Три Гоголя на Плющихе

Реторта изгнания (1829)

Отписал маменьке. О важном, как принято, в конце письма: чем сейчас вареники начиняют? Сколько ни вспоминаю, разум отказывает, уж всё перечислил, а вот главного, как чудится, недостало… Творог, вишня, бульба, грибы… Маменька, с чем ещё? Выбрал стиль шутошный и немного печальный, чтоб лишь в малой степени был затронувший истину, так было надо, уж больно принимает близко она к сердцу мои денежные неудачи и разочарования делами на гражданских поприщах, как в оных самих, так и моём в них присутствии, кстати, о присутствии: хлопотал о паспорте, успешно, благо деньги пришли из дома, немного, но для моего бегства достаточные;

ах, какое оно будет упоительное, действительно беглое бегство, но что же бегство без дичи, что за охота! Охотник вот он, а где лань? Лань трепетная, бегущая без оглядки… впрочем, с немецкою оглядкою и умыслом весьма тесным, но что делать, такова натура, лишь мне и иным собратьям горе-поэтам возможно её изменить и не думайте, не только воображением, не только силою мысли, подобной кисти акварелиста, а истинно действием, стремлением к несвободе свободною волей.

Вернёмся к делам. Итоги. Пора их свести к знаменателю. Был изгнан, весьма успешно, без слёз и скандалов, из театра – ну их! Просили выпивать стакан кипячёной воды, аки вино, як горилку в праздник! Как ещё не просили мизинчик оттопырить, да прихлопнуть о сцену сапогом, к месту будет сказано, совсем он был не впору, да и не прихлопывал толком, а рвался вдоль подмётки! Театр? Кто бы мне сказал, как я его люблю! Да не скажет, Бог знает, сколько лет ещё не скажет, а скажет, так денег от издателя потребует за труды и описания трудов чужих. Было и прекрасное… Да почему же только было? Есть!

Есть Оно и живёт в душе моей, и продолжится мыслями, и потомкам передастся, ведь любят потомки повторы и пути страданий никогда не окажутся поросшими травами забвения. Погляжу пока на огонь. Никак не закипает субстанция в реторте. Вечный поиск недостающего, раздумья, бесплодие, а итог – один - рецепт: огонь, больше огня. Не рвутся страницы, будто это только репетиция, да и горят не ярко… Ганц Кюхельгартен, некто Алов автор.

… в глубине ложи, лишь тоненькие пальчики одной ручки укрепив на алом бархате подлокотников, несколько скучая, теребя веер из пушистых перьев дикого страуса, сверкая бриллиантами и сапфирами, непохожая на здешних дам и даже на здешние образы, вся потусторонняя, неземная… Смеётся как купчиха на Невском, не ставя кулачок пред губками, а во всю силу гортани, смеётся не над кем-то «фонвизинским», а надо мною в рваном сапоге и в тестообразном гриме, оплывшем от жара свечей! Послал ей стишок. Немедля настрочил, прямо на спину лакея укрепив лист. Жуть написал! В бумажные цветы упрятал и того же лакея, чью спину окапал смесью слёз своих и чернил, послал к ней, царственной купчихе, со смехом-дуэтом валторны и кабацкой гармошки… двугривенный отдал, на извозчика приготовленный.

Прибыл домой, с полтиною расчёта в кармане, и как был в рваном сапоге упал на кушетку, зарылся лицом в подушки, вчитался в их запах, хранивший пшеничные хлеба в снопах и хмель в высоких корзинах, запах кузниц, смешавшийся с потом лошадей, ждущих новых подков, ах, хороши, стоят они гривастые, топчут ногами необутыми, в любую минуту готовые пуститься в путь, не дожидаясь хлыста кучера, тоже послушного прихоти хозяина, не знающего куда едет, зачем, где найдёт покой или разорение…
Разорение… Не грозит оно тому, кто носит в себе недостающее звено любого богатства, да и не в нём страх бытия, а в играх отпущенного на волю разума, вот где опасность. Он как зверь поджидает в уголках памяти, выпрыгивает из самых потаённых мест, и ладно бы пугал по привычке, каким-то страшилищем, бесом; пугал бы вскочившей на спину ведьмочкой и стращал превращением в покорную старую лошадь, но нет, так просто он не действует.

Ошалевший от воли разум угрюм, но всегда и весел. Насмехается, показывая страшное, улыбается неявно, даже потаённо, развешивая на своих разветвлённых рогах страхи, будто простыни, только что вынутые из кипятильных чанов дворовыми девками: любуйся, мой друг, на холщовые занавесы, ещё истекающие водяными струями и парящие вихреватыми завитками нежного голубого дыма, уж вам-то по плечу спрятать любое представление, любые игры можно упрятать за живой мертвечиной холста.

