Абордаж

На нашем корабле каждой твари по паре. О всех не расскажешь. Достаточно сказать, что днем у нас говорят на двенадцати языках, и пес его знает, на скольких языках бормочут в ночи. Со всех уголков нашей круглой как яйцо земли натащилось к нам сволочи. Иногда даже капитан, который нас всех и собрал, и тот удивляется, откуда мы понабрались. Бывает, он хлопнет кого-нибудь из офицеров по плечу и скажет: «Ну, посмотри, с каким сбродом мы таскаемся по морю». Еще посмотрит на нас тоскли-и-иво, как купчина, который женился по расчету на старой, а по утрам кошке плачется. Потом капитан обязательно добавит какое-нибудь словцо позадористей, причем, –  что самое интересное, – каждый раз новое. Признаюсь, задрал нас уже Старик и мы давно выбросили бы его за борт, если бы не ждали от него каждый раз какого-нибудь нового словца. В этом он никогда нас не разочаровывал, и мы думаем: «ладно, нет с тобою нам удачи, но хоть каждый день не зря живем».

Никто не знает, откуда сам капитан родом. Ходил слух даже, что он третий сын короля Мальорки. Но вот в чем штука: на всех языках наш Старик говорит с каким-то дурацким  акцентом. Этот акцент волочится за каждой фразой, да так, что иногда только его и слышишь. А ведь как на зло, к каждому капитан обращается на его родном языке.
 
Еще надо сказать, что на нашем корабле все забыли о времени, точнее, свели с ним нужные счеты. Раньше, в старой допиратской домашней жизни, каждый в своем уголке жил своим временем, теперь оно едино. Это потому, что мы здесь (на палубе как у Бога на ладони) нашли настоящее время. Оно такое настоящее, что его руками можно хватать. Время – это яйцо, которое катится прямо в вечность… Раньше мы пытались его сомкнуть или разомкнуть, сжать или растянуть, поплевать в него или прибраться в нем (чтобы «освоится»); теперь ясно, что все это была чушь. Время – не цепочка и не тропинка. Даже когда шторм или абордаж, никто не сомневается, что время медным яичком накатывается и перекатывается, катится себе прямо в вечность…

Люди обычно отгораживаются от времени своими выдумками, тенями и плясками; но когда болтаешься год за годом под Веселым Роджером, начинаешь видеть время в упор. Уже не отгородишься от него никаким «делом». И ты растягиваешься на его глади; ты перебираешь ножками, когда оно толкает тебя в спину; ты скользишь по нему из стороны в сторону; но ты знаешь, что время в конце концов неизбежно раздавит тебя в пыль. Все это ведет к тому, что если ты пират, то надо покончить со временем. Надо принять его ход и больше не думать о нем. Похожим образом принимаешь морскую болезнь и виселицу. Конечно, ото всего пространства, которое наверчено вокруг времени, так не отделаешься. Поэтому приходится бегать (и бегать в определенном ритме), чтобы раньше нужного не раздавило. Но на то и есть море, на то в море и шторм, и купцы, чтобы носиться, спасаться и грабить.

Так мы четыре недели были в открытом море. Носились. Не только люди, – крысы уже дохли со скуки. Настил рассохся под солнцем, как и наши глотки без пресной воды. По несколько дней мы замирали в штиль, и тогда команда слонялась попусту из угла в угол. В такие часы надо прятаться друг от друга, чтобы не перегрызться. Забавное дело, по отдельности никого из нас не существует,  –  даже на суше (куда нас последнее время заносит нечасто) мы держимся вместе, – но бывают минуты, когда мы ненавидим друг друга. Тогда каждому кажется, что вокруг чужие. Каждый забывает, что и сам он сто лет как чужой. А ведь наедине с собой страшнее: еще быстрее зарежешься. Так и скачем: от себя к остальным, от остальных к себе. 

Вообще, житье наше недаром, что пиратское: ничего своего нет, только каждый за свое. У нас все заимствовано, даже флаги мы не шьем, а нарезаем из того чьи под руку попадутся. Все у нас не то что украдено, а как будто выпало из тех миров в наш, корабельный, пиратский.  И есть разве в том наша вина, что мы по ночам кутаемся в рясы, друг от дружки прячем женские серьги, а гадаем спьяну по исповедям блаженных мужей? Мы ведь не странники: не тоска водит нас по морю. Мы и знать не знаем, о чем стоило бы тосковать. Никакой нити под нашим килем не тянется. Мы бродяги. Ветер сам нас бросает из стороны в сторону, никакой тоски не надобно.

Итак, нас бросало четыре недели в открытом море. Наконец, кто-то разглядел на горизонте точку. Было совершенно не ясно, что это, но вся команда уцепилась за эту точку на горизонте, и паруса потянулись за ней. Теперь весь мир, окружающий нас, стал шептать нам про эту точку на горизонте. У ветра, у птиц, у волн мы спрашивали только про нее.

На второй день стало ясно, что мы гонимся за галеоном. Его пузатые бока манили нас неизвестной добычей, и нам было плевать, что, очевидно, у него больше нашего пушек и людей. Мы не хотели его отпускать. Старик весь преобразился, он постоянно был при людях, сиял на палубе как буддийский божок. «Новые слова» сыпались от него целыми очередями. На корабле все стали дружелюбными и одухотворенными, как коты перед случкой. Весь третий день мы любовались на «свой» галеон, а на четвертый день, наконец, настигли его.

