Вверх по лестнице, вниз по лестнице

 
          
                ПО  ЛЕСТНИЦЕ.
             Х
          Р
       Е
    В
В
                Михаил   Ландбург
   


В
    Н
        И
             З
                ПО  ЛЕСТНИЦЕ.



«Раньше я не понимал, почему не получаю ответа на свой вопрос, сегодня не понимаю, как я мог думать, что можно спрашивать».
                Франц Кафка


«я знаю, и ты знаешь,
мы знали, мы не знали,
мы были там и не там,
и изредка,
когда лишь ничто стояло меж нас,
нам случалось друг друга найти»
                Пауль Целан


        «Какой-то звук вступает осторожно,
         как будто плач над временем завис,
         как будто в лужу глянувший безбожник
         увидел небо головою вниз, -
         И ничего исправить невозможно»
                Алла Айзеншарф






                2009 год. 
          
     «Водитель такси нервничал: близилась полночь, а они продолжали кружить по Тель-Авиву. «Мне в Сарону, - упрямо повторял пожилой господин, снова и снова протягивая фотографию – виноградники и ряды домиков с крышами из красной черепицы. -  Мне в Сарону».   
     Наконец, водитель устало проговорил:
     - Вы что-то напутали. В этом городе такой улицы  нет.
     Пожилой господин задумался.
     - Здесь такой улицы нет,- повторил водитель. - Вам город знаком?
    -  Я в нём родился.
    - Может, давно не были?
    - Всю жизнь. Почти всю… 
    Водитель обвёл взглядом седую голову господина, сказал:
    - Будет лучше, если я отвезу вас обратно в аэропорт; может, ваш друг запоздал, а теперь вас дожидается… Может, вы знаете, где он живёт?
    - В Иерусалиме.
    Водитель присвистнул.
    - Тамошние опаздывают частенько. Не по их вине…Вовсе не по их…Ну, что? Вернёмся в аэропорт?
    Пожилой господин не ответил.
    На светофоре обозначился красный свет, и тогда водитель,  протянув в открытое окно фотографию, спросил у человека из остановившегося рядом бежевого «нисана»:
    - Место знакомо? 
    - Где это? -  ответили в «нисане».
    Светофор сменил цвет.
     Пожилой господин спросил:
     - Куда ведёт вон та улица?
     - К бульвару Ротшильда, -  ответил водитель.
     - Там мы уже проезжали, правда?
     - Где только мы не проезжали? - водитель взглянул на часы и вернул фотографию. - Лучше я отвезу вас обратно в аэропорт или в гостиницу. Я знаю хорошую гостиницу. Никакой Сароны тут нет.
     - Вы устали? - сказал пожилой господин.
     - Не то слово…
     - Ладно, поедемте в аэропорт. Возможно, Лотар там…
     - Лотар – это ваш друг?
     - Да, старый друг.
    Машина ускорила бег.

                *    *    *
    В небольшом кафе возле стены с расписанием прилётов и отлётов пожилой господин отыскал свободный столик и попросил стакан чая. «Как в аэропортах Мельбурна, Калькутты, Праги, Франкфурта…» - подумал он,  наблюдая за входящими в зал ожидания.
   Чай бодрил.
    - Моя внучка отошла сдавать багаж, - заговорил худой старик в чёрных очках. Он сидел в инвалидной коляске, приставленной к столику. - Мы  возвращаемся в Штаты. Вы тоже – в  Штаты?
    - Нет, я прилетел... Из Франкфурта…
    - Немец?
   Пожилой господин кивнул.
   - Моё имя Корнелиус Шварц, - оживился старик. Ему можно было дать лет девяносто, а то и больше.
   - Кнох, -  отозвался пожилой господин, -  Вилли Кнох.
   Корнелиус Шварц снял очки.
   - Кнох? - заинтересованно спросил он. - Мы  прежде не встречались?
   - Не думаю. Я из небольшого села под Марбургом.
   - Да-да, - Корнелиус Шварц вернул очки на место и задумчиво проговорил: «Вы слишком молоды…»
   Вилли Кнох рассмеялся, подумав: «Разве бывают молодыми слишком?» Он вернул взгляд на входные двери – никогда такого  огромного количества «настоящих иудеев» ему видеть не доводилось. 
    Корнелиус Шварц неуклюже вытянул шею, проговорил:
    - Сегодня Германия уже не та…Это сводит с ума, не правда ли?
    Вилли Кнох не ответил. Разглядывая иудеев, он ощущал себя губкой, готовой впитать в себя все тайны мира.
    Корнелиус Шварц продолжил: «Сюда я прилетел навестить старых приятелей. Теперь они там, в Иерусалиме…Под памятником…Возле ограды…».
    Вилли Кнох подумал о своём дедушке и, подавшись всем телом вперёд, собрался спросить о каком кладбище идёт речь, но  в это время подошла молодая женщина и покатила инвалидную коляску с Корнелиусом Шварцем к  выходу «В-12».
   Вилли Кнох встряхнул головой – перед глазами качнулся океан, душный трюм парохода, церковь в Татуре, друг Лотар во всём чёрном. Минуту спустя он открыл глаза, и его охватило трепетное состояние чувства, когда вдруг осознаёшь, что вот-вот в твою жизнь проникнет нечто необыкновенное.
    Теперь…
    Тогда…
    Теперь…
    Тогда…
    «Отец!», - сорвалось с губ Вилли Кноха, и перед ним  предстал –
    взгляд отца, просивший запомнить запах тех апельсинов…
   взгляд отца на пароходе, уплывающем в Австралию…
   взгляд отца умирающего…
   Тогда…
   Теперь…
   Тогда…
   Теперь…
   На память пришли слова школьного учителя Генриха Грасса о малых страданиях, которые выводят нас из себя, и о страданиях больших, которые возвращают к себе…
   «Отец, - едва слышно проговорил Вилли Кнох, - все эти долгие годы я готовился…Видишь, я здесь, я пришёл на встречу с Сароной.  Я помнил…Я  иду…Сейчас я сделаю это…»
    Вилли Кнох поднялся с места.
    В конце коридора он увидел  дверь с табличкой «туалет». 
    
                *    *    *
    Был второй час ночи, когда в информационное бюро аэропорта имени Бен-Гурион обратился человек одетый во всё чёрное. Девушка в окошке ответила: «Самолёт из Франкфурта приземлился пять с половиной часов назад».
    Тяжело вздохнув, человек беспомощно посмотрел по сторонам, отошёл назад.
    - Постойте, - позвала  девушка, -  если ваше имя Лотар, то о вас справлялся пожилой господин.
   - Вы заметили, как он выглядел?
   - Утомлённым жизнью – так мне показалось. Какое-то время он сидел в кафе и пил чай, а потом его увезли на «скорой помощи» в больницу «Беер-Яков».
                *      *     *

   Во сне меня терзают слова –
   отца: «Знаешь, ты не в своём уме»,
   Моего брата: «Знаешь, твоя задумка странная, но люди и не такое выделывают…»,
   Феликса: «Знаешь, ты просто тю-тю»,
   Альберта: «Знаешь, тебя куда-то занесло»,
   Лии: «Знаешь, я не могу так  …»
   «Знаю!» - просыпаюсь я и, в темноте пробравшись в ванную, обливаюсь тёпло-холодно-тёплой водой.
   «Знать не хочу!» - говорю я себе, возвратившись в комнату. Влезаю в джинсы, включаю свет. Человек, поступок которого представляется мне одновременно и жутким, и завораживающим не оставляет меня в покое.
   Телефон.
   -  Алло?
   Молчание.
   -  Говорите!
   Молчание.
   Прислушиваюсь к дыханию трубки.
   Трубка не дышит.
   Так не дышит одна-единственная в мире женщина. 
   Думаю о Лие, о нашем лопнувшем отпуске и том, как к моей затее отнесётся редактор журнала. 
   На столе газета «Маарив» с заметкой о Вилли Кнохе. «Граждане Святой Земли в недоумении!», - так заметка заканчивается. Между прочим, я гражданин этой земли, и в последние дни брожу ли я по Тель-Авиву, стою ли под душем, проваливаюсь ли в сон, пытаюсь понять: «Отчего тот парень – вдруг, отчего –  так?»
   Знакомые медики выдвигают три версии: амнезия, аберрация памяти, маразм. Я не медик, я – журналист, мне должен искать ответ в ином.
   Перечитываю газетные строки: «Прибывшего утренним рейсом из Франкфурта-на-Майне пожилого мужчину обнаружили в туалетной комнате аэропорта Бен-Гурион за странным занятием. На вопрос уборщика, что он тут такое выделывает, турист, не откликаясь, продолжал стоять с опущенными брюками, и тогда уборщику пришлось вырвать из плотно сжатой ладони мужчины острый предмет, похожий не то на кусок стекла, не то на створку морской ракушки. Люди, вызванные из отдела безопасности, извлекли из дорожной сумки мужчины паспорт на имя гражданина Германии Вилли Кноха, томик библии, смену белья, бритвенный прибор, кредитную карточку, клочок бумаги с адресом иерусалимской церкви Спасителя, тетрадь в оранжевой обложке, фотографию, датированную августом 1939 года.  На фотографии был отсняты виноградные плантации и ряды  белых домиков с треугольными крышами из красной черепицы. В боковом кармане сумки лежала небольшая фотокарточка  молодой  особы и листок со следующим текстом: «Мой псевдоним – Анести, что переводится с греческого как воскрешение. Я воскрешаю в себе забытую в детстве непосредственность, невинность и тягу к творчеству. Рисую по стеклу, фотографирую и пишу стихи, а в свободное время путешествую, размышляю и наслаждаюсь жизнью. А ещё я  сочинила:

                ДИАЛОГ  С  СОКРАТОМ.

    Действующие лица:
    Путник.
    Сократ.

    П. - Сократ, я – путник. Дорогою живу, дорогой брежу…Я без неё, как человек без рода. Она меня зовёт, я ухожу. Иду-иду… Куда и сам не знаю, тем более зачем! Скажи, Сократ, что происходит?
    С. - Что видишь ты в конце своей дороги? Что чувствуешь, когда по ней идёшь? А главное, когда всё началось?
    П. - Мне сложно вспомнить, как всё начиналось. Смотрел я на бродяг, на путников, учёных, философов… Я слушал их рассказы. Я так хотел всё ощутить, прочувствовать! Мне в этом виден бунт! Движенье! Мудрость! Красота!
    С. - Так… Верно ли я понял? Ты странствовать стремишься ради бунта?
    П. -  Да, всё верно».

   «Кажется, этот иностранец – ваш пациент…» - обратились к доктору люди из службы безопасности после того, как выяснилось, что мужчина пытался проделать над собой обряд обрезания.
   В Германском посольстве сообщили, что Вилли Кнох родился и проживал в Палестине до 1941 года, а в настоящее время преподаёт игру на скрипке в небольшом селе под городом Марбург.
   …Граждане Святой Земли в недоумении!»
               
   Прочитав заметку впервые, я почувствовал себя так, будто съел отраву; в то же время моё тело охватил  тёплый трепет – должно быть, порой отрава может показаться привлекательной…
   Словом, я решил сочинить книгу.
                *     *     *

   Работая в журнале, мне приходится подчиняться инструкциям, бесконечным запретам и ограничениям, теперь же, решив всецело отдаться моей книге, я погружаюсь в новую для себя ауру, ибо, как не крути-верти, газета – это кладовая информаций, а книга – кладезь чувств…
   Сейчас раннее утро, и, чтобы на какое-то время отвлечь себя от мыслей о странном туристе, я сквозь   оконное стекло разглядываю предрассветные подтёки неба. Разглядываю долго. Настолько долго, что на том месте, где растекаются фиолетовые подтёки, вдруг замечаю толпу людей. Судя по широко раскрытым глазам людей и по нетерпеливым движениям их ртов, догадываюсь, что это мои читатели. Эти люди обожают обращаться в редакцию нашего журнала: хвалить мои статьи или же ими возмущаться, давать мне советы или же ожидать  советов от меня.
   Однажды в редакцию пришла женщина с угрозой искалечить меня по причине того, что мой совет ей не помог. В своём письме ко мне она сообщала, что с недавних пор жизнь ей не нужна, и спрашивала совета: «А не будет ли для неё лучше, если из жизни выйти?» Я отговаривал…
   От школьника пришло письмо, в котором он признавался, что мне он доверяет больше, чем Богу, и очень просил достать для него наркотики.
   По случаю кончины своего лечащего врача, пожилая женщина просила помочь составить некролог…
   «Граждане, но здесь не редакция!» - обращаюсь я к толпе, а себе говорю: «Конечно, приятно осознавать, что правые полушария мозгов этих людей жаждут проникновения твоих слов, подпитки твоими мыслями и разъяснениями, и всё же теперь…» «Простите, - объясняю я толпе, - в этот час я занят. Видите ли, теперь у меня книга…»
   Теперь я –
   предвкушаю радость от возможности погружения моих  чувств в нечто загадочное, необычное,
   предвкушаю счастье  от мысли, что теперь никто не вправе запретить мне распоряжаться судьбами моих персонажей,
   предвкушаю возможность отдаваться лишь моему внутреннему уразумению,
   предвкушаю силу моей власти, способной моим персонажам жизнь дарить, или же, наоборот, жизни лишать.
   «Господи, - прошу я, - освободи на время от журнала, помоги проникнуть в кладовую чувств».
   Мой взгляд задерживается на листке, прикреплённом к боковой стенке компьютера: «Оставлять в живых  следует лишь тех творцов, которые создают шедевры» (Ф.Ницше).
   По телу пробегает дрожь. «А если шедевр не получится?» -  думаю я.
   Мои уши заложил беспокойный голос: «Что, если не Вилли Кнох безумен, а разума лишился я?»
   Отвожу взгляд от листка, прикреплённого к боковой стенке компьютера. Согласно совету моего друга Феликса приступаю к занятию аффирмацией, после чего, подсаживаюсь к компьютеру и ласковой ладонью провожу по клавиатуре. «Постарайся, - уговариваю я себя, - находить слова правдивые и честные, как те, которые в своё время спасали Хэмингуэйя. Если такие слова найдёшь – спасёшься; и ещё: чуточку не договаривай, припрячь кое-какие слова, краски, мысли, не скупись на многоточия, словом, позволь не только себе, но и своему читателю испытать подъём духа от участия в созидании…»
   Слова, слова…
   Я знаю: порой слова освобождают, а порой загоняют в предательски расставленный капкан, а потому прошу: «Слова, позвольте управлять вами, разрешите, собрав вас воедино, аккуратно выстроить». Но…в ответ слышу: «Ни к чему это, принимай такими, какие мы есть, а то вот сбежим…» (Бывает, что и вправду сбегают).
   Книга…
   Моя…
   Сам…
   «Господи, прости! - спохватившись, лепечу я. - Разве без Тебя смею? Одна просьба: Ты уж, пожалуйста, проследи за тем, чтобы в моей книге не торчали стёртые, газетные клише. Ведь только мы с Тобой можем знать, что если газетчику как-то сойдёт с рук использование такого блеклого, невыразительного слова как, например, «минет», то достойный писатель непременно употребит «член в рот» –  так выпуклее, и ярче; или, скажем, если газетчику для того, чтобы передать своё презрительное отношение к христианским идолам, потребуется употребить сотни слов, то писателю будет достаточно употребить всего-навсего одну строку, типа, «плевал я на тухлые яйца 12-ти апостолов» или «из перекошенных ртов 11-ти из 12-ти апостолов вырывался нехороший запах».
   Вилли Кнох…
   История с этим чужестранцем вызвала во мне смятение, и теперь от избытка напряжения мой мозг,  не находя себе покоя, кажется, находится в состоянии беспрерывной вибрации.
   Вилли Кнох…
   На что он надеялся,  идя на это безумие?
   Думаю, думаю, думаю.
   Ясно лишь то, что человек раскрывается через проявление собственных поступков и мыслей, через смычку его с другими и других с ним. Ведь, чтобы чувствовать себя отцом, необходимо рядом с собой иметь детей, а чтобы ощущать себя любимой, необходимо рядом ощущать влюблённого.
   Ясно и то, что мне понадобится мужество, чтобы вытеснить себя из себя,   попытаться ощутить себя им.
   Вилли Кнох…
    «Зачем он с собою так?» - отличный вопрос!
    Мой университетский профессор Давидзон вывел некое подобие математической формулы: «Отлично заданный вопрос – равен четверти сюжета…»
    «Зачем он с собою так?» - четверть сюжета уже готов! Теперь остаётся, подобно актёру,  перевоплотиться, а ещё примерить на себя чужую кожу…Впрочем, чужую кожу можно сочинить – между прочим, Бальзак сочинил…»
    Моя книга…
    Великий драматург заметил: «Рискнуть или не рискнуть – вот в чём вопрос!»
    Знаю: чтобы уподобиться своим персонажам, мне придётся погрузиться в незнакомую, возможно, даже враждебную среду, но так надо! Жизнь, как и смерть, для каждого из нас данность неизбежная; противиться неизбежности никому не удавалось. Кому суждено в воде погибнуть, тот в огне не сгорит…   
    В который уж раз спрашиваю себя: «Что означает Via dolorosa Вилли Кноха в туалет аэропорта Бен-Гурион? Каприз ли судьбы, странная ли случайность, подобная тому случаю, когда  одинокий соловей из Сибири, к изумлению всех, залетел на территорию Израиля, или когда…»
    Закрываю глаза. Ко мне навстречу идёт моя покойная бабушка – признанная в нашей семье отменная мастерица пошутить. «Явилась меня позабавить? - радуюсь я. - Рассказывай, бабушка, как там, в раю? Ты, видимо, и там шутишь?». Остановилась  бабушка. В пяти шагах от меня остановилась и пальчиком к себе в рай зазывает. Понял я, что бабушка, как обычно, шутит, но, тем не менее, весь сжался. Вдруг, зазывно кивнув мне головой, она  поворачивает к лестнице, которая к небу тянется. Ступеньки на лестнице не обычные, а из людских тел выложенные. «Выходит, - думаю, - чтобы на небо по этой лестнице взобраться, по людским телам ступать приходится…»
    Меня охватывает оторопь. 
    Открываю глаза. Думаю о работе над книгой –единственным оправданием моей вины перед Лией.
    Наш командир роты, капитан Ронен, учил: «Перед боем оцени свои возможности». Вот я и…Разве книга не поле боя, и разве её персонажи не бойцы? Если сумею внушить своим персонажам пойти туда-то, так они и пойдут именно туда-то, но беда, если они тебя вдруг ослушаются и выкинут сюрприз, подобно тому, какой преподнесла Пушкину Татьяна Ларина? Капитан Ронен умел убеждать своих бойцов... А я?
    Пытаюсь оценить свои возможности перед боем…Выясняется, что:
               могу приготовить себе и завтрак, и ужин,
               обожаю Сергея Рахманинова,
               неплохо поднимаю штангу,
               умею общаться со стариками и кошками,
               терпимо стреляю из пистолета,
               с интересом разглядываю лица людей,
               изъясняюсь на нескольких языках,
               кое-что понимаю,
               прилично составляю журнальные статьи,
               умею хранить память о предках,
               ценю тех, кто ценит меня, 
               знаю, как…               
    «Этого достаточно …», - обрываю я себя. 
    Мысленно предъявляю себе знаменитый приказ № 8 о всеобщей воинской мобилизации.
    Колотится сердце.
    Рябит в глазах. 
    Дрожь в теле.
    Цепенеют пальцы.
    Подстёгиваю себя: «Никакой деморализации!»   
    Перед тем, как склониться над чёрными клавишами с белыми буковками, стучу по дереву – привожу пальцы в состояние боевой готовности.
    Зачинаю книгу о загадочной душе: «Водитель такси нервничал: близилась полночь, а они продолжали кружить по Тель-Авиву…»

                *    *     * 

                1  9  3  9  год.


           П А Л Е С Т И Н А.   С А Р О Н А .

     Закончив дневную работу в виноградниках, люди немецкой колонии потянулись к спортивной площадке, на которой старшеклассники местной школы ставили пьесу учителя Генриха Грасса «Пароль забвения».
     Картонные декорации отображали площадь небольшого средневекового городка, а на надувном шаре, повисшем в небе, золотистой краской было выведено:
               
              Ф Р А Н Ц И Я, 1119  год .
               
      На городскую площадь выехал всадник с огненно-алым крестом на плаще. Вокруг него собрались любопытствующие прохожие. Всадник громко о что-то выкрикивал.

     Первый прохожий, оглядываясь по сторонам, спросил: «О чём кричите?»

                Всадник продолжал кричать.    

     Второй прохожий:  Вас мучают боли?

                Всадник продолжал кричать.

   Третий прохожий: Вы безумец?

                Всадник  закричал ещё громче.

   Второй прохожий:  Если вас не мучают боли и если вы не безумец, тогда, может, объясните, зачем вам  так громко кричать?
   Всадник: (воздев руки к небу) От счастья!
       На площади наступила тишина. Из боковой улочки появились ещё три всадника. Они были одеты так же, как и первый всадник. Теперь кричали все четверо. Площадь заполнилась недоумёнными жителями городка, которые принялись умолять всадников объяснить, кто они, и что здесь происходит.
    Первый всадник: Я монах Гуго де Пейен.
    Второй всадник:  Я монах Готфрид де Сен-Омер.
    Третий всадник : Я монах Аршамбуа де Сен-Аньян.
     Четвёртый всадник:  Я монах Пайен де Мондидье.

                Вперёд выступил Гуго де Пейен. Над площадью воцарилась тишина.

      ГУГО де ПЕЙЕН: Король Болдуин II дарит нам замок на Храмовой горе города Иерусалима, и отныне, назвавшись рыцарями ордена Храма или Храмовниками, а ещё, если угодно, темплиерами, мы с благословения Папы римского отправляемся в святой город на борьбу с иноверцами. Мы защитим наших паломников, совершающих  молитвы на земле, по которой при жизни ступал посланный Богом Христос с целью спасти наши души. Мы и паломников защитим, и Гроб Христовый! Разумеется, Бог в силах самостоятельно вернуть Иерусалим от неверных, но Он решил дать возможность нам выполнить свои обязательства перед Ним, тем самым грехи свои искупив.

          По площади пронёсся  гул одобрения. Гуго де Пейен продолжил:

 Каждого молодого человека, кто признаёт величие миссии нашего священного похода, кто мужественен и храбр, кто готов вести строгую монашескую жизнь, мы призываем примкнуть к нам.

                Из толпы выступили восемь молодых людей.

     Между прочим, в поход ордена темплиеров могут отправиться и женатые мужчины.

                Из толпы вышли  ещё шестеро человек.
 
     Но при условии, что женатые мужчины должны будут своих жён оставить навсегда…

           Из толпы торопливо вышли несколько десятков мужчин и упали на колени перед Гуго де Пейеном. Тот, высоко подняв меч, благословил новобранцев. По рядам стоящих в стороне женщин прошёл вздох облегчения. В небо поднялся воздушный шар с надписью:

      ГЕРМАНИЯ. ЛЮДВИГСБУРГ.1868 год. 

