче! И мое желание исполнилось – в полной мере. Это была судьба, однозначно. Потому что под знакомые-презнакомые слова на меня смотрели все те же глаза. Глаза Атоса. Не фильм – там его нет в этом эпизоде. Просто куски, нарезка кадров – под песню.
Две капли сверкнут, сверкнут на дне,
Эфес о ладонь согреешь,
И жизнь хороша, хороша вдвойне,
Коль ей рисковать умеешь.
Я задохнулась, вжимаясь в спинку кресла. Палец дрогнул, но не нажал на кнопку вновь. Не отключил. Я смотрела, как зачарованная. Почти не слыша песни.
Когда-то, прочно заболев «Мушкетерами», я поэтапно прошла период влюбленности в каждого из них. Ну, кроме Портоса. Не доросла, наверно, до желания большого, уютного, надежного и совершенно понятного. Д’Артаньян остался кумиром меня-пятилетней, в Арамиса была влюблена я-десятилетняя. Атос оставался любимым героем фильма по сей день. Не из-за глаз ли?
В кромешном дыму не виден рай,
А к пеклу привычно тело…
Уж если решать – тогда решай.
А если решил – за дело!
Пуркуа па? Пуркуа па? Почему бы нет?
Почему бы и нет... Почему бы? Почему бы и не сделать заведомую глупость? Я прислушалась. Клавиши в отцовской комнате щелкали. Значит – за ноутом. Значит – в сети. А значит, и в аське. Что ж, запустить ее – дело пяти минут. Смешно, да? Мы сидели в одной квартире, нас разделяла лишь стена. Сидели... и давили на клавиши. Он – ноутбука. А я – телефона. Потому что поговорить вот так вдруг стало проще, чем зайти в знакомую комнату. Почему – я не знала. И знать пока не хотела. След – он снова был. Ощутимый. Быть может, чтобы прийти к человеку... надо иногда просто быть не-рядом?
– Папа.. тебя ни кто не сравнивал с Атосом?
Заминка, и:
– Почему ты спросила?
– Глаза, папка. Твои глаза. И его.
И долгая, долгая пауза... Ожидание, скрученное внутри. До боли, словно нервы могут ныть, как и мышцы. Я следила, как он набирает. Это же видно. Рисунок пера то появляется, то исчезает. Мечется. Нервный ритм. А потом со щелканьем тетивы по глазам ударил текст. И стало опять холодно. Словно я прикоснулась к чему-то, давно и прочно замерзшему:
– Детство... Драки... Мы с тобой похожи в этом. Сначала – мальчишечьи. До первой крови. Ты тут и остановилась, а я пошел дальше. А когда вкус крови почувствовал. Кастеты… зачем они? Только тяжелее кулак делают. Скорость и удар – вот что решает! Битки, струны, ухорезки – самое оно! И не смотрите вы, прохожие, на угрюмого паренька. Укушу хуже бродячей собаки! Но вы - пустотелы, в вас нет сожаления и благородности. Вы не знаете правил игры. Не бей лежачего, не бросай друга в любой схватке. И бей первым – даже если будет плохо потом. 3-й класс прошел на ура - толстый паренек в два моих веса решил у меня отобрать ручку на правах более сильного. Ха! Все закончилось в 10 секунд. Юшка текла у него весь урок русского языка. Потом мы стали друзьями. Не веришь? Я его прикрывал от насмешек, он меня. Ну, когда были безвыходные ситуации. Хотя потом я узнал, что даже если тебя сожрали, у тебя есть выбор из минимум двух путей. А к окончанию школы нас было уже четверо. Как тогда шутили: «Портос, Атос, Арамис и Д’Артаньян». Портос конечно же толстый, Арамис - душка-парень да еще и играющий на гитаре, Д’Артаньян – веселый рассказчик. Ну и Атос… разбиравшийся в сортах вина уже с шестого класса. Мы славно погудели на выпускном. Пили трое суток без сна, не могли наговориться на прощание. Твой выпускной еще не скоро. А если б – завтра? Есть с кем так же вот? Не пить, это внешнее. Поговорить? Юрка, Володька. Вы еще вместе? Почему я не вижу их?
– Поговорить – нет. Сейчас – нет. А мальчишки… Мы и сейчас вместе. И – не рядом.
И я оборвала разговор. Я не хотела сейчас говорить дальше, не готова была. Ушла к себе в комнату. Воткнула в уши горошинки наушников плеера. Под пледом было уютно… хотя рванувшаяся музыка и нарушала это чувство:
Я уличный пес, подвал, в котором я pос,
Бывал со мною часто жесток.
Учил быть первым всегда, от ушей до хвоста
И ненавидеть хозяйский свисток.
Мой первый педагог отдавал мне все, что мог,
Он был героем уличных драк
Он твердил, что только тот побеждает, в ком живет
Блюз бродячих собак.
Шаг третий. Совпадение.
В тот вечер я так и заснула – не раздеваясь. С песней, что ритмично повторялась в крошечных наушниках – круг за кругом. Что интересно, я и проснулась с песней. Но – с совсем иной. Иной по всему. От ритма до смысла. От образов до «вкуса»:
Мне снилось, что ждет меня самолет,
Ночной самолет, без огней.
В кабине нервничает пилот,
Погасший окурок сердито жует,
И хмурится все сильней…
И я тороплюсь, я бегу к самолету,
Cкорее! В тревогу ночного полета!
Пилот говорит: «Я ужасно спешу!
Садитесь скорей, полетим!
Наденьте, пожалуйста, Ваш парашют –
Опасности будут в пути!»
Какие? Узнать я уже не успел.
Проснулся. За окнами утренний город шумел.
И сон не вернулся…
Шесть утра – самое ужасное время для бессонницы. И вставать рано, и заснуть надежды нет уже. Стихи Крапивина жили во мне. Толкались в кончики пальцев. Их хотелось набрать… Зачем? Есть ведь уже... Но я встала и босиком прошлепала в зал. Утро уже золотило шторы, но дом спал. Спал папка за стенкой. Спала мама. Тихо-тихо было. И комп зажужжал сонно, уютно. Как сытый и довольный шмель. Пока он загружался, я сходила на кухню, и напилась воды из-под крана. Поглотала торопливо, с оглядкой на дверь. Но, конечно, никто не проснулся и моего «преступления» не заметил. Зато мой сон улетучился до конца. Или нет? Самолет на фоне заката. Бьющий снизу ветер. Полет-падение... И резкий рывок вверх. Я летала во сне? На самолете? Сначала да. А потом, кажется, и просто так. Сама. Закрываю глаза, чтобы вспомнить. И так, на ощупь, возвращаюсь к компу. Это так здорово – не спать рано-рано утром. Двигаться бесшумно. Чтобы не помешать остальным. На ощупь и безошибочно ориентируясь в родном доме. Зная каждый его запах, каждую мелочь… Меня охватило чувство уюта. Совершенно немыслимого уюта и нежности – до комка в горле. К своему дому. И ко всем, кто живет в нем.
Щелчки клавиш, тоже в слепую. Глаза – на экран. Но вижу я не открывающуюся «аську». Вижу травы. Черные на фоне раскаленного до красна неба. Вот они заколыхались, почти легли под ветром. И отрывается от земли черный, словно тушью нарисованный, силуэт самолета.
Мигание офф-сообщения разорвало это видение. Я нехотя щелкнула мышкой – по письму. Прочла. Помотала головой. И прочла еще раз.
Папка? Что такое наши сны? Ты – знаешь? Почему в тот момент, когда ты набирал вот это, а уже спала, в мой сон залетел самолет? Так же, как залетают иной раз на балкон бумажные голубки. Чувство уюта разорвало ознобом. Колючим комком, что застрял где-то в горле. Сначала. А потом, когда я сглотнула его, прочно обосновался у сердца. Я читала еще раз, уже медленно. Стараясь представить то, что прячется за этими сухими строчками. Выловить образы:_
– Дядя, прошедший Анголу, служил в ВДВ. «В войсках Дяди Васи» – так он мне рассказывал в школьные годы. Командующий Воздушно-Десантным Войсками генерал армии Василий Филиппович Маргелов – это имя я узнал уже после выпуска из военного училища. Когда попал в воздушно-десантную бригаду. Куча комаров, вечера с пивом и наловленными тут же в местном водохранилище раками. Потом переехали в другой город, пугая местное население голубыми беретами в начале. Стиснув зубы, как в пору в училище и школы, оставшись в одного на ораву бывших школьников, наводить порядок «железной» рукой. Ругаясь, иногда по «отечески», на языке руки, говоря с нашкодившими.
Первый прыжок с парашютом, когда не понял ровным счетом ничего… Второй, третий… Двадцатый, когда уже не обращаешь внимания на дернувший из-под ног землю ветер с особенным шиком приземляясь на землю и тут же бегом гася парашют под раскрытые рты команды на площадке приземления.
Первые лейтенантские сборы, где, будучи по своей специальности никому не нужным, вместе с выпускниками РВВДКУ водить БМП и писать конспекты на боевые стрельбы отделений. А потом подготовка двух батальонных тактических групп в августе 99-го. Учебные штурмы крутых холмов в волгоградских степях. И командировка в Чечню. Дабы не осрамить гордое звание «голубых беретов»…
...От слова «Чечня» запахло дымом. Смело запах воды, ветра и трав, что прочно обосновался во мне, пока читала. Читала, стараясь видеть лишь это: рвущийся снизу ветер и купол парашюта в небе. И не думать о том, как именно наводили вы «порядок железной рукой». Папка, папка… что мне ответить тебе, если я даже думать боюсь о том, что ты пишешь? Если только – это. И пальцы выстучали медленно:
Мне снилось, что ждет меня самолет.
Ночной самолет, без огней…
Правда снилось, пап. Веришь?
Крыша домика была волнистой, как море. Или как старинная гладильная доска. На ней рос мох, желтоватым ковром была рассыпана хвоя, и валялись крошечные яблоки. Зеленые и крепкие, в коричневых частых пятнышках-веснушках.
Способ попасть на крышу был только один – по приставной шаткой лестнице, которая так и наровила опрокинуться назад. Вместе со мной. В детстве было как-то проще. Впрочем, кто сказал, что детство у меня кончилось? Велик ли возраст – тринадцать лет? Ох… возраст, может и не велик, а вот вес точно стал побольше. Да и трепещущий от ветра воздушный змей, зажатый за угол зубами, не прибавлял мне изящности. В общем, на крышу я плюхнулась мешком. Посидела, свесив ноги. А потом встала, балансируя на склоне. Ветер обрадованно рванул змея из рук. Зря я боялась. Он полетел сразу. Круто пошел вверх, натягивая леску. В нетерпении дрожа от потоков ветра, выгибаясь. Пальцы рвануло болью – я не успела дать леске слабину. Пришлось срочно исправиться. Змей уходил ввысь. А в моих пальцах толкалась крупная дрожь – это жил и говорил со мной ветер. Я не сразу научилась понимать его язык. Пару раз змей падал. Но потом я поняла, что и как. И он замер надо мной высоко-высоко. Хватало лишь легкого шевеления пальцев, чтобы выравнивать его полет. Ветер. За ним я и приехала сюда. На дедушкину дачу. Дедушки давно уж нет. А название осталось.
Август – месяц ветров. Мы с папкой всегда запускали змеев с этой крыши. Вспоминал ли он при этом тот ветер, что рвался снизу вверх при его прыжках с парашютом? Я сейчас пыталась представить именно его. Тот, не знакомый мне ветер.
В беспорядочном движении воздушных потоков наступил временный порядок. Нить гудела у меня в пальцах и была неподвижно натянута. Значит, можно было не смотреть вверх пока. И я глянула вниз. На нашу с папкой вотчину. Да-да, это называлось именно так. Мамино царство – кухня. А всем остальным пространством владели мы. Тут папка учил меня кувыркаться, стрелять из самодельных луков, метать нож. И, главное, фехтовать. Нет, шпаг или хотя бы рапир у нас не было. Обходились, как и первый раз, палками.
Между прочим, совсем не просто! Каждый раз, от души замахиваясь своей палкой, замирая в предвкушении удара и скорой победы, я ощущала папкину палку у горла. Он не бил и не тыкал. Даже почти не касался. Больно не было. А вот обидно - ужасно. Но еще обидней были насмешки. Когда я отступала под градом коротких ударов. Я ревела и обижалась. Случалось, что и убегала, забросив свое грозное оружие далеко в крапиву. Со злости. Папка посмеивался в усы. И мне весь день чудилась насмешка в серых прищуренных глазах.
Приходилось надевать глухой, как панцири древних рыцарей, спортивный костюм и, мужественно шипя, лезть доставать палку.
Но один раз я разозлилась. Очень. Настолько, что ничего не видела кроме конца папкиной палки. И била по нему – короткими остервенелыми ударами. Наступала. И вообще ни о чем не думала. До слез злая. Опомнилась лишь тогда, когда услышала папкин смех. Опустила палку в растерянности. И почти сразу он подхватил меня на руки, закружил. И я поняла, что я молодец. Ух, каким солнечным стал мир!
Мама, конечно, ругалась на нас. Но маленькие девочки ничуть не меньше маленьких мальчиков любят снежки, солдатиков и стрелять из лука. А потом я выросла. В юбках оказалось неудобно лазить и фехтовать. А длинные ногти и лак плохо сочетались с метанием ножа и луком. Я все чаще пыхтела в ответ на папкины снежки, и убегала к девчонкам. И он.. перестал звать. Разочаровался? Или принял мое право идти своим путем? Но.. почему мы перестали и говорить? Почему это начало возвращаться лишь сейчас? Почему так трудно нам вернуться друг к другу?
Ветер снова закапризничал. Рванул нитку из пальцев. Я запрокинула голову. Змей метался в вышине, словно хотел улететь. Хотел на свободу. Я зубами оборвала леску – лети! Но ветер почти сразу смял то, что секунду назад казалось живой птицей, в пестрый комок. Бросил вниз. Папка, мне нужен твой совет. Я отпустила куда более важную нить, чем эта. И теперь все летит кувырком.
Я вытянула из кармана телефон. Включила аську. Хотела набрать: «Папка, помоги! Юрка и Володя, они… понимаешь, они…» Но ничего такого я не набрала. Потому что, в сущности, я и сама не знала, что именно с ними случилось. Просто нам все труднее быть втроем. Просто это больше невозможно. Мне кажется, они ведут вечную дуэль. Типа той, нашей, на палках. И уже не видят ничего вокруг. И меня в том числе.
Нет, ничего такого я не написала. Вдохнула запах яблок, сглотнула комок и отстучала:
– Папка.. расскажи сказку?
Телефон помедлил с ответом. Я ждала. И, наконец, побежали строчки:
– Жил да был в одном королевстве, в полку спецназовском добрый молодец Иван с агентурной кличкой Дурак. И как-то раз призвал его к себе тамошний командир по кличке Черпак. И говорит он грозным голосом: – Иди-ка ты, Иван, за сто земель, за пять морей и встреть там тамошнюю девицу Василису с нашей агентурной кличкой Премудрая...
И снова пауза. И слова, в которых я услышала растерянность. Именно услышала, хотя, конечно, это были лишь буквы на бумаге:
– Я… я не умею сказки рассказывать!
Сад пах яблоками и осенью. Грустный запах. И сказку мне хотелось совсем не веселую. Не детсадовскую. И поэтому:
– Нет, пап... – я чуть улыбнулась, подтягивая колено к себе, ложась на него щекой. Телефон было не очень ловко держать одной рукой, да еще разворачивать от солнца приходилось, чтобы не бликовал. – Нет, папка. Не хочу такую. Расскажи про воеводу, как раньше. Помнишь?
Почему я попросила? Только потому, что на душе было осенне? Грустно, но пока солнечно. Пока был отдых от всех проблем. День-для-себя. А палец перебирал кнопки телефона, уточняя, что именно я хочу, для того, кто сейчас сидел за компьютером в знакомой мне комнате. До последнего пятнышка на обоях знакомой! Вот интересно, вдруг передастся папке запах моей осени? «До чего техника дошла!» – зазвучало в голове ехидное. Но строчки бежали сосем не о том. Я думала все же… о своем. Там, внутри себя. О грустном, как поздняя осень:
– Вот Воевода.. у него же был друг? И они ни когда не ссорились? Или ссорились? Почему в фильмах все так здорово и навсегда? Двадцать лет спустя, десять лет спустя... по разные стороны - а друзья? Почему на самом деле не так?
– Да ладно – не ссорились! Еще как ссорились! Но... Понимаешь, дружба - именно настоящая дружба – все ссоры вынесет. Перетрет, перемелет и выбросит. Потому что друзьям и ссориться не из за чего – они друг друга знают, уважают, понимают. И даже часто бывающий хмурым и расчетливым воевода ценит дружбу выше всяких богатств. А почему? Потому что все в жизни приходит и уходит - и лишь настоящая дружба греет душу и сопровождает нас вплоть до смертного одра. Если же вдруг с другом разошлись надолго и всерьез – то может это и не дружба была? Может, не узнал ты человека?
– «Помиритесь, кто ссорился, позабудьте про мелочи. Рюкзаки бросьте в сторону – нам они не нужны. Доскажите про главное, кто сказать не успел еще. Нам дорогой оставлено пол часа тишины»
Это я настучала задумчиво, в такт песне, что вспомнилась. Был и такой фильм – детский, наивный и светлый.
– Па, ты говоришь как взрослый. Словами говоришь. Не надо. Говори иначе, как о воеводе писал. Там вкусно и я все вижу. А так я не понимаю. Дружба или нет – как это узнать? Как у него или тебя это было? Понимание: «Да, друг»? Так вообще бывает? Взгляд нужен? Или что-то иное?
– Нет. Не взгляд...
И опять привычная уже пауза. А потом – биением пульса сказки – заметался, ожил значок. Рисованное перо. Папка набирал:
– Боев-то тогда и не было – Империя успокоилась, решила полежать в мире в границах своих. А воевода, радуясь такому нежданному отдыху, направил Каурку своего по лугам. Что перекатывали сизо-зеленые волны ковыля неспешным морским бегом по своим бескрайним просторам. Глухо стучал копытами по земле коник воеводин - словно плыл в ковыльной воде лугов. И казалось - воевода один во всем этом зеленом мире. Ветер встречный не стегал загорелое лицо воина, как в бешеном ритме атаки, но мягко поглаживал, принимая его в этот мир без войны.
И едва заметным волноломом пролегла тонкая ниточка тропинки через луга - прямо перед воеводой и конем. По ней и затрусил Каурка. Лишь вдалеке неторопливой мухой ползла по тропинке чья-то фигурка.
Впрочем, чья – было ясно даже со спины. Из-за лютни, что горбатила силуэт. Длинные волосы, вольно подставленные ветру. Менестрель или бард. Есть ли разница? Если и да, вряд ли она была ведома воеводе. Люди эти были, как правило, мирными, оружие с собой носили редко. Да и обижали их не часто – что возьмешь с песенной души? Песни вот если только. Так их поют когда хотят и кому хотят – тут сила не нужна.
Менестрель обернулся на стук копыт. Приостановился, ладонью загораживая глаза от света. Всмотрелся в едущего.
И в этот миг случилось что-то. Что? Как бы знать. Просто – что-то. Стоящий на пути человек вдруг идеально вписался в настроение Руфа и картину дня. Стал самой нужной деталью. Неизымаемой. И захотелось как-то его… ну, успокоить, что ли? Или поиграть с ним. Так или иначе, но воевода перегнулся на бок, вытягивая руку. Мгновение – и в широкой ладони появилась красная чаша мака. Лепестки колыхались на ветру, подставляя под него то одну, то другую сторону. Может ли быть страшным тот, у кого в руках цветок?
– Гой ты еси, добрый путник! Куда путь-дорогу держишь? - словно ветер стал упруг и разговорчив, облачая движение свое в басовитые раскаты.
