Часть первая, глава первая

Кто поведает свету забытое священное предание, тот удостоится блага, равного благу осеняющего сто борцов, павших за веру.

Священный хадис.



Эта история произошла ранним ноябрьским утром, когда на спящий ещё Душанбе ложился густой туман. В моём воображении случайного свидетеля той поры стёрлись очертания реального мира, и мысли мои сомкнулись с миром запредельным.
Трудно сказать, было это на самом деле или только привиделось мне…

В то утро я оказался единственным пассажиром первого троллейбуса. Троллейбус шёл от парка Айни к железнодорожному вокзалу. Я вошёл на остановке «Площадь пограничников», сел у окна и стал наблюдать молчаливую туманную мистерию, которая разворачивалась на моих глазах.

Вокруг ничего не было видно, куда бы только не устремлялся взор. Только прелая пустота. Город молчал, но в каменных недрах его таилось и билось большое сердце доброго гиганта. Вместе с тем, таилась надежда, что пройдут осень и зима, наступит весна, а с ней придёт солнце-лекарь и своим искусством врачевания излечит натуру этого гиганта от хандры и простуды.

Но лекарь пока не спешил, и город, запеленатый туманом, замер  и затаился, ожидая исхода, а туман слился с молчаливой сыростью проулков и бетонно-равнодушными торцами жилых домов. Он бежал, торопился, спотыкался, падал, поднимался и снова бежал, перетекая из одной улицы в другую. И страшен был и прекрасен бег этого марафонца уходящей осени. Туманная муть колыхающимся и рыхлым студнем ложилась на землю и разливалась по ней, сгибая дугой и без того согбенную земную спину.

Пусто, холодно, одиноко и скучно раннему путнику. Ты мысленным взором обращался к прожитой жизни и подводил итог прожитым дням, чтобы достойно встретить день грядущий и начать шаги нового человека.

Тем временем липкий туман педантично обволакивал всю округу и всасывал в себя, как своеобразный планетарный пылесос, деревья и дома, небо и землю. Всосал и троллейбус. И мне показалось, что металлическая коробка вдруг повисла в этом невесомом желе так же неподвижно и беспомощно, как стрелки испорченных башенных часов, во всякое время показывающих половину шестого.

Троллейбус висел, а ты, сидя на ободранном кресле, прилипнув растерянно-любопытным носом к холодному стеклу, пытался увидеть хоть что-то в этой водянистой пелене и чувствовал на своих плечах тяжесть всего мира. Мир же представлялся тебе выжатым и обветшалым, как старая половая тряпка.

И ещё мир представлялся перекрученным и склеенным по образцу «ленты Мёбиуса» – куда не пойдёшь, всюду возвращаешься к началу. «Идёт ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги свои…»

Разум тянулся к размышлениям над природой вещей, которую нельзя постичь, исправить, а вокруг было душно, сыро и зябко. Ты думал выведать тайны мира, а бледное эфемерное существо электрического света, исходящее из салона троллейбуса, мягко ударившись о добродушно-ленивое тело туманного зверя, залёгшего в спячку на пустынных улицах города, возвращалось назад. Оно возвращалось скорее удивлённо, чем испуганно, и тщетно повторяло свою попытку, вроде упрямой мухи, которая настойчиво бьётся о стекло, пытаясь выбраться из комнаты на улицу.

Было необыкновенно тихо, хотя в тумане любой шорох и писк слышатся далеко и отчётливо. Скажем, в душанбинском Ботаническом саду только-только упал жёлудь, а об этом уже знают и судачат  на «Гипроземе».

“Молодой человек, не скажете, который час?”  – шесть слов, как шесть камней, ударили меня по затылку и, как шесть гвоздей, пригвоздили к сиденью.

Я больно ударился лбом о стекло и почувствовал, как в пятках стало жарко и тесно моей душе. Вопрос был столь неожиданным, сколь невозможным, словно удар палкой со спины по голове на пустынной и безлюдной улице, где единственными пешеходами были ты и твоя тень. И, более того, звучания этого вопроса, как и самого вопроса, вообще не должно было быть. Если, конечно, тобой не утрачена возможность судить здраво и оставаться при своём уме в подобном положении.

Но всё-таки я не выдержал искушения и соблазна человеческого любопытства, оглянулся на голос и увидел старика.

Он стоял надо мной, поддавшись вперёд, как обычно поступают предупредительные и глуховатые люди, и прятал тихую улыбку в иссиня белой бороде. Тёмные землистые глаза его да гусиные лапки вокруг них выдавали в старике добрый нрав и широкую натуру. Душа – при теле, а старик – при зелёном и тёплом халате. Сам халат из зелёного панбархата отливал живым серебром, словно мех серебристого соболя или как дрожащий свет на листах серебристого тополя. Да и сам удивительный обладатель чудесной одежды как бы светился изнутри начищенной медной лампой, отчего казался золотистым облаком света, нежели человеком.