     Помещение редакции газеты «Зюддойче ворте». Редактор Кристоф Хофман с единомышленниками из  Templergesllschaft*

*Общество темплеров.(нем.) 

     КРИСТОФ ХОФМАН: Господа, все мы были свидетелями безумия, царившего в недавно закончившейся Крымской войне.
Пролилась христианская кровь и православных русских, и католиков-французов и англичан-протестантов. Разве случившееся не является ужасным кощунством и попранием учения Христова о милосердии и братстве? Разве это не измена святости, которой столетиями поклонялись наши предки? Такого Он нам простить не сможет, и поэтому, пребывая в мучительной озабоченности, мы горячо молимся за наше земное будущее. Господи, помоги нам миновать Твой гнев, а вас, христиане, я призываю к созданию Das Volk Gottes*и вернуться на Святую Землю, где мы сможем подготовиться к приходу Мессии.
      ГЕОРГ ХАРДЕГГ: Мы, верные Господу евангелисты и прямые преемники иудеев, скупив участки земель в Палестине,  примемся за постройку третьего Храма. Будем скромно жить и честно трудиться во славу Его и всего христианства.  Мы не
сомневаемся в том, что создав свою общину «Tempelergesellschaft», спасём наши души. Да, иудеи отвергнутое племя, но оно родственно и Богочеловеку, и Его Матери, а потому, если мы верны Христу, мы не должны строго судить иудеев – наследников Божьих на Святой Земле».

     ПРИСУТСТВУЮЩИЕ: Да будет так! 

       На спортивную площадку школы вышла  девушка с длинной светлой косой и попросила выйти на «сцену» автора пьесы, учителя Генриха Грасса.   Появился автор, а вместе с ним  Кристоф Хофман и Георг Хардегг.


      *Народ Бога. (нем.)

     ГЕНРИХ ГРАСС: Дамы и господа, нас, темплеров, на Святую Землю привела вера в Милосердие, Любовь и Братство, вера в то, что лишь на этой Земле мы воистину исполним великие христианские заветы, лишь на этой Земле мы сумеем очистить наши души от вековых грехов и ошибок. Кое-кто призывает нас взять на себя новые грехи, ввергнуть себя в надвигающееся кровавое побоище. Подумайте над этим, господа, подумайте!

       На поле вышли мальчики из старших классов; они долго и задумчиво разглядывали присутствующих, а затем, построившись в колонну по три человека в ряд, покинули «сцену» в полном молчании и низко опущенными головами. Вслед за ними ушёл  учитель Генрих Гросс,  Кристоф Гофман и Георг Хардегг.

 
                1 9 3 9  год.
                П  А  Л  Е  С  Т  И  Н  А.
                ПРИГОРОД  ТЕЛЬ-АВИВА – САРОНА.

     Местный Совет темплеров (Корнелиус Шварц, Вольфганг Ридер, Томас Кранц, Генрих Ротенштейн и Курт Кнох) собрался в помещении общественного центра. Вдали, за окнами, были видны языки пламени горящих домов еврейского населения. На Совете обсуждалась ситуация, связанная с кровавым погромом арабов. Со вступительным словом выступил Корнелиус Шварц, глава администрации и специальный посланец нацистской Германии в Сароне.   

      КОРНЕЛИУС ШВАРЦ (пристально разглядывая каждого из присутствующих): Господа, десятки лет мы образцово трудились на Святой Земле, сохраняли терпимые отношения и с британскими властями, и с евреями и с арабскими рабочими, однако наступило время, когда…Думаю, излишне напоминать о том, что не время принадлежит людям, а люди – времени, что оно требует к себе уважения, пристального внимания и готовности к тому, чтобы нам, упаси Боже, на грядущее время не наткнуться не во время. Да, мы – темплеры, но мы ещё и  немцы, и  интересы новой Германии требуют от нас новой, более гибкой тактики поведения, умения выбрать правильную сторону, то есть, сегодня, при создавшейся ситуации, мы должны активно сотрудничать с одними, чтобы завтра, развязав себе руки, «заняться» другими…Вы меня понимаете? Взгляните на Европу. Теперь, когда в ней запахло порохом, когда от дыхания новых немцев цепенеет Франция, Бельгия, Италия многие сообразили, что борьбу в защиту евреев лучше оставить и не вызывать на себя огонь войны, которая приведёт к ещё большему горю. Надеюсь, вы  понимаете, о чём я толкую? Интересы… Да, господа, интересы!..
    ВОЛЬФГАНГ РИДЕР, редактор общинной газеты: Однако,  следует не забывать, что мы живём в Эрец-Исраэль, а не в Германии, и что наша миссия темплеров носит вовсе не политический, а, в основном, религиозно-нравственный характер. Центральная газета нашего движения «Worte» постоянно напоминает, что идеология нацизма ведёт людей не по христианскому пути, а по тропе, которая, в сущности, идолопоклонство. Будет непоправимой ошибкой и страшным грехом, если мы, находясь на Святой Земле, начнём вредить тем, чью среду сами себе выбрали…
     ТОМАС КРАНЦ, казначей: Евреи благожелательно относятся к нам за то немалое, что мы принесли с собой в эту страну, но они не могут не заметить наличия симпатии некоторых из нас к агрессивно настроенным мусульманам, так что не случайно евреи объявили массовый бойкот нашей продукции, в результате чего мы несём огромные материальные убытки. Не думаю, что мы поведём себя разумно, если прислушаемся к призыву господина Шварца.
     ГЕНРИХ РОТЕНШТЕЙН, врач: Господин Шварц, не забывайте, что мы не темплиеры, а темплеры, и пришли мы в эту землю не с мечом, а с верой в то, что Его страдания на этой земле были не напрасны, а несли в себе колоссальный смысл.
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ (в гневе): Вы забываете, господин казначей, а также вы, доктор! Вы забываете, что я – глава общины темплеров Сароны, и здесь я представляю идеи национал-социалистической партии Германии. (С усмешкой) И как-то странно слышать, что врач видит в страдании смысл. Разве не  долгими веками мы придерживались Божественного порядка? Разве мы мало перенесли испытаний, добиваясь своей цели? Но сегодня наступило время взглянуть на вещи трезво, а ещё лучше – многое пересмотреть заново… Помните у Шиллера:
                «Безмолвный Бог…
                Возьми свою расписку на блаженство:
                Она цела – не знал я совершенства;
                Возьми её назад»
   КУРТ КНОХ (скрипичный мастер): Пересмотреть? Отношение антисемитов к евреям безобразно и несправедливо, и внимать вашим словам, господин Шварц, о смысле Божественного порядка и перенесённых нами испытаниях  –  для меня равносильно присутствию при совершении очередного греха.
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ: Господин музыкант, вы тут о  небесном, а я о земном и разумном…Кстати, по-моему, рыцари-темплиеры вели себя исключительно рационально, понимая, что Гроб Господний можно защитить лишь взяв в руки прежде всего меч, а уж потом – молитвенник…
    ГЕНРИХ РОТЕНШТЕЙН: Позвольте напомнить, что мы последователи Георга Хардегга и Кристофа Хофмана, а не крестоносцев, так что не пытайтесь пушки заряжать нами.
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ:  В таком случае, позвольте и мне напомнить: сегодняшняя Сарона – частица Новой Германии.
   КУРТ КНОХ: Будучи подростком, я на всю жизнь запомнил слова античного мудреца: «Главное – не место, где находишься, а состояние духа, в котором пребываешь».
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ:  Уж больно туманно…
  ТОМАС  КРАНЦ: Желаете яснее?
   КОРНЕЛИУС  ШВАРЦ: Желаю…
   ТОМАС  КРАНЦ: Нам наплевать…
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ: Сквернословя мне, вы оскорбляете нашего фюрера, Адольфа Гитлера, а также и  наши чувства.
   ТОМАС  КРАНЦ: Наплевать на вашего фюрера и на ваши чувства.
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ: (растерянно): Ваши слова оскорбляют не только нашего фюрера и наши чувства, но и нашу Новую Германию!
   ТОМАС КРАНЦ: На вашу Новую Германию мне тем более наплевать…
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ: Советую вам помолчать, убедительно прошу… Заметьте, всего лишь прошу…
   ВОЛЬФГАНГ  РИДЕР: Гитлер считает, что больше не будет терпеть, как он выражается, «в новом германском обществе засилия религии», а вы, господин Шварц, смеете призывать нас к молчанию?
   ГЕНРИХ РОТЕНШТЕЙН: Господа, ясно одно: на сегодняшнем заседании вы, господин Шварц, остались в меньшинстве, а это означает, что наше лояльное отношение к своим соседям мы сохраним и в будущем.

                Март 1939 года.
                (Совещание Совета общины Сароны)
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ: Новая Германия требует от наших  мужчин призывного возраста возвращения на родину, и задача Совета проследить за тем, чтобы отъезд наших сыновей прошёл без излишней суеты.
   ТОМАС КРАНЦ:  Новая Германия… Вы о той Германии, у которой руки чешутся снова?
   ГЕНРИХ РОТЕНШТЕЙН: Видимо, кому-то 1914-ого года недостаточно…
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ:  К чему разговор о том времени?
   ГЕНРИХ РОТЕНШТЕЙН:  Чтобы…
   ТОМАС КРАНЦ:  Оставьте Генрих, здесь не место…
   КУРТ КНОХ:  Господи, что ожидает  наших сыновей?
   ГЕНРИХ РОТЕНШТЕЙН: Милый Курт, тебе-то чего беспокоиться? Твоему сыну до призывного возраста ещё расти и расти…
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ:  Англичане поглядывают на нас косо…
   ТОМАС КРАНЦ:  А вы бы как желали?
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ: Будь я молодым, я бы желал, отзываясь на зов моей родины, отплыть с Божьей помощью первым…
    КУРТ КНОХ: Думаю, что ваше желание полностью совпадает с желанием как нашим, так и британцев, а что касается вашего упоминания Бога, то позвольте вам напомнить, что два года назад Гитлер бросил в тюрьму пастора Мартина Нимёллера, который в одной из своих  проповедей заявил: «Больше мы не можем хранить молчание по велению человека, и когда Господь велит нам говорить, мы должны повиноваться Господу, а не человеку».
   КОРНЕЛИУС ШВАРЦ:  Однако, когда родина зовёт, то…
   ТОМАС КРАНЦ:  Вот и поспешите, господин Шварц.   
     КОРНЕЛИУС ШВАРЦ:  Вы меня подгоняете?
     ТОМАС КРАНЦ: Я всего лишь опасаюсь, как бы вы не растеряли свой боевой пыл.    

               Корнелиус Шварц, хлопнув дверью,  покинул помещение.

   Меня трясёт. Запрокинув голову, обращаюсь к Нему, милосердному. Жду. Терпеливо жду. Трясёт по-прежнему. «То ли недостаточно горячо молюсь, -  догадываюсь я, - то ли Его отвлекают другие просители…» Прислушиваясь к биению своего сердца, думаю: «Любопытно, как бьётся сердце Вилли Кноха?».
   Выключаю компьютер.
   Телефон.
    - Алло?
    Молчат.       
    -  Говорите!
    Молчат.
     Прикреплённый к боковой стенке компьютера листок напоминает: «Оставлять в живых следует лишь тех творцов, которые создают шедевры».
    Странный холодок сжимает живот.   Думаю о Вилли Кнохе.
    Думаю, думаю, думаю.

   «Господи…
    
   На днях я встретил отца. Он покупал лотерейные билеты. Кажется, кроме лотерейных билетов, отец никогда ничего себе не покупал; он бывал очень доволен, когда в дни рождения мы с братом дарили ему такие билеты. Однажды один из билетов выиграл. То ли сумма была слишком большой, то ли слишком незначительной, но об этом выигрыше отец нам никогда не рассказывал.
   - У меня предчувствие… - помахав билетиками, отец с надеждой взглянул на небо.
   - Какое совпадение! - заметил я. - У меня  тоже предчувствие: напишу книгу.
  -  Какого чёрта?  -  скривился отец.
  Я с горечью подумал, что людям вечно приходится либо объясняться, либо объяснять. Вспомнились стихи Стивена Крейна:
     «Я встретил человека, что гнался за горизонтом – 
     Так и бежал за ним вокруг света.
     Меня охватило волнение.
      Я обратился к нему:
      - Послушай, - сказал я, - это пустая затея. Тебе никогда не удастся…
     - Лжёшь! -  крикнул он и побежал дальше».
   - Какого чёрта? -  повторил отец.
   - Хочу испытать радость…-  сказал я. -  Кроме того, надеюсь, что за моей спиной слетятся ангелы…
   - Какие ангелы? -  испугался отец.
   - Страждущие помочь разобраться.
   - В чём?
   Я пожал плечами:
   - Этого пока ни я, ни ангелы до конца не знаем, разве только то, что история с темплерами – всё-таки страничка и нашей истории…
   Отец растерянно посмотрел на прохожих, потом на меня, потом проговорил: 
   - Страничка, только перевёрнутая…Перевёрнутая и, вроде бы, подзабытая…Работа в журнале тебя больше не радует?
   - Сочинять книги – забавнее…Растерял друзей – в книге можешь их сочинить, растерял любовь – в книге можешь придумать себе другую; своего дома нет – «нарисуем – будем жить…» Заварив суп в кастрюле из своего черепа, можно попытаться создать свой  мир…
    Отец поморщился, будто глотнул кислого.
    - Свой мир? Ну-ну…Соперничество с Богом означает что?
    - Что?
    - Не знаешь?
    - Не знаю.
    - Тогда и объяснять бесполезно…В нашей семье  свой мир не создавали…Ничего – обошлось…Странно, в кого ты такой?
    - В семье не без урода…-  признался я.
    Лицо отца опрокинулось.
    - Мир завален миллионами книг, и что с того? Мир, каким был, таким и остался…Неужели ты думаешь, что  выкрутасы в музыке, в литературе, в живописи, Viagra, искусственные члены, сигареты без никотина и  синие помидоры мир изменят? Не помешало бы, конечно, но надеяться на книги – это как надеяться на то, что если в засушливое лето выставить посередине Кинерета пустое ведро, то над озером обязательно прольётся дождь.   
    Я осторожно спросил:
    - А если с утра и перед сном помолиться?
    Отец напомнил:
    - Но ведь ты – безбожник…
    - Неверие – тоже вера, - отмахнулся я. - Когда человеку удаётся превозмочь в себе тоску, он начинает себя самого ощущать Богом…
    - Побойся Бога! -  вскинулся отец.
    - Я и боюсь! Я даже придумал молитву: «Господи, на протяженье тысячелетий Ты держишь своих сыновей в страхе, так не пора ли Тебе от своих угроз отказаться?»
    Насупившись, отец застонал:
    - Рожая детей, не предполагаешь, чем рискуешь…
    Я задумчиво посмотрел на прохожих.
    - Это ужасно, когда родители принуждают себя рожать.
    Отец, будто его топят, замахал руками.
    - Я не сказал, что принуждал себя рожать. Такое я не сказал! Ложь!
    - Успокойся, отец! Даже если ты так подумал – ничего страшного? Спиноза считал, что ложь – это всего лишь искажённая правда.
    - Спиноза пошутил, - отрезал отец. - Искажённая правда – та же ложь? Допустим, сочинишь книгу,  что тогда?
    Я подумал о Лие, о Феликсе, об Альберте и о  редакторе моего журнала.
    - Возможно, - сказал я, - найдутся люди, которые рискнут мою книгу прочесть. Возможно, кому-то она понравится. Возможно, где-то её...
    - Вряд ли...
    - Разве твои гены во мне не присутствуют? - с  надеждой в голосе проговорил я.
    Отец криво усмехнулся:
    - Бывает, что гены отказывают…
    Потрясённый досадным известием, я задумался. Вспомнилось, как однажды у Беккета спросили: «Чем бы вы занялись, если бы не стали писателем?»  «Слушал бы музыку», -  ответил тот.
    - В мире ужасно мало музыки, -  сказал я.
    Во взгляде отца вспыхнула горькая озабоченность.
    - Музыка? -  переспросил он.
    Я кивнул.
    Шумно вздохнув, отец торопливо наклонился к своим туфлям и сделал вид, что  перевязывает шнурки.
    -  Пойду я, -  сказал он. - Мама ждёт.
    Я смотрел, как отец уходит и подумал: «Надеюсь, лотерейные билеты окажутся выигрышными».
    По дороге домой со мной поздоровалась какая-то женщина. Она сказала, что мои журнальные статьи вызывают в ней большое ко мне уважение, а ещё добавила, что, не будь она от природы такой робкой, непременно бы меня обняла. Я выразил сожаление, что она такая робкая. Входя в подъезд моего дома, я подумал о людской слепоте и о том, что Вилли Кнох, может быть, и вправду сумасшедший? А то! Если он в клинике моего брата, то кто же он тогда? Жаль, что учёные до сих пор не догадались составить таблицу с показателями проявления людской безрассудности –, изучив эту таблицу, человек, возможно, останавливал бы себя вовремя...Вилли Кнох, ступив на землю Израиля, может быть, не решился бы…   
    Дома я позвонил брату:
    - Ты где?
    - Как всегда – в себе, -  ответил брат. -  А ты?
    - А я – не в себе, и поэтому признался отцу, что собираюсь взяться за книгу.
    - И что же отец?
    - Он слушал меня, насупив брови. Такого никогда не бывало, чтобы отец слушал меня, насупив брови. В бровях отца я заметил седые волосики, а ещё их было великое множество в носу и ушах.
    - Это от нехватки тестостерона -  объяснил брат. -  Отец расстроился напрасно: ни к чему обращать внимание на каждого, кто собирается за что-то взяться…
   - Думаешь, я ненормальный?
   - Несомненно!
   - А кто же те, которые в твоей клинике?
   - В клинике – больные. Это – другое…Мои пациенты над жизнью не задумываются – им нет никакого резона, а ты, вроде бы, пытаешься…Улавливаешь разницу?
   - Улавливаю, что ты, доктор, тоже, вроде бы, ненормальный.
   - А как же! Все, кто не в нашей клинике – ненормальные…
   - И философы, и судьи и писатели?
    - Эти-то подавно…
    - Выходит, человеческий разум не в счёт?
    Брат немного покашлял. Всякий раз, когда его что-то смущает, он немного кашляет.
    - Живущие разумом, - заметил он, - ненормальные вдвойне. Именно разум, и ничто иное, доводит нас до отчаянья. Как вылечить от страхов и слабостей, если человеческий разум отравлен историей веков, или что можно предпринять, если в каждом из нас изначально заложен импульс преступника? Попробуй предотврати преступления друг против друга и, уж тем более, против самих себя, если наш разум иного движения не знает, кроме как постоянного метания между любовью и ненавистью, верой и недоверием, милосердием и жестокостью, долгом и предательством, желанием кого-то возле себя удержать и желанием кого-то от себя оттолкнуть. Имеются таблетки…Ну, да, таблетки и ничто другое…А ссылаться на разум – просто-напросто неразумно. Кому придёт в голову посоветовать утопающему выпить океан, для того чтобы спастись?
    - Мне бы с Вилли Кнохом увидеться, -  сказал я.  - Спросить: ощущают ли блаженство от безрассудства?
    Брат бросил трубку. Как же! Психиатры считают, будто им виднее, когда разговор продолжать, а когда нет.
    Моего брата мама носила в себе семь месяцев, и он родился задумчивым и опечаленным. Видимо, таковы все недоношенные; во всяком случае, когда мой брат замечает на лицах своих пациентов следы раздумья, он тут же проникается к ним нежностью и пониманием. Иногда впечатлениями о больных он делится со мной. Не только своими впечатлениями, но даже своими умозаключениями. Так, например, я узнал, к каким выводам он пришёл по отношению к господину Артуру, который три дня в неделю посвящает себя раздумьям о дочери, а в оставшиеся дни – о покойной жене; или, например, о том, что он  предпринял, когда услышал недоумённые восклицания госпожи Вероники по поводу того, почему она ревматизмом не страдает, в то время, как её мама о-го-го как страдает; или что он подумал насчёт мечты господина Баруха – отправляясь на рыбалку, забирать с собой аккордеон; или как он отреагировал на госпожу Натали, которая ощутила свою беременность после того, как, по её утверждению, санитар Нисим поцеловал её в ухо. Но особенно я ценю брата за его острый глаз и тонкие, едва уловимые замечания. Помню, одно из таких замечаний мне долгое время не давало покоя. Вот оно – то  замечание: «Если человек по-настоящему талантлив, то это проявляется во всех его действиях, (тут же брат добавил) впрочем, схожий процесс может наблюдаться и в поведении людей умственно ограниченных».
    Телефон.
    - Подойди в клинику, - сказал мой брат. - Временами  Кнох проявляет признаки вменяемости.   
    - Вилли Кнох пришёл в себя? -  осторожно спросил я.
    Брат ответил не сразу; я думаю, что в это время он про себя ухмылялся, потому что потом сказал:
   - Выражение «пришёл в себя» относительно моих пациентов указывает на твоё крайне возмутительное невежество; грамотный, просвещённый человек должен понимать, что конечная цель моих несчастных пациентов заключается не в том, чтобы в себя приходить, а к установленным обществом нормам возвращаться. 
    Пришлось сформулировать вопрос иначе:
    - Вилли Кнох двинулся навстречу обществу?
   Брат вяло отозвался:
    - Тебя ждать?
    - Обязательно!
    Лестница. Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.               