Улыбка рождалась под рыжими усами. Улыбка совпадения. Потому что “добрый путник” сделал именно то, что был и должен – по мнению воеводы. А именно склонил голову к плечу, не без удовольствия вслушиваясь в густой бас. Улыбнулись странные губы - верхняя очерчена четко и чересчур твердо, что для мужчин характерно, а нижняя - мягкая, припухлая чуть, как у детей или женщин. Да и сама фигура была не то мальчишечий, не то девичий - плащ не слишком позволял это понять. Кисть руки вроде и широкая в запястье, а пальцы тонкие и гибкие. Голос тоже не прояснил, кто же стоит перед воеводой – глубокий, грудной... но с легкой хрипотцой. Он так же мог принадлежать и подростку, и девушке:
– Ветра и воли, воин! Путь мой лежит на закат!
Смешливые нотки и свободный жест руки, подчеркивающий: туда вон, на закат! Все это говорило о том, что он не боится встречного. Ну, или она. Кто их, менестрелей, поймет? Нет, совершенно точно – этот человек необходим ему, воеводе. Сегодня и сейчас. Ну нельзя вот так – найти совершенно необходимое, и тут же оставить его за спиной! И потому Руф остановил коня:
– От заката до восхода – день один! Помчались вместе по ветру? – протянул воевода широкую ладонь, наклоняясь над передней лукой седла. – А там и на закат посмотрим али что еще попадется по дороге, путник! Да и песню твою послушаем да мои рассказы! Идет?
– Идет! – ни тени недоверия не мелькнуло в веселом голосе. Может быть, и для него всадник на коне стал частью дня или Дороги? Наивно? Наверно. Но у Дороги часто своя логика, и на ней позволяешь себе то, на что не решился бы посреди городской суеты. Ладонь оперлась о ладонь, жестко и крепко стиснулись пальцы. Мгновенное усилие, рассчитанное на его, воеводину помощь. На то, что подхватит в нужный момент.
– Песню, говоришь? – улыбка голоса. Песня - она одна у каждого. Среди песен иных – отличная. Главная. – А у самого есть ли песня-то? Живет в сердце?
– Чаще там ухают боевые барабаны... Но ты не пужайси! – одним рывком втянув путника на холку Каурки, добродушно проворчал Руф. – Так оно ж как получается? Вона – как цветок этот алый... И растет он себе, зло и с боем протискиваясь среди комочков земли. Да потом еще потягиваясь в росте что б солнушко увидать самому! А получается - и красив и отраден взору! - взяв в шенкеля бока коника - а шпоры он не терпел - они направились вскачь далее по тропинке.
– А как солнышко-то согреет, то ни к чему уже и злость, и бой – подхватило сидящее впереди существо, и, закинув назад руки, ловко принялось собирать волосы в косу – иначе встречный ветер кидал бы их в лицо воеводе. Волосы как волосы, ни светлости льна в них, ни рыжины белечьего хвоста. Русые, мягкие. Хоть и выглядят жесткими, но это покуда рукой не коснешься. – Всяк стремиться к теплу, и воюет лишь на пути. А не угревшись.
– Ото ж! Покамест рука саблю вострую держит – вроде ж для роздыху и нет причин! А вот как опосля боя на волю выйдешь погулять, то...
Каурка еще быстрее вскачь понес, а воевода, склонившись над ухом попутчика и не ообращая внимания на длинные волосы того, прошептал, перебарывая ветер:
– Ото ж смотри да по-над Кауркой моим на степь да руки расставь. Токма смотри - не сверзись!
И сам раскинул в стороны ладони, как будто летя над волнующимся зеленым морем трав:
– Вот она – воля! От коей душа поеть!
Согласный кивок головы. Молча. Коса была доплетена, и оставлена в покое, перевитая стеблем травы. Руки раскинулись в стороны, прямые ладошки поймали ветер, что сразу нажал на них, ощутимым давлением руки друга. И родились слова, смешались с ветром. Улетая прочь сразу, как отрывались от губ. Слов старой песни странствующих и путешествующих:
– Роза ветров, океан беспокойный земли… холода ярость, сухое дыхание юга... сколько с попутчиком-ветром мы вместе прошли, твердым плечом ощущая надежного друга.. Сколько еще не изведано нами дорог, сколько вершин не достигнуто в поисках чуда?.. Роза дорог неизведанных, роза тревог... если не мы – сыновья эту радость добудут!.. Ветром надежды полны до краев паруса, вольные смелостью песни еще не пропетой... с нами живых и погибших друзей голоса... и навсегда, на всю жизнь ожиданье рассвета…
Из слов и ветра, из касания легких прядей волос вдруг сложилось чудо. Воеводина рука легла на действительно твердое, хоть и тонкое плечо. Разом ощущая, что перед ним сидит все-таки женщина. Только это было уже не так и важно. В единый миг родилось, окрепло и дало корни то, что не купить ни за какие деньги. Что приходит только само и в свой час. Ощущение человека. Всего, разом. Полностью. Прикосновение души к душе. Дружба… ни кто не знает, как она появляется. По каким законам. Но вдруг становится предопределено – вот человек, с которым тебе всегда будет хорошо. И иначе не может быть.
Плечо чуть шевельнулось в ответ. Дар дружбы был принят. И впереди была короткая совместная дорога. Закат и Песня. И – встречи, встречи, встречи. Потом. Когда-нибудь. Всегда неожиданные. И всегда долгожданные.
Шаг четвертый. Осознание.
Августовский день все так же пах осенью. И это было правильно. Не хватало только запаха гладиолусов. Потому что в тот день пахло именно ими. Первое сентября. То, единственно и самое первое, которое бывает у каждого. Меня, кажется, и видно не было из-за огромного букета. И на встречу мне шагал точно такой же букетище на тоненьких ножках. Надо ли говорить, что мы столкнулись? Из-за мешанины стеблей и цветов выглянуло веселое лицо:
– Привет!
И я в единый миг увидела все: озорные глаза в мелкой россыпи веснушек. Чуть загнутые и белесые на кончиках ресницы. Трещинку на губе и царапину на носу. Все эти мелочи перемешались вдруг и сложились в очень четкое ощущение. Я увидела.. Юрку. Своего друга. Именно его. Таким, как он и был. Таким, как потом видела всегда. Мы засмеялись и взялись за руки. Это было так просто и так естественно. И совершенно необходимо. И осталось необходимым по сей день, хотя делаем мы это все реже. Не маленькие ведь уже.
А Володька... Володька появился потом.
Это было уже в третьем классе. Или в четвертом? Да, точно! Потому что мы как раз учились во вторую смену. Ужасно не удобно. Одна радость, что вставать рано не надо. Стоял пасмурный ноябрь, самый конец. И Юрку родители увезли в санаторий – там тоже была школа. Нельзя сказать, что я очень скучала. Всего-то месяц. Мы успели написать друг другу по 4 письма. И вот в третьем появилось упоминание о Володьке. Только я тогда еще не знала, что он – Володька.
Уроки заканчивались не так и поздно, но мне приходилось оставаться на продленку. Готовить уроки в полупустом классе, с такими же несчастными, чьи родители приходили домой слишком поздно. Что ж, я готовила. Писала упражнения, решала задачки. И косилась на окна, за которыми чернильным пятном во влажном воздухе расплывались сумерки. И когда приходило время идти домой, они превращались уже в полную темноту. На улице горели фонари. Но до них было еще надо дойти. По заросшей кустами тропинке, под улюлюканье спрятавшихся мальчишек. Под градом «снежной ягоды». Нет, я не боялась почти невесомых попаданий. И криков тоже не боялась. И хлестко лупила ладошками по тянущимся из-за кустов напугать рукам. Нет, я не боялась… Но… я боялась. Не этого. А самого начала пути. Когда вступаешь на пустую аллейку - те, кто были до тебя – уже пробежали. Те, кто пойдут после – топчутся за спиной в нерешительности. И она кажется совершенно пустой и заброшенной. Не принадлежащей этому миру. И вот в эти несколько секунд тишины, до первой горсти ягод, до первого ожидаемого, но все равно неожиданного крика и были для меня самыми страшными. Несколько шагов, во время которых душу выкручивало от ужаса: а вдруг. А вдруг на этот раз за кустами окажутся не дураки-мальчишки, а кто-то.. действительно страшный и злой? Как в сказке - ну, вдруг?!
И каждый раз я в нерешительности топталась у самого края дорожки, убеждая притаившихся – да, боюсь… хоть боялась-то не их. Но там, под светом фонарей меня ждала мама. Папка – он догадался бы встречать у дверей. Но маму, кажется, и саму смущало улюлюканье, царящее на этой аллейке. Она всегда ждала за оградой школы. Юрка знал мои страхи и никогда не смеялся. Просто шел рядом. И страх отступал. Но Юрки-то и не было.
Вот так я топталась в нерешительности один раз, кусая губу и стараясь решиться. Причем решиться не побежать (это уж совсем позор), а именно пойти. Медленно-медленно пойти. Делая независимый вид. Именно так пойти… как было страшней всего. Топталась я, топталась. Давила носком туфли заскочившие сюда снежные ягоды. И вдруг кто-то молча взял меня за руку. И – повел.
Мальчишка. На год старше самое большее. И на пол головы выше. Светлый, заросший. Он не смотрел на меня. Довел до того места, где сводом сходившиеся ветки кустов размыкались, открывая небо с дрожащей каплей звезды… Отпустил руку и ушел. Все так же молча. Заговорили мы не скоро. А вот за руку меня провожали теперь каждый день – он терпеливо ждал у края тропинки. И я даже не сразу заметила, что ни кто не кричал в след и не кидался, когда мы шли. А узнала причину еще позже.
Володька. Был ли с ним тот миг, когда соприкоснулись души? Я даже зажмурилась от желания вспомнить. Но – не успела. Потому что по щеке ударила первая, самая крупная капля начинающегося дождя. И еще потому, что от калитки меня окликнули. Я так обрадовалась, что сиганула вниз, с крыши, не думая. Как маленькая. Отбила ноги и поковыляла на встречу Юрке. Он, значит приехал уже из своего похода! Вот радость так радость! И я улыбалась навстречу ему, и просто сама ощущала себя светящейся лампочкой. От радости сияющей. Прятать это? От Юрки?! Вот еще глупости! Тем более что на встречу мне сияла не менее счастливая улыбка.
– Привет странствующим и путешествующим! Ветра и воли!
Приветствие вырвалось само - на миг встали перед глазами строчки из аськи. Папкина сказка? Да. Было там что-то такое. И я улыбнулась еще шире:
– Юрка, ну как же я соскучилась!
И дождь радостно обрушился на нас, обнимая.
На чердаке было уютно. Сухо… и пахло сеном. Хотя сена того было – лишь пара подушек, набитых сухим клевером. Я делала когда-то давно, начитавшись сказок. Говорят, если поспать на такой подушке, то приснятся необычные сны. Правда, при одном условии. Надо, чтобы попал туда обязательно четырехлистник клевера. И непременно косарем не примеченный. Спрятавшийся. Мне, видимо, не повезло – сны снились обычные. И подушки были заброшены на чердак.
Сейчас я обнимала одну из них, и нос щекотал запах пыли и сухой травы. Сидеть на старой панцирной кровати, покрытой ватниками, проваливаясь так, что колени оказываются высоко… Глотать горячий чай, почти черный и сладкий, обжигая губы о металлический колпачке термоса… Слушать, как шуршит дождь по крыше… Плечом ощущать тепло Юркиного плеча. Что может быть лучше? Мне было уютно… А Юрка тихонько напевал:
Дождь-шептун шуршит по крыше,
Словно стайка юрких мышек.
Серых мышек-хлопотушек,
Сказки шепчуших нам в уши...
И меня вдруг толкнуло тревогой. Потому что он не думал о том, что произносили его губы. Бормотал, но думал о другом. Губы улыбались, а остановившиеся глаза были предельно серьезны. Юрка смотрел куда-то в себя. Думал о своем. И был непривычно-отдельно. Без меня. Я поскорей пихнула его локтем, и взвыла, проливая чай на пальцы. Капельки повисли на пухе свитера, как роса. Я вскочила, шипя как кошка. И пока Юрка смеялся, отряхивая меня, тревога вернулась опять. Шепотом памяти, что еще тише, чем шепот дождя. Строчками, что вычитала в книге Крапивина:
Вырастет за городом лес-трава,
Ты в лесу не бойся ни волка, ни льва,
Только серой мыши бойся иногда,
С серой мышью в сказку приходит беда…
– Юрка, что с тобой? – я всегда спрашивала это прямо. – Что не так было в твоих горах?
Он плюхнулся обратно, заставив скрипнуть пружины сетки. Дернул меня за собой. Прижал одной рукой. Не так, как обнимаются. Ну, знаете там... уси-пуси всякие. Просто прижал, потому что ему было надо тепла. И голос его был ровным, как хорошее шоссе:
– Я был в том ущелье…
– В каком? Юр? Я не телепат, не забывай.
Уточнение было традиционным и необходимым. Юрка часто говорил со мной так, словно я жила в его голове, среди его мыслей, так же, как и он сам. И знала все истоки и весь путь, по которому прошли, прежде чем родиться у губ, его обрывочные фразы.
– Юмъекорр… – шепнули его губы. – Ущелье мертвых.
Чуждое слово странного языка камушком царапнуло слух, упало. Я бы не удивилось, если б оно покатилось по полу, словно камень – отдаваясь скрежетом жестких букв о деревянные половицы. Иллюзия была такой полной, что я вздрогнула, когда Юркины пальцы сунули мне в ладонь… кусочек крови. Да-да, клянусь, я подумала именно так. Кусочек застывшей, замерзшей, окаменевшей крови. И чуть не уронила камень прежде, чем услышала его название:
– Лопарская кровь... Эвдиалит. Он редок. Кроме Кольского есть еще в двух местах лишь. Почему? Я все думаю… Ведь кровь лилась во многих горах. И льется. – Юрка говорил тихо. Утыкаясь куда-то мне в шею у уха носом. От его дыхания было щекотно, но я сидела спокойно и молча. Ждала, пока он выговорится.
– Лопари, или саамы – это коренные жители Кольского. Пасли оленей с незапамятных времен. Пастухи народ мирный, они не воины. Но однажды пришли на их землю шведы. Завоевать решили. Мечи не знали жалости. Падали пастухи на камни, и кровь их застывала красными камушками. Много крови. А потом собрался с силами саамский народ, и в глухом ущелье дал бой захватчикам. Смешалась кровь и тех, и других. Осталась на камнях, в землю проросла. И был побежден великий воин Куйва, предводитель шведов. И превратился в скалу, навсегда оставаясь частью той земли, которой хотел обладать.
Юрка говорил напевно, а моей по спине бегали мурашки. Я представляла себе все, словно была там сама. Как Юрка находит камушек в ущелье и пристает ко всем с вопросами. Как слышит легенду. Как медленно оглядывается вокруг, а день становится тревожным и резким.. из веселого и уютного. Как встречается взглядом со взглядом камня. Скалы, что была воином когда-то. Как вдруг, неожиданно, что-то смещается в его душе. До комка в горле. Резким осознанием, что есть СВОЯ земля. Место, которое надо защищать. Я слишком хорошо знала Юрку. И не удивилась, услышав:
– Я решил не поступать в институт. Я пойду в армию. Я должен узнать... Понять...
Он пойдет в армию! Больше всего мне хотелось разреветься от беспомощности. Мой Юрка, который во втором классе ревел над сломанным бурей любимым деревом. Которого стошнило, когда он в пятом классе разбил в драке нос Гохе, за то что тот заставлял голубя летать, намотав на лапу птице толстую нитку. Который тайком писал стихи в особую тетрадку, сшитую из хитрым образом высушенных листов клена и сочинял сказки для младшего брата. Что он там хочет понять? Что мир далеко не прекрасное место? Это точно поймет… Но я промолчала. Это его жизнь, его решение. Он сам его и изменит. Есть такая надежда. А пока...
– Идем со мной! – и я вскочила, стискивая камень в кулаке. Потащила за собой. Под дождь. Так что ко мне домой мы добрались мокрые, как эти самые сказочные мыши, если их окунуть в лужу. До нитки.
Этот шкаф открывали редко. Очень редко. Из него пахло чистой отглаженной тканью и мамиными духами. Ну и чуть-чуть – папкиным табаком. Я любила его. Старинный, резной, почти сказочный. Тяжко опирающийся на львиные лапы-ножки. Когда дома ни кого не было - вот как сейчас, я его открывала… И долго стояла, иногда касаясь пальцами маминых платьев – тонких и прохладных. Или фактурной ткани папкиных костюмов. Мягкого шелка галстуков. Но было тут и одно. Особое. Папкино, а гладкое. Это выглядывал, почти закрытый гражданскими ткаными костюмами, рукав сурово-оливковой парадной формы.
Как только я отвела костюм и свет попал на нее - засверкали золотистые погоны с алыми кантами и звезды на них. А стоило коснуться - тонко зазвенели медали и знаки. Не иконостас – просто три медали «За безупречную службу» и впереди них – «За воинскую доблесть». Но это – с правой стороны кителя. А слева... Продолговатый значок специалиста первого класса, чуть ниже посередине - синий ромбик об окончании высшего военного училища. По бокам, с одной стороны, старый, еще с советских времен, знак «Гвардия» с развевающимся алым знаменем. С другой – раскрашенный в цвет тельняшки, то есть синий и белый, значок «Инструктор-парашютист». На покачивающейся на двух звеньях латунной капельке внизу выбито «10». Ниже примостился широкий черно-желтый эмалированный крест с перекрестьем мечей. «За службу на Кавказе».
Я провела пальцем по прохладе метала. Рассказывая Юрке шепотом о каждом значке и каждой медали. То, что знала с детства. То, что было привычным «есть». То, о чем ни когда не задумывалась. «За воинскую доблесть». Папка воевал. Я осознала это сейчас. Знала всегда, а осознала – сейчас. Там, на Кавказе, в горах, осталась на камнях и его кровь. Юрка прав – там тоже должны быть эти камни. Иначе не справедливо. Только, наверно, они ушли в землю совсем. Спрятались. Я разжала кулак и глянула на красноватое и бугристое. Поблескивающее рубиновыми вспышками. А потом глянула выше, на полку. Там, сколько я себя помню, лежит голубой берет. Поблескивает. Разлапистая кокарда и сбоку посверкивает маленький двуглавый орел. Берет пронзительного цвета чистого неба лежит на аккуратно сложенной полосатой тельняшке с синими и белыми полосками. Сейчас я надела его на молчащего в недоумении Юрку. И потянула с полки камуфлированную гору рейдового рюкзака. В нем тоже что-то звенело. «Что-то» – это разгрузка с прикрепленным сбоку небольшим, но удобным ножом. Ну, такой жилет то есть с кучей карманов. Папка говорил «разгрузка» и я привыкла называть так. Но ни когда не задумывалась – а почему? Ее я тоже надела на Юрку. Толкнула того к зеркалу. И мы замерли – плечом к плечу. Глядя в тревожно распахнутые глаза своих отражений. Юрка сейчас казался особенно тонкошеим и лохматым. Перепуганный он был какой-то. Молчал. Я молчала тоже. Сейчас я поняла, почему – «разгрузка». Рация, кобура, фонарик, нож.. и еще многое.. и патроны, наверное – раньше. Все, что не помещалось в рюкзаке или должно было быть под рукой.. в.. в бою. Наверно, так?
Юркины пальцы неуверенно коснулись толстой потертой кожи пустой сейчас кобуры. Я помнила что там, в маленьком кармашке, навсегда остались оттиски патронов. Потом пробежались по кармашкам. Коснулись ножа. Тот был на месте. Скромный такой. Не очень и большой. С черной оплеткой рукояти. Папка… Может быть, он и убивал им?
Наверно, Юрка подумал о том же. Достал нож так, словно это была живая змея. Положил на ладонь. Долго смотрел, прежде чем сжать пальцы на рукояти. Сначала чуть-чуть. Потом – прочно. Уверенным движением охватывая. Словно вдруг вспомнил, как это должно делаться.
