Комья воспоминаний

Мой отец верил в дедушку Ленина, а не в бога. Он не любил моих сомнений на этот счет. А сомнения были влиянием матери. И он сердился за это на мать. Но в споры не ввязывался, а только хмурый ходил. Безупречность Ленина была для него настолько очевидна, что не требовала споров с женщинами и детьми.
Со мной за одной партой сидела Лизка, у нее были козюльки в носу, полосатый свитер и неряшливый вид. Она ткнула грязным коготком в Ленина и сказала: «Этот плохой!» И я согласился, потому что мама так говорила. Так и совершен был святотатственный акт в моем учебнике за первый класс, потому что свой Лизка забыла.
С коллективным поклепом на Ленина отец не имел сил бороться, но за Гагарина пришлось ответить. Сделав в его великой фамилии три ошибки, я получил фирменный папин подзатыльник, от которого влажнеет в глазах и звенит в голове.
Я любил с папой сдавать макулатуру и как-то получил за это новую книгу в награду – «Незнайка на Луне». Я рисовал в альбомах что хотел и мог истратить тетрадный лист, переписывая правильно заглавие: «Домашняя работа» — под привычный перезвон отцовых подзатыльников, а вот отцу туго было в интернате и приходилось писать на газетах, по краям, и есть самодельные крахмальные лепешки, в обиходе прозванные «мудаками». Почему, отец и сам не помнил. Или просто не хотел мне говорить. Дети делали их из опилок на крахмальном заводе, по дороге из интерната домой на выходные.
Так вышло, что в сад я никогда не ходил, потому что мама была против не только Ленина, но и прививок, но первые два класса я проучился в помещении детского сада, так как мест в школе на всех не хватило. Мне казалось, я что я единственный, кто не ходил в сад, потому что другие дети привычно бегали по всем коридорам на переменке и брали игрушки с полок. Со стороны коридора проделана была дырка в стенке женского туалета: она была совсем тонкой, и кто-то просто расковырял ее. Ребята по очереди таращились в эту дырку, когда в туалет забегали девочки. Богдан глядел в эту дырку с таким озверением и так распяливал свое красное разгулявшееся лицо, что было страшно за него, а он отпихивал всех, облизывая в кураже края чертовой дырки.
Богдан был повыше других и задирался ко мне как к незнакомому. Но страх появился позже, тогда я не знал, что это такое, и просто отдубасил его руками и ногами. Богдан захныкал и побежал в туалет – плакать в одиночестве. А потом мы с ним даже подружились. Оказалось, что парень он неплохой, просто ему приходится каждый вечер таскать на себе пьяного отца, и поэтому он сердится на тех, кто ходит домой налегке.
Как-то я испачкал ему брюки случайно, это произошло в столовой. Нас кормили кашей, а я к ней не привык. Но молодая наша учительница заставила меня засунуть в рот ложку, и я срыгнул кашей Богдану прямо на карман его школьных брюк. Он, конечно, заворчал и немного обиделся, но, быстро смазав кашу рукой, принялся дальше уплетать из тарелки.
Учительницу нашу я ненавидел, она водила парня в сад и, выдав задание, шушукалась с ним на уроках, а на перемене как-то, выстроив нас в ряд, надавала пощечин за то, что мы не надеваем больше школьную форму. А девочек минула кара сия, что меня еще больше разозлило и настроило против них.
Пока не пришло время ходить в школу, я часто бывал на работе с родителями. Мама работала диспетчером, у нее был огромный пульт с множеством кнопок, тумблеров и разноцветных лампочек. Я был послушный и трогал их только с разрешения и очень аккуратно. Это ей звонили хулиганы из лифта и матерились, или кричали, что они застряли, поэтому я никогда так не делал.
Один раз на улице я скормил голубям целый батон, пока мама работала, а когда пошел за вторым, то не преминул спросить разрешения у мамы, да с таким видом, будто делаю что-то само собой разумеющееся, но мама неожиданно отругала меня и запретила такую расточительную кормежку. Я тогда удивился, потому что мама была очень доброй, и я уверен был, что и для голубей она не пожалеет пару батонов.