    «Господи, на протяженье тысячелетий…

    Улицы, площади, переулки, измученные страхами и фобиями лица людей. Вот этот, с лицом солипсиста, безусловно, наглотался наркотиков, а вон тот, с пустым взглядом, бродит в поисках работы, вон та, видимо, школьница средних классов, пока ещё ни во что не верит, а вон тот старик – уже ни во что не верит. Люди боятся темноты, одиночества, засухи, мышей, воды, себе подобных, сырости, своего отражения в зеркале, геморроя, наводнений, ада, пыли, высоты, старости, ситуаций, когда тебя никто не замечает…Повсюду и во всех хаос.…Эх, люди…Всё же лучше, когда они есть, чем когда их нет, а уж если удаётся их подлечить от недугов, то и вовсе терпимо…   
    Улицы, площади, переулки.
    К проходной лечебницы для душевнобольных ведут каменные ступеньки.
                И ещё.
              И ещё.
    Одна.
    Охранник говорит: «Доктор Мегед на обходе больных. Перед корпусом «Д» скамеечки – можно  подождать там…»
    Жду там.
    На скамейке, которая напротив, полулежит старушка в резиновой шапочке и, старательно оглядывая присевшего на лужайку воробья, беспрерывно кивает головой, словно утка. Заметив меня, старушка вдруг улыбается так, словно повстречала давнего приятеля и,   медленно шевеля тяжёлыми губами, спрашивает:
    -  Ты уже поплавал?
    Вопрос смущает. Лгать не хочется, а признание в том, что ещё не поплавал, может старушку сильно расстроить.
    Молчу.
    Оказывается, старушку из себя выводит как раз моё молчание – во всяком случае, злобно надув щёчки, она интересуется:
    - Ты – сумасшедший?
    - Уж как скажете… -  отзываюсь я.
    - Сумасшедший! – выслушиваю я приговор.
    Виновато опускаю голову.
    - Учись шевелить мозгами! -  требует старушка.
    Обещаю:
    - Запишусь на курс лекций по философии.
    - Давай! - подобрав коленки к подбородку, одобряет женщина.   
    Мимо проходит девушка в сиреневом халатике, и я, провожая её взглядом, принимаюсь размышлять над безжалостными ходами природы.
    Сомкнув веки, вызываю к себе Лию…

    …Как только я вошёл в читальный зал городской библиотеки, мои глаза остановились на девушке, которая что-то выписывала из толстой книги к себе в тетрадь, а мой нос уловил пьянящий запах давно дремлющего во мне желания, а мой мозг торопливо подсказал: «Вот она! В этой девушке ты нуждаешься!»
Всё, что мне оставалось, так это выяснить, нуждается ли она во мне.
    Постучав пальцем по обложке толстой книги, я попросил:
    - Допусти в твою жизнь.
    Наши взгляды встретились, и я подумал: «Хорошо бы встретиться ещё и губами».
    - В жизнь мою? -  уточнила девушка.
    - Допусти…
    Пристальный взгляд девушки пугал: мне показалось, что он угадывает мои мысли. Как оказалось, я не ошибся, поскольку вдруг услышал:
    - К мужчине прикоснусь губами лишь тогда, когда захочу иметь ребёнка.
    Уняв волнение, я прошептал:
    - Надеюсь, уже хочешь.
    - Не в ближайшие полчаса.
    - А что в ближайшие…
    - Судьбе решать, -  отрезала девушка.
    - Ошибки быть не может?
    - Судьбу не проведёшь…
    Я сжался. Ничего иного мне не оставалось, как ждать сообщения о том, что я идиот.
    Девушка не сообщила.
    Тогда из меня вырвалось:
    - Хочу тебя.  Очень…
    - Прямо сейчас?
    Я кивнул.
    - Вот как? - прищуренный взгляд девушки предупреждал о надвигающемся цунами.
    - Я удивительный, замечательный, бесподобный! -  поспешно заговорил я.
    - Правда? - девушка отвела взгляд в сторону.
    «Цунами пронеслось мимо», - догадался я и спросил:
    -  У тебя есть любимый парень? 
    Девичий пальчик указал на название книги: «Дюрер. Творческие искания».
    - Дюрер? -  изумился я. -  Прошу прощения, но этот парень, вроде бы, давно покойник…
    - Что с того? Почему бы мне не иметь любимого покойного?
    - Тогда и я…Я тоже готов стать покойным, лишь бы любимым…
    Девушка покачала головой. Покусала губы. Повела плечом. Плотно сдвинула брови.
    - А что потом? -  спросила она.
    - Там видно будет… -  нашёлся я…    

    …С того дня прошло четыре месяца.
    Вздрагиваю.
    Открываю глаза. 
    Девушка в сиреневом халатике останавливается, проделывает какие-то причудливые движения руками, и вновь продолжает свой путь.
    Думаю: «Если бы Лия меня не покинула, мы бы поженились, и я взял бы в Национальном банке кредит для покупки меблированной квартиры. Впрочем, по наблюдениям Фредерика Бегбедера с покупкой мебели торопиться не следует, ибо в первый год молодые пары мебель покупают, на второй год мебель переставляют, а на третий год мебель делят…Такое у Фредерика Бегбедера виденье...Может, у него что-то со зрением?»
    Из корпуса «Д» выходит доктор Карев.
    - Ваш брат вот-вот освободится, -  говорит он. -  Не скучаете?
    - Как можно? Я беседовал вон с той дамой…
    - А-а-а! - Доктор Карев, взглянув на старушку в резиновой шапочке, мрачно ухмыляется. - Рассказчица наша… Очень любопытно умеет…
    -  Мне бы так… -  вздыхаю я.
    Доктор, разведя руками, говорит:
    - К сожалению, свои дары природа расточает несправедливо…
    Трогают моё плечо.
    - Пойдём! - зовёт меня брат.
    Идём по коридору корпуса «У». Возле двери с   табличкой «Д-р Томер Мегед, заместитель директора больницы» брат останавливается, толкает дверь и меня вперёд пропускает.
    - Кофе будешь? – спрашивает брат.
    - Нет. Я пришёл затем, чтобы…
    Брат снимает телефонную трубку: «Приведите туриста».
    На приставленный к дальней стене стул опускается мужчина лет семидесяти. Свесив голову на грудь, он сидит, будто уснувшая птица.
   «Вилли Кнох, тот самый…»  -  говорит мой брат.
   Мужчина приподнимает голову.
    «Странный взгляд, - думаю я. - И рот странный. Рот молчит, а губы шевелятся».
    - Что с ним? -  спрашиваю.
    - Аменция, -  отвечает брат.
    Пытаюсь представить себе мужской туалет аэропорта имени Бен-Гуриона, немца с опущенными брюками и осколком стекла в руке. «Надеюсь, при общении безумие не передаётся?», - думаю я.
    - Что скажешь? -  спрашивает брат.
    Говорю:
    - Заметка в «Маариве»… Я подумал о сюжете для повести…
    - Вот видишь! - сухо отрезает брат. - Знакомься с первоисточником…
    Вспоминаю, как где-то прочёл о больном, который, придя к врачу-психиатру, сообщил: «Знаете, доктор, у меня страдала половая функция, и пришлось носить сперму на анализы, но однажды, когда я с пробирками в очередной раз переходил железную дорогу, мне отрезало обе ноги». «Что вы говорите! - опечалился психиатр». «Но зато потом половая функция полностью восстановилась». «Вот видите!» -  заметил психиатр.
    Светлые глаза Вилли Кноха спокойно созерцают мир.
    - В туалете аэропорта вы, должно быть, заметили ослепительно-яркий свет? -  спрашивает у него брат.
    - Вроде бы…-  вдруг смеётся Вилли Кнох.
    Удивляюсь: «У него  нормальный смех»
    И вдруг Вилли Кнох морщится.
    - Почему меня разглядываете? -  спрашивает он.
    - Просто так…-  говорю я.
    - Стараетесь угадать, почему я сделал это?
    Киваю головой:
    - Почему вы сделали это?  Хотите  рассказать?
    - Да, очень!
    Смотрю на брата. У него отрешённый, чуть рассеянный взгляд.      
    - Однажды, - начинает Вилли Кнох и немного стучит зубами, - когда я узнал от писателя Фолкнера, что Европа маленький гнойник, меня стошнило…Меня тошнило два дня, а потом я подумал, что от нас отказался Бог… А теперь я хочу реветь. Вы разрешите?
    - Конечно, -  говорю я, -  ревите.
    - Но у вас совершенно сухие глаза, -  замечает мой брат.
    - Я реву душой, -  поясняет Вилли Кнох.
    Брат нащупывает на краю стола зелёную кнопку.
    «Пойдёмте со мной, приятель!» - говорит вошедший  санитар.
    - Мозг проделывает с  человеком, примерно, то же, что писатель со своими персонажами, -  говорит мой брат.
    - Ты говорил о каком-то ослепительно-ярком свете, -  напоминаю я.
    - Думаю, это то, что Кнох увидел в минуту своей гибели.
    - Разве Кнох не живой?
    - Теперь – да…
    - По-твоему, он пережил смерть?
    - По-моему, он пережил жизнь. 
    «Долбанные психиатры», - думаю я и вслух спрашиваю:
    - Душу Кноха заполнишь лекарствами?
    - Зачем? - говорит брат. - Метаморфозы постоянны; они делают своё… Когда в мире рушатся привычные связи, в головах людей освобождается энергия и  накапливается пресс, напоминающий закипающий чайник; только из головы выход происходит бесшумно, без истеричного свиста, без хлопанья крышки. Ещё задолго до меня, Еврипид заметил, что Бог, желая наказать человека, прежде всего, лишает его рассудка. Вилли Кнох беспрерывно бормочет о темплиерах и темплерах, о каком-то потерянном куске земли, а ещё о священнике – не то Лютере, не то Лотаре…
    Спрашиваю:
    - Думаешь, свой кусок земли Кнох отыщет?
    Брат опускает глаза.
    - Отыщет, если окажется, что у него не слишком сложная форма аневризма среднемозговой артерии. В Германии ему проведут довольно простую операцию, при которой ни белое, ни серое вещество затронуты не будут. Как говорили древние римляне «Fata volentem ducunt, nolentem trahunt», то есть, пожелавших идти – судьба ведёт, а не пожелавших – влачит. А если же…    В таком случае Кноху придётся смириться с потерей своего мистического куска земли и переключиться на суть собственного угасания. В любом случае, через несколько дней мы его выпишем.
    - Через несколько?
    - Через три дня он вернётся в Германию.
    - Он живёт один?
    - Человек никогда не живёт один. Так или иначе, человека навещают дни и ночи, ветры и дожди, болезни и доктора.
    - Говоришь, через три дня?
    - Через три. А что?
    - Ума не приложу, у кого я выясню про это, если самого Вилли Кноха здесь не…
    - В себя загляни… -  загадочно улыбается брат. - Кое-что в себе увидишь, а, возможно, чего-то даже поймёшь…Случается, что в себе обнаруживают то, что ищут…А ещё полистай вот это – на мои ладони ложится тетрадь в оранжевой обложке.
    - Следы из прошлого…- объясняет брат. - Через три дня тетрадь верни.

     «Господи, на протяженье тысячелетий
      Ты проделываешь…

    Улицы, площади, переулки.
    Дом с плохо освещенной лестницей.
                И ещё.
                И ещё.
    Ступеньки.
    Четвёртый этаж. Открывая дверь, слышу, как в истерике бьётся телефон.
    - Как ты? -  спрашивает мама.
    - Отлично! Доллар и в эту неделю не подвёл…
    - Слава Богу!
     «Ну, конечно, - думаю я, - что бы в мире не происходило, слава, в конце концов, достаётся Ему…» 
    - Отец тобой не доволен.
    - Отец страдает от мысли, что  породил меня.
    - Породил тебя не он, - возражает мама, - но…Постарайся взять себя в руки. Будет лучше для всех, если ты возьмёшь себя в руки.
    Думаю: «Завтра запишусь на приём к доктору, чтобы выяснить, как берут себя в руки»
    Догадываюсь: доктор посоветует: «Просто возьмите себя в руки, и всё тут…», и тогда я, выйдя из поликлиники на улицу, обхвачу себя руками. Пройдёт минут восемь-девять, а потом я руки сброшу, поскольку держание себя в руках окажется процедурой утомительной, к тому же, меня, наверно, смутит выражение недоумения на лицах прохожих.
   Вслух обещаю:
   - Конечно, мама, я сделаю так, как лучше для всех. 
   Заглядываю в себя. «Вилли Кнох, ты где?» - спрашиваю я и тянусь к клавиатуре компьютера.

     …Хожу по палате. От одной стены к другой, а потом от другой к ещё одной – другой.
    - Что-то не так, Вилли? - спрашивает санитар.
    Молчу.
    - Ты бы присел.
    - Мне лучше походить.
    - Садись, -  сердится санитар.
    - Мне не надо.
    - Надо мне.
    - Сам и сиди, -  говорю я. 
    - Ты что, совсем уж…
    - А ты как думаешь?
    - Мне  думать не надо…
    - Боишься, что будет больно?
    - Что?
    - Думать – это больно, - объясняю я. Мне жаль санитара. Он сильно напрягается, когда думает. - Но ты не переживай. Какой смысл переживать, когда знаешь, что не в нашей власти управлять мозгами?
    Скрестив на груди руки, санитар задумывается. Потом говорит:
    - Садись уж!
    - Имей терпение! - отвечаю я. У санитара терпения нет, а у меня есть. Прежде и у меня терпения не было. Особенно терпения к себе. Себя терпеть – это самое большое испытание. Я много лет себя испытывал, но однажды, сделав себе терпение, я решил, что пора приблизиться к Нему…
    Санитар скучно смотрит на меня и говорит с раздражением:
    - Скверно тебе, да?
    - Чёрт возьми! - отвечаю я. - Ты ещё спрашиваешь?
    - Своё дельце ты мог бы провернуть не так, -  вкрадчиво говорит санитар. - Кто бы тебе помешал сделать его иначе?
    Чувствую, как у меня на лбу выступает пот, но,  придав своему голосу бесстрастное звучание, отзываюсь:
    - Мне следовало сделать это именно так.
    - Не повезло тебе… Надо было делать это, как делают все, по правилам, тогда бы… Садись-ка!
    - Поброжу ещё, - говорю я. - Я пытался сделать это, и тогда меня привезли сюда. Брожу тут, как баран…
    - Как козёл, - смеётся санитар, - как козёл отпущения! Но не отчаивайся – доктор принесёт иголочку, и тогда твоя голова раскроется, а вместе с  ней сознание твоё …
    Кажется, санитар меня не любит. И ещё два санитара меня не любят. Я знаю, что для меня это должно быть плохим признаком, если меня не любят. Я печалюсь, когда меня не любят. Я знаю, что Христос хочет, чтобы я не печалился, и я пытаюсь  печалиться не очень сильно. Я знаю, что в мире много людей злых, но я улыбаюсь всем. Христос так хочет. Я улыбаюсь и ни с кем не ссорюсь. Я знаю, что от ссор все остаются в проигрыше. От ссор и от границ. Я не хочу ссор и не хочу границ. Я не хочу быть в проигрыше. Я хочу спать. Я знаю, что Христос делает то, что ему повелевает Бог. Я думаю, что это хорошо, когда Христос это делает, потому что Бог повелевает делать хорошее, а не такое, что повелевает делать Дьявол. Я готов выполнить любое повеление Христа. Я знаю, что христиане на Христа немного обижены, оттого что он родился иудеем, а иудеи не хотят понять,  отчего иудей Христос решил стать христианином. Я готов исполнить любое повеление иудеев. Я им объясню, как нужно понимать Христа. Я для того и прилетел на эту землю, чтобы объяснить иудеям, только жаль, что иудеи не понимают и меня тоже. Они прячут от меня Сарону. Я знаю, что я родился в  Сароне, а иудеи её от меня прячут. Иудеи думают, что я ненормальный, если ищу мою Сарону. Я очень печалюсь, когда иудеи думают, что я ненормальный. Я о них так не думаю. Я думаю так, как повелевает мне думать Христос. Я не хочу думать, что иудеи ненормальные. Я только очень хочу спать. А ещё я хочу улыбаться. Я улыбаюсь доктору. Бедный доктор! Он наблюдает за мной без всякого интереса, думая, видимо, что со мной всё и так ясно: мол, я – сумасшедший, и что для меня в клинике всегда отыщутся таблетки, иголочка и санитар. Доктор не спрашивает, почему я пытался сделать «это»… Мне его жаль. Он говорит, что хочет заглянуть в мой мозг, а я против того, чтобы он увидел мой мозг. Я говорю, что лучше бы он увидел мой разум. Доктор считает, что после моей попытки сделать «это», мне нужно постараться выжить. Кажется, иголочка, которую доктор держит в руке, тоже так считает. Мне жаль их обоих, оттого что они ошибаются, думая, что я хочу выжить. И брата доктора мне тоже жаль. У него было очень усталое лицо, когда он у меня выпытывал, почему я сделал «такое». Он смотрел на меня так, будто ему позарез необходимо что-то во мне разглядеть. А что я мог рассказать? Я опустил голову и не стал говорить, что шёл на встречу с Христом; только в тот миг Христос меня не заметил, потому что между нами оказалась граница. Я шёл к Нему, не зная, что между нами кто-то поставит границу. «Почему вы молчите?» - спросил меня брат доктора. Я ответил, что я не молчу, а плачу. «Но у вас глаза совсем сухие», - сказал доктор. «Я плачу душой», - пояснил я. И тогда пришёл санитар и увёл меня в небольшую комнату. Он сказал, чтобы я присел на кровать.   
    Я не хочу присаживаться на кровать. Я хочу ходить от одной стены к другой, а потом от другой к ещё одной другой, или лечь на пол и умереть. Жаль, что доктор не говорит со мной о смерти. Поговорить о смерти я совсем не возражаю. И не только поговорить…
    Отхожу от другой стены, чтобы пройти к  ещё одной, но вдруг на моём пути встаёт доктор. 
    Останавливаюсь, чтобы снова разглядеть на себе мои штаны. Смешные штаны. Откуда они взялись?
    - Добрый день! - говорит доктор и приподнимает руку, в которой иголочка.
    Я улыбаюсь доктору и закатываю рукав пижамной куртки. Я знаю, что доктор пришёл ко мне с согласия Христова. А ещё я хочу спать. Я очень хочу спать.
 
    Перерыв. Бросаясь на диван, зову Лию.
    Никакого отклика.
    В середине апреля я строил планы на отдых, а на днях сказал Лие:   
    - Прости! Я помню, что обещал взять отпуск и улететь с тобой на один из островов в Эгейском море. Мне представлялась картина, как мы с тобой бродим по острову…
    - А ещё много плаваем и загораем.
    - Да, много плаваем и загораем.
    - А ещё по вечерам ужинаем при свечах в рыбном ресторанчике.
   - Да, и по вечерам ужинаем при свечах в рыбном ресторанчике. А потом возвращаемся в гостиницу, чтобы, задёрнув шторы, лечь в надёжную кровать и отдыхать до полного изнеможения, но…Теперь я не могу…В эти дни я – не совсем я, и наш отпуск из «теперь» мне придётся перенести на «потом»…Я не смогу резвиться в море, любоваться закатом солнца, ужинать с тобой в прибрежном кафе и одновременно думать о моей книге…
   Лия поморщила лоб, побледнела.
   - Ты думаешь о книге?
   Я кивнул.
   - А обо мне?
   - И о тебе тоже, но…
   - Понимаю.
   - Да?
   - Нет!
   - Потерпи…Пожалуйста, потерпи.
   Лия смотрела на меня так, как смотрят на человека, которого не узнают.
   - Ты обещал!
   - Прости, Лия, пожалуйста, прости, но теперь…Кажется, теперь я во власти охватившего меня наваждения…Временно, конечно…Пока я займусь душой Вилли Кноха, ты сможешь продолжить свою работу над статьёй о несчастной Лукреции в картинах Дюрера, Рени, Лукаса, Кранаха, Рубенса, Рембрандта…
   - Лучше помолчи, -  перебила меня Лия.
   Я так и сделал. Я молча наблюдал за тем, как у Лии сжимаются зрачки.
   И вдруг Лия проговорила:
   - Тогда, когда ты рассказывал об острове в Эгейском море,  я думала, что эта сказка про нас…
   - Разумеется, про нас!
   - Помолчи, - снова попросила Лия. - Возможно, она была бы про нас, если бы «теперь» не превратилось в «потом», а осталось бы в «сейчас». В твоём «потом» меня не будет…
   Назавтра я проводил Лию к автобусной станции.
   - Не можешь простить?   
   Лия не ответила.
   - Оставляешь меня?
   Лия промолчала.
   Подошёл автобус с табличкой «Тель-Авив – Эйлат».
    - С «потом» оставайся без меня, -  выдохнула Лия и шагнула в автобус. Я ждал, что она помашет рукой. Она даже не оглянулась.
    Я побежал за автобусом, громко от него требуя, чтобы он остановился, но он, отстраняясь от меня, лишь злобно фыркал и бросал мне в лицо серые струи едкого запаха. Выбившись из сил, я остановился. Вернулся на перрон автобусной станции.  Оглянулся. Где я? Я не знал. Не знал, и всё тут! Над городом повисла луна. Она была там, где ей быть положено, а где был я – я не знал. Я стал звать Лию. Она не отзывалась. И тогда я понял, что мне конец. Я   вслушивался в пустоту, пока не догадался, что мне не конец, если думаю, что мне конец. Я принялся над собой смеяться. 
    Девочка в синей курточке тронула мой рукав. «Дядя, ты – чудак?» -  спросила она.
    Я пожал плечами.
    Девочка ушла.
    Я стал напевать песню, которую помнил со времён детского садика, а потом снова подумал, что не знаю, где я, и мне стало очень тоскливо.
    У старика с узким личиком я спросил:
    - Где тут кинотеатр?
    - Какой именно? - у старика были улыбчивые глазки.
    - Любой! Мне бы в кино…
    Старик сделал задумчивое лицо, а его глазки продолжали улыбаться.
    - Неприятности? -  крякнув, словно испуганная  утка,  спросил он.
    Мне не хотелось признаваться, что меня разлюбила Лия, и что теперь я не знаю, где я. 
    - У меня что-то с памятью, -  сказал я.
    - Поздний уже час, - озабоченно проговорил старик, -  поликлиника закрыта. Теперь только утром…
    Почему-то старик отошёл прочь на цыпочках. 
    Я посмотрел на луну – она уходила. Я пошёл за ней.
    В крохотном сквере фонари бросали на деревья размытый свет. Я присел на скамейку и позвал Лию. Я звал её очень долго, а потом, уснув, я перестал быть собою, а стал Вилли Кнохом, который сидел на больничной койке…

    … Вокруг густой мрак, а мне хочется заглянуть в себя.
    «Дайте свет!» - требую я.
    - Ну, чего тебе? - спрашивает санитар, зажигая под потолком свет. - И что это на твоей голове?
    Санитар говорит, что мы с ним приятели, но только я забыл его имя. Мне ужасно стыдно, оттого, что забыл его имя. Он меня не понимает. Он часто меня не понимает. Вот, и сейчас он снова меня не понял. Если бы понял, то не стал бы спрашивать, что на моей голове.
    - А ты как думаешь? -  отвечаю я.
    - Возможно, это птичье гнездо? -  смеётся санитар.
    - Ты про мою каскетку?
    - Так я думаю. 
    - А что на твоей голове?
    Санитар смотрит на меня как-то странно и говорит:
    - Ты бы лучше прилёг и поспал.
    - Некогда мне. Я хочу заглянуть в себя.
    - Заглядывай, а я пойду отдыхать.
    - Ты можешь представить себя истерзанным крокодилами? - спрашиваю я.
    - Зачем мне представлять себя истерзанным крокодилами?
    - И мне такое ни к чему, но я чувствую себя истерзанным крокодилами.
    - Это ты себя сам…-  смеётся санитар.
    - Кто же это терзает себя сам?
    - Ты, приятель, лучше приляг, и о крокодилах не думай.
    - Дайте свет! -  говорю я снова.
    - Ладно!  -  говорит санитар.
    Теперь, когда есть свет,  я заглядываю в себя и вдруг чувствую, как весь дрожу. Кажется, я очень сильно дрожу и ещё стучу ногами по полу.
    - Чего теперь? -  спрашивает санитар.
    То, что я вижу в себе, приводит меня в ужас, и я кричу:
    - Свет мне больше не нужен! Верни меня во мрак!   
    - Вот и замечательно, Вилли, -  говорит санитар. -  Приляг, успокойся!