А мне опять вспомнился щит в музее. Тот, что словно жил памятью старой сечи. Словно в него вдруг попала стрела. Можно было повести Юрку и туда. Но кольчуги и мечи давно стали почти сказкой. Нож – нет. Нож был реальностью. Которую просто ощутить под пальцами. Жесткой реальностью. А может и жестокой.
Когда отогретый чаем и высушенный феном Юрка ушел, оставаясь все таким же молчаливым, я вернулась в папкину комнату. Осторожно положила камушек цвета крови на крышку ноутбука. И на цыпочках вышла. Легенду я набрала по аське. И, в общем, не ждала ответа. Но ответ пришел:
– Чечня. И мальчишки под моим началом. Я учил их что собой надо жертвовать, лишь бы выжили те, кого мы защищаем. Я учил их выживать, не смотря ни на что. Я гонял их и издевался, потому что выживать надо уметь и хотеть. Я стрелял над их головами, если они не понимали насколько все серьезно. И все равно я вернул на одного меньше обратно, родителям. Кровь. Ее много осталось на камнях и в земле.
Чечня. Удушливый, сладковатый запах уже закопанного, но продолжавшего гнить трупа. Чистый аж зубами хочется хватать горный воздух и вправду пахнувший хлебом. Тридцати-, пятнадцатиминутная готовность, зачистки, десантирования. Всплывший из глубин разума урок «От дизентерии грызи ядра косточек абрикоса». Становящиеся мокрыми к утру окопы. Погибшие друзья - оружие было не только у нас. А часто оружие лучше, чем у нас. По крупицам, иногда ценой другой жизни, накапливаемый опыт. Всегда вычищенный автомат, прошедшие через пальцы патроны, Кусочек ваты из ИПП в стволе или обрезанная пустая гильза от тридцатимиллиметровой сигнальной ракеты, потому что часто возвращались в базовый лагерь живыми скульптурами из-за осевшей пыли). Пластит из разобранной накануне МОНки и два куса «мыла»-тротила, пару детонаторов, моток огнепроводного шнура, минимум еды и пятнадцать магазиннов в разгрузке. На фоне огнеметного вьюка. Боевая нагрузка — почти под 60 кг. Устанешь бросай еду. Потому что боезапас важнее всего. Много веселых и трагичных случаев. И как в детстве - русские своих не бросают. Кружка чистого спирта вечером, выцыганенная у вертолетчиков или у медсестр из МОСНа - медотряда специального назначения. Ночные звонки домой из вагончика НТВшников по спутниковому телефону. И возвращение...
…И возвращение домой. Сюда. В знакомый до последнего миллиметра мне дом. Из ада. Папкино возвращение. А меня еще и не было. Совсем не было, даже в планах. Жизнь-до-меня. А ведь меня могло бы и не быть. Совсем. Если бы он не вернулся. Значит, может не быть кого-то, пока не известного? Если Юркины отношения с армией сложатся совсем уж грустно. Нет, сейчас не призывают в горячие точки. Вроде, не призывают. Но сколько гибнем мальчишек-идеалистов просто так. В совсем мирных местах. Весь Интернет пестрит ужасами. И мне вдруг вспомнились Юркины пальцы, медленно сжимающиеся вокруг рукояти ножа. Привычным, уверенным движением…
Теперь, перечитывая строчки, я понимала: я читаю о своем прошлом. О том, что ко мне имело прямое отношение. Сегодня я резко ощущала, что живу благодаря везению. Многих людей. Отца, деда, прадеда. Особенно отца и прадеда. Они воевали.
– Папка.. Зачем? Война.. Чечня.. зачем? Что для тебя это? – я не знала, как спросить. Но очень хотела понять…
– Командир взвода десятник по-старому. Командир роты сотник. Выше лишь воевода. И будь в руках автомат или сабля - ты не только воюешь сам. Ты вбрасываешь в этот ритм боя тех, кто идет за тобой на прорыв. На прорыв и своих страхов. И твоя обязанность дать им надежду на жизнь. Не важно, как они ей воспользуются. Так шло издревле. Может потому слышится в современных звуках звон мечей и удары щитов? И подвывающий шелест стрел? А руку холодит несуществующий темляк нагайки… Я воин. Это не профессия. Это просто вот так. Склад ума, может быть. Хочешь знать, что было дальше?
– Да.
– Включи песню. «Че Гевара». Помнишь?
Я помнила. И включила. И сердце резануло словами: «На том конце, на том берегу. Кто ждет меня к завтраку или к обеду? На том конце, на том берегу. Кто ждет меня, слышите? Я не приеду!» Я читала о войне в Грузии. И понимала. Он мог НЕ ПРИЕХАТЬ. Оттуда. К маминым завтракам и обедам. Ко мне. Сколько мне тогда было? Лет семь. Что помню я о том времени? Папа в командировке. И все. Да, я ждала. Но каждый день был таким интересным! Я прыгала по «классикам», училась заплетать крысиные свои косички, ссорилась с девчонками и «дружилась» с мальчишками. И каждый день был наполнен радостью жизни, как парус ветром. Как окно солнцем.
Но тогда же происходило все то, о чем под сжатый ритм музыки говорили мне скупые строчки. Тогда же. Во мне пела жизнь, а в отце звучало вот это, скрученное в кулак: «Кто ждет меня… слышите?! Я не приеду!!!» Может быть, было бы лучше, если бы я знала. Если бы мама добилась, что бы я поняла, где отец и что с ним. Если бы я именно ждала. Отчаянно ждала. Изо всех сил. Не отходя от окна. Вслушиваясь даже во сне в шаги на лестнице. Тогда я была бы с ним. А так… Хоть я и жила уже, но словно на параллельных от него рельсах жизнь катилась. Рядом, а не вместе. Теперь уже не исправить. Но не потому ли он начал мне рассказывать про Воеводу? Что бы соединить нас? Мысли прервал зумер аськи, телефон толкнулся в ладонь:
– Простые слова, за которые могут побить камнями: «На войне умирают только глупцы». А подвиг лишь опасное для жизни исправление ошибок командира. Перевод в разряд штабных крыс, недолгая и разудалая служба в штабе соединения и перевод опять в Чечню. Проводка колонн, о которых теперь можно уже только вспоминать. Неторопливая, вошедшая в колею, служба. Знаешь, видел, встречался уже. Опытный в местных делах старший колонны и групп охранения. Все меньше и меньше постреливают местные. Все спокойнее.
Днем шепотом переданная оперативным дежурным командиру дивизии на плацу команда: «Боевая тревога».
Короткие сборы – взять, что есть из боеприпасов, с которыми обычно ходишь старшим колонн. Как обычно – всего 2 магазина. Напоминающий нашествие торнадо поход в местный магазин вода, шоколад, конфеты-леденцы. На трое суток хватит и ладно. И бешенный марш-бросок в Южную Осетию. С криками, матами на подпитывающих украдкой бодрость водкой бойцов. Ночью чуть не перевернувшийся кунговый ГАЗик, в котором сидишь. И постоянное ощущение оружия в руках напоминанием о былом. Когда даже в отхожее место ходил, не отпуская автомата._
Пару часов дневного отдыха в Джаве и, вопреки всем уставам и законам, марш колонны управления соединения в уже занятый грузинами Цхинвал. Короткая брань с командующим армией и уже в 2-х метрах от осетино-грузинской границы. Уже все знаешь, опять в своей тарелке. Патрон дослан в патронник, автомат на всякий случай на предохранителе. Вспоминаешь молчаливую игру нервов на выходах в чеченской кампании. Когда первый, снявший предохранитель проиграл. Уже знаешь, что делать. И ночь на останках разбитом в прах городке миротворческого батальона.
А потом… Потом лишь жалеешь, что тетрадка с отметками о перемещении теряется. Уже история! Эргнети, Каралети, разбухшие от жары трупы. Пистолет в одной, автомат в другой руке. Проверки, зачистки как было уже 8 лет назад. Спешный отход и дикая трехдневная пьянка по возвращению уже обычай. Ты уже в миру, а не на войне. И к этому надо как-то привыкнуть. С этим надо как-то научиться жить.
Шаг пятый. Предощущение беды.
Щека на теплой и, кажется, живой деке гитары. Пальцы перебирают струны. Губы лишь очерчивают слова, не произнося. Да и за чем? Ритм песни удается мне как минимум узнаваемо. Перед глазами – лицо Атоса, поднимающееся и опускающееся в такт мерной и ритмичной скачке. Спокойные глаза. Темные, жаль. У папки глаза словно мартовский снег – прозрачные и светло-серые. И у Володьки такие же. Только темней. А вот у Юрки… у Юрки карие. Как густо заваренный чай.
Вновь и вновь наигрываю простые аккорды. Без изысков, не замысловато. И так же ритмично, как ритмичен дождь за окном. Пальцам приятно натяжение струн, это удовольствие, что они помнят как надо задеть их, чтобы родилось вот это. Почти выговариваемые слова:
На волоске судьба твоя,
Враги полны отваги,
Но, слава богу, есть друзья,
Но, слава богу, есть друзья,
И, слава богу, у друзей есть шпаги…
У меня сейчас такое состояние, как бывает в детстве, когда пытаешься сорвать корочку с болячки. Вроде больно, но и приятно – ведь сейчас сойдет и все. Только я сковыриваю что-то с души. Обидно, что ни как не могу понять – что. А еще я жду. С какой-то обреченностью даже. Вот-вот сонную тишину квартиры разорвет дверной звонок. Вклинится в ритм песни, сломает и его, и мое настроение. И я так ничего и не пойму. Володька. У него просто звериное чутье – раз у меня был Юрик, он-то придет обязательно. Злой и презрительный. Заставляющий меня разом напрячься, как перед дракой. Хотя со мной-то он не дрался ни разику. Со мной – нет. Со всеми остальными – да.
«Нуууу? Хе!» - два звука. Длинный, ехидно-насмешливый. И коротки. Злой, как удар в поддых. Впрочем, именно его он обычно и сопровождал. С мальчишками. Девчонок он лупил по щекам или по уху. Не делая разницы между тем, кто равен ему и тем, кто сильнее. И только малявок не трогал. Да еще всякую живность. Но это я узнала много позже. А сначала удивлялась – откуда столько злости в одном, не слишком-то высоком, хотя и крепеньком, мальчишке? Волосы его за лето выгорали до белизны, а загар въедался в кожу. Но холодные глаза были цвета зимы – так мне казалось. Ему бы равную тельняшку и порты до колен – и был бы зуек. Юнга северных кораблей. Обветренный и лохматый. Бесстрашный.
Володька почти всегда молчал. Губы, щедро украшенные трещинками, размыкались лишь или для едкой насмешки, или для тех двух звуков, что предшествовали удару. Его боялись. Обходили стороной. Но только не я.
– Отпусти. – это было первое слово, которое я ему сказала. Именно «отпусти», а не «спасибо». Хотя он и спасал меня каждый вечер от страха аллейки-туннеля, надежно беря за руку. Но сейчас был день. Во круг нас троих бесновалась, ходила волнами и устраивала мини-торнадо большая перемена. Володька стоял в классе, у самой доски. Ближе к окну. А рядом всхлипывала Ленка. Ее коса была прочно зажата в загорелом кулаке, и Володька тянул, тянул вниз, заставляя девчонку сесть на пол. Что она ему сделала, я не знала. Может, дневник отказалась спрятать в своем портфеле или на уроке не подсказала. Мы учились в разных классах. Но Ленка жила в одном доме со мной, и я ее знала. Сейчас зашла к старшим отдать ей ключ – тете Глаша, Ленкина мама, кинула мне его с балкона. Потому что Ленка вообще была растяпой и частенько топталась под запертой дверью до самого вечера – тетя Глаша приходила домой поздно.
– Отпусти… – и мои пальцы легли на крепкое запястье, сдавливая. Мир вокруг зазвенел от моей злости и сузился до узкой полоски в белесом тумане. До Володькиных глаз. Несколько долгих секунд я стискивала пальцы изо всей силы и старалась не моргать. В результате мигнул Володька. Глаз не отвел, но рука его стала мягкой. Ладонь, освободившая косу, привычно и тепло обхватила мои пальцы:
– Слышь, Рыжая? А ты ничего. Идем, дело есть.
…Следующий урок мы дружно прогуляли. И вообще все оставшиеся. Потому что сначала спасали лягушек, а потом отмывались от жидкой глины, в которой изляпались в процессе. И сушились.
Рядом со школой была заброшенная стройка. Котлован, вырытый под дом, затопило. Там образовалось болотце. И лягушачьи концерты придавали уют всем летним вечерам. Сейчас во всю бедокурило бабье лето, и лягушки не то проснулись, не то еще не впадали в спячку. А стройка-то продолжилась. Только не там, а рядом. Лягушки попались в каменный мешок. Знаете, у подвальных окон бываю такие? И, наверно, спасать их никто бы не стал. Никто, кроме Володьки.
Поначалу, когда я наклонилась над колодцем, меня едва не вытошнило. Только зажимать рот ладонями при Володьке было не ловко. Я лишь глубоко вдохнула сквозь зубы. Мальчишки явно приходили сюда не раз… около двадцати упавших в ловушку лягушек обреченно и вяло скакали по камням и по ошметкам своих бывших товарок. Ну, конечно. Швырять камни в эти не слишком подвижные мишени было легче легкого! Я обернулась к Володьке, чтобы засветить ему в глаз. Без разговоров. Потому что решила, что он меня сюда ЗА ЭТИМ и притащил. Камнями пошвыряться.
На счастье, он моего гневного взгляда не заметил. Потому что тащил длинную доску, изляпаную глиной, и смотрел лишь на нее:
– Слышь, помоги. Концом опустим. И они по ней – как по мостику. А?
И я молча принялась помогать, терзаемая виной, о которой мой новый знакомый и не подозревал. Тем, что плохо о нем подумала.
Сразу скажу, что сами лягушки никуда прыгать не захотели. И пришлось Володьке спускаться вниз, подавать пленниц в мои протянутые, очень быстро ставшие грязными и ледяными ладони. А потом самому выбираться по доске – иначе было ни как. А сушились мы уже у него. В крошечной комнатушке частного домика, куда и влезли-то только кровать, стол и узкий диван. Места для ног оставалось не больше, чем в плацкартном вагоне. Зато в коридорчике жаром дышала самая настоящая печь, а в окна умильно заглядывали лопоухие щенячьи морды – ждали, что юный хозяин их покормит. На столе валялся, задрав лапы, обожравшийся и наглый кот. А в клетке на подоконнике прыгал, припадая на искалеченную лапу, галчонок. Всю эту живность Володька собрал по дворам искалеченной и выходил. И неспешно подбирал звериному народу хозяев.
Он очень любил всех зверят. И ненавидел почти всех людей. С Юркой они сошлись, когда мы спасали собак, и я очень люблю вспоминать эту историю. И даже читать. Потому что я тогда записала все в дневнике. Но сейчас искать его было не когда. В прихожей коротко тренькнул звонок.
Оказалось, правда, что это не Володька, а папка. Как-то очень взъерошенный и торопящийся. Кто-то там у них на работе заболел, и ему предстояла вещь обычная, но очень нами с мамой не любимая. Командировка называется. Куда-то к черту на куличках в район. Он торопливо чмокнул меня в макушку и попросил помочь собрать хоть бутерброды. Что ж, это было делом привычным – не в первый раз. И нарезая колбасу с сыром, раскладывая все это дело на чуть поджаренный хлеб, заливая в термос горячий ароматный и сладкий чай, я все думала – а ведь мы ведем себя так, словно и нет ни каких писем по аське. Столько я узнала за последние дни, столько передумала. А внешне все как обычно. Почему? Очень меня беспокоило это «почему». Злило даже. Словно я вдруг раздвоилась. И живу в двух, пусть и параллельных, но разных мирах. И не знаю, как снова стать одним целым.
Папка подмигнул и убежал, а я снова взялась мучить гитару. Песня не уходила, жила во мне. Словно намекала на что-то…
И мы горды, и враг наш горд,
Рука, забудь о лени!
Посмотрим, кто у чьих ботфорт,
Посмотрим, кто у чьих ботфорт,
В конце концов согнет свои колени.
Противник пал, беднягу жаль,
Но наглецы не сносны,
Недолго спрятать в ножны сталь,
Недолго спрятать в ножны сталь,
Но гордый нрав не спрячешь в ножны.
Володька появился только поздно вечером. К тому моменту мной овладела ленивая меланхолия, и ничего-то мне от этой жизни не хотелось. Ну, может только горячего чаю. И булку, намазанную сгущенкой. И под теплый плед. Или положить голову папке на колени, и свернуться калачиком рядом, на диване. Слышать, как бормочет в телевизоре очередной его фильм, чувствовать, как сухие пальцы ласково ерошат волосы. И ощущать себя кошкой в добрых руках. Почему-то я всегда очень скучаю по папке. Особенно тяжело дается самый первый вечер, когда квартире начинает недоставать его звуков – шагов, быстрого треска клавиш компа, глуховатого покашливания. И его запаха. Резкого, сильного, ни с чем не сравнимого. Запаха, что как-то сразу успокаивает. Раз он дома – плохого не будет. Мне кажется, мама чувствует себя примерно так же. Поэтому сейчас она так раздраженно грохочет на кухне посудой и напевает что-то резкое, почти маршевое. При отце все куда тише, и мама уютно мурчит себе под нос. Обе мы - кошки.
В общем, ничего мне не хотелось. И к появлению Володьки я отнеслась вяло. Открыла дверь, кивнула, и совсем уж было собралась улизнуть в свою комнату – обратно под плед… не маленький же он? Сам найдет тапочки и дорогу в комнату. Но… не успела. Володька сцапал меня за руку и сказал:
– Не пойдет. Быстро одевайся и бежим! Мы и так опаздываем уже!
Я, конечно, ныла насчет «куда?» да «зачем?», но все же одевалась. То есть, прыгала на одной ноге. Завязывая кроссовки. Валялась-то я в футболке любимой и джинсах, и как-то не находила нужным переодеться. Ну разве что свитер еще через голову натянуть – вечер.
Володька не Юрка, мы не на выставку явно пойдем. Сойдет и так. Хотя он и хмыкнул, проведя по мне взглядом. Пришлось еще и расчесаться. Вот, блин, взял привычку – хмыкать. Всю жизнь я его в брюках и лохматая устраивала, а теперь вдруг перестала?
– Так куда идем-то? – это уже на бегу, в эхом повторяемом по лестнице топоте подошв о ступени. Я лихо оперлась рукой о перила и в развороте перескочила три ступени последнего пролета, оказываясь лицом в Володьке. Ладонью упираясь в плечо, тормозя его бег:
– Слышь,– с ухмылкой повторила его любимое словечко. Впрочем, любимое ли? Что-то давно он его позабыл, – Баснописец. Никуда не пойду, пока не объяснишь.
Нет, мой друг вовсе не пишет ни стихов, ни басен. И не придумывает историй. Фамилия у него просто такая – Крылов.
– На мастер-класс этого, как его.. – мою руку опять перехватили, и пока Володька то ли делал вид, что вспоминает, то ли и правда не мог выговорить фамилию автора неведомого мне пока мастер-класса, мы уже оказались на улице. И я привычно ощутила себя в роли воздушного шарика в лапе Пяточка – умела б летать, взлетела бы точно. Ядро мне, ядро!!! Подарите кто-нибудь, будьте людьми. И цепь. Попрочнее. Чтобы это ядро да Володечке на ногу. И пусть тогда побегает.
– Так чей мастер-класс то? – вообще сам факт того, что меня в этот раз тащат на культурное мероприятие уже вызывал шок. Но… чего только в жизни не бывает!
– Норштейна, вот! – Володька оглянулся на меня, и, боясь, что мне фамили ничего не скажет, добавил: – Ну это дядька, который «Ежика в тумане» снял. Геннадич сказал – обязательно надо посмотреть. Наши все будут.
