Во тьме надежд... часть 1

Во тьме надежд... часть 1
       Эй Би Караби
               
               
               
 Глава  Первая

В тот весенний день, половина нашего двора прибежала на сабунчинский вокзал, чтобы проводить меня, заодно и проверить мои вчерашние слова на правдивость. Помню, Гасан, наш соседский мальчик, вышел вперед, повернулся к ребятам и, не скрывая удивления, сказал:
- Смотрите-ка, он и вправду едет!
Потом, обращаясь ко мне, расхохотался :
- Поправь папаху. Еще не успел отъехать от города, а уже строит из себя европейца.
После его слов все начали смеяться.
- Я не в Европу еду, «ay balqabaq» (азерб.разг.Пустоголовый), а в Русию! – огрызнулся я и отвернулся от них.
- Не в «Русию», а в Россию! – поправил меня дядя Фаррук, который подоспел вовремя, а то дело дошло бы до драки. – Пошли, сказал он, вот наш вагон.
- А ты надолго? – заорал вслед, пытаясь перекричать гудок паровоза, сын дяди Акпера, который работал у моего отца счетоводом. Асад был младше нас на два года, и поэтому отцу пришлось поговорить с Кербелайи Мансуром, чтобы тот принял его в медресе,  учиться с нами. Хороший был пацан – веселый, отзывчивый и независтливый, как «некоторые»...
- Нет, – ответил я ему, – только на неделю, – и поднял руку на прощанье.
- Счастливого пути! – крикнул тот. Некоторые ребята подхватили его слова и повторили несколько раз, пока я не поднялся по ступенькам и не исчез в тамбуре вагона...
       С нами в одном купе ехали еще двое пассажиров. Один – пожилой дядька, с огромной корзиной – всю дорогу охал и вздыхал, называя всех агентами иностранцев, а другой все время разговаривал с дядей о политике, а когда дело доходило до спора, то он доставал из кармана пиджака кисет с табаком и выходил из купе. Не знаю как звали первоо, а вот второго дядя уже на следующий день нашего путешествия называл «доктором Юсуфом».
    Мне не хотелось спать, но сон каждый раз настигал меня в тот момент, когда они переходили на шепот, и я знал, что они говорят о чем-то запрещенном, и всячески боролся с тем чтобы не уснуть ... но безуспешно. Изредка, когда мне удавалось просидеть долго, дядя прерывал его со словами «тише, ребенок услышит» и сердился на меня за то, что я все еще бодрствовал. Приходилось притворяться спящим, но и тогда я толком не мог понять услышанное и засыпал под вздохи старика с корзиной: «Да все они за одно - поймают и повесят! Лазеть (от сл. Лазутчик; доносить) на родину – непокаянный грех!».
Почти на каждой станции приходили солдаты и проверяли наши документы и багаж. Вели себя очень дерзко и грубо. Один раз дядя сделал замечание усатому начальнику, так тот вытащил и приставил свой наган к его голове и спросил: «Что тебе не нравится, татарин?» Дядя Фаррук отвел рукой ствол пистолета в сторону окна и тихо произнес: «Не пугай ребенка». Тот выругался еше и, ткнув ногой дверь, вышел. Но после этого дядя больше не разговаривал с проверяющими ни на одной станции, молча выкладывал вещи на деревянные нары и спокойно смотрел, как те рылись в них грязными руками, разбрасывая все по полу без какой-либо нужды в этом. И каждый раз, становясь свидетелем всго того, что творилось вокруг, вспоминал слова матери, которые она говорила отцу в ночь нашего отъезда:
- Зря ты отпускаешь ребенка, Аббас, времена-то какие неспокойные... – плакала она, что меня пугало и злило. – А что, если вдруг, отец передумает...
- Ничего, - отвечал отец – не девчонка, пускай поедет. Притом не один же будет – твой брат присмотрит за ним. Дальняя дорога пойдет ему на пользу, а то совсем избаловала его. Ты знаещь как его ребята прозвали?!  И не хнычь - накликаешь беду!
- На Фаррука только надейся... – досадовала мать.
Во дворе, кроме Асада и еще одного моего друга, все обзывали меня «;nc;» (азерб. нежный, неженка) , потому что я был худым и высоким. Отец слышал пару раз, как Гасан с ребятами дразнили меня этим словом, и это ему очень не нравилось. Тогда, я не совсем понимал, что, на самом деле, эта поездка – не что иное, как мое «перевоспитание», и что отец решил разлучить меня с матерью хотя бы на некоторое время во благо мне же... И когда мы уже выходили из двора и напрвились к пролетке мешади Мухтара, мать подозвала к себе дядю и, передав ему что-то в парчовом свертке, настоятельно, но умоляющим голосом сказала:
- Фаррук, возьми это, купи себе все, что захочешь, только не отпускай его от себя ни на шаг. Я потребую его от тебя невредимым! – и вытерла слезы кончиком «k;la;ay;»( азерб. объемный, но легкий платок с вышивками, в виде накидки) . – Я дурной сон видела...
- Ты опять начала?! – разозлился отец, не давая ей договорить до конца. – Иди в дом!
 ... И теперь, когда мне уже не так сильно хотелось поскорее добраться до той русской губернии, где дядя должен был наладить дела отца, по его словам; когда во мне проснулась невообразимая тоска по дому, дядя вдруг, задвинув шторы окошка, сказал:  «Всё, приехали», и моя тоска, тут же развеялась. И я начал помогать ему собирать наши чемоданы. Наших попутчиков не было – сошли, когда я еще спал. В дверях показался пожилой обер-кондуктор.
- Фаррук бей, прибываем – сказал он улыбаясь, а дядя подошел к нему и протянул пару монет из того свертка, который на прощанье дала мать.
- Ай спасибо вам! – громко произнесь тот и потянулся за нашей поклажей. И как только он поднял её – прогремел взрыв за окном. Меня оглушио и отбросило волной, и я свалился на пол. Когда пришел в себя, то увидел лежавшего на полу и истекающего кровью кондуктора у моих ног - ему, шрапнелью снесло половину лица, а дядя стоял надо мной и что-то кричал, придерживая правой рукой левое плечо, опираясь на поручни дверей. Я встал, встряхнул с себя осколки стекла, в голове стоял шум, который постепенно перешел в неслыханную боль. Вокруг меня почему-то, летели щепки от обшитых деревом стен, разлетаясь и дымясь, а я стоял, чуть пошатываясь, и пытался понять что же происходит, пока дядя не ударил меня по лицу несколько раз и не заорал прямо над ухом (отчего, боль в голове стала еще более жгучей):
- Ложись, а то пристрелят! – и присел, то ли от боли, то ли, показать мне, что надо делать, на случай, если я не расслышу его. Я раскинулся на полу, задев рукой кровавое месиво, которое образовалось вместо головы кондуктора. По коже прошел мороз. Меня вырвало на его огромные черные ботинки, а ниже пояса пробежала теплая струя жидкости. Не знаю почему, но мне стало вдруг стыдно, и я, вытерев рот рукавом, посмотрел на дядю. Тот сидел на полу с опущенными руками и, нагнув голову смотрел куда-то в сторону, глаза его были полуоткрыты, а с виска стекала кровь, сворачивая на полпути и капая с подбородка. Я позвал его дважды, но он, не обращая на меня внимания, продолжал смотреть искоса, не моргая. Пересилив боль я подполз к нему и потянул его за руку, а он, не закрывая глаз сполз набок. Я еще раз позвал его по имени, но тот продолжал лежать так же. И в этот момент припав к его груди, я заплакал, понимая, что его больше нет...
- Тут еще один! – вскликнул кто-то надо мной и отшвырнул меня ногой от тела. – Ну что, доехали?!
- Типичные буржуи! – сказал другой за его спиной – Ну-ка, подвинься, я щас усыплю этого щенка! – и толкаясь вошел в купе. Я поднял голову и увидел двух мужчин, в форме морских офицеров.
- Ты на его папаху глянь – нажрались на нашей кровушке... – сказал тот, который ударил меня ногой, и, нагнувшись, начал осматривать карманы мертвого. А другой подошел и, схватив меня за лицо, поднял, приставив дуло маузера к моему рту:
- Скажешь где деньги, драгоценности – не трону!
Я ничего не чувствовал, и мне не было больно от того, как он сильно давил холодным железом на мои губы, тараща на меня глаза, а правой ногой пытался отодвинуть труп кондуктора. В этот же миг над его головой просвистели пули, посыпались опилки с потолка, и он, укрываясь мною, заорал в сторону окна:
- Э, э, Стас, ты чё?!
- Половину мне! – ответили ему снаружи довольным голосом – Это все – достояние народа!
- Да тут ничё и нет. Поди смори сам! – продолжая прятаться за мной, выругался этот.
- Он что – совсем сбрендил? – не поднимая головы спросил тот, переворачивая тело дяди Фаррука – Опа, есть!
- Да тише ты, он еще не отошел! – сказал худощавый моряк, не отпуская меня – Спрячь! Этого тоже осмотри! – добавил он, пнув ногой труп, под нашими ногами.
- Ну что, снести тебе башку, а? – спросил у меня первый, подойдя к нам с осторожностью, озираясь. – Ааа, эта сволочь, - указывая кивком головы худощавому на окно, прошептал он, – будет поджидать нас у вагончика...- намекая на то, что без дележа не обойтись. А худощавый еще раз выругался и, убрав пистолет, отшвырнул меня  к окну, да так, что я со всей силой ударился головой о край металлического обода. На затылке будто что-то взорвалось...
...
- У тебя патроны есть? – послышался звонкий голос, когда я очухался.
- Нет, – прозвучал ответ. – Ну выведи его на перрон... или вон – простыней придуши!
- Это как это – придуши?! – спросил первый недовольным голосом. – Я что – изувер, что ли? Сам и души!
- Ну-ну, тебе виднее... – ответил тот же звонкий голос, отдаляясь. – Тока если Стас спро-о-осит..., – запевая добавил он – тада на меня не греши, понял?
- Да пошел ты! – послал его тот, что был плотнее телом и выше ростом – Ладно, ты иди, я щас... – недоговарив, подошел ко мне и нагнулся. Я лежал с закрытыми глазами полусидя и чувствовал, как он тяжело дышал надо мной. Потом вдруг схватил меня за волосы и потянул к себе и радостным голосом окликнул того:
- Эх-хэ, слышь, Лёх, ты же ему череп-то проломил – а говоришь... – и откинул мою голову назад. Еще раз жгучая боль пронзила мое тело.
- Ну всё, тада отчаливаем! – ответил другой - и спустя минуту вокруг стало тихо, даже за окном не было ни малейшего шороха, только откуда-то издалека доносился детский плач, но и он прекратился, как только раздался выстрел, после чего я потерял сознание...
        ... Я очнулся, когда холодные капли дождя ударялись о мое лицо. Было темно, пахло влажной землей, а со стороны станции доносился топот коней и обрывистый людской гул. Попытался подняться, но суставы как бы окаменели и не подчинялись мне – все тело охватила тупая боль, которая усиливалась с каждым движением. Собрав последние силы – я встал и, опираясь на опорные стержни верхнего топчана, двинулся к выходу, еле волоча за собой ноги. Волосы, что прилипли к затылку - дергались при малейшем повороте головы, руки тряслись и стали «деревянными», бесчувственными. Нащупав створку двери, удержался за нее, но, пошатнувшись – упал на колени, не отпуская ее. Передо мной лицом вниз лежал человек, которого задела моя рука, тем самым, возвращая сознание, восстанавливая в памяти все подробности произошедшие здесь. Я припал к телу дяди, позвал его по имени несколько раз и разрыдался, кричал что есть мочи – то ли от боли, то ли от ужаса, охватившего меня, то ли ради того, чтоб меня услышали и пришли на помощь – не знаю, но я орал во весь голос, пока окончательно не охрип и не обессилел...
- ...где? – послышался стук ботинок и чей-то голос.
- Кажется, здесь! – ответили ему.
- Помогите! – прохрипел я дрожащим голосом, когда несколько человек, задевая друг друга, встали передо мной с керосиновой лампой, освещая чудовищную картину недавних событий. Тот, который держал лампу, осторожно протянул ко мне руку:
- Э, ты смотри – живой! – и коснулся моего плеча.
Вдруг, мне показалось, что он и те двое, которые стояли позади него, громко рассмеялись, протягивая ко мне свои окровавленные руки, пытались схватить меня за горло. А тот - старик с лампой - вообще, предлагал облить меня керосином из лампы и сжечь заживо, на что остальные добавили: «А потом разорвем на куски и бросим псам, что по ночам воют возле мечети у старых ворот...» - и разразились таким бешеным и оглушительным смехом, что отзвуки пронеслись по всей станции... Я внезапно почувствовал прилив сил, вскочил на ноги и с воплем набросился на старика, вцепившись руками в его горло. Он ахнул от неожиданности, бросив лампу – та упала на пол, стекло разбилось вдребезги, огонь погас – стало темно. Не выдержав моего натиска, упал и сам старик. И как только он свалился на пол, я оставил его, повернулся к тем двоим, которые стояли, словно каменные статуи Их широко раскрытые глаза блестели в темноте – казалось, что предо мной стояли две волчицы, готовившиеся к прыжку... но я «опередил» их и вследующую секунду настиг обоих – царапая ногтями одному лицо, а другому грудь – не переставая орать, захлебываясь собственными слезами.
- Держи его! – заорал старик, откашливаясь.
Услышав его слова, эти, кажется, очнулись, схватили меня за руки и повалили на спину. Я сопротивлялся, но не было больше сил– ни кричать, ни противостоять взрослым мужчинам – и я взмолился, дико озираясь по сторонам, стараясь разглядеть и без того затуманенные силуэты моих «врагов»: - «Не убивайте меня, пожалуйста...»
Старик, видно, с трудом, потому что безконца бранился и охал - но поднялся, подошел, спотыкаясь, к нам и встал над моей головой, держась одной рукой за свое горло, другой отвел их руки от меня. Те двое нехотя подчинились ему, осторожно отпустив меня, отошли.
- Давай свяжем его, а то мало ли что!  - предложил один из них, которому я исцарапал лицо. – Слышь, Михалыч, я говорю – давай ...
- Оставь! – ответил старик, поднимая с пола лампу. – Тут такой бес пронесся - видалому мужику в самый раз умом помешаться, а соплячку - и подавно... – попытался зажечь ее.
- ... всю рубаху списал, гадёныш! – пробормотал другой – Кажись, унялся... иль дух испустил!
Вспыхнуло пламя, освещая дрожащими порциями света лица вокруг меня. Старик нагнулся и поднял смятую грязную бумажку, погладил рукой, приложив к груди, обращаясь к ним:
- Скажи совкому, пускай пришлет сюда доктора. И приведи себя в порядок! – потом посмотрел на другого, что был ростом поменьше, на лице которого от виска до подбородка тянулась с выступающей кровью ссадина. – А  ты ступай дальше, может есть еще кто живой, хотя ... – остановился он, приблизил лампу к моей голове и окликнул того, кто зашагал в сторону тамбура. – Ты что ли, чертов сын, башкой стукнул его об пол?
- Да не трогал я его... – ответил тот.
- Скажи там, что б поторопились - у него кровь хлещет из затылка... – предупредил он и посмотрел на меня. – Цыган что ли? – пробормотал, рассматривая мои черные кучерявые волосы. От света лампы стало больно глазам, и я закрыл их.
- Я не цыган, – произнес я, как будто во сне.
- Ну не таков, так не таков, обознался, извини, – улыбнулся старик. – Ты тока не засыпай, это нехорошо... – сказал он. И вдруг все вокруг поменялось, стало тепло, а боль прошла. ...Мы сидели у нас во дворе, мать передавала нам горячие гутабы (азерб. двухслойные выпечки из теста с начинкой из мяса и зелени)  доставая их из тендира (азерб. куполообразная печь из обожженной глины, где по центру разводится огонь, а мучные изделия пекут, лепя их на раскаленные стенки) . А этот старик сидел и с удивлением смотрел, как мама опускает руку в слегка дымящийся глиняной горшок. Отец стоял рядом с ним, то и дело спрашивая, как я вел себя «в гостях», на что тот отвечал - поглаживая поседевшие усы и улыбаясь при этом – «крепкий пацан, раз сумел выжить после всего» и, обращаясь к отцу, почему-то называл его доктором, а отец с горделивым видом все повторял: «Его надо бы в обоз перенести», на что мать обернулась, улыбаясь, но опять-таки почему-то мужским голосом заметила: «А что если он опять очухается и набросится на нас?». Отец посмотрел на нее, сдвинув брови, и сказал: «Перестань болтать и возьмись за ноги». Потом положил руку на плечо старика, который ел гутабы, свернув их трубочкой, и сказал: «Михалыч, держи его голову ровно, не давай шелохнуться». После этого все трое подошли ко мне, взяли меня за руки и ноги, понесли в сторону горящего тендира. «Я же сгорю там, мама», обратился я к матери, а та посмотрела на отца и спросила тем же мужским голосом: «Что это он там бормочет?». А отец, ухватившись за ногу еще крепче, ответил:«А черт его разберет. Кажется, мать зовет». Потом добавил: «Вдвоем не пролезть, да и ступеньки узкие. Передай его мне». При этих словах я как-то обрадовался – значит, я не один полезу в раскаленное пекло; значит, он будет рядом – и успокоился. Послышался голос старика: «Перевязали б рану, а то ведь как кровь сочится-то, не донесем и помучаем, почем зря, доктор». Видно отец устал нести меня, так как тяжело дышал и говорил обрывисто: «Ниче-го, уже поч-т-ти донесли...он не тяж-ж-елый... главное, суконку прижми посильнее». Хотя мы уже давно дошли до глиняного сосуда, но все трое топтались на месте и не решались положить меня туда, приэтом тряся меня, отчего становилось не по себе, подступала тошнота и очень хотелось пить. Наконец меня опустили медленно в тендир – я боялся неимоверной жары, но, внутри было прохладно. Старик, укрыв мое тело ковром, что висел у нас в гостиной, крикнул: «Все, трогай!» и тэндир закачался, издавая постукивающие звуки странной машины. Я спросил, вглядываясь в огромную темную впадину в центре - «N;di bu?» (азерб. Что это?). А старик приложив руку мне на грудь, погладил пальцами и ответил: «Ты смотри, как сердечко-то бьется... Оххх ты, мать моя – да он еще и ранен!» А  отец посмотрел сверху на нас и сказал: «Погоди-ка, Михалыч...» - а потом, поднеся руку ко рту, закричал: «Игнат, гони на крепостную, до лечебницы не дотянет!» Еще послышался тот голос, которым говорила мать: «Черти поднебесные, как же он на нас-то, с тремя пулями в груди, а?» - после чего я пошатнулся и упал в ту самую впадину...
... Горел костёр, а вокруг него собрались все ребята с нашей улицы. «Давайте бросим в огонь монету» - предложил Гасан. «А у меня нет» - сказал Асад. А тот показал на меня рукой и ответил: «Вот, у него есть – его папа на миллионера Тагиева работает. Попроси у него». «У кого? - спросил Асад, Там же никого нет». Тогда Гасан подошел ко мне, встал лицом к лицу и расхохотался: «Слышал, Инджа – тебя нет!» Но тут сзади подошла тетя Сара – мама Алёши, которого отец устроил на работу к себе и платил хорошее жалованье, а взамен за его доброту она учила нас - меня и моего двоюродного брата Алекпера - русскому языку – огрела весельчака веткой айвового дерева пару раз со словами: «Окаянный отпрыск» А когда тот убежал в сторону, посмотрела на меня и прослезилась: «Иди отсюда, сынок, тебе тут не место. Иди!» - сказала она, отдаляясь от меня, подошла к костру, бросила туда ветку и исчезла. С ней исчезли и ребята, и костер, и вся наша улица...