У отца на работе был большой крепкий стол с гербом Советского Союза и много свободного места для игр, но только не было самих игр, и поэтому я играл печатной машинкой — беспорядочно печатал на ней незнакомые буковки и знаки. Еще там был закуток, в котором сидела папина помощница, немолодая женщина. Она поила меня чаем с сушками или сухарями. Это именно она рассказала моей матери, что отец назло ей возит своей сестре продукты машинами. И тогда семья наша с треском пошла по швам, а до этого как-то держалась.
Сестра отцова была завистливая баба, она хотела спихнуть на мою мать своего отца, моего деда, заслуженного человека, ветерана войны. Я даже помню его, он успел погулять со мной, когда приезжал. Но сподручнее и честнее все-таки было ухаживать за ним дочери, а не снохе с четырьмя детьми. У тетки было двое детей – две противные девчонки, они приезжали к нам и назло объедались мороженым за наш счет, так их науськивала мать, потому что мы стали москвичами и надо драть с нас три шкуры.
Когда отец умер, тетка выла на его могиле, как побитая сука, а мать моя скромно стояла в сторонке. Тетка хотела показать всем, кто здесь на самом деле любил его по-настоящему.
Мой папа был майор милиции и начальник паспортного стола. Я много выспрашивал у него про работу. Как-то один уголовник напал на отца с финкой прямо в кабинете, хотел поквитаться за то что тот его посадил. У отца была целая коллекция таких предметов, отобранных им у преступников: финка с цветной красивой ручкой, огромный тесак, с которым хулиган пугал бабушек и отнимал семечки, пистолет-пугач, чтобы изымать у лохов деньги в глухих переулках, шахматы ручной работы, подаренные честным зеком в благодарность за сохраненную квартиру. Также попадались подарки от советской интеллигенции, которая обращалась за выправлением паспорта: это были подписанные книги собственного сочинения, теперь никому не нужные, в то время как финка до сих пор представляет интерес. Когда я разглядывал эти предметы, то неизбежно осознавал, как далеко в своем развитии ушел от меня отец и что мне никогда не достичь его мужественности.
Из всех историй, рассказанных отцом о своей работе, мне запомнились больше всего три. Раньше преступники были не то что сейчас: они выходили на волю и мстили тем, кто их упрятал в тюрьму, они были головорезы и романтики. Один такой выслеживал отца и приходил к нам домой и пугал через дверь мать, беременную тогда сестрой. Но отец сам выследил его, и они сразились в подъезде в честном бою, и вор снова сел в тюрьму, как завещал Глеб Жиглов. В другой раз отцу пришлось застрелить преступника, потому что тому захотелось показать себя перед собутыльниками, и он бросился на папу с ножом, но был сражен пулей, а гости его сразу притихли за столом и протрезвели. Третья история скорее смешная, чем грустная: папе пришлось оформлять Новодворскую на пятнадцать суток за прилюдные испражнения на Красной площади. Ее мерзкую рожу часто показывали потом по телевизору, а вот отца ни разу. Если только в массовке в девяносто третьем, когда толпа переворачивала автобусы с милиционерами. Там мой отец поучаствовал прежде, чем уйти на пенсию, заработав за двадцать пять лет безупречной службы (как значилось на медали) на списанный со Скорой уазик-буханку.
Бывало, папу самого забирали в милицию. Когда он выпивал лишнего, то не против был подраться, а дрался он хорошо, и, прежде чем получить фингал, успевал уложить троих. Менты (это слово он не принимал даже после выхода одноименного сериала), выяснив в чем дело, отпускали его, козырнув по долгу службы. По одному звуку открываемой двери я мог понять трезвый папа или пьяный, и если узнавал пьяного папу, то бежал в кровать спать, чтоб он не приставал ко мне с глупостями. Мама тоже не любила пьяного папу, но, как выяснилось позже, она не любила его и трезвого. Она вообще его не любила.