Покажет и будет смотреть, как ты понял его страсти, всё ли пришлось по сердцу, пробрало ли до глубин души – но не порадуется пониманию, лишь усмехнётся и забудет тебя. Как же так? Твой разум и вдруг забыл тебя, бросил одного и без фризовой шинели музыканта, не вместил в свои пиесы, не взял на самую малую роль, не дозволил даже постоять в будке, глядя на говорящего мертвеца, не удостоил и чести объяснения: «Сего - не достоин! Не достоялся ещё памятником!».

Нет ничего прекраснее мрамора и бронзы. Я ошибался. Ужасно ошибался, причислив вас к отжившей культурной материи. Живопись ставил выше! Музыку – на недостижимую высоту подвинул! А как неправ был… Ведь такой простоты недоставало! Капусты пареной подложить в вареник!

Читаю – прав. Думаю – нет, не прав.


Утро писателя. Февраль 18...

- Барин, изволь кофий испить. В креслах почивали?
- А, это ты Гертруда. Опять заварила на просвет, что из Киева Питер бачишь?
- Економия, барин. За ненаписанное денег не прислали?
- Забудь. Сжёг я его.
- Прекрасно поступили – дрова на Хитровке нынче дороже бумаги.
- А где Васька наш? С вечора не видал его…
Входит Васька. На нём парчовый серебряный халат и праздничный неношеный колпак.
- Потеряли, хозяин? Так я прямиком из Ахена, привет вам от Ганса.
- Кто таков?
- Васька я, не узнали?
- Да не ты, а Ганс этот!
- Изобретатель облезьяны, неужто запамятовали?
- И струмент был?
- Загадками мяучишь, фатер…
- Чтоб облезьяну ваять, струмент надобно иметь…
- Так он и не ваял. Изобрёл, говорю… и будет с ней!
- Газет не захватил с угла Поварской?
- Да не читайте вы их, желудок испортите! Поехали лучше как в прошлый раз в Сокольники. Вот где кладезь мудрости! А какие там кошечки бродят! Загляденье! В хвосты цветные ленты вплетены, черевички замшелые…
- Замшевые. Так залюбовались, что и позабыли, зачем приезжали.
- Ну да бис с ними, с замышами, блаженны нами не посещённые, не о них речь! Главное, лапки стройны и друг о дружку славно бьют, коготочками позванивают, словно колокола Даниловского зовут…
- Сколько Семёна не учил до конца февраля успеть, дурь из тебя мартовскую выбить, никакого проку! Пора тебя в бегемоты обращать…
- Не ругайся Коля, выпей лучше валерьяновой настойки из Миргорода! Вот и славно! Теперь  с тобою как с котом можно поговорить…
- О чём говорить будем? Всё сказано, а о главном ни полслова…
- Так то «об водке ни пол слова», а о главном всё есть уже в Шинеле!
- Врёшь, и там об водке, о жизни, а хотелось бы о ней – о смерти.
- Да что жизнь без смерти – так, иллюзия! Всё торжество сосредоточено именно в ней! Вспомни Неаполь, Коленька! Что этот городишко без Везувия? Пустяк!
- Ты мою Италию не тронь! Брысь в Швейцарию к коротконогим и брюхатым!
- А вот и не брысну! Мне и у Толстого хорошо: кормят, поят, тишину во флигеле блюдут – спать от обеда до ужина и опосля до завтрака, где такое приснится! Нечего болтаться между Девичьим полем и Преображенским, да бросить овсянку (на воде!) срочно! Слабостью телесной лёгкости душевной не добиться! Кулебяку о семи углах, вели Семёну заказать в Аглицком клубе, живо примчат!
- Верить надо в Божью милость к страждущему человеку, а не в сметану. Бочонки жертвенные различны видом и назначением. Ветхи и рассыпчаты, когда пусты в кладовых валяются; полны и золотом налиты, когда собраны всем миром. Так бы блаженный мне и сказал: «… не только храмы строить они помогут, но и воздушные замки пером», - если б повидал его, точно так сказал. Все мы пребываем в одном здании нерукотворном, а граф Александр Петрович великое дело делает – прости Господи мою гордыню – хранит нас и созреванию плодов моих способствует, оттого и жгу более, чем оставляю после себя, что надеюсь на совершенства выживание!
- Так то - бочонок сладить! А тебя как собрать, Коля? Заново не родишь… Вот истинное преимущество кота пред человеком. Никому в голову не придёт обливать кота кипятком и окунать в ледяную купель! Чёрная пиявка на чёрном носу! Нонсенс! За ухом почесать и всё лечение! А уж коли Бог призовёт, так чтоб квартальный и хожалый в моих мемуарах раскапывались? Да чтоб лучше в пошлом коте человечество представить! Объевшись стерлядкой такого не привидишь!
Васька досадует, поправляет колпак, сметает хвостом с рабочего стола несколько обгорелых листков, исписанных детским почерком, укладывает на лапки мордочку и затягивает кошачью песню.
Подтягивает и Семён: «Чему я не сокол…».
Им вторит Гертруда: «…»
Гоголь молчит. В руках его чётки, но камешки бездвижны. Лицо Николая Васильевича просвечивается, будто сохнущая на морозе простыня, а за нею движется полнотелая Луна. Пред умственным взором писателя, утонувшим в нескончаемом холоде жизни, теплится свеча. Она горит в окне дома Хомякова. Кажется, никто из смертных уже не может вовлечь этого человека в земные страдания, ничто не режет его музыкальное ухо. Доктора умолкли, будущий хор толкователей пока не явлен. Тишина… Но сам он всё ещё здесь, он ещё может тревожить и искать.
Запотевшее дыханием окно, стол с лекарствами, диван, на нём небрежно брошенный халат, всё известно и всё - непостижимое таинство. И нет силы переменить натуру: ищешь нечто отсутствующее, недостающее…
Чёрный человек вносит в комнату лестницу…