                * * * *               

 - А откуда он? – спросил женский голос.
- Не знаю. Говорят ехал тем поездом, на который назаровцы напали, – ответил мужской голос.
- Дышит? – спросила она же.
- Дышит! – послышалось в ответ.
- А ты где был вчера?
- Нигде.
- Врешь! Ты же со Степаном в город ходил. Ходил?
- Не ходил.
- Опять врешь! Тебя бабки видали с ним, говорят хлопотали о чем-то...
- Да не было этого – говорю же! – сердито ответил мужской голос.
- Убьют тебя! – заплакала женщина. – Вон, смори, детей стреляют – тебя, что ли, помилуют...?!
- Тихо ты, дуреха! – прошептал тот, – Всех на ноги поднимешь... Повязку меняла?
- Ага, аж два раза – ответила та и глубоко вздохнула. – Мить, а волосы-то у него чернявые, как ежели сажей измажешься... а ручки - белые, труда тяжкого не видал, – хихикнула женщина, потом смущенно добавила:
 - ... а наши дети светлее будут, да, Мить? А ручки...
- ...отцовские – рабочие, мазолистые! – заметил мужской голос.
- Так те же, дитя грудного ручки-то, откуда ж им в мазоли-то облачиться? – нежно спросила та, как будто и вправду держала в руках младенца.
- Ничё, пускай сызмальства к труду привыкши будут... – ответил тот и притих. Послышался легкий шорох и скрип железа.
- Ну, пусти! Пусти, кому говорят? – прошептала женщина. – Щас закричу!
- Ну что ты в самом деле?! – послышался вялый и недовольный голос мужчины.
Я открыл глаза и осмотрелся. Первое, что открылось моему взору, - фреска на арочном потолке, где были изображены ангелы с дудочками. При свете свечи, которая играла пламенем от проникшего в помещение ветерка казалось, будто ангелы оживают на миг и летят под потолком. Кто-то пошевелился слева от меня, и на стене появились странные тени...
- Гляди, очухался! – сказала женщина и нагнулась надо мной – Как ты, мальчик?- спросила она. Хотя свет и освещал только половину ее лица с правой стороны, но я смог разглядеть в ней молодую женщину в белоснежном переднике и косынке из плотной материи. – Мить, позови Пелагею! – скомандовала та через плечо, слегка повернув голову, но не отводя от меня глаза. За ее спиной показалась голова мужчины. Тот прошел вперед и стал приближать пальцы к моим глазам, и когда я зажмурился, то услышал его удивленный голос:
- Вот дела! А говорили, малец ослепнет...
- Иди, кому сказала! – вспылила женщина – Тоже мне, знахарь выискался!
- Эээ, много ты понимаешь... – разведя руками отошел тот.
- А то ты так шибко грамотный! – подразнивая, ответила ему женщина. Подождав, пока тот уйдет, подвинулась ко мне повторно и прошептала:
- Не бойся, тебя никто не тронет. Ты откуда?
Мне хотелось ответить ей, но не смог вспомнить ни одного слова по-русски. Тогда она осторожно присела рядом и начала рассматривать меня, улыбаясь каждый раз, когда наши взгляды встречались.
- Как он, Антонина? – послышался голос с того конца зала и чьи-то быстрые, приближающиеся шаги. Через некоторое время надо мной появилась пожилая, но очень стройная женщина в черном ажурном платице. Надев наспех пенсне, стала щупать меня: то горл, то плечо, то живот – надавливая двумя пальцами.
- Он что нибудь сказал? – спросила она у Антонины.
- Нет, Пелагея Кузьминична, просто открыл глаза.
- Он видит! – нетерпеливо произнес мужчина, топчась за их спинами.
Старушка растопырила пальцы и провела ими несколько раз перед моим лицом, следя при этом за моими глазами.
- Ммда, превосходно! – сказала она и подалась вперед, как можно ближе ко мне.
 – Если слышешь меня, то моргни глазками, хорошо? – попросила она улыбаясь. У нее были уставшие глаза, и я, вглядываясь в них, закрыл глаза. И, кажется, продержал их закрытыми дольше, чем та ожидала.
- Не могу определить, – заявила она. – Митенька, подайте мне тот стул, пожалуйста.
- Он похож на тех цыган, которые прошлым летом с плящущим медведем на ярмарку приходили...
- Нет, голубушка, у них черепная коробка несколько иной формы. Мальчик либо татарин, либо мадьяр...
- Цыгане так не одеваются! – опять вмешался мужчина. За что Антонина «одарила» его злобным взглядом.
- Нынче все одеты «не так» ... – вздохнула старушка. Потом обернулась к мужчине и спросила в полголоса:
 – Есть чем его покормить?
- Достанем! – ответил тот бодрым голосом.
- ...?
- Краюха хлебушка осталась, Пелагея Кузьминична, пшена нет, пара картофелин... Я ему морковный чай приготовлю, – начала молодая женщина, смущенно посматривая на мужчину. – Вы бы похлопотали там...
- Все голодают! – вставая со стула, резко ответила ей старушка, потом опять обратилась к мужчине – Там у меня немного рыбьего жира осталось и, кажется чай - граммов тридцать наберется - да пара кусочков сахарка. Принесите и дайте ему сладкого чаю...
- А как же вы, доктор? – спросил дядя Митя.
- Я уже старая, мне столько сладкого нельзя, а ему – необходимо!  – ответила она шутливо. – Да, и не давайте ему крутить головой.
Дав еще несколько поручений тихим голосом, Пелагея Кузминична ушла, а спустя минуту вышел и мужчина, наспех поцеловав Антонину под ее недовольные возгласы.
Мне очень хотелось есть, несмотря на то что приступ тошноты проявлялся время от времени. Но мне также очень не хотелось стать обузой для этих добрых людей – отняв у них последнюю еду. Ничего, как только отец приедет за мной – у них будет столько хлеба и денег... И я начал представлять себе, как это произойдет: «Сперва они с мамой подойдут ко мне, и я притворюсь спящим. Тогда Пелагея Кузминична расскажет им, как я слушался ее и Антонину, а дядя Митя с радостью объявит о том, что я почему-то не ослеп до сих пор. Мама прослезится, прижмется к отцу и с гордостью станет слушать рассказы о моем героизме и том, что случилось с его братом... Она расплачется еще больше, повторяя сквозь слезы: «Я знала, что так будет, я видела дурной сон...», а доктор скажет: «Успокойтесь, вам нельзя волноваться», - и папа даст ей стакан воды... Как же мне хочется пить... Антонина тоже куда-то ушла. Мать всегда бранилась, когда дядя Фаррук пил воду из ведра, обливая всю одежду: «Ты чему детей учишь? У нас что, стаканов в доме нет?» А он все смеялся и смеялся, пока сестра не уходила, качая головой... Интересно, его похоронили по нашему обычаю или нет? А что если нет? Ведь, Кербелайи Мансур всегда объяснял нам: если мусульманина похоронят кяфиры (араб. Неверные), не соблюдая направление головы на Киблу (рел. Направление Каабы, в Мекке), то его душа не сможет обрести покоя, мучаясь в могиле - вплоть до Судного Дня, и  каждый мусульманин должен сторониться неверных. Хотя, сам ахунд (духовный сан) не раз обращался к тете Саре за средством от кашля. Отец объяснял это тем, что молоканка Сара (так он ее называл) – подобно мусульманам – не ест свинину и не употребляет алкоголь. Может, поэтому все вокруг ее так любили и уважали...
- Ты не спишь? – послышался голос Антонины. – Я тебе поесть принесла.
Я открыл глаза и посмотрел на нее. Она подвинула стул ближе к изголовью кровати и села. Помешивая ложкой похлебку в тарелке, о чем-то призадумалась, разглядывая мое лицо.
- Я накрошила хлеб в тарелочку, что-бы тебе легче было разжевывать, – произнесла она тихо, пряча от меня глаза – Тебе надо покушать, а то вон смори, как исхудал-то... – промолвила она, точно как моя мать. И, наверное, подумала что я ее не понимаю, поднесла ложку к своему рту и облизнулась:
 – Ам-ам, вкусненько, понимаешь? Аа, ну да ладно, – сказала она и начала тыкать в мои губы горячей ложкой, пока я, не открыл рот и не начал есть.
Сперва разболелись десна, потом постепенно боль прошла, но глотать стало труднее, как будто в горле что-то застряло и не давало пище пройти дальше, причиняя мне неприятное чувство. Когда я проглотил последнюю ложку, та встала, отошла на пять-шесть шагов, украдкой посмотрела на меня через плечо, потом повозилась с тарелкой. Я видел, как ее плечи медленно двигались, и услышал несколько раз чмоканье губ и понял, что она собирала пальцем то, что осталось на дне тарелки, и облизывала его – мне стало невыносимо стыдно, и я заплакал. Антонина, услышав мои всхлипы, тут же подбежала ко мне с растерянным видом, встала рядом, потом наклонилась, обняла меня вместе с подушкой и тоже расплакалась, приглушая свои стоны - прижимаясь лицом к углу матраца...
      ...Когда я проснулся, было светло. Ужасно хотелось пить, но рядом никого не было. Я стянул с себя одеяло и начал медленно вставать. Голова отяжелела, было такое ощущение будто к затылку был привязан камень. Но все же спустив на пол ноги, посидел в таком положении некоторое время, чувствуя как кровь поступает к пальцам ног и как те, после этого стали ныть и слегка чесаться. Наблюдая за этим несколько минут, крепко ухватившись за края кровати обеими руками – встал. Было такое впечатление, будто бы я не стоял на ногах уже давно и что те разучились держать мое тело, то и дело дрожали и сгибались в коленях. Сделал шаг вперед – в голове начало шуметь, а в ушах появился протяжный свист. Сделал второй – все вещи закружились вокруг меня, отчего я чуть не потерял равновесие, но все же вцепился за подголовник стула и продолжал стоять. Прошло чуть более минуты, как головокружение исчезло, уступая место тошноте, которая сразу же приступила к горлу с кисловатым привкусом, не давая мне полностью насладиться своей «победой». Тут я заметил графин с водой на тумбочке, которая стояла в десяти шагах от меня, и я, забыв обо всем, осторожно зашагал в ту сторону. Мне показалось, что я шел к этой тумбочке целую вечность, пытаясь удержаться на ногах и не терять равновесия. И за всю свою жизнь, я проделал миллион шагов, которых даже не замечал и вовсе, но эти одиннадцать шагов так засели в памяти, что если дажеи захочу то не смогу их забыть. Неописуемое чувство восторга охватило меня, когда я дошел до цели и дрожащими руками налил себе стакан воды. Каждый глоток желтовато-мутной жидкости казался мне слаще шербета (перс. Подслащенная мёдом вода с добавлением лимонного сока)  и придавала силы. «Все, хватит спать!» - произнес я вслух, решительно осмелев, «Что за мужчина этот дядя Митя, если не может прокормить свою жену?!. И стоя у столика со шкафчиком с пустым стаканом в руке начал подумывать о том, как и где можно достать хлеб и еще что нибудь. Для этого нужны были деньги. Да, конечно же надо взять деньги и пойти в булочную. С этими мыслями я ринулся к кровати, но от резкой боли в груди остановился и провел рукой по тому месту. Выяснилось, что вся та часть – ниже шеи и выше желудка – была перевязана белой тканью. Той же рукой пощупал затылок – и, к моему удивлению, волос там не было, зато на три пальца ниже макушки была приклеена пластырем маленькая подушечка из того же материала. Осторожно передвигаясь, все же дошел до кровати и, пошарив среди белья, наконец-то нашел свою набедренную шелковую пояс-повязку. Мать дала ее мне накануне нашего отъезда и сказала, что она сбережет то ли поясницу, то ли почки от холода. Я отказывался наматывать на себя эту повязку, тогда отец подошел ко мне и показал, как взрослые мужчины хранят меж складками этого самого пояса серебряные монеты и бумажные деньги. В ту же ночь я зашил в нее все свои «сбережения». А сейчас именно про них я и вспомнил. И когда разошлись швы, на подушку посыпались монеты – я посчитал, тщательно и раз десять осмотрев и так, и наощупь, не остался ли незамеченным внутри «тайника» медяк. Оказалось что, у меня всего-навсего, пятнадцать «царских монет» серебром (а почему-то там, в Баку, мне казалось, что, у меня хватит денег, чтобы понакупить целый корабль подарков...). «Батон грузинского хлеба в бакалейной Гаджи Исмаила, что на почтовой улице, стоит двенадцать рублей с копейками, то есть, около четырех серебряных, - размышлял я. – Значит, я могу купить... раз, два, три ... Три буханки хлеба, а на остальное - целую гору овощей, особенно – картошки. И даже, на сладости денег останется», - развеселился я. Но вдруг появилась какая-то усталость, и пришлось спрятать монеты обратно в повязку и прилечь немного, отдохнуть. Встать я, смог только через три дня – и все эти дни меня знобило и не отступала тошнота. Я как-то слышал, как Пелагея Кузьминична говорила Антонине Матвеевне, что у меня сотрясение мозга и что меня, должно быть, не покидает состояние тошноты. После этих ее слов я уже не смотрел на нее как на старуху, которая любит командовать над всеми ( а такие бабули бывают), а почитал как настоящего знатока потаенных чувств человека, о которых никто, кроме него самого, знать не может. А дни, я считал по количеству приходов Антонины – утром и под вечер она будила меня своим ласковым голосом, называя меня то ли «голубком», то ли «голубчиком» и каждые два ее посещения равнялись одному дню в моем «календаре»...
      ... В то утро я проснулся в хорошем настроении и лежа неподвижно ждал прихода Антонины. Уже стало совсем светло, даже обветшавшая фреска на потолке обнажила свои изъяны – штукатурка выпала в нескольких местах, потому, у одного херувима не хватало части левого (от меня) крылышка, а у другого вместо дудки было небольшое серое пятно.
Когда помещение озарилось светом полностью и можно было отличать цвета на изображении, я медленно встал и начал одеваться. Только один раз закружилась голова, и то ненадолго, поэтому, набравшись храбрости, направился к двери и осторожно открыл ее. Держась за стены, прошел через небольшой коридер, вышел к каменной лестнице в восемь-девять ступенек, полукругом и начал спускаться по ним. Одолев шестую по счету ступеньку, обогнув дуговую стойку, увидел Антонину, сидящую на каменном выступе напротив лестницы. Она сидела неподвижно, прислонившись к стене и наклонив голову. Я постоял немного, подумывая о том, чтобы вернуться в своею кровать, пока меня никто не заметил. Но все же решил спуститься к ней. Осторожно переставляя ноги, которые уже, кажется, не хотели удерживать мой вес, подошел к тому месту и, поравнявшись с ней, позвал ее по имени, как это делал дядя Митя: «Тоня?». Она не ответила, даже не посмотрела в мою сторону, а только судорожно тряслась и еще больше съежилась.
- Прочь от нее! – вдруг воскликнул кто-то со стороны двора. Я резко повернул голову, отчего по всей спине пробежала колючая боль, – и увидел Пелагею Кузьминичну и двоих мужчин, у которых лица были обмотаны мешковиной, а на руки были надеты «рукавицы» из картонных пакетов. Я отошел. А те двое подошли и аккуратно взяли Антонину на руки и понесли во двор.
- Поднимайся наверх! – скомандовала старушка, провожая их взглядом. Потом посмотрела на меня. Я же медленно прошагал за ними. – Ты что, не понимаешь или ... не слышишь? – спросила она притихшим голосом. А когда я дошел до деревянных дверей, прошептала: « Не ходи туда»
Но я пошел, вышел во двор, наблюдая за тем, как ее уложили на повозку и, укрыв соломой увезли. Я прислонился к стене и сполз, присев на бревно со срубленными ветками, которое служило скамейкой.
- А ты с характером, цыганенок! – заметила Кузьминична, присаживаясь рядом.
- Я – не цыган! – ответил я дрожащим голосом.
- Значит, по-русски понимаешь... – сказала она, достала папиросу, закурила не отрывая глаз от клубков пыли, тянущейся за повозкой. – У нее тиф, а у меня ничего нет, – вздохнула, сделав глубокую затяжку.
- Я хочу домой, – произнес я, чувствуя, как сильно забилось сердце в груди.
- Я тоже... – ответила она еле слышно. – А где твой дом?
- В Баку.
- Ааа, знаю... – протянула та, призадумываясь о чем-то. – Там у вас хорошо, тепло и море есть. Да?
- Да. А еще у нас ... хлеба много – стесняясь, ответил я. Потом полез в карман и вытащил монеты. – У меня - вот! – сказал я, показывая ей деньги. – Можно купить три буханки хлеба и пуд картошки... – но не смог договорить до конца - она обняла меня и заплакала. Сначала я подумал, что она плачет от радости, увидев деньги, но по тому, как она сказала «Господи, за что ж это так?», вдруг до меня дошло, что Антонина Матвеевна уже никогда больше не вернется, я разжал кулак - и монеты со звоном посыпались на землю...
     ...На следующий день, я проснулся от крика и шума, доносившихся со двора. Быстро встал, оделся и спустился вниз. И уже в коридоре ясно слышал голос дяди Мити:
- Вы во всем виноваты! Вы! – кричал он, откашливаясь – Ничего, и до вас доберемся, буржуйское отродье!
- Перестаньте, Дмитрий! – послышался голос Пелагеи Кузьминичны. – Вы же взрослый мужчина...
- Вы... – начал было он, но, увидев меня на ступеньках, остановился. Потом опять повернулся к ней и угрожающим тоном, произнес:
– Я сегодня же, подниму вопрос о вашем треклятом дворянском происхождении и докажу вашу причастность к ее смерти! – после чего пошатнулся, как пьяный, не переставая кашлять, ногой открыл дверь и поспешно вышел.
Пелагея Кузьминична долго стояла и смотрела на искривленные от времени дошечки дверей, достала папиросу и начала курить, затягиваясь непрерывно. Я стоял, прислонившись к стене, смотрел на нее и слушал стук дождевых капель, пока она не подозвала меня к себе, заметив что-то во дворе.
- Накинь вон ту шаль! – сказала она, указывая на шерстяной кусок материи, которая висела на стене. Я снял ее с гвоздя и набросил на себя. – А теперь давай завяжем лицо, – добавила она и несколько раз обвила часть шали вокруг шеи так, что открытыми остались только глаза. – Пошли, поможешь мне!
Я вышел вслед за ней и только теперь заметил лежавшего около калитки мужчину. Это был дядя Митя – он, свернувшись, лежал в грязи и дрожал, а дождевая вода смывала то и дело выступающую  из его рта струю крови. Старушка вытащила из под бревна большое полотно кумача и растелила у его ног.
- Помоги! – сказала она. И добавила, показывая, что я должен делать:
 – Я подниму его, а ты подкладывай под него покрывало. Я кивнул головой, не отрывая глаза от лежавшего человека, и взялся за края материи. До сих пор не могу понять – как такая старая и худая женщина смогла поднять взрослого мужчину, но, как только она приподняла его, ухватив за шею и ногу, – я тотчас же нырнул под него и расстелил полотно. После чего стали тащить дядю Митю в дом, а он все еще продолжал трястись, и на губах выступала рвота с кровью.
Мы дотащили его до самой лестницы, где и оставили. Она принесла старую, рваную шубу и, укрывая его тело ею, обратилась ко мне:
- Стань в сторонку и скидавай с себя всю одежду – парить надобно!
Я не совсем понимал о чем она говорит, но снял с себя всю верхнюю одежду и бросил на пол. Пелагея Кузьминична же тем временем раздела дядю Митю, вынесла его одежду за порог, облила ее керосином и сожгла. А мою подобрала вместе с шалью и отнесла в сторожку, развела там огонь и повесила над ним большой казан с водой. Потом подозвала меня к себе и велела лезть в горячую воду, размотав посеревшую от пыли и грязи повязку с груди. Я поднялся на стул и полез в казан. Вода была горячая – и все мои конечности, которые мерзли, пока я стоял раздетым у входных дверей, соприкоснувшись с ней, заныли. А на груди как будто огнем прижгли в трех местах. Она подошла ко мне, уже в другом платье, посыпала голову белым порошком и слегка надавила на макушку, давая понять, что необходимо окунуться целиком. Нырнув еще несколько раз осторожно, так как казан от моих движений ходил ходуном, я вышел и надел белую рубашку в три пуговицы, штаны больших размеров, а поверх этой «обновки» накинул шерстяной жакет. После того как я переоделся, Пелагея Кузьминична попросила меня выйти, подняться наверх, и лечь в кровать, что я и сделал.
Примерно под вечер она появилась в дверях с тарелкой супа, принесла и поставила ее на стул рядом с мной и ушла, так же тихо, как и пришла, ни проронив не единого слова. Я поел и, забрав с собой тарелку, спустился вниз. У входных дверей никого не было, пустовало и то место, куда мы недавно приволокли больного дядю Митю. Дверь во двор была открыта, и я вышел туда. Дождь прекратился, стояла спокойная погода, где-то вдалеке чернели крыши домов и, наверное, с той же стороны, доносился колокольный звон и лай собак. Задумав осмотреть свое обиталище со стороны, двинулся к калитке. Дойдя до середины двора, бросил взгляд направо и замер – там, на другом конце двора, у изгороди, Пелагея Кузьминична, взяв чье-то тело за ноги, поволокла и бросила в яму. Потом схватила лопату и начала торопливо зарывать ее. Я стал подходить к ней, но не успел дойти до нее шагов пять или шесть, как она подняла перевязанную платком голову и крикнула мне: « Стой там!» Я стоял и смотрел, как она с трудом поднимает лопатой влажную землю и кидает ее в яму, иногда делая передышку, а иногда вовсе пошатываясь. И, когда она закончила это дело, еле передвигая ноги, прошла мимо меня в сторону дома. Остановилась она только у входа, медленно повернулась ко мне и уставшим голосом промолвила:
- Уходи отсюда, сынку, и не возвращайся! В этой часовне – смерть приютилася! Уходи! – после чего вошла, и закрыла за собой дверь на засов.
- Я вам хлеб принесу. – крикнул я ей вслед, но дверь более не отворилась. И я, постояв немного, вышел через калитку и направился в сторону тех домов, что виднелись у подножья холма...
... Уже темнело, становилось холоднее, два раза – пока я, пересилив боль двигался вперед – шел дождь, вся одежда на мне намокла, а те дома как были далеко от меня, так и оставались. Поэтому я решил устроиться под большим деревом, которое возвышалось прямо у дороги, и отдохнуть. Конечноже подумывал и о том, чтобы разжечь костер и высушиться, но сил на это у меня уже не было. Как только я присел прислонившись к стволу дерева, – сразу же уснул.
... – Э, а ну вставай!- крикнул кто-то прямо надо мной. – Подымайся, ты!
Я открыл глаза: было темно. Возле меня стояли двое ребят, на вид - чуть старше меня, а над головой стоял другой, постарше них, которого один из ребят, называл Гогой.
- Ну-ка, Гога, врежь ему наш нерушимый манифест! – предложил тот, который шепелявил.
- Ща! – ответил Гога и пнул меня ногой в бок. Я вскочил и встал лицом к лицу с ним.
- Я иду домой! – сказал я ему. Тот, наверное, ожидал чего-то другого, потому как немного растерялся и, озираясь на своих товарищей, сказал:
- Ах домой?! А я думал к моей маманьке на масленицу! – и расхохотался. Те двое тоже вдруг разразились неестественным смехом. – А где твой дом, берендей? – спросил он, не переставая смеяться.
- В Баку! – ответил я тихо и, подождав, пока они угомонятся немного, добавил:
-  Вы есть хотите?
- А чиво жрать-то, все уже сожрали комом и без талона не выдають!  – произнес шепелявый.
- У меня есть деньги, – сказал я и полез в карман своих широких брюк.
- Покажи! – потребовал Гога. Я протянул к нему руку с несколькими монетами на ладони. Тот прищурился, а потом резко выбил их, ударив снизу. – Сень, подбери! – сказал он, не отводя от меня взгляда. Один из них растянулся под нашими ногами со словами «Эхма» и начал щупать землю руками. – Еще есть?
Я не ответил. Тогда он схватил меня за жакет и повторил свой вопрос. Я шагнул к нему, поставил левую ногу перед ним, схватил его за правую руку и опрокинул через плечо, при этом наступил на руку Сени, и до того как Гога упал на землю, тот завизжал:
- Фима, хватай блатаря!
Но шепелявый не пошевелился, и, когда я повернулся к нему, тот отскочил на два шага и заорал:
- Не подходи! – и прислонился к дереву в ожидании своей участи. Но я и не думал подходить к нему – моим опасением был их старший, Гога. А тот лежал на земле и посматривал на меня широко открытыми глазами, не замечая, как Сеня, вскочив на ноги, убежал, растворившись в темноте.
- Не дружи с ним! – сказал я. – Он товарища бросил и убежал, как трусливая собака.
- Ты чё? – вконец промолвил он, озираясь по сторонам.
Я не ответил, встал на колени и наощупь собрал все свои монеты, вспоминая по их звону примерное место, куда они упали, и положил обратно в карман. (Сеня же искал их почему-то под нашими ногами).
- Купишь хлеба? – спросил я, обращаясь в сторону дерева.
- ...
- Покажешь дорогу на ... ну, где паровоз едет? – опять спросил я, на сей раз обращаясь в пустоту.
- К железным путям, что ли? – спросил Гога.
- Да, – ответил я.
- Покажу... – вставая, произнес он. А пройдя немного, осмелел  и добавил:
 - ...Если дашь хлеба.
- Дам, – тихо ответил я, и зашагал в сторону дороги.
- Э, погоди-ка! – позвал меня Гога – Щас не ходи, псы помещичьи там – загрызут.
- Показывай дорогу! – настоял я на своем. Тот подошел, еще раз осмотрел меня сверху донизу, покачал головой и прошел вперед, а за ним показался и другой.
Так мы топали по пыльной дороге около часа, потом свернули направо, прошли через густые заросли колючих растений и вышли на небольшую поляну.
- Жди здесь! – сказал Гога и, свистнув свему напарнику, мол, «пошли» – исчез за деревьями. Я стоял и чувствовал, как холод проникает в меня через влажную одежду, от чего начали трястись сначала руки, а спустя какое-то время – и все тело. И к тому же дул легкий ветер, что тоже не было в мою пользу.
Вдруг кто-то прямо за моей спиной крикнул: «Хватай гада!» - и меня в тот же миг сшибли с ног и начали бить руками, ногами, палками, сопровождая все это грязными ругательствами в мой адрес. Я делал всяческие попытки чтобы встать, но каждый раз натыкался на безжалостные удары ногами по лицу, в конце, свернувшись клубком, то и дело защищал голову и ребра. Меня били долго, не жалея сил, наверное, боялись, что если я встану, то им не поздоровится. Я потерял сознание в тот момент, когда очередной удар пришелся по лицу...