Вежливо наклонив голову в зелёной чалме и приложив правую руку к груди, старик выказывал приветствие и уважение. В другой же руке двумя пальцами придерживая сбитый дорожный посох, он остальными пальцами держался за спинку сиденья, в котором находился ваш покорный слуга, и с тёплой улыбкой наблюдал за мной.

“Который час?” – повторил свой вопрос необычный старик.

Страх прошёл, обыкновенное любопытство сменилось заинтересованностью человека, умеющего здраво воспринимать факты, какие порой предлагает щедрая на выдумку жизнь, и находить в них аргументы. Да, пусть всё идёт своим чередом, а ты, будь добр, ничему не удивляйся: всё принимай, на ус мотай и, глядишь - пригодится. Как говорится, нас этим не возьмёшь – мы, поди, не лыком шиты, и сахар вприкуску кушаем, так-то! Так весело думал я, пытаясь разбудить в себе бесстрашие.

Поразмыслив, таким образом, я привычно  вскинул левую руку к глазам, несколько вытянув из рукава, взглянул на часы. На табло чётко проявлялись почти готические числа, обозначавшие первую четверть седьмого.

“Пятнадцать минут седьмого, уважаемый отец”,– ответил я, обратившись к нему, как ране обращался и обращаюсь поныне к другим старикам – для меня они были и остаются отцами.

“Спасибо, – поблагодарил старик мягким, тихим голосом – так цветы шелестят в букете, когда вместе со своим сердцем передаёшь их в руки любимой женщины,  –  показал глазами на свободное соседнее сиденье у прохода и спросил: – Можно присесть?”

Я не мог отказать в его просьбе, и он присел рядом со мной. Взглянул в окно, вздохнул, словно не знал с чего начать разговор, обеими руками расправил свою густую бороду, собрал её в пучок, после выпустил из рук и обратился ко мне со следующими словами:

“Позволь мне, о благородный незнакомец, поведать ушам твоего сердца удивительную и правдивую историю, дабы скоротать унылые часы одиночества. По дороге в город удобно говорить и слушать, а умная и добрая беседа сокращает путь”.

Я удивлённо - всё-таки не сдержался и удивился  –  взглянул на старика, как на диковинку. Поминутно внушая себе, что это всего лишь обман зрения, причудливая игра электрического света и теней, пришедших из утреннего тумана, и плод моего воспалённого воображения, я мысленно говорил, что никакого старика, в действительности, не существует. Тем не менее, явственно ощущал
на своём лице его тёплое дыхание с лёгким намёком на аромат райхона,  благовонной травы, базилика, с мятой и видел своё отражение в его внимательных ласково улыбающихся глазах.

Видимо, как решил я, этот чудный старик был из породы тех людей – скажем так, что звучит весомей и определённей, чем неожиданно сгустившийся эфир, – способных неустанно удивлять нас своими чудесами на фоне привычной обыденной жизни. К ним нельзя привыкнуть, как нельзя привыкнуть к такому событию, как ежедневный восход солнца, ежегодное вращение планеты, извечное совершен-ствование вселенной и незаметное мгновение человеческой жизни.

Правда, голос старика, его манера говорить протяжно, напевно и плавно, будто звучание флейты или струй прекрасного фонтана, да сама речь и её орнаментальное построение пробудили во мне подозрение, что слышал всё это и, пусть отдалённо, но знаю и помню. Но только что? где?  когда? -  не могу определённо сказать. Может быть, в детстве, когда читали вслух сказки из замечательной книги «Тысяча и одна ночь».

Мне только и осталось, что повернуться к старику, улыбнуться ему смущённо и виновато, как нашкодивший ребёнок, и принять его просьбу.

“Прошу Вас, уважаемый отец, сделайте одолжение, ибо я  –  само внимание”, - сказал ему растерянно.

И он начал неспешно и спокойно вести свой рассказ:

«Казначеи сокровищ слова и дети мудрости, неустанные и прилежные ученики самой жизни, вдохновенные радетели истины, нанизав на нить своей речи звуки, пристойные для внимательного уха, рассказывают, что не в столь давние времена в снежных горах и в стороне от широких и суетных дорог жил преклонный старец по имени Якуб, так мусульмане называют библейского Иакова. Жил он в отдалённом кишлаке  –  куда осёл не дойдёт, машина не доедет, вертолёт не долетит, а только слово человека доберётся и его любовь. Был тот удивительный старик великодушным человеком своей земли и вёл открытую жизнь, так что все сердца соединились в благодарной любви к нему. Люди единодушно советовались с ним и молились о его долгой и благочестивой жизни.