У отца имелся коричневый чемоданчик с инструментами, который служил ему еще с демобилизации. Я любил залезать туда и перебирать многочисленные винтики, гаечки и инструменты, пока отец ремонтировал что-то; а изнанку чемодана мы обклеили картинками из «Мурзилки» и снегирями из журнала о природе. В один из таких милых моментов, мне пришла в голову замечательная мысль: я взял в руки отцовские острогубцы и сличил их с розеткой в стене. Все подходило, логика работала безотказно, как и электричество. Меня отбросило так, что я долетел до противоположенной стены и сидел там притихший и ошарашенный. Отец подбежал ко мне, стал спрашивать, живой ли я и тому подобное, а я догадался не отвечать ему, потому что мне казалось, что я слишком легко отделался и должен сам изобразить теперь последствия удара, которые бы отвечали людским представлениям. Мама кричала на отца, что я теперь не буду говорить из-за его дурацкого чемодана, а отец только улыбался, глядя на меня. «Да он же притворщик!» — говорил он матери. Отец меня быстро раскусил.
Когда мы были на его исторической родине – в Рязанской области, то ходили на ночную рыбалку. Отец сидел у воды, вытаскивал рыбу одну за другой и бросал в ведро с водой. Я смешил его своими вопросами: что будет если мы выпустим рыбок обратно?
Когда ему было уже за пятьдесят, мы смотрели иногда вместе телевизор. Он ругал «Лужка-пирожка», а Ельцина называл «старым человеком», а потом шел курить на лестничную клетку.
Как-то мы ходили с ним на овощные поля, за которыми никто не следил, и дергали там морковку, а я все приставал к отцу с вопросами: как это называется? Воруем мы или все-таки нет? А отец только посмеивался на это, я маленький вообще его часто смешил. Мне было уже четырнадцать, когда отец как-то поехал вместе сестрами на дачу – показывать им свой садик и кроликов, там он напился, и у него заболел желудок. Но он упрямился и не хотел ехать на Скорой. В больнице ему сделали операцию и вырезали полжелудка, но это его не спасло. Он успел покурить, когда пришел в себя, а потом у него оторвался тромб.
*
Мой двоюродный брат Лешка называл бабушку «бабикой», когда мы вместе отдыхали у нее, и жался к ней в своей подкупающей ласковости, как слепой щенок к сиське. Так уж получилось, что она была нашей общей бабушкой, в то время как у него имелась в распоряжении еще одна, любившая только его. У меня такой персональной бабушки не было: ее всегда приходилось с кем-то делить.
По легенде моя личная бабушка умерла молодой, потому что не уступила корову на рынке. Цыганка наложила порчу, прикоснувшись к скотине и сказав: «Век меня на забудешь!» А вскоре корова померла, а следом и мать моего отца, которая бабушкой никакой тогда еще и не была. Впрочем, это был рак шейки матки.
Лешина бабушка на зависть всем любила его до безумия. Как-то я заметил банку Монпансье на шкафу и попросил угостить меня, а Лешка сказал: «Иж какой глазастый! Это моя банка, не давай ему!» И бабушка его на дала мне ничего, а передала всю банку ему. Мне кажется, если бы он сказал, чтобы она выкинула меня за шкирку из дома, она и это бы исполнила с чрезвычайной готовностью и добрым лицом. Впрочем, я на нее никогда не сердился: любовь зла.
Как-то мы ехали с дачи с моей первой гражданской женой с целой корзиной смородины, и цыганская девочка протянула руку, жестом показывая: угостишь? А я сурово помотал головой в разные стороны, как упрямый бычок, который хочет, чтобы на него навели порчу. Но потом я подумал, что зря отказал девочке, даже если никогда не любил цыган.
*
У Гришки Маргульцева была большая голова и существовал маленький отросток на мизинце, который мы называли Гришкиной пиписькой. Один раз я пришел на уроки, а Гришка сказал мне, что началась война. Он имел в виду события возле Белого дома. Я сказал ему, что Белый дом действительно весь обгорелый: мы видели его из вагона в метро, но война еще не началась, мой папа наводит порядок.