Я заткнулась. Фамилию и правда не знала, а вот мультик любила очень. Конечно, хотелось посмотреть! Но откуда у Володьки билеты на такую вещь? Кто такой «Геннадич»? Какие такие «наши»? Все это как-то настораживало. Я ни когда не слышала, чтобы Володька дружил с кем-то кроме меня и Юрика. Да и с нами последнее время как-то не очень. Ну, хотя… Раз он пропадал где-то каждый день, значит с кем-то познакомился? Эта простая мысль заставила меня сбить шаг. Почему-то стало обидно до кома в горле. Почему? Радоваться бы надо. Да вот только радоваться и не получалось.
Билеты оказались не нужны. Даже в зал, который конечно не вместил всех желающих. И уж тем более на улицу. Тут стоял огромный экран и под навесом были расставлены стулья. Володька пихнул меня на, кажется, единственный свободный. А сам затерялся где-то в толпе сбоку. Первое время я беспокойно и неуютно оглядывалась, хотя и прекрасно знала, что он меня видит и далеко не отойдет. А потом... Потом я просто забыла о нем.
Невысокий седой человечек на экране завладел моим вниманием целиком. И не только потому, что то, что он рассказывал было безумно интересно. Еще и потому, что он был… а вот просто был самим собой. Он не старался подбирать слова, не пытался не заикаться, не думал о том, как выглядит. Он смешно потирал похожую на полуоблетевший одуванчик голову, задумывался, подбирая слова, огорчался, если что-то не мог найти или не ладилось с экраном и мы не видели всех деталей того, что он хотел показать. Ему было интересно. Просто до ужаса интересно рассказать нам все, что он знает. Все, что успел понять, пока снимал мультфильмы. Он хотел, чтобы мы это поняли. Чтобы мы это знали тоже. Ему не надо было притворяться или казаться авторитетным. Зачем? Он обращался к нам, как к друзьям.
И странное чувство охватило меня. Люди вокруг были охвачены одним интересом. Они были – добры. Операторы, снимавшие и зал, и тех кто сидел на улице, иногда мягко шутили, подстраивая под слова Мастера (а никаким иным словом его назвать не хотелось) смешные картинки, или просто показывали лица. Красивые лица. В этой толпе сейчас были красивы все. Даже я. Какая-то особая мягкость сошла на нас. На тех, кто пришел сюда в гости. И это было ужасно непривычно и странно. Это была какая-то анти-толпа. Люди, чья общность родила вдруг совсем иные качества, чем те, что обычно приписываются этому понятию. Не звериные, а ... наоборот. Ясней я сказать не могу.
Я погружалась в лекцию, как в волшебство. Когда вдруг царапнул по нервам термин. «Охрипшая фактура». Норштейн еще говорил что-то о том, что для большей энергетики декораций мультфильма фактуру к ним лучше делать именно такой – несущей отпечаток времени, «охрипшей». Как растрескавшаяся краска на иконе. И вообще, что он многое брал от икон. И от авангардистов. Как ни странно, у них много общего. Он показывал фигуры на иконах и картины. И то, как рождалась играющая с подсознанием фактура его мультфильмов. Не «Ежика». Иных. Я и не видела их раньше. Да, именно играющая с подсознанием – иначе не скажешь. В линиях, в ритмике, в цветах – угадывались знакомые образы. Словно кусочки мозаики. Только кусочки эти рождали совсем новое целое, вставая на не привычные для себя места. Но главным было не это. Главными были люди. Фигурки двух армий. И нападающей. И защитников.. тех, кого принято называть словом «наши». Странные фигурки. Изломанные… Одни – решением боя. Самим ритмом нападения. Хищно согнутые, словно бодаться собрались со своими будущими врагами. Другие – гордостью защитников, которые не могут сделать и шагу назад. В отклоненных назад как-то ломано спинах, в откинутых головах жила... беда. Не хотели они этой гордости и этой сечи. Но пришлось. И тем пришлось, и другим – пришлось.
«Люди беды». Слова пришли как раз в тот миг, когда на экране мелькнул Володька. Нет, не мелькнул. На нем оператор сделал акцент. Задержал кадр на долгие четыре секунды.
Он стоял, запихнув в карманы сжатые кулаки. И, наклонив упрямую голову, слушал незнакомого мне молодого мужчину. Того самого Геннадича? Я не знала. Но сердце в миг задохнулось от страха. Потому что была во всей Володькиной фигуре… эта самая беда. Жила. Кричала. Верно пойманная оператором в стык с кадром мультфильма. Беда нападавших, жаждущих боя. Он был такой же. Неподвижен как и те. В толпе, как и те.
Нет, не в той толпе, в которой жила сейчас я. Эта тесная группа ребят выделялась, как сжатый кулак. Они стояли плечом к плечу, ревниво оберегая «своих» от случайных прикосновений «чужих». Они так же, как и все смотрели на экран горящими от интереса глазами. Но в лицах их не было мягкости. Словно каждый прямо сейчас вел свой маленький бой.
И опять толкнулась во мне песня. Я не хотела ее слышать, но она пришла. Тихими, знакомыми аккордами, что жили под пальцами весь сегодняшний день:
Когда твой друг в крови –
Алягеp ком алягеpо –
Когда твой друг в крови,
Будь рядом до конца.
Но другом не зови –
На войне как на войне –
Но другом не зови
Ни труса, ни лжеца.
Мне очень этого не хотелось. Просто очень. Но я встала и подошла к Володьке. Коснулась плечом. Молча разрывая ту тесную группу «своих» неосторожным вмешательством чужака. Потому что он был прежде всего нашим, а не их. Так я тогда думала…
Шаг шестой. Злое волшебство.
Домой я вернулась замершая, но довольная. Тихонько скинула в прихожей кроссовки и не стала зажигать света. Мама сумерничала. Сидела на диване в большой комнате, поджав под себя ноги. Неотрывно смотрела на крошечный, совершенно сказочный фонарик с зелеными стеклышками. Точней – на искорку свечи в нем. Она не улыбалась, но и печальной не была. Глянула через открытую дверь по-хорошему. Тепло так. Я прошлепала к ней в одних носках. Села на пол, кладя голову на колени. И зажмурилась, ощутив на волосах сухое прикосновение легкой руки и еле заметный запах. Мамин такой... Запах духов, старой ткани, бумаги и краски. Мама у нас художник. Но не простой, а театральный. По костюмам. И я совсем было собралась ей рассказать о том, что Володька теперь играет в театре. В нашем, школьном. «Предел» называется. Загадочными «нашими» оказались ребята из него. Очень интересные, кстати. Хотя сегодня мы и не познакомились, но, уже обворчав Володьку, что бросил одну (хотя он и не бросал, если уж честно. Но поворчать мне хотелось) и уводя его с площади, я обернулась. Геннадич этот их смотрел нам в след. Чуть улыбнулся. И я улыбнулась в ответ. Поймав себя на мысли, что хочу познакомиться с ним. И с ними. Хочу. Или должна?
В общем, почему-то ничего такого я не сказала. А неожиданно совершенно для себя спросила:
– Мам, а почему ты за папу вышла? Он ведь не самый красивый у нас? – да, вот прям так и спросила. Как язык сам выговорил. Как думала. И тут же ревниво напряглась. Вывернулась, заглядывая маме в лицо. Неужели подтвердит, что – не самый? Конечно, не Ален Делон, но папка же! Свой. А значит – самый лучший!
Но мама мою настойчивую просьбу глаз не поняла. И не стала разубеждать. Она просто улыбнулась, и опять смотрела только на свечу. Так, слов это был и впрямь волшебный фонарик. И там, за его стеклышками, она видела сейчас свое прошлое.
– Не самый, – подтвердила она. И в голосе ее была мягкость и улыбка. И что-то еще. Что-то, от чего моя ревность как-то сама собой забылась. Я невольно притихла, словно что-то важное могло убежать из нашей комнаты, из этого вечера, от лишнего звука или движения. От сказанного не вовремя. Мама молчала. И тишина стала почти осязаемой. Но она не давила. Мне было хорошо. Так хорошо, словно папка вернулся вдруг из своей дурацкой командировки, и сидит рядом. Улыбается в усы. Жаль, мама не разрешает ему курить дома. Мне очень нравится, как он попыхивает своей трубкой. Уютный такой, основательный, надежный.
А мама вдруг словно проснулась. Улыбнулась как-то энергичней, чуть тряхнула мягкими своими, вьющимися волосами. И решилась. Сказала неловко, запинаясь. Как подружке – мне:
– Знаешь, он же писал мне сказку. И один раз я поняла, что он – прав. Вот и все. И все другие правды стали уже не нужны.
Она встала, все еще как-то медленно. Оглянулась в смущении. Но все же полезла в ящик стола, зашуршала бумагой. Наверно, решила что я уже большая, и можно доверить. Да, именно доверить – другого слова я не знаю – мне это письмо. Конверт. Старый, потертый. Папкин почти рисованный подчерк. Уверенный и одновременно красивый. Тонкий запах табака.. и совсем маленький листок. Страничка блокнота. Я хватала глазами фразы под мамино виноватое:
– Это все, что осталось…
Руф. Руф! Ну конечно же - Руф! Он жил тут, в этих строчках. И я пожалела, что не могу прочесть все о нем вот так – рукописно. Мама, как же тебе повезло. Ведь так он – живее:
«...в таверне было уютно тем особым, спокойным и чуть сонным уютом, что рождается сам собой в последние минуты истекающего дня. Свечи уже догорают и гаснут одна за одной. Шумные посетители покинули зал, чтобы успеть заснуть до полуночи – ведь по преданию зло проникает только в приходящие после двенадцатого удара часов сны. Все, что планировалось выпить – выпито. А съесть – съедено. И тех двоих, что вопреки обычаям все еще сидели у камина, вдруг накрывает спокойствием и доверием, как одеялом. Голос сам собой понижается до почти шепота, но сухие, как песок в часах, и такие же неторопливые слова внятны и слышны даже слишком хорошо. Рождаются у губ, чтобы достичь сердца. И остаться в памяти...
Разговор явно идет уже давно, и на губах Менестреля играет задумчивая улыбка. Без напряжения спора – он не пытается доказать или отстоять свою правоту. Он хочет лишь понимания. Может и самому себе, а не медвежьей в чем-то фигуре, что едва угадывается напротив в полумраке зала, рассказывая словами то, что раньше понимал или понимала лишь чувствами:_
– Одежда... Она, понимаешь, лишь отражение нашего внутреннего мира. Чехол его. А чехол подбирают по инструменту. Ну зачем мне юбки? И какая из меня женщина? Сорванцом росла, яблоки да арбузы по садам тырила с малолетства. Через забор ли перелезть, по кладбищу ли ночью пройти - я лучшей была, веришь? В орлянку с пацанами играла, в драках участвовала. Девчонки и другие были с нами, но уходили – кто раньше, кто позже. К лентам, ниткам, нянькам, платьям. А я вот к лютне да ветру ушла. Суп варить и то не умею. Бродяжья душа... Так и одежда под стать. К чему обманывать встречных? Я и есть то, что твой взгляд видит. Не мужчина, потому что рождена не им. Не женщина – не научилась быть...
Вздох. И пустой бокал, которым играли тонкие пальцы, тонко зазвенел от легонького щелчка.. точно выверенное прикосновение – не обломить тонкую кромку.. не сделать звук слишком резким.. лишь так, чтобы слуха едва коснулся. Помолчала. И продолжила, невесомой усмешкой тронув голос:
– Но Дорога даровита уроками... Ты мужик, сразу видно, хваткий. Вниманием женским не обижен. Значит знать должен, что делает женщину – женщиной...
Спросила и замолчала. Сквозь полумрак взгляд коснулся, словно пальцы. Осторожный... Любопытный... Что ответит?_
Воевода ухмыльнулся, растопорщив рыжие усы. Покрутил в руке подставленный к свету пламени в камине резной кубок, наблюдая отбрасываемые им искринки. В одежде он толк знал - в практичной одежде. В той, что удобно ходить, бегать, драться. Ибо человек первостепенен в самом облике, а ткани - лишь фон. И в ответ на слова о женском естестве запрыгали озорные искорки в глазах отсветом его бурных похождений._
– Женщину делает женщиной мужчина! – пробасил он то ли тост, то ли ответил в своей манере кратко, но емко выражаться. – Тот, кто прикосновениями рук прочтет книгу тела... – глоток терпкого вина из кубка обозначил короткую паузу в его речи. – Тот, кто в нежном поцелуе обнажит ее сущность. И, когда она сама увидит глубины раскрывшейся нежности, доброты и ласковости, что скрывались в ней – тогда она станет женщиной.
Испив из кубка, воевода прикрыл глаза, перекатывая во рту вино. Что стало раскрывать букет оттенков вкуса перед знающим.»
Я прочла и молча, осторожно положила письмо в конверт. Протянула тот маме. Мы обе молчали. Мы обе улыбались. Она – уже зная, что он прав. Я – понимая, что узнаю. Вспомню. Когда-то потом, в далекий миг чужого прикосновения. А раз вспомню – папка будет со мной и тогда. Более того, может быть вот эти строчки определят, когда этому мигу настать. Потому что есть те, кто под них подходит. А есть те, кто – нет.
Следующий день принес мне новую встречу с театром «Предел». Совершенно неожиданную. Точнее, следующий вечер. Если честно, я легко бы прошла мимо. В осенней полутьме мне вовсе не хотелось подходить на улице к кружку незнакомых ребят. Но меня позвал звук барабана. Такие тамтамчики теперь не редкость даже не городских улицах. Их удобно носить с собой, на них даже можно сидеть. Освоить их ритм тоже не так и сложно. Но меня он буквально завараживает. А еще – под такую вот «музыку» выступают фаерщики. Люди, которым я всегда безумно завидовала. Люди, умеющие танцевать с огненными… эээ... как бы сказать? Штуковинами. Другого названия я не знала для этих цилиндров. Но смотреть на такие танцы могла часами, забыв и где я, и кто я. Всегда безумно хотелось попробовать самой, но я отчаянно стеснялась попросить.
Вот и сейчас, едва заслышав барабан, я задержала шаги. И правильно сделала. Потому что кто-то уже зажег факел. Точнее, это я так назвала: «факел». А на самом деле это была странная емкость, обклеенная хворостом. Огонь в ней был совершенно естественен. Как у себя дома. Перед «факелом» сидел мужчина. Молча смотрел на языки пламени, уперев подбородок в сцепленные пальцы. Губы его шевелились, словно в беззвучной молитве. В полумраке эта фигура была практически незаметна. Тем более что позади нее мягко двигались, изламываясь в танце, две других.
На асфальт был кинут кусок линолеума. Квадратный, огромный как ковер. И ребята танцевали на нем. На улице стояла осень. Не так чтобы поздняя, но зябкая. А но они были босиком. Совершенно черные гибкие фигуры с прирученным пламенем в руках. Метались в свете трех «факелов» большие их тени. Лежали грудой куртки и яркие, как это самое пламя, оранжевые футболки
И я узнала. Театр «Предел» сложно не узнать. У них нет костюмов – вообще. Огненное ли шоу они ставят, «Маленького принца», Цветаеву или пьесу о французской революции, одеты актеры всегда одинаково. В черном и босиком. Даже если это футболки, даже если открыты руки от локтя (кажущиеся почему-то особенно тонкими и гибкими так) – шея все равно затянута воротом по самый подбородок. Иногда есть какое-то яркое пятно, но редко. Шарф у Маленького принца, например. Или цветок в руках у Казановы. Музыки тоже нет. Лишь отбивание ритма о сцену – ладонями или ступнями. В самых напряженных моментах.
А еще от них невозможно отвести взгляд. Странная, завораживающая пластика. Вот и сейчас я смотрела – во все глаза. И пропустила тот миг, когда мужчина, что тихо молился пламени, начал раздеваться. Медленно стянул куртку, плавно вставая. Кинул не глядя в чьи-то руки. Так же, не глядя взял из протянутых ладоней цепи. Качнул ими над факелом. Зажег. И начал танец.
Теперь те двое, что только что держали в напряженном внимании всех, стоящих вокруг, стали просто фоном. Подтанцовкой. От Геннадича (а это был, несомненно, он) веяло сдерживаемой силой и странной властностью. Завораживающий и неистовый его танец захватывал. Звук тамтама все убыстрялся, и я невольно подалась вперед. Мне хотелось быть ближе. Мне хотелось быть рядом. И вдруг – все оборвалось. Я пошатнулась, как в поезде во время остановки. Замигала. И, как на удар поддых, нарвалась на взгляд. Геннадич стоял напротив. Опустив руки. Он смотрел мне в глаза. Этот взгляд длился. В нем звенело ожидание. Внятное без слов. И мир вокруг тоже вдруг зазвенел. Я шагнула на линолеум, не думая.
Вязким стал воздух и словно исчезли все. Кроме этого странного режиссера. И кроме огня. Вот огонь.. он стал живым. Взметнулся у лица жарко и ярко. Закружился. И начался танец… каким-то чудом я понимала, когда и куда надо шагнуть, чтобы не разорвать кольцо огня. Не выйти из его объятий. Но в тоже время не обжечься, не опалиться. Да, я танцевала с огнем. Не видя человека за ним. Танцевала напряженно, ощущая, как прикушена губа. С трудом заставляя себя держать глаза открытыми. И не было в мире занятия важней, чем угадать куда шагнуть. И не было вещи прекрасней, чем напряжение танца. Это был – почти полет. Иногда из ниоткуда возникали ладони, легко касались, направляя движения. Но это вмешательство требовалось не часто. А потом я просто упала в огненное кольцо. Но меня подхватили сильные руки. Огня не больше было. Лишь теплые улыбающиеся глаза смотрели мне в запрокинутое лицо. Глаза, светящиеся отсветами недавнего пламени:
– Ты придешь к нам в театр? – сказал он шепотом.
И я кивнула…
...Они что-то задумали. Точно, задумали. Шушукались на переменках, толкая друг друга плечами, переглядывались на уроках. Настучат что-то на телефоне по аське, переглянутся и кивнут. Но при мне замолкали. Просто мертво. Как рыбы. Смотрели в разные стороны, и делали вид, что ничего не происходит. Меня это, вот честно, бесило. Очень. До жути. До желания надавать по ушам обоим. Но поделать я ничего не могла.
Самое-то странное, что последний год для Володьки и Юрки было естественно именно это поведение: смотреть в разные стороны, и перебрасываться короткими, ехидными фразами. Напоминала это ленивое, через силу, фехтование. Причем Володька обычно нападал, а Юрка отбивался. Иногда недоуменно, иногда обижено. Но не зло. Его мягкость спасала нашу троицу от настоящего конфликта. Что изменилось сейчас? Почему? Вопросы не давали мне покоя. Кажется, стоило бы обрадоваться. Просто вот поверить, что все хорошо, наконец. И радоваться обоим. Но… Я - не могла. Отчетливо вспоминался воздушный змей. Ведь тоже казалось – отпусти нить и полетит! Только поверь – и отпусти. Но не полетел. Закувыркался, как птица, сбитая влет. Упал. Я совсем не хотела, что бы мы упали сейчас тоже. Все трое. Потому что нить нас держала одна. И, кажется, пора было ее брать в свои руки. Только вот я не знала, как.
Но все решил случай. Юрка сидел на географии рядом со мной. И надо же так совпало, что старенькой нашей Виолете Львовне срочно понадобился глобус. И не абы какой, а самый огромный. Занимались мы не в кабинете географии, потому что школу не всю отремонтировали к осени. И Володька с Юркой вызвались это громоздкое учебное пособие притащить. Сперва я просто досадливо поморщилась - девочкам глобусы таскать не пристало, и значит я опять не услышу, о чем они там говорят. А потом ощутила ладонью дрожание парты – Юрке кто-то написал в аську. Я поскорей схватила его телефон, он лежал на раскрытой тетрадке. Сначала мысль у меня была одна, и вполне хорошая – отключить этому чудику вибрацию, поскольку она далеко не беззвучна. И я ее, конечно, отключила. Чуть позже. А сначала… Сначала глаза выхватили строчки. Точнее одно слово: «Геннадич». И тогда уже заскользили по строчкам вниз. Я читала переписку своих друзей, и до мурашек на затылке ощущая, что делаю то, что нельзя. И в тоже время – то, что нужно. Потому что то, что я прочла, давало мне повод подумать о многом. Очень многом…
Когда Юрка вернулся, его телефон мирно лежал на месте:
– Я там у тебя вибрацию убрала.. – я скосила в шепоте уголок губ. И добавила – от всего сердца. И уже совсем не о вибрации. Только он того не знал: – Балда.