               
                * * * *
               
  ... Когда я  очнулся, шел дождь, и крупные, холодные капли воды хлестали по лицу так часто, что я не сразу догадался о том, что плачу. Все тело - в синяках и ссадинах - ныло и опухло, а лица вообще не чувствовал: правый глаз мог открыть только на половину, дышать носом было невозможно, а щеки, так же, как и губы, раздулись до неестественной величины. Кое-как, собрав всю силу воли и пытаясь перебороть неистовую боль в суставах, – встал, оглянулся вокруг. То место, которое, мне ночью показалось поляной, на самом деле было чем-то наподобие городской свалки для промышленных отходов. Не знаю почему, но тогда, я поднял голову, посмотрел на небо и заорал во весь голос, как безумный, отчего, боль в горле и животе обострилась.               
       ...Пробираясь сквозь колючие кустарники, между кучами битого кирпича, я думал только о том, чтобы найти обидчиков и отомстить им. Злость и гнев помогали бороться с болью и холодом. Жакета на мне не было, рубашка превратилась в лохмотья, а штаны – изрезаны по бокам так, что вместо карманов образовались дырки в ободранных кусках ткани. Так я дошел до маленькой избушки, которая стояла впритык к ветвистому ограждению свалки. Добравшись до порога, постоял немного перед дверью, привел своё рванье «в порядок» и постучался. После второго раза, когда мне опять не ответили, я толкнул дверь рукой и вошел. Никого не было, посреди комнаты стояли стол из грубой древесины и две скамейки. В дальнем углу чернели метла, пара лопат и грабли, а по правую руку от входной двери было маленькое окошко с промасленными стеклами. Какой бы убогой не была эта изба, но здесь было сухо и тепло, а порыскав немного в сундучке под окном, нашел пару полусгнивших картофелин и горстку ржи. Сел на скамейку, очистил картошку от наростов и побегов и начал есть, попутно заправляя рот неочищенными злаками. «Пообедав» тем, что было, подполз к свободному углу, укрылся старым брезентом - из того же сундука – и, свернувшись клубком, уснул, даже не думая о том, что в любую минуту могут нагрянуть хозяева.
       Мне снился хороший сон, где мы всей семьей отдыхали на берегу моря. Отец резал большой арбуз и ломтики передавал нам, а мать готовила бутерброды с сыром и тендир чуреком. Я ел и рассказывал им, какой страшный сон мне приснился, а дядя Фаррук, услышав свое имя, рассмеялся и тыкая кончиком ножа (которым мать буквально «рубила» сыр) себе в грудь, сказал: «Меня невозможно убить!». А мама тоже рассмеялась и добавила: «Положи нож, хвастун Фаррук!». «Хвастун и болтун!» - вмешался отец, и все долго смеялись. Потом вдруг отец привстал и сказал: «Это еще кто такой?». Я посмотрел в ту сторону, куда устремились его взоры, но никого там не было. «Там никого нет» - сказал я ему, а он посмотрел на маму, на дядю, почесал затылок и, указывая на меня спросил: «Ты кто такой?». Мать, при этом легонько коснулась моего плеча, и ...я проснулся. Передо мной стоял пожилой мужчина и с удивлением рассматривал меня. Заметив, что я открыл глаза, зашатался на месте, бросил взгляд в сторону окна, покачал головой и спросил:
- Вши есть?
- Что? – спросил я. На что тот опять покачал головой и зашатался еще сильнее предыдущего. Теперь только я понял, что – он пьян.
- Вши, говорю, есть? – спросил он, глубоко вздохнув со свистом.
Я не понимал, о чем он спрашивает и что мне следует ответить. Я, почему-то подумал, что тот спрашивает про деньги, и поэтому ответил, как было:
- Нету, украли! – произнес я.
- Украли? – переспросил он развеселившись – Вот, на-те вам, мистеры горуправы, у нищих сирот вшей крадут! – добавил тот, подошел к столу и ударил по нему кулаком – Фон немцев ждете или кого похлеще? А того гляди и генерала Антошку? – заорал он в конце,обращаясь в дальний угол избы.
 Мне хотелось встать и убежать оттуда, но тот, стоял посреди комнаты, загораживая путь к двери. Больше он ко мне не подходил, зато, ругался всякими – мне незнакомыми – словами и всякий раз громко стучал по столу и игриво насмехался над кем-то. Я решил подождать пока он успокоится и заснет, но уснул под его напевы про «майский хворост, впрок»...
Утром, когда проснулся, в избе никого не было и мне стало еще страшнее – появились мысли о том, что у меня помутился рассудок и что я уже не могу отличить явь от сна. Еще немного - и я бы поверил этому, но заскрипела дверь - и показался тот пьяный мужчина, и мои сомнения тут же рассеялись. Даже где-то в глубине души я был рад видеть этого человека. А он, по всей видимости, не был в восторге от моего присутствия – подошел ко мне, взял тремя пальцами за подбородок, повертел мою голову несколько раз туда-сюда, – рассматривая мое опухшее лицо, и отпустил.
- Эт что ж, я тебя так? – пробормотал он – Ну и уродище... – достал из сундука медный ковш и вышел. Через несколько минут вернулся с целой охапкой колючек, сел на скамейку и запел, отрывая синие бутоны цветов от кустов и бросая их в ковш с водой. Иногда, он делал перерывы, вытаскивая занозы из пальцев под звонкие возгласы ругани – прищуриваясь и наклоняясь в сторону окна, откуда в избу проникал тусклый свет. Когда все головки цветков уже плавали в воде, тот встал, подошел к печке из сырцового кирпича, что позади двери чернела, разжег в ней огонь и поставил ковш туда, откуда выступали языки пламени. Приковыляв к столу, собрал все в одну кучу, свернул узлом и вышел, не переставая горлопанить про «вежливого барина – камарина». Вернувшись же, опять сел на скамейку, поковырялся в своих пальцах и каждый раз, во время припева, поворачивая ко мне голову делая странные гримасы, выл: «...вот такие фени и ни-ни!».
Я лежал и не сводил глаз с этого человека, чем-то напоминавшего мне бурого медведя, а эта изба –  его логово. Дядя рассказывал мне сказку, про серую волчицу, которая вскормила своим молоком младенца и спасла его от смерти, а тот вырос сильным, смелым и стал предводителем всех тюрков – кыпчаков. Теперь и я представлял себя на месте того сказочного героя, с одним лишь отличием – меня пытался покормить медведь. Да еще и цветками терновника...
    Когда наконец вскипела вода в сосуде, тот встал, достал из сундука старую рубаху, порвал ее на несколько частей и, сложив вчетверо, разложил на столе. Потом снял с огня ковш, процедил горячую воду через рукав былой одежды и, поставив его на стол, подозвал меня:
- Ползи сюда, страдалец Иоф!
Я подошел, а он положил руку на плечо и усадил на скамейку, перед собой, тщательно осматривая мое лицо. Потом взял одну из сложенных тряпок, смочил в ковше и начал осторожно, а порой и не очень-то, промывать мои раны. Покончив с головой, приказал снять верхнюю одежду – я подчинился. И спустя минуту он проделал то же самое с синяками и ссадинами на теле, перевязывая некоторые, наложив горяцие цветки на больные места. Так что через некоторое время я уже сидел намного расслабленнее, чем до его врачевания – боль постепенно унималась, и дневной свет не «колол» более глаза.
- Смори, к печке не подходи, а то вся проделка насмарку пойдет – предупредил тот и, налив полстакана теплого отвара из того сосуда, куда слил недавно воду из ковша, протянул мне:
 – Пей глотками, да не затягивай с этим, а то стынет и новых бед учинит!
Я делал все, что он говорил, не понимая некоторых слов, улавливал смысл сказанного либо по выражению его лица, либо по уже знакомым словам. Но чаще, все же – по выражению его лица, которое менялось чуть ли не с каждым произнесенным им словом. А он как будто бы и не замечал моего присутствия: ходил кругом по избе, то ли сочиняя стихи, то ли читая их наизусть, запинаясь и откашливаясь, выглядывал в окошко, ругался по-всякому, без особых на то причин – вскакивал на скамейку (в конце концов, ножки у той разошлись по сторонам) и кричал: «А ведь гниёт станица та, самоуправная!» - после чего стихал и бормотал про себя много невнятного, пряча руки в карманах. Так прошла неделя. Каждый день, по три раза, в одно и то же время, дед Федосей (говорил, что его так звали «при жизни»...) варил колючки, промывал раны и поил меня отваром из трав. Только один раз он присел передо мной на корточки и разглядывая, как я допиваю свой «обед», сказал:
- Хлеб туманит разум, от него - вся хворь человеческая. Ты пей, не отвлекайся. А хлеба не вкушай более, будь то по голоду, будь то по сытости...
       И что странно, за все это время, я ни разу не почувствовал себя голодным, и вдобавок раны начали затягиваться буквально со следующего же дня. Я стал помогать ему как мог и чем мог: рубил мелкие дровишки, собирал цветки колючих растений, которые, дед Федосей называл «бесодуйем», следил за чистотой и уже почти самостоятельно варил любой отвар, а изредка и картошку с высушенными плодами крыжовника.
       Старик же приходил и уходил – когда как. Иногда весь день ворчал, а иногда садился возле печки, шил мне рубашку и штаны с повязкой, на свой лад. Подзывал меня к себе и расспрашивал о разных вещах: про мою семью и о том, как мы жили, любил слушать мои рассказы о заготовке чая, о выпечке разных сладостей, приготовлении блюд, при этом уточняя названия специй и сухофруктов.
         ...К концу третьей недели старик вернулся далеко за полночь в дурном настроении и сообщил, обращаясь к печке, что в городе красные, и поговаривают, будто на днях казнили царя и всю его родню. Через несколько дней, поздним вечером, он подошел ко мне и спросил, хочу ли я поехать домой, так как уже выздоровел окончательно и смогу одолеть любое расстояние. Я ответил, что хочу, и тогда он велел мне одеться и следовать за ним.
        Мы шли через мощенную каменными глыбами дорогу, останавливаясь при малейшем шорохе, вслушивались в тишину и продолжали идти. Всю дорогу дед Федосей разговаривал сам с собой шепотом, часто употребляя слова «крылатые всадники», «бестии неугомонные» и «ад на земле», и я подумал, что старик повторяет какую-то молитву. А когда впереди показались крошечные огоньки, тот остановился и предложил присесть, отдохнуть.
- Я вчера ротного красного сынка смотрел...  – начал он неторопливо – ...негоже мальца по степям с собой тоскать – вот он и холеру-то степную и подхватил... Обещал излечить, хотя ослаб горешный совсем, опоясанный недугом неладным. А взамен тебя отправит до Батума, оттуда служивой повозкой отвезут тебя до Баку. Знаешь, где Батум? – вдруг спросил он.
- Нет, – ответил я.
- Вот и я не ведаю, но они знают и довезут, обещались мне, считай, поклялись, – сказал он и повернулся ко мне, поглажывая бороду: - Я на свое писанное не ропщу – как есть, так и есть, а вот ты – дело иное, ясно тебе?  - спросил он, наклоняясь ко мне. Я смотрел на него и не знал, что отвечать.
 – Знахарь - от Бога человек, ему раскрыты неведомые всякому смертному тайности людского созидания. Велено - «знай харю». Значится как: по харе узнавать хворь и всякую такую хрень, изгонять ее, нечистую. Запомни святую троицу целительства и следуй по ней всю жизнь, которая тебе отпущена долгая и ... – старик замер на минуту, как мне показалось из-за доносившегося шороха поблизости, потом опять начал говорить. – Не вкушай хлеба, свиного жира и мяса живности старше одного года – к годовалому животному всякая нечисть пристает и мясо отравляет, а то, что дозволишь себе в пищу, ешь в умеренном количестве, а то, что пробуешь на вкус впервые – долго понюхивай, пускай привыкнет душа к оному и не даст отравить тело, попадая в желудок. Помогай всякому – другу и недругу, и сила твоя примножится, перейдет к тем отварам и настойкам через руки твои, а рукам от чистой души. И последнее, что не всякий знахарь сынкам своим ведает: излечивая кого-то, души знахаря и недужного объединяются. Не дозволено поворачиваться спиной к больному, не то хворь прыгнет на спину и ляжешь с тем же недугом, а то и похуже. Потому как входит нечисть и выходит – только грудью и боится уксуса... Запомнишь? – спросил он, внимательно всматриваясь в мои глаза.
- Да, запомню. – ответил я, хотя, на самом деле, мне хотелось спросить: «Зачем мне все это?» Но по тому, как доверительно тот смотрел, в глубине души я осознавал - старик только что доверил мне свою самую сокровенную тайну. После чего посидели еще немного и продолжили путь. Он всю дорогу молчал, шел решительно и не проронил ни единого звука. Только когда дошли до городка, он остановился, вдохнув воздуха поглубже, покачал головой и заметил:
- Собачатиной питаются, стервятники!
- Кто? – спросил я, затаив дыхание.
-Голодуха... – коротко произнес он, не обращая на меня внимания.
- Кто дед? – спросил я повторно, когда мы свернули на другую улицу, дойдя до переулка.
- Ты про отцовскую службу не болтай там, не по нраву им род барский, слышишь? Ежели спросит кто, скажи, промысловик он – простолюдина, значит. А так молчи, коль говорить нечего, упоминай меня «дедом Федосеем», внук ты мне, значит, – строго проговорил тот, тряся рукой перед моим лицом. -  Все понял-то, грива басурманская?
Я положительно кивнул головой, и мы, пропустив несколько дворов, которые тянулись по обеим сторонам улицы, вошли в предпоследний, с того угла. Я подождал по его же велению во дворе, а он поднялся по деревянной лестнице и вошел в дом. Через какое-то время спустился вместе с мужчиной в военной форме, подошел ко мне, обнял меня, шепнув на ухо: «Делами добрыми можно навлечь на себя ненависть точно так же, как и дурными!» - тайком от того – перекрестил меня и, попрощавшись, ушел. Я посмотрел ему вслед, а мужчина обхватил рукой шею и сказал:
- Ну что ж, браток, пошли.
       В комнате было прибрано, вся мебель покрыта белой простыней, а на столе лежали бумаги, карандаш и стакан с чаем в подстаканнике. Над столом висела керосиновая лампа. Из этой комнаты был выход еще в две такие же, разделенные застекленными дверьми.
- Ну, здравствуй! – сказал он и поставил на стол еще один стакан с чаем и кусочек сахара – Будем знакомы. Аркадий Григорьевич Комнин... – его прервали громкие голоса со двора. – Ну что там опять?
Он подошел к окну, открыл его и крикнул:
– Станислав Николаевич, что у вас там стряслось?
- Да вот, товарищ Комнин, городничего поймали, – ответили ему со двора. – Жмется гад хитрющий...
- А, я сейчас спущусь... – сказал Аркадий Григорьевич, украдкой посмотрев в мою сторону, закрыл окно, повернулся ко мне и улыбнулся:
- Ты это… располагайся, где хочешь, а утром мы тебя на поезд посадим, – и вышел из комнаты, захлопнув за собой дверь.
Я постоял немного, а потом подошел к окну и посмотрел во двор. Там были двое всадников и один человек, хорошо одетый, в шляпе, со связанными руками. Оба всадника спешились и поздоровались со спустившимся к ним Аркадием Григорьевичем и поочереди поговорили с ним жестикулируя и указывая на человека в шляпе. После этого Комнин подошел к нему, сбил с его головы шляпу, накричал на него, на что тот тоже что-то ответил ему, яростно качая головой. Тогда, Аркадий Григорьевич вытащил свой револьвер и наставил его на этого человека, а один из кавалеристов медленно опустил его руку, положив на нее свою, и кивнул в сторону окна. Все четверо посмотрели в мою сторону, после чего тот, дулом пистолета указывая на ворота, по всей видимости, приказал тем двоим вывести связанного на улицу. Тевыволокли его, схватив за воротник. Последним вышел Комнин, закрыл ворота и – спустя минуту раздался выстрел, потом еще раз и еще, после чего ворота открылись, вошел Аркадий Григорьевич, поспешнозасовывая пистолет в кобуру... Услышав лестничный скрип, я быстро лег на диван и прикинулся спящим. Тот вошел, ругаясь про себя, потом притих, погасил лампу и прошел в соседнюю комнату. «Все здесь ругаются, - думал я - За все свое пребывание в этой стране я услышал столько ругательств, сколько не слышал за всю свою жизнь... Он убил его! - пронеслось в голове. - ...и не понятно – за что»...
       ... Еще до рассвета меня разбудили голоса нескольких человек из соседней комнаты.
- ...ну зачем же так строго, Аркадий Григорьевич? – спросил один из них.
- А потому что у меня бойцы с голоду подыхают...
- Хоть бы так, но, ...
- Никаких но! – крикнул Комнин – Казнить всех! У них есть хлеб, но они скрывают.
- А кто же... – прозвучал другой голос, и мне сонному, показалось, что я его уже где-то слышал. Поэтому я встал и подошел к дверям.
- Отвечать буду я! – ответил Комнин. – Что с казначеем?
- Тада все путем, – ответил тот же знакомый голос. – А ключника Стас «шевелит»... – вдруг фраза прервалась. Перед дверьми появилась чья-то тень, и двери резко распахнулись настежь, чуть не задев меня. Тут же кто-то схватил меня за рубашку и потащил внутрь, со словами:
- Подслушивает, гадёныш!
- Оставь его! – скомандовал Комнин – Это внук целителя. Завтра в Батум отправим, с составом Ильина.
      Я не видел лица того, кто меня держал. И после слов Аркадия Григорьевича тот, стукнув кулаком в грудь, оттолкнул меня назад и отошел на пару шагов. Увидев его, я чуть не заорал, но - сдержался из-за подступившего к горлу кома, и лишь по щекам потекли струйки слез: передо мной стоял тот же человек в морской тельняшке, из поезда!
- Морда знакомая... – задумчиво произнес он, рассматривая меня с ног до головы.
- Говорю же, Федосеев внучок. – сказал Комнин и, подойдя ко мне улыбнулся. - Не боись, никто тебя не тронет. Ступай, отоспись, а на рассвете с обозом поедешь на станцию.
Я повернулся, вытер слезы рукавом и вышел. Когда Комнин закрывал двери за мной, я повернулся и еще раз посмотрел на моряка – тот стоял неподвижно и сверлил меня взглядом...
«Что делать? Рассказать все как есть Комнину? А кому он поверит – своему другу и товарищу или мне? А что если он и Комнин - заодно, и ополчились они именно против таких, как «я»? Ведь дед Федосей ясно дал мне понять, что эти люди... А вчера? Ведь он – Аркадий Григорьевич – застрелил того человека в шляпе...» - думал я, лежа на диване. Теперь, как бы из тумана, прояснялись некоторые фразы, часто повторяемой тарабарщины деда Федосея: «Время нынче такое, не разберешь – где худо, а где добро – кому же мне, грешному, верить? Ох и люта же ты, мамаша, этаких сынов народила...»
В это время распахнулись двери и трое вышли оттуда, прошли мимо меня. Я лежал с закрытыми глазами, но почувствовал, как кто-то задержался возле меня, потом дотронулся до моей рубахи,пытаясь расстегнуть кожаную лямку. Я тут же открыл глаза и закричал. Послышался стук ботинок, и в дверях появился Комнин.
- Лёша, ты чё к пацану пристал? – спросил он у моряка сердитым голосом.
- Да так, показалось... – ответил он и убрал от меня руку.
- Пошли! – скомандовал Комнин.
Моряк, почесывая свою грудь поверх тельняшки, направился к дверям. «Всяка чертовщина мерещится...» - произнес он у дверей. Комнин отошел, пропустил его вперед и шутливо похлопал его по плечу: «А ты перекрестись Лешь, авось пройдет», - после чего оба вышли, громко рассмеявшись...
 Как только рассвело, в комнату вошел пожилой дядька, взял со стола стакан и выпил мой вчерашний чай.
-Тебя, что ли на станцию, а, сорванец? – спросил он у меня.
- Меня, – ответил я и встал, поправляя одежду.
- Ну пошли, – сказал он, – а то лошадей поить надо.
Я спустился во двор и осторожно посмотрел по сторонам – никого не было. У ворот стояла старая телега, усыпанная соломой, с несколькими ящиками, поставленными в ряд по обеим сторонам ограждения.
- Запрыгивай, – весело крикнул старик, и я поднялся на тележку, расположился на заднем крае так, что ноги свисали с нее.
- Не упадешь? – спросил старик, взяв в руки поводья. Не дожидаясь моего ответа, потянул их пару раз и закричал:
- Нууу, пошла! – и наша araba (азерб. повозка), тронулась с места, ужасно поскрипывая и шатаясь.
      Несмотря на все старания и угрозы старика, лошадь двигалась очень медленно. Нас обгоняли даже случайные прохожие, удивляясь, как груда костей, обтянутая кожей тащит за собой такую нагруженнуютелегу да еще по такой неровной дороге. Некоторые зеваки, что сидели вдоль уличных дорог, насмехались, мол: «повозка есть, извозчик есть, а коня-то нету»; а некоторые вообще крестились демонстративно со словами «призрачная колесница» и хохотали что есть мочи. Я же сидел позади и видел все, что творилось после того, как мы проезжали. Не скрою – иногда зажигательный смех переходил и ко мне. А люди попадались разные: серьезные, рассеянные, веселые, пугливые, угрюмые и ворчливые. Перед церковкой же спали толпы нищих и убогих.
- Ты подожди пока тут, а я пойду лошадь напою. Может, от жажды так волочится... – сказал старик и повернул повозку в сторону ярмарочного базара. Я же спрыгнул находу и направился к площади, откуда доносились крики «Ура!» и возгласы «Долой анархистов!». Люди толпились перед зданием старинного типа, на крыше которого развевался красный флаг, а на фасаде черной краской крупными буквами, полукругом были написаны несколько лозунгов. Я медленно подошел к толпе, встал в сторонке и начал слушать.
- ...и все это дала вам революция! Но враг, товарищи не дремлет, поджидая подходящей минуты, для осуществления своихгнусных и подлых замыслов. Так дадим же надобный отпор противникам социал-демократии!
Я узнал голос Комнина. Публика воспринимала каждое его предложение восторженно, аплодируя и сопровождая выступление всякими фразами в поддержку. Потом выступил ... тот моряк, которого Комнин представил как товарища Леонида Копытина. Он, в свою очередь, тоже призвал всех к оружию, пообещав свободы вдоволь и столько же - хлеба. Мне вдруг захотелось взглянуть на него, и я протиснулся в толпу.
- ...до сих пор, вспоминаем зверское нападение «назаровцев» и «деникинцев» на александровский состав - три месяца тому назад - где палачи указали с особливой жестокостью, что уготовано нам. И ждать пощады от супостата ...
Он умолк, когда пересеклись наши взгляды. Толпа, по всей видимости, восприняла эту паузу - как вопрос, так как все в один голос начали кричать всякие призывы и протесты. Воспользовавшись моментом, Копытин наклонился к стоящему рядом человеку, что-то шепнул ему на ухо и продолжил свое выступление, не отводя от меня глаза. А тот  резко перекинул взгляд в мою сторону и ринулся вперед сквозь плотно стоящую толпу людей. Я же попятился назад, протискиваясь, и, выскочив оттуда, побежал в сторону перекрестка. Старика не было, упряжки тоже. «Стой!» - крикнули у меня за спиной, и я со всех ног помчался дальше, минуя базарную площадь, свернул направо и ...тупик. Улица завершалась высоким деревянным забором – не пролезть, не перелезть! Долго не раздумывая, нырнул в узкую щель между дощечками - изрядно поцарапав себе плечи. За забором оказалась старая заплесневевшая стена из сырого кирпича, так что я оказался в ловушке. Затаив дыхание, стал прислушиваться: послышался топот ботинок, все ближе и ближе, потом все стихло; опять послышались чьи-то приближающиеся шаги.
- Где он? – спросил моряк.
- Незнаю, – ответил ему другой.
- Как это «незнаю»?! Не улетел же! – погорячился первый.
- Кажись, в одну из этих дверей прошмыгнул, - ответил другой. – Не уйдет, Алексей Степанович, достанем!
- Ну чё? – прозвучал голос третьего, с того конца улицы.
- Ты вот что, Аркаша, - тихо произнес моряк, – зови ребят, пусть оцепят улицу и скажи им, что ловим щенка городничего. Ясно? Товарищу Комнину – ни слова!
- Ясно! – ответил тот и поспешил прочь.
- Ну чё, убёг малец? – спросил третий прямо за забором. – Этого куда послал?
- Не уйдет... – произнес моряк - ... ты же сам видал, как... Да я же, этого щенка расстрелял в упор, промеж дыхла!
- А он ли? – шепотом спросил третий, которого я тоже узнал по голосу... – Он же подох там, а, Лёх? Обознался небось... А что если рассказать успел кому... С нас же вмиг шкуру поснимают!
- Кто сопляку-то поверит? – неуверенно спросил Алексей Степанович – Он это, он! Рубцы у него на груди, сам видел один... Давай, стучись в двери, проверь все. Я с того конца обойду.
- А что сказать?
- А ничего! Советская власть запертых калиток не любит, понял?!
Тот ничего не ответил, видимо, этого Алексея Степановича – все знали и ... боялись.
Я сидел, забившись в угол, прислушивался к каждому шороху с той стороны изгороди. Наступила тишина, и мое волнение перешло в панический страх: «А что если, проверив все дома, догадаются искать по эту сторону забора? Что тогда?!» Поэтому начал внимательно рассматривать кирпичную стену. Это была старая постройка, в нескольких местах выпали кирпичи, образуя небольшие щели, а местами вообще казалось – стена вот-вот да рухнет. Я встал и начал медленно лезть на стену. Штукатурка сыпалась как морской песок, руки скользили, отрывая куски сырцовой глины, иногда, создавая пугающий меня шум. И, когда уже дошел до самого верху, кто-то за моей спиной закричал: «Вот он!» - и прямо возле моей ноги просвистело несколько пуль. Не думая об осторожности после этого – я, перебросив тело через забор, спрыгнул. За стенкой началась суматоха и брань.
- Он вышел на Шмякинскую! – заорал напарник моряка, – Обходи со стороны площади!
Я же, оказавшись в узкой и длинной улочке, добежал до конца и свернул налево, опасаясь столкнуться с тем, кто бежал мне на встречу со стороны площади. Я бежал без оглядки сколько мог, а когда уже заныло в груди и кололо чуть выше пояса, остановился, посмотрел по сторонам, почти задыхаясь, и приметил постройку: что-то похожее на стойло для животных - тут же проскользнул туда. Это и вправду оказался хлев – стояла невыносимая вонь. После такой беготни дышать стало совсем трудно, а грудь болела так, как будто ее резали вдоль и поперек. Но деваться больше было некуда, и я, выбрав в самом конце относительно «чистое» место, затаился там...