Когда мы с Никитосом довели Гришку до слез, в школу нашу, вернее садик, пришел Гришкин отец. Он искал нас в туалете, потому что там мы и прятались от него, мимикрируя под жаждущих облегчения. Голова его увесистая, еще больше чем у Гришки, заглянула к нам, в темноту, и произнесла: «А ну-ка быстро выходите! А то вы у меня еще и какать захотите! Шкода!» Я в этот момент повесил свой петушок над унитазом, как будто писаю, а Никитос от страха просто вжался в стену в углу, чтоб никто его не увидел. Я уже несколько раз выбегал осторожно и, убедившись, что Гришкин папа ушел, возвращался и уговаривал Никитоса пойти на урок, потому что переменка давно закончилась и опять нас будут ругать, но Никитос все дрожал от страха и уговорам не поддавался. Я буквально за ручку ввел его в класс абсолютно потерянного, казалось, он совершенно забыл, что мы с ним хулиганы и не должны выглядеть как неврастеники, а он спалил всю контору. Я был разочарован тем, что принял Никитоса за настоящего хулигана, а он оказался трусом. Только к концу урока Никитос совершенно оправился и закричал на Гришку: «А-а, отца своего, ментяру, позвал! Стукач! Ябеда!»
Хулиганом быть не просто, иногда дети могут интуитивно сгруппироваться и навалять тебе: так и произошло со мной, когда на меня навалились толпой во дворе нашего садика. Меня спас училкин хахаль, это был молодой скромный парень, втюрившийся в эту стерву и бегающий за ней по пятам. Училку же нашу я ненавидел за оплеухи и подзатыльники всею детскою своей душой.
Один раз я навалил в туалете целую кучу, а смывать не стал – из озорства. Мне показалось, что и другие должны увидеть, как много может навалить человек (назвать это предметом искусство, я тогда бы не додумался). Учительница пришла в класс и объявила: «Я извиняюсь за выражение (она была полуграмотной), но кто наложил целую кучу в туалете и не смыл?» Гришка засмеялся, и тем самым подставился, потому что я сидел с абсолютно непроницаемым видом. Учительница подумала на Гришку и выгнала с урока, как не пытался он оправдываться. Когда вырос, Григорий стал эзотерическим гуру, он изучил все труды Карлоса Кастанеды.
В настоящую школу я пошел с третьего класса. Она была большая – буквой «П». В ней выделили целый этаж с одного боку под частную школу. Выходы из коридора заварили решетками, и дети «новых русских» учились за этими решетками, как в тюрьме. Из школы их забирали на машинах. Я их ненавидел. Один раз один из таких пристал к моему другу, подошел и потряс его за плечи и что-то сказал. Тот пожаловался мне, а я подошел к тому придурковатому парню и, ни слова не говоря, сшиб его ударом по ногам. Тут же на меня налетела их училка и, тряся за грудки, кричала мне в лицо: «Что ты наделал?! Что ты наделал?!» Это была натуральная истерика. По сему было видно, что она сильно боялась за этого сученка, и ей могло влететь за него. Но скоро она пришла в себя, вспомнив, видимо, что и убийство обычных детей уголовный кодекс не проходит мимо. В итоге, все свое получили и разошлись; мы с друзьями пошли в столовую. Там давали иногда вкусные толстые блинчики с джемом в двадцатиграммовых упаковках.
В школе у нас были настоящие панковские сортиры, ими пользовались все, и богатые, и бедные. Они регулярно текли, потому что хулиганы бросали в унитазы дрожжи. Иногда мы заходили туда, а там было все в воде, и мы писали прямо на пол, потому что к унитазам было не подойти, там под потолком, на туалетных перегородках, сидели хулиганы и пускали в лицо дым малышне.
Нас было в классе четверо таких, про которых учительница наша, Тамара Васильевна, говорила: «Есть в стаде поганые овцы». Никита Копылов, Аркашов Максим, Душенин Сашка и я. На переменках мы любили устраивать потешные побоища, прыгали друг другу на спины и тараном врезались в толпу одноклассников. Все падали в кучу, было весело. Только один раз кончилось нехорошо, когда Душенин, напав сзади, схватил Богдана за шею и сильно сдавил ему горло. Богдана тогда вырвало каким-то борщом, но Сашка подумал, что это кровь, и, испугавшись, убежал с уроков.