    - Вы звали Лию? - проговорила склонившаяся надо мной пожилая женщина.
    - Ну, и что? -  отозвался я.
    - Меня зовут Лия.
    - Ну, и что?
    - Вы громко звали Лию.
    - Так зовут мою любовь. Два часа назад её не стало.
    Проходя мимо, женщина сказала:
    - Какой ужас! 
    Спотыкаясь и плечами задевая ветки кустарников,  я принялся бродить по тропинкам сквера, и мне казалось, что кустарники вскрикивают, и что под моими туфлями всхлипывают тропинки. Покинув сквер, я ходил по безлюдным улицам, пока, наконец, не вошёл в дом со знакомой лестницей.
                И ещё.
                И ещё.
    Ступенька.
    Погасив в комнате свет, скользнул под одеяло, и, проваливаясь в сон, успел почувствовать, как отлетел к пустому перрону автобусной станции. Там ко мне  в голову пришла мысль заглянуть в магазин промтоваров, чтобы купить большую пилу и отправиться в сквер, где среди кустов жасмина стоит наша с Лией скамейка. Я немного постоял перед скамейкой, а потом принялся распиливать и её, а заодно с нею и мои воспоминания о встречах с Лией, но…То ли  пила оказалась на редкость тупой, то ли из-за чего-то ещё, только из моей затеи ничего не вышло. Уж не знаю, по какой такой причине, но мои глаза вдруг раскрылись, и какое-то время я оставался лежать недвижный, стараясь унять охватившую меня тревогу. Я подумал, не подняться ли с дивана и включить лампочку, чтобы, взамен ночной тьме, привлечь к себе, пусть даже и не совсем дневной, но всё-таки свет. Однако, пока я размышлял, мои глаза вновь закрылись и я сказал себе: «Усни, спрячь голову под одеяло и  усни». Я знал из собственного опыта, как  в жизни важно суметь прикрыть, спрятать голову.
    Утром, выглянув из-под одеяла, почему-то вспомнились слова философа о том, что, когда человек просыпается, зла в мире становится больше. Эти слова вызвали во мне ощущение досадной слабости – такая слабость бывает после очень длительного путешествия, но я сказал себе: «Не бери в голову – философ имел в виду не тебя…»
    За окном было разлито чистое небо. 
    Забравшись под душ, я снова посоветовал себе ни о чём грустном не думать, и через четверть часа окончательно решил: «И не буду!». 
    Я вернулся в комнату и уткнулся в компьютер – выяснил, что «аменция» – это «состояние бессвязности сознания с характерной утратой ориентировки, галлюцинациями, двигательным возбуждением и отсутствием воспоминаний об этом состоянии, когда оно проходит». Разобравшись с аменцией, посчитал  полезным перечитать диалоги Платона (возможно, Сократа) о безумии и разумном:
    Сократ:  Безумие, по твоему мнению, противоположно разумности?
     Алкивиад: В высшей степени.
    Сократ: Тебе не кажется, что бывают люди разумные, а бывают и лишённые разума?
    Алкивиад: Да, конечно.
    Сократ: Давай рассмотрим, что это за люди. Мы ведь согласились с тобой, что есть люди разумные и неразумные, а кроме того, просто безумные.
   Алкивиад:   Да, согласились.
   Сократ:  Но ведь существуют и здравые люди?
   Алкивиад:  Да, существуют.
   Сократ:    И другие – больные?
   Алкивиад:  Несомненно.
   Сократ:  Это ведь не одно и то же?
   Алкивиад:  Разумеется.
   Сократ:  А есть ли такие люди, что не принадлежат ни к тому, ни к другому виду?
   Алкивиад: Нет, таких людей не бывает.
   Сократ: Значит, каждый человек необходимо бывает           либо здоровым, либо больным. 
   Алкивиад:   Мне кажется, да.
   Сократ: Ну, а относительно разумности и неразумия ты того же самого  мнения?
   Алкивиад:   Как понимать твой вопрос?
   Сократ:  Думаешь ли ты, что человек может  быть только разумным или неразумным или же существует и третье состояние, промежуточное, делающее его и не разумным, и не лишённым разума?
    Алкивиад:    Нет, конечно.
    Сократ: Значит, человек в силу необходимости испытывает только одно из двух.
   Алкивиад:    Мне кажется, да.
   Сократ: Вспомни же: ты признал, что разумность противоположна безумию?
   Алкивиад:  Да, признал.
   Сократ: А так же то, что не существует  третьего,                промежуточного состояния, которое делало бы человека и не разумным и не лишённым разума?
   Алкивиад:  Да, я признал это.
   Сократ:  А может ли быть, чтобы две вещи были столь противоположны одной?
   Алкивиад:   Ни в коем случае.
   Сократ: Значит, по-видимому, неразумие и безумие – это одно и тоже?
   Алкивиад:  Очевидно.
   Сократ: Итак, Алкивиад, разве ты не думаешь, что среди граждан нашего города   лишь немногие разумны,  большинство же лишено разума, и их ты называешь безумцами?
   Алкивиад:   Да, так я думаю.
    Поблагодарив Платона (возможно, Сократа) за его полезные рассуждения о безумии, я, тем не менее, решил расширить эту тему. Получилось вот так: «Наши далёкие предки приносили себя в жертву и лишали себя ума, обволакивая свою погибель и безумие в молитвы и молитвенные напевы – надеялись, что Он, Грозный и Милосердный, услышит их и, выйдя из своего таинственного укрытия, в конце концов, покажется на публике.
    Древние – ждали…
    Современные – ждут…
    Прошлое…
    Современное…
   Прошлое привлекает хотя бы тем, что оно, во-первых, в прошлом, во-вторых, тем, что оно устойчиво и неизменно. Настоящее – настораживает; будущее – пугает.
   Древние – псалмы напевали…
   Современные – «God bless America!» напевают…»
   Сейчас полдень.
   Читаю страницы тетради в оранжевой обложке. 
   Читаю, читаю, читаю…
   Вдруг ловлю себя на том, что страницы дневника Вилли Кноха кажутся мне ступенями лестницы, ведущей в… Без вариантов: лестницы ведут или вверх, или вниз…
   Страницы-ступени…
   Откладываю тетрадь в сторону.
   В груди суетные чувства.
   В голове жар.
   Перерыв. 
   Закрываю глаза – пытаюсь осмыслить чужую жизнь.
   Вроде бы, получается.
   Вроде бы, вроде бы, вроде бы. 
   Я весь в работе, и редко покидаю комнату. Так и сказал Лие: «Теперь я – не совсем я…» В город спускаюсь, в основном, затем, чтобы что-то перекусить или заглянуть в книжную лавку Феликса. Даже спускаясь по лестнице или по ней поднимаясь, работу не оставляю. «Вверх по лестнице, вниз по лестнице» - пожалуй,  так книгу и назову.
   Шумит в голове. 
   Стучит в груди.
   Вдыхаю в себя тревогу.
   Выдыхаю из себя волнение.
   Перерыв окончен.
   Компьютер.
   Мои пальцы трогают чёрные клавиши с белыми буковками…

                1 9 4 1 год.

     …После того, как генерал Роммель вошёл в Африку, в Сароне стали появляться воткнутые в землю дощечки с надписями: «Убирайтесь к себе в  Дойчландию!» или «Здесь гнездо немецких шпионов!». Темплеры поняли, что перемены неизбежны, что их прежняя человеческая функция – созидание во имя Христа, теперь станет невозможной, что их религиозные, национальные и философские установки могут внезапно рухнуть. Конечно, история учила, что, оступившись на ненадёжной ступеньке, даже охваченные внезапным горем и страхом, люди, в конце концов, находили в себе силы устоять, выпрямиться, не свалиться с лестницы, не искалечить своё тело и душу, не оказаться беспомощно лежащими в луже собственной крови. Испытание на стойкость человек проходил веками, оно было ему не в новинку и ожидаемо, однако в Сароне  этих дней людские рты были способны лишь на то, чтобы издавать одни только сдавленные стоны, молитвы и  проклятия.
      Вскоре английские военные власти приняли решение выселить осевшую в Палестине большую группу немецких подданных, разрешив ей с собой прихватить по два чемодана на человека.
      Сарона провалилась в нечто –
      глухое,
      дрожащее,
      беспокойное,
      рваное,
      непривычное,
      пугающее,
      усталое,
      нелепое.
      Люди слонялись под окнами своих жилищ или в оцепенении простаивали на крылечках, подолгу разглядывая изумлёнными глазами небо. Кто-то безудержно скрежетал зубами, у кого-то с губ  срывались горькие слова, у кого-то кружилась голова, и не покидало ощущение, будто жизнь уходит из их беспомощных тел.  Стены домов, казалось,  неестественно сжались, а люди, словно вдруг ослепшие и нетвёрдо соображающие, болезненно морщились и бесцельно прохаживались по комнатам, ставшими теперь лишними.  Сарону охватила  пугающая пустота и  загадочное забвение.
    Пока Курт Кнох бродил по комнатам, снимая со стен портреты Гофмана и Хардегга, литографию с изображением виноградных плантаций и белых домиков Сароны, госпожа Кнох искоса поглядывала на мужа, пытаясь угадать, что преобладает в его душе больше: растерянность, гнев или смирение.
    -  Остальное – ты, - проговорил Кнох, укладывая  на дно раскрытого чемодана портреты и литографию, - Когда-то англичане выселили наших отцов в Египет, но отцы вернулись. Вернёмся и мы…Откуда бы то ни было и когда бы то ни было, мы вернёмся…Ведь сказано: «Возвратитесь, дети-отступники, потому что Я сочетался с вами»* И ещё: «Обратитесь ко мне, и Я обращусь к вам»**
    - Мы – дети-отступники? - лицо женщины исказилось, в глазах застыл растерянно-вопрошающий взгляд.
    - А то ты не знаешь! Об этом мы с тобой говорили не раз… Грешны мы …И вот теперь…Предупреждал Он: «Вся земля будет опустошена, но совершенного истребления не сделаю»***.
    - А почему бы нам не обратиться к Нему сейчас?   
     Курт Кнох оглянулся на сына. Вилли стоял у окна и смотрел, как  английские шофера подгоняли к домам Сароны огромные грузовики.
    - Сейчас не время, -  устало ответил Курт. - Теперь мы попались, и всё тут…
    Губы женщины, вздрогнув, проговорили:
    - Что же это за время?
    - Не знаю. Ни я не знаю, и, кажется, никто не знает… Помнишь, у Экклесиаста: «Человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них»,****- жар залил лицо и шею Курта Кноха; он снова   
        *Иеремия. Гл. 3:14
       **Захария гл. 1:3
     ** *Иеремия гл.4:27
    ****Экклесиаст гл.9;12
взглянул на сына.
    - Ума не приложу, - пожаловалась жена, - как можно нажитое годами добро уместить в чемодане?
   Малыш Вилли отвёл взгляд от окна. «Германские дети никогда не плачут», - уверяла воспитательница Гертруда, и все дети в её садике знали, что германские дети никогда не плачут, но теперь Вилли, заметив грустное лицо мамы, растерялся –  ему захотелось плакать.
    Достав из комода губную гармошку покойного деда Вильгельма, Курт горько улыбнулся, в голове пронеслось: «Ведь это люди Баварии и Вюртенберга проложили на этой земле современные  дороги в Хайфу, Акко, Тверию, Яффо; ведь это они привезли из Германии умные станки; ведь это они развели
тут табак, картофель и цитрусовые; ведь это они завезли сюда молочных  коров; ведь это их пивоварнями и фабриками вина гордится Палестина; ведь это они осушили болотистые земли, высадив деревья эвкалипта; ведь это они построили чудесные виллы, покрывая крыши прежде невиданной в этом краю красной черепицей…».    
    Курт задумчиво посмотрел на жену. «Божьи заповеди и нашу память в чемоданы не сложишь…» -  сказал он. 
   Стучали в дверь.
   - Это ужасно! -  войдя в дом, проговорил доктор Ноах Лунц. 
   Ещё месяц назад супруги Кнохи гостили у него в Яффо; вместе пили чай с миндальным вареньем, слушали запись кантора варшавской синагоги, вспоминали, как в школьные годы посещали частную библиотеку г-жи Рейнгольд, где Курт читал книжки братьев Гримм, а Ноах книжки по биологии. После окончания школы, друзья не виделись более семи лет – Ноах изучал медицину в Париже, а Курт стал известным в Палестине скрипичным мастером.
   Появляясь в Сароне, доктор Лунц осматривал членов семьи Кноха и угощался апельсиновым соком, а Курт, приезжая по делам в Тель-Авив и Яффо, непременно заходил к доктору Лунцу. Они спускались к морю и вместе плавали, а потом на большой веранде дома доктора пили чай, ведя нескончаемый спор о том, чей Мессия привлекательнее – «наш» или «ваш».      
   Теперь доктор приехал к Кнохам проститься.
   -  Это ужасно! -  повторил он. -  Это стыдно!
   Курт попытался улыбнуться. Получилось кисло.
   -  Вас прогоняют из Сароны – это  немыслимо!
   - Война….Евреи нам больше не доверяют…
   -  Но ведь…
   - Я давно пытаюсь уяснить, кем мы сами себя воспринимаем…
   - Кем  же?
   - Не знаю. Это сложно… Может,  ты знаешь?
   - Я?
   - Может быть, ты… Судить о самом себе как о личности не получается; видимо, необходимо, чтобы тебя признавали другие, а ещё, чтобы и ты признавал других…Разве может женщина воспринимать себя в качестве матери, не находясь в окружении своих детей; разве можно воспринимать себя в качестве ребёнка, если не видеть рядом с собой родителей? Мы надеялись на общий дом, и, вроде бы, что-то  намечалось, но… Теперешняя жизнь обманула наши ожидания, а разум…Ему я доверяю ещё меньше, и отношусь к нему даже с презрением, ибо считаю, что если жизнь нас обманывает, то лишь благодаря попустительству к тому нашего вялого разума. Жизнь и разум… Я всегда любил жизнь и уважал разум, а теперь  не знаю, кому из них отдал бы предпочтение, теперь я затрудняюсь что-либо объяснить себе; остаётся принять случившееся как должное... Теперь меня прогоняешь ты…
    - Не я…
    - И ты…
    - Из души – нет…Ты ведь знаешь…
    - Знаю.
    - Курт, то, что происходит сейчас в мире, это бессмыслица и глупое недоразумение. Разве не так?
    - Нет, мой друг, всё происходящее в мире, это закономерное завершение того, чему издавна было предназначено быть. Как там у Эмпедокла:    
         «Глупые! Как близорука их мысль, коль полагают, будто, 
         действительно, раньше не бывшее, может  родиться
         или же нечто вконец умереть и разрушиться может»*.
   Ведь ясно, что, опадая в копилку мира, любые обронённые   нами слова и нами совершённые или несовершённые поступки, помимо наших желаний, неминуемо накапливаются, накапливаются, накапливаются, пока, не достигнув предела, не высыпаются из этой копилки в виде или Добра, или Зла. Сегодня – Зла…
   - Но я не…
   - Знаю, Зло несёшь не ты…
   Госпожа Кнох захлопнула чемодан.
   - А ещё знаю, -  продолжил Курт, -  что  «всё возвращается на круги своя»…
   Доктор Лунц внимательно посмотрел на малыша Вилли и едва слышно проговорил:
   - Ты уверен?
   - А ты нет? - перехватив взгляд приятеля, Курт тоже посмотрел на сына.
   Доктор Лунц взялся за дверную ручку.

   *Эмпедокл. «О природе», 9-12.

   На пыльной дороге за оградой ждал большой  армейский грузовик, загруженный поклажей шести соседских с Кнохами семей.
   - К чему он нам теперь? - вполголоса спросила госпожа Кнох,  заметив, что муж, оставив двери открытыми, ключ с собой прихватил.
   - Пригодится, - совсем уж тихо проговорил Курт, помогая жене взобраться на грузовик . Сына он усадил рядом с другими детьми на холмик из чемоданов, а сам примостился у боковой стенки.
    «Хорошенько вдохни аромат апельсиновых деревьев», - повелел он сыну. - Запомни этот запах. Никогда не забывай…».
   Вилли покрутил носом и рассмеялся.
   Г-жа Кнох закрыла глаза и опустила голову.
   Несколько семей объединились в единую потерю, единое отчаянье и единый страх.
    «Без темплеров Святая Земля останется недостаточна»,- подумал Курт, неотрывно вглядываясь в пробегающие вдоль дороги белые домики с крышами из красной черепицы и распахнутыми настежь окнами.
   Грузовик тронулся с места.
   Сарона скрылась из виду.
   «Мы потерпим», - ни к кому не обращаясь, проговорила госпожа Кнох.
   Курт посмотрел на сына.