                * * * *

... Сидел я в своем укрытии довольно долго – внутри становилось все темнее и прохладнее. По всей видимости, было уже далеко за полночь. Подождав еще около часа, стараясь не задевать свиней, вышел оттуда держа ухо востро. На улицецарила тишина и темнота, только откуда-то издалека доносились звуки гармошки, а где-то на соседней улице стоял гул пьяной матерщины. Я пошел дальше по улице, передвигаясь как можно тихои осторожно – на каждом шагу мне мерещились солдаты, а каждый шорох приравнивался к тому, что сейчас на меня кто-то набросится... Это были жуткие минуты, от волнения разболелся желудок, голод сказывался все сильнее и сильнее, изматывая мой – и без того обессиленный – организм. Я шел, думая, как бы поскорее добраться до избы деда Федосея, и все время боялся, что не смогу найти дорогу и заблужусь в этом неспокойном, Богом забытом городке. Но вот уже та старя церковка, мимо которой мы проходилили вчера, а вот та самая тропинка – в два ряда – от колес повозок, а вот и то место, где отдыхали. Я радовался каждому знакомому местечку, зная, что эта дорога ведет меня к спокойствию, уюту и защищенности. Так я думал всю дорогу, пока не добрался до кирпичных холмиков. При свете луны они стояли в ряд, словно башни какой-нибудь крепости и были призваны охранять меня от всякой жестокости и насилия. От этого – может, и не очень-то красочного в обычное время – вида на душе становилось спокойнее, и я чувствовал прилив сил, шагая все бодрее и увереннее, а когда заметил очертания избушки – то осмелел вовсе и, от моего былого страха не осталось и следа.
... Внутри домика было темно (да и это было нормально – стеариновые свечи зажигались только по особым случаям или же на праздники святых). Недалеко от избы, сидела невзрачная собачонка и выла, навевая тоску своим пискливым голосом. Заметив меня, она умолкла и, виляя хвостом начала кланяться, нюхая при этом землю. Вдруг мне стало не по себе – как будто я натворил что-то худое. «А что если старик рассердится?» -пронеслось в голове. Пытаясь ответить на свой же вопрос, я простоял около калитки немного, наблюдая в полутьме, как псина вытворяла смешные вещи – точно как в цирке: каталась по земле, кувыркалась и ползла на брюхе. «Скажу все как есть. Он меня не прогонит!» - решил наконец-то я и зашагал к избе уверенно. Дверь была открыта, и я, постучавшись ради приличия(наверное, пытался тем самым, хоть как-то сгладить свою «вину») вошел. Было темно. На ощупь нашел спички возле холодной стены печки, зажег и ... второй раз в жизни помочился в штаны от страха перед ужасающим зрелищем: прямо над опрокинутым столом и скамейкой ... висел дед Федосей с изуродованным, разбитым в кровь лицом. Я стоял как окаменелый. Спичка догорела и обожгла мне пальцы. Слезы хлынули из глаз. От наступившей темноты стало страшнее, но и зажечь новую, я не решался. И псина, как назло, выла прямо у входа, накаляя мой страх еще больше, а перед глазами вспыхивала ярким светом недавняя картина: то мне казалось, что старик позвал меня, то вдруг показалось, будто тот зашевелился, а еще чаще, как он смеется, снимая с шеи петлю... Я громко вскрикнул, и ... вторая спичка осветила комнату – все оставалось по-прежнему: тело висело на сплетенной наспех из старых бечевок веревке, покачиваясь, а с лица капала кровь, ударяясь об грунтовый пол. Слезы жгли глаза, а спичка пальцы, но я поискал огарок свечи и зажег его, стараясь не смотреть в «ту сторону». Потом, собравшись духом, медленно подошел туда, встал на колени и заплакал, позвал его несколько раз по имени, всхлипывая от слез и откашливаясь от подступившего к горлу кома... Незнаю, сколько это продолжалось, только что-то во мне изменилось тогда, в какой-то миг. Я перестал плакать, а потом и бояться. Поставил стол на ножки, поднялся на него и перерезал веревку куском стекла. И пока резал – стоял лицом к лицу с бездыханным телом человека, который стал для меня в те минуты самым родным и близким. Несколько раз проскрипела балка на потолке - а мне казалось, будто старик застонал, поворачиваясь вокруг себя – по мере того как сильно я надавливал стеклом на плетенку. Но я уже не придавал значения этому, изо всех сил старался разрезать ее и освободить старика. Вдруг внезапно веревка лопнула, и тело повалилось на землю. Боясь смотреть на него, я спустился и вышел, нашел старую лопату с поломанной рукояткой, выкопал яму позади двора, потащил туда тело и закопал. Я не знал, как надобно хоронить христианина, поэтому сделал это так, как посчитал правильным, приэтом читая подряд несколько сур (араб. Сура - название комплекса стихов Корана. Обычно, суры оглавляются названием) из Корана, которые знал наизусть. Там же нашел небольшую дошечку и куском красного кирпича арабскими буквами написал «раб божий Федосей, да смилуется Господь над его душой» и воткнул у изголовья могилы подперев булыжниками...
     ...Помню, мы как-то с ребятами, решили похоронить мертвого воробья. А Касым – сын мясника Муртуза – сразу побежал и позвал моллу Джаббара. Тот пришел и спросил, кто затеял все это. Касым указал на меня и спрятался за его чухой (азерб. верхняя одежда, кафтан с длинными рукавами). «Сынок, - сказал молла, – закапывать мертвые тела – правильный поступок. Так, с позволения Всевышнего предотвращаются многие болезни, включая чуму и оспу. Но, нельзя читать молитвы над птицами, животными и неверными...» - и ушел. Касым после этого случая надолго запомнил меня, но и слова мешеди Джаббара засели в моей памяти навсегда. И теперь, читая молитву над могилой старика – христианина, искренне верил, что поступаю правильно и что Аллах простит меня, если даже я непреднамеренно нарушил некие столпы или же священные запреты...
     ... Уже почти светало, когда я завершил погребение. Посидел у порога, отдохнул маленько, потом перетащил груду обломков жженой глины и уложил их на надгробье, что бы росомаха и подобные хищники - которых тут полным полно - не беспокоили тело усопшего. Вот вбил в сырую землю последний кирпичик, поправил, ударив по нему старой, деревянной ступой – той самой, которой дед Федосей измельчал сушеные корни, ягоды и цветки, дабы служили они в защиту человека от разной хвори и нечисти... Теперь же этой самой ступой я городил «неподступную кладь», дабы защитить его тело и душу от разной нечисти – что похлеще хвори людской.
Закончив, почистил ступу травой от красной грязи и спрятал в карман, вспоминая слова старика-знахаря: «Певунью признают по голоску, а лекаря – по звуку пестика в ступке!»... Попрощавшись с ним, зашел в избу, набрал в узелок лечебных пилюль, изготовленных из порошков разных трав, в форме горошины. Я узнавал их по запаху и цвету и твердо знал – откакой болезни предназначалась каждая, многие из которых готовил к сушке сам. Потом достал из сундука две потрепанные книги, три пестика разных размеров, торбу (азерб. торба – сумка, в форме мешка) из брезента, заточку, наподобие той, которой пользуются сапожники(с тряпчатой рукояткой) и пару пузырьков с маслами мяты и можжевельника (с очень неприятным запахом). Все добро сложив в сумку, повесил её через плечо, принес хвороста, разжег костер посреди избы, подбросив в него все, что горело и вышел, не запирая за собой двери. Когда я обернулся с полпути и посмотрел, то она уже вся была в огне и клубы дыма поднимались ровными столпами...
        Чувство мести разрывало всю мою сущность на части, требуя немедленной расправы над теми, кто причинил мне столько горечи и бедствий. Я не чувствовал усталости, голода, страха – только злость и ненависть, которые сопровождали меня по дороге к злосчастному городку, где, думал я, может, меня и убьют, но до того успею отомстить и за дядю Фаррука, и за деда Федосея, и за все свои злоключения, а в самом конце - и за себя самого...
    ... Дорога в город, несмотря на раннее время, была оживленной, тлели костры, проезжали повозки с фонарями, солдаты бегали с винтовками в руках – все стремились в сторону станции. Стояла жуткая суматоха, многие кричали, командовали, ругались, скакали на лошадях взад и вперед, махали саблями, торопили отстающих. Подойдя к ним поближе, я сошел с дороги, встал в сторонке и наблюдал за этим зрелищем. Вот упала лошадь, а солдат подбежал, снял с нее седло и подпруги, бросил их извозчику и ... пристрелил ее. А другой подбежавший, не внимая угрожающему ору командира, – саблей, в два взмаха отсек добрую половину туши и перебросил в телегу. Его примеру последовали остальные, так что через несколько минут от животного остались только копыта и голова (хвост отрезал молодой и чересчур веселый пехотинец, находу примеряя его вместо воротника). На другой повозке началась драка: трое, вцепившись в края мешка, изо всех сил тянули его к себе, попутно одаривая друг друга тумаками и пинками. Мешковина в какой-то момент разлетелась на куски, не выдержав такого «обращения», и во все стороны посыпались исписанные пачки бумаги, размером в две мои ладони. После этого все как безумные, пали на землю, хватали их, совали за пазуху, толкаясь и ругаясь, угрожая друг другу штыками и ножами, останавливая прохожих и повозки, задерживали всех, а один чуть не угодил под копыта лошади, пока один из всадников(думается, это был их взводный) не подошел и не выстрелил в воздух. Многие из них тут же вскочили на ноги и побежали догонять свой отряд, а те трое, хоть и не с былым усердием, но все же продолжали подбирать растоптанные банкноты. Тогда, тот спешился, подошел к ним, наорал что-то невнятно, вытащил свой наган и ... пристрелил одного, что был к нему ближе, те двое же, схватив упавшего за руки, потащили его в сторону, расчищая дорогу, и украдкой подбирали оставшиеся бумаги, а когда дошли до кустов, то дружно распороли сидор мертвого товарища и поделили, ругаясь, собранные им купюры...
     Я стоял и смотрел на всех проходящих внимательно - «моего» среди них пока не было. Так продолжалось до тех пор, пока последние пехотинцы не выбежали из города, бросая свои пожитки прямо у дороги... «Ушел!» подумал я и пожалел о том, что «задержался» у свалки так долго. С такими мыслями я вошел в городок, который казался опустевшим и разграбленным: все улицы были усыпаны узелками, плетеными корзинками, чемоданами и прочей кладью; стояла мертвая тишина, на многих дверях висели большие замки, а окна были закрыты на ставни, некоторые даже прибиты досками наглухо. Прогуливаясь и крутясь по незнакомым улицам, я забрел на базарную площадь, забившись под деревянный прилавок, уснул.
Проснулся от громких голосов, встал и оглянулся по сторонам.На дальнем конце базарной площади, у последнего прилавка стояли несколько ребят и о чем-то горячо спорили между собой, обзывались и хохотали одновременно, так что невозможно было понять – шутят они или же ссорятся. Заметив меня, один из них помахал рукой и подозвал к себе:
- Эй, мешочник, поди сюда – крикнул он, а потом тихо произнес:
 - ... поделись, чем Бог послал! – и хихикнул.
Я медленно подошел к ним, топая между лавками, которые скрывали их лица от моего взора и, обойдя последнюю, первым увидел ... Гогу. Тот сидел на лавочке, свесив ноги, болтал ими и как только спустился, то дернулся, чтоб сбежать, но, бросив взгляд на своих друзей, о чем-то подумал и остановился, улыбаясь.
- Баа, какие люди? – произнес он.
Я был совершенно спокоен – для того, кто собрался «расправиться» с Алексеем Степановичем и его головорезами, эти пацаны казались немощными калеками. Я был готов сразиться хоть с самим шайтаном! Так что, находу сбросив с плеча свой мешок, ничего не ответив, подошел к нему вплотную и с размаху ударил его кулаком в подбородок. Гога пролетел через лавку и бухнулся на землю уже за ней. Остальные - то ли от неожиданности, то ли струсили – но не издали ни звука, а только продолжали стоять и смотреть – то на меня, а то и на то место, куда упал их товарищ.
- Ну что Сеня? – обратился я к одному из них. – Сам побежишь как трусливая собака, или как? – злобно спросил и подошел к нему.
- Ты чиво? – спросил он, попятился назад, спотыкаясь, потом резко повернулся, хотел было убежать, но угодил ногой в ящик и растянулся на земле. Спустя секунду начал хныкать, не вставая с места, и, по-моему, так и лежал, пока я не отошел от него.
Тех двоих я не знал, но мне было все равно – кто знает, может, это они «помогали» лупить меня там, около свалки – поэтому без лишних слов схватил одного за рубаху, потянул к себе и ударил головой промеж бровей. Удар получился точный – тот сник у меня в руках, присел, хватаясь за лицо, а из носа хлынула кровь. Второй, который и подозвал меня к себе (наверное, горько сожалел об этом, наблюдая за мной), оказался крепче остальных, так что с ним пришлось немного побороться, но в конце и его повалил, искусно разбив ему нижнюю губу. Разобравшись с ними, обошел лавку, чтоб  «поговорить» и дальше с Гогой, но его там не оказалось – сбежал, пока я возился с этими. «Побежал звать остальных» -пронеслось в голове. И я подняв свой мешок, подошел и сел на опрокинутый ящик возле того, кто меня подозвал. Достал из мешка пару горошин красноватого цвета, бросил в рот и стал жевать, похрустывая. Тот встал тихонько, обивая пыль со штанов, и в то же время наблюдая за мной. Я же вытащил пузырек с мятой, смочил кусочек чистой тряпочки и протянул ему.
- Смажь губу - боль стихнет, – произнес я.
- Еще чиво, сам мажся, – промычал в ответ.
- Возьми! – сказал я чуть громче. Тот взял, понюхал и стал водить промасленную тряпку вокруг рта со словами «Гадость какая!». – Ты молодец, не то что эти ... – сухо промолвил я, указывая на то место, где недавно валялись поверженные мною, которых уж давно след простыл.
- Ты из тех бродяг, что огонь глотают? – спросил он, продолжая стряхивать пыль со штанин, рассматривая меня.
- Нет. – ответил я. – Я моряка ищу в военной форме – Алексей Степанович зовут. Видал?
- Ты чё, спал что ли? – усмехнулся тот – Так красные-то давно тю-тю, ускакали.
- Куда?
- А бес того ведает. Как услыхали что германцы в Александрове – так сразу и дали дёру.
 Потом посмотрел на меня испытывающим взглядом и спросил:
- Ты почём Гогу тёрнул по морде?
- Подлый он – деньги украл. Все на одного, да еще и с палками, понимаешь? – ответил я. – Серебряные монеты стащил...
- Брешешь! Сколько?
- Десять. Нет, десять и еще пять, – сказал я и отвернулся от него, обняв колени.
- Ты это… утекай, а то он щас Купу и его шантрапу приведет, – посоветовал он.
- Ничего, пускай приводит всех, it u;a;; (азерб. Собачье отродье)! – не сдержался я.
- Чиво? – спросил он, услышав брань на незнакомом языке.
- Ничиво!
- А ты по-нашему как хохлы говоришь, «о»каешь... – рассмеялся он, но рана на губе разошлась, и тот замолчал.
- Сказал же, смажь рану, а ты под носом ... – начал было я, но за амбаром послышались чьи-то голоса, перебив меня.
Спустя немного за железными ограждениями показались несколько ребят. Один из них – тот, что повыше меня ростом, с длинными волосами и узкими глазами - был одет в шубу, хотя стояла теплая погода. Остальные, включая Гогу, который кривил на один глаз, прятались, за его спиной. По всей видимости, это и был Купа, о котором предупреждал меня мой собеседник.
- Этот что ли? – спросил он у Гоги, указывая на меня.
- Он самый, – ответил тот, держась рукой за подбородок.
- Ах этот... – произнес Купа, как бы размышляя вслух. Кажется, мой спокойный вид, немного смутил его. – Ты чё, Рыжик, скирюховался с товарищем обидчиком, а? – спросил немного погодя у того, кто стоял передо мной.
- Не скирюховался я, – притихши ответил Рыжик, а потом, оправдываясь в глазах ребят, добавил:
 - ... дрался я с ним.
- Ну-ка, - обратился Купа к рядом стоящим, оседлав ограждение и запрокинув ногу на ногу – прокатите-ка господина барина – обидчика всех купычей, значит, – на суд боженький!
Трое вышли вперед и ринулись ко мне, а Гога отошел назад, хотя, по моим предположениям, именно он должен был шагнуть первым.
- Шакал ты, сын шакала! – обратился я к нему с насмешкой, со злости. Потом полез в мешок, на ощупь нашел заточку и, не показывая, вытащил. Первый, кто добежал до меня, оказался просто сопляком – таких у нас во дворе зовут «пустышками» – как подошел, получил по шее, так сразу же и отошел. Второго и третьего, пришлось колотить, как говорится «от души», так как оба напали сразу - мне досталось от них тоже. Но, как только один из них упал, я перевернул заточку в руке лезвием вперед, посадил последнего на колени и приставил острие ему к горлу.
- Зарезать тебя как барана?! – заорал я на него, переведя дыхание.
- Пусти ты его, – послышался голос Рыжика. – Пусти.
Я посмотрел на него. Этот парень мне понравился сразу – не сбежал с «поля боя», дрался «по правилам» как мог, по-мужски перенес свое поражение, а теперь просил за какого-то жигана-заморыша. В общем, я убрал нож и отпустил его. Купа до последнего сидел неподвижно, только один раз он привстал, когда у меня в руках заблестел нож. Я даже подумал, что тому захотелось вмешаться, и даже приготовился к новой схватке – но его, кажется, больше интересовала собственная шкура, нежели судьба своих товарищей. Заметив его малодушие, я осмелел окончательно и зашагал в сторону железного ограждения. «Аллаха из себя строишь, собака?!» - крикнул я ему, на что тот спрыгнул со своего «трона» и отошел на пару шагов.
- Ты что, ты что? – произнес он – Уж и пошутить нельзя? – потом, видно, постыдившись ребят, снял с себя шубу и заорал:
 - Ты чё, на Купу прёшь, змеюга?!
И мы вцепились прямо перед ограждением... Это был здоровый детина, который повалил меня сразу же, как только наши тела соприкоснулись. Он даже не повалил меня, а свалился на меня всем своим телом да так, что я еле-еле смог отшвырнуть его от себя, носпустя секунду он опять оказался на мне. Ножа у меня не было – бросил, потому что у того ничего в руках не было, да и не хотелось делить свою «победу» с куском железяки, в случае удачи. Купа не дрался, а просто лежал на мне, не давая встать и даже пошевелиться, и я чувствовал что  слабею после каждой попытки сбросить с себя этого атамана сопляков с разрисованным телом. Мне не хватало злости. И вот Купа сам пришел мне «на помощь»:
- Ты у меня ботинки лизать будешь! – прохрипел он.
- Посмотрим, - ответил я со злостью и со всей своей силой отбросил его назад. Вскочил на ноги, подошел к нему и набросился, размахивая кулаками, не заботясь особенно о том – попадают они по цели или нет. Главное – выбить из него оставшиеся силы! Но Купа даже не думал сдаваться: хватал меня за руки, дергал ногами, один раз даже хотел укусить меня за плечо, за что сразу же получил встречный удар по зубам. «Так его не одолеть», - подумал я и, добавив еще пару пинков коленом, отскочил от него и встал перед ним. А тот побрыкался немного, помахал ногами и тоже встал, тяжело дыша, шатаясь и поддерживая свое тело – цепляясь за прутья ограждения. Теперь мне оставалось только подойти поближе и изо всех сил ударить его – либо снизу вверх, либо сверху вниз, «приклеив нос к губам» (как это делал Гасан во время драки с ребятами из чемберекендских дворов.И все знали, что этот удар придумал он, и никто, кроме него самого, не имеет права пользоваться им. Я пару раз «встречался» с таким его ударом, но каждый раз ухитрялся уйти от него...). И тут произошел неожиданный случай: Купа, решив воспользоваться моментом, нагнулся и потянул руку за булыжником, а Рыжик подбежал к нему и с разбегу ударил коленом по лицу со словами: «Ты чиво местных позоришь, падла?!» - и тот растянулся на земле, словно неживой. И в тот же миг сорвался с места и исчез за амбаром Гога. Я же, подошел к Купе, присел возле него, приложил руку к шее, как это делал дед Федосей каждый раз перед тем, как давать мне то или иное снадобье, почувствовал, как колышется жила, и сделал для себя первое медицинское открытие – сердце бьется не только в груди! И,радостный от этого, повернулся к Рыжику и веселым голосом произнес:
- Живой твой падла!
- Да ну его, – ответил тот, не понимая, чему же я радуюсь. Протянул мне мой мешок и заточку:
 – Пойдем отсюда!
Мы проходили вдоль лавок и, дойдя до последней, я обернулся и увидел, как остальные помогали своему главарю встать на ноги...

               
                * * * *

… Чуть более недели как в городе хозяйничали немцы, везде понаставив свои надзирательские будки в черно-белую полоску, а по вечерам дежурила конница на улицах, называясь комендатурой – ловили всех, кто появится без особой бумажки - пропуска, даже деньгами своими пользоваться заставляли. Назывались они - марками. Я несколько раз держал в руках такие марки – розово-зеленые банкноты с двуглавым орлом – но воспользоваться не приходилось ни разу, так как на рынке на них торг держали с неохотой, как и повсюду, предпочитая «донские червонцы». Но, помимо германской управы, в городе хозяйничали и казаки атамана Краснова. И часто, некие простолюдины и зеваки путали «красновцев» с «красными», то тут, то там поднимая ложный шум, мол, «в городе красные» и т.д.
Я же устроился у Рыжика в старой заброшенной постройке, что на окраине города. Днем я ходил по дворам, предлагал свои «таблетки» от разной заразы по пять копеек за горошину, представлялся внуком покойного Федосея, которого многие тут знали и отзывались с уважением, и где-то через месяц меня знавали как «травник». За этот месяц я побывал почти во всех дворах, запоминая все закоулки и проходы, наизусть знал, кто чем болеет, а те при встрече здоровались со мной. Иногда попадались и такие, которые мучались от неизвестной мне хвори. Так я сидел по ночам над теми двумя книгами деда, рассматривал рисунки, пытался прочесть записи, но … безуспешно. Были и такие, которые натравливали собак на меня покажись я на их улочке, освистывали и насмехались. С иных улиц тайком обращались и покупали у меня настойки совершенно другого склада люди - те, которые боялись городского лекаря и не хотели терять с ним дружбу и которому не очень то доверяли свое здравие… К вечеру, набиралось около рубля, а одна германская марка по тем временам равнялась 75 копейкам. Короче, на картошку хватало да и на четвертушкумолока тоже.
Рыжик, он же Паша, пропадал каждую ночь и появлялся только под утро, приносил хлеба, сахарина в маленьких железных коробочках, редко - тюлений жир и горстку чая, а чаще – приходил весь в грязи и с пустыми руками да ложился спать.
Однажды, когда он появился на заре, я позвал его к себе, чтоб потолковать.
- Паша, до каких пор ты будешь воровать? – спросил я у него.
- Так все же тащут! – ответил он.
- Я вижу людей, – начал я. – Женщина сегодня пяти копеек не нашла на зелье для своих детишек. У кого воруешь – все голодные…
- Так я же у германцев, – объяснил Паша - … псами обзавелись, сволочи, да колючей проволокой обмотали добро свое… - вздохнул он. – Пожрать осталось чего?
- Там картошка и хлеб остался… - ответил я, указывая в сторону нашего «тайника» на стене.
- Откуда хлеб? – удивился он, встал и, подойдя к стенке, начал  выковыривать кирпич.
- Я не ем хлеба, – коротко ответил я.
- У меня всего пара марок… - жалостливо промолвил он, рассматривая обернутые несколько кусков ржаного хлеба в нише.
Я встал, подошел к нему и схватил за плечо:
- Ты что, с ума сошел?! – крикнул со злобой. –Жри давай! – слегка стукнув его по голове, отошел. – Один оставь, я той женщине отнесу.
Паша постоял немного неподвижно, потом вытащил сверток, принес и положил на стол, сделанный из выпавших кирпичей.
- Без тебя не стану! – произнес он тихо и посмотрел на меня. У него на глазах заблестели слезинки.
- Мне нельзя…
- Как это нельзя? Как это нельзя? – кривляясь, спросил он.
- Сказано нельзя, значит, нельзя! – ответил я, взял один кусок хлеба, бросил в сумку и у выхода полуразвалившейся арки повернулся к нему:
 - Никуда не уходи, потолковать надобно, – и вышел.
Вечером я вернулся раньше, до наступления темноты, обойдя, только полгорода. Паши не было. Я подумал, что тот опять «пошел на рожь», как он сам говорил. Но спустя немного времени, послышался хруст щебня со двора – он появился с двумя полными деревянными ведрами воды.
- Уххх, баньку протопим! – весело заявил тот. – Я в сарайчике старый чан откопал, правда, дыры смолой залепил – но сгодится.
- А смола от огня не сойдет? – поинтересовался я.
- Точно, сойдет! – расхохотался Паша – Нам и пары ковшей хватит – башку да ноги намочить!
- Верно, – рассмеялся и я.
… Мы лежали на крыше, смотрели на звезды, Паша-Рыжик курил самокрутку, напевая  шепотом свою любимую песенку. Я взял у него папиросу и сделал пару затяжек, голова закружилась, в глазах потемнело, но пересилив себя, не закашлял, так и лежал в полудремотном состоянии, наблюдая за тем, как плывут, поблескивая, звезды.
- Я собираюсь домой, – тихо произнесь я.
- Как? – спросил Паша, облокотившись, приподнялся и посмотрел на меня.
- Я одному есаулу руку излечил – его лошадь хапнула чуть выше локтя. – ответил я – Разговорились, то да сё, откуда, что – он и сказал, что за двести марок посадит на поезд до Дербента…
- За скооока? …двадцать червонцев поди! – просвистел тот, перебив меня. – У атамана - и то стока,небось, нету…
- Знаю, – ответил я приглушенным голосом. – Значит, ходят вагоны в ту сторону, понимаешь?
- Нее, так не попрешь –  с псами стерегут да с ружьями похаживают вокруг… пристрелят!
- А ты что, пробовал? – спросил я, тоже привстав с места.
- … Сенька-блатарь давеча полез на станцию, так на него собак натравили… загрызли до костей. Нее, не ходи!
- Так это его хоронили куповцы возле старого могильника на днях?
- А ты что, видал?
- Видал, как несли по Почтовой. … думал, шутят так… - ответил я, вспоминая лицо Сени во время нашей первой встречи и стало не по себе.
- Во-во, тем паче – не вздумай соваться туда!
- Сам знаю… – с досадой ответил я. – А чего они там везут?
- Разное, – ответил Паша.
- Ну?
- Когда как: хлеб, корм лошадиный, пшено, муку, сало в мешках, сахар…
- И много?
- Хэх! – развел он руками – Полный вагон!
После чего наступила тишина. Паша, наверное, лежал и представлял себе вагоны, полные продовольствия, я же думал о другом. И после недолгой паузы обратился к нему:
- Завтра после утренней обедни пойдешь к Купе и скажешь, что потолковать надобно. Пойдешь?
- О чём?
- Пойдешь или нет?
- Говорю же, ежели спросит «О чём?», что сказать?
- Скажи, … мстить будем германцам за Сеньку.
- …
- Ну что, пойдешь?
- Пойду. Только сюда – нет! Позову к старому могильнику, в полдень, там и похлопочете, – произнес тот неохотно, перевернулся на бок и уснул.
- Хорошо, – ответил я и укрылся своей рубашкой…