Я первый раз получил двойку в четверти по русскому языку. Вся наша компания получила двойки: кто-то больше, кто-то меньше. У Душенина было больше всех – около четырех. Он сидел на последней парте и плакал. Копылов, чтоб подбодрить его, подошел к нему прямо на уроке, махнув рукой на учительницу, и стал показывать ему, как легко он может исправить двойку на тройку. Затем тоже проделал и Аркашов. Саня заметно подобрел и заулыбался. Я свою единственную двойку переделывать не стал в угоду дружбе, я думал, что про эту скажет отец.
Аркаш воровал у родителей деньги. Один раз мы вместе отправились проедать их. Первым делом мы купили блок жвачек и засунули в рот по пятьдесят каждый. Когда мы подошли к рынку, то, устав работать челюстями, выплюнули на асфальт два огромных резиновых слюнявых комка. Потом мы стали забивать рты чипсами, сникерсами и газировкой. Все семейство Аркашовых, включавшая плюгавого папашу-алкаша, брата-очкарика и мать-героиню, настигла нас у здешней большой лужи, которую все называли «Речка-вонючка». Мы сидели уставшие на бережке Вонючки, познавшие тщету всех благ мира, и распаковывали и кидали в воду конфеты «Поцелуй негра», в них было суфле, которое хорошо плавало. Мы смотрели, как плавают в грязной воде конфеты, а когда обернулись увидели их, заставших нас в томлении духа. Они стояли унылым рядком, темные, спиной к подсолнечной стороне, и тоже смотрели, как плавают дорогие конфеты и на нас.
Мать Аркашова, которая как-то пришла к нам в класс и стучала свернутым журналом по столу учительницы, перепугав ее до усрачки, вот эта женщина, по формам напоминавшая шкаф, сказала мне: «Ты можешь быть свободен, а с Максимом мы будем разбираться». Я не поверил своему счастью и быстро побежал домой.
Весной, когда Речка-вонючка таяла, ребята играли в «Ледовое побоище», они прыгали на льдины; отталкиваясь палками, наскакивали на другие льдины, перепрыгивали с льдины на льдину, падали в воду и хохотали. Мы с Никитосом тоже играли с ними и все измочились. Когда мы бежали домой, замерзшие, то рассуждали о том, что нам будет за это дома. Никитос хвастался, что мать сама его лупит, без помощи отца. У него была красивая пышная мать, ей действительно могло быть к лицу лупить кого-то. Моя мама не умела этого, меня иногда порол отец. Образно, конечно. Это могло быть несколько ударов чем попало по заднице, не показательная порка в духе крепостного права, как сгущают некоторые краски о тех временах.
С Аркашовым мы дрались один раз во дворе больше часу, за это время успела собраться толпа зевак, а некоторые наблюдали с балконов, как с трибун Колизея. Битва была потешная, сил не было лупить до крови, но я старался, а Аркашов пару раз укусил меня со всей дури за ногу. В первый раз я тогда обратил внимание на его лицо, оно как-то странно подрагивало, как целлюлит на жопе, хотя он и не был толстым. Он носил тогда джинсовую жилетку, которую впоследствии любили Дмитрий Быков и Анатолий Вассерман. Я ненавидел его, он назвал мою мать проституткой, а еще рассказывал, как убивал бесхозных животных, тыкая ножом в коробку с котом. Тогда я этого знать не мог, но судя по его повадкам, он был прирожденным гомосексуалистом, и наверняка, стал им в полной мере, когда вырос.
Мы дрались с ним так долго, что за мной спустилась сестра со своим кроликом на руках. Ребята постарше стали приставать к ней. Меня это смущало. Старшаки влезли в наш спор, чтоб как-то его закончить. И я ушел с сестрой домой, после того как Аркаш извинился, хотя и сделал он это нарочито притворно.
Другая драка была короткой. Мы поссорились с Пашкой, и я нанес ему три детских удара в нос, пока не закапала кровь. Это было за школой. Я не знал, что девочки уже все прознали и вместе с классным руководителем нашим по прозвищу Тучка наблюдают за нами в окно школьного коридора. На их лицах повисло безапелляционное осуждение. Они не знали всей предыстории, но виноватый был найден. Да я и сам согласился с этим в душе и убежал, как нашкодивший кот. Мы удирали с ребятами, которые ждали, пока я расправлялся с Пашкой, а теперь смеялись над ним, потому что Пашка был комичен в своем гневе. С заплетающимися ногами: слезы застилали ему глаза, он плелся и кидал в нас кирпичи и камни, которые не долетали. Мы отбегали и снова останавливались, как бы дразня его. И я говорил им, что «хватит уже, давайте просто убежим отсюда».