Он же, как Баязид Бистами, известный суфий древнего Ирана, с детства был искренен и чист в собственных желаниях и поступках, как ребёнок, добровольно обрекая себя на факр, отказ от мирских благ. Только добро и свет были в старике, и старик, уничтожив в сердце своём зло и вред, одаривал своим знанием и любовью, разлитой по земле, каждого, кто верил в пророка Мухаммеда, в Иисуса Христа или Будду, щедро делясь теплом своей души.

За великую любовь, великодушие и милосердие – живую и деятельную доброту, не знавшую предела и различий, - люди и прозвали его не иначе, как «Дилкушод»: Открытое, Щедрое Сердце. Да сопутствует ему Аллах, убирает камни препятствий и продлевает его жизненный путь!

Как он выглядел? Был статен,  высок и благообразен. Но разве можно сказать, какого вкуса солнечный свет в глазах новорождённого ребёнка? Какого цвета дыхание любимой женщины? Какого цвета колыбельная песня матери? Нет, нельзя! Тогда представь себе, мой добрый спутник, широкое поле, по которому пролегло сто четырнадцать дорог премудростей Аллаха, 114 сур Священного Корана, и ты узнаешь Якуба. Он прочитал свою судьбу от алефа до кафа – не столько сосчитал от единицы до ста, сколько прошёл долгий жизненный путь, много узнав и пережив. Старик окружил долину своей жизни величественными горами прожитых лет, не забыв возвести просторные и ровные, благоухающие и тенистые ущелья своей любви для пешеходов, а свою любовь разлил от Кафа до Кафа, по всей земле. Скажем, от первой буквы арабского алфавита, символа стройности и одиночества  до двадцать первой, символа недоступной страны и края света.

Да, к нынешним дням он много испытал и перенёс в своём жизненном путешествии по собственной судьбе, когда один к этому моменту только начал считать свой первый-второй десяток открывающейся жизни. Когда второй оставил за спиной третий-четвёртый перевал своей капризной судьбы. Когда третий только сложил пятый-шестой костёр на своём пути среди ночи опавших листьев лет.

Будто бахр, старик Якуб разливался целым морем и, как бейт, возвышался над миром светлой мечетью своего сердца. Его жизнь, свободная и прекрасная, словно стихотворный размер газели  (так на Востоке называют лирическое стихотворение на тему любви), словно певучая речь его свободолюбивого народа,  обласканного солнцем, была примером истинного мусульманства и образцом для подражания.  По вкусу он был материнским молоком, по цвету – белоствольной тубой, райским деревом у трона Аллаха, а выглядел, как раскрытая коробочка седого хлопка в мозолистых руках легендарного пахаря таджикской земли Адама-земледельца.

В стороне от широких дорог и лицемерных людей, с нечистыми помыслами, словами и поступками, стоит тот кишлак, где жил наш удивительный старик. Чуть ли не у самого подножия царства Аллаха Великого и Милосердного располагается селение. Старые люди утверждают, что в погожий летний день они различают лотос крайнего предела, огромный цветок растущий у небесного престола, и фанта-стическое дерево, осеняющее царственное величие Аллаха. По словам уважаемой и почтенной старости, эти величественные картины парят в лучезарной высоте и переливаются радужными красками, как водянистая пыль фонтана, пронзённая солнечным лучом.

Нельзя не верить старым людям, поскольку каждый житель кишлака – и старый, и малый – чист пред Аллахом, людьми и собой, как первая снежинка на чёрных ресницах земли, как первый вздох новорождённого, не осквернённый ещё ядом земной суеты.

Якубу было столько лет, сколько снега лежало на самой высокой горе этого края, сколько камней лежало на дне быстрого и могучего Пянджа, сколько солнечных цветов распускалось в изумрудных руках животворящей бахор, вечно юной и желанной весны. Жил старик Якуб один, если не считать Рекса.  Это была горная лохматая  чёрная собака, будто вымазанная сажей в горне кузнеца и похожая на страшного дива из бутылки царя Сулеймана, так мусульмане называют библейского царя Соломона, якобы заточившего в бутыль всех дивов и джинов. Собака была верным другом и помощником старику, являя собой одно из чудесных творений великого Аллаха и пример для подражания имеющим человеческую душу и разум.

Но бывало, старики говорили о том, что в стороне от Якуба оторванным листом живёт в Душанбе его единственный постаревший сын. Лет тридцать назад, когда парню исполнилось двадцать лет, спустился он в долину за лучшей долей и там остался. Шло время, и забыли о сыне старика, и мало кто вспоминал о нём, а потому говорить об этом больше не стоит. Стоит ли говорить о талом снеге или облаке, унесённом ветром?