                * * * *

    ... Запущенное место на окраине городка, под названием Старый Могильник, здешние почему-то невзлюбили. Поговаривали, будто лет сто назад один помещик по имени Илья избил до смерти на этом самом месте своего батрака Кузьму изза одного гривенника и приказал не хоронить того – пускай, мол, и душа помучается. В ту же ночь пьяного барина сбила бричка и тот помер. А призрак батрака, не ведая о кончине злобного хозяина, каждую ночь появляется на Старом Могильнике, ищет своего обидчика и, не найдя, – злобно проносится над дорогой. И если кто-то окажется там в неровный час – то затащит того бедолагу в одну из старых могил...
На самом же деле, это была ровная, травянистая поляна, где хоронили только бедных и нищих. Чуть дальше, в сторону березовой рощи, росли кусты земляники, а под ними тянулась и клубника. Я давно ходил сюда, собирал травы и с недавних пор – ягоды, березовые почки, корни земляничных кустов, подорожник, ядовитый можжевельник с противным запахом, а иногда просто приходил, ложился на мягкую, густо растущую траву, подкладывая руки под голову, и мечтал о том, чтобы поскорее попасть домой, обнять мать и поцеловать руку отца; рассказать ребятам обо всем, что со мной происходило, (а никто и не поверит, конечно же, кроме – Асада)... Думал и о том, что куплю много вагонов муки и приеду сюда, раздам каждому по три, а то и по четыре мешка бесплатно. Еще картошки, арбузов и дынь – целую гору. А Павел Константинович, то есть Паша, будет моим управляющим и станет контролировать раздачу продуктов, когда я поеду в Баку, чтобы привезти очередные вагоны с халвой и сладостями для детей... Вот так и грезил, пока не засыпал, или же, коченея от холода, спешил в хоромы Рыжика.
Сегодня я пришел пораньше назначенного времени. Погода стояла отличная, пели птицы, дул легкий, освежающий ветерок, так что человек забывал о своих невзгодах, любуясь красотами природы. Я погулял по поляне, попутно нарвал полевых цветов целую кучу и положил их на могилу Сеньки. За этим занятием меня и застали Купа и трое его башибузуков.
- Прощенья просить пришел? – спросил Купа с насмешкой – Ну, что молчишь?
- У него – поздно, а у тебя – не стоишь ты того! – закончив читать про себя молитву, произнес я. – Отойдем на пару слов?
- А мне и тут не тесно, – протянул тот.
- Пошли! – сказал я и прошагал вдоль невзрачных могил.
- Не ходи, у него нож в руке! – предостерег кто-то из его ребят, кажется, тот, шепелявый.
Я обернулся, развел руки в стороны и показал пустые ладони. После чего Купа дал подзатыльник тому и двинулся ко мне. Мы прошагали до каменного кургана, обошли его и присели на скалистые выступы.
- Ну, говори, чё тянешь? – настороженно вывалил Купа.
- Когда будет состав с шамовкой? – спросил я.
- Хээх, дохлое дело...
- А если нет? Что если у тебя рук не хватит утащить полные мешки, тогда что? – перебил его я. – Мне нужны десять твоих ребят, столько же брезентовых мешков да ширьше...
- Псам на корм?! Ну уж нееет, Купа – на авось не попрет...
- Хватит ныть! Одного собаки загрызли, а остальные в углы посовались со страху...
- Говори, зачем звал...
- Когда следующий состав?
- Послезавтра. Хлеб повезут, картошки, капусты... – хлеб в мешках, а картошку внавал.
- Dostum - десять мешков хлеба! – подумай хорошо. Два мешка мне, остальные твои – сгодится?
- Сам ты дастум... – ворчливо произнесь тот.
- Достум, по-нашему «друг мой», - разозлился я.– Думал - ты мужчина, а ты, оказывается, хуже тех псов, что вашего пацана   сгрызли...
- Э,э,э! Ну-ка, потише ты, господин-барин, дай человеку обдумать,– сказал он и зажег папиросу. Подымел минут пять, потом встал с места, походил туда-сюда, и, наконец, повернувшись лицом ко мне, сказал:
 - Да будет так! – и осторожно дотронулся до своего затылка, ахнул, искривляя лицо.
- Что, по шее дали? – усмехнулся я.
- Сам ты... – не подумав, ответил тот. – Скрутила, зараза...
- Дай посмотрю! – произнес я и подошел к нему.
- Еще чего? – огрызнулся Купа, но сел и одернул воротник. Он понаслышке знал, что все меня кличут «травником», и потому подчинился без лишних слов.
На шее у него была обычная царапина, которая опухла и гноилась. Я оглянулся вокруг, нашел растение с листьями,как у осенней репы, стряхнул с него пыль, разжевал во рту и приложил к ране, перевязав своим чистым платком из белого льна.
- Не трогай два дня, всю грязную кровь высосет из твоей дурной головы, – произнес я и улыбнулся. – К вечеру полегчает.
- «фысю гырязную кыров высасийот», - Купа ворчал, повторяя мои слова уже по дороге, кривляясь.
- Иди ты знаешь куда?! – рассмеялся я.
- Уже ыду... за табой! – ответил тот. - От твоей травы уже к хромоте потянуло! – и начал прихрамывать на одну ногу, волочась за мной.
-  Ты еще руку протяни – станешь настоящим dil;n;i(азерб. попрошайка) ! – ответил я.
- Было дело, дастум! – выпрямился тот с гордостью. – Да и не где-нибудь, а в самом Петербурге, на церковной паперти промышлял...Время-то какое было – сказка! Не веришь?
- Верю, – ответил я и остановился. – Послезавтра, после обхода конной комендатуры, буду ждать около старых путей.
- Придем! – сказал Купа и потопал дальше, к своим ребятам. Я же свернул налево и пошел прямиком в свое убежище, обдумать еще раз как следует свой план...



                * * * *

... Мой замысел был прост: двое или трое, с мешками на плечах – набитыми сеном или соломой – покажутся на глаза охранникам, мол, уже успели стащить что-то, те погонятся за ними, а остальные тем временем обчистят вагоны. Вот и все.
     Два дня прошли незаметно. Паша весь вечер нервничал, болтал сам с собой, всё выведывал у меня что и как, сам же отвечал – не дожидаясь моего ответа; а если сидел, то ёрзал, беспокойно точно разжигаемый каким-то нетерпением поглядывал на меня и на дорогу, ведущую в градоначальство. Наконец ударил колокол деревянной церковки, что стояла на голом откосе за старым могильником, с купольной колокольней. Я поднялся, взял свой мешок, собрал в него все свое имущество и встал у обветшавшего подоконника.
- Ты не пойдешь с нами? – спросил Паша.
- Пойду, – ответил я.
- Тогда зачем баул нацепил на плечо да еще с пожитками?
- Я не вернусь – уезжаю домой, – тихо произнес я, не переставая разглядывать освещенную лунным светом тропинку.
- Как? Насовсем?
- Под завалом картошки...
- Задохнешься ... или помрешь с голоду! Ты знаешь, как далёко ходят железяки? Не стерпишь... – замычал тот.
- Стерплю! – сказал я, повернувшись к нему лицом. – Два мешка - наши, то есть - твои. Один оставишь себе, а другой раздашь...
- Кому? – с изумлением посмотрел на меня Паша.
- Обойдешь все улицы от конюшни до старого могильника. У кого над калиткой заметишь такой рисунок, – я провел пальцем по стене, изобразив две линии, одну на другой «=», – тем и отдашь по целой буханке. Таких – двадцать шесть, я посчитал, когда метил известняком. В мешке тридцать цельных, потому и на особых дворах по два рисунка, как у крепостницы Проскофьи, что на базаре зеленью торгует – им по две отдашь...
- Ей Богу, отдам! – поклялся тот и перекрестился.
- Ты только сразу раздай, а то с первым дождем смоет отметину...
- Сказано же! – протянул Паша недовольным голосом.
- Пошли, – скомандовал я, и мы вышли.
Оба всю дорогу молчали. Стояла тихая, прохладная погода. Из пригородных поселений эхом доносился лай собак, перекликаясь с причудливым треском сверчков...
    ... У старого запасника, со стороны станции, собралось около трех дюжин ребят, и у каждого при себе имелась замусоленная мешковина, а сам Купа сидел в сторонке, покуривал, и вид у него был непривычно серьезный, задумчивый.
- Ооо, каво нам нелёхкая занесла, Дастум! – просиял он, заметив меня. Выражение его лица при этом оставалось таким же. Я подошел, подозвал всех поближе и рассказал о своем замысле. Все приняли его восторженно, а самый младший из них, в широкой кепчонке, промолвил: «Во башкавитый Дастум!» - и нарвался на укорительный взгляд Купы. Ему я поручил бросить пару булыжников в корпуса вагонов для явного привлечения внимания вахтеров с шутцхундами (так сами немцы называли ночных сторожей и сторожевых собак) как только трое с мешками на плечах появятся на околопутевом ограждении.
- Ну что, пошли? – спросил я, покончив с разъяснениями.
- А мне что делать? – вдруг спросил Паша.
- Со мной пойдешь! – сухо ответил я, и мы рысью пробрались поближе к ограждению.
Поезд стоял на средних путях и освещался искусственным светом с обеих сторон. Вокруг него прогуливались двое солдат с собаками, а третий – без собаки и винтовки – стоял, прислонившись к станционному столбу, и играл на губной гармошке.
- Путеец, – прошептал Купа, заметив, куда устремились мои взоры. – Он мой!
- Хорошо, – прошептал я в ответ и кивнул тем троим с мешками. Те умеючи полезли до самого верху и ждали сигнального свиста Купы, а тот малец, встал позади решетчатых ворот и прицелился булыжником в первый вагон, два других таких же держа в другой руке про запас. Купа медлил, но я не сомневался в его опытности в таких делах. И хотя замысел был моим, но без их отточенного «мастерства» он и ломаного гроша не стоил...
И вот ночную тишину пронзил протяжный мелодичный свист, камень шумно ударился об деревянную обшивку вагона, залаяли собаки, дернулись к ограждению, на верхушке которого показались трое с мешками на плечах. А солдаты хором вскрикнули «Halt!»(нем. Стой!) и «Fassen!»(нем. Взять!). Купа тут же выскочил и побежал с остальными в обход кирпичной стены. Проводив их взглядом, я обернулся к воротам, откуда должны были вот-вот выскочить охранники и увидел, как малец в кепчонке ... уже забрасывает тех камнями, целясь в ворота.
- Уйди оттуда, беги! – закричал я ему – Уходи! – а тот посмотрел на меня, рассмеялся и нагнулся за очередными булыжниками.
- Васёк, утекай! – заорал над моей головой Паша. – Эх, загрызут псины... – и ринулся было к нему. Но тот, кажется, опомнился и побежал к нам навстречу, поддерживая руками широкие штаны за поясок. – Давай! – поторопил его Паша.
За железными воротами послышался лязг ключей. Паша, затаив дыхание, шепнул: «Выходят». И все трое: я, он и Васька – протиснулись промеж каменной стойки ограждения и прутьями, так что когда солдаты вышли к главной улице и, с трудом удерживая ушлых собак, побежали за тремя беглецами с мешками - то мы оказались за забором, со стороны станции.
- А что если пустят собак? – встревожился я.
- Ничё, у хаты есаула вспархнут на крышу – собаки нипочем туда не полезут! – успокоил Паша и, присмотревшись, хлопнул по плечу:
 - Пошли! – и все трое, побежали к вагонам.
Я попутно, во все глаза, искал третьего вахтера – у столба его не было и по эту сторону вагонов, где куповцы - на крысиный манер – перетаскивали мешки: кто по одному, а кто и по два– его тоже не оказалось. Васька подбежал к ребятам, принял на плечо мешок из вагона и, вместо того чтобы двинуться в ряд с теми, направился к нам, радостно посвистывая. Паша тем временем подходил по очереди к вагонам, принюхивался к поддону и около четвертого встал.
- Давай сюда! – позвал он меня – Кажись, бараболя (укр. разг. Картошка) - тута! – и тут же, вскочил на перила, принимаясь за створку замка.
- Не круши! – сказал я. – А то приметят. Я через окошко полезу.
- Давай подсажу! – согласился тот. И я, поправив на плече свою ношу, полез за ним.
«Du kannst marschieren!» (нем. Пошли прочь отсюда!) - раздался вдруг чей-то голос неподалеку от нашего вагона, со стороны ограждения. Куповцы мгновенно расстаяли во мраке станционной подсобки, а я обернулся и увидел того вахтера. Он стоял с ружьем наготове, не замечая в полутьме нас, – припавших к дверям состава, – целился в Ваську. А тот - нагнулся, пошатываясь под непосильной ношей, поднял с земли камень и замахнулся на того, причитая: «Нате вам кленделей...» В ту же секунду прогремел выстрел и ... малец упал тотчас же, выронив из рук мешок, откуда выпали несколько буханок ржаного хлеба, а он, лежа неподвижно, провел трясущейся ручонкой по земле , нащупал одну из них, схватил и поднес ко рту, но, так и не успел откусить...
Я спрыгнул с подступей и бросился к нему, следом спрыгнул и Пашка да так, что щебень под ногами разлетелся в стороны. Защелкал затвор винтовки, я зажмурился и замер в ожидании - но выстрела не следовало.
- Хватай мальца, а то псам скормят! – прогремел голос Купы, который стоял на том самом месте, откуда стреляли. Немец лежал под его ногами, а он, указывая дорогу железным ломиком, поторопил нас:
 - Тикаем!
Я осторожно приподнял тело, бросил через плечо и ринулся к подсобке. Паша прихватил Васькин мешок и настиг нас только во втором переулке, возле городской бани. Со стороны гарнизона и железнодорожных путей доносились громкие возгласы, постепенно переходя в неразборчивый гул. На близлежащих улочках прогремел стук подков – германцы подняли всех на нашу поимку.
- До хаты не дотянем, – сказал я Рыжику. – Стучись, вон в ту калитку.
Тот постучался в деревянные двери, над которыми были нарисованы две ровные линии.
- ...на ночь глядя! – послышалось за дверьми.
- Отворите, Софья Палвна, – тихо произнес я.
За дверьми показалась женщина.
- О, Господи ты Боже мой! – увидев нас, промолвила она, прикусив кончик платка. – А с этим-то что?
Я ничего не ответил, только вошел и осторожно положил Ваську на скамейку. Паша закрыл за нами дверь и стал у порога.
- Горилка нужна, тетя Софья, – сказал я, переведя дыхание, – и парчи пареной немножко.
- Что с ним такое? – спросила она, подошла, одернула рубаху лежавшего, посветила свечкой и тут же отшатнулась с испугу, заметив правое плечо в крови. – Святые угодники, – плаксиво взмолилась она, – жив ли?
- Жив, – прошептал я. – Вы только не шумите. Осмотрю, почищу рану, перевяжу и уйдем, Софья Палвна...
- Да куда ж таскать-то его, будь оно неладно?! – всхлипнула она. – А горилки нет. У Тимофея Игнатьевича справлюсь, авось недопил бутыль-то...
- Дай ей, – сказал я Пашке. Тот понял, достал из мешка буханку хлеба и протянул ей. Та обвела нас вопросительным взглядом, потом взяла хлеб, спрятала под передником и вышла в дверь, оставив огарок свечи на приступке печки.
- Посвети мне... Да поставь ты его на пол! – злобно прошептал я, указывая на мешок. Паша, отложив свой груз, схватил свечу и подошел.
Рана перестала кровоточить – видно, пуля сидела наподобие пробки и препятствовала току крови. Я легонько приподнял мальца на левый бок, пощупал рукой плечо с тыльной стороны – кожа была ровная вплоть до лопатки. Значит, пуля застряла на полпути, в теле. Пока я осторожно изрезал рубаху на том самом месте – вернулась тетя Софья, достала из-под платка полцельной буханки и бутыль, поставила рядом со мной. Я схватил стеклянный сосуд. Откупорив – вылил треть содержимого на рану, попутно скользя тряпкой по краям. Васька при этом застонал дважды и опять сник.
- Прижечь надобно... – прошепталаСофья Павловна.
- Пулю выковырю – потом, – ответил я, подумывая о том, как же это делается...
- Паш, кинь заточку, – сказал я, хотя тот стоял рядом со мной.
- Так она же у тебя в мешке, – ответил он.
- Так достань!
- Так ты сними его... – прошептал Рыжик.
Я посмотрел на него, потом на тетю Софью – оба понимали, что я впервые сталкиваюсь с подобным и собираюсь творить нечто, о последствиях коего – неведаю...
- Зазря помучаем... – взмолилась та.
Я встал, снял мешок с плеча, положил на пол, достал заточку, пузырек со «слезинкой» можжевельника и пару горошин бледно-зеленого цвета.Немного подержав лезвие ножа над свечкой, вытер его тряпочкой, смоченной в самогонке, и отложил. Потом опять промыл рану – на сей раз настойкой ромашки и мяты. А уж после повернулся к Паше и скомандовал:
- Придержи его за руки! От боли – шелохнется...
Тот прошел к его ногам, нагнулся над ним и схватил мальца за кисти рук.
- Ты только не дергай а! – предупредил я, потом произнес, присматриваясь к ране: Ay Allah, qurban olum s;n;, ;z;n k;mey ol! (азерб. О Аллах, уповаю на тебя и нуждаюсь в твоей помощи!) – и, прикоснувшись к ней кончиком заточки, сделал надрез вдоль разорванной ткани, вспоминая слова старика-знахаря: «Хворь режет поперек, а лекарь вдоль...» Выступила кровь, но я не остановился и сделал еще один надрез – чуть поглубже предыдущего - и ... наткнувшись на что-то твердое - замер на мгновение. «А что если это не пуля, а кость предплечья? Если дотронусь острием, то ...» - пронеслось в голове. Капли холодного пота выступили на лбу, катились вниз и, попадая в глаза, жгли их так, что пришлось несколько раз зажмуриться. Тут Васька застонал и резко задергал плечом. Паша слегка придавил коленом его ноги, нагнулся вперед и взялся за его локотки. Нож при этом вошел еще глубже, наклоняясь чуть левее, и я почувствовал, как вздулась кожа на том месте. Решившись, завел кончик заточки под образовавшуюся «шишку», придерживая другой рукой по краям. Резко приподнял со всей силой, отсек кожу - и на пол упала окровавленная кругляшка, глухо постукивая об древесину.
- Слава те, Господи! – прошептала Софья Павловна, перекрестившись.
Я же был сам не свой – руки больше не дрожали, а плавно скользили вместе с промасленными тряпочками вокруг покрасневшей и изрезанной плоти – казалось, будто я сам только что создал человека (да простит меня Всевышний!) и что нет более ничего невозможного для меня на этом белом свете... Промыв рану маслом, перевязал чистым сукном, отошел к столу, достал из сумки ступу и начал молоть горошинки до полного измельчения, потом высыпал все в стакан, залил малым количеством горячей воды и поставил на отстойку, как это делал дед Федосей (царство ему небесное), когда я не мог глотать их целиком из-за опухших губ и разбитых десен.
Тетя Софья принесла тем временем шерстяную шаль, укрыла ею Ваську, перекрестила его, причитая, потом повернулась к нам и произнесла, прослезившись:
- Бедняжка... – и прошла к печке, сняв со стены медный горшок.
Паша стоял рядом приростком, молча глядел, как я превращаю в порошок красные горошины.
- Чё встал над головой? – спросил я, не отрываясь от дела.
- Ничё, гляжу, – ответил он.
- Пиявишь оком сбоку? – улыбнулся я, вспомнив его любимую фразу.
- Ты не уехал... – тихо произнес он, как будто это была его вина.
- Видал, как все развернулось?!
- Не надо было ... – «спрыгивать» хотел сказать Паша, но промолчал. – У махровушки все равно никого нет – некому оплакивать. А у тебя ...
         Мне очень хотелось возразить ему, наговорить уйму правильных и справедливых слов. Но для этих ребят – лишенных родительской заботы и опеки – дом и семья не что иное, как святая святых. Этого так просто словами не объяснить. Я знал, что любой из них в любой момент «перешагнет» через десять «махровушек», лишь бы вернуть папку или мамку, на худой конец – братишку, сестренку... И никто на всем белом свете, не имеет права обвинить или же упрекнуть их в том, что в простонародье называется «тягой к башу», то есть желание иметь «голову над своей головой». И когда Рыжик смотрел на меня с недоумением, я прекрасно понимал и то, что своим поступком поставил под сомнение правдивость всех моих рассказов о семье. Ведь у каждого второго босяка имелась своя «история» про папаньку-графа и матушку-крепостницу, а у каждого третьего – пахан воевал то на стороне Буденного, а то и в рядах Деникина. Были и те, которые косили направо и налево про батьку-полярника, -морехода, -купца, -полководца, -шахтера и даже -американца... И каждый вечер то и дело кого-то ловили на враках и отправляли прогуливаться к «Кузьме» на Старый Могильник.А тот крестился и божился, дескать, то был папка-духовик, а этот, грешным делом, отчим-кучер первой гильдии, простите, мол, Христа ради - бес попутал... А теперь и явыглядел не лучше тех лептунов в глазах Павла Константиновича, или же просто Пашки-Рыжика, что, впрочем, не поддается никаким объяснениям.
- Ничё, укачу на последующем, – коротко ответил я, после чего тот отошел на полшага, взял полбуханки и отрезал тонкий ломтик. По привычке собрал крошки в ладонь и поклевал губами.
Софья Павловна налила два стакана молока, краешком глаза посмотрела на хлеб и отошла опять к печке. Я проводил ее взглядом, потом поставил ступу с порошком на стол, поднял Васькин мешок:
- Это вам, Софья Палвна, – и протянул ей три буханки хлеба.
- Ты чё? ... зачем? – растерялась та.
- Васёк ... достал их для всех, – сказал я, посматривая на Пашу, – ...наскочил на комендатуру у станции...
- Так и было! – поспешно произнес тот. – Гнались за ним и ... стрельнули.
«Дурак!» - раздосадовался я. Софья Павловна видела рану и знала, что не в спину всадили пулю, а чуть выше груди...
- ... он хотел в них камень кинуть, тетя Софья, тогда и стрельнули, – добавил я, искоса злобно разглядывая Рыжика-болтуна. А она еще долго стояла неподвижно и задумчиво глядела на «гостинцы» - видно, тягостно ей было брать их у обделенных...
        Всю ночь Ваську бросало в жар, и тот бредил до самого рассвета. Я и маслами мазал локти, и примочки клал на виски, и «хлебной водой» поил, и горилкой ноги натирал (как посоветовала Софья Павловна) – ничего не помогало - жар не отступал. Но незадолго до рассвета произошел необычный случай: тетя Софья принесла и поставила на выступ стенки - прямо над головой Васьки - икону (уж не помню, с чьим образом), перекрестилась и ушла к детям, оставив нас с Пашкой да лежащего Ваську. И как только та удалилась, Паша тут же схватил изображение в красивой оправке из размалеванного дерева и давай разглядывать. «Поставь на место! - сказал я. – «Изгубишь картину...». А тот то ли налюбоваться ею не мог, то ли по дремучей натуре своей – потянулся к выступу с иконой да потерял равновесие и бухнулся на лежавшего - и локтем попал аккурат на рану. Тот час же отскочил в сторону, вытаращив глаза с испугу. Малец постонал обрывисто пару раз и стих. А Рыжик получив от меня оплеуху, пошел и встал у дверей. Наказав его, я подошел к Ваське и осторожно стянул шаль. Вся повязка была в крови, но и тот дышал ровнее, и жар как будто бы начал убывать. Я не понимал, что происходит, но нутром чуял – пацану полегчало и повязку надобно снять да освежить. Так я и сделал, промыв рану еще раз пшеничной горилкой, то бишь – самогонкой. Пашке ничего говорить про его «добрую помощь» не стал, а то «начнет ходить» по нему (мол, ему же - во благо) да еще и за «рукоплесканье» ответ держать заставит... Но отметил в памяти – нечистая кровь мутит и покоя не дает. Как опухнет рана, так сразу опорожнять надобно, и если понадобится, то и силком.
       Так прошли четыре - нелегких для меня - дня. Васька уже ел смоченный в бурачной настойке хлеб, я же насильно пихал ему всякие ягоды – алого цвета – кровь утраченную восполнять, а еще три раза вытеснял из раны кровь. И за все эти дни ни разу не оставлял больного поодаль глаз и ни разу не повернулся к нему спиной, спал мало, а когда уже валился с ног – заменяла тетя Софья (Пашке, ну не то чтобы не доверял - скорее опасался – мало ли что!), ел с грехом пополам, а вот воду или чай из трав – пил чуть ли не ведрами. Пашка уходил и приходил, таскал разные травы и все время не те, что нужны – сорняки всякие. Рассказывал о том, что все куповцы нажрались доупаду и уже третий день как всех покосило «хлебной чумой» - лежат, хватаясь за животы. Я попросил передать, чтоб укропчиком питались и заварку пили из той же травы – пошел, сказал. А сегодня пришел с корзиной, полной овощей, ляпнул, мол, куповцы передали - за спасибо...
- Сболтнул,небось про Ваську-то? – спросил я.
- Не-а, вот те крест – ни бу-бу! – ответил он.
Я все же побаивался того, что немцы начнут искать махровушку, а коли найдут – добьют. Потому и велел Пашке умолчать про него, даже при местных.
      На седьмой день, вечером, вышел из хаты, побродил немножко по пустынным улицам и вернулся, постоял у дверей – надышаться. А из хаты - слышу ясно - голос Софьи Павловны:
- ... сперва, Григораша моего поднял, а потом и меня от напасти недужной сберег. Долго подумывает, не по годам сурьезный... и худющий такой, но уж раз взялся, терпи – вон, оравушку мою одним мухомором каким-то лицом округлил... рученка легкая. Иной раз придет, отчество на палбуквы не произносит – зовет, выхожу – то настойку протягивает, то хлеба черепок, а то и ягод целую шапку. Заходи, присядь, отдохни говорю, а так ведь не осилишь. А он ни в какую: мол, некогда. «Пуля меня не брала, и холера тоже, - значит, ничто не возьмет», - причитает. Никифорна вот, все присказывала: «Мне, что дубу старому – чем годков-то больше, то и крепче», - а вот связала болезнь-то. Так он и ее поднял, теперь козой резвой скачет по базару А Акимыч – аптекарь наш – ее уж списывал под монастырь-то... Вот тебе крест. А Марьюшку, а Таисии сынка, а Якова Степановича кто оправил – всех разве сосчитаешь?! Я как-то видала его, ну, лекаря, спрашивает о здоровье.«Ничего, – отвечаю, - так-то, мол, так-то, появился у нас травник, говорю – отлечивает». А он мне и отвечает с ухмылкой: «Ты, Софьюшка, остерегайся его, много нынче таких ходят по дворам. А он, может, бандит, все ходит, вынюхивает. Всякое бывает». Ну, я как услышала, в рожу его толстую хотела двинуть. Вот сучий сын, а…– его посадили людей лечить, а он по дурости, средь богоугодных - бандитов ищет! Что сказать, такому и недоброго слова жалко, плюнула и домой... А спит – беспокойный такой – все талдычет на свом говоре, зовет, мечется, а иной раз так жалестно постанывает, что о своих бедах позабудешь. Говорю же тебе от Бога дарованный – знахарек-то - травник наш, иноверный...
       Не знаю, кому она все это рассказывала и зачем, но впервые за все эти месяцы я как бы «посматривал» на себя со стороны, в груди все закипело, отяжелело и прожгло вплоть до горла, и, может, в тот вечер я впервые задумался над тем – а не приснилась ли мне моя прежняя жизнь и что отныне я не принадлежу себе самому, также как и моя жизнь – мне...
       За дверью послышались шорохи, я спрятался за углом, кто-то вышел, попрощался шепотом, и дверь закрылась с вопиющим скрипом. Подождав немного, вернулся и вошел в хату, не постучавшись...
Так пролетели три недели, и за это время известие о моих «способностях» облетело весь город. Меня узнавали везде, указывали пальцем, некоторые глазели внимательно, а иные вообще встречали и провожали взглядом от начала до конца улицы. С каждым днем все больше людей обращались за лекарствами – многие действительно искали здоровье, но и были такие, кто просто из любопытства хотел пообщаться, разговорить меня, расспросить, откуда я, зачем и все такое. Иногда такие любознательные покупали безо всякой на то причины травы и настойки,  да так что их нехватало тем, для кого они предназначались – это и вынудило меня научиться отличать больных от не больных. Но и были те, которые наблюдали за мной с явными признаками недовольства, а то и вовсе – с презрением. Тот же аптекарь, например, высмеивал меня при каждой встрече, натравливал без всякой на то причины местных, обзывал «шарлатаном», хотя я даже не понимал, что это слово означает... При всем этом, такая заметность мне нравилась, облагораживала ... и пугала одновременно. Я все чаще встречался с незнакомыми недугами, о которых не имел ни малейшего представления. Но меня страшило иное, нежели неведенье – каждый раз, в подобных случаях, мой разум не подчинялся мне, руки сами смешивали нужные пропорции, перебирая нужные травы, ухитрялись в течение короткого промежутка времени делать разные мази, добавляя немного коровьего масла. Даже количество постукиваний пестиком – брался в счет. А я, как бы во сне, просто наблюдал за всем со стороны. Поэтому руки тряслись каждый раз, когда протягивал больному лекарство, изготовленное собственноручно, борясь со своими сомнениями. В последнее время все чаще вспоминал тот день, когда дед Федосей, осматривая долго и внимательно мою рану на голове, достал из сундука книги, полистал их, потом опять подошел со свечой, да так близко подвел ее к моему затылку, что я подумал о чем-то неладном и дернулся. А тот задумчивым голосом повелел не рыпаться и стоять смиренно. «Не по-людскому хотению, а с божьего позволения навредили. Лапой зверя справили тебе око ведуна. В липец прозреет, и тогда шибче моего о хвори ведать будешь...», - сказал он тогда, улыбаясь. Я так и не понял всего сказанного, но запомнил, потому как показалось, будто старик говорит о том, что в голове у меня недостаток какой-то появился в силу травмы. И тогда, и теперь (все чаще и чаще) вспоминал о бедолаге, тронувшемся умом, которого, ловили всем двором, а когда поймали и связали, молла Джаббар стоял над ним и долго читал молитвы из Корана – изгонял джинна, вселившегося в него. Точно так же я представлял себя на месте этого полоумного, и от одной только мысли - по всему телу пробегали мурашки, ведь «липец», то есть июль месяц, уж десятый день как начался... Ответы на подобные вопросы, возникающие в моей голове, пытался найти в тех книгах, что достались от старика-лекаря. Но, кроме рисунков – и то окаймленных непонятной вереницей каракулей – ничего, в определенном смысле этого слова – понятного для меня в них не было, брал их, листал, любовался пестрым переплетом из кожи и клал обратно, досадуя о своей недостаточной грамотности. Показывать их кому-либо я не решался.