Мы с Пашкой лазали на площадке по всяким детским турникам и «змейкам», и вляпались в дерьмо. Точнее, я вляпался. Но моментально посчитав, что это несправедливо, я вытер руку об Пашку и побежал. Пашка гонялся за мной, ревя и в слезах весь, а потом я успокаивал его, отмывая вместе с ним его куртку в луже. Я говорил: «А если бы я на тебя наблевал случайно?» И Пашка отвечал, что он бы простил, если случайно.
С Пашкой мы сами придумали игру. Вернее, я придумал. Мы терзали «одуванов». Нашли укромное место — у цементного забора детского садика. Нарвали одуванчиков, притащили их туда, и расчленяли по-разному, или секли прутиками, отрубали головы и т.д. У нас была своя «одуванчиковая камера пыток». Одуваны истекали и брызгали своей белой кровью, а мы представляли их живыми существами. Еще мы придумали «маньяка и жертву» и, играя в нее, менялись по очереди местами. Я бегал от Пашки по кустам, изображая истерику, а он настигал меня с суровым видом и размеренным шагом и наносил мне понарошку фатальные удары палкой-тесаком по горлу и в живот. Потом наоборот – я изображал маньяка. Это все происходило с нами после того, как мы посмотрели все части «Кошмара на улице Вязов» и «Пятницы 13».
Мы бы дружили и дальше, но Пашка не верил в бога. Хотя ради товарища и выслушал историю Адама и Евы в моем исполнении и даже попытался выучить молитву и научиться креститься, но при первой же ссоре, он наговорил мне каких-то грубостей про бога; вот тогда и закончилась дружба наша за школой.
Пашка был добрый и без бога. Когда мы с ним учились в пятом классе во вторую смену и по утрам сидели у Женька дома и смотрели на кассетах порнуху его родителей на видаке, Пашка жалел некоторых девушек, которые особенно жалобно стонали. Он был настолько не испорчен, что думал об этих бл..дях как о мученицах. Как-то мы смотрели порнуху с Женьком, без Пашки, и так возбудились, что закидали из окна мужика яйцами. А мужик оказался соседом Женькиным, он успел поднять голову и заметить наши белобрысые бошки. Он поднялся и стал стучать в дверь, ругаясь на нас матом. Но потом успокоился, и мы удрали по-быстрому в школу. Потом он подарил Женьку и его сестре, приняв меня за нее, блок «Киндер-сюрпризов». Так вот по-доброму он обыграл эту ситуацию ради примирения соседского.
*
В деревни летом, когда мужики по вечерам дрыгали ногами, заводя свои Ижаки и Уралы с люльками, и предлагали нас, малышню, покатать, я не проявлял никакого по тому поводу восторга, пока какой-нибудь мужик сам уже не кричал мне, видя мой скучающий вид: «Ну а ты чего, хмурый?! Иди, покатаю?!» И я шел, будто обязательство выполнял, чтоб ничего не подумали и чтоб быть как все, а на самом деле — мне все это было неинтересно. Лет пять мне тогда было.
Один сосед наш пообещал мне подарить книжку «Иван-царевич и серый волк», и я очень заинтересовался. Настолько, что когда приехал в деревню на следующий год, нашел этого мужика и напомнил о книге; и очень удивился, когда оказалось, что он о ней напрочь забыл. Тогда я просто не понимал, зачем так делать, и все воспринимал всерьез.
Бабушка ночью впустила к себе Цыганову. Она спасалась от мужа. Цыганов уважал мою бабушку, он вежливо попросил выдать ему беглянку, упрятавшуюся в чужих сенях от супружнего долгу, а бабушка сказала ему: «Отпущу. Но только попробуй ее тронуть. Сама тебя зашибу!» — «Ну ты что, Григорьевна? Слово даю!» И Цыганов сдержал его. Меня очень удивило, что днем Цыгановы, пьяные, пели песни на лавке, а ночью дрались, и я сказал тогда бабушке: «Я, когда вырасту, никогда не буду таким!»  А бабушка запомнила мои слова и часто мне потом их вспоминала.