Юрка посмотрел чуть подозрительно, но я уже читала задание с доски, старательно шевеля губами. И думала о чем-то далеком от телефона. То есть, делала вид, что это так. Но Юрка поверил. Успокоился.
А у меня где-то у самых ключиц рос страх. Ворочался большой и холодной лягушкой. Неприятный. Противный. Я до слез не знала, что делать. Все было просто. Просто-просто. Все было сложно… До не возможности. Все было связано в узел. Еще вчера я бы лишь порадовалась – мы все трое будем в одном театре.. да еще в каком! Самом замечательном в городе. Тем паче что Юрка и Володя фаерщики. Слабенькие, но все же. Значит – мы будем и в одном спектакле почти наверняка. И они помирятся, конечно. И будет нас снова – трое.
Так я бы подумала еще вчера. Но ночь – очень долгое время, если у тебя есть аська. И сегодня я знала о театре «Предел» чуточку больше, чем вчера. Знала, но думать боялась. Даже по отношению к себе. А уж по отношению к Юрке..
Настала моя пора давить на кнопки телефона. Урок отошел на второй план. Я отпихивалась от Юрки локтем.. и вызывала отца. Как последнее спасение – отчаянно:
– Папка.. послушай. Я прочла чужой разговор. Подслушала, считай. Узнала то, что мне говорить не хотели. Это теперь – моя информация? Я имею право вступить в игру? Противодействовать услышанному? Скажи, имею? Если знаю, что случится то, чему случаться не надо?
– Знаешь и уверен – иди, хоть в чем-то на один стук сердца усомнился – отступи.
Ответ был совершенно в стиле папки.. и пальцы набрали, почти без моего участия:
– У ветра и эльфа не спрашивай совета. Оба скажут в ответ где «да», там и «нет». Я знаю, что надо делать. Подойти и дать в нос. Но я не знаю, как потом это объяснить. И что сказать Юрке. Володька был – друг. И я – друг. Но один из нас готовит «волчью яму». А я.. я прочла чужую переписку. Как-то так. И то и то плохо, да?
– А вот Воевода был хитрый. Сделает так, что бы вырывший волчью яму сам в нее попался, получая урок.
– Но.. это же.. Володька. – Эти слова я не набрала, а просто сказала телефону. Растерянно и беспомощно. Потому что, ну, какая “волчья яма”? Это Володька! Мой. Наш. Не чужой, в общем. Друг, чтобы он сам о нас с Юркой ни думал.
Да, я могла врезать ему. Потому что за дело. Потому что врезать – это прямо глядя в глаза. Это по-честному. А если “волчья яма” - то глаз не видно.
Телефон меня, конечно, не услышал. То есть не услышал папка. А вот учительница, наконец, не выдержала:
– Громова! Если тебя не затруднит, отключи-ка ты свой телефон, ты пол урока в него пялишься так активна, словно тему для реферата ищешь.
– Может, и ищу.. – огрызнулась я себе под нос, но телефон все же сунула в карман. Не выключая аську. Он вибрировал в кармане, и я знала – папка что-то набирает. Долго. Значит – много. Значит опять будет интересно. Но дело даже не в этом. Мне были нужны сейчас его мысли. Как направляющие для моих. Я ощущала, что они помогают. Не подсказывают решения, а именно помогают. Искать путь к этим самым решениям.
Постепенно урок меня все же увлек. А телефон затих, и я забыла о нем. Юрка с Володькой убежали с уроков вместе, и меня не подождали. И хорошо. Не хотела я сейчас быть с ними. То есть я вообще не хотела, чтобы Юрик что-то знал. А вот Володька… Мне нужно, мне просто необходимо было посмотреть ему в глаза. Потому что мне надо было его понять. Ударить - это уже потом. Если это вообще будет надо. А вдруг я не правильно его поняла? Ведь может же быть и так! Ух, каким бы солнечным стал бы тогда мир.
Какая-то мысль плавала в голове, но я ни как не могла ухватить её за хвост. Не получалась. Слишком много было их, этих мыслей. Сумятица. Я сжала виски ледяными пальцами, пытаясь сосредоточиться. Но мысль не ловилась, она была упрямая. Такая же, как и сам Володька. И я разозлилась на нее. Перестала ловить.
Дома сунула ноги в тапочки, кинула рюкзак в угол, и протопала к любимому дивану. Чтобы, сидя на нем с ногами, без помех и в уюте прочесть то, что написал папка. Достала телефон из кармана. Но прочесть ничего не успела. Потому что в прихожей заверещал городской телефон. И я стартовала с дивана, даже не успев сунуть ноги в тапочки. Почему-то уверена была, что звонит Володька. Что сейчас он все объяснит. Забыв при этом совершенно, что он и ведать не ведает, что я что-то там знаю. Но это был не Володька. Звонил Генадич.
И вот тут-то я и поймала свою мысль. Стоя босиком в коридоре, я топталась на холодном полу, кивала, прижав трубку ухом к плечу. Да, я приду на репетицию. Да, завтра. Завтра… Мысль накалилась во мне, от нее было почти больно. Завтра. Первая репетиция у меня. Первая репетиция у Юрки. После первой он и бывает, «стул». Но – только для одного. Володька, ты так хотел заглянуть в Юркины глаза? Когда он попадется в ловушку, когда окажется нарочито слабей тебя? А заглянешь – в мои. И фиг я буду слабей. Трубка с треском опустилась на рычаги. Я приняла решение. И не сомневалась в нем. Ни на стук сердца.
Что такое «стул» я узнала совершенно случайно. Буквально вчера. Или сегодня. Не знаю, к какому дню отнести то пограничное состояние, время которому «ночь». Узнала от Леки. Вот так вышло, с этой девчонкой, носящей яркое, как огонек, и звонкое, словно бубенец, вовсе не современное имя, мы общаемся лишь по аське. Хотя и учимся в одной школе, и даже в одной параллели. Только она в «А» классе, а я в «Г». В школе у нее нет времени. Лека уверенно идет на золотую медаль. Но дело даже не в этом. Она все время в вихре дел: конкурсы, фестивали, доклады, рефераты, конференции – и как человек все успевает? Но раз в два-три дня мы обязательно находим час. Вечером. В аське. Обе уже лежа в кровати, под теплыми одеялками… Просто час «на поговорить». И, кажется, обе одинаково любим эти разговоры. Только вот вчера разговор затянулся почти до утра. А все началось с моего восторженного рассказа об «Огненном танце». И о Геннадиче.
Лека так долго молчала, что я уже решила – она заснула. Так бывало иногда. Пишешь ей, пишешь, а ответа нет. На утро приходит извинение: «Прости, заснула с телефоном и даже не заметила как». Мне это вполне понятно – я и сама начала подремывать, выплеснув эмоции за день. И тут как раз пискнула аська, сбивая сон:
– Извини, я не люблю театр «Предел».
Предельно сухо и четко. И даже с точкой в конце. Это Лека-то, знаков препинания в аське вообще не признающая! Нет, она ими пользовалась. Но вне правил русского языка. Чисто интонационно. Потому что аська – это разговор. И точка сейчас могла означать лишь крайнее не желание говорить на эту тему. Точку именно. Конец разговора. Но я с таким поворотом событий была решительно не согласна. Во мне шевельнулось вдруг некое предчувствие. И пальцы уверенно надавили на кнопки:
– Почему? Это же... Волшебство. И их спектакли, и они сами. Геннадич этот их. Он, знаешь? Умеет дарить крылья.
– Не дарить. Давать на прокат. Ты будешь крылата, да. Пока рядом с ним. И ради этого ощущения станешь возвращаться к нему раз за разом. Принимать правила игры, подстраиваться. Пока не станешь просто частью. Частью театра «Предел». Может это и здорово, но не для меня. Я хочу быть собой и только собой. И… знаешь? Я хочу, чтобы и ты оставалась Юлькой. А не «одной из них».
– Лека, постой! Ты меня запутала. Почему возвращаться плохо? Если люди хорошие, от чего к ним не вернуться и раз, и два, и десять? В сказку-то?
– В сказку... Волшебство. Да, волшебство. Это ты верное слово нашла. Только волшебство не доброе. Не станешь смеяться? Я в детстве до одури боялась двух книг. Выкидывала их и прятала. А родители покупали снова. Вроде как положено их иметь «нормальному ребенку»…
Смеяться мне вот совершенно не хотелось. Наоборот, я зажгла настольную неяркую лампочку. потому что вдруг коснулся меня темным крылом детский запредельный ужас. Тот самый, что иногда сам собой возникает в темной комнате. Я ощутила, как дыбом встали на руках незаметные волоски.
– Какие... книги? И... почему?
– Очень обычные... У тебя тоже есть, наверно. «Мэри Поппинс» и «Академия Пана Кляксы». Вроде бы самые обычные детские книжки, а у меня от них мороз по коже. Ты читала?
– Да нет.. фильмы смотрела. Понравились. Особенно «Мери Поппинс, до свиданья!» Такая сказка сказочная.. Где там недоброе волшебство-то?
– А в фильмах его и нет. Фильмы я тоже люблю. В отличие от книг. Книги... Знаешь – не читай. Ладно? Мери Поппинс - она вообще королева-змея, как оказывается. И много там... злого. Нет, не злого. Не-доброго. Люди в клетках в зоопарке. Отломанные пальцы, которые становятся леденцами. Старушка-кондитер, очень живая и маленькая, которая издевается над своими дочками-великаншами. Веселый дядя, который смеется, что когда его знакомую переехал трамвай - зонтик остался совершенно целым…
Меня уже передернуло от отвращения, и я решила ни когда в жизни не читать эту книгу. МОЯ Мэри – совсем иная. А Лека продолжала:
– А в «Академии пана Кляксы» и того хуже. Они там юнгу, мальчишку совсем, оставляют на одном из островов. Он нарушил какое-то правило по любопытству, и навсегда стал автоматом для наклеивания марок. Представляешь, живой славный мальчик с остановившимися глазами сидит и высовывает язык, чтобы лизнуть марку. Когда к нему подходят с письмом. И вот так – навсегда. И люди, с которыми он был в плаванье, взрослые люди, среди которых есть волшебник, с грустью смотрят на это… И просто уплывают. Не попытавшись спасти.
Я представила. Честно представила, зажмурившись. И что-то мне так тоскливо стало, и так противно, что я тут же сыграла в мысленную игру. Представила там еще и Руфа. Как он спасает мальчишку. И что он говорит, догнав тех, на корабле. Приличными эти слова назвать было нельзя, но мне стало сразу легче. И тут я вдруг спохватилась:
– Ну… хорошо. Не буду читать эту гадость. А Геннадич-то причем? Он же своих не предаст. Почем у него-то «злое волшебство»?
– Не «злое», а «не доброе». Юлька. Я же ходила в театр «Предел». И тоже считала их лучшими людьми на свете. Геннадич умеет очаровывать. Долго считала. Аж до первой репетиции…
– А.. что было после? – этот вопрос вырвался у меня сам собой.
– А после был «стул».
И опять она замолчала. А я боялась расспрашивать. Но скоро аська замяукала снова. Жалобно, словно брошенный котенок. Читая короткие, рубленые, но частые фразы, я узнавала, что такое «стул». И не просто узнавала. Я как бы подключилась к Лекиным нервам. И все ощущала вместе с ней. И какой это полет – играть вместе с ребятами театра «Предел». Именно полет. Словно за спиной вдруг выросли крылья. Мир звенит от твоего, наружу рвущегося, счастья, и вспыхивает маленькими радугами. И уж конечно высшим признанием воспринимается предложение стать «одной из них». Пройти некий обряд-вступление. Это же свои люди, они все понимают! С ними ничего не страшно…
– Они все понимают, да. И именно поэтому – страшно. Сначала это показалось забавной игрой. Веревки, стул. Моя полная неподвижность. И даже слова. Сперва и они показались игрой. Испытанием на прочность. Но время шло, и становилось больно. От слов. Я не могла убежать – я была привязана. А они перекидывали стул друг другу. Смотрели мне в глаза. И говорили, говорили, говорили. Смешивая с грязью все, что мне было дорого в этом мире. Умело давя на все мои тайные комплексы. Сперва отшучивалась. Потом злилась. Потом умоляла отвязать. Потом могла только плакать. Безжалостность слов и осторожная поддержка ловящих стул рук и вовсе не злыми, сочувственными даже глазами. Грань. Качели. Я не знаю, как сказать. Так прошло два часа. Прежде чем стул упал – с размаху, на спинку. Ни кем не пойманный. Ужас прошил волной от пяток до макушки. Мне показалось, что я умерла. И тут же сняли веревку, подняли. Кто-то обнимал, кто-то совал горячий чай. «Ты наша». «С нами». «Прошла».. Слова шелестели. И так хотелось разреветься опять – уже от облегчения, что кончился кошмар. Обнять не важно кого, прижаться, и стать – их. Только что-то внутри не давало мне это сделать. Не доброе волшебство. Я ощущала его здесь так же остро, как когда-то в тех книгах. И потому отвела в сторону чью-то руку с чаем, сняла с плеч другую, что пыталась согреть. И просто убежала. Как бегут из ночных кошмаров. Ты понимаешь меня?
Да... Я понимала ее. Не доброе волшебство… Танец с огнем прокручивался перед моими глазами. Еще и еще раз. Снова и снова. И я начинала чувствовать в нем именно это – не доброе волшебство. потерю своей воли в воле чужой…
В этот раз с включенной аськой уснула я. И, как спасение, мне приснился Руф. Травы бесконечного поля мягко летели назад, под копыта его коня. Ветер бил мне в лицо, даря ощущение полета. И поверх моих, раскинутых рук лежали его руки. Никакой потери воли не было в этих крыльях. Лишь слияние. Дополнение одной воли другой. Одного человека – другим. И это было правильным.
Шаг седьмой. Свое пространство.
Плеер стал моей неотъемлемой частью. Дурной привычкой. Необходимостью. Песни подбирались по странной смеси наития и памяти. Папкины, мамины, мои… Володькины. Как вот эта, например:
Дремлет Малыш,
Под одеялом тепло.
Спит, и видит сладкие сны.
Там, как и прежде,
Вдруг влетает в окно
Карлсон, вернувшийся с войны…
Я слушала слова, и держала дверь в папкину комнату за ручку. Словно за руку. Просто держала. Еще не зная, хочу ли войти. Папки-то там не было. Не приехал еще. Но меня не оставляло это ощущения – я вхожу, а он все же дома. Оборачивается от ноута, чуть улыбается. А ветер треплет шторы открытого окна. Карлсон… Он часто уходил или уезжал от нас с мамой. Но мы знали – он вернется. И сразу станет так, словно разлуки не было вообще. Это ощущение поддерживало всегда. Мы с мамой даже и не скучали почти. Понимающе улыбались друг другу, весело убираясь или стряпая. А вдруг сегодня? Нет? Тоже не беда. Значит – завтра. Папка оставался центром, стержнем дома. Вот только…
Мама тронула меня за плечо неожиданно – ведь в моих ушах Медведев все еще пел своих Карлсонов. И потому я спросила, не подумав. Просто мысль сорвалась в слова, словно арбалетный болт в полет – если неосторожно задеть спусковой крючок:
– Почему, мама? – я обернулась, не выпуская ручку из пальцев. Поворачивая ее, но не открывая. – Почему ты никогда не заходишь сюда? – и я кивнула на дверь. Ну нет, сказать чтобы мама вот нарочито избегала комнаты – так сказать было нельзя. Она убиралась там и проветривала. И возилась с нашим красавцем-фикусом, что давно уже стал не домашним растением, а домашним животным – по степени любви к нему всех нас.
Но вот когда папка был дома – мама ни когда не заходила в эту комнату. Иногда весело выстукивала его через стенку, требуя на кухню – попить чаю. Иногда выкрикивала – к телефону или так, посмотреть что-то по телеку, чем хотела поделиться. Но никогда не заходила.
– Почему? – я повторила это с напором, потому что мама, кажется, растерялась. Молчала, сдвинув брови, и чуть шевелила губами, словно что-то и хотела сказать, да не решалась. Но она все же заговорила. Провела кончиками пальцев по двери, словно котенка погладила:
– Может быть, ему хочется немножечко побыть так? В раковине. В чисто своем пространстве? Понимаешь, он не звал. А раз не звал, то зачем? Это же его.
У меня даже челюсть чуть отвисла от такого объяснения. На мой взгляд – несколько лет это уже не «чуть-чуть». И потом, мы что, вампиры, что ли? Чтобы входить только с разрешения? И я уверенно потянула за ручку, беззастенчиво внедряясь в папкин мир. Тут было привычно. И пахло знакомо, по родному. Табаком и папкой. Тут жили его вещи и его книги – именно жили. Находились в самых неожиданных местах, и, кажется, сами перемещались по комнате – так, как им было ловчее и уютнее. Лично я никогда не могла тут найти ровно ничего, даже если сама клала. Наткнутся на нужное можно было лишь случайно. Папке же стоило лишь протянуть руку. И, кажется, вещи сами приходили под пальцы. Его мир? Может, мама не так и не права…
Я плюхнулась на папкину кровать с ногами. Завернула пледом босые ступни, успевшие подмерзнуть на холодных плитках коридора, пока я топталась то у телефона, то у двери. А потом и вовсе залезла под него, устроила себе палатку. Потому что меня потряхивало. Нервный такой озноб. Озноб-предвкушение. Или ожидание. Как перед боем. И песня сменилась в такт и в настроение. На этот раз – мамина. Из ее книг и фильмов:
Если боль настоящая,
И враги настоящие,
И надежды напрасны,
И слова не нужны…
Нам дороги не легкие,
Вихрем боя палящие,
Оставляют последние
Пол часа тишины…
Ну, у меня так было и вовсе часа три. Ровно столько, чтобы собраться с мыслями. И при этом не начать бояться или сомневаться. Но одно мне все ж было надо. Один разговор. И я опять потянула из кармана телефон…
Папка не подкачал. Может, он вообще телепат? Или просто так хорошо знает меня, что понимает все-все, до самого донышка?
– Ты слишком привыкла к дракам, доча. Раз, и в нос. И юшка каплями между пальцев. И перепуганные глаза над растопыренной ладонью. Тебе даже и противники-то никогда не попадались сильные. Может быть, стоило рассказать раньше. Иногда нужна не драка. А – бой. Иное. Совсем иное.
Драки у меня были и в школе и в училище. И потом – жизнь все же разнообразна в своих проявлениях. Когда глаза наливаются кровью и остается лишь одно желание – бить. Бить. Все равно, как и куда. Пока противник не упадет. А потом - ссадины, разбитые в кровь костяшки кулака.
Следующим этапом пришло осознание того, что бить надо всем телом. Куда там пресловутым ката! Каждое движение - удар. Про защиту уже нет времени думать. Натасканное за годы тренировок тело лишь услужливо сокращает мышцы в уклонении - легком и незаметном. Как в танце. Стойка, резкий, но плавный вход-бросок на расстояние вытянутой руки, отвлекающий финт - и удар. Единственный. То из носа хлынет юшка, то острой болью кольнет бок. Да так, что противник потом долго приходит в себя.
Кто там говорит о том, что встречный удар самый сложный? Чепуха. Бить надо вдоль чего-нибудь – руки или ноги. Вдоль руки кулак движется, как поезд по рельсам. Чуть взлетает, как состав над пропастью по мосту, оказавшись над плечом. И обрушивается в ухо противника. Или - в висок. Но все же это – драка. Только драка.