                * * * *

      Жил в этом городе человек по имени Прохор Святославович Чучурин -  с вьющимися у кончиков длинными волосами, со скулистым, исхудалым лицом, с большими и удивительно широкими глазами, которые неистово бегали по сторонам, тем самым, вызываяне очень-то приятные ощущения у прохожих. Одевался он худо, как попало. Мы встречались несколько раз на разных улицах, и при каждой встрече, он останавливался, выпрямлял свой сутулый стан, уступая мне дорогу, провожал взглядом  - уставившись своими большими глазищами на меня – до самого перекрестка или переулка. А я даже не смел смотреть в его сторону, отдалялся от него как можно быстрее, учащая шаги. Пашка говорил, будто он тронулся умом, после того как погибла его семья во время пожара. А бабки поговаривали, будто Прохор Святыч продал душу дьяволу, дабы нечистый вернул ему – жену и дочь. А вот старики относились к нему с уважением, вставали, коли тот проходил мимо, здоровались и, уж после того как он проходил дальше, садились. Вообще-то Прохор Чучурин слыл малахольным иконописцем, а некие господа доверяли ему стены своих хором, которые, по словам Софьи Павловны,«оживлялись» после его малеваний, радуя глаз своими причудливыми и ровными узорами да такими, что на редкость известны модисткам, и то - не всяким.
       В Петров день (почти середина июля по старому календарю) рано утром я отправился к Старому Могильнику за травами и ягодами. Всю дорогу пахло свежескошенной травой, ромашками и дикой мятой, птицы, по особенности своей, соревновались в пении, а под ногами коркой похрустывала дорожная пыль, прибитая росой. Из ягод поспели черника и морошка, полуспелые малины не в счет, а вот голубика только-только начинала принимать на себя теплоту солнечную, и ждала своей очереди. Пчелы так и кружились роем над ними, не приставая. Видать, не хуже меня понимали – неспелые ягоды подобны влажной рубахе, одетой в стужу. Любуясь природной красотой и набрав целое лукошко черники, морошки, листьев мяты и отцвелых ромашек – направился в свое обиталище. Хотя Софья Павловна выделила мне угол, где я частенько принимал посетителей, но все свои приготовления делал здесь, заодно и виделся с Пашкой, которого совесть не позволяла оставлять одного.
     Возле «замка» Рыжика было тихо, только колов-подпорок прибавилось у полураскуроченной, покосившейся набекрень изгороди, которая, казалось, вот-вот рухнет под своей тяжестью. Я вошел во двор и поднялся наверх, расставил свои глиняные чашечки, набил их доверху ягодами и развел огонь. И уже к вечеру пять полных бутылей с настойками и соками с прекрасным ароматом стояли на поросшем мхом подоконнике и остывали, испуская из короткого горлышка еле заметный дымок, который тут же ухватывался легким ветерком и,поелозив в воздухе над стеклянным сосудом, – исчезал. Я же сидел на каменном «стуле», уплетал испеченные в горячей золе два яйца и пару картошек.
 - Нет ли  у тебя другой отрады, окромя этой? – вдруг раздался ясный и громкий голос.
Я обернулся. В дверном проеме, опираясь на свой посох и слегка сутулясь из-за высокого роста, стоял ... Прохор Чучурин, внимательно разглядывая то меня, то аккуратно сложенную утварь, мельком бросив взгляд на пищу, разложенную на куске брезента, укрывающем наш - с Пашей - кирпичный «стол». Я всегда думал, что если хоть когда-нибудь, упаси Бог, окажусь лицом к лицу с этим человеком, то непременно закричу от снизошедшего на меня ужаса. Но его приветливый и добрый тон развеял всякие помыслы о страхе. Казалось, будто передо мной стоял не тот, кого страшится и избегает весь город, а самый обыкновенный человек – просто пришедший ко мне в гости.
- Не так страшен черт, как его малюют! – проговорил он, пытаясь улыбнуться, шагнул вперед.
Я так и не понял, кто из нас двоих показался ему «чертом», и от одной мысли об этом стало смешно. Улыбнулся в ответ, встал и протянул ему руку. Тот не сразу, но пожал мою руку и, осмотревшись, – присел на приступок стены, под окном.
- Зелье готовишь, значится... – протяжно заметил Чучурин, при этом задрав свой орлиный нос, принюхался – Вином  попахивает...
- Это настойки от трясучки и озноба, – сказал я и сел.
- Ты живешь здесь или только колдовать приходишь? – спросил он с улыбкой.
- Когда как. Если много суеты, остаюсь, ночую тут. А так у Софьи Палвны поживаю, на Верещагинской.
- А родичей нет что ли?
- Родичи? ... вдалеке живут, – потом подумал немного и добавил – Я к ним поеду, когда ... поезд прибудет.
- М-да. Знаешь меня? – спросил тот, наклоняясь в мою сторону.
Я не ответил. Тогда Прохор Святославович встал и подошел ко мне.
- Посматриваю за тобой, все подумываю – откуда ты такой выискался, а? – задумчиво спросил он, пошептывая. – Юнец, который знахарит... Ты малевать любишь?
- Не знаю, я и не пробовал...
Он поднял кусочек угля и нарисовал на глиняной штукатурке птицу с длинным хвостом – она только что вспорхнула и развела крылья. И обветшавшая стена преобразилась в красивое полотно, после того как иконописец нарисовал еще пару кустарников позади фигуры и причудливо проплывающие облака. Я никогда еще не видел ничего подобного и с удивлением следил за волшебной, плавной пляской руки Прохора Святославовича: из простого скольжения угля по сыпучему глиняному покрытиюпроявлялись необычные очертания обычных изображений, так как будто они всегда там были, скрывались под слоем извести и глины. В этом рисунке было что-то знакомое, родное и одновременно нечто новое и чуждое моему сердцу – и с каждым очередным движением угля по стене эти чувства чередовались, создавая волнующий туман между мной и картиной, которая то приближалась, то отдалялась от меня...
- Вот, теперь не будешь тосковать - я тебе Жар-птицу нарисовал, – сказал он, стряхивая с рук черную пыль угля. – Потолкуй с ней, когда, скука за горло схватит.
Я кивнул, не отрывая глаз от стены.
- Спасибо! – промолвил я чуть позже.
- Это за что же? – с удивлением спросил тот.
- За птицу!
- Понравилась?
- Очень!
- Ну, тогда давай уговор завяжем с тобой – ты меня отлечишь, а я тебя малевать научу. Что скажешь?
- От какой хвори лечить-то вас? – пытаясь скрыть свое удивление за улыбкой, спросил я.
- Мне сны дурные снятся... и всякие такие неприятные вещи приступают по ночам, – ответил он, подошел ко мне и сел, опустив голову. – Лечил подобное?
Я постоял немного, не зная, что и ответить, потом поднял свой мешок, достал оттуда книжки и протянул ему.
- Вот, посмотрите! – начал я. – Есть тут что-то про вашу болезнь?
Тот осторожно взял книги, раскрыл одну, долго разглядывал внимательно и вдруг поднял голову, посмотрел на меня в упор:
- Ты людей по ним лечишь?
- Нет. – ответил я с досадой. – Эти буквы мне не знакомы.
- А какими можешь? – спросил опять он, испытывающе поглядывая на меня.
- Вот этими! – ответил я, и написал углем на стене.
- Арабским письмом, значит, – протяжно промолвил он. – А что говорится там?
- «Бисмиллахир-рахманир-рахим» - ответил я с гордостью от того, что тоже смог чем-то удивить Прохора Святославовича.
- О чем это?
- Именем Аллаха... – произнес я поникшим голосом, – а дальше незнаю... Мы в медресе только буквы научились писать, а персидский и арабский должны были учить после месяца Рамадан. Это по христианскому, то есть по вашему календарю... Десятого июня вступает в силу месяц поста, длится тридцать дней, значит...
- На два дня задерживаешься от гимназистов, или как там у вас, в медресе... – опередив меня, пока я разбирался в путанице дней и месяцев, переводя их из одного исчисления в другое, ответил Чучурин.
- Да, – тихо произнес я со вздохом и совершенно неожиданно для себя вывалил: – Я поезда жду!
- Все мы чего-то ждем... – сказал он и, вставая с места, протянул мне книги. – Они на старославянском. Я так мельком просмотрел. Захочешь - зайди ко мне, полистаем вместе, может, и я ума наберусь, – улыбнулся Святыч и спросил:
 – Знаешь, где живу?
- На Пятницкой, напротив хаты лабазника... – ответил я, взял книги и упрятал в мешок.
- Ну, раз тропку знаешь – наведайся! – громко произнес тот, пожал мне руку и вышел через давно уж избавленный от дверей ветрами и дождем арочный проем...
После того как Чучурин ушел, я еще долго стоял перед стенкой и рассматривал его творенье, восхищаясь живостью обычных линий, начерченных наспех, но с необычайной точностью и без всякого притворства.
  ... Васек поправился окончательно немного позже того, как стал предметом моей гордости и знаменитым «больным» во всем городке. Все пропадая по вечерам, возвращался далеко заполночь, захлебываясь супом, рассказывал о своих приключениях, копируя тех с которыми встречался, звонко смеялся, выставляя напоказ свои ямочки на щеках. Привык я к нему, привязался, как к душе родной, а с недавних пор стал замечать за собой чувство беспокойства и тревоги за этого светловолосого заморыша. Он тоже, казалось бы, признал во мне человека близкого, даже доверил свою тайну.
- ...когда маманька возвернется, хвась – сынишку искать. Вооот, и, как узреет на мне шаль, что на масленицу бабка связала, – сразу признает и пряниками угостит... Она мне так и сказала тогда: «Иди, сядь на скамейку, а я пойду куплю тебе пряников...»
- И не вернулась? – спросил я, о чем-то догадываясь.
- Не-а, – вздохнул тот, но тут же улыбнулся и добавил:
 – Вернется! – и более мы не говорили на эту тему.
А сегодня я решил идти в гости к Святычу и взять с собой Ваську. С самого утра мы возились с нашим барахлом – кое-где заштопали, подтянули и прихватили. Потом принялись и за себя: искупались поочереди у печки, огородившись занавеской, причесались, надушились сквозь приступы смеха розовым маслом и сели ждать вечера, так как Софья Павловна на полном серьезе заявила, что в гости подобается идти после третьей склянки, то есть не раньше вечера. Вот мы и сидели с махровушкой, вздыхая. Ждали вечера. И каждый раз, когда за окном проплывало облако и в комнате становилось чуть темнее, тот вскакивал с табуретки и орал: «Пошли жрать конфеты!».
Насчет конфет – вся вина была на мне. Еще вчера, когда я предложил ему пойти со мной, Васек спросил:
- А чё мы там будем делать?
- Чай пить, разговаривать, смотреть на райских птиц... – отвечал я.
- А еще? – не унимался тот.
- А еще конфетами угощаться. Ты же любишь конфеты в «шумной обертке»... – проронил я, даже не подумав о том, что Васек вцепится за эти слова. Я же просто на мгновенье вспомнил о том, как мы с родителями ходили в гости. Тогда я возвращался домой с полными карманами, набитыми разноцветными сладостями. Теперь если у Чучурина не окажется ничего подобного(что вполне вероятно по нынешнему времени) – то Васек замучает меня до смерти своими вопросами...
Но ближе к вечеру в дверь постучались, тетя Софья рукой показала нам, мол, «сядьте, я сама открою» и вышла. Через минуту она вернулась с пожилым дядей в приличной одежде и сказала, что пришли ко мне. Взволнованным голосом предложила гостью сесть.
- Вот сюда пожалуйте, Степан Федорович!
- Благодарствую, но хозяйка велела: одна нога там, а другая... Этот, что ли? – спросил он, кивнув головой в мою сторону.
- Этот, – ласковым голосом ответила Софья Павловна.
- Ну, тогда поедем уже, – заметил гость.
- Куда? – спросил я, поочередно переводя взгляд то на Софью Павловну, то на Степана Федоровича.
- Конфеты кушать! – вскрикнул Вася и потопал к дверям – Ну пошли уже, во какая темнота за окном!
- Хозяева дочка захворала, велено привести вас... – ответил он и, указывая на махровушку спросил:
 – А этот – с тобой, значит?
- Да, – ответил я, разглядывая Ваську: у него был праздничный вид, а лицо его просто сияло от радости. (Наверное, думал, что нас зовут в гости).
Я быстро набрал всего понемножку в мешочек, повесил его через плечо, и мы вышли.
У дверей нас ждала настоящая карета. Она была так искусно изготовлена и красочно оформлена, что даже не вписывалась в убогую картину улицы. Пара красивых и ухоженных лошадей, стучала подковами по пыльной дорожке и фыркала. От их вида Васька замер на мгновенье, а потом звонко рассмеялся и произнес: «О, две Глаши!». Глашейзвали соседскую корову какого-то особого сорта – высокая, тучная на вид и красивая, с белой полоской от головы до хвоста. На этих же были такие же полоски, но терялись где-то у передних ног. Мы сели и тронулись. Ехать пришлось долго, и всю дорогу нас неимоверно трясло, и, когда стук копыт стал звонче, Степан Федорович произнес: «Приехали!». Карета остановилась. Ничего не было видно, так как уже стемнело. Как только мы спешились, к нам подбежал мужик с керосиновой лампой и обратился к нам:
- Александра Афанасьевна ждут вас! – и указал дорогу, освещая нам путь.
... Пройдя длинный коридор, мы вышли к большому залу, где нас встретила молодая женщина, с удивлением посмотрела сперва на меня, потом на Ваську, покачала головой и попросила нас подождать, а сама растворилась в другом конце зала. Васька сразу схватил меня за руку и прошептал, показывая обтрепанные карманы по очереди:
- Скажи ей, пущщай кладёт одну каанфету сюда, и еще одну сюда, для Глиголаша. Скажешь?
Я ничего не ответил, только кивнул еле заметно. После чего к нам вышла та же женщина и велела пойти за ней. Мы прошли через две комнаты и остановились у дверей третьей.
- Он что, тоже с тобой? – сухо спросила женщина, разглядывая Ваську каким-то брезгливым взглядом.
Мне стало невыносимо обидно от её взгляда, но ничего не ответил ей. Повернувшись к Ваське, сказал:
- Обожди меня тут, ладно? Только никуда не уходи... – потом посмотрел на неё в упор, и добавил:
 – Даже если позовут!
Тот угукнул и сел на стул, стоявший возле стенки. После чего женщина осторожно открыла двери, и мы вошли. В комнате было людно: две женщины одна в годах, а другая не очень – сидели возле огромной кровати со стороны изголовья, у изножья же стояли трое мужчин и тихо беседовали о чем-то. Один из них был городским аптекарем, второго не знал, а третий – что повыше и толще других – врач градоначальства. Женщина встала у дверей, а я подошел к кровати.
- Как это понимать? – спросил аптекарь Акимыч.
- Что? – спросил незнакомый мужчина, который с виду показался мне добрым человеком.
- Вот «это»? – переспросил Акимыч, указывая на меня пальцем.
- Это я велела привести его! – сказала пожилая дама, чуть повысив голос.
- Но, Александра Афанасьевна, помилуйте... – хотел было возразить Савелий Кондратьевич – старик с седой бородкой вокруг рта. – Я как врач обязан предостеречь вас от подобного...
- Господа, я премного благодарна вам за вашу помощь. Но Маришка по-прежнему больна. И мне решать... К тому же его порекомендовал Чучурин, а Прохор Святославович, в отличие от некоторых господ - которые в былые времена считали за честь переступить порог этого дома – никогда не пожелал-бы худого  членам этой семьи, – ответила Александра Афанасьевна. По всей видимости, ее слово в этом доме играло значительную роль: или ее все уважали, или же – боялись. Как бы там ни было – и врач, и аптекарь замолчали тотчас же, склонив голову в знак примирения.
Пока она говорила, (а говорила она протяжно, произнося каждую букву с особым – режущим слух – акцентом, не торопясь и с уверенностью в голосе) я смотрел на девочку, которая лежала посреди кровати с белой тряпочкой от виска до виска и дышала прерывисто, как бы задыхаясь, и каждый раз при вдохе слегка вздрагивала, задерживая дыхание на миг, потом опять успокаивалась - и все начиналось заново. Но мое внимание привлекла не она и даже не то, как она дышала, а то, что вокруг нее кружились тени, похожие на язычки пламени: то подступая к ней ближе – застывали над ней, то отдаляясь витали по всей комнате. В помещении горела люстра в двадцать свечей (точно такая же, но с меньшим количеством подсвечников висела у нас дома, в кабинете отца), почти половина из них горела, и их пламя играло в разные стороны, набрасывая пляшущие тени по всему потолку. Тени от них не ползли ниже карниза, значит, это были «другие» тени; и их источники были неведомы. Еще я заметил, что каждый раз, когда они приближаются к больной, та вздрагивает еле заметно и задерживает дыхание, как бы борется с ними, пытаясь отогнать от себя, так как после ее выдоха те – а их было три – отступали от нее и бешено носились вокруг кровати.
- Ты не подойдешь, мальчик? – вдруг спросила другая женщина(та, что была моложе Александры Афанасьевны) и встала, уступив мне место. Я подошел к кровати, и внезапно меня пронзила боль на затылке, тени начали вихрем кружиться вокруг меня и из моих уст вырвался стон. Александра Афанасьевна вскочила и подошла ко мне, и если бы она не поддержала меня за плечи, то я бы, наверняка, упал. Мой разум опять погрузился в глубокий сон да так, что я уже начал слышать угрожающее и пронзительное шипение этих теней, по спине пробежала дрожь, а на лбу выступили холодные капли пота. Но боль в голове прошла так же молниеносно, как и появилась. А еще я удивлялся тому, что эти твари мне совсем не страшны, наоборот – сами побаиваются и сторонятся меня.
- Вода высыхает, и они истязают ее! – вдруг промолвил я.
- Вода? Кто? – переспросила Александра Афанасьевна и, протянув руку к тряпочке на лбу девочки, потрогала. – Нет, она мокрая.
- Другая, яркая вода, со светом. Та, что оберегала ее! – попытался объяснить я и, спустил мешок с плеч.
- Ну вот, пожалуйста! – послышался язвительный тон Акимыча.
- Аннушка, вы давали ей воду? – обратилась Александра Афанасьевна к той, которая уступила мне место.
- Нет, матушка, только микстуру давала, по две ложицы, – ответила Анна. После чего пожилая дама посмотрела на меня вопросительным взглядом. Мне показалось, что взор ее стал еще суровее, хотя я не смотрел в ее сторону.
- У вас еще есть такая же вода, которой... нууу... – я не знал, как сказать, и поэтому показал рукой, тряся ею над больной, словно плескал на нее воду.
- Потом он попросит плясать вокруг нее... – начал было Савелий Кондратьевич, но хозяйка перебила его.
- Мальчик спрашивает про святую воду! – заключила она громогласно и испытывающе обвела взглядом присутствующих. У всех было изумленное выражение на лице, и тогда Александра Афанасьевна повернула голову к дверям. – Дарья!
- Да, сударыня? - ответила служанка и вышла вперед. – До обедни приходил отец Матвей, помолился и окропил святой водицей покои...
- Осталось еще? – спокойно спросила хозяйка, перебивая ее.
- Нет, но я сию же минуту пошлю Игната...
- Ступай! – приказала хозяйка и наклонилась ко мне, – Прошу тебя, мальчик...
Я не слышал, о чем она просила меня – в голове стоял туман, слышались какие-то голоса, которые сопровождались шумом ветра и шуршанием листьев, я даже слышал, как дышали присутствующие, слышал и мурлыкание Василька за дверями, который пел про «флот и компот»... Правой рукой я рыскал по дну мешка, поочереди доставая оттуда маленькие бутылочки с настойками.
- Небось, ищет кошачий помет, чтоб разогнать злых духов, – хихикнул Акимыч.
  Я же раскупоривал их одну за другой, водил над больной и следил за тенями. В комнате постепенно запахло травянистым благовоньем. И вот, когда я раскупорил бутыль с настойкой можжевельника, – тени пристроились у потолка, судорожно мелькая вереницей вокруг люстры, отчего пламя свечей стало еще тревожнее.
- Это пускай останется тут, на столе, – сказал я, обращаясь к Александре Афанасьевне, поставив на изящный столик возле кроватибутылочку с настойкой. – Так ей поспится спокойнее, наберется сил. А утром я посмотрю ее.
- И это все?–помычал аптекарь.
- Всё будет утром, когда я осмотрю ее, - ответил я, не отводя глаз от люстры.
Хозяйка кивнула головой и уставилась на больную – та дышала ровно и спокойно, на щеках появился легкий румянец, а зрачки в глазницах уже не бегали по сторонам, а замерли посередине.
- Что с ней такое? – спросила Анна дрожащим голосом, взяв руку больной, подвела к губам.
- Незнаю, – честно признался я. – Подобную хворь заносят кошки или же мотыльки, – выронил, неожиданно для себя.
- Кошка?! – переспросила Александра Афанасьевна, прищурив глаза.
- ...или мотылек, – повторно произнес я.
- Дарья! – крикнула та, но посмотрев на вздрогнувшую Маришку, обратилась к незнакомому мне мужчине, понизив голос:
 - Павел, пригласи Игната в гостиную как только появится. Я сейчас подойду, – потом перевела взгляд на меня и добавила:
 – Поужинаешь с нами! А «оруженосца» твоего покормят на кухне! – и вышла вслед за Павлом.
- Поверить в это не могу, сущее шарлатанство!  – пробубнил у дверей Акимыч, уступая дорогу Савелию Кондратьевичу, а тот чмокнул губами и вышел, качая головой...
     Я задержался, делая вид, будто вожусь со стеклянными сосудами, и, как только все вышли, осторожно поднял голову и опять посмотрел на потолок. Тени держались вместе, маяча надо мной, не опускаясь ниже потолочной каймы, и судорожно вертели своими безликими головами. Мне почему-то не хотелось оставлять девочку одну с этими существами, но бутылочка на столике с отвратительным запахом – вселила в меня надежду, и я, собрав всю утварь в обветшавший мешок, закинул его на плечо. Тут тихо приоткрылась дверь в спальню, и показались русые локоны махровушки.
- Тебе уже дали конфеты? – спросил он подуставшим голосом. Я покачал головой. – Тада скажи, пускай сахарку дадут, и потопали дальше, наше вам!
- Тихо ты! – прошепнул я, указывая головой на больную. Тот подошел и вытаращил глаза на нее.
- Померла? – спросил он, вытянув голову «гусиной шеей».
- Неее, хворает, – прошептал я в ответ.
- Ааа, тада пошли. Ну пошли уже... – произнес Васёк и потянул меня за руку.
После чего оба тихонько, стараясь не скрипеть деревянной обшивкой пола, вышли в двери, где нас уже поджидала Дарья.
... За широким обеденным столом сидели все, кого я уже видел, кроме Дарьи. К тому жепоследняя «постаралась» не сбить аппетит у хозяев – забрав махровушку с собой на кухню. Все, в отличие от меня, чувствовали себя как дома. Это говорило о том, что лекарь и аптекарь уж давно отчеканили своими туфлями дорожку к усадьбе Окольниковых и уж точно не ради очередного восхваления дела, которому, якобы оба были верны как перед людьми, так и перед Богом..
... За столом – накрытым не в изобилии, но довольно-таки гостеприимно, в несколько блюд – царила тишина, а сама хозяйка замерла с закрытыми глазами, скрестив пальцы рук. Тогда наконец, после того как все «ожили» и произнесли «Аминь!», до меня дошло, что все, кроме меня и лекаря (тот все время ерзал и ковырялся в карманах жилета), прочли молитву перед тем, как приступить к еде. За мной ухаживала сама Александра Афанасьевна. У нее на лице застыла какая-та странная гримаса: да простит меня Аллах за такое сравнение, но у нее было такое выражение лица, какое я видел у голодных собак, нашедших среди отбросов что-то съедобное у харчевни грузина Макелиани. Ее улыбка напоминала скорее запечатленный оскал, чем нечто радужное. Но тем не менее она следила за моей  тарелкой и наполняла каждый раз, как только я успевал опустошать ее.
- Небось к утреннему часу насытится! – рассмеялся Акимыч.
- А вы чего думали – впервой такое вкушает! – добавил лекарь, после этого рассмеялся и Павел. На что Анна одарила его укорительным взглядом. А тот, как бы поддразнивая ее, отчеканил ленивым голосом: «Шпана!» - и опустошил залпом свой бокал с вином.
Я поставил ложку и тихо произнес:
- Полагается вкушать каждое блюдо, дабы не обидеть хозяев дома... Ложку и вилку не принято класть без ножа, ежели угощают мясными блюдами крупного нареза и без соуса... На ужин жареную рыбу всегда подают холодной, с ломтиками лимона или же, под кислым гранатовым соусом, дабы не предавать глумлению грядущий сон гостей! И считается дурным тоном ... следить не за своей тарелкой и … оскорблять гостя в своем доме! – все сидели молча и неподвижно, хозяйка же, в свою очередь, обвела «обидчиков» довольным взглядом с ироничным выражением лица, мол, «Ну, и кто здесь шпана?!».
- Название сей науки – Этикет! – продолжил я, заручившись молчаливой поддержкой грозной хозяйки. – Мне ее преподавала мадемуазель Гриньон. Отец нанимал ее в частном пансионе госпожи Беловежской ... – тут я замолчал, так как к горлу приступил ком – вспомнились родные края, наш дом на улице Сухомятинской, как раз напротив этого здания, который, еще до моего рождения открыл и опекал миллионер Тагиев.
- А чай можно подавать в самоваре? – пошутила Анна, сменив тем самым тему. Я улыбнулся и одобрительно кивнул, на что та сразу радостно вскрикнула вполголоса:
 - Ну вот! – и позвала Дарью.
Александра Афанасьевна разглядывала меня, опираясь локтями на стол и не убирая пальцев от губ, пробормотала:
- А как тебя величать, гость ты наш дорогой?
- Как вам угодно... – ответил я, опустив голову.
- Ну а все-таки – как твое имя? – настаивала та.
- Не помню, – соврал я, стараясь не смотреть в ее сторону.
- А вот держать разговор и смотреть в сторону тоже не по этикету – этому мадемуазель Гриньон тебя не учила? – спросила она с насмешкой (подбадривая тем самым Павла, Акимыча и Савелия Кондратьевича – те после ее слов снова выпрямили сутулые плечи и сели прямо, аж стулья при том заскрипели).
- Нет! – сухо ответил я - ...ее казематская (тюремная) карета сбила в прошлом году, когда та переходила улицу...
- М-ммда! Ну что ж, раз такое дело, то - царство ей небесное! – решительно ответила она и добавила приказным тоном:
 – Назовем тебя … ммм … скажем, доктором...
- За что ж такая немилость...? – протянул Савелий Кондратьевич обиженным голосом.
- Будет вам!- прервала его хозяйка и обратилась ко мне:
 - Недавно Игнат – дворник наш - притащил котенка для Маришки. Вообщем, признался что подобрал ее возле городского кладбища! – эти слова она произнесла обращаясь в сторону аптекаря и городского лекаря. Те переглянулись, вытаращив глаза и открыв рот от изумления, но ничего не ответили. Видно, побаивались грядущего гнева властной хозяйки. – Доктор не остается на чай! Утром за вами... – тут она умолкла. Мне показалось, что, назвав меня доктором, она обязала себя обращаться ко мне на «вы» ... и этот поворот, ей самой же, кажется, пришёлся не по душе, - ...полагаю, не стоит утруждать мальчугана – придешь один!
После этого, она встала и, попрощавшись со всеми одним слабозаметным кивком головы, вышла.