    За дверью слышны шаги.
    «Если не смерть, то Альберт», - думаю я, убирая пальцы с клавиш компьютера.
    Оказывается – не смерть.
    Оттого, что в ночные часы кот Филя убегал на  соседние крыши, где вёл себя непристойно, и оттого, что после утреннего возвращения, он бесчувственно озирался на мою тётю или беспробудно спал, у посторонних людей могло сложиться мнение, будто с ним плохо обращаются. Временами он вёл себя  настолько вяло, что, казалось, свою благодетельницу не узнаёт вовсе. Посчитав, что кот пребывает в состоянии  тяжёлого стресса, тётя сама впала в крайнее отчаянье. Ей было небезразлично мнение посторонних о Филе, и я пообещал отыскать специалиста.
    - Животное переутомлено, - сказал ветеринар Альберт при нашем с Филей визите. - Пожилые коты, развлекаясь на крышах, себя не щадят, а ведь  уже зрение – не то, обонятельная память – не та. Ничего не поделаешь…
    «Может, выпить за здоровье кота? - поинтересовался я. - Вдруг поможет?..»
    Ветеринар раскрыл дверцу холодильника – меня ослепил призывный блеск бутылок.
    В тот вечер мы пили пиво, и от Альберта я узнал, что животные заслуживают особого обожания хотя бы за то, что никогда нельзя знать, что у них в голове, в отличие от людей, у которых на уме всегда лишь одна  гадость… 
    Сейчас Альберт в моей комнате.
    Спрашиваю:
    - Как поживаешь?
    - Предпочитаю умереть! - судорожно произносит он.
    - Умри!
    - Что?
    Поясняю:
    - Гёте призывал: «Хоть умри, но живи!»
    - Гёте было легко говорить, - отрезает Альберт, - Гёте с Лорой знаком не был...
    -  Поэту сильно не повезло… - соглашаюсь я.
    Жалуется Альберт:
    - Всякий раз, принимаясь расстёгивать ремень моих брюк, Лора требует, чтобы я трахал её поочерёдно и как крокодил, и как кролик, и как человек. «Не возражаю, - отзываюсь я, - если только, как человек…». И тогда Лора говорит, чтобы я убирался.
    - Поразительно! -  возмущаюсь я. -  Как она смеет?
    - Крышка мне, трансцедентальная фрустрация.
    - Андерстайд, -  винюсь я.
    - Кажется, я подыхаю.
    - Теперь понял.  Когда похороны? 
    Молчит Альберт.
    Жду.
    Наконец, осознав моё присутствие, он продолжает:
    - Однажды Лора  сказала, что хочет ребёнка.
    - А что ты?
    - Ладно! -  сказал я. - Можешь рассчитывать…
    - А что она?
    - Она спросила: «На какое время?»
    - А что ты?
    - Я сказал, что над временем мы не властны.
    - А что она?
    - Она засмеялась.
    - А что ты?
    - А я – нет.
    - Классно, Альберт! -  говорю я. -  Просто классно!
    - Не терплю её!
    - Не терпи!
    - Я её…
    - Вот именно!
    - Что?
    - Как в том анекдоте: «Настоящий мужчина всегда добьётся того, что хочет от него женщина».
    - Вчера Лора спросила: «Теперь ты меня забудешь?» Я сказал: «Откуда мне знать?» Она сказала: «Так я и думала!» Я сказал: «Скорее всего, женюсь на известной актрисе». Она сказала: «Зачем тебе?» Я сказал: «Мы с ней смастерим мальчика». Она сказала: «Какого мальчика?» Я сказал: «Мне, в принципе, безразлично какого, лишь бы мальчик не оказался девочкой, и чтобы был похож на тех, что на картинах фламандских мастеров». Лора сказала: «Ты не сумеешь…Ты, вроде бы, не совсем фламандский мастер…» Я сказал: «Мне будет достаточно и того, если мой ребёнок будет даже слегка похож на фламандских мальчиков». Тогда Лора спросила: «Предпочитаешь  копии?» Я не знал, что  ответить, а после того, как Лора  уговорила меня побыть кроликом, я вдруг почувствовал, что во мне наметился кризис души. Вообще-то, у нас с этим получается неплохо, но Лора считает, что было бы гораздо лучше, если бы я в этом проявлял себя  разнообразнее и боевитее.
   - Так и сказала – «боевитее»? -  уточняю я.
   Альберт кивает головой и озабоченным голосом спрашивает:
   - Разве любовь – это арена боевых действий?
   Пожимаю плечами.
   - Занимаясь с Лорой сексом, я, наверно, чего-то не понимаю. Как ты считаешь?
   Делюсь накопленным человечеством опытом: «В сексе, как и в бою, занятие удобной позиции ещё не гарантирует успеха».
   Тишина.
   Тишина давящая.
   Говорю:
   - Ты обязан приостановить пагубный процесс своего разложения.
   - Как это приостановить? -  не понимает Альберт.
   Объясняю:
   - По примеру моей соседки с первого этажа. Просто так она себе разлагаться не позволяет: усиленно качает пресс, глотает кальций, вдыхает через живот, выдыхает через уши, дважды в день подстригает брови, трижды в день промывает унитаз.
    Альберт делает движение, похожее на желание сплюнуть.
    - На пол не смей! - кричу я. – Прежде чем обладать  девушкой, не мешало было к ней приглядеться, изучить её... Ты Лору изучил?
    - А как же!
    - Вот я и спрашиваю – как же?
    - В основном, на ощупь…
    - Болваниссимус! - не сдерживаюсь я. - Теперь у тебя не остаётся иного выбора, как лишь совершить убийство! Почему бы тебе раз и навсегда не убить в себе болваниссимуса?
    Столбенеет Альберт.
    Немеет Альберт.
    Не дышит Альберт.
    С беспокойством отмечаю отсутствие в человеке реакции.
    «У бедняги анестезия ушей», - решаю я и вдруг понимаю: убей Альберт в себе это, от него самого-то что останется?
    - Мне бы сейчас стаканчик «водки-пива-бренди», -  потерянным голосом говорит Альберт.
    Названная комбинация приводит меня в восхищение: в моей творческой голове тут же возникает мрачный образ университетской анатомички, где на столе, обитом холодной жестью, пребывает синее тело Альберта; я же, затаившись за дверью, с ужасом наблюдаю за студентами, которые скальпелями впиваются в небрежно выбритое темечко несчастного.  Потом, когда после экзекуции профессор с его головорезами оставляют жуткое помещенье, выхожу из укрытия, чтобы склониться над абсолютно распахнутой и бессовестно опустевшей головой ветеринара. Стараясь не пролить ни единой капли, я аккуратно наполняю череп пивом, водкой и бренди. «Дружище, - шепчу я, -  принимай свою мечту!» И тут Альберт приподнимается, садится, свесив со стола голые ноги. Его лицо по-прежнему безжизненно, и лишь на его бескровных губах выступает едва заметная полоска благодарной улыбки.
   Встряхиваю головой – мой сценарий разваливается.     Совершенно подавленным голосом сообщаю Альберту: «Торгующее водкой-пивом-бренди помещение закрыто на ремонт».
   В правом глазу Альберта выступает слезинка; сухой, холодный голос спрашивает:
   - Убить Лору за пару тысяч долларов возьмёшься?
   Изображаю деловое лицо.
   Левый глаз Альберта озаряется светом надежды, а дрожащие губы произносят:
   - Рассчитываю на тебя…
   Доверие несказанно трогает; охотно выдвигаю свой проект:
    - Лору пришли ко мне в постель; барышню я придушу подушкой.
    Свет в левом глазу Альберта гаснет.
    - Перебьёшься! - рычит он.
    - Что ж, сделка не состоялась, - устало замечаю я.
    Отхожу к окну. Вглядываюсь в небо.
    - Эй! - произносят за моей спиной. - Иногда я думаю, что вовсе не Ева, а Лора надкусила то самое  яблоко…
    - Возможно, они вдвоём, -  предполагаю я, -  больше, вроде бы, некому было, хотя объявивший себя последним на земле пророком перс Мани считал творением Дьявола именно Еву. Крепись, приятель Альберт! Такая уж наша горькая мужская доля: значительную часть жизни мы проводим не с теми женщинами и не в тех постелях. 
    - В мире что-то не так…- морщится Альберт.      
    - Не так… - соглашаюсь я и объявляю: «В моей голове варится книга».
   Альберт, хлопая ресницами, интересуется:
   - Голова не болит?   
    - А если да?
    - Поставь клизму.
    - Кому? -  не понимаю я.
    Потрогав мой лоб, Альберт подавленно выдыхает:
    - Деградация системы организма в целом и полное затемнение рассудка в частности.
    - Настолько плохо?
    - Впрочем, - проявляет сострадание ветеринар, - если верить англичанам, то никогда не бывает настолько плохо, чтобы не могло быть ещё хуже…
    Облегчённо вздыхаю – хочется верить англичанам.
    - Если не возражаешь, готов провести сеанс психоанализа. Безвозмездно…
    «Что может быть более заманчивым, -  думаю я, - чем беседа о  человеческой душе с ветеринаром?»
    - Валяй! - разрешаю я. 
    - Обнажай душу! -  требует Альберт. 
    В моей памяти всплывает эпизод из раннего детства: бегаю по полю возле больших кустов, и вдруг на моё плечо опускается цветная бабочка. «Покинь плечо, глупая!» - шепнул я бабочке, но она не двигалась с места, а только пошевелила крылышками. В ту минуту я впервые в жизни познал счастье, подумав, что бабочка, должно быть, очень меня любит, если моё плечо не покидает…
    Говорю:
    - Меня покинула Лия.
    - У-у-у-ух,- шипит Альберт. - Стыдно мне…Стыжусь  своей принадлежности к миру людей, которые отъедают куски подобных себе и, даже не прожёвывая, сплёвывают на землю. Не удивительно, что земля так загажена, и не удивительно, что Создатель в собственном изобретении разочаровался. Правда, вслух Он об этом не обмолвился; видимо, признаться постеснялся…Когда умница Паскаль догадался, что жизнь предназначена для того, чтобы в конечном итоге  удовлетворить собою смерть, он тотчас потерял рассудок…
    В том глазу Альберта, который без слезинки, вдруг выступает презрительный прищур – так поглядывают на окружающий мир отмеченные конкурсными призами элитные псы.
    Настораживаюсь. Никогда нельзя знать, что на уме у ветеринаров, когда они общаются с людьми.
    - Речь о Лие, -  напоминаю я.
    Альберта уже не остановить:
    - Своей постыдной изворотливостью и бесконечной лживостью люди приведут мир к тотальной погибели!  Эти грязные существа…
    - Мизантроп! -  срываюсь я. -  Твои кошки-собаки  не чище и не в меньшей мере преступны.
    - Неправда! - на возмущённом лице ветеринара выступает выражение, будто к нему в рот свалился кусочек от горы Тавор. - Приглядись, например, к котам. Эти замечательные существа никогда не станут обременять себя тяжкими воспоминаниями о прошлом или изводить себя размышлениями над ужасами настоящего; что же касается будущего, то о его существовании они просто не догадываются…А кошки? Ты заметил, как, не в пример людям, они трогательно зарывают  свои нечистоты после того, как…? Люди же свою грязь и с собой, и в себе носят…
    - Может, остынешь? -  спрашиваю я.
    Альберт остывать отказывается.
    Решаю просветить ветеринара рассказом из истории Франции, в которой, начиная с 10-ого века, кошек, ослов, лошадей и свиней отлучали от церкви… Так, в 1120 году за вред, причинённый полям, епископ Ланский отлучил от церкви гусениц и лесных мышей,  а в 1474 году в Базеле состоялся суд над курицей, которую обвинили в колдовстве, так как она снесла яйцо без желтка, и, несмотря на то, что адвокат утверждал, что действие его клиента было не преднамеренным, курицу приговорили к сожжению на костре. В 1710 году некий учёный доказал, что несение яйца без желтка является следствием болезни, однако результаты судебного процесса пересмотрены не были. А в 1926 году…
    Телефон.
    «Может, Лия?»   
    В трубке молчат.
    «Алло! -  говорю я. -  Алло!»
    Молчат.
    «Это не Лия, - думаю я, опуская трубку. -  Лия молчит не так…»
    - Сочини о кошках-собаках книгу, -  советую я.
    - Книгу? - Альберт смотрит на меня так, будто ему предлагают взойти на эшафот.
    - Возможно, у Лоры такая книга вызовет к тебе больший интерес…
    - К чёрту! 
    «Что ж,  одним конкурентом меньше…» -  думаю я.
    Молчит Альберт.
    Я молчу.
    Альберт взрывается заново:
    - Лучше бы человечество, вместо того, чтобы сочинять книжки,  бросилось на спасение Венеции, а ещё провело бы всепланетную акцию прививок уличным котам, а ещё бы…
    - Сделаем! - от имени человечества обещаю я.
    - Ха-ха! - рычит Альберт. - Представляю себе, что могут сделать душегубы, убийцы, насильники, педофилы, воры, бомжи, газетчики, наркоманы, грабители, невежды, жулики, фанатики, продажные политики, напыщенные телеведущие…А книги? Что книги могут? Между прочим, они пишутся всего лишь…- Альберт внезапно замолкает (подозреваю, что он собирался сказать «такими же субъектами, вроде тебя»), но, глотнув слюну, вдруг добавляет: «Теми же людьми». Мир гибнет, а от людей уже попахивает мертвечиной? Не замечаешь?
    - Нет, -  виноватым голосом признаюсь я.
    - Нос у тебя заложен…
    Пытаясь выяснить состояние носа, принюхиваюсь к Альберту.
    - Брысь! - отталкивает меня ветеринар. - Ты чего?
    - Обнюхиваю человека, - поясняю я. - Действительно пахнешь мертвечиной.
    -  Может, у тебя высокая температура? -  спрашивает Альберт.
    Пожимаю плечами.
    Верчу головой.
    Двигаю носом.
    - Достань градусник! - советует Альберт. -  Надеюсь, ты знаешь, куда его вставляют?
    Скорбно опускаю глаза.
    - Клоун! -  говорит обо мне Альберт.
    Издаю протяжный стон:
    - Я – клоун? Какой ужас!
    - Ужас? - ухмыляется Альберт. -  Разве ты знаешь, что такое ужас?  Так я подскажу: ужас – это Лора!
    Прошу:
    -  Об ужасах не будем.
    -  Что ж… - сдаётся Альберт.
    Сетую на всеми покинутую за окном улицу.
    - Тоска! -  говорю я.   
    - Влить бы в себя полведра водки, чтобы вокруг себя ничего не видеть и ничего не слышать, - говорит Альберт.
    Распахнув дверцу холодильника, предлагаю стакан воды, но от воды Альберт отказывается.
    А я пью.
    На память приходит Демосфен: «Пьющий вино и пьющий воду не могут не думать по-разному».    Обещаю заступиться за уличных котов в моей книге, и тогда лицо ветеринара начинает светиться, будто речь идёт не о котах, а королях, наследных принцах, канцлерах или президентах. 
    - Заступись в своей книге, -  говорит он, -  докажи что ты, хоть и человек, а всё же не совсем сволочь…Пиши книгу!
    - Пошёл ты! - мне знакомо отношение Альберта к литературе; обычно его оценка книги  составляет одно из трёх: «терпимо», «дерьмово», «промежуточно». - Мою книгу сможешь не читать, только знай, если читать её решишься, тебе придётся над ней подумать. Это ты, занимаясь сексом, не думаешь…
    Не понимает Альберт:
    - Как это не думаю!?
    Поясняю:
    - Если бы думал, не занимался бы… 
    Вдруг Альберт направляется к двери.
    -  Я сам убью Лору! -  объявляет он.
    Одобряю:
    -  Обязательно убей!
    -  Думаешь, смогу?
    - А как же! «Женщины способны на всё, а мужчины на всё остальное…»
    Альберт кивает головой и бодро произносит: «Пойду к Лоре и…»
    Напоминаю:
    - «Когда идут к женщине, необходимо прихватить с собой плётку».
    -  Кто сказал? -  недоумевает Альберт.
    -  Так сказал Заратустра. 
    Вслушиваюсь в шаги Альберта на лестнице; в моей голове укладывается фраза: «Он решил отправиться в австрийские Альпы, но взобраться на намеченную вершину так и не сумел, потому что с собой не захватил ничего, кроме тоски по девушке, которая…»
    Завершить фразу словами «его оставила» - выше моих сил, и, кроме того, испытываю сильное угрызение совести от мысли, что всего несколько минут назад я чуть было не согласился стать убийцей.
    За моим окном отрешённое, ушедшее в себя небо.  «Хоть бы разок увидеть того, кто манипулирует человеческим разумом», - думаю я.
    Думаю, думаю, думаю.
    Мозгам больно.
    «Ещё немного, и мозги закричат», - думаю я, но  вспоминаю: мозги не кричат.
   Поджидая меня,  светится экран компьютера.
   Интересно, задумывался ли Вилли Кнох над тем, что испытывали две тысячи лет назад обрезанные мужчины перед тем, как решались креститься?
   Разминаю пальцы.
   «Вперёд!» -  говорю я им.

     …Люди Сароны были доставлены в Хайфский порт, а затем…
   Днём на пароходе было жарко, ночью – душно. По вечерам учитель Генрих Грасс поднимался с детьми на палубу, рассказывал им о древних Афинах или читал отрывок из речи Перикла над могилами воинов, павших в пелопоннескую войну: «Государство наше мы представляем для всех, не высылаем иноземцев, никому не препятствуем ни учиться у нас, ни осматривать наш город, так как  нас нисколько не тревожит, что кто-либо из врагов, увидев что-нибудь не скрытое, воспользуется им для себя…» Каждый раз, после того, как учителя прекращал чтение, длилось долгое молчание. Дети размышляли…
     «Zum Teufel!» - ворчали мужчины; их  разговоры сводились к тому, что с ними, с темплерами, поступили нехорошо, несправедливо.
    Женщины к разговорам прислушивались, не встревая, однако насупившись и криво улыбаясь.
    Кто-то задумчиво поедал прихваченную с собой в дорогу кислую капусту или солёную свинину, кто-то с тоской смотрел на горизонт.
    Кто-то, достав губную гармошку фирмы «Хенер», принимался наигрывать «Auf der Alm da steht ne Kuh»* или «Die Ankunft der Grunhorner»**,
     По утрам пассажиры занимались гимнастикой, разводя руками взад-вперёд, а также старательно приседали, разминая отекшие за ночь ноги.
     …24-ого августа английское судно с 665-ю темплерами  прибыло в Сидней.
    На Святой земле из всей общины темплеров остались 1052 представителя.

    По спине и плечам пробегает дрожь. В голове сумятица мыслей. Хорошо бы мысли придержать, но разве их придержишь? А разглядеть их?
    Тишина.
   «Загляни в себя, - сказал мой брат. - Возможно, увидишь…»
    Закрываю глаза, в себя заглядываю. Затаившись во мне, Вилли Кнох головой кивает и говорит: «Раз в себя впустил, то… За мной записывай!» 
    Открываю глаза, прошу: «Вилли, рассказывай!»

    …В этой комнате безумно крепкие стены, безумно скучный потолок с безумно весёлой лампочкой, безумно узкая кровать с безумно длинной простынёй и, посреди всего этого я – безумно умный.
    «Здравствуй!» - говорю я вошедшему ко мне человеку с маленькими бледными ушами. Я всем говорю «здравствуй». Мне не жалко – пусть все будут

   *«На лугу стоит корова» (нем.)   
  ** «Прибытие новичка» (нем.)
здоровы, хотя знаю, что не все умеют быть здоровыми. Разглядывая человека с бледными ушами, думаю, отчего здоровыми умеют быть не все. Наверно, этот человек заблудился, если  он забрёл в мою комнату. Он смотрит на мой крестик. Я снова говорю ему «здравствуй», а потом  говорю, что нас обокрали, что у нас украли наше время. И вдруг он говорит:
    - Подай в суд!
    - Не умею! -  отвечаю я.
    - Тогда помолчи!
    «Ладно, - думаю. - Мне хочется сказать ему ещё о чём-то, но так и быть – помолчу».
    И вдруг он уходит.
    Я знаю: он пошёл звать доктора.

     За окном Воля и Дух Создателя, а в мой компьютер я закладываю мою книгу, мой мир, мой дух и мою волю...
    Отхожу от компьютера.
    Подхожу к письменному столу, на котором меня ждёт тетрадь в оранжевой обложке.
    Вилли Кнох соглашается на  исповедь…
    Профессор Давидзон считает, что истинное  творчество варится лишь в мысли свободной, раскованной.
    На оранжевой обложке тетради даты: 1944 – 2008.
    Читаю, читаю, читаю…

     1944 год. Перейдя в четвёртый класс, я решил завести  дневник.
      От отца я услышал незнакомое слово «депортация» Потом это слово повторила тётя Эльга.
     Мама говорит, что у нас отняли жизнь, но мне кажется, что мама шутит. «Как же мы живём, -  думаю я, - если у нас отняли жизнь?»
    Директор школы опасается нашего духовного одичания и призывает к  внутреннему культуркампфу.
    Сегодня закат уходил медленно.
   
     1945 год. У взрослых выспрашиваю: «Кто они –  нацисты?» Никто толком не объясняет.  Я думаю, что нацисты – это крепкие, высокорослые  миссионеры.   
    В последнее время у мамы глаза полузакрыты, а в голове   сильные боли. Санитары привязывают её к кровати. «Для её же пользы», - говорят они.
    Какой-то дядя рассказывал, что пишет оперу, где будет петь Адольф Гитлер.
    Отец считает, что пролитая в Германии кровь – это месть Бога за наши грехи и за то, что мы позволили Гитлеру отравлять наши души.  Я сказал отцу, что Бог милосерден и добр, и никакую кровь Он проливать не станет, а отец настаивал на том, что зло очищается кровью, и что настало время сбросить с себя позор и использовать  крах нацизма в пользу возрождения благородного движения темплеров. Тогда я спросил: «По-твоему, чем больше я пролью своей крови, тем я стану чище?» А отец сказал, чтобы я шёл спать.
     Мама тоскует по апельсиновым деревьям и домику, в котором родился я.
     Вести дневник регулярно нет терпения, а, может, это вовсе не из-за нетерпения, а оттого, что в моей жизни почти никакие события не случаются.
     Мама сильно сдаёт.
     Отец подолгу стоит перед фотографиями Гардегга и Гофмана, а иногда отец подзывает меня, и тогда мы разглядываем фотографии Гардегга и Гофмана вместе. «Ведь ты не забудешь Сарону, правда?» - спрашивает отец. Я киваю головой в знак того, что не забуду.
     В домике через дорогу живёт учитель Грасс. Мама говорит, что видела его пьесу о темплиерах. «Это про нас?», -  спросил я. «Вовсе нет, -  ответила мама, -  темплиеры, вроде бы защищая Гроб Господний, промышляли грабежами, а мы –  темплеры, и это совсем-совсем другое...»
      Я записался в кружок юных темплеров.    
     Учитель Грасс говорит, что мир живёт в ошибках, и если мы их не исправим, то утратим свою историческую ценность, а ещё он говорит, что люди обязаны попытаться понять, кто они. Я, наверно, очень глупый, потому что многое из того, что говорит учитель Грасс, не понимаю. «Разве люди не знают, что они люди?» - спросил я у мамы, но она промолчала и  только почему-то  улыбнулась.
     Старшеклассники в нашей школе читают английские газеты, а потом говорят нехорошие слова. Мне кажется, что некоторые старшеклассники  не уважают учителя Грасса. По вечерам они бродят по Татуре и громко распевают «Auf,auf zum Kampf, zum Kampf»* и «Die Wacht am Rhein»**, а ещё «Lili Marleen»***.
     Наконец-то у меня появился добрый и очень умный друг. Его зовут Лотар. Он на два года старше меня.

        *Поднимайтесь на бой, на бой. (нем.)
        **Стража на Рейне. (нем.)
       ***Лили Марлен. (нем.)
      Я слышал, как отец беседовал с мамой о войне, а потом он сказал, что напрасно Христос не остался иудеем, а если бы Он остался иудеем, то мир был бы совсем не таким, как сегодня.
   Мама долго молчала, а потом сказала: «Но, может, мир дожидается  нового Иисуса?» «Лучше не надо, - ответил отец, - а то, вместе с ним, появится и новый Ирод, который потребует убивать появляющихся на свет младенцев мужского пола».
     В словах отца я ничего  не понял. А ещё я не понимаю, когда госпожа Гольдеринг говорит, что нам придётся вернуть утраченное время. Когда я чего-то не понимаю, то у меня такое чувство, будто меня связали.
     Моего друга Лотара охватило неодолимое желание служить Тому, кто всех и всё видит,  и, чтобы приблизиться к истине, он уехал в Мельбурн поступать в духовную семинарию. Мы обещали друг  другу, что будем переписываться.
     Думаю о войне и о Боге.  Я слышу, как все зовут на помощь Бога, но Он, вроде бы, не отзывается. Может, мне так только кажется, а, может, у меня плохо со слухом? Отец говорит, что когда война окончится, Бог к нам вернётся. Выходит, сейчас Бог от нас отвернулся? А ещё отец говорит, что Христос ошибся, поручая своё дело апостолу Петру, а не темплерам.
    Однажды к нам в гости пришёл незнакомец, и я слышал, как он сказал, что самое мучительное – это держаться за прошлое. Отца эти слова огорчили. Он долго молчал, а потом едва слышно проговорил: «Что ещё, кроме прошлого, у нас имеется?»
    Господин Ротман узнал, что его сыну удалось добраться до Португалии, а потом, наконец, в Эссен, и теперь он сможет   стать солдатом и защищать Германию. Господин Ротман очень гордится своим сыном. Я бы тоже гордился. Гордиться собою  у меня нет причин…
    Хотел бы я знать, как бы повёл себя Бог в бою?
    Мама приучила себя безмолвно переносить боли. Она часто поглядывает на стену, где висит крестик с фигуркой Христа. Наверно, мама просит о помощи. Глаза Спасителя вроде бы внимают, но мама тает прямо на глазах. Иногда мне кажется, что мама тает оттого, что очень сильно тоскует по Сароне, а иногда я думаю, что из-за чего-то ещё… Когда я спрашиваю у мамы о Сароне, то она обещает поговорить об этом как-нибудь в другой раз, и смотрит на меня странным, долгим взглядом. Меня страшит этот «другой раз», но я говорю: «Ладно, мама, как-нибудь…».
    Мне думается, что родиться на свет – счастье, а родиться на свет не вовремя – несчастье. Я мучаюсь, оттого что слишком молод и что не могу быть с теми, кто сражается на фронте. Германия мне не безразлична. Моя жизнь незаметная…
    У нас были гости. Слушали радио. Дядя Роберт возмущался, говоря, что мы забыли о самоотверженности, и что нам, немцам, следует сбежать из Австралии и отправиться на фронт. Когда гости ушли, отец сказал, что дядя Роберт идиот.  Я сильно смеялся.
    Конечно, я помню, что мы темплеры, и  часто  спрашиваю себя: «Почему же мы, немцы, теперь тут, в Австралии?» 
    Мама совсем сдаёт, и теперь по воскресеньям мы с отцом приходим в храм без мамы.
    Когда к алтарю приближаются священнослужители, облачённые в церковные одежды, люди на своих местах притихают, и тогда, держа в руках зажженные свечи и напевая что-то печальное, кружат по залу дети. Потом они останавливаются возле алтаря. В некоторых  из детей я узнаю тех, кто были со мной на пароходе, уплывающем из Палестины. В  храме слышится запах воска.
     Сегодня во время проповеди патер Рудольф сказал: «Истинно, истинно говорю вам: «придёт час, когда мёртвые услышат глас сына Божьего, и те, кто внемлет ему, будут жить». Я подумал о моей маме, а потом, по дороге домой, я подумал о моём друге Лотаре, который решил служить Богу, Отцу и Сыну…
     Лотар ищет союза с Богом и мечтает, что, став священником, добьётся перевода на Святую Землю. «Чтобы спасать наши души», - пишет он. Я думаю: «Разве такое возможно?» А ещё я думаю о том, как  Лотара хватает на ежедневные молитвы и до, и после каждой трапезы, на беспрерывные духовные чтения, на воскресные мессы с певчими и снова на молитвы, молитвы без конца?
     Недавно я догадался, что у людей прошлое с настоящим  бывает в ладах редко. Разве мы в ответе за время, которое было до нас или которое будет после нас?
      Я сказал отцу, что хочу быть таким же умным, как он, и всё понимать. Отец ответил, что ему не всё понятно, и что, например, он не понимает, почему тех, кто идёт на войну, чтобы убивать других, одобряют, и даже дают им за это ордена. Однажды, когда я попросил отца научить меня стать мудрым, он надолго задумался, а потом проговорил: «Мудрость появляется через страдание. Но я бы не хотел, чтобы ты страдал». «Выходит, - огорчился я, - ты не хочешь, чтобы я стал мудрым». Отец задумался снова, но больше ничего не сказал.
     Лотар пишет из Мельбурна, что никогда не забывает о том, что он  дитя  Сароны, и что в молитвах он постоянно упоминает Святую Землю. Он надеется, что я тоже не забываю Сарону … 
     Кажется, никто не ожидал, что я буду делать такие успехи в игре на скрипке. Мама меня боготворит. Она говорит, что от звуков моей скрипки оживает дом, и что моя игра её вылечит. Я готов сутками стоять со скрипкой возле маминой кровати и играть всё, что умею.
    Вчера в нашем доме гостил учитель Грасс. Мне разрешили присутствовать. Думаю, отец сделал это намеренно, потому что во время беседы он часто поглядывал на меня и улыбался. Все вспоминали пьесу учителя о темплиерах, а потом долго говорили об идее темплеров и о совершенно свихнувшейся истории. Я не всё понял.
      Я часто упрекаю себя за слишком большую привязанность к отцу. Возможно, слово «слишком» - уж очень сильно сказано, но, если честно, такая привязанность вызывает во мне досаду. Иногда я испытываю чувство, похожее на стыд, а иногда – нет, но одно определённо: мне неприятно слышать, когда отец нехорошо отзывается о немцах. Ведь мы – немцы! Не могу разделять радость отца в связи с разгромом Германии. Мама считает, что это не с Германией покончили, а с грехом.