Но лишь в горячей точке пришло ко мне осознание боя. Это только в фильмах показывают, как умудренный опытом герой с одной очереди валит врагов. А на самом деле это работа. Где надо думать. Заметил, откуда раздался выстрел – посмотри туда через целик прицела. Если далеко – нет и смысла ответного огня. Ближе - стреляй. Но не забудь, что ты – командир. И в твоем магазине – трассирующий патроны. Подчиненные готовы без разбора поливать все, что перед ними, забывая о том, что магазин всего лишь на 30 патронов. Потом - перезарядка. И, возможно, в это время кого-то настигнет шальная пуля. Работать в связке - он умеет стрелять, но нет времени выслеживать цели. Ты - видишь цели. И обязан позаботиться о том, что бы они были уничтожены, а подчиненные остались живы как можно дольше. Действовать рука об руку. Спина к спине. Это и есть бой. Не безшабашный, не веселый, как многие думают. Лишь расчетливые и скупые движения.
Ты, кажется, собралась именно на бой, отвергнув более просто вариант – драки? Тогда, прежде всего, думай. До мелочей продумывай все. И не забудь: ты не одна. С тобой те, кто тебе верит.
Я прикусила губу.. еще и еще раз перечитывая папкины слова. Они были нужными. Они были правильными. Они врастали в меня – сразу и накрепко. Такие понятные, они словно ложились на специальные, давно и именно их ждущие полочки. Вдох… глубокий. До самого донышка легких. И я откинулась на подушку. Я была полна. Как бывает полон кувшин – молоком. Чашка – чаем. Или вот душа – знанием. Наступило вот это самое состояние ТИШИНЫ. Внутреннего покоя, почти замершести. У меня было еще время – просто полежать. Но сейчас не хотелось даже планировать. Глаза закрылись сами. Перед веками замелькали лица, в ушах зазвучало эхо слов – сказанных когда-то. Не сон, но дрема. И все это свивалось, накладываясь на образ ракушки. Папкино личного места, которое мама без спора оставила ему. Смирившись с тем, что есть в его жизни что-то закрытое даже от нее. Или.. она не смирилась? А просто ждала? Пока зарастут какие-то внутренние его раны, пока он сам решит выйти? Как это сложно! Отношения двоих, казалось бы – самых близких. Самых любящих. Наиболее понимающих друг друга. Смогу ли я? Когда придет мое время понимать? Пойму? Приму? Не сбегу ли от сложного? Где-то я читала, что сейчас люди разучились любить. И ни кому уже не придет в голову трястись в санях многие версты, чтобы просто чаю попить при любимых глазах. А потом – обратно. Те же версты… Что это была за книга? Я не помню. Зато помню разговор о другой книге. С Володькой.
Я перевернулась на спину, прикрывая глаза локтем. Да, я помнила тот разговор. Я слышала его так, словно он шел вот сейчас – в комнате. А не давным-давно, в пустом классе. Мы сердито шваркали о пол тряпками, пытаясь отмыть затоптанные за день полы. И перекидывались такими же сердитыми фразами. А все из-за того, что я терпеть не могу читать книги, если мне их навязывают. Сопротивляюсь просто как могу, до последнего. Хотя иногда и жалею потом – все же прочитав. Володька же тогда болел Сапковским. «Ведьмак» - ни о чем больше он не говорил. И злился, что я не читаю. Вот и сейчас:
– Ты просто не понимаешь! Меня эта книга удивляет постоянно, каждой мыслью. До дрожи порой! – он оперся подбородком о ручку швабры, и сверлил меня возмущенными и вдохновенными глазами. – Например, о любви. Уси-пуси, все в розовом и ах, как хорошо – так же не бывает! Вот смотри…
Швабра полетела в угол, а Володька оперся о парты, рывком перекидывая тело вплотную ко мне. Уперся лбом в мой лоб, близко заглянул в глаза. Так что я с трудом подавила в себе желание попятится, почти уверенная, что сейчас и начнутся эти, так не любимые им «уси-пуси» - слишком близко оказались шальные, лихорадочные глаза. Но нет. Он просто хотел донести свою мысль. Вжать, вдавить ее в меня. Как вдавил сейчас ладони – в плечи:
– Смотри.. ведь даже любящие друг друга люди порой вынуждены разойтись из-за того, что у них совершенно разное отношение к жизни. Понимаешь? Пожертвовать жизнью ради друга – это бывает проще, чем пожертвовать привычками. Душой своей, самой ее основой. Ради любимого и любящего…
Я молчала. Я пока вообще не понимала, как можно приравнять душу к привычкам. И только старалась не опустить глаза, не моргнуть – хотя слезы уже упорно наворачивались. В «гляделки» я играть не умела ни когда. А Володька был захвачен своей мыслью:
– Тут вопрос, на какие жертвы ты можешь пойти ради влюблённого в тебя человека, если быть с ним – противоречит всему, что в тебе живёт. Но, ты его любишь. И не можешь просто так бросить. Потому что больно будет и человеку и тебе. – Он говорил, словно гвозди вбивал. Коротко, рубленно. Уверенно.
–Что делать? Вы такие похожие. И такие бесконечно разные! Смотрящие на всё с разных сторон. Живущие разными жизнями много лет. И уже нельзя исправить себя. Изменить. Можно только жертвовать чем то, ради другого. Вопрос - чем и как долго сумеешь терпеть?
И я все же не выдержала. Дернулась, скидывая Володькины руки, отошла так, чтобы между нами была парта. Устроилась на ее краешке. Потерла глаза. Подумала. Нет, я честно подумала. Старательно так. Вспомнила все, что читала. Каша в тот момент в моей голове была порядочная… все книги – от Крапивина до «Джейн Эйр». Одного не было - своего опыта. Но ведь и у него тоже?
– Прости, но бред. Тут нет выбора. И нет жертвы. Если любишь - жить без человека все равно не возможно. Так чем жертвовать? Голодом ради пищи?
Он глянул на меня, как на маленькую. И я поспешила спрятаться от взгляда. Опять шваркнув на пол мокрую, словно большая лягушка тряпку. Завозила ей старательно. И его слова летели мне в спину. И мне впервые в жизни казалось – он вообще не слышит меня:
– Вот ведь банальнейшая оказия, один не может жить в городах, второй путешествовать.. казалось бы – пойти на компромисс, половину времени жить в городе, половину – в пути. И идут на компромисс. Но в итоге обоим надоедает, потому что мучается то один, то другой. Одному привычна рубка, другому – тишина и покой. Один одевается до невозможности красиво, другой практично. Один вхож в высший свет, другой с несоразмерно большим удовольствием проведёт время в трактире... И это лишь немногое, что разделяет...
И я вдруг поняла, что он говорит не только о героях книги, но и о себе. Или может о своих родителях. О больном. Таком больном, что не тронуть – просто нельзя. И все же… и все же… все же… Спор жил и звенел во мне. У меня ведь тоже были родители. И хотя я никогда не задумывалась об их отношениях – они жили во мне. Неким шаблоном: «так должно быть». И я пожала плечами:
– Один путешествует, второй ждет и делает так, чтобы был дом, куда хочется вернуться... а вернувшись жить так, чтобы тобой насытились. И опять в путешествие – за новым собой. И так во всем. Есть место, где хорошо обоим.. и они несут туда впечатления и мысли добытые в иных местах. Иногда больше времени проводя вместе и отдавая, иногда – порознь и получая, накапливая. Что тут такого?
– А если одного не устраивает ждать? Если ему хочется, придя домой увидеть того, кого любит? А его нет, он где то у чёрта на куличках, при этом может там пробыть год.. работа такая, пограничная.. двигается граница, двигается с ней и человек, исследуя новые территории.. а телефонов нет, и машин нет.. переходы занимают недели и месяцы - не выход...
Но я уже потеряла интерес к спору. И пол был домыт. Ну не видела я проблемы. Проблему, когда не любят – да, ее я понимала. Проблему любить – нет.
– Значит, человек решает для себя – что ему проще. Ждать или жить без любимого совсем. Это две большие разницы, и выбрать из них не сложно. Ну, пусть сложно. Больно. Только выбор внутри происходит все же независимо от нас. Просто или ты можешь без человека, или принимаешь его таким, как он есть. – Я развела руками. – Как-то так. Идем домой, что ли?
Он тогда разозлился на меня крепко. Ушел молча, и молчал еще долго – не один день. А потом все пошло как прежде. И я забыла о разговоре. Сейчас вот вспомнила. И руки опять потянулись к телефону:
– Пап? Это сложно – жертвовать душой? Подстраиваться под того, кого любишь? Не жизнь, а душу? Или если ты любишь – то душу отдал и так? Уже, сразу? Не смейся, па. Я понимаю, что это не в тему боя. Только мне это, может, еще важней сейчас…
– Жертвовать душой для любимого - как петь песню. Звуки сами складываются в слова, слова - во фразы. И льется мелодия – мелодия самой души.
Я помотала головой. Что-то не складывалось. У Володьки это было как-то слишком сложно и трагично. У папки - слишком просто. Может, он не понял?
– Нет, па. Послушай! Вот твой Менестрель. Он же не может без дорог, так? Без дорог и песен, без слушателей и их взглядов. А Воевода - он привязан к своей службе. И просто так порхать по дорогам же не может? Вот скажи, как им быть в твоей сказке? Может, они и не влюблялись, но ведь нужны друг другу? И как же? «Кто-то уйдет, кто-то вернется, кто-то простит, кто-то осудит... меньше всего любви достается нашим самым любимым людям». Помнишь песню? Это – так?
– В сказке... В сказке они сходились и расходились, что бы встретиться вновь.
Слова показались мне пустыми, заставили поморщиться. И набрать короткое:
– Бла-бла-бла, пап…
Что давно и привычно означало – «ты болтаешь пустое, отговариваешься, не хочешь говорить серьезно».
Ответа не было долго. А потом побежали короткие, сердитые строчки:
– Доча, просто может рассмотрение вопроса о том, что они ДОЛЖНЫ быть вместе не ведет ни к чему? Должен-обязан – принуждение. А такие ситуации просто не подразумевают принуждения – если двое захотели быть вместе, то они – будут. Поэтому и не надо смотреть на воеводу и Менестреля, так, что они ДОЛЖНЫ быть вместе. И один и другая - вполне свободны в том, что бы поступать по своему желанию, а не по стороннему принуждению. Да и если один ощущает обязанность в том, что бы находиться подле другого – это разве любовь? Может, тогда основной движущей силой в отношениях служит жалость? А разве жалость – это то, что им нужно? Нет - и на жалости можно построить отношения, но будут ли они так прочны? Ведь кругом - великое множество страждущих...
Я как-то притихла, словно он накричал на меня. Захотелось сложить уши по-кошачи и уползти одеяло по самый нос. А он продолжал:
– Разве что-то бывает «все время»? Ведь бой или дороги быстротечены. А жизнь - долга. И встречи – притяжение душ. И потом, разве надо быть рядом, чтобы быть вместе?
Мне представилась тонкая-тонкая резинка. Такие в детстве применяла для рогаток-малюток, делая их из маминых шпилек. Папка называл эти резиночки «венгерками», и они, хоть и были очень тонкими, а били исключительно больно, если срывались и попадали по пальцам. А по сердцу? Вот расходятся двое. Утро. Сырой и сонный час. И небо – высоко. Даже не смотря на то, что заложено тучами. И сыпется с него медленный снег. На запрокинутые лица. Смотреть вверх ведь проще, чем в лицо. И на сердце еще покой и уют только что закончившейся ночи. Еще настолько вместе, что расставание и не коснулось. И только резинка натянулась чуть-чуть. И я начала набирать вдруг:
– Ну что же, мне пора. И я вернусь весною. А может быть, и летом. Иль будущей зимой. Но ты все время знай, ты помни – я с тобою! Запомни – я с тобою. Не бойся, я с тобой. Дороги полоса змеей волшебной вьется, и я, дойдя до пасти, вдруг окажусь иной. Но пульсом у виска все время строчка бьется: «Не бойся, я тобою. Запомни – я с тобой…»
Я сделала паузу, и улыбнулась образу:
– Снусмумрик, помнишь? Он уходил каждую зиму. Он приходил весной. И Мумитролль ждал его и радовался ему. Только, папа, это была дружба все ж.
– Думаешь? Может и так. Но ведь если двое несут взаимную любовь, то никогда у них не возникнет мысли о рациональности того, что нужно приезжать и уезжать. Что можно загнать пять лошадей только лишь ради встречи на пять минут. Что один будет ждать другого в его командировках. Что будет окатывать теплотой, когда будет читать скупые строчки писем... И не возникнут мысли, что что-то неправильно в их жизни.
– Я буду думать…
И я нажала отключение, рывком вставая. Мне было пора. Бой подступил вплотную. Но где-то там, глубоко во мне теплыми клубками свернулись две нити. И я не хотела испытать болезненное натяжение хоть одной из них. Я не хотела, чтобы в наши с Юркой и Володькой отношения вкрались жалость или принуждение. Они все испортят. Дружба. Любовь. Какая разница? Если мы захотим быть вместе, мы будем вместе. Но каждый решит это для себя сам. Сам, и только сам.
Выходя из дома, сбегая по ступенькам, я хотела лишь одной песни. И пальцы выискивали ее на плеере – на ощупь. Пока я не услышала:
На ступеньках старинного храма,
В лабиринте прошедших эпох
Мы стояли. Нас было так мало!
Мы стояли и ждали врагов.
Нам бежать бы, забывши о чести –
Вроде ж нечего больше терять.
Но сказал кто-то: мы еще вместе –
Им нас не взять.
Спина к спине, плечом к плечу,
Жизнь коротка – держись, приятель!
Своею кровью отплачу за то,
Чтоб вы смогли остаться.
Пускай сегодня день не мой,
Пока друзья мои со мною
Мы справимся с любой бедой –
С чертями, богом, и судьбою.
С таким настроем я и начала его... мой первый в жизни бой.
Шаг восьмой. Слияние.
Впрочем, сразу начать бой мне не удалось. Настрой мой был совсем не тот. Я поняла сразу, как увидела Геннадича. Влетевшая в зал, вся такая из себя напружиненная, я споткнулась о его взгляд, как о натянутую веревку. Удивленный взгляд. Цепкий и настороженный. Пришлось излить возмущение на случайно тут же оказавшегося одноклассника, и, обвинив во всех тяжких преступлениях против дела конкурса классных стенгазеты, уволочь несчастного в коридор. Где он и был выпущен со строгим наказам «все узнать», но без уточнения – что именно и у кого. Благо, я точно знала, что именно этот тип ничего узнавать не пойдет, а, пожав плечами, спокойно направится в буфет, попить чайку перед заседанием литературного клуба. Потому что стенгазетой занимался именно он и только он, и уж конечно все давно знал о конкурсе. Это я о нем лишь краем уха слышала. Что его вообще занесло в театральный зал – оставалось загадкой. Не иначе как двери перепутал. А может, пьесу заносил… В общем, счастливой была моя звезда. Я смогла вдохнуть-выдохнуть. Расслабиться. Вспомнить тот огненный танец. Вытеснить им все мысли и эмоции. Теперь мой взгляд был правильным. Ведь мне и правда хотелось повторить то чудо еще раз. Волшебство. Пусть не доброе, но – волшебство. Но теперь Геннадич не смотрел на меня. Он смотрел только на сцену. И я глянула туда же. И тут же рванулась вперед. Но не успела. «Тссс…» меня перехватила уверенная рука. И как во сне я остановилась. Послушалась. Молча прошла за Геннадичем в неприметную дверку. В мир Закулисья… Отсюда все происходящее казалось спектаклем. Хотя и не было таковым. Совсем нет…
«Бенг.. Бенг! Бенг…» – мерный стук палок был даже ритмичен. Своеобразный ритм боя – рваный и завораживающий. Я стояла за кулисами, и старательно дышала пылью. Неразличимая – в черном, на фоне черного. Ощущая себя зверем. Только не в засаде. А… наоборот. Затаившимся. От настроя на бой не осталось и следа. У меня. А те, на сцене, выплескивали в этом бое что-то, что давно висело между ними. Недосказанное. Или просто – не могущее быть сказанным. Ни когда. Я видела, как яростно наступает Володька. Как уверенны, точны и откровенно рисовочны – на публику – его движения. И я видела, как мечется Юрка. Не собираясь отступать, но не умея парировать удары – совершенно. Его рука с палкой успевала в нужное место каким-то чудом. Неловким, жалким движением. Расширенные глаза казались остановившимися, губа была прикушена так, что кожа вокруг побелела. «Бенг, бенг... Бенг!» – а я стояла. Пришитая к месту чужой рукой, что легла на плечо. И все стояли. Молчали. Ждали. И ждал человек за моей спиной. Я всеми нервами ощущала, как он напряжен. Так же, как и я. Только мои нервы натягивал страх за друзей, что вот-вот могли перейти невидимую грань. И перестать быть друзьями.
А режиссером знаменитого театра владело вдохновение. Он из их боя, из их эмоций, из их беды лепил свой спектакль. И старался угадать момент, когда Юрка поймает «второе дыхание». Начнет жить не мечущимися в ловушке условностей чувствами – обидой, страхом, недоумением – а только инстинктом. Так будет – я знала. Мне рассказал Руф. Еще тогда, давно... Когда я впервые узнала о нем и торопливо глотала с папиного ноута куски текста. Теперь один из них вспомнился так, словно строчки повисли перед глазами. Только вот Руфа тут не хватало. Отчаянно. А тот, кто стоял за спиной – был лишним. Может быть, только сейчас я поняла – кто мой враг. Не Володька. Володька останется другом, даже если он сам решил иначе. И в своем бою, если я смогу вытянуть его, я буду рассчитывать на его руку в своей руке так же, как и на Юркину. Но сперва мне было надо успокоиться. Расслабиться. Стать такой же, каким был Руф.
…Руф, придерживая саблю за перекрестье и эфес ладонью, не спеша, вразвалочку обходил лагерь. Дальние посты проверены – плевать, что до ближайшей границы с ворогом аж три дня скачки на верном коне. Обоз кашеварил так, что воздух после вздоха хотелось кусать, отъедая от него насквозь пропитанные ароматом мяса, лука и немудреной армейской сборной каши, куски. Кто чистил кольчугу, дабы ржа не достигла клепанных соединений колец — в бою малейшая оплошность могла стоить жизни. Кто с размеренным скрипом стали о камень, будто косарь в пору покоса, точил на грань хищные скосы лезвий меча...
Под ласково трепавшем усы, косички и бороду теплым ветерком поры средины апреля умудренный боями воин почти оттаял сердцем, как слуха достигли торопливые сухие удары. Даже закрыв глаза, он смог бы определить, что являлось их причиной. Вот после шелеста дерева о дерево – протянутый выпад одного из молодых дружинников – раздался короткий и отчетливый стук. У оборонявшегося явно возникли страх и изумление – уж слишком глуховатым был звук. Значит – начало атаки воином было пропущено. И он попытался из неудобной позиции сделать слив. О том, что он не был успешным, возвестила частая и размеренная дробь.
Мягкий сапог воеводы подмял при шаге высокий пучок травы около одной из палаток – и Руфу открылась картинка схватки.
Юнец в добротной и ладно скроенной одежде нападал на невзрачного паренька. Наметанным глазом воевода сразу определил — княжеский отпрыск выбрал в качестве потехи на сегодняшний день очередного новобранца. Которых набирали во славу Императора из тех деревень, коих не минул твердый шаг сотен воеводы. Обычное вроде дело, но сам Руф прекрасно помнил тот момент, когда его самого, отняв от сохи, от батьки, определили в такую же сотню бывшего воеводы.
А схватка на деревянных мечах, похоже, подходила к окончанию – княжич теснил паренька. И теснил умением, что отнюдь не произросло из сердца. Ото ж и понятно – благо у князей тоже имелись бывалые бойцы и ни один из князей полностью не полагался на мощь и умелость княжеской дружины. Только одно коробило Руфа при виде таких «боев» – показушность всего действа. Унизить, оскорбить, втоптать в грязь — словно указывая, что противник и сам к ней родство имеет. И, скрипнув зубами, воевода продолжил смотреть на бой.