Только несколько залпов с кормы галеона прогремело над нашими парусами, мы уже  подобрались к нему в упор. Вот наш бушприт пощекотал правый борт галеона, а вот уже абордажные «кошки» перелетели на их борт и такелаж. Теперь мы с ними обвенчаны. Господа Драго и Нут, а за ними еще несколько самых отчаянных головорезов вспорхнули на борт галеона. Но не тут-то было! Паразиты с галеона поприлезли к своему борту и обдали нас таким залпом из ружей и нескольких пушек картечью, что контузило наверно даже кита на морском дне. В один миг с их стороны грохнуло стволов больше, чем у нас людей на корабле. Пеленой заволокло оба судна. Я поначалу не знал, остался ли кто живой. Тут из клубов дыма всплыло лицо капитана. Глаза его не то, что кровью налились, нет, они потемнели, да так, что и мертвому стало бы стыдно не зашевелиться под таким взглядом. Старик показал на перекидной мостик, мы схватили эту штуку и, сам не знаю как, сквозь стену дыма перебросили на борт галеона.

Шкипер Берт, единственный в мире человек искренне привязанный к Старику, первым ступил на мостик. За ним ломанулись остальные. Как в тумане мы пробрались на палубу галеона. Хозяева не растерялись, приняли гостей в рукопашную, и пошла потеха. Все как родненькие крошили друг друга и топорами, и зубами, и еще пес знает как; не успевали ни удивиться, ни разозлиться. Это еще хозяева, быть может, злились на нас. Нам до этого дела не было. Опомниться не успели, как завалили палубу своими и чужими трупами, как ноги уже плавали по крови, и сами мы валились вместе врагами с ног, но, и сцепившись на полу, продолжали исправно резать друг друга. Наверно, каждому из нас померещилось, что ради этого-то мы и жили. Слишком для многих эта мысль оказалась последней. Но как бы там ни было, а ведь в этот час каждый нашел себе стопроцентное применение. Все мирозданье стянулось до нескольких вполне очевидных и совершенно неподдельных действий на грани бездны собственной гибели. Если и уместно говорить об «упоении в бою», то речь, безусловно, идет о том, что в такие минуты человек не может вместить в себя что-либо большее, что-либо сверх развернувшегося действия.

Не знаю, как это случилось, хоть и было нас мало, а враги бились стеной, но те немногие, кто выжил, вдруг поняли, что палуба в наших руках (наверно мы были беззаботнее в драке). Нас осталось из двух сотен едва пятьдесят человек. Теперь дело осталось за малым: надо было только захватить ют и рубку под ним, там закрепилось человек десять. Никому не хотелось теперь погибнуть, поэтому мы предложили им сесть в шлюпку и смыться куда захочется. Почему-то они отказались. Понять их было невозможно. Мы остервенело рванулись на штурм; лезли с потерями, топча друг друга, но ворвались и на ют, и в рубку. Последовала кровавая возня на несколько минут. Наконец, в агонии, распотрошенный саблями и топорами, затих последний защитник галеона.

После невиданной бойни не было даже сил на грабеж. Скорее из чувства любопытства, нежели наживы, мы обследовали галеон. Никаких сокровищ никто не нашел. Только в отдельной каюте на корме обнаружили по-царски убранную колыбель с годовалой девочкой. Совершенно сбитые с толку, не найдя другой добычи, мы перенесли ее к себе на борт. Это был белокурый, розовощекий бутуз с улыбкой, которая вводила реи, мачты и шпангоут пиратского корабля в смущение. Мы не обнаружили ничего, что могло бы нам объяснить ее появление в открытом море. Спросить было некого, мы перебили всех до единого. Да, собственно, ведь и пощады-то никто не просил.  Сама она не знала ни слова ни на каком языке, кроме всечеловеческого детского лепетания.

После мы прибрали кое-какую корабельную утварь. Отсалютовали в облака из 20 орудий захваченного галеона и потом долго, до вымота, кидали в море тела своих товарищей (их было решено похоронить по морскому обряду), периодически постреливая в воздух. Людей осталось у нас так мало, что галеон пришлось бросить. Вечером мы снова пустились в наш бродячий путь.

Весь следующий день мы ждали «новых слов» от своего капитана. Но не услышали ничего. Он вообще мало с нами говорил и все больше времени проводил у колыбели девочки. Потом он стал бурчать себе что-то под нос, и мы поняли, что он усваивает лепет девчонки. Через пару недель вся команда знала что такое «нюсь-нюсь» и «пш-ш-ш-пш».  Пиратский корабль с годовалой девчонкой на борту,  – не каждый вынесет такое дополнение. Но мы почему-то решили, что не будем выбрасывать Старика с девчонкой за борт.

Со временем мы как будто стали догадываться, почему те ребята с галеона были так неуступчивы с нами.  Правда, теперь время новой стороной грозит нам. Мы стали беспокойнее, такими мы лучше соответствуем беспокойно бегущим над парусами облакам. Быть может, мы даже найдем под ними свое место. Такое, где не захочется зарезать ни себя, ни других. Все, наверное, может измениться. Когда-нибудь даже капитан заговорит без акцента.


Рецензии