     1946 год. Отец продолжает работать в гардеробе местного театра. По службе его не продвигают. Мама говорит, что отец должен научиться улыбаться. Отец обещает, но с этим у него не получается. Мечту снова делать скрипки он, вроде бы, оставил.
     На пасху из семинарии приехал Лотар. Мы бываем вместе целыми днями. Лотар зачитывает мне много интересного из Евангелия, а я рассказываю ему о моём отце, который знает, что темплеры обязательно вернутся на Святую Землю  продолжать добрые дела. Правда, с тех пор, как Лотар поступил в духовную семинарию, мы избегаем разговоров  о девчонках  и плотских вожделениях, а мне, как назло, хочется поговорить обо всём этом…
      Я пожаловался на бессмысленность нашей жизни, и тогда Лотар заметил, что жизнь, подаренная людям Создателем, бессмысленной быть не может, и что есть вещи, о которых не говорят – достаточно попытаться ощутить их самим…
    По вечерам, после упражнений на скрипке, я много думаю о Библии.

    1950 год. Сегодня пополудни не стало мамы. Утром мама взяла мою руку и сказала: «Будь умницей! Постарайся…»
     Разве я мог знать, что мама умрёт в этот день? Теперь думаю: «А что бы изменилось, если бы знал? Попросил бы прощения? За что? И всё же – надо было…На всякий случай…»
    Отец говорит, что мама умерла от тоски по запаху апельсиновых деревьев Сароны.
    Ни о чём больше писать не могу. Каждый раз, когда сажусь за дневник, вижу перед собой маму. Она улыбается и молчит. А мне хочется плакать.

    1954 год.  Слушая разговоры отца с его друзьями, я теряюсь в догадках, о том, кто я: немец или иудей? Ладно бы –  быть кем-то из них, а так: не то - не то… Наверно, так думать грешно, но разве сам Христос не согрешил, когда, будучи евреем, от своей веры отошёл?
     Иногда мне кажется, будто Христос бродит по нашей квартире, и от Его присутствия я испытываю странное смятение. Наверное, схожее смущение вызывало появление Христа в среде иудеев…
     «Господи, дай знать: кто я? С кем иду? С кем пойду?»
     О маме отец вслух не вспоминает, но иногда по его щекам катятся  слезинки.
      
    Тетрадь в оранжевой обложке…
    В моём распоряжении три дня, и необходимо успеть переписать самое существенное, к тому же, моё знание немецкого не более, чем сносное.
    Тетрадь…
    Дневник…
    Часть из чужого прошлого переписываю.
    В воображении рисую лица незнакомых мне людей.
    Рисую, рисую, рисую…
    Пытаясь проникнуть в клубок их мыслей.
    Проникнуть, проникнуть, проникнуть…
    А ещё: заглядывая в себя, упрямо высматриваю…
    Упрямо, упрямо, упрямо…
    Заглядываю, заглядываю, заглядываю…
    В себя, в себя, в себя…
    Моя книга…
    Решительно понимаю: «Моя жизнь приобретает «новый смысл».
    Отчего понимаю – не знаю. Понимаю – и всё тут.
    Чужестранец…
    Обряд обрезания…
    Над самим собой…
    Информацию об этом обряде нахожу и в Googl,е, и в книжках, взятых из лавки Феликса: «Потомки Авраама, Исаака и Иакова, придя в Землю обетованную, оказались необрезанными, ибо народ долгие годы странствовал по пустыне. Однако, придя в землю своего наследия, в Святую Землю, посвящённую Богу, народ должен был восстановить свой завет с Богом: обрезаться».
    «У евреев обрезание служит символом союза между Богом и Израилем».
    «Задолго до христианства Ветхий Завет настаивает на недостаточность обрезания плоти, призывая к духовному обрезанию, «обрезанию сердца»: «Обрежьте себя для Господа, и снимите крайнюю плоть с сердца вашего».   
    «В первых христианских общинах обрезание сначала распространялось на всех без исключения мужчин».
    «Апостол Павел использует понятие обрезания как символ обновления человека через веру в Христа».
    «Придя в Землю своего наследия, народ должен был восстановить свой завет с Богом».
    Заглянув в себя, пытаюсь представить, что  испытывали обрезанные, решаясь на обряд крещения…

«Господи, на протяженье тысячелетий
Ты проделываешь
 со своими сыновьями…               

    Два дня назад я спросил у профессора Давидзона: «Отчего,  решившись пойти на такое, Вилли Кнох к врачу не обратился? Я услышал рассказ профессора о том, как вследствие являющихся перед ним странных видений, поэт Рильке жаловался Малеру на своё совершенно подавленное состояние. «Зато ты пишешь прекрасные стихи», - утешал Малер.  «Возможно, но мне плохо…» - стонал Рильке. «В Вене работает доктор, который вылечил многих от того же недуга, - напомнил Малер, - так почему бы тебе не обратиться к доктору Фрейду?» «Боюсь!» - проговорил Рильке. «Чего тут бояться?» -  не понимал Малер. «Боюсь, как бы доктор Фрейд, вместе с чертями, которые во мне, не изгнал из меня и моих ангелов…» -  ответил поэт.
   Снова утро.
   Говорю себе: «Вилли Кнох, я с тобой; ты – со мной».
   Прикрыв за собою дверь, спускаюсь вниз по лестнице.
   Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
   Представляю себе солнечный, светлый день, к подъезду этого дома подъезжает такси, нет автобус, а ещё лучше – карета с двумя-тремя лошадьми, и я, сойдя по этой лестнице с трепетно прижимаемой к груди рукописью моей книги, кричу лошадям, чтобы те трогались в путь по улицам этого города как можно величественнее. «Этим лошадям должен быть знаком адрес приличного издательства» -  предполагаю я.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Улица. И ещё. И ещё.
    В воздухе запах резины от автомобильных колёс. По улицам бродят занятые жизнью люди. Им не до меня. А вот я с интересом слежу за ними.
    Вхожу в девятиэтажное здание.
       - Сочиняю книгу, - говорю я редактору журнала. - Дайте на месяц-другой отпуск, а ещё благословите…
    - Благословить? -  горбится редактор.
    Повторяю:
    - Дайте отпуск и благословите.
    На лбу редактора стягивается кожа.
    - Благословив, поспособствую злу, -  говорит он.
    - Сочинять книги – это зло?
    Из-под кустистых бровей выглядывают изумлённые глаза, а усталый голос выдыхает:
    - Я думал, что ты журналист… Мне даже казалось, что из тебя получится толк…
    - Возможно, вы не ошибались, но заметка в «Маариве» воспалила мой мозг, и Вилли Кнох в мою судьбу просится.
    - Ты про того, который…
    - Кажется, в этом человеке затаилась особого рода боль, о которой врачи даже не догадываются, то есть, я хочу сказать, что эта боль не совсем по медицинской части…Теперь этот парень вцепился в меня и не отпускает…Он даже взял себе в привычку прорываться в мои сны, и я пропускаю его, понимая, что какое-то время должен прожить жизнь с ним и за него, проникнуться, так сказать, его сознанием…
   - Мило! -  говорит редактор. -  Даже очень!
   Вздрагиваю. «Сейчас он меня уволит», -  думаю я.
   Служащие редакции знают, что, когда шеф произносит слово «мило», то, на самом деле, он имеет в виду сказать «ты, голубчик, кретин!».
   Но вдруг редактор  добавляет:
   - Не опасаешься остаться до конца своих дней с сознанием этого ненормального? 
   Набравшись мужества, сообщаю:
   - Говорят, Создатель поощряет…
   - Кто говорит?
   - Царь Соломон!
   У редактора опадают плечи.
   Не дожидаясь, пока плечи вновь поднимутся,  декламирую: «Ты ничем не гнушаешься, что сотворил; ибо не создал бы, если бы ненавидел»*. 
   Выступив вперёд, уши редактора вдруг багровеют.
   - Пытаешься прожить жизнь Кноха?
   - Пытаюсь испытать кайф от творчества…
   В глазах редактора пробегает волна  жалости.
   - Рискуешь! -  предупреждает он.
   Прикрываюсь знаменитой фразой:
   - «Кто не рискует, тот не пьёт шампанское!»    
   - «Зато пьёт водку над могилой того, кто рискнул, в
надежде выпить шампанское», - прикрывается не менее
знаменитым продолжением редактор.
   Молчу.
   - Прости! -  выдавливает из себя редактор.
   Простив,  говорю:
   - У меня оранжевая тетрадь Вилли Кноха, к тому же, я заглядываю в себя… Теперь его жизнь как бы в мою жизнь врастает; мой взгляд бродит по маршруту его тропинок, которые, в конце концов, замкнулись на туалете аэропорта Бен-Гурион.

      *Книга премудростей Соломона. Гл.11:25 

   - В туалете? В туалете – это забавно…
   - Вилли Кнох непредсказуем  и неповторим…Разве непредсказуемость и неповторимость – не фирменный знак талантливости?
   - Неповторимость и непредсказуемость – фирменный знак алкоголиков и сумасшедших, - отрезает редактор.
   «……», - думаю я.
   - Пытаешься нащупать тельце чьего-то безумия?   
   Признаюсь:
   - Пытаюсь.
   - Неужели Вилли Кнох настолько тебе мил?
   - А Достоевскому?
   - Что Достоевскому?
   - Достоевскому Раскольников был мил?
   Редактор зачем-то рассматривает потолок, а потом говорит:
   - В тебе отсутствует чувство юмора.
   У меня перехватывает в горле: 
   - Оно должно присутствовать?
   - В хороших писателях –  да… 
   - В Гомере оно присутствовало?   
   - Гомер, вроде бы, не интересовался тем, что проделывают с собой в туалетах израильских аэропортов католики … 
   Изображаю улыбку (признак наличия у меня чувства юмора).
   - И всё же, -  наседает редактор, -  зачем ты взялся за такое?       
   - Видимо, такова воля  Создателя? -  не гася улыбку, предполагаю я.
   - Наглец! -  тяжело дышит редактор. - Ты смеешь проникать в замыслы Божьи?
   - Нет, но пренебрегать Его посылами ко мне, я тоже не вправе …
   Редактор дёргает плечами. Слышу:
   - Мило! Как Китай переселен людьми, так твой мозг перенаселён бредовыми идеями. Ты готов возложить  голову на алтарь тяжбы с читателями, критиками, почитателями, недоброжелателями? И вообще, ты к самостоятельному полёту готов?
   - Как птица? -  уточняю я.
   - Примерно...
   Признаюсь:
   - Нет.
   - «Кто не умеет летать, не должен вить себе гнездо над пропастью» – такое слышал?
   - От кого? 
   - От Ницше.
   - Ницше?! - от одного лишь звучания этого имени меня охватывает ужас. Подозреваю, что этот парень всю свою жизнь подчинил лишь одной цели – моей дискредитации…
   - Боюсь, -  продолжает редактор, -  что твоя затея закончится круглым нулём, ничем…
   «Такого быть не  может!» -  думаю я и, мобилизовав всю мощь своих оборонительных сил, говорю:
    - Разве жизнь каждого из нас кончается не тем же? Что же мне теперь – не жить?
    - Уходи! - трясётся редактор.
    Поднимаюсь со стула.
    «Горе тем, которые зло называют добром…»* -  стонет редактор.
    Ухожу.
    Брожу по улицам.
    О добре и о зле думаю.
    «Разве моя книга – зло? Мой университетский профессор Давидзон всегда учил, что зло можно объяснить завистью, корыстью, трусостью, похотью, удовлетворением тех или иных инстинктов, а всё то, что объяснению не поддаётся, это, как правило, добро. Жизнь Джордана Бруно и матери Терезы объяснению не поддаются… А жизнь Вилли Кноха?»
    На углу улицы ха-Алия киоск. Обращаюсь к продавцу морковного сока: «Как думаете, если добра больше не осталось, то, может, и зла тоже?»  «Думаю, что эти двое – будут вечно! - смеётся продавец. - Куда они денутся?» «При случае, - решаю я, - опрошу ещё и пенсионеров, и  школьников, и судей, и домработниц, и министров и…»
   У полицейского спрашиваю: «Как считаете, не слишком ли много зла?» «Нормально, - отвечает полицейский, - если Бог  допускает…»
   Улицы, площади. Лечебница для душевнобольных.   
   Возвращая брату оранжевую тетрадь, спрашиваю:
   - Как мой герой?
   - Спит,  сны видит. Загляни в себя –  увидишь и ты…
   Снова улицы, площади, а потом моя лестница.

        *Исаия, гл. 5: 20 – 23



                И ещё.
                И ещё.
   Ступенька. 
   Сегодня начало квартала. Владелец дома придёт за чеком. Что ж – святое дело…
   Бывает, что он появляется и в неурочный день. «Надеюсь, ты прослышан, что с утра курс доллара повысился?» - объявляет он с порога моей комнаты, и тогда я воспринимаю его визит точно так же, как, скажем, пианист воспринимает в час своего сольного выступления, внезапный приступ геморроя. Конечно, будучи израильским журналистом, то есть, таковым, кто обязан сохранять стойкость духа даже в часы  землетрясения, я восторженно отвечаю: «Разумеется, прослышан…»
   Если книга получится, и издатели её примут, тьфу-тьфу-тьфу, то я, возможно, решусь взять в банке кредит на покупку собственного жилья, которое будет состоять уже не из одной, а из двух или даже трёх комнат, и, непременно, в доме с лифтом.
                И ещё.
                И ещё.
   Ступенька.
   Стук-стук – в голову настойчиво просятся новые фразы. «Располагайтесь!» - предлагаю я им. Фразы удобно устраиваются, хотя порой они, словно наполнившиеся гелием шары, связь со мной порывают и куда-то прочь отлетают.
   В детстве я предпочитал игре в мяч, составлению пазлов из слов. Разумеется – «вначале было слово».
   Стук-стук: «Вначале Вилли показалось, что его душа опустела и стала походить на лес без деревьев, но потом он решил, что чушь это – лес без деревьев не бывает, и не бывает пустой души».
                И ещё.
                И ещё.
  Ступенька.
  На первом этаже живёт Геня. В её глазах кружки бесцветных зрачков. Эта женщина мало говорит и мало двигается и, кажется, для того только и живёт, чтобы её как можно меньше слышали и замечали.
  Однажды, заглянув в подёрнутые мутной плёнкой глаза, я спросил:
  - Геня, как живётся? 
  Геня улыбнулась, медленно повела головой и замерла, посмотрев перед собой незрячими глазами.
  - Я Богу угождаю, оттого Он меня бережёт, - сказала она. Во  рту Гени я заметил голые дёсны.
                И ещё.
                И ещё.
  Ступенька.      
  Останавливаюсь – в мою голову стучатся новые фразы:
       «-  Оно меня обмануло, -  сказал солдат.
        -  Кто? -  спросила девушка.
        -  Море.
        -  Разве море обманывает?
        - Оно обмануло, - упрямо повторил солдат. - Я долго умывался в его воде, но так и не отмылся…
       - Разве вода обманывает? - повторила девушка».

                И ещё.
                И ещё. 
    Ступенька.
    Три недели назад в море утонул парень со второго этажа, и теперь, когда его комната освободилась, можно перебраться в неё. Разумеется, этого я делать не стану – память о Борисе не позволяет. Иногда, встречаясь с Борисом на лестнице, мы между собой немного беседовали; то есть, он только лишь слушал и чему-то улыбался. Я не спрашивал, чему он улыбается. 
    Теперь я спрашиваю у себя: «Как же его угораздило? Почему утонул? Почему он?» Как ответить? Что ответить? Не знаю. Незнание смущает. Думаю: «Какой прок в человеческом разуме, если наши «почему» проваливаются в безответность? Как бы я не напрягал свой разум, на вопрос, какой смысл в деревце за окном или в воробье, норовящем присесть на мой подоконник, ведь не отвечу…Тайна Божьего замысла? Ну, да – Его тайны Он при себе хранит…А раз так, выходит, что не всякие «почему», имеет смысл задавать, а ещё выходит, что любая букашка, если вопросами не задаётся, уже благоразумнее меня».
                И ещё.
                И ещё.
    Ступенька.
    Впереди ещё сорок три ступеньки.
    Догадываюсь: выискивать смысл в той или иной смерти ни к чему, как и искать смысл в той или иной жизни; просто безропотно дожидайся того часа, когда безликая особа тебе сообщит: «Привет, парень, срок твоей годности истёк, тони вот…» «Как это понимать «срок годности», если я себя вещицей не признаю? - посмеешь ты спросить. «И что с того? - ответит безликая особа. - Тони давай, ибо отныне твоя жизнь – праздник, который уже не с тобой…»
    Третий этаж. Здесь снимают комнаты две девушки. Одна – студентка математического факультета и  обожает слушать Моцарта; другая – учится в школе промышленного дизайна и обожает слушать Вивальди. Не понятно, отчего так: одна любит Моцарта, а другая уважает Вивальди? 
    Пытаюсь представить себе, о чём могут беседовать  две девушки. Может, решают, кому сегодня готовить ужин? Или, может, вслух мечтают о радостной и счастливой жизни? Скорее всего, об этом…Даст Бог, и всё у них будет хорошо и блаженно!   
                И ещё.
                И ещё.
    Ступенька.
    Ступеньки узкие и скользкие, зато потолки в старых домах высокие. «В самый раз вешаться», - как-то заметила девушка, которая посещает лекции по математике.  Аналитический ум…
    Моя лестница –
    узкая,
    скользкая,
    обыкновенная –
    не то, что та, которая приснилась Иакову. Та, упираясь в землю своим низом, верхом касалась неба; по той лестнице восходили и нисходили Божьи ангелы. После увиденного сна, Иаков назвал то место, где уснул, Бейт-Эль*.
      *Дом Божий.
 
    Побывать в Бейт-Эле довелось и мне – когда на сержантские курсы был послан; как и Иаков, я на той земле спал, подложив под голову камень, но не видел лестницы, которая касается неба, и не слышал слов, которые слышал Иаков: «Я Господь, Бог Авраама и Бог Исаака. Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему. И сохраню тебя везде, куда ты ни пойдёшь, и возвращу тебя в сию землю»**.
    В одну из ночей я обратился к небу со стихами Стивена Крейна:
      «Артель рабочих
      Соорудила огромный каменный шар
      На вершине горы.
      Потом труженики спустились в долину
      И, обернувшись, стали любоваться делом рук своих.
      - Это грандиозно, -  говорили они.
      Им нравилось их творение.
      Вдруг шар качнулся и покатился вниз;
      Он мгновенно настиг людей
      И раздавил их всех.
      Некоторые, правда, успели вскрикнуть»***.
                И ещё.
                И ещё. 
   Ступеньки.
   Может, мир – это лестница, перед которой толпятся  люди, не ведая, кому из них велено будет вверх подняться, а кому вниз опуститься и там замереть.
      **Бытие. Гл.28, 13, 15.
    ***Перевод А. Кудрявицкого.      

   Каждому – своя лестница уготовлена...
   Как-то приснился мне сон, (куда же без снов?) будто в пролёте лестницы дома журналистов разбросаны вывернутые суставы, изувеченные кости с остатками запёкшихся в крови волокон ткани, а ещё беспомощно сморщенный мочевой пузырь. Я выбежал на улицу и наткнулся на другую лестницу – эта  круто вверх уходила. «Мой город стал Новым Вавилоном»,-  подумал я и решил достичь неба. Занёс было ногу, и  в испуге заметил, что ступеньки лестницы из человеческих тел сбиты. Вокруг стоял нехороший запах. «Куда смотрит мэр Тель-Авива?» -  возмутился я. Некоторых из тех, кто догнивал на ступеньках лестницы, я опознал.
   Фараон Рамзес 1…
   Апостол Павел…
   Нерон…
   Марлен Дитрих…
   Ганди…
   Сократ…
   Карл Маркс…
   Маршал Ней…
   Президент Линкольн…
   Я ногу убрал.
   Проснувшись, увидел на полу моё одеяло.   
                И ещё.
                И ещё.
   Ступеньки.
   В голове стучит: «Эти стихи чего-то стоят? -  спросил он. «Нет, - ответила она, - ничего не стоят. Разве что, чего-то значат…» «Выходит, они мало чего значат, если ничего не стоят». И ещё: «Вначале ему показалось, что его душа опустела и стала походить на лес без деревьев, но потом он вдруг  рассмеялся, решив, что чушь это – таким лес не бывает, и не бывает такой душа».
   Решаю: «Варево из головы перенесу в компьютер».
   Последний этаж – четвёртый. Достаю ключ. В нос ударяет запах нагретой за день комнаты, а на полу густые тени. Небо за окном, уплотняясь, медленно оседает и, готовясь к ночлегу, к крышам домов слетаются уставшие за день голуби.
   Заглядываю в себя. Во мне – сон Вилли Кноха… 

     …Меня вызывают в собрание, где за длинным столом, покрытым оливковыми ветками, сидят трое мужчин. Один из них неторопливым движением зажигает две синие свечи, долго разглядывают меня, а потом тихо спрашивает: «Помнишь ли?» «О чём?» - спрашиваю я в ответ. Человек недовольно качает головой и опускается на своё место. Поднимается другой. Этот спрашивает совсем уж тихо: «Ты готов?» Я пожимаю плечами: «К чему?» Тогда третий торопливо говорит: «Так ведь твой отец тебе объяснил!» «Мой отец? Верно, мой отец…», - отзываюсь я, но вдруг свечи на столе гаснут, и комната погружается во тьму…

    «Господи, на протяженье тысячелетий
Ты проделываешь со своими сыновьями   
всякое этакое…

   Открываю глаза.
   Перерыв. 
   Перекус.
   В холодильнике три апельсина. Лучше, если бы три сосиски.
   Проглотив апельсин, включаю телевизор. Принимая в Белом доме премьер-министра моей страны, президент Соединённых Штатов обещает сделать всё от него зависящее, чтобы моей стране было хорошо. И добавляет: «С Божьей помощью!»
   «Кто бы сомневался», -  думаю я.
   На другом канале показывают фильм о мексиканце, который незаконно пробрался на территорию   Соединённых Штатов. Мучачос стоит у причала и смотрит, как старая баржа, плывущая вдоль берега океана, направляется к нему с двумя полицейскими и такими же, как он, пятью мучачосами. Потом жутко скрипящая баржа забирает его, и все мучачосы беспомощно оглядываются на удаляющийся берег. Вдруг один из них принимается смеяться. Он смеётся очень громко и долго, но я не понимаю, над чем мучачос смеётся. Не в силах удержаться от соблазна высказать несколько слов собственного комментария, дикторша торопливо раскрывает ротик,  но я успеваю телевизор выключить. У меня свой комментарий: что бы там не произошло, справедливость подменится интересами сильных мира, а разум – волей политиков. «Возможно, - думаю, - в будущих учебниках по истории будет введена отдельная глава о саморазложении демократии и о самой губительной для психики американцев   легенде – о делении людей на Winners и на Loosers».
    Перерыв окончен.
    Перекус окончен.
    Подсаживаюсь к компьютеру…

                1945 год.