Княжич вел правильно – град ударов, вводивших соперника в их ритм, неожиданный финт, выпадавший из общего рисунка и дезориентировавший противника, и конечный укол в грудь. Паренек, завалившись на спину, не смог противостоять ни силе тычка, ни собственному весу. И, перекатываясь через голову, которую предусмотрительно упер подбородком в грудь, распластался в невысоком ковыле меж палаток.
Руф посмотрел на княжича, упоенного своим мастерством, и шагнул к бывшему пахарю.
– Бьешь не ты – бьют твои руки. Отпусти их от себя – они тоже хотят жить. И хочет жить твое тело, – заставлявший течь струйки пота на длительных переходах варбуд покачивался, перехваченный воеводой за «уши», – Ты – не послушная овца, которая безропотно подставляет свое горло под нож мясника. Бейся всем телом. На удар отвечай ударом...
Глухой, хрипловатый и сердитый бас Руфа изливался на паренька мощью горного водопада.
– А теперь встань – и бей! – Рявкнул он и снова отошел к пологу ближайшей палатки, что бы благодушно рассесться в ее тени. Он и так был без бригантины – важного довеска доспехов в бою. Но позволить себе снять еще и кольчугу, да и стеганку, поверх которой она была надета, при воинах своих сотен Руф не имел права. Он – водевода. Тот, кто вел их в бой и был не в праве обнаружить хоть единственную слабость не только в характере, но и в одежке. Отмашкой он дал начало следующему этапу «турнира».
«Пахарь», хоть и воодушевленный обращением к нему воеводы, все же предпочел глухую оборону – иначе и не скажешь по его сгорбленному виду и немного подрагивающему деревянному клинку. Что нельзя было сказать о княжиче – гордая стать, небрежные взмахи его подобия меча говорили о его убежденности в превосходстве над соперником.
Последовали быстрые выпады княжича, нащупывающие слабости защиты пахаря. И тут... Тот словно понял Руфа, понял всем телом. На атакующий выпад паренек отвечал мгновенным сливом и ответным ударом. Темп ударов возрастал. На мгновенья движений княжич уже не мог вдумчиво отвечать – не хватало времени. А паренек дрался уже на инстинктах. Удар – отбив. Удар – слив – атака. И не только мелькала рука с зажатой в ней до побелевших костяшек деревянной рукоятью. В открытый под удар бок влетал локоть или кулак. Паренек усвоил урок – он бился всем телом. Финт – подсечка – и княжич распластался среди ковыля так же, как это делал его соперник не так давно. Но парень не завершил атаку тычком — он просто поднес тупое острие деревянного меча к горлу княжича... Уже не глядя на окончание боя, Руф поднялся и зашагал к своему шатру, бормоча в усы: «Выйдет толк из паренька»...
«Бенг!» – и пауза. Сбой ритма. Володька на миг опустил меч... То есть – палку. Перечитала я папкину сказку, что ли? Даже звон метала слышался. Опустил, и стоял – растерянный. Низко опустив голову. И Юрка стоял. Тяжело дышал и пытался не прозевать следующий удар. На лбу его блестели крошечные капельки пота. Но хуже, что и на ресницах тоже были капли. Не от них ли замер Володька?
И тут я отчетливо поняла, что «волчьей яме» все же быть. Потому что Геннадьич не упустил момента. Он мягко махнул рукой. И черные, гибкие фигурки стали заполнять сцену. Они сидели на корточках. Они отбывали ладонями сложный ритм, аккомпанируя действу. И Володька дрогнул. Поднял меч. Напал вновь. Почти сразу же, в один такт с этим его движением, на сцене возникли две пары фаерщиков. Они тенями отражали движение бьющихся – на заднем плане. Только на их палках были плошки с огнем. Вот теперь это был спектакль. Сложное шоу. Жизнь первобытного племени. И двое, бьющихся в центре, больше не имели возможности остановить бой. Они стали лишь частью мозаики. Деталью. Вот только я была с этим не согласна.
Мысли вдруг стали ясными и четкими. И словно бы текли разом на разных прозрачных слоях. Я успокоилась. Я знала, что успею все. И все сделаю верно. И я вытянула из кармана мобильник. Мне был нужен Руф. Здесь, сейчас, немедленно! Не папка – именно Руф. Только он мог помочь Юрке так же, как помог тому пареньку. В том, лишь в папкиных снах и мыслях существовавшем бою. У меня хороший мобильник. У него громкий динамик. И много памяти. Поэтому любимые мелодии жили в нем. так же, как в плеере. Плеер – это когда хочется побыть с песней наедине. А сейчас… сейчас было нужно совсем иное.
Я уже успела кое-что понять о репетициях театра «Предел». В некотором роде они были все же именно полетом. Импровизацией. В которую каждый вплетался, как мог и как хотел. Соблюдая лишь заданный режиссером ритм и направление. И потому я уверенно нажала на кнопку. Кто сказал, что Руфа нет? Он жил в папке. Он жил во мне – через его сказку. Он жил в Юрке – через мои рассказы. Через тот миг, когда его пальцы сжимали папкин нож. И, конечно же, он слушал «Gorky Park». Ту композицию, название которой бесконечно повторяли сейчас удары их палок: «Bang». Ритм барабанов ворвался на сцену. Заставил подстроиться под себя ритм ладоней, бьющих о нее. Движения танцующих. А Юрка вздрогнул. Нашел меня глазами. И... Словно проснулся. Посмотрел на свои пальцы. И – я знала это – тоже вспомнил нож. Ладонь сжалась тверже. Рука взлетела уверенно и легко – парируя удар. Бой стал танцем, наконец. Яростным и красивым. Геннадич одобрительно сжал пальцы на моем плече. Он ничего не понял. Я не дополняла его спектакль. Я ломала его. Разбивала в мелкие клочки. Во мне жили две теплых нити. Две. И я не собиралась терять ни одну их них.
Меня несло. В права вступила вдруг моя собственная сказка. Мой «звездный час». Я собиралась дирижировать миром, и выйти из круговерти фаер-шоу «рука в руке» с теми, кто продолжал бой. Пока еще – продолжал. Только вот все меньше друг против друга. Все больше сливаясь в упоение движениями. Я знала, это продлится не долго. Мне до дрожи хотелось вписаться в ритм и танец тех, кто был на сцене. Но я не могла. Искусству управлять в танце огнем надо учиться, и не далеко не пять минут. Искусству парировать удары палки-меча – тоже. Я же не умела ни того, ни другого. То есть, второму папка все же учил, но это было так давно! И сейчас я ощущала сейчас себя не способной сделать и пол шага на сцену. Но, кажется, от меня этого и не ждали.
Те, двое, что сейчас уже без злости или обиды, а с одним только упоением скрещивали свои палки на сцене, кажется, вообще не знали, что я здесь. Не должны были – откуда? Мистика закулисья не может не действовать на человека, и сейчас я ощущала себя в сказке. Мне казалось… нет, я просто всеми нервами чувствовала, что Геннадич знает о нас все. Что он знал про этот бой. Что он знал про меня. Не то, что я нажму на кнопку мобильного, включая музыку, а то, что если я выйду на сцену – ребята остановятся. Знал, и именно это включил в свой план спектакля. Недаром рядом с ним лежали веера. Мой не состоявшийся танец.
Фаерщики, танцующие с огромными веерами, которые становились продолжением их рук, всегда казались мне, заворожено замиравшей на всех фаер-шоу, какие только удавалось увидеть, огромными птицами. Странными птицами, чьи тяжелые, огнем украшенные крылья, не вверх, в небо их тянут, а вниз. И они взлетают в танце словно не благодаря им, а вопреки. Конечно, чтобы танцевать с веерами нужно умение. А вот чтобы просто выйти, ощутив себя огненной птицей… Выйти и стоять, уроник крылья…
Я видела, я просто наяву видела, как бы это было. И себя, растерянную… И их – обернувшихся. Юрку, в отчаянии безнадежного боя почти не заметившего, как метнулась под спину сцена. Еще осознающего себя – побежденным. И Володьку, вдруг ощутившего что палка, все еще направленная на Юрку – лишняя в руке. Отбрасывающего ее, подающего Юрке руку со смущением и превосходством – победителя. И взмах моих крыльев – словно я хотела бы улететь, да не могу.
Я видела все это, и ощущала в руках, под сжимающими телефон пальцами, тихое «крак!» - сухой звук на куски развалившейся чашки. Чашки, что давно была с трещинкой. А вот теперь на нее еще и нажали. Я знала, я чуяла эту трещинку между нами. Но я не хотела в нее верить! Пальцы сжались, словно пытаясь удержать несуществующие осколки. И это было вовремя. Музыка оборвалась именно в тот момент, когда вот-вот должна была начаться новая песня. И ровно в тот момент, когда двое на сцене замерли, вскинув вверх, над собой, в молчаливом ликовании, скрещенные мечи.. тьфу, то есть палки.
Чужие пальцы, все еще жившие на моем плече, чуть сжались: «А ты умница, девочка..» подтолкнули меня на сцену. Туда, где закончилось действо. И сейчас у всех вырвался одинаковый, ликующий выдох. Они стояли – счастливые и оглушенные удачно сложившимся танцем. Все – еще в ритме только что отзвучавшей песни. Все, кроме меня. Я уже жила иной песней. И именно в ритме той, иной, встретилась глазами с Володькой. Так бывает у всех, кто часто слушает композиции в одном и том же порядке. Еще только началась пауза, а в тебе уже начинает жить следующий мотив:
Будь моей тенью, скрипучей ступенью,
Цветным воскресеньем, грибным дождем,
Будь моим богом, березовым соком,
Электрическим током, кривым ружьем,
Я был свидетель тому, что ты ветер.
Ты дуешь в лицо мне, а я смеюсь,
Я не хочу расставаться с тобою без боя,
Покуда тебе я снюсь –
Будь моей тенью…
Я смотрела молча. Но я еще более четко осознавала – я не хочу. Не хочу этого «крак». Я не расстанусь с тобой, Володечка, я не отдам тебя чужой стае, даже если тебе в ней и хорошо. Мне вдруг вспомнилось, просто картинкой мелькнуло! Давнишнее. Старое. Дача, веранда. Россыпь листов. Сказка: «Трое стояли на площади, спиной к старинному храму. Они держались за руки, и плевать им было на весь мир. Ведь они были вместе. Рука в руке». И я качнулась к Юрке, к Володьке – чтобы встать между ними и ощутить их руки. Я чувствовала – сделай я это, и все будет хорошо!
И именно в этот момент Юрка с удивлением коснулся своего кармана. И я поняла, что попала в собственную ловушку. Время замедлилось, но я уже не успевала встать рядом с ними. Ни как! Юрка потянул к уху телефон. Это звонила его мама. Я знала, потому что сама и просила ее позвонить! Чтобы она позвала Юрику. Чтобы он ушел. Чтобы на «стул» села я. Сейчас это казалось уже не нужным, сейчас я бы смогла увести их обоих! Но… момент уже был сломан. И я опустила руки. Словно в них все же были зажаты тяжелые, железные веера огненных крыльев. Юрка попрощался с нами глазами, что-то шепнул Геннадичу и убежал. А я осталась. Словно бабочка булавкой приколотая к месту осознанием – ошиблась! Ему не нужно было уходить. Нельзя было уходить. Никак нельзя… Почему я поняла это лишь сейчас? Только что я управляла событиями. И вот – оказалась в их власти. Как камушек во власти волн.
Геннадич потер подбородок. Задумался. Кому-то кивнул. И на сцену лег моток веревки. Стукнул ножками рядом со мной стул:
– Юля? Хочешь пройти тренинг?
Наверно, стоило сказать «нет». Но со мной что-то случилось. Словно я попала в поток, как щепка. И меня крутит и вертит, совершенно не считаясь с тем, хочу я того или нет. Стул толкнулся под коленки, и мир качнулся, как во сне. Я поняла, что уже сижу. И ощутила, как притянула к спинке веревка, ложась виток за витком:
– Не бойся, – шевельнулись губы совсем рядом с моим лицом. – Чтобы летать, надо оставить груз на земле. Расстаться с ним. Понять, что тянет вниз. Это может быть неприятно, конечно. Но ведь надо?
Я вовсе не была так уж уверена, что это надо. Но кивнула. Слова звучали логично… Только… папка говорил иначе. То есть нет. Руф говорил иначе. Или – это одно и тоже? Воспоминание о Руфе пришло, как спасение. Потому что в кармане зажужжал зумер не выключенной аськи. Папка. Наверняка это он! И мир перестал казаться сном. Я улыбнулась наклонившемуся надо мной мужчине:
– Но птицы ничего не сбрасывают перед полетом… Они просто отталкиваются от земли…
Так сказал Руф. Кому-то растерянному, как сейчас Володька. Кому-то, кто не знал – как и куда шагнуть. Я не смотрела на него. Но постоянно видела краем глаза. А еще – ощущала. Как ему хочется подойти и прекратить вес это. Как он то делает движение ко мне, то отшатывается. И ни как не решится сделать шаг. Я не хотела сейчас ни помогать, ни мешать ему. Это был его бой. И потому прикрыла глаза. Перед закрытыми века немедленно встали строчки.. словно именно их набирал сейчас папка. Телефон вибрировал в кармане не переставая. А я вспоминала...
Мягкий сапог, едва слышно проскользил над самой землей, раздвигая высокую, по колено, траву.
– Чувствуй дистанцию шага, – басовитый голос Руфа, словно далекие раскаты приближавшейся грозы, катился над травой. И, срываясь с тонких стеблей, впитывался в землю. – А шаг – это полшага твоего и полшага – соперника.
Воевода, как медведь, переваливался с ноги на ногу перед пареньком. И неуловимым движением подшагнул к нему, неожиданно толкая его в плечо раскрытой пятерней.
– Но шаг - еще не все... – Воевода скрутился в поясе, уклоняясь от протянувшейся к нему в попытке ухватить руки парня. – Гораздо важнее при шаге чувствовать землю. Землю по которой ты ходишь. С земли не упадешь – над ней можно лишь прыгнуть. Даже птицы не могут постоянно в небе маячить - и им нужно опускаться вниз.
Что бы летать – надо сначала оттолкнуться от земли. Птицы не освобождаются от груза перед полетом, поскольку изначально они рождены не в небе, а здесь - на землице родимой. А что бы хорошо оттолкнуться, нужно хорошо уметь ходить по земле. По земле! Основе основ и началу начал...
Носок сапога уперся о теплую почву, оттолкнулся. И стал поворачиваться внутрь. Вслед за ним пробежавшая по всему телу волна движения повернула ногу, корпус Руфа. И волна выплеснулась в паренька через толкнувшую его в грудь ладонь, словно ударивший с разгону комель дерева. И пока соперник Руфа кувырком катился по траве, воевода неторопливо шел за ним, бормоча на ходу.
- Да, и человече может летать. Только невысоко и недалече. И помни об одном: и гора, и травинка, и человек, и птица растут из земли. А потом в нее и возвращаются! - Крепкая, в мозолях от эфеса сабли, рука протянулась навстречу парню.
Я качнулась на стуле. Он глухо стукнул ножками по сцене. Ощущение «земли» было прочным. И я вновь распахнула глаза. Страх ушел, словно и не было… только червячок азарта жил внутри меня. Торопил события.
Словно не замечая возражения, те же губы прошептали:
– Птицы взлетают, именно взлетают, Юля. И они живут небом. Живут в небе. – И Геннадьевич дотронулся рукой до спинки стула. И вдруг резко толкнул его, роняя. Нет, не роняя – бросая. Меня обожгла жуть падения, но.. это был страх тела. А душой я знала, кто не даст мне упасть. И была права – Володькины руки подхватили меня за плечи. Его пальцы дрожали, и я испытала резкий укол жалости:
– Все хорошо… – беззвучно. Взгляд в глаза. Только глазами стараясь именно это сказать: все-хо-ро-шо! И увидев в его глазах глухую, звериную какую-то тревогу. Он балансировал на грани принятия решения, но еще не принял его. И я позвала:
– Ладька! – как звала редко-редко. В самые светлые моменты. Иногда. Но слово осталось шевелением губ. Оно было не для чужих. Не для стаи. Увидел ли он его? А стул опять рванули – уже чужие руки. Я инстинктивно вцепилась в спинку пальцами, а в Володьку – глазами. И тут же пожалела об испуганном своем взгляде, отвела глаза. Потому что заметила, как натянулась кожа на его скулах, как были стиснуты зубы. Кулаки, наверно, так же… Сколько же ты ходишь сюда, Володька? Почему врос так, что не остановишь все это? Тебе же неприятно. Да нет, тебе просто больно! Я же вижу…
А телефон между тем вибрировать перестал. И я ощутила себя как-то одиноко. Папка… Жаль, что ты не догадываешься, как нужен мне сейчас. Я запуталась, кажется. Я не знаю, что делать дальше! Я… Мир дернулся и вдруг стремительно изменился. Папка! Он пришел. Я знала, что он тут. Я ощутила его запах – крепкий запах трубочного табака. Значит, все и правда хорошо? Спокойствие захлестнуло волной.
Геннадич продолжал говорить. Я улыбалась, и слушала, закрыв глаза. Или не слушала. Скорей второе. Эти резкие слова о зажатости, о не умении открыться, о неумении быть вообще самой собой – быть девочкой. Это перечисление всего, что мне не хватает, чтобы свободно ступить на сцену. и влиться в общий полет – в спектакль. Так же свободно, как вливались они. Все это было совершенно не больно и не важно для меня. Лека? Чего так испугалась ты? Они же просто чужие люди. Так пусть говорят, что хотят. Какая разница? Или для тебя они не были чужими? «Это же свои люди, они все понимают» – отчетливо вспомнились строчки аськи. Почему Генадич поспешил со мной? Я не стала своей для них, они не понимали меня. Ни меня, ни Юрку. Ни кто из них. Никто, кроме Володьки.
И вдруг в моей голове словно пазл сложился. Они понимали Володьку, вот причина! Геннадич не успел меня узнать. А остальные – и подавно! Он не знал, куда бить, искал ощупью – начиная с самого очевидного. С моей мальчишечей одежды, с того ступора у границы сцены. Он говорил, и ждал. Не моей реакции – чтобы понять, куда давить дальше, а слов Володьки. Он рассчитывал он именно на него. Играл для него. Ему хотел дать возможность высказаться. А мне – возможность услышать. Спектакль этот шел лишь для нас двоих – остальные согласились с молчаливой ролью декораций или статистов. Почему? Не потому ли, что видели что-то, чего не заметила я? Неужели «стул» был единственной возможностью для разговора? И меня было нужно зафиксировать, чтобы я услышала своего друга? Меня. Юрку. Словно огромный кристалл, ситуация поворачивалась ко мне вдруг совсем иной, неожиданной и болезненной гранью. Глаза распахнулись сами. И опять нашли Володькин взгляд. Напряженными и несчастными были серые, так похожие на папкины, глаза.
– Ладька?
Это было сказано в слух. Но почти тут же я замолчала, переглатывая. Лишь взгляда не отвела. Что сказать? Почему ты ушел к ним, Ладька? Тебе, волченку, всегда сторонившемуся людей, понадобилась стая? Понадобились «свои», что поймут всегда? Значит, мы с Юркой перестали быть такими «своими»? Когда это случилось, почему я не заметила? Ты старше… на чуть, на два года, но старше. Может быть, ты просто – вырос? Последнее время мы с Юркой все чаще оказывались вместе. Мы по одну сторону вопроса, а ты – по другую. Мы по одну сторону игры, а ты… в стороне. Наблюдаешь снисходительно. Не хочешь или стесняешься дурачится, валяться в куче осенних листьях или сугробе. Хотя это часто делают и куда более старшие!
– Ладь?
Как давно я не произносила именно это имя. Потому что и ты давно не звал Юлой? Потому что случайные касания ладоней вдруг стали отдаваться слабыми ударами тока? Потому что ты стал странно смотреть на нашу с Юркой борьбу, и напрочь отказывался ходить, взявшись за руки, втроем? Как мы это делали всегда, с самого детства?