... На следующее утро, почти с первыми лучами солнца, за мной приехала та самая двуколка, только на сей раз вместо дяди Степана был рыжебородый мужик с мелкими глазами. Поздоровавшись с ним, я поднялся в коляску и тот - несмотря на то, что многие всё еще спали – заорал во весь голос: «Ну, пошла!» - и протяжно свистнул, после чего лошади понесли неимоверным галопом, поднимая огромные клубы пыли за собой. Судя по всему, кучеру было велено (ясное дело кем) доставить меня немедленно, потому и рвал горло всю дорогу, безжалостно хлестая и без того мчащихся кобыл. На рыночной площади, когда сворачивали на Старокрепостную, карета чуть не опрокинулась – но рыжебородого видно, больше волновала собственная шкура...
... – Скорее, ей опять нездоровится! – крикнула Александра Афанасьевна обвинительным тоном, встретив меня у самых дверей. Я быстрыми шагами прошел по уже знакомому коридору и направился в спальню, пробежав через зал, потом и через две смежные комнаты.
    У изголовья кровати сидела Анна и тихо плакала, повторяя «Господи, помилуй и сохрани!», Павел стоял позади и держал её за плечи, которые то и дело вздрагивали. Когда я подошел к ним, та повернула голову и умоляющими глазами посмотрела на меня – Маришка лежала прямо, как бы вытянувшись, дышала хриплым голосом. Я тихо обошел их, так как они скрывали от моего взора недужную выше пояса. И ... мороз прошелся по спине от увиденного – темный силуэт, впившись ей в горло, вытягивал из ее рта светящийся туман, похожий на луч солнца, извиваясь при этом, сужая свои объятия еще больше... и «смотрел» в мою сторону, неистово повторяя пронзительным шепотом: «Infantula Mea!Infantula Mea, Remediator!»(лат. «Девочка Моя! Девочка Моя, Целитель!») Я растерялся, выпустил из рук свой мешок, из уст невольно вырвался «Бисмиллах!»(араб.«Во имя Аллаха!») и отошел на шаг. Бутылочка на столе была откупорена – как я и оставлял - но видно, то зелье на эту тварь не действовало. Девочка вздрогнула и застонала – тень вытягивала из нее светящийся туман как бы кусками, все сильнее прижимаясь к ее груди, а та слабела с каждым вздохом, лицо становилосьбескровной, а тело покрывалось бледно-голубыми пятнами. Я не знал, что делать, и первое, что пришло в голову, так это попросить хозяев послать за лекарем или другим доктором - настоящим. Но времени на это не было – девочка была присмерти... Я закрыл глаза, чтоб не видеть, как она отмучается, но вместо обычных черных и светлых пятен увидел, как перемешиваются отвары, переливаясь лазурными оттенками, сливаясь в одно единое. В стеклянном сосуде кипела мутная жидкость, но, как только капля отварной смеси упала в нее, та стала прозрачной и чистой... Я открыл глаза, подумывая о том, что бы это значило – что-то знакомое и в то же время недоступное... С этими мыслями я поднял осторожно (был уверен, что при падении сумки бутыли разбились, или же раскупорились) свой мешочек, развязал веревку и достал содержимое. Я сидел на полу, подогнув ноги под себя, а передо мной стояли разноцветные бутыли с пробками из кусков газетной бумаги и древесины. «Да славится имя Аллаха!» – прошептал  я.  Даже если я смогу найти нужные отвары и перемешать их, где же искать сосуд с мутной водой? Подумывая об этом, я стал перебирать руками бутылочки и вдруг почувствовал, что некоторые из них холодные на ощупь, а есть и такие, которые потеплее. Еще раз потрогал их – так и есть: три из девяти были теплыми. Их я и оставил, убрав остальные. Поднял голову и посмотрел на Маришку – та вздрагивала уже не так шибко, да и стонала еле слышно. Надо было торопиться. Достав из мешка пустую чашу, вылил туда по равной доле тех отваров на полвершка, чувствуя при этом как чаша наполняется теплом.
- Ну что? – послышался голос Александры Афанасьевны. Я даже не услышал, как та вошла.
- Колдует пока! – ответил ей Павел презрительным голосом.
Я встал и подошел к кровати вплотную, держа в руках чашу. Только теперь я понял, что надо делать – тело ее было покрыто мутно-желтоватыми пятнами, местами меняя свой цвет на темно-голубой. «Это и есть сосуд!» - пронеслось в голове.
- Помогите мне, – прошептал я, обращаясь к Анне, – поднимите ей голову.
Та сначала посмотрела на меня полными слез глазами, но, заметив в руке чашу, протянула руку к Маришке и приподняла подушку вместе с ее головой. Я поднес чашу к ее губам, раздвинул их пальцами, влил отвар в два глотка и отошел. Некоторое время все оставалось неизменным. Но как только по ее горлу прошла слабая волна – после того как та сглотнула – тень вытянулась, как бы осматривая Маришку повнимательнее, затряслась и начала судорожно извиваться, испуская при этом светлые сгустки, которые тотчас же впитывались в грудь больной. Так продолжалось до тех пор, пока тварь не испустила все, что высосала из нее; бешено мечась над ней, как бы пыталась высвободиться. И когда уже кожа приняла привычный оттенок, тень отделилась от нее и пулей пронеслась по всей комнате, постепенно ослабевая свой пыл, припала к полу, продолжая извиваться. Вдруг из последних сил тварь вскочила и мигом очутилась передо мной, медленно покачиваясь. Я с испугу хотел было повернуться и убежать, но в ушах зазвенел знакомый голос: – «Не поворачивайся спиной к заразе!» - и, подняв чашу, глотнул, сморщившись от непривычного привкуса. Безликая тень припала к ногам, растворилась, издав душераздирающий стон на прощанье...
... К полудню Маришка открыла глаза и попросила поесть. Я сидел в соседней комнатке, когда Дарьясообщила мне об этом. Она то и дело заходила справляться, не желаю ли я чего-нибудь. Два раза после утреннего случая заходил к девочке, и каждый раз сердце стучало до боли в груди перед страхом, что эти твари опять появятся. Но все было тихо. После Дарьи зашла Анна, наспех обняла меня и поцеловала, ничего не сказав – ее припухшие и красные глаза были полны жизни и радостно сияли. Так я просидел до второго часу, отобедав в той же комнатушке в одиночестве. Первый час, или утренняя, – называли в здешних местах шесть часов утра, а второй час, или же вечерняя, – шесть часов вечера. До этого времени я сидел неподвижно, оставаясь под впечатлениемот происходившего накануне, и пытался запомнить состав смеси из отваров мяты, подорожника и коры липы, а ещё больше мой ум занимал вопрос – кем, или чем, были вчерашние твари, и куда они подевались и, откуда появилась эта, более сильная и настырная. Каждый из названных отваров по отдельности придаёт силу и бодрость человеческому телу. Вместе же они создали нечто более могучее и отгоняющее, отбивающее охоту у зараз высасывать жизнь из хворающих. Не скрою – я был доволен, но чувство страха не покидало меня, хотелось поскорее покинуть этот дом. Вот к вечернему часу,я и решил что пора возвращаться. И когда Дарья навестила меня в очередной раз – я сказал ей об этом. Она улыбнулась (впервые) и ответила, что сию же минуту оповестит об этом Александру Афанасьевну. И вправду хозяйка появилась в дверях спустя пару минут. Она подошла и села напротив.
- У тебя, несомненно дар, – начала она сочувствующим голосом. – И дарован он тебе Господом нашим, Всемогущим, Да славится имя Его на Земле и на Небеси! – при этом она перекрестилась, закрыв глаза. – Но, будь то так или иначе – все мы смертны и привязаны к мирской суете. Потому и спрашиваю, как нам отблагодарить тебя, Дастум? Тебя ведь так зовут? – улыбнулась Александра Афанасьевна. Но даже улыбка не смогла скрыть холода в ее стеклянных глазах.
- Да, – ответил я, – ребята так прозвали...
- Ну, так как же?! – перебила она меня.
- Мне ничего не надо, – тихо произнес я.
- Мы – люди не бедные, правда, в былые времена это звучало более уверенно, но при всем этом плата за лечение не терпит отлагательств. Вот, – сказала она, протягивая мне сжатую в кулак руку, – здесь три золотых... Возьми-же! – заметив мое замешательство, схватила мою ладонь и положила туда холодные монеты. – Можешь ехать, я распорядилась - тебя отвезут! – после этих слов она встала, прошлась рукой по моим волосам, как бы поглаживая. Но, когда уже та выходила в двери, я заметил, как она украдкой достала платок из под манжет и вытерла руку, перед тем как взяться за ручку ... У выходных дверей меня поджидала Анна. Она держала небольшой узелок в руках и улыбнулась, заметив меня в конце коридора.
- Вот, возьми, и да хранит тебя Господь! – промолвила она, и, уже когда я садился в повозку, добавила:
 – Приходи, когда захочешь, мальчик!
Но сразу же после ее слов послышался недовольный голос Александры Афанасьевны:
- Аннушка, прикройте дверь, я вся продрогла!
Ее слова я понял по своему: «Не стоит звать кого попало в гости!»...
...При возвращении чувствовал себя худо – без видимой на то причины. Ощущение хворости не покидало меня целых три дня, хотя я был совершенно здоров. На третий день тетя Софья предложила искупаться, и я, с неохотой, вяло волоча ноги, направился за матерчатый занавес у печки и встал в корытце. 
    Когда я обливался теплой водой, ко мне возвращались силы с каждой кружкой, да так, что всем телом чувствовал некий холод, исходящий из самых глубин костей, голова постепенно  прояснялась и становилась менее «тяжелой». И уже после второго ведра – «ожил» окончательно и приписал все отвару из кореньев, принятому утром. (Но впоследствии обязательно обливался водой после каждого визита к больному – и эта процедура стала необходимой и завершающей частью процесса исцеления). Подобное же неприятное ощущение проявилось после излечения старого сапожника от внезапного удушья, но как только ополоснулся теплой водой – все прошло, тело обрело былую бодрость. Я это понимал так: пока находишься рядом с недужным, тело и душа как бы отдаляются друг от друга, а вода вроде их примиряет, делая их равными. У меня даже появилась своя философия о том, что во время излечивания какая-та часть меня расходуется, а вода восполняет эту утрату. Не помню, когда это было, но, размышляя об этом, вспомнил про книги с разноцветными рисунками и про Прохора Святославовича Чучурина и решил посетить иконописца, а попутно выполнить его просьбу.
     То случилось на пятый день месяца, предшествовавшего масленице. Я, как и в прошлый раз, привел себя и Ваську в порядок подобающим(для тех, кто собирается идти в гости) образом, сложил книжки и бутылочку – тщательно закупорив ее - в узелок из старого, но чистого платка и вышел из дома чуть позднее вечернего часа. Васёк топал впереди, посвистывал подпевая себе, а я шел позади, пытаясь не отставать, и подумывал о том – сможет ли мой отвар излечить Чучурина от дурных сновидений, а также и о том, что неправильно вот так вот вваливаться в дом, где тебя, может быть, вовсе уж и не ждут... Ведь прошло много времени с того дня, как Прохор Святыч позвал меня в свой дом. Да и помнит ли он об этом вообще?! Он, конечно же, человек неплохой, но, как ни верти – странный и часто непонятный, лицо постоянно угрюмое, неприветливое, а глаза – то спокойны, как у усопшего, а тобегают яростно по сторонам, так что волосы дыбом встают от такого зрелища...
- Ты куда пошел?! – позвал я Ваську. – Нам сюда!
Васька остановился, осмотрелся, вертя кудрявой головой, и попятился назад, к обветшавшим деревянным дверям, воскликнув: «О-ё-ёй!». Я постучался, пропустил махровушку вперед и встал позади него. Спустя несколько минут дверь осторожно открылась, и из темноты показалась сутулая фигура иконописца. Васек, как только поднял голову и увидел его, резко дернулся, схватил меня за руку, заорал: «Бесовый!» - и изо всех сил потянул за собой. Я еле удержал его за плечо, обнял шею рукой и прижал к себе.
- Тихо ты! – улыбнулся я скорее от растерянности. А тот орал что-то невнятное в адрес Чучурина, благо за складками моей рубашки невозможно было разобрать все слова, кроме «...сожрет!».
    Прохор Святославович сначала недоумевающе следил за нами, потом расхохотался и тихо произнес:
- Дааа, я в здешних местах – знаменитый бес! – и пригласил войти, продолжая смеяться. А Васька так и метался из стороны в сторону, все пытался вырваться из моих рук. И как только мы вошли и дверь за нами закрылась, хозяин дома заметил:
 - Отпусти ты его, задохнется ведь!
 Я ослабил руку, но на всякий случай другой схватился за махровушкину рубаху. Васек отпрянул от меня, хотел было ринуться к дверям, но (вот за что я его любил и хранил о нем память всю жизнь!) остановился, загородил собой меня и крикнул: «Дастум, длапай,  я его завилчу!».
Чучурин стоял перед нами как вкопанный, по всей видимости, дивился самоотверженности и храбрости мальчугана, потом наклонился к нему и ровным, спокойным голосом сказал:
- Успокойся, тебя я не сожру. И его тоже! – и посмотрел на меня снизу вверх, улыбаясь. – А если будешь так же орать – то рухнет потолок. Ясно?!
Васек посмотрел на потолок, потом осторожно перевел взгляд на меня и, наткнувшись на мое беззвучное «Не срами меня перед человеком!» - покачал головой в знак согласия. Но даже после этого – не отошел от меня.
- Я не съедаю детей... они такие не смачные! – начал Чучурин, шагая в сторону комнаты. – Но, если они ведут себя дурно, – тогда иное дело!
Мы прошли за ним в комнату (вернее шел я, волоча за собой махровушку) и сели. Прохор Святославович достал что-то из застекленного ящичка в углу, подошел и протянул Ваське карамельную конфету в серебристой обертке.
- Ну, ратник, будем знакомиться? Как звать тебя прикажешь?
- ... Васюшка! – пробубнил тот.
- Вот те на, а меня Прошка! – воскликнул Чучурин, отчего мне стало очень смешно. А он наклонился к пацану и прошептал:
 - Если слопаешь все, кроме бумажки, разумеется, – пока я чай заваривать буду – дам еще один! – Васек опять кивнул одобрительно, и тот прошел, шаркая шлепанцами в соседнюю комнату.
- Я пососу вооот до сюдова и плиплятаю...для Глиголаша! – прошептал Васька, как только Чучурин вышел.
- Обертку сними! – заметил я улыбаясь. А он, деловито спустил бумажку до указанного места, отмерил пальцем половину и принялся за сладость, печальными глазами оценивал степень таянья карамели, каждый раз вытаскивая её изо рта, вздыхал, но тут же бодрился и впадал в сладостное забвение. Наверное, его обнадеживали слова иконописца – значится, у запасливого «людоеда» еще есть конфеты!...
За чаем и после, когда Святыч угощал нас сладкими сухарями, и после-после – Чучурин общался исключительно с махровушкой, старался всячески угодить ему во всем, смешил того, строя разнообразные гримасы, поводил по всему дому, показывая даже самые незначительные вещи, рассказывал интересные истории и каждый раз завершал словами: «А где же твоя конфета?! Ну-ка, ну-ка!» - и доставал - то из рукава своего балахона, то из махровушкиного кармана, а иной раз откуда-то из-за печки – новую и протягивал ему. И конечно же, Васька успел за все это время слопать дюжину карамельных палочек. А меня как будто и вовсе там не было, я только наблюдал за ними, смеялся, когда смеялись они, сидел тихо, когда те шептались о чем-то, хихикая и шурша обертками, а когда заходили за чем-то в комнату, притворялся, будто бы занят погрызыванием хрустящих сухарей, но никоим образом не решался прервать их общение или очередную игру...Прохор Святославович стал совершенно неузнаваемым – пел песни, нарочито искажая слова, пританцовывая при этом, менял голос наподобие детского и звал каких-то сказочных героев на помощь, смеялся до слез, когда Васька что-то говорил ему в ответ. И уже в следующий раз, когда те вошли в комнату, – Васек сидел у него на шее, держась обеими руками за его голову, смеялся от души, а Чучурин все повторял, раскачиваясь по сторонам старческим голосом: «Не доплыли ли, милостливый государь?! Неа?! Ну тада поплыли дальше!» ... Увидев их счастливые лица, мне вдруг так захотелось родительского тепла, что сам того незамечая вздохнул глубоко, а на глазах навернулись слезинки. Я скинул их украдкой рукавом, побаиваясь, как бы не разбить ту снизошедшую на них обоих – долгожданную радость.
- А ты чё сидишь?! – спросил Святыч, обращаясь ко мне.
- Там места нет уже! – ответил я, улыбаясь, кивнув в сторону Васьки.
- Да, брат, извини, опоздал малость – Васюшка занял все места! А, Васюш?!
- Неа! – ответил Васька довольный. – Нету места!
- Я вам книги принес, – сказал я, положив их на стол, – и вот отвар для крепости сна...
- Книжецы? – переспросил тот. – Интересно... – подошел и встал над головой, одной рукой придерживая Ваську, другой - полистал одну, задерживаясь на некоторых страницах. - Ааа, помнится, помнится... – протянул Чучурин и, медленно спустил мальца на стул и подвинул к нему тарелку с сухарями. – Сухаря пожевать хочешь? – а сам взял со стола книгу, отошел и сел на диван.
- Довести до ума – время потребуется... – пробормотал он, не отрываясь от чтения. – Так вроде ясненько все, но...
- А сколько дней надо? – спросил я нетерпеливо.
- Дней?! Да тут, брат, разве в дни уложишься?! Это церковная печать – смесь староговора с латынью... А куда торопиться – время есть! – улыбаясь, отметил он, закрыв книгу.
- Я... то есть мы уезжаем к концу седьмого дня... – сказал я.
- Как? – спросил Чучурин, приподнявшись с места. – Куда?
- Домой, – тихо ответил я.
- С ним? – спросил тот, указывая на Василька.
- Да.
- Неа, меня мамка хвататься будет! – торжественно объявил Васька.
- А маманька где? – спросил Прохор Святославович, как бы обращаясь к самому себе.
Васек, не расслышал Чучурина, так как хрустел сухарями, набив ими рот. Я же посмотрел на него и (украдкой от махровушки) отрицательно покачал головой. На что тот призадумался, вцепившись взглядом в пол, потом вздохнул прерывисто, ничего не сказав, прошел на кухню и принес запеканку из картошки с капустной начинкой. За ужином Прохор Святославович также не проронил ни слова, только печальными глазами наблюдал за тем, как этот светловолосый мальчуган уплетал за обе щечки, забыв обо всем на свете...
      Чучурин еще долго стоял посреди улицы и провожал нас взглядом, держа высоко над головой зажженную лампу, освещая нам путь. Дойдя до переулка, я обернулся и посмотрел – тот все еще стоял, свет лампы освещал одну половину его лица, отчего иконописец больше походил на бронзовую статую... которая расшевелилась и помахала нам вслед.
      Последующие пять дней мы с махровушкой ежедневно заглядывали к Прохору Святославовичу, и каждый день я получал по три, а то и по четыре листа с переводами на русский язык, а Василек – массу всяких сладостей, катаний на могучей шее и забавных рассказов, где каждый раз героя звали Васюшкой. И только на пятый день на мои расспросы о том, помогают ли мои отвары избавиться от дурных снов, тот почему-то с неохотой пробубнил: «Они опустошили мой кисет для сна...» - и не стал более говорить на эту тему. На шестой день, я заметил в нем подавленное состояние, к тому-же, Святыч все чаще уходил в себя, приковывая взгляд в одну точку, не внимая даже звонким возгласам махровушки. Как и в предыдущие дни, он протянул мне дюжину листов и книги.
- Далее я не смогу быть полезен! – заявил он тихим, но решительным тоном. – Тебе нужен истинный знаток. Моих скромных знаний не достаточно.
Я взял у него книги, молча попрощался. Как обычно, тот постоял с керосиновым фонарем, пока мы не исчезли за углом переулка между Пятницкой и рыночной площадью...
Прошло около недели. Вести из станции всё больше и больше омрачали моё настроение – составы, в основном выдвигались на запад, нежели на восток, а под конец и вовсе - исключительно на запад. Кажется, германцы постепенно перебирались к западным границам, о чём в городе все и шептались.
На восьмой день я проснулся от шума. Кто-то яростно стучал в дверь кулаками, выкрикивая хриплым голосом «Отворите!». Софья Павловна прошла мимо нас, задержалась перед иконой, перекрестилась, шепча что-то себе под нос, - пошла к дверям и осторожно сняла затворку. Тут же, в комнату ворвался ... Чучурин. У него был разбитый вид: глаза опухшие, багровые в тусклом свете, бешено бегали по сторонам, старый картуз скрывала старая обветшавшая шаль, а на босых ногах – кожанки, которые тот надевал дома.
- Верни их! – заметив меня, заорал Чучурин и упал передо мной на колени. – Христом богом молю, не дай им растаять во тьме безмолвной!
- Что с вами? – спросил я, полностью очнувшись ото сна и, признаться, жутко испугался.
- ...пускай в ор бросаются, пускай опять все кругом пламенем обзаведется... видно, боженька все так и задумал, понимаешь, ты?! Только верни их мне... – неустанно и скороговоркой молвил тот сквозь слезы, невнимая даже утешительным мольбам тети Софьи, которая тоже прослезилась от одного только жалостливого вида иконописца. Я сидел на деревянной скамейке неподвижно, недоумевающе посматривал на этого страшного и в то же время беспомощного человека, казалось, лишившегося рассудка, который то еле различимым шепотом, а то и ужасающим слух криком повторял одно и то же. Васек спрятался за моей спиной, выглядывал, когда тот переходил на смиренный тон, и нырял обратно с каждым внезапным его криком. Вдруг туман в голове прояснился и я невольно осознал, каких именно «снов» лишили его мои отвары... Это были те сны, которые хоть и мучили его безжалостно, но тем самым каждую ночь предоставляли возможность свидеться с родными ему людьми, и теперь, когда те перестали посещать часы покоя иконописца, - ... просил возвратить былые кошмары. Слезы невольно выступили на моих глазах, ибо тень необратимой вины тяжким грузом легла на мои плечи, выдавая во мне человека беспомощного и неспособного унять не то что чью-либо, даже собственную боль... Видимо, Прохор Святославович смог разглядеть на моем исхудалом лице всю безыходность своего положения, так как притих внезапно, встал, осмотрелся сперва по сторонам, извинился и быстрыми шагами вышел в дверь.
    ... Утром весь город охватило ужасное известие – Прохор Святославович спалил свой дом и сгорел заживо. Никто не слышал ни единого стона, потому и спохватились слишком поздно.
Это был первый случай, когда мои благие намерения обернулись бедой…
     В тот день я твердо решил: во что бы то ни стало попасть на следующий состав и уехать из этого городка...
               

