Синицы в руках

...Когда утренняя серость поднялась к частому переплёту окна и беззвучно полилась через подоконник в дом, у него всё уже было почти готово. Сапоги перевязаны бечёвкой под отвёрнутыми голенищами. Двойные ватные штаны вправлены глубоко в кирзовые раструбы. Носки шерстяные, хоть и штопаные, но тёплые. И, на всякий случай, две пары – вдруг протрётся одна? – замёрзнут ноги – тогда беда... Сверху заслуженный и колючий свитер. Под ним фуфайка, конечно. Надеть ватник, взять корм и – можно в путь.
На крыльцо маленького сутулого дома вышел коренастый мужичонка, плотно, по-походному, упакованный. Внимательно осмотрел просевший угол, словно ждал от него какого-то движения или ответа, недовольно крякнул, спускаясь по истерично визжащим ступенькам крыльца, пробормотал  себе под нос: «Ветшает, как же всё ветшает....», - и двинулся к опушке. «Да зато своё, маленькое, но своё..» - мужичонка зацепил и понёс с собой следующую мысль.  Шёл он скоро, мелко и ловко семеня короткими ножками по стылой грязи.
Утренний обморочный туман то проглатывал его без остатка, то оставлял ненадолго в лощине, продуваемой колючим морозным ветром. Мужичонка шёл, почти не глядя под ноги, сотни раз хоженой тропой, и беспрестанно что-то бормотал. Дорогу от крыльца до опушки заняла мысль о ветхости построек вообще и его домишки, в частности. Самодовольное покряхтывание и фраза о тёплых вещах, согревшихся ногах и его – мужичонки – предусмотрительности засели в развилке молодого ясеня, задумчиво наблюдавшего с опушки за приближением зимы. Туману досталось оханье, приглушённая ругань – мужичонка оступился – и глубокомысленное заключение о том, что своя рубашка всегда ближе к телу и носить её лучше, не снимая, пока не набежали всякие.
Слова растягивались в белёсом, почти осязаемом воздухе и повисали гирляндами от берёзы к сосне, к дубку, ещё одной сосне... Они покачивались, наливались туманной липкой серостью и плавно опускались на тропу вслед за мужичонкой. Как, впрочем, и всегда. Сколько раз ходил он этой дорогой, сколько переговорил по пути... В любую погоду, каждый день. Тропа зарастала; будто специально, чтобы досадить, валились поперёк неё толстенные стволы вроде бы совсем ещё здоровых, негнилых деревьев. Но он упрямо продирался сквозь бурелом, вперемешку чертыхаясь и причитая. Каждый день шёл кормить птиц. Своих птиц.
Вот и она. Маленькая, затерянная в лесу полянка, почти совсем уже скрытая от глаз кустарником и молодым березняком. Мужичонка выпал из объятий ельника, перевёл дух, отряхнулся и вразвалочку, по-хозяйски, двинулся к изломанному ветрами клёну, невесть как выросшему здесь, посреди аскетичных сосен да сторожких берёз. На нижней ветви, как раз на уровне груди, висела справная, крепко сделанная кормушка. Мужичонка глянул на неё, полез было в карман за кормом, но вдруг остановился и понурился. Внизу, у корней, застыли в жухлой, окоченевшей траве два жёлто-синих комка перьев. Мужичонка поднял птиц, бережно побаюкал, зачем-то подул на грудки. Перья и пух разошлись, обнажив голую птичью кожу со страшными внутренними кровоподтёками на ней.
- Синички-и вы мои,.. – протянул он со всхлипом, - Что ж вам не живётся, а? Родимые... Я ж вас кормлю. Люблю я вас. Нет же никого у меня больше-то...
Постоял возле клёна, вздохнул и побрёл в сторону, к разметавшемуся по земле можжевельнику. Аккуратно и нежно положил синиц на землю, выудил из смолистых кустовых недр сапёрную лопатку и принялся ковырять ею мёрзлую землю. Через четверть часа два холмика стали в ряд с ещё несколькими, такими же маленькими, сиротливыми и голыми.
Мужичонка спрятал лопату, шмыгнул носом и, часто смаргивая холодные злые слезинки, снова пошёл к кормушке. Он любил кормить птиц. Своих синиц. Держать их в руках и любоваться тем, какие они круглые да бойкие. Он так гордился своими синицами... Каждый день приходил к ним. Столько лет. Они привыкли всегда есть до отвала. Пировать даже в самые лютые морозы и жестокое ненастье. Правда, жизнь мужичонки не слишком-то складывалась в последнеее время, и с кормом было сложно. Но не мог же он бросить своих синиц. Они ждали его, они привыкли к сытости. Вот и придумывал, что мог. Старался. Ещё и праздник хотел им устроить. Ведь птицам не всё ли равно, что клевать?. Мужичонка достал из кармана мешочек, аккуратно и крепко перевязанный шпагатом. Не торопясь раскрыл его и насыпал в кормушку мелкие разноцветные осколки.
- Вот, кушайте, мои хорошие, - приговаривал он, - это вам от меня. С Новым годом, значит. Наступающим. Это ж мои шарики были. Не бось! Чужого не насыплю! Бабушка моя, бывало, ёлку украшала этими вот шариками, а я, дурень малолетний, бил их по неразумению. Но хорошо, собрал все осколочки, все до единого. Вот и пригодились. Сколько радости было мне от этих шариков. Теперь и вам радость будет. Всё, что и осталось от жизни-то – вы, мои хорошие, да осколочки эти. Две радости. Да и корм, по правде сказать, весь вышел. Ну ничего, поклюйте, маленькие, поклюйте...
Он бормотал над пустой кормушкой, будто впав в забытье. Клочья тумана проносились над поляной, ветер гнал мелкую снежную крупу и горстями бросал её в твёрдую терпеливую хвою лесных крон.
Мужичонка вдруг замолчал, распахнул неожиданно яркие, светящиеся от недавних слёз глаза. Откуда-то из невообразимой дали, с края мглистого поднебесья, лился тонким замерзающим ручейком прощальный журавлиный оклик. Тоскующее и мужественное прощание уходящего к югу запоздалого птичьего клина.
Мужичонка на полянке поднял вверх удивлённые глаза и долго смотрел в стремительно мчащие облака. Потом опустил голову.
- Эх, бедолаги неприкаянные... Покормить бы вас...


Рецензии