В другой деревне, у деда, когда тот был еще жив, мне нравилось играть с соседской девочкой Машей. Мы нашли с ней заброшенный ржавый трактор и сидели в нем, воображая, что едем по полям, а потом мы взяли едва народившихся котят и потащили их в трактор, игрались с ними целый день, а вечером притащили их деду показать, а тот говорит: «Правильно! Они же у вас окучирились!» У деда была размытая синяя татуировка на плече в виде аптекарской змеи вокруг рюмки. Так запомнилось мне, а как было на самом деле, не знаю.
*
В десятом классе я оставаться не хотел, да меня, троешника, никто туда и не звал. Я жил на отшибе Южного Бутово, а школа находилась в поселке Ново-Дрожжино, за Варшавским шоссе, так что в школу я как бы ходил уже в Подмосковье. Контингент учащихся быдловатый, школа приколхозная, но директриса с фамилией Гречило придумала называть это с «уклоном в Тимирязевку», по идеи — выпускников школы должны были с руками отрывать и забирать в аграрный институт, потому только что у них уже есть опыт пиз..ить по ночам помидоры с картошкой.
Конечно, я ненавидел и школу, и многих, кто там учился, а особенно летние «обязательные» практики на полях с прополкой свеколки и других овощей. Директриса всячески вымогала деньги у родителей и заставляла «классух» всеми правдами и неправдами склонять учеников к бесплатному детскому труду. Ее даже пропечатали в газетах по поводу одного скандального дела с избиением ею ученика. Тогда она дала маху: ученик оказался сыном богатого папочки и судился с ней потом. Тогда вспомнили ей и грузовик краски для школы, который оказался как-то у нее на даче.
На вручение аттестатов мы с Ященко не пошли. Поехали на фестиваль «Крылья», пили там пиво и слушали новую тогда группу «Ленинград». А когда мы пришли за нашими аттестатами на следующий день, классуха стала вымогать с нас по двести рублей с брата. Сказала, что все, кто хочет получить свои аттестаты, должны уплатить «за то, что учились здесь в тепле и уюте». Я тогда нагрубил ей, а заодно математичке, с которой столкнулся на лестнице и которая ко мне неплохо относилась, а когда пришел домой, то рассказал все отцу, а он только посмеялся над этим и отдал мне двести рублей.
Шел месяц август. Я первый раз отдыхал на море. Вечером сестра звонила в Москву и пересказала мне новости: отцу сделали операцию, отрезали полжелудка, будет пить – помрет. Я подумал тогда об этом просто: «Ну ладно, значит, наверно, не будет пить». А утром сестра еще раз звонила, и лицо ее было потом напряженное. Она сказала мне по дороге в столовую, что папа умер. Завтрак был безвкусным, по щекам текли слезы. Но я не ревел, только плакал все время, а сестра не плакала, у нее была маленькая дочь, которая отдыхала вместе с нами на пляже. Сестра решила взбодрить меня и предложила покататься на «банане». Это был наш последний день на море, и я согласился. Дети просили, чтоб их перевернули на «банане», а я был старше их, но отказался падать в воду даже в жилете и пересел в катер на время этого трюка. Сидя там, я выглядел нелепо: высокий, поджавший и обхвативший руками свои волосатые уже ноги.
Домой мы ехали в разных вагонах, так получилось. Напротив меня в плацкарте ехала симпатичная девушка, гораздо старше меня, по виду она была южанка, вся загорелая и поджарая. Я всю дорогу разглядывал ее смуглые, бледные снизу ступни и почитывал «Спид-инфо». Она пыталась заговорить со мной, читала мой журнальчик, но я был так замкнут, что только бурчал в ответ, заткнув уши плеером; а на самом деле — под видом воплощенной индифферентности — я трусливо мечтал обладать ею, прерывая свои фантазмы лишь размышлениями типа: насколько уместны такие мысли, когда дома меня ждет мертвый отец?