               


















Глава   Вторая

... Всю ночь накануне нашего отъезда моросило, а рано утром пришел Пашка и принес дурную весть: казацкие смотровые поймали всех куповцев, когда те пытались в третий раз обчистить их зернохранилище. Смог удрать только Гога (и как это у него получается - всегда смываться «вовремя»?!).
- Казаки порешили снять с каждого по «две продольных»... Если с мочёной оплеткой - не помучатся хоть, – захныкал Паша со вздохом.
Все сидели молча. Даже у Васьки, которого я уговаривал на совместную поездку чуть ли не три недели подряд, лицо приняло не по-детски удрученный вид. И все прекрасно понимали – приговор этот для мужика степного, крепкого подобен смерти – со спины вместе с кожей спины в полоску обычно сходит и жизнь, а про юнцов и говорить не приходится – равно тому, как ежели выстрелить в голову с десяти шагов... И если выживет кто – так про такого песни слагают, байки разные калякают в выпивальнях да по деревням и городишкам разводят, а церковь – таких сразу «возводит в сан» одержимых бесом. Одним словом, смотрят на счастливца либо как на зверя лесного, либо как на неимоверно стойкого ко всяким таким страданиям. Ибо не человеческое это дело перетерпеть то адское мучение – долгое и душераздирающее. Но вот беда: даже те, кто дожил до глубокой старости, не  припоминали случая, чтобы хоть кто-то смог избежать смерти лютой...
- У нас поезд ко второму часу... – прошептал я – Поехали с нами? Договорюсь со смотровым...
- А Зинку кто схоронит?! – расплакался Рыжик.
- ...И она там была?! – сердито спросил я, вставая с места.
- Нет, – просопел тот, – ее денщики атамана Кандыбы на церковном дворе поймали... подсвечники  с алтаря стянуть вздумала по дурости...
- И за это...
- ... а в мешке у нее – дохлая кошка! Тихон как увидал ее, так сразу в ор, мол, Зинка порчу наводит на казацкую рать  и все такое... – хлюпая носом, ответил тот и замолчал.
- Понятно! А зачем ей мертвая кошка? – спросил я удивленно.
- Что? – переспросил Паша.
- На кой черт ейдохлая кошка в корзине?!
- Мы их ловили, умерщвляли, потом … потом свежевали мясо, варили и ... ели. – вяло ответил Пашка, на что Васек фыркнул и отвернулся.
     Зинка была его «названой» сестрой. Тощаяконопатая девчушка на одну голову выше него – то же из беспризорных – слыла мелкой воровкой, говорила мало, хрипловато-простуженным голосом отвечала все время «сопрём!» и почти каждую неделю болела. Пашка то и дело приходил за отварами для неё, а получив, – ворча уходил. Таких, как она, в окрестностях было предостаточно и многие из них попадая под чью-нибудь опеку (часто сами того желая), становились «сеструхами» или «невестками», тем самым огораживали себя от клейма - «чужая». А чужих здесь – не жаловали. Да и это понятно: голодуха, подмостовые жилища-общаги, раннее освоение суровых законов «голодной» экономики, а главное – врожденная недоверчивость ко всему... Но все же основной причиной недружелюбности была нехватка пищи. Хотя куповцы неплохо нажились, освоив до совершенства мой план, – все равно(от страха перед мыслью «если поделишься – помрёшь с голоду сам!») так и не смогли оставить привычную неприязнь к «лишним» ртам...
     Попа Тихона знавала вся округа, как здесь говорили, по харе. Я же - только понаслышке, и этого было достаточно, чтобы держаться от него как можно дальше. Служитель церкви св.Петра слыл отъявленным душегубом: не было такого крестьянина, у которого тот не отобрал хотя бы пядь земли; ежегодно, ближе к осени, все выстраивались в очередь перед церковными вратами – не для молитв в доме господнем, а для того чтобы преподносить принудительные «пожертвования» - кто мешок картошки, кто муки, а кто и пятачка на привязи... со слезами на глазах. Поговаривали, будто за сей процессией следили особые казацкие отряды, а ночью провизию повозками гнали в сторону станицы, где и располагались их казармы... А люд хоть и недовольный, но звука никто не издавал, и все, как один, опасались попа, в заступниках коего был сам батька. Еще поговаривали, что Тихон пообещал атаману божественную помощь в силу своих неустанных молитв денно и нощно. Но дела у казаков шли все хуже и хуже, немцы перестали с ними считаться, всюду вытесняли и снимали с должностей. Кандыба – верный помощник атамана Назарова – как-то упомянул о поповском обещании, и с тех пор Тихон ходил «в зятьях» у обоих. Наверное, с того самого дня, поповская душа не находила покоя, зная вспыльчивый нрав есаула – то там, то тут находил «порчу наводящих» на «богом избранную» (как он сам отзывался о войске батьки) рать, а Кандыба назначал суровые наказания, мол, даже если и не водил дружбу с нечистой – то другим в назидание...
     Пашка уже не плакал, сидел с опущенной головой, вздыхал протяжно. Васёк нырнул под старую шаль, что служила нам обоим одеялом, и притворился спящим – он это часто делал, когда вокруг что-то нехорошее происходило. Я же сидел на краю скамейки и задумался о другом: каждый раз, когда мне выпадает возможность уехать из этого злополучного города, – случается нечто неприятное. В кармане лежали три золотых червонца – уже не моих, так как я их обещал станционному смотрителю Захару. Этого хватило бы, чтобы откупить Зинку, но не всех ребят от наказания. Обычно вместе с приговором оглашали и выкуп – по нынешним условиям этот шаг предусматривал хитрые намерения «власть имущих» выявить «тех, у кого еще что-то да имелось» - раз заплатил, значит, и еще найдется во благо отечества и его верных защитников. Помимо этого, наивного плательщика обвиняли в неблагодарности, сокрытии всевозможных средств от «своих сородичей» в тяжелые для родины дни и ... отняв последний медяк, вешали тоже, в назидание другим, только почему-то ночью... Об этом во всех подробностях рассказывали и Софья Павловна и ныне покойный Прохор Святыч, так что надежда на честность со стороны Тихона и Кандыбы – не сулила успеха.
- Какой калым назначили? – тихо спросил я у Рыжика.
- Корову, – ответил тот со вздохом, потом добавил:
 – Дойную.
- Совсем озверели! – послышался голос Софьи Павловны. – А за тело – чтоб схоронить?
- Коробок спичек... – всхлипнул опять Пашка, завидев тетю Софью. – За каждого!
- Голодают, видать... – поразмыслил я вслух. А сам понимал, почему такие «съестные» откупы назначают: уже и те, которые до прихода красных, а потом уж и германцев свято верили сим заступникам, – не желали делиться с ними последним куском хлеба.
- ...отбирают последние крошки, сволочи трёклятые! – поговаривала про себя тетя Софья. – Господь да покарает их за деяния ихние и воздаст им по заслугам! Вон, того гляди,  и обрушит на них гнев свой иль чуму наведет на их головы... А «лютому» все мало, да?! Двоих сыновей схоронил – так ведь нет, мало ему людского горюшка да скорби! Третьего, вон, всего израненного, на повозке приволокли – не завтра, так день спустя и тот помрет. Ну и славно! – при этом она перекрестилась и шепнула в сторону иконы: «Прости меня, грешную!» - Незачем роду такому множиться – нам же мирнее будет.
- А что, у Кандыбы сын ранен? – спросил я быстро, пока она переводила дыхание. – Откуда знаете?
- Да все об этом и поговаривают. Оттого и звереет изо дня в день! – ответила она, снимая казан с приступка печки, подошла к нам и прошептала:
 - Говорят, поклялся Тихона подле сына схоронить... живьём, коли помрет тот.
- А попа за что? – удивился я.
- Так это ж он надоумил того послать сынка к старой крепости с красными биться – якобы, сам Спаситель в сон явился и предсказал благополучное возвращение... Видение-то не сбылось!
- Неужто? – вздрогнул Пашка, как будто ему только что открыли страшную тайну.
Меня же занимали другие мысли...
- А станица далеко? – спросил я, обращаясь сразу к обоим.
- Вёрст двадцать будет, – ответила тетя Софья, заподозрив неладное прищурилась. – Ищь ты, чего вздумал... да тебя туда и не пустют.
- Меня не пустят, а вот человека от Александры Афанасьевны воротить от ворот не посмеют! – ответил я и стал собираться. Софья Павловна ходила за мной по всей хате, все поговаривала, пытаясь отговорить, а изредка – так, как бы невзначай, давала дельные советы:
- ... ты Игната попроси у неё. Он-то, грешный, в прошлом – станичник, так? Так! А коли так, то он ихнего люда знает и его поди – кто да признает. С ним спокойнее будет...все ж, зря упрямишься... разве ж сказала бы что, знай, что к мирянам собрался? Помалкивала бы да сидела бы в уголке своем... – и заплакала, присев на край скамейки, подле печки.
Васька, услышав возню с вещами, скинул с себя шаль, вскочил на ноги и тоже начал копаться в своих вещах, предположив, что нам пора в путь...
- До моего возвращения останешься тут! – сказал я Пашке. В это время махровушка уже ерзал у дверей, испытывая наше терпение, - игрался скрипящей затворкой. Подойдя к нему – обнял и шепнул на ухо:
 – Ты тоже остаешься!
- Я с тобой пойду! – возразил Васек.
- Нельзя со мной! – тихо ответил я. – Будь здесь, пока я не вернусь, а как вернусь – уедем вместе, хорошо?
- А ты возвратишься? – спросил он недоверчивым голосом, всматриваясь в мои глаза в упор, как будто боялся усомниться во мне…
- Вернусь! – ответил я и, толкнув дверь рукой, вышел.


...
- Сейчас доложу государыне! – сказала Дарья и растворилась во тьме коридора. Я потоптался у дверей еще около десяти минут, до того как она опять появилась передо мной и рукой показала, чтобы следовал за ней.
     В комнате никого не было. Стояла полная тишина, из соседней комнаты сквозь застекленные двери пробивались крошечные пятна света, так что царила полумгла. Я стоял посреди нее в ожидании и вспоминал наш дом, где всегда во всех комнатах обязательно горели исфаханские люстры в пятнадцать свечей – мать побаивалась темноты, и поэтому отец велел не экономить на стеариновых свечах. Каждую пятницу, после дневной молитвы, мальчик-посыльный из конторы Гончарова заносил к нам две-три пачки  только что привезенных из Тебриза таких свечей, которые славились своим упоительным ароматом... А эти, которыми пользовались хозяева, пахли так, как будто в доме сжигали шерсть верблюда.
- А я тебя во сне видела, - прозвучал ясый и звокий голос совсем рядышком. - ... когда болела.
Маришка стояла в двух шагах слегка наклонив голову в сторону и уставившись на меня прижимала к груди свою куклу. Я не нашел что сказать поэтому оба, какое-то время просто смотрели друг на друга,  как бы наслаждаясь тишиной.
- Государыня ждут вас! – нарушил тишину голос служанки. Я зашагал в сторону дверей, и вошёл.
- Подойди! – повелела Александра Афанасьевна. – Сядь!
Тут же за дверьми послышался легкий шум, и тотчас в комнату вбежала Маришка. Она подбежала к бабушке, поцеловала ее, встала позади нее и начала с любопытством рассматривать меня (уже при свете люстры). Я улыбнулся ей, после чего та что-то шепнула на ухо бабушке. Александра Афанасьевна приподняла брови и что-то бросила ей – тоже шепотом – через плечо. Маришка топнула ногой, но, так и не решаясь пререкаться со старшей, ушла, вежливо попрощавшись у самого порога.
- Ну так-с, что тебе нужно, мальчик? – спросила Александра Афанасьевна, как только захлопнулась за ней дверь.
- Бабки на базаре поговаривают, будто у Кандыбы Стягича сын при смерти. – начал я.
- Ммм-да, я об этом тоже слышала. И что же? – безразличным голосом заметила та.
- Я надумал осмотреть больного и...
- Зачем?
- Полечить...
- Ясно что не исповедовать! – оборвала она. – К чему ехать в такую даль, притом ... Позволь, мальчик, собственно о чем ты просишь?
- ... и если смогу, то отблагодарят недурно, да и вам признательны будут, – закончил свою фразу я.
- Забавно, однако! – повысила голос хозяйка, видно потеряв последние капли терпения – Мы-то тут причем?!
- Игнат – ваш работник, знает те места...
- Игната – нет! Он занят заготовкой дров на зиму и вернется не раньше, чем через месяц. – отчеканила та. – Что-то еще?
Я на минутку призадумался, но, опасаясь еще более разгневать ее своим молчанием, встал.
- Меня там не примут, и, если вы напишете сим господам, чтоб не гнали , а приняли ...
- Послушай, ты! – вставая с места, вскликнула та. – Мы придерживаемся строгого нейтралитета и ни в каких политических интригах не участвуем!  - дальше, она как бы говорила само собой:
 - Не хватало, чтобы милость государева сникла к Зазоринам!...Ишь чего захотел, заморыш, письмо с нашей печатью – у какого-то лесного разбойника?! – потом, опомнившись, обратилась ко мне. – Ступай! Хотя нет, постой! Я и все, кто живет в этом доме, признательны тебе за то, что ты сделал. Но тебе незачем больше приходить сюда. Если ты голоден... Хотя нет – мы уже позавтракали, а до обеда еще уйма времени. Ну все, ступай! – и, повернувшись к дверям, заорала: – Да-арья!!!
- Да, государыня? – вбежала служанка.
- Проводи его, ... и принеси мои капли! Живо!
…Дарья уже почти закрывала за мной дверь, как вдруг меня кто-то окликнул.
- Дастум!
Я обернулся и увидел Анну. Она отослала жестом служанку (видно, не очень-то доверяла ей) и уж потом справилась обо мне и моих делах. Вкратце пришлось рассказать все как есть. Анна выслушала меня молча, призадумалась на мгновение, резко бросила: «Жди меня тут!» - и ушла, закрыв за собой дверь.
- На, возьми это! – вновь появившись в дверях, прошептала она и протянула мне сложенную вчетверо бумажку. – Передашь тамошнему бывшему городничему – Поликарпу Савельевичу Ромашкину, скажешь, что от меня. Ты подожди, не уходи, Степан Федорович проводит тебя…
- Благодарю вас, сударыня! – вырвалось у меня.
- Ты только не здесь, а там – за углом подожди. На всякий случай… - смущенно произнесла та, украдкой озираясь по сторонам. Я попрощался с ней и потопал в сторону конюшни, обошел ее и вышел к дороге.
… Когда мы доехали до станицы, церковный колокол зазывал к дневной службе. Степан Федорович высадил меня чуть поодаль от въездных ворот, крикнул «С Богом!» и, развернув поспешно повозку, уехал. Я же, не откладывая, направился в сторону городка.
У арочного входа, сложенный из обожженного кирпича, пристроилась толпа нищих – в основном, состоящая из немощных стариков и детей; каждый цеплялся то за рубаху, то за штаны, а то и за мешок – пытаясь что-нибудь да выпросить у меня жалостно постанывая , иные даже без спросу заглядывали в сумку и отпускали, не заметив ничего съестного внутри. Те из них, которые не могли встать в силу разных увечий, – хватали за ноги, так что приходилось меряться силами. Отстали от меня только у самого входа, притихли и опять впали в полудремоту, безконца повторяя свои горюшные скороговорки.
По привычке я разыскал расспросами базарную площадь: там все про всё и про всех знают. Так и вышло – третий, к кому я обратился (продавец махорки), подробно описал дорогу к дому бывшего городничего. Пришлось протопать добрых полверсты, пока наконец дошел до окрашенной в зеленый цвет калитки.
… - Наслышан о вас, молодой человек! – воскликнул старик в очках, встретивший меня у дверей, которому я и передал письмо Анны Зазориной. – Как здоровье достопочтенных господ? А как поживают графиня Афанасьевна, не болеют? – и, не дождавшись ответа от меня, продолжил:
 - Нет-с? Ну и слава Богу! А то времена нынче неспокойные, морали людской – не понять, да и понимать-то нечего, кругом одни … Вы проходите, проходите, не стесняйтесь! – встревожился тот. – Эт ведь, я так, о своем, наболевшем… – и, улыбаясь, уступил мне дорогу. Я вошел.
Дом Поликарпа Савельевича был небольшим, двухэтажным, а комнат – всего пять или шесть, но одна в другой, без общего коридора. Мы прошли через три из них, поднялись по ступенькам и оказались в тщательно прибранном, уютном зале, где вдоль всех четырёх стен тянулись красиво оформленные книжные шкафы с застеклёнными дверцами. На каждой дверце было выгравировано по одной буковке. По центру стоял прямоугольный стол из крепкой древесины на толстых узорчатых ножках, а вокруг стола – стулья, из того же материала. На спинках их,  со стороны сиденья, – головы львов резной работы, и выпирали они чуть ли не на два вершка. Я даже подумал, что неудобно сидеть на таких стульях – львиные морды уткнутся промеж лопаток…
Хозяин дома отвлеченно говорил о чем-то, не справляясь – слушаю я его или нет. Меня же больше занимали разные диковинные вещички из блестящего металла, которые покоились на маленьком письменом столике в правом углу, и огромный шар на одной ножке-стойке, окаймленный деревянным кольцом «полулежа» так, что его возможно было крутить вокруг своей деревянной оси. Я подошел и дотронулся – так и есть, вращается, а на нем картинки разные, надписи и цифры.
- Это глобус, – тихо произнёс Поликарп Савельевич и, указывая пальцем на линии пояснил:
 - Вот Америка, вот Африка, а вот и мы с тобой!
- Где? – спросил я, не скрывая своего удивления.
- Да вот же, прямо под моим пальцем! – восторженно воскликнул тот, улыбаясь.
- Там только буквы и закоулки синими чернилами… - досадливо заметил я.
- Нуу, неужели?!  - рассмеялся тот, но вдруг по его лицу прошлась тень, и он со вздохом добавил:
 - …значится от нас остались одни буквы и чернильные каракули. Ты вот что – поищи нас подобросовестнее - авось найдёш. А я тем временем самовар подниму, чаю выпьем. Заодно и расскажешь, о какой услуге просят Анна Александровна в письме.
     Я долго рассматривал этот глобус, но никаких признаков жизни или тому подобного - так и не нашел…
     Старик вошел с медным подносом средней величины и позвал меня к столу. Я был голоден и к тому же малость измучен неровностью дорог. Чай оказался кстати, правда вместо сахара были сушеные фрукты. Одновременно с чаепитием Поликарп Савельевич начал рассказывать о былых временах, в частности, о владениях семьи Ромашкиных. Сам он был мужчиной в годах, бодрым в меру и с игривой улыбкой под тонкими седыми усами. Длинный, выступающий нос придавал печальное выражение его лицу, а мелкие голубые глаза с серебристыми ресницами искрились каждый раз, когда речь заходила о членах семьи, некогда добравшихся до петербуржских должностей. Я знал этого человека не более получаса и тем более не ведал, каким был он в молодости, но, казалось ничего в нем не изменилось, кроме внешности. Он бодрился, рассказывая о верховой езде на породистых лошадях – не по годам энергично размахивая руками и тряся головой; и грустнел, когда из его уст выплывали родные ему имена – совершенно чужие для моего слуха, но почему-то, тень неотступной печали отражались и на моем лице. Вдруг неожиданно  опять возвращалось радостное настроение – старик уже рассказывал другую историю, смеялся – заставляя усталые веки вытянуться в линию. Потом он долго расспрашивал обо мне, слушал внимательно и время от времени качал головой. Я готов был поклясться, что Поликарп Савельевич не верит ни единому моему слову, но внезапно тот задал вопрос:
- Дворянское происхождение у тебя в крови, да и по лицу это бросается в глаза. Только одного никак не пойму – почему до сих пор не вернулся домой? Я понимаю, трудности, но за-ради чего? – при этом он откинулся назад и скрестил руки на животе, сцепив пальцы.
«Почему не вернулся?!» раздалось эхом в ушах, «Ради чего?!». На какое-то мгновение мне показалось, что старик произнёс эти слова осуждающе, и что всё то, что происходит со мной сейчас, – целиком моя вина. Поэтому я ответил не сразу, да и что ответить – разве моего словарного запаса хватило бы извлечь ту главную ось из всей цепи событий, которая удлинялась в противоположном - от моих желаний – направлении, а про возможности, которых едва хватило на то, чтоб выжить - и говорить не приходится. Хотя я пополнял свой лексикон ежедневно, запоминая каждое, впервые услышанное слово, так что мой говор (без ощутимого южного акцента) уже не отличался от речи местных мальчишек, а мысли передавались более ясно, нежели мне хотелось. Прохор Святославович во время нашей беседы приписал этот мой успех моему ритмичному (так он его назвал) складу мышления. Я же все свои достижения связывал со своим даром – все поддавалось мне с необычайной легкостью, какого бы состава ни было занятие. Не раз я ловил себя на том, что хочу поскорее добраться до дому, а еще больше – похвастаться перед всеми своими способностями. Ведь не было до сих пор такого случая, что бы хворь оказалась сильнее моих знаний свыше, и любой, кто очутился бы на моем месте, – тоже загордился бы, будь то даже втайне, оказавшись наедине с самим собой, не замечая за этим нечто постыдное и низкое. И теперь, сидя лицом к лицу с этим человеком, я был глубоко уверен – мне нужно всего лишь добраться до больного и все уладится бесповоротно. И вот тогда я смогу поехать домой с чистой совестью и уже там постараюсь ответить на все «свои» и «не свои» вопросы, отмечая правильность того или иного поступка, мысли, деяния...
      Но от меня сейчас ждали ответа, которого, к сожалению, у меня наготове ... не имелось. Зато выпал удобный случай для прояснения «просьбы» Анны Александровны, упомянутой в ее письме.
      Поликарп Савельевич внимательно выслушал меня, временами разглаживая паутину морщинок вокруг светло-голубых глаз, произносил «ммда-а» и больше ничего. После того как я закончил, тот призадумался, прошелся по своей седине рукой, немного погодя встал, взял поднос и вышел из комнаты. А когда вернулся, был одет и попросил подождать его. Я кивнул, и он ушел, оставив на столе ключи от парадных дверей...


Рецензии
Название - как отдельное произведение.

Надежда, действительно - Темная. Ради нее - все жертвы. Мы надеемся - поможет.

Пишите. У вас это хорошо получается

излучая свет,

Ахимса Даль   17.06.2011 02:20     Заявить о нарушении
Спасибо Ахимса за отзыв, благодарствую.
Желаю Вам крепкого здоровья, душевного спокойствия и женского счастья.
С уважением,
Эй.Би.Караби

Эй Би Караби   21.06.2011 09:11   Заявить о нарушении
Караби, спасибо.

Искренни желаю и вам того же.

излучая свет,

Ахимса Даль   21.06.2011 23:21   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.