Carry you home

Мы шли вдоль пруда в парке, держась за руки. Мы молчали, потому что каждый из нас знал о том, что хочется сказать другой. И только поэтому мы не хотели говорить. Потому что мы хотели говорить об одном и том же.
Я сел на скамейку, жестом показал ему на оставшееся место и сказал: «Садись». Я же знал, что мы заговорим. Я знал, о чем мы будем говорить. И я знал, что мне придется рассказывать обо всем об этом. И, не дай бог, я расплачусь. А я могу.
И поэтому я выбрал эту неказистую зеленую скамейку. Чтобы хоть немного успокоиться.
-Он же был сильным…Черт подери…Ну шесть лет…Ну это же невозможно, - я видел, что он и не думал плакать. Посмотрим.
-Я последние полгода помню особенно отчетливо. Я помню, что посреди ночи он иногда вскакивал и сидел несколько минут, пытаясь успокоиться. Он не кричал, когда вскакивал. Просто очень сильно дергался и прсыпался. Я знал, что он умрет. Я знал, что ему хочется сбежать куда-нибудь. От этого города, от меня, от самого себя. Я помню, как он однажды разлил кофе на кухне, прямо на кафель разлил, и сказал: «Вот, Ханнес, это, скорее всего, мой последний разлитый в жизни кофе. И чашка разбитая тоже последняя». А я ему говорю: «Ну, так разлей еще. Чтобы не эта, а другая». А он осколки собирал, поднял голову и как-то так странно на меня посмотрел. «А чего это изменит? Жизни мне прибавит, что-ли? Какая разница, какая чашка будет последней – желтая или синяя? Важно, что какая-то из них, а какая – не важно».
И дальше осколки собирал. А когда кофе на полу вытирал, я видел, что у него в глазницах слезы скопились, он немножко хлюпать начал. И нарочно головы не поднимал, долго пол вытирал, не хотел, чтобы я видел. А какая разница…Я же понимал.
А потом, через несколько месяцев, он заявил, что хочет научиться на пианино играть. Я ему сказал, что я ему, к сожалению, помочь не смогу, потому что я играть на пианино не умею. А он говорит, что не надо – он на уроки записался. Он говорит: "Дай мне денег, пожалуйста". Я ему и дал, чтобы он уроки оплачивал, у него немного не ладилось с финансами в последнее время. Ну, как не ладилось – он был безработным. Я за все платил. И только потом я понял, что он имел в виду, когда просил. Не знаю, нарочно или нет, но он сказал «дай». Он не сказал «одолжи», он сказал «дай». Он уже знал, что не вернет. Знал, что эти деньги, которые я ему дал, я потом отработаю, а для него они станут одними из последних им одолженных. Знал.
Понимаешь, про что я? Он был готов. Он не знал, ему будет мучительно больно, страшно, легко или он вообще ничего не почувствует. Просто знал, что через какое-то непродолжительное время он уйдет. Может, ему даже нравилось это ожидание, я не знаю. Но он продолжал искалывать себя просто потому что это было его потребностью, а не потому что он так уж хотел уйти. Последние полгода он даже футболку носил розовую с надписью «Carry you home» (Заберу тебя домой – прим. авт.). Я думал, что он носил ее из-за цвета, что это был его своеобразный протест, мол, вот он – он уходит, у него нет причин оправдываться, ему нечего терять, поэтому он может носить футболку розового цвета и совершенно не обращать внимания на косые взгляды. Просто жить так, как ему надо. Только потом, когда он уже умирал, я понял смысл постоянного ношения этой футболки.
За неделю до смерти он уже не вставал с постели, был бледный, худющий и растрепанный. Мы уже оба знали, что это случится скоро, только не знали через сколько…Счет шел днями. Сложно было только угадать – сколько. Четыре. Три. Два. Сегодня…С каждым днем мне было все страшнее.
Однажды ночью я разрыдался у себя в комнате. И ведь неслышно плакал, чтобы он не узнал. И вдруг я слышу, как он меня зовет. Голос был очень хриплый…Он же еще и курил в постели эту неделю последнюю. Говорил: «Неправильно жил, неправильно и доживу». Он еле кричал, постоянно срывался на кашель. Я вытер слезы, раздирая глаза, только чтобы меньше заметно было. А какая разница…Он же знал.
-Подойди сюда, сядь, - он показал на кровать. Приподнялся чуть-чуть на спинке, хоть ему больно до одури было, я знаю. Он еле говорил. Когда дышал – сипел безумно. Он был в ночнушку одет белую длинную. И кровать у него была резная немного. И простыни были белые. У меня всегда это, с самого детства, все это, если вместе, ассоциировалось со смертью. Как в английских фильмах.
-Ханнес, ты ревел? Ревел же, я знаю. И из-за меня, знаю. Тебя так смерть моя тяготит? Сам факт? – и опять сигарету взял.
Я как эту сигарету увидел, что он берет, мне аж дурно стало, клянусь. В глазах помутнело. Я ему положил руку свою леденющую на его руку и сказал: «Не кури…Не могу». Он понял, что от одного его вида и голоса его мне дурно, а тут сигарета еще эта его проклятая, и отложил.
-Просто…Вот эти последние полгода…Я, наверное, мало времени тебе уделял…Наверное, можно было все как-то изменить…
И тут он, не поверишь, он засмеялся. Трудно засмеялся, сипел ужасно, но он смеялся. Горько и больно, но смеялся.
-Ханнес…Обожаю твое имя, его так легко произносить…Ханнес, я кололся с 15 лет. Это было мое всё. Моей проблемой, моей отдушиной, радостью, смыслом жизни, горем. Всем. Жизнь потеряла краски и окрасила их в цвет наркотика. Видел мою футболку розовую? Видел же, знаю, - он закашлял, - я ее постоянно носил. Там «Carry you home» написано, помнишь? Там в песне…Там про девушку. Как она была наркоманкой и всё такое. Поэтому футболка розовая. Знаешь, Ханнес, похорони меня в этой футболке, ладно? Ты же будешь тем, кто отнесет меня домой.
И я рыдал уже у него в ногах. А он привстал на кровати, хотя ему было безумно плохо, привстал, и погладил.
-Зачем встаешь? - я ему сквозь слезы сказал, - тебе же больно очень. А он продолжал меня по голове и плечам гладить, а потом, знаешь, что, сказал?
-Надо живых беречь, Ханнес. У них еще будущее есть. У меня нет будущего, значит, я уже мертвый.
Умирал он безумно мучительно. Он кричал, у него глаза из орбит вылезали. Меня же, черт подери, рвало. Я к нему подбежал, когда он уже почти расслабился. Он три часа умирал…Он приобнял меня немного и сказал:
-Ханнес…
И все. Все остальные слова давались ему с болью.
Домой на кладбище повез его я. Я одел его в эту розовую футболку, как он просил, она болталась на нем. Когда гроб заколачивали, я…я не знаю, Марсель, как это описать. Мне бы хотелось самому там лежать, чтобы этого не чувствовать.