      …Четыре года простояли бутыли с этикеткой «SARONA», в погребе, а теперь, когда война была, наконец-то, проиграна, Курт Кнох поднял бутылки в гостиную и предложил присутствующим наполнить бокалы.
     «EIN VOLK, EIN REICH, EIN FUHRER» – с  мерзостью покончено, - проговорил Курт Кнох, - и теперь, когда мир начнёт выпрямляться, будущее должно принять единого на всех Бога. На всех!  Мы, темплеры, вернёмся на Его землю…»
    Потом Курт Кнох, неторопливо обойдя стол, остановился, возложил на плечо сына ладонь. «И если не доведётся мне, - сказал он, - тогда ты,  малыш…»
    Вилли поднял голову и смущённо улыбнулся.
     Женщины несли из кухни луковый суп, плетёную корзинку со свежеиспечёнными булочками тонко нарезанные ломтики ветчины, квашеную капусту, редьку в сметане, маринованную свинину с запеченными яблоками. На столике, который стоял чуть в стороне, дожидался большой аккуратно разрезанный арбуз и пирог с черносливом – Apfelkiachle.
     После долгих лет, люди были не прочь почувствовать себя счастливыми.

    Десятый час.
    Валюсь на диван и слушаю прелюдию Рахманинова.  Наклонив голову вправо, разглядываю левую половину комнаты. «Левую половину к чёрту!» - думаю я.     Наклоняю голову влево. «Правую половину тоже к чёрту!» Разглядываю потолок. Скучная территория. Думаю: «Потолки в жилищах следует обклеивать портретами любимых!» Закрываю глаза, и тогда вдруг вижу: надо мной лицо Лии.      
    «Снижайся ко мне!»  -  зову я.
    Не открывая глаза, подаю Лие руку, и мы спускаемся вниз по лестнице.
Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Мы бродим по городу…
    Об отпуске ни слова…
    Давит груз вины...
    «Лия, прости!» -  говорю я.
    Тишина.
    «Не молчи! -  прошу я. -  Не молчи!»
    Тишина.
    Тишина – безжалостная.
    Тишина – давящая. 
    Тишина – удушливая.
    «Скройся от себя!»
    Не скрываюсь – разве от себя скроешься?
    «Кайся, кусай себе локти!»
    Не кусаю –  разве локти укусишь?
    Ищу нужные слова.
    Не нахожу.
    Открываю глаза. Говорю себе: «Зато знаешь, как вину свою перед Страстью искупить! Ведь знаешь как! Это-то знаешь! Ну, да – вину перед Лией своей книгой  искупишь, и тогда…надежду Любви возвратишь …» 
   Задерживаю дыхание.
   «Только бы получилось! -  думаю. -  Я знаю, чем вину свою искуплю…»
    Заглядываю в себя: «Вилли, это ты?

      …- Рисуй! - санитар протягивает цветные карандаши и лист бумаги. -  Доктор послал.
     . Мне?
     - Бери! -  сердится санитар.
     - Спасибо! -  говорю я и принимаюсь за работу.   
     Санитар не уходит.
     Говорю «спасибо» ещё раз.
     Санитар всё равно не уходит.
     - Рисуй! -  говорит он.
     Рисую.
     - Чудак! - смеётся санитар, - У тебя небо и земля чёрные, а между ними – пустое всё…
     - А что? -  спрашиваю.
     - Где солнце, где люди?
     - Людей выселили, -  говорю я.
     Не верит санитар.
     - По-твоему, в мире сплошь пустота? Может, и солнце выселили?
     «Нет, - думаю я, -  солнце оставили»
     Рисую солнце, а под ним много-много скрипок.
     Смеётся санитар. Громко смеётся и за живот держится.
     - С каких это пор солнце зелёное? -  спрашивает он.
     Пытаюсь вспомнить с каких пор, но санитар очень громко смеётся, и он мешает мне вспомнить.
       
    Поворачиваю голову к окну, смотрю, как город покрывается синевой. Каждый раз, когда город покрывается синевой, меня влечёт взобраться на подоконник. За окном усталое небо и покинутая, немая улица. Стоящий напротив дом сбрасывает с себя тень, и та, будто живая, принимается ходить по тротуару.
    День погас…
    «Лия! -  молитвенным голосом шепчу я. -  Приди!»
    Тоска… 
    «В Ливане у нас получалось: неделями просиживая в траншеях, мы обходились без женщин…»
    Тишина.
    «Потерпи!»
    Однажды, прогуливаясь по старому Иерусалиму, мы с Лией заглянули в церковь, пустую от людей.  Звучала строгая музыка органа. По узкой винтовой лестнице мы поднялись на круглую башенку, откуда разглядывали застывшие под нами сонные дворики. «Покой здесь», -  сказал я. «Таинство…», - отозвалась Лия. Ключом от моей комнаты я выцарапал на стенке башенки: «Сюда обязательно вернёмся». 
    Грусть…
    «Лия, я не забыл: вчера автобус привёз меня к Яффским воротам. В церкви Спасителя звучала всё та же строгая музыка. На стенке башенки я заметил выведённое карандашом слово «люблю». Я достал свой ключ, выцарапал: «И я!»
    За моей спиной послышалось шаги.
    Я обернулся.
    Старичок. Белая бородка. Синие глазки.
    - Ты зачем здесь? - спросил старичок.
    - А вы? -  спросил я.
    - Я в засаде, - пояснил он. - Нам  с женой нравилось отсюда на город смотреть...Теперь, когда жены почти год, как нет, я теперь один поднимаюсь, надписи тут разглядываю…А недавно решил: «Оставлю слово «люблю» – вдруг ответ будет…»  Глупый я, да?
    Я рассмеялся.
    Старичок опустил голову.
    Я попросил прощения.
    Он спросил:
    - А ты, собственно, в жизни что делаешь?
    «Действительно, что?» - подумал я и, пожав плечами, стал спускаться по лестнице…
    Лия!
    Тоска…»
    За окном заброшенная улица.
    Спрыгиваю с подоконника. Ложусь на пол – на полу думать о жизни удобнее. 
    Думаю, думаю, думаю.
    «Может, жизнь – это когда пытаешься оттолкнуть от себя тоску, а может, жизнь – это когда у тебя перехватывает дыхание от вдруг набежавшего восторга; а, может, жизнь – это когда слепнешь от  боли, горечи и совершённой ошибки, а, может, жизнь – это когда надеешься сохранить память, в то время, как знаешь, что не избежать тебе того часа, когда  неминуемо провалишься в беспамятство…Вот и всё…»
    Закрываю глаза. Вслушиваюсь в звучание строк Бродского:
          «Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.
          Однако интерес у всех различен.
          Бог органичен. Да. А человек?
          А человек, должно быть, ограничен».
    Ожил телефон.
    Я считаю, что телефон придумали для того, чтобы друзья имели возможность поделиться друг с другом своей растерянностью.
    - Занят? -  спрашивает Феликс.
    - Вполне! То есть, лежа на полу, сочиняю пьесу о сражениях за Святую землю. Кстати, в этой истории ищу роли и для нас с тобой.
    - Надеюсь, роли достойные?
    - Основные!
    - Надеюсь, мужские? 
    - Еврейские…
    - Отлично! Обожаю роли победителей…
    - Мы – победители?
    - Так ведь сказано Роменом Гари: «Мы – евреи очень, очень давно…Так давно, что это само по себе уже победа…»
    - Раз так, поднимусь с пола.
    - И чем займёшься тогда?
    - Поброжу от окна к двери…
    - А обратно?
    - И обратно.   
    - А потом? 
    - …, -  говорю я.
    - …? -  спрашивает он.
    - …! -  говорю я.
    - А ещё? 
    - Переставлю мебель.
    - Насыщенная у тебя жизнь! 
    - … , -  замечаю я.
    - …, - говорит он.
    Тогда я спрашиваю:
    - Почему я не могу позволить себе сойти с ума?
    Он говорит:
    - …
    - Спасибо! -  отвечаю я.  -  Позвони попозже.
    Попозже Феликс спрашивает:
    - Что теперь?
    - Пребываю в поисках истины.
    - Как это?
    - Сижу на подоконнике и жду. Фредерик Бегбедер утверждает, что писатель, словно киноактёр между эпизодами, просто сидит себе и ждёт своего выхода.
    Феликс говорит:
    - Бегбедер – мудак!  Давно известно, что истина –  или в любви, или в вине. Может, в рюмку заглянем – чтобы истину обнаружить? Помнится, в прошлую пятницу у тебя на столе стояла бутылка муската…
    -  Теперь не стоит: мы  её ещё тогда прикончили.
    -  Всю?
    -  До донышка. Могу предложить бутыль с уксусом.
    Трубка обиженно замолкает.
    Два года назад мы с Феликсом окончили филфак. Устроиться журналистом ему не удалось, а работать учителем он отказался, считая, что Университет вместе с министерством Просвещения напоминают кошек, которые, рожая бесчисленное количество раз,  не берут в расчёт то, что на их животах недостаточное количество сосков для того, чтобы в будущем прокормить всех своих котят-выпускников. Теперь Феликс подрабатывает тем, что пишет заказные некрологи, а ещё хозяйничает в небольшой лавке подержанных книг. Иногда я в лавку заглядываю,  и тогда мы с Феликсом хорошо и подолгу беседуем. Однажды, раскрыв передо мной какую-то книжку, Феликс прочитал: «Капитализм пережил коммунизм, и теперь ему осталось пожрать самого себя». Феликс настаивал на том, что в этих словах заключен самый  глубинный портрет теперешней эпохи. Впрочем, так или иначе, но, в конце концов, наши беседы сводятся к его любимому писателю Ромену Гари.
    - Псих! Дефект! - орёт в трубку Феликс.
    - Моя голова…- жалуюсь я. - От твоего дикого визга я останусь без головы…
   Феликс утешает:
    - Ничего страшного: отрезанная голова кардинала Ришелье до сих пор не при своём туловище, и ничего… Ты в избе один?
    -  С Сергеем Рахманиновым.   
    - Ну, разумеется! - усмехается Феликс. - В своё время блаженный Августин заметил: «Окончив дневные труды, великие люди предаются музыке для восстановления души».
    Осторожно замечаю:
    - Выходит, я из сообщества великих…
    В трубке раздаётся сухой продолжительный кашель.
    - Как книжонку назовёшь? - спрашивает Феликс через минуту.
    - Пока не решил.
    - Вот и не торопись! Название книги – штука  серьёзная. Например, в таком названии книги, как «Я приду плюнуть на ваши могилы», угадывается не только содержание, но и личность автора, а в таком, например, романе, как…
    - Не надо примеров, - прошу я. - Не знаешь,        почему люди ищут то, чего нет?
    -  Знаю!
    -  Ну?
    -  Так задумано Создателем…
    Бросаю трубку.
    Возвращаюсь к подоконнику.
    Ночь обволакивает крыши домов и кроны деревьев. Зимой, при задувании ветра, листья на ветвях мечутся, а осенью, намусорив, валяются на дороге. Сейчас лето, и листья на ветвях сидят прочно. Неряшливый, лохматый пёс останавливается возле деревца, похожего на канделябр с жёлтыми огоньками, и задирает лапу. По рекламному щиту, мешая разглядеть рисунок, скользит тень. «Тень, пожалуйста, подвинься, - прошу я. - Ты наступила на мои глаза». На перекрёстке сонной улицы останавливается одинокая машина, но вдруг она, будто вырвавшись из забытья и мигнув лампочкой правого поворота, трогается с места. Улица снова впадает в дрёму.
    «Вначале Бог сотворил небо и землю, а потом мою покинутую на ночь улицу…» -  думаю я.
    Спрыгиваю с подоконника.
    Выключаю проигрыватель.
    Благодарю Рахманинова.
    Мой разум обогащается мыслью о том, что жизнь ведёт себя странно и неуравновешенно: то, расступившись, людей в себя впускает, то, внезапно замкнувшись, их отталкивает…
    «Улыбнись! - говорю я себе. - Грех жаловаться, если пошла вторая неделя, как курс доллара не повысился!»
    Старательно сохраняя на лице улыбку, подхожу к газовой плите. Ставлю чайник.  Слушаю, как закипает вода. Опасаюсь: не слишком ли мало воды в чайнике, а то, пока напишу книгу, вся вода  выкипит…
    Добавляю воду.
    Неведомая сила толкает меня, требуя обернуться.
    Мой взгляд скользит по плакату: «Оставлять в живых следует лишь тех, которые создают шедевры». Проклятый Ницше! В последние дни этот ультиматум преследует меня, словно хроническое недомогание. Вспоминаю о судьбах писателей, испытавших угрозу геноцида:
                «Лукреций бросился на меч,
                Сафо кинулась со скалы в море,
                Сенека вскрыл себе вены,
                Демосфен принял яд,
                Кавабата отравился газом,
                Гаршин бросился в пролёт лестницы,
                Вирджиния Вульф утопилась в реке Оус,
                Пауль Целан бросился в реку Сену,
                Цветаева повесилась,
                Хемингуэй застрелился,
                Бротиган застрелился…»
    Никогда прежде я не обременял себя раздумьем над растратой человеческой жизни, и вот, на тебе, задумался. Проклятый Ницше! Вбегаю в ванную с целью заглянуть в зеркало – не появилась ли на моём лице печать надвигающейся смерти…Пугают  строки из Бродского: «Я думаю, душа за время жизни приобретает смертные черты». Видимо, великого поэта жизнь тоже пугала…
    Пытаюсь уговорить себя не пугаться, ибо сочинение книги – это всё же не самострел и даже не страшный сон, в котором выглядывает луна с тремя рядами зубов или, скажем, королева Бельгии без единого зуба. Вот и Феликс считает, что первая книга – это как первая близость: вначале немного неловко, потом чуточку страшновато, но, в конце концов, понимаешь, что попытка необходима…Просто придётся сочинить шедевр, и не к чему дразнить в себе чертей…
    Мой университетский профессор Давидзон рассказал о русском учёном Бахтине, который в страшные морозные месяцы военной блокады родного города полностью выкурил единственный экземпляр своей рукописной монографии по немецкой литературе. Труд, на который были потрачены многие годы, превратился в пепел, в дым…Вот и пойми после этого, что такое благоразумие, а что – безумие.
    Тишина.
    Вслушиваюсь в тишину.
    Прошу: «Господи, вразуми!»
    Тишина безответная.
    Набравшись заметной доли наглости, говорю: «Господи, от Тебя я жду большего…»
    Ни звука.
    Подхожу к телефону.
    - Отец, когда я был малышом, по радио передали, что идут сильные ливни, и что из-за нелётной погоды осложняются полёты самолётов. Меня это известие сильно огорчило, потому что стало жаль  самолёты, а ты рассмеялся и сказал, что я не должен хныкать, и что самолёты всё равно прорвутся. Мы соорудили восемь бумажных самолётиков, а потом вышли с ними на балкон…
    - Как же, помню, -  говорит отец, - мы тогда дождались набегающего ветра и  запустили самолётики в небо...
    - Отец, я рад, что мой отец ты…
    - Что ж, и я не против того, что ты сын мой …
    - Даже, если я и моя книга проиграем?
    - Не проиграешь. Если ты мужчина…И я, и один из американских президентов считаем, что мужчина не проиграл, если потерпел поражение; он проиграл, если сдался…
    - Знаешь, отец, странно, что президент Израиля до сих пор не ты. 
    Отхожу к компьютеру. 
    В голове закипает содержимое того, что варились при моём подъёме на лестницу: «Вдруг ему показалось, что его душа опустела и стала походить на лес без деревьев, и тогда…»
     Вилли Кнох…
    Потираю виски.
    За работу!

                1954 год.

    … Курт Кнох стоял у окна и  безмолвно шевелил губами.
     Вилли спросил:
     - Думаешь о Гробе Господнем?
     Отец не ответил.
     - И о Сароне?
     Отец не ответил.
     - Я знаю, ты думаешь о маме, о Гробе Господнем и о  Сароне, - сказал Вилли и  напомнил о  книжке,  которая советовала жить, не печалясь, потому что рано или поздно проходит всё…
     -  Люди живут дважды: «до кладбища» и «после кладбища, -
 не отрывая взгляд от окна, проговорил отец.
     Вилли покачал головой.
     - «После кладбища» - это не жизнь, а смерть.
     Отец долго молчал, а потом с горечью заметил:
     - Смерть –  она тоже жизнь, только более лукавая.
     - Отец, замри! -  попросил Вилли.
     - Что?
     - Такая игра: надо замереть, чтобы не продолжать делать то, что начал…
     - Ладно, -  улыбнулся отец, -  не буду грустить.
     - Ну вот, теперь отомри!
     - Поиграй что-нибудь из Шуберта, - сказал отец.
     Вилли достал скрипку и поиграл что-то из Шуберта, потом ещё из Гайдна и Моцарта, а вечером, перед сном, он  подумал, что мама, которая живёт на кладбище, обязательно  вернётся, и будет жить так, как живут «до кладбища». «Мама, отомри! -  просил Вилли. -  Пожалуйста, отомри!»
 
    Стучат в дверь.
    На пороге хозяин дома. «Явился – не запылился», - проносится в моей голове. Войти в комнату я его не прошу, так как знаю, что он и без приглашения войдёт.
    - Ты смотришь на меня так, - говорит хозяин, -  словно я привидение.
    - Ни в коем случае! -  уверяю я. -  Я же вижу, что передо мной всего лишь вы, и никто иной.
    Сделав два-три шага, он останавливается, пристально разглядывает стены и потолок комнаты. Протянув  чек, напоминаю, что курс доллара в текущем квартале, хотя и незначительно, но, тем не менее, понизился. Хозяин отводит взгляд в сторону, словно его застали без штанов в обществе иерусалимских монахинь.
    -  Всё в порядке, - осмотрев чек, говорит он.
    -  Я так и думал, -  отзываюсь я.
    На письменном столе лондонская газета «Сэнди телеграф»; сообщается, что в одном из британских городов открывается магазин, в котором продают пуленепробиваемые рубашки. Многие жители эти рубашки покупают, облачая в них своих детей перед тем, как те отправляются в школу. К чёрту Британию! К чёрту газеты мира! К сожалению, у газет мира общий недостаток: в них не выдаётся информация о будущем. Почему бы газетам не опубликовывать, например, полный список тех, кто в ближайшее время собирается обезуметь? Так нет – такого не дождёшься. Живём в полном неведенье. Хосе Ортега-и-Гассет прав, когда говорит, что человечество целиком сковал «герметизм сознания». Может, чтобы расколоть свой герметизм, надо бы постучать головой об стену, но последующая мысль меня останавливает: «А вдруг стена не выдержит?»
    Изучаю тетрадь в оранжевой обложке, в библиотеке Альдебаран знакомлюсь с диалогами Платона (а может, Сократа), читаю философские послания мудрого сапожника Якова Бёма, просматриваю документы, рассказывающие о поселениях немцев на Святой Земле, пытаюсь разобраться в путаных рассуждениях о случаях соприкосновения христианских святых с иудейскими пророками, делаю выписки из книги святых писаний. Вот одна из них: «И сказал Бог Аврааму: ты же соблюди завет Мой, ты и потомки твои после тебя в роды их. Сей есть завет Мой, который вы должны соблюдать между Мною и между вами и между потомками твоими после тебя: да будет у вас обрезан весь мужской пол. Обрезывайте крайнюю плоть вашу: и сие будет знамением завета между Мною и вами».*
    «Сие будет знамением завета…» - с чувством  благоговения вторю я.
    Поднимаю глаза на ночное окно.
    «Вилли Кнох, разве Авраам отец тебе?»
    Слежу за тем, чтобы, упаси Господи, не увлечься  ненужными мыслями. Лишняя мысль, лишнее слово, лишний звук – основные неприятели писателя.
    Уснуть бы.
*Бытие. Гл. 17; 9,10,11
    Не получается.
    Тянусь к телефону.
    - Если ещё не передумал, - говорю я Феликсу, -   встретимся на улице Алленби.