Только старый плюшевый медвежонок, любимая игрушка – подарок пятилетнему мальчишке ко дню рождения, помнил об ушедшем сыне и тосковал вместе со стариком, сидя на своей полке.

Заклинаю тебя Аллахом, терпеливый мой слушатель, не забывай своих стариков, не бросай их на одинокую и холодную постель старости, не обрекай на мрачное и стылое одиночество сердца. Будь милостив к ним и благочестив, не оставляй на закате судьбы, ибо тот закат триста тридцать три раза повторится в тебе.

Так вот, жил Якуб, далеко зашедший в годах и одинокий в горах – без родных и близких по крови, - но окружённый своими земляками, что были ему родственны по духу родной земли и великой любви, дарованной самим Провидением. Трудился старик на участке земли, как тысяча джайнамазов, ковриков для молитвы, выращивая пшеницу, изготовляя муку и выпекая лепёшки,  что по вкусу были сродни волшебному хлебу с достархана Всевышнего, а хлеб Всевышнего приго-товлен из Небесного колоса, созвездия Девы. Как за малым ребёнком старик ухаживал за горной яблоней, высаженной в день рождения сына и в день смерти своей возлюбленной Саодат – любимой женщины, по имени Счастье. Она, как доблестный воин, шахид, погибший в бою за веру, умерла за любовь, и душа её вознеслась в райский чертог. Молодого Якуба это ничуть не утешало, и он считал себя виноватым в смерти любимой жены. У него даже было желание покончить с собой в тот горестный и тяжёлый день... 

Вечерами, когда воспоминания одолевали его,  старик играл на дутаре, двухструнном музыкальном инструменте, и пел песни.

Будь то зима или лето, осень или весна, будь то трескучий мороз и большой снег, будь то белое солнце и летний зной, днём и ночью, в горе и радость шли к нему люди. Кто-то думал послушать нестареющий дутар  и седого соловья, когда оба звенят ручьями и не уступают друг другу. Кто-то приходил почитать новые книги и полистать свежие газеты, привезённые последним вертолётом. Кто-то наведывался посмотреть телевизор. Кто-то спешил поделиться своей бедой и спросить совета, и старик никому не отказывал в радушии и гостеприимстве. Словом, дом Якуба был негласным местом первых встреч и последних расставаний, пристанищем и прибежищем для каждого, кто стучался в двери его безраздельной и безграничной любви.

И всё было хорошо до поры до времени. Звенел дутар, пел старик, слушали и радовались люди. Дети играли в деревянные лошадки и тряпичные куклы. Пришедшие женщины готовили ужин и в тандыре, земляной печи, пекли лепёшки. Мужчины чинили сапоги и домашнюю утварь или сидели, молитвенно закрыв лицо руками и читая священные хадисы, испрашивая благополучие грядущего дня.

Вдруг в долину пришла беда – сын поднял руку на отца, отец  –  на сына, а брат – на брата…

Клянусь водой Земзема, священного источника, близ храма Каабы в Мекке, не было ещё на многострадальной таджикской земле страшнее беды, чем эта.

Тревога поселилась в кишлаке Рубоб, ибо сельчане забыли, когда в последний раз видели людей снизу. Вертолёты давно не прилетали. Никто не приходил из долины. Страшно и опасно стало ходить по горам, ибо на камни благочестия опустилась чёрная ночь человеческих душ. В горах появились чужаки. Они по своему капризу делали воду красной и, вопреки воле и участию Аллаха, самовольно гасили чьи-то звезды на небосклоне Судьбы.

Жители горного кишлака в один день оказались на острове, отрезанном от всего мира потопом безрассудства и жестокости. Люди оставили газеты и книги, и те пылились на полках и столах. Люди забыли на время свою немногочисленную домашнюю живность, и та кудахтала, блеяла и мычала.  Люди же с тревогой на глазах и болью на сердце смотрели телевизор, если тот показывал, когда не было перебоев с электричеством (не часто включали дизельный движок, за экономией солярки) или молчаливо смотрели, и каждый – в свою сторону, не видя друг друга. Никто не мог понять, как и почему случилось всё это. Есть ли тому оправдание?

Впрочем, как задумал Знаток явного и тайного мира,  Аллах, любое проявление жестокости нельзя оправдать – бросишь ли ты камень в собаку, сломаешь ли ветку на дереве, пройдёшь ли мимо страждущего, обидишь ли словом  близкого. За всё, за всё предстоит держать ответ…


Рецензии