Визит

- Да скажи толком, кто захаживал часом?
- Не стоит, барин, того…  и докладать не стоит…
- А всё ж? что мнёшься, как сорочка - на копейку крахмала на три рубля полоскания?
- Не уговаривайте, барин, сказывать не буду… долго не буду сказывать; уговаривайте, пока не выдам…
- Чай доктор Тризнов был с визитом, а ты упустил, признайся, в лоб бить не буду! Вот то-то, так бы сразу, а то… что говорил?
- Ничего толком не говорил. Спросил: не захворали ли вы на счастье, прихвором нездоровым; спрашивал, уж на худо, не займёте ли красненькую?
- Эскулапский манер… А ты что?
- Мы этих красненьких, отродясь не видали!
- Так и сказал?
- Именно, не быть мне Семёном!
- Может зря дохтора не приважили… Хм, вдруг и впрямь заболеем? Что тогда?
- Да в баньку!
- В баньках нечисто… Нет, в баню не пойдём, пойдём в церкву!
- Круги малевать? Как в прошлую отчитку?
- Крест наложи…
Вбегает растрёпанная кухарка:
- Христофор Макакич приказал долго жить!
- Эх, видно к нему Тризнов свернул! Когда?
- Сей час!
- Готовь фрак, Семён, будем визит наносить. Варвара, не упоминали там о его супруге, как она перенесла сей удар?
- Так и перенесла – на закорки взвалила в прихожей, едва от дохтора отняла и прямо с пиявой во лбе на одр водрузила!
- А не упоминали там о…
- Да где «там», барин?
- Где вызнала, бестолковая порода!
- Так в бане я прознала о несчастье бесподобном, шайки разом от всех дев из рук и покатились, как попадья объявила!
- Как там попадья очутилась? А девки: кто?
- Дык помыться! И попадья и девки – помыться; с кардебалету поскакают и завсегда захаживают, отыграют жаром и в Китайские охладиться! Потом, опосля пар-да-де расфуатенятся и лётом летят к кавалерам, по цветочкам записульки повыдергают и – к кавалерам!
- Верно… там недалече, до Сандунов пока доберёшься семь потов сойдёт… А попадья, того батюшки, что соборовать был вызван, что ль?
- Того самого, елеосвящением занялся было, а тут на тебе, дохтор!
- Вот видишь, Семён, а ты доктора спровадил! Совести нет! Уж лучше бы красненькую… глядишь и Христофор был бы жив…
- Раз от одной пиявы преставился, так на роду ему было писано… ничего тут не поправить, хоть бы и красненькую в зубы!
- Варвара, а что попа… балеринки, долго ли паром мечтают, ещё не разбежались?
- Какой там разбежались! Букетиков через одну прислали – есть ещё выбор! Сапоги чистить?
- Погоди Семён с фраком-то… сюртук неси, да галстух не забудь, а ты, Варвара, вяжи байроном, складно умеешь… и красенькой-то мало будет, пойди Семён у Хлестакова катеньку одолжи, скажи… впрочем, молчи уж лучше: - Барин велел, - сказал и молчи…


Рецензии