Я молча обвела глазами стоявших. Долго-долго смотрела в глаза Геннадичу. Тот бой на сцене. И мой выход – в его финале. Чего хотел ты для своего воспитанника? Победы? И приза в конце – в виде вдруг все осознавшей девчонки? Ой, дураааак…
– Ладька, ты дурак! – закончила я вовсе не так, как собиралась. – Ты вообще идиот, что ты себе напридумывал?
«Ты и вы все!» – это уже досказал мой гневный взгляд – по кругу, как и только что. Я дернулась на стуле, и потребовала:
– А ну-ка, развяжи меня! И…
– …И пойдем от сюда.
Это тихо и спокойно потребовал Юрка, что неожиданным прыжком через рампу оказался на сцене. Встал за моей спиной, растолкав собравшихся. Даже не встал, а присел. Кажется, зубами, неумело, развязывая узел. Отплевываясь потом:
– Володька, давай. Забираем Юльку, и пошли. Ну на фиг такие игры! – он говорил тихо и мрачно. И все молчали. Все, кто был во круг.
Володька шагнул. Деревянно как-то смотал с меня веревку. Он молчал – лишь дергались губы. И я с отчаяньем понимала – он не пойдет. Мы уйдем, а он останется. Что-то было не так. Ну не говорить же: «Вы мне нужны оба, как были всегда – оба. Рядом. Вы мои друзья! да, по какой-то случайно случайности, по нелепости какой-то я девочка, а не мальчишка, но что это меняет? Ничего! Не хочу, чтобы меняло! Не сейчас еще! Может, потом – не скоро. А сейчас – мы же вместе? Ну, мы должны быть вместе!» Это рвалось с губ, этим плакало сердце. Но я не могла этого сказать – мои мысли превратились бы в слишком правильные, «книжные», слова. Особенно прозвучав на этой сцене, под светом софитов. Они умерли б, едва прозвучав. Стали б ложью. И я молчала. Может, еще и потому, что к горлу подступали слезы. И только встав со стула, нашла слова. Может, и вовсе не те. Но уж какие нашлись:
– Он бы не испугался, – я кивнула, подбородком показывая на Юрку, а потом на стул. – Володька, он бы не испугался, веришь?
И Юрка вдруг сел на стул. Молча протянул Володьке веревку, глядя в глаза. Без вызова глядя, лишь с желанием все это поскорее закончить. И уйти уже. Остаться втроем.
– Я могу. Если хочешь – пожалуйста.
Молчаливо разошлись, ушли со сцены, актеры театра «Предел». Лишь несколько человек стояли за Володькиной спиной. Может быть, те, кто был тут с ним чаще других? И Геннадич. Но он тоже молчал. Не мешал нам. А чего мешать? Мы и сами все прекрасно запутаем и сломаем. Опять все шло не так. Я это чувствовала. Но как нужно – не знала. И почти совсем забыла, что тут папка. Хотя запах табака и продолжал выдавать его присутствие. Но он напомнил о себе сам. И когда только успел дойти до той «закулисной» дверки? Ни кем не замеченный. Но так или иначе – вышел именно из-за кулис. Неожиданно для всех.
Мне послышалось, что тонко прошелестели-прозвенели колечки кольчуги на сцене. Скрипнули доски под тяжестью шага. Серые глаза вмиг схватившие все, что есть на сцене, чуть сузились. И проступила та самая отрешенность и безразличие, та смесь, поразившая меня когда-то в глазах актеров. Качнувшись, как медведь, папка сделал еще шаг, и почти сразу – третий, чуть смазанный от невероятной скорости подшага. Почти мгновенно оказываясь около нас. На плечо Володьке легла его рука, крепко, но одновременно и успокаивающе сжимая сустав.
– Погодика-сь, парень. Дай-ка мы по-своему стул поваляем. – Он отобрал и выкинул веревку, словно змею. Мне даже успела показаться, что она уползла за кулисы, недовольно шелестя.
Геннадич напрягся, шагнул навстречу молча. Он не звал сюда этого участника спектакля, и теперь ждал объяснений, слов. Да и остальные напряглись. Встали плотней, загородили собой младших. Тут привыкли к простому принципу: «Кто не с нами – тот против нас». Привыкли, что враги все. Весь мир, отчерченный рампой. Вот на сцене – свои. А кто остальные – те «не наши». Угроза. Подавляемая веселой наглостью и вежливым хамством слов. Напором смеющихся глаз. Вызовом свободной пластики движений. Всем тем, что так брало за душу на спектаклях…
Володька стал своим. И потому мы с Юркой были обречены на сегодняшний спектакль. Чтобы или стать своими же, или перейти в разряд врагов уже для всех. И для Володьки тоже.
Только вот что-то пошло не так. Хотя бы то, что папку-то Володька ни как не мог воспринимать врагом. Слишком много лет он возился с нами, уча всему, что знал сам. Володька знал его. И верил ему куда больше, чем Геннадичу. Потому не мог не потянуться навстречу. Как и я. Как и Юрка. То есть все мы оказались едины в движении – на встречу:
– Папка!.
– Дядя Миша!
– Дядя Миша...
Слова прозвучали в унисон – несмотря ни на что, мы трое оставались еще командой. И почти сразу раздалось такое же дружное:
– Не надо!
Потому что Генадич не остановился на одном шаге. Его не предупредил ни взгляд, ни сама манера движений. Столь же уверенный в своей неуязвимости по причине крайней наглости действий, обычно воспринимающейся за силу, как и все актеры театра, он попытался оттеснить отца от Володьки. От стула:
– Уважаемый, Вы срываете репетицию! – неистребимо было желание конфликта в этом человеке.
Я даже зажмурилась на миг. Юрка с Володькой – не знаю. Но все мы хорошо знали, что будет дальше. У папки это на уровне инстинктов, наверно. Подходить к нему вот так, с угрозой, хоть и вежливой – себе дороже.
Словно опять раздался призывный клич “Бэнг” от ударивших о щиты мечей. Шаг - выпад. Ладонь взметнулась вдоль локтя режиссера, на лету собираясь в кулак для удара..._Кулак не вернулся назад - он только подождал двинувшегося к нему тела.
События развивались быстро и театрально. Жаль, зрители оценить этого не могли. Володька сделал шаг и разворот, выворачиваясь из-под руки отца и подставляясь под кулак. Голова наклонена, как у упрямого, собравшегося бодаться бычка. Глаза прищурены и дрожат, кривятся губы. Я дернула его дернула сзади за свитер, заставила отшатнуться. Одновременно режиссер подставил локоть, пытаясь заслонить ученика, и крикнул короткое, яростное:
– Назад! – не то отцу, не то Володьке. не то своей труппе, уже готовой ринуться в драку. Замерли и отшатнулись все. Кроме папки, конечно. Он-то продолжил начатое. Предплечье поднырнуло под локоть – и с силой рванулось обратно, защемляя в зацеп сильных пальцев заднюю сторону шеи режиссера. Сильно, до подавления воли к движению.
В тишине, в блеске злых и тревожных, испуганных и не понимающих глаз, мне нестерпимо захотелось сказать что-то ехидное. И я сказала. Убедительно, как только могла:
– Па, не устраивай драку в детском учреждении...
– Доча, ну разве я дебошир? Я только хочу предложить свой вариант «стула»! Почему нельзя?
Он посмотрел на меня, и в подмигнувших глазах мигнул добрый, теплый огонек. Быстрое движение – и Геннадич оказался сидящим на сцене. Вряд ли это было больно. Но обидно – наверняка.
Взрослый человек сидел, раскинув ноги. Как в дурацком спектакле. И это было не смешно. Ни чуть. Но… Почему-то приятно. А еще – страшно. Любимый папка делал то, что НЕ ДОЛЖНО. Где-то глубоко в нас проведена эта грань. Делящая весь мир на “можно” и «нельзя». «Стул» был за гранью. Но и эта рука на только что молчащем от боли (да, бывает и так), а теперь злой кровью наливающемся человеке была за гранью. Отчетливо – за. Как за гранью этого мира был сейчас и сам папка. Именно – этого мира. Я не раз слышала от него странную, к маме обращенную фразу: «Я не умею жить в миру». И только сейчас поняла ее. Все, что он делал сейчас. подчинялось иной логике. Логике боя.
Несколько секунд... Пара ударов сердца. Столько было надо на узнавание. Строчки аськи и ноута дернулись и смешались, возникнув перед глазами. И губы шевельнулись в уверенном, хотя и ни кому не понятном:
– Руф... – и почуялся на миг горький запах степной полыни.. отголоском того ветра, что трепал волосы Менестреля. И что-то новое родилось в душе. Я пока не знала – что. Вечером будет время все обдумать, рассмотреть, понять. А пока… Пока вмешался до сих пор молчавший Юрка:
– А что за вариант, дядя Миша? – он смотрел любопытно. Да и Володька тоже – я видела. В нем ожило привычное «дядя Миша, научи!». Которое мы с Юркой всегда понимали, и умели отойти в сторону. У нас были отцы. У Ладьки – нет.
– Держись крепче за стульчак... – папка вел себя так, словно ничего не случилось. И нет вокруг злых, напряженных людей. Вовсе не собираясь связывать Юрку, он медленно наклонил стул на себя, держа за спинку. И на мгновение отнял руку. Точно поймав равновесие. Теперь Юрка балансировал на двух ножках.
– Теперь решай: остаться там, на четырех ногах, или ощутить полет, пусть и короткий?
После того как Юрка опустил подбородок на грудь, усилия даже не требовалось – центр равновесия покачнулся и он завалился назад.
Полет был – меньше секунды. Но с пола смотрели на нас совершенно восторженные, широко распахнутые глаза:
– Еще!!!
– И я!!! – вскинулся Володька. Но папка опять взял его за плечо:
– И ты. Но не тут же? Махнули на дачу? – спросил, как у равного. Как ни когда еще не спрашивал у меня. И Володька кивнул ему. И, конечно же, это было лучшей идеей. Как и всегда.
Покинули мы сцену не почтительно. Перепрыгнув через рампу. Все трое… я позволила себе еще одну маленькую театральность – взять друзей за руки. Тоже – как и всегда. И, в прыжке через теплым светом заливающие сцену софиты, переходя из освещенности в загадочный полумрак, я ощущала спиной взгляд отряхивающегося, молчащего Геннадича. Может быть, он хотел как лучше. Может быть, он пытался помочь Володьке. Может быть. Но есть вещи, которые убивает лишний свет. А может, и лишняя «досказанность» тоже. Дружба – одна из таких вещей. Невольные участники и зрители сегодняшнего «спектакля» видели лишь блеснувшую под светом грань нашего треугольника. И совсем забыли в своей воинствующей правоте о том, что эта грань – не единственная. Что есть и другие. И, пересекаясь, они рождают новое пространство. То, что только для нас троих. И всем остальным в нем делать не чего. И уж совсем не надо входить в него, не стучась.
Что осталось рассказать мне в этой истории? Только то, почему вернулся Юрка. Сама я не видела этого, но он рассказал потом. На даче, когда все мы не раз свалились на пол вместе со стулом, и папка, наконец, ушел раздувать самовар. И Володька – вместе с ним. Учиться. Может, он просто понял, наконец, что иногда может быть нужно поговорить вдвоем. И нам с Юркой. Юрке с ним. Или... Нам с ним. Всякое бывает. Даже в одном пространстве.
– Юр? – я стояла у окна, глядя на капли дождя. И боялась повернуться. – Юрка? Почему ты вернулся?
Он был в праве обидеться на меня за тот подставной звонок. Но не стал. Сказал просто:
– Я встретил твоего отца. Точней, врезался в него. Возле той аллейки, помнишь? Ты ее всегда боялась…
Я слушала. И пыталась представить себе, как это все было. Представить так, словно видела сама. Словно прожила вместе с ними…
Юрка был, конечно, удивлен. И нападением Володьки, и хлестанувшей по нервам музыкой, и неожиданно пришедшим чувством танца, слияния с партнером. И моим появлением на сцене… А тут еще мамин звонок.. Каша в его голове царила страшная. Но он старался не думать. Потом разберётся. А сейчас – нырнуть в ту аллейку, что так пугала Юльку в первых классах, из неё - на троллейбус. А от остановки и до дома рукой подать.
А в это время папка выходил из той самой аллейки и бодрым, походным шагом следовал к школьному крыльцу. Точно так же, как следовал своему принципу: не опаздывать, не спешить, а все делать вовремя. И поднял свою руку именно тогда, когда Юрка его заметил.
– Здорово, Юра! Куда спешим?
– Дядя Миша? – притормозил Юрка свой стремительный бег. Остановился, пританцовывая, - Да я тут... Домой. Мама.. – он коснулся телефона через карман: – А Вы... чего тут?
Сдвинув черную вязанную шапочку на лоб, дядя Миша почесал затылок. И снова вернул на макушку шапочку. И, помятуя о том, что лучше, чем кувалдой в лоб, человека можно ошарашить правдой, сказанной туда же, он негромко пробасил:
– Вот скорее всего на это твое «тут» я и иду... Кстати, домой можешь не спешить – Юля попросила твою маму позвонить тебе.
И, не давая парню осмыслить сказанное и опомниться, мягко и крепко обнял его за плечи. А дальше, развернув к школе, пошел туда же, куда изначально и собирался. Только теперь в компании Юрки.
– Юля знала, что мама заболела? – совсем застопорилось у Юрки соображение. Он ничего не понимал, но послушно пошел обратно.
– А... Вы куда? То есть... Мы - куда?
– Куда идем мы с... Мда... Большой-большой секрет! – нараспев, подражая одному весьма непоседливому медведю, ответил папка. – Наверное, туда, где сейчас находится Юля... – переходя на ворчание, он распахнул перед Юркой дверь. – И, наверное, мы ее оттуда заберем...
Юрка шагнул было в зал, но почти сразу отшатнулся. Впечатался в дядю Мишу спиной. Широко открытыми глазами смотрел он на происходившее на сцене:
– Что это? Зачем они... так? – он помотал головой в недоумении, верхняя губа брезгливо вздернулась: – Это игра? Или что? Нет, там же Володька! Значит – игра?
– А вот я понял все с одного взгляда…
Я вздрогнула. Юркин рассказ, что сам вставал перед глазами, прервал папкин бас. Они вернулись с Володькой и самоваром. Самовар папка тащил на вытянутых руках, и часто отдувался из-под усов. Смешно так.
– Что такое «стул» я знаю прекрасно. Когда падаешь навзничь вместе со стулом. Только сам и обязательно – без посторонней помощи. Что бы научиться сбрасывать внутреннюю зажатость и скованность. Но то, что происходило на сцене, на тот стул из давнего армейского прошлого похоже не было. Скорее было антиподом – ведь привязанный к стулу как бы терял свою волю. Терял себя...
Он глянул на Володьку. Но продолжать не стал. Недосказанность – иногда это то, что не дает прерваться верной мысли в нравоучение. Сейчас мне казалось так…
– А кто такой Руф? – Володька был серьезен. Он все еще решал какой-то старый спор.. с самим собой. – Ты на сцене сказала «Руф». Помнишь?
Я молча улыбнулась, и посмотрела на папку очень-очень жалобно. Умоляюще просто. Это был тот вопрос, который уводил нашу троицу в чужое пространство. Пространство моего отца. И сейчас мне уже не казалось странным, что туда нельзя войти без стука.
Папка крякнул, ставя самовар на стол. Потом махнул рукой:
– Доча, тащи сюда ноут. Чего уж там…
И я радостно убежала искать, куда он его бросил. Я знала, что сейчас для нас заново родится сказка… или – быль? Не так важно. Важно – для нас. И еще я знала. Точно знала. Не раз во время этой сказки Юрка и Володькак как бы случайно столкнутся локтями – чтобы ощутить друг друга. Я просто видела это. Я верила в это.
А пока… пока я предвкушала, как мы будем пить чай под уютное шуршание дождя и треск дров в камине. И как будет разносится по комнате уютный бас, когда папка станет читать – неторопливо, в слух, останавливаясь иногда. чтобы глотнуть чаю:
«Уж и не помнил Руф, с чего началась стычка в таверне. Но как бы то ни было – сейчас напротив него стоял не уступавший воеводе по крепости и размерам мужичок. Холодный и колючий ответный взгляд в глаза, сжатые до побелевших костяшек кулаки. Хотя какой он противник для Руфа?
А вокруг улюлюкала и гикала разгоряченная медовухой и близостью бранной потехи толпа. Ожидавшая от обоих нечто большее, чем просто бой на кулачках.
Мужичок поддался на раззадоривающие крики и первым шагнул к воеводе, замахиваясь кулаком и целя про меж глаз. Руф лишь довольно ощерился — решая не потакать настрою толпы сладостно поиздеваться над проигравшим, он решил, что бой будет скоротечным.
Вжимая голову в плечи и наклонив корпус, воевода шагнул навстречу противнику. Двигаясь, будто обходя мужичка. Тот еще не успел опустить руку, а кулак Руфа уже с силой ткнулся ему в подмышку. И тут же, надавливая коленом на сгиб ноги мужичка вниз и распрямляясь в корпусе, воевода распрямившейся резко пружиной послал локоть тому в челюсть. Все, бой выигран.
Но оставлять недавнего супостата на потеху распоясавшейся толпе он не собирался. Руф просто выиграл бой, а втаптывать поверженного дальше в грязь было выше его разумения. И, похлопав по щекам нокаутированного и пару раз ткнув его в плечо, он подал ему руку:
– Подымайся! Пошутковали – да и хватит. Обиду кулаками выбили, а теперича пойдем подружкуемся...»
А еще я почему-то знала, что папка больше не будет плотно закрывать дверь своей комнаты, когда сидит за ноутбуком. И, может быть, это станет важным. Для мамы. Для меня. Для нас.
***
…Дверь была приоткрыта, словно створка ракушки. Или словно в доме жила кошка, и она только что выскользнула из комнаты. В щель пробивался неяркий свет включенного ноутбука. Дядя Миша долго сидел перед ноутбуком. На экране мелькали фотографии...
Фотографии друзей, мест, где он успел побывать за годы службы. Изредка серыми облачками проносились фотографии, сделанные в боевых действиях. Почти вся жизнь.
Устало щелкнув по клавиатуре, он прекратил мельтешение картинок и открыл файлик. Электронная копия той давней рукописи. Указательный палец на долгие, тянущиеся будто бы в воде, мгновения застыл над клавишей ввода. Но так и не нажал. Чему-то улыбнувшись, дядя Миша отодвинул ноутбук и положил на стол чистый лист. Перьевая ручка двигалась по нему нарочито медленно, вырисовывая ровные ряды почти каллиграфических букв. Буквы причудливой вязью сплетались в слова. Слова выстраивались в дорожки предложений. Утро обозначило себя освещенными восходящим солнцем шторами. Дядя Миша скопировал файл с рукописью на флешку, выключил ноутбук, взял исписанный листок. И, не шумя, вышел из кабинета... А на столе Юльки, спустя минуту, нежились под розовым светом восхода флешка и последний лист рукописи. Лист, на котором уверенным почерком бывшего офицера было написано:
«Колыхнулась трава под очередным порывом ветра у ног воинов сотни Руфа. Кузнечики испуганно застрекотали и смолкли. Сотня и двадцати лучников. И пять сотен варваров впереди. Руф повернул голову, подмигнул стоящему рядом менестрелю весело и безшабашно. И накинул варбуд на голову.
– Фаеее! – раздался уже знакомый боевой клич над когортами. И воевода лишь чуть отшагнул в сторону, оставляя менестреля за своим правым плечом. И взлетела вверх острие сабли, пытаясь вонзиться в жаркий, оплывавший по краям, диск июльского солнца. - Бэнг!»
г. Калуга , РФ— г. Шали, ЧР, август-декабрь 2010 г.
В тексте использованы тексты песен Владислава Крапивина, Елены Камбуровой, Эрени Коралли, а так же групп "Секрет", "Сплин", "УмаТурман" и "Gorky Park"
Свидетельство о публикации №210122601382