У Марселя тряслись руки, так тряслись, что мне стало страшно за него. Он уже был на грани, я видел.
-Ханнес…Я, я пойду, ладно? Давай потом встретимся, мне что-то…Мне надо…Пока, Ханнес.
-Пока, Марсель.
Он практически побежал. Я знал, что ему невыносимо, мне самому было так же.
Я пошел в другую сторону домой. Шел вдоль прудика. Слезы, ясное дело, катились у меня градом. И тут я вспомнил, что надо расплакаться, чтобы они были горячими, что не надо пытаться сдержаться – так будет только больнее. Потому что когда ты сдерживаешь слезы, вода из тебя слезами вытакает, а боль в горле остается. А когда рыдаешь, у тебя слезы горячие – это уже с болью.

Я пришел домой и зашёл в Интернет.

carry you home

«James Blunt – Carry You Home text» - выдал мне поисковик. Я нажал.
Я запомню эти две строчки: «If she had wings She would fly away» (Если бы у не были крылья, она бы улетела прочь – прим. авт.). Я сидел, облокотившись на ладонь лбом. У меня поднималась температура от нервов, я чувствовал.
Взял со стола пачку сигарет, и взял одну. Они с тех пор, как он умер, вселяли в меня отвращение. Но когда я волнуюсь, или мне плохо, я не придумал еще нового способа, чтобы справиться с этим. Поэтому я курил.

-Киро…Киро-Киро…Почему же ты не попросил у меня крылья? Я бы не смог отдать тебе свои…Я бы просто взял тебя на руки…И отнес домой..
Я потушил сигарету и просидел так, смотря в одну точку глазами, немного вылезающими из орбит, наверное, долго.

Потом резко вскочил, подошел к зеркалу и посмотрел на свою спину. Там были вытутаированы крылья. Они там уже давно, несколько лет.
И только надписи «Kiro», чуть выше их, совсем мало. Жгла чуть-чуть. Надеюсь, когда ей станет десять лет, мне будет немного легче.


Рецензии