На похороны приехал двоюродный брат Сашка, накануне вечером мы гуляли с ним и пили пиво. Он сказал мне с завистью, как мне показалось, что теперь мне будут платить пенсию по потери кормильца, или он просто хотел показать в очередной раз, что разбирается в этой жизни лучше меня. Я совсем не выглядел расстроенным, пока мы гуляли, и думал, не слишком ли я развеселился, стоило братцу приехать?
Когда-то мы с моими двоюродными братьями ездили на велосипедах капусту воровать: мать их послала. Помню, как переправлялись с авоськами наперевес через какой-то широкий ручей, а там чужие бабки подговаривали меня вернуться и сбегать им «за качанчиком», сулили мороженое. Я побежал было, а братья закричали мне, что я дурак, и ловко и бесцеремонно обматерили старух, чтоб они не вводили в обман их наивного братца из Москвы. «Хочешь, чтоб тебя поймали из-за этих старых бл..дей?! Мороженого он захотел! Приедем – купим». Мне нечего было противопоставить их опыту, и я повиновался; когда-то мы, конечно, дергали с папой морковку на полубесхозных полях, но тогда я был совсем маленьким и с отцом чувствовал себя в полной безопасности.
Возле морга попадались и другие семьи, среди них я увидел молодую девушку; она приятно улыбалась, мы встретились взглядом. Он лежал в темно-бордовом гробу, лицо было поразительно бледным и как будто уставшим, это была маска страдания. Я не мог совладать с собой и заревел. Когда мы вышли на улицу, то я снова увидел ту девушку, ее смутила безобразность моего лица и улыбка сползла с ее собственного.
В автобусе я сел рядом с дочерью моей тетки по отцу, до этого видел ее только маленькой, от нее резко пахло потом, но запах горелого бензина перебивал все другие. Всю дорогу укачивало, и я крепился, чтобы не стошнило.
Загорелые, или лучше сказать, прожаренные солнцем парни, закопали отца в три минуты. Перед этим вышла небольшая заминка, они поторговались с матерью: изначально слишком мало дала, и они за такие деньги даже разговаривать не хотели. Потом мы все постояли еще немного. Попов никаких не было. Тетка выла на могиле, мама была спокойна, и приехавшие папины сослуживцы, стоя в стороне, скромно пустили по кругу бутылку водки и ушли.
Не приехал лучший папин друг, таковым я его, по крайней мере, считал. Последнее время они только созванивались и то, когда оба были пьяные. Узнав о папиной смерти, он сказал: «Нечего меня расстраивать». И повесил трубку. Когда я был маленький, то часто встречал его у папы на работе. Один раз отец, занятый делами, отпустил меня с ним погулять, он ему доверял. Это было где-то в районе Бауманской. Я тогда впервые увидел в ларьках и на прилавках целую кучу новых игрушек: киборги-робозвери, трансформеры, солдатики на резинках с двигающимися конечностями. Китайцы собирали этих последних из разных деталей, как попало, но мы тогда не знали этого, и я представлял себе, что именно так выглядит китайский наемный убийца. Такую фантазию подсказала мне мама, иногда она сама была ребенком, и мы вместе смотрели с ней фильмы, и даже боевики.
Мы проходили мимо кинотеатра, и я попросился зайти. Судя по афишам, показывали «Черепашек-ниндзя» и «Полицейскую академию». Дядя Коля показал свое удостоверение, и нам разрешили посмотреть без занятия мест, недалеко от входа. Мы постояли минут пять: «Полицейская академия» была мне непонятна и совершенно неинтересна. И мы вернулись в свободный папин кабинет с гербом СССР на столе и старой печатной машинкой.
В классе седьмом я пытался интересоваться хоккеем, играл в него сам и однажды ходил с друзьями на матч, который проходил вечером. Мы возвращались домой поздно, было темно, а мы шли одни, совсем как взрослые, и обсуждали, как у метро кого-то избили фанаты, а оказалось, что всю дорогу от метро за мной следил отец, и когда я пришел домой, он сказал с улыбкой на лице, что «какие-то мы не спортивные темы обсуждали». Меня смутило, что он слышал наш глупый разговор и как мы ругаемся матом, и стесняло, что отец так ловок, что может даже без моего ведома оберегать меня. Но теперь его не было, и никто меня больше ни от чего не удерживал.


Рецензии