 «Господи, на протяженье тысячелетий  Ты проделываешь со своими сыновьями 
 всякое этакое; не пора ли Тебе…

                *      *     *

    В баре «Рога буйвола» пусто.
    Прошу поставить бутылку мартини на столик возле окна и, разливая вино по стаканчикам, спрашиваю у Феликса:
    - Ты всё ещё с Роменом Гари?
    - С ним.
    - Вам не тесно?
    Феликс ухмыляется:
    - Гари устраивается под подушкой… 
    Проглатываю два стаканчика.
    Феликс проглатывает три стаканчика.
    Сообщаю:
    - А я теперь с тем немцем, который решил сам себе…Треть  книжки, вроде бы, готова…
    - Прекрасно!
    - То есть, у меня готов пока лишь только вопрос… 
    - Чудесно!
    - Говорят, наличие поставленного вопроса – это уже треть книжки…
    - Замечательно говорят!
    Стучу по дереву и рычу:
    - Заткнись! Прекрасно, чудесно, замечательно… Не хватало, чтобы ты сглазил…
    Предлагаю выпить за Ромена Гари.
    - За кумира! -  одобряет Феликс.
    Пьём за Ромена Гари, а потом я в ужасе спохватываюсь:
    - Господи, что это мы себе позволяем?! Библия против кумиров…
    - Прости его, Господи! -  просит за меня Феликс.
    - Прости его, Господи! -  прошу я за Феликса.
    Заводим разговор о темплерах, о крохотной  общине сегодняшних немцев Зихрон-Якова, о последнем нобелевском лауреате по литературе, в книгах которого, на мой взгляд, избыток холодного тумана. Феликс считает, что избыток тумана вовсе не в книгах лауреата, а в нашей жизни.
    Опускаю глаза.
    В столь поздний час предпочитаю беседрвать не о «нашей» жизни, а о жизни «вообще», о замыслах Бога и Судьбе мира, на что Феликс замечает, что Судьба – штука неуловимо-склизкая, и, чтобы пояснить свою мысль более доступно, использует мёртвую латынь: «Fatum non penis, in manus non recipis», что на живом языке означает: «Судьба – не х.., в руки не возьмёшь», что же касается Бога, то тут Феликс прикрывается Ницше, для которого Бог умер.
    Вздрагиваю. Покусываю губы. Глотаю воздух. Произнесённое вслух, это имя сбивает ритм биения моего пульса.
    «Разве Ницше присутствовал на похоронах Бога?» - недоумеваю я, на что Феликс честно признаётся, что об этом он точными сведениями не обладает.
    Заглянув в окно, луна останавливает на нас задумчивый взгляд.
    - Тоскливо ей, -  говорит Феликс.
    - А то! - я не вижу ничего странного в том, что, достигнув столь преклонного возраста и повидавшая в свои века всякого разного, старушка пребывает в тяжёлой прострации.
    Глотаем ещё по стаканчику, а потом, я говорю:
    - От Зла когда-нибудь избавимся?
    Феликс останавливает на мне пренебрежительный взгляд.
    - Не понимаешь?
    - Нет.
    - Удивительно!
    - Что?
    - Бог!
    Напрягаю зрение.
    Напрягаю слух.
    Феликс продолжает:
     - Кому, кроме как Ему, под силу придумать болезни, землетрясения, наводнения, безумие, смерть?
    Возмущаюсь:
    - Ты смеешь подозревать Его в дурных намерениях?
    Ухмыляется Феликс, по сторонам оглядывается.
    - А как ты объяснишь, например, то, что гениальные люди обычно не имеют потомства, а если и да, то их дети, как правило, рождаются идиотами? Видимо, есть у Него причина опасаться гениев – как бы те к Его тайнам не подобрались…
    «Господи, -  думаю я, -  что же ожидает моих детей?»
    Наполнив стаканчики, предлагаю:
    - Выпьем за светлое в этом мире! 
    Пьём за Феликса, за меня и за будущее израильской литературы.
    - Господи, помоги мне! -  прошу я.
    - Непременно поможет! -  уверяет Феликс.
    Жалуюсь:
    - Требование Ницше – не оставлять в живых неудачников, не даёт покоя. Что, если и я в этом списке?..
    - На всякий случай – готовься! -  призывает Феликс.
    Сникшим голосом замечаю:
    - Если бы знать, как там, в гробу, так ведь у кого спросишь?
    - Зачем кого-то спрашивать? Наберись терпения и  возможность выяснить это, тебе самому обязательно представится…
    Признательно улыбаюсь.
    Феликс напутствует:
    - И уж, пожалуйста, не поленись передать свои впечатления наверх?
    - Непременно! -  обещаю я.
    - А что, собственно, твой немец в нашем государстве выискивал?
    - Вроде бы, связь с прошлым.
    - Какая легкомысленность! - возмущается Феликс. Помнишь, профессор Фридман на нашем выпускном вечере завещал: «Идите не по общей стезе Allgemeingultigkeit*, а попытайтесь пройтись по иной, ещё не хоженой вами тропе».
   Вливаю в себя два стаканчика подряд.
   Феликс вливает в себя три стаканчика подряд и говорит:
    - Может, немцу был подан знак свыше?      
    - В туалете…-  уточняю я. - Знак ему был подан в туалете аэропорта.
    - А может, этот несостоявшийся еврей, подобно Иисусу Христосу, решил чьи-то грехи на себя взять?..Кьеркегор уверял, что гораздо труднее стать христианином тому, кто уже христианин, чем тому, кто им не является…А письмена проклятого Ницше из головы гони. Помни: «Epistula non erubeskit»**
    Разглядываю небритое лицо Феликса.
    - Как твоя Ирина?
    - Пребывает в тоске. У Ирины страшные претензии к действительности, и она, забираясь ко мне на колени,  часами жалуется на жизнь.
    - А ты что?
    - Часами жалобы выслушиваю. Иногда предлагаю потрахаться, но в ответ в глазах Ирины выступают слёзы, и ничего такого у нас не получается.
    - Возможно, в будущем? -  утешаю я.
    - Ирина говорит, что будущего в жизни не бывает, а то, что бывает «потом», ещё более ужасная копия того, что «теперь».

         *Общепринятое (нем.)    
         ** «Письмо не краснеет» (лат.)

    Официант ставит на столик бутылку мартини и спрашивает, не хотим ли прослушать новую запись Ариэля Зильбера.
     Мы не хотим слушать Зильбера. Мы хотим пить молча.
     Потом я говорю:
     - Теперь Вилли Кнох в чём-то – я, а я – он.
     Феликс трогает мой рукав:
     - Примеряешь на себе чужую жизнь?
     - Вынужден…
     - Это пройдёт, - говорит Феликс. - Вот и Фома Аквинский понял: всё, чего он добивался, суть ерунда. А ещё я прочёл в какой-то книжке диалог просто человека с человеком учёным. «Уважаемый, как, по-вашему, - спросил просто человек, - существуют ли чужие, внеземные цивилизации?». «Существуют!», - ответил человек учёный. «Разумные цивилизации?» «Очень даже!» «Почему же они молчат и с нами контактов не устанавливают?» «Вот потому и не устанавливают, что разумные. Подумайте сами, какого хрена мы им сдались?!»
     Наполняю стаканчики. Думаю о Лие.
     - За восстановление контактов! -  говорю я.
     - С кем? -  не понимает Феликс.
     Поворачиваю голову к луне. Теперь она остановилась у самого края оконной рамы. Мне кажется, что старуха недоумевает, отчего Тель-Авив такой странный, будто с луны свалился. А вот я не удивляюсь: «История делается болью, кровью, слезами, скрежетом зубов, рассечёнными головами, снарядами изуродованных городов, пожарищами, вспоротыми шрапнелью животами, бесконечной агонией всего живого. И всё это – при свидетеле-луне. Ты можешь придумывать или не придумывать, отмерять или не отмерять, взвешивать или не взвешивать – мир не изменить, а себя не переделать…»
   -  Ты меня слышишь? - спрашивает Феликс, приняв свою обычную позу: сгорбив спину и втянув голову в плечи.   
   -  С большим энтузиазмом, - отзываюсь я.
   - Лжёшь! -  говорит Феликс.
   - Лгу! - признаюсь я и, кивнув на ночное небо, спрашиваю:
   - Бог – там?
   - Там, - отвечает Феликс, - если верить очевидцам…
   - А здесь, на земле?
   - На земле Его присутствие с каждым веком всё мизернее, а то, что помимо Него, всё обширнее. Догадываешься, что под этим баром?   
    - Этот город стоит на песке…
    - А если копнуть глубже?
    - Всё, что угодно, кроме нефти.
    - Неуч! - возмущается Феликс. - Глубже – ад!
    - Как привлекательно! -  восхищаюсь я.
    Смеётся Феликс:
    - Любопытно, что, рассуждая об аде, разные мужи приходили к одинаковой мысли: 
    Роберт Лоуэлл сказал: «Ад – это я сам»,
    Т.С. Элиот сказал: «Ад – это сам человек»,
    Кристофер Марло сказал: «Там, где мы – там и ад»,
    Вергилий сказал: «Каждый из нас носит ад в себе». 
    - Весело! - говорю я.
    Наполнив стаканчики, мы, стоя, поминаем Вергилия, Лоуэлла, Т.С. Элиота, Марло.
    Заметив мрачный квадрат окна, мы с Феликсом испытываем потребность поговорить об эсхатологии.
    Феликс говорит:
    - Класть себя в гроб не позволю – потребую мой прах развеять…
    Спрашиваю:
    - С Эйфелевой башни?
    - Не обязательно.
    - С тель-авивской водокачки?
    - Почему бы нет? 
    Пьём мартини. С мартини у нас полный контакт.
    - Интересно, -  говорю я, -  доживи Гамлет до наших дней, отчего бы он страдал больше: от себя или от нашего времени?
    Феликс объясняют: 
     - Проживи он до сих пор – больше бы от простаты.
    - Дурак!
    - Кто? -  не понимает Феликс.
    Наполняю стаканчики заново.
    - О чём это мы? -  спрашивает Феликс.
    - О весёлом… -  напоминаю я.
    - Так вот, - говорит Феликс, приподняв стаканчик, - с одной стороны, мы пытаемся своё я выпятить, с другой стороны пытаемся своё я скрыть; с одной стороны, наш разум подводит нас к неким решениям, с другой стороны, наш рассудок тут же эти решения отвергает; с одной стороны, мы знаем, что, чем глубже мир познаём, тем сильнее от этого познания страдаем, а с другой стороны, познания углублять продолжаем. Улавливаешь – с одной стороны, с другой стороны…
    - Возможно, - предполагаю я, - истина там, где третья сторона? Или четвёртая, десятая, сотая…Иногда мне хочется родиться заново… А тебе?
    - Разве можно родиться заново, не умерев прежде?
    Перевожу взгляд на окно. Свежая для меня мысль:  «Необходимо умереть прежде».
    Родиться заново расхотелось.
    Думаю: «На что надеялся Вилли Кнох?»
    Говорю: 
     - Как мне поступить, если Кнох вдруг…
     - Что, если Кнох вдруг?
     Опускаю взгляд.
     - Неважно.
     - Конечно, неважно…
     - Наглец!
     - Что?
     Подношу стаканчик к губам.   
     - Мне это, на самом деле, важно, -  говорю я.
     - Уйдём отсюда, -  предлагает Феликс.
     В баре «Сладкая тоска», три дамочки, неторопливо потягивая коричневые сигареты,  пускают перед собой сизые колёсики дыма. Из-за необъятной спины той, у которой полные, вывороченные наизнанку губы, выглядывает старичок с пунцовым лицом и бледной морщинистой шеей. Бедняга заискивающе улыбается в затылок даме-монументу в надежде, видимо, на ответную благосклонность. И действительно –   тряхнув широким бюстом, женщина впивается в старичка взглядом, похожим на взгляд сильно проголодавшегося коршуна.
   С человеком, который стоит за стойкой бара, мы когда-то учились в одном классе. Его отец был родом из Пильвешек, а мать из Ошмян, и этим Симха объяснял обилие в его речи слов на идиш и польском. Однажды наш учитель истории задал вопрос, который Симхе показался уж слишком умным, а потому в ответ учитель услышал: «Господин учитель, вы какую травку жуёте?» Покраснев, учитель  полюбопытствовал: «Ты зачем спрашиваешь у меня о травке?» «Хотел бы приобрести такую же…», - объяснил Симха. Через неделю Симху вызвали на беседу к директору школы, и на этом его образование прервалось.
    Прошу подать бутылку муската, но Феликс говорит, что вино мы уже пили, и тогда Симха подаёт виски со льдом.
    Делюсь опасениями:
    - Что, если Кнох инопланетянин?
    - Скорее всего, так и есть! - твёрдо говорит Феликс.
    - Выходит, я угадал?
    - Безусловно! -  соглашается со мной Феликс и вдруг блеющим голосом принимается декламировать:
                «Безумные, любовники, поэты – 
                Все из фантазий созданы одних…»*
    - Виски – гадость, -  говорит я.
    - Точно! - хохочет Феликс и в ладошки хлопает. -
Тем не менее, ты хлещешь виски, а ещё питаешься блюдами  из кухни дядюшек Фрейда, Юнга и Адлера.

      *Шекспир. «Сон в летнюю ночь» 
    - Господи, защити! - прошу я. - Вся надежда на Твой суд…   
    - Какой суд? - изумляется Феликс. - Судебная власть уже давно принадлежит не Ему; сегодня суд в расчёт не берёт даже Его свидетельство…
    Выглянув из-за стойки, Симха сонно улыбается.
     - Скоро закрываемся! -  объявляет он.
     - Рано или поздно мы все закроемся, - отзывается Феликс, и мне кажется, что его слова истолковываются присутствующими как грозный вердикт человечеству;  во всяком случае, в ужасе сорвавшись со своих мест, женщины бросаются к выходу, а вслед за ними пускается в дрейф пунцовый от непомерного напряжения старичок. На его шее, словно на тонком  стебельке, раскачивается из стороны в сторону нестойкая головка; кажется, вот-вот она свалится на пол. Бросая смущённые взгляды, старичок дышит нервным ртом и бочком продвигается мимо нас. Я смотрю на него с тревогой, опасаясь за его трясущиеся
коленки. «Прошу прощения, - говорит взгляд старичка, - мы вынуждены лишить вас нашего общества». Отвечаю взмахом руки, который призван означать: «Всё нормально: мужчины  во все века тянулись к красоте…».
    - А старичок-то – миллионер! -  говорит Симха.
    Оборачиваюсь.
    - Неужели?   
    - Известное дело – женщины…В молодости был миллиардером…Теперь он спешит…Через месяц ему восемьдесят шесть…Смертник он…
    - С чего ты взял?
    - Так уж оно: люди от шестидесяти пяти до восьмидесяти пяти за свои грехи наказание в общих камерах отсиживают, а после восьмидесяти пяти – в камерах для смертников… Надо же, этому – женщин подавай…Лучше бы о соблюдении Божьих заповедей подумал, к  встрече с будущим готовился бы,  а не…
    Феликс произносит громко «ха-ха» и спрашивает он у Симхи:
     - Ты знаешь, где содержат тех, кто соблюдает Божьи заповеди?   
    - Ну?
    - В заповеднике!
    Бармен в долгу не остаётся.
    - А ты знаешь, что человеку остаётся делать в случае, если не исполняешь одну из десяти заповедей? - спрашивает он.
    - Ну?
    - Остаётся вспомнить, что в запасе остались ещё девять.
    - Браво! - реплика Симхи вызывает во мне оптимизм.
    Симха включает телевизор. Время новостей. Как же в Израиле без них? В часы, когда передают новости, в электросети государства резко падает напряжение. Господи, как ты такое позволяешь?
    На экране президент Кении возвращается на родину, а группа дипломатов Сомали отправляется в Гондурас.
    - Дипломаты, - рычит Феликс, - напоминают мне дам, только что выбежавших из бара, с той лишь разницей, что дамы разводят ногами, а дипломаты –  руками.
    - Ты можешь заткнуться? -  спрашиваю я.
    Феликс не обещает.
    -  Для чего мы живём? -  не понимает он.
    Следя за тем, как в стакане тают льдинки, поясняю:
    - У каждого цель своя… Одни живут, чтобы досыта поесть, другие – чтобы  дождаться своей кончины, третьи – чтобы осуществить мечту юности… Например, Свифт в молодости решил построить дом для умалишённых, а на старости лет в этом доме сам же поселился…В конце концов, в дураках оказываются все. Даже те, которые умные. Вот и твой Ромен Гари, вдруг посчитав, что «дальше билет недействителен»*, проделал с собою веселую шутку: взял и спрыгнул в небытие.
    - Помянем Ромена Гари, -  предлагает Феликс.
   Думаю о загадочном свойстве разума, подталкивающего человека к алтарю жертвенности.
   Жертва…
   Если жертва, то взамен на что?
   Меня передёргивает.
   Верчу головой.
   Пожимаю плечами.
   «Вилли Кнох, что задумал ты?»
   - Что полезного в том, что человека крестят или обрезают? -  спрашиваю я вслух.
   - Раз нет вреда, то уже польза…-  отвечает Феликс.
   С улицы входит невысокий мужчина в белом костюме и белых туфлях и, взобравшись ногами на стул, требует внимания. «Хотите знать, к чему человеку жить?» - покачиваясь, спрашивает он нас.

       * Ромен Гари. «Дальше ваш билет недействителен»
   Мы хотим.
   «Ни к чему человеку это!» - смеётся мужчина и принимается читать кусочек из пьесы Ханоха Левина:
            «И сколько времени из этого у него стоит?
            И сколько, если уж у него стоит, есть с кем?
            И сколько, если уж есть с кем, у него вдруг не падает?» 
    Мы с Феликсом сдержанно аплодируем.
    - Печально, да? - спрашивает мужчина и, спрыгнув со стула, предлагает нам напиться. 
    - Выпивка сокращает жизнь, -  напоминаем мы.
    - Как хотите, -  обижается мужчина, -  а я напьюсь.
    Прихватив с собой бокал фруктового сока, Симха провожает мужчину к дальнему столику, а нам  сообщает: 
    - Бывший актёр. Убеждён, что от мира исходит странный запах.
    В дверях бара вырастает долговязый парень.    
    Блуждающий взгляд.
    На шее медный крестик.
    На указательном пальце белый перстень с чёрным рисунком свастики.   
    Кивнув в сторону парня, Симха, спрашивает:
    - Видно, Богу от нас надо ещё чего-то…
    - Возможно, - предполагает Феликс, - Творец желает созданную Им комедию переписать заново.
    - Разве мир комедия? - недоумевает Симха. - А если и да, то всегда можно эту постановку не замечать, правда?
    - Конечно, можно! - согласен Феликс. - Если выколоть себе глаза.
    В моей голове бегают молнии…
    Мой рот наполняется горькой слюной…
    Под лопатками покалывают иголки…
    - Палец со свастикой надо бы отрубить…- говорю я.
    - Лучше, если голову, -  считает Феликс.
    - Ты уверен?
    - На 87% .
    - Выходит, ты уверен не совсем?
    - Ну, на 88%.
    - Совсем другое дело, - оцениваю я, и мы бросаемся к двери.
    На улицах Тель-Авива  ночь. 
    - Чего вам? - парень прижимается к стене рыбного магазина. Кажется, в его глазах отсутствуют зрачки.
    Гляжу на парня и думаю: «Неужели человек создан по образу и подобию Божьему?»
    Феликс шипит:
    -  Заблудился?
    - Нет, а что? - бормочет нацист и, будто ночная сова, вращает глазами.
    Чувствую, как у меня в висках ломит от напряжения.
    - Показать карту? -  спрашиваю.
    - Зачем?
    - Укажем дорогу, -  голос Феликса звучит зловеще.
    - Какую ещё дорогу?
    - Отсюда, -  поясняю я.
    - Не надо мне.
    - В этом краю твой палец personae non gratae*, -  говорю я, - а потому нам придётся его интернировать.

         * нежелательное лицо (фр.)
Борьба с нацизмом компромиссов не предполагает…
    -  А если предполагает, - встревает Феликс, - то это не борьба с нацизмом.
    Палец с перстнем издаёт мерзкий хруст.
    Воет нацист. Тяжело на тротуар валится.
    «Jedem das Seine…»,*-  говорю я и, переведя взгляд на Феликса, думаю: «Феликс предлагал не палец, а голову оторвать. Всё же сердце у меня мягкое…»
    Разбуженные на деревьях воробьи поднимают крик. 
    Феликс поворачивает голову ко мне:
    - Думаю, -  говорит он, - этот ублюдок, отлежавшись на тротуаре, сообщит о нас в Штутгарт, где, возможно, кто-то из его приятелей содержит небольшой частный крематорий.
    Задираю голову.
    -  Скоро луны не станет, -  говорю я.
    - Луна не вечна, - отзывается Феликс. - Как и всё остальное…
    Истина мне дороже, а потому возражаю: 
    -  Луна – вечна, как и всё остальное…
    Феликс пожимает плечами. Кажется, нам не по себе от ощущения наступающей трезвости.
    - Знать бы, - говорю я, -  куда подевалась ослиная челюсть, которою Самсон уложил вражье войско**…
    - Ты про ту  челюсть? - уныло ухмыляется Феликс. -       Затерялась та челюсть... С тех пор, как Иисус объявил себя лучшим, чем все вокруг, одни лишь ослы сохранились, а ещё мировое Зло.

        *Каждому своё (нем.)
        * *Книга Судей: 15:11-16
    - Объявить себя лучшим Христос основание имел…- защищаю я Иисуса. - Как-никак, сын Божий…
    - Божий ли? - щурится Феликс. - Ты в его метрику заглядывал? И потом: в Библии нет такой строки, где бы Бога называли отцом. Лишь господином, который своих подданных наказывает или милует, а ещё готов им дарить землю Обетованную…
    - А ещё этот господин – отец людских страданий …
    - Ты что, манихеец? -  морщится Феликс. 
    - Если бы только я…Башевис-Зингер ещё в раннем детстве интересовался, почему Бог позволяет гусей и цыплят резать.
    В конце улицы синагога. Из крошечной ниши достаём молитвенник и кипы.
   Рядом с нами стоит мужчина с непокрытой головой. Спрашиваю:
    -  Не еврей?
    -  Итальянец. Турист.   
    -  Зачем молишься тут?
    -  Почему бы нет?   
    -  Тут храм иудейский.
    Итальянец приподнимает бровь.
    -  Создатель на всех один, -  говорит он.
    «Но наследственность у всех разная», -  думаю я.
    - Решил свои грехи замаливать у нас? - ворчит Феликс.
    - Грехи? Я жене не изменял.
    - Ты уверен?
    - Ещё бы!
    - Может, ты не итальянец?
    - Итальянец! -  настаивает он и опускается на колено.   
    - Господи, -  жалуюсь я Феликсу, -  он крестится здесь!
    - Папа Пий Х1 называл христиан семитами по духу, -  замечает Феликс, - но я подозреваю, что, на самом деле, папа имел в виду то, что коза, которая родилась в одном и том же дворе вместе с курами, всё равно козой быть не перестаёт...
    - Всего вам доброго! - поднимаясь с колен, говорит итальянец, улыбаясь, и выходит на улицу.
    Мы возвращаем кипы и молитвенник на место.
    Над Тель-Авивом бродит луна. Бедняга, корчась в прощальных судорогах, из последних сил серебрит остывающий к утру город.
    - Мы, вроде бы, отлично провели вечер, - говорю я, но Феликс, вдруг снисходительно взглянув на меня,  ссылается на жизненный опыт Оскара Уайльда: «После первого стакана абсента ты видишь вещи такими, какими ты хочешь их видеть; после второго ты видишь их такими, какими они не являются; в конце концов, ты начинаешь видеть вещи такими, какие они есть, и это самое ужасное…»
    Возле книжной лавки расстаёмся.
    - Обнаружить истину в вине нам так и не удалось, -  огорчается Феликс.
    - Не отчаивайся, - говорю я, - возможно, мы отыщем её в чём-то другом…
    Пересекаю улицу Хаяркон и спускаюсь к морю.
    На пляже пусто.
    Влажный песок остужает тело. Две чайки, словно в забытье, повисают в воздухе, издавая протяжные иступлённые крики.
    Сбрасываю с ног туфли.
    Разглядывая море, думаю: «У моря, словно у живого существа, характер свой…»
    Нагибаюсь к воде.
    Странно, в это море я входил сотни раз, но не помню, чтобы когда-то у меня возникала потребность его потрогать…
    В это утро трогаю.
    Приливы-отливы.
    Пытаюсь представить себе картины надежд, сомнений, безмятежности, раздумий, страхов, раскаянья множества поколений людей, когда они по этим волнам, к этому берегу, будто по ступенькам лестницы, к этому городу поднимались – 
                и ещё…
                и ещё,
    с одной ступеньки на другую,
    или же с волн, как со ступенек лестницы, вниз скатывались –
    с одной на другую,
                и ещё,
                и ещё…
   «Человек без лестницы не может», - думаю я, мысленно спускаясь под воду. Дно густо покрыто обточенными временем и солью человеческими костьми, беспорядочно разбросанными рыжими осколками того, что когда-то значилось щитами, копьями, артиллеристскими снарядами…
   Кому подводное кладбище интересно? У кого возникнет желание касаться греховного старья, когда на поверхности и нового в избытке?
   «Всплываю» наверх.
   Освобождаясь от предутреннего тумана, море короткими, старательными потугами, будто роженица, выталкивает из себя наружу оранжевый круг, и вот уже небо, неторопливо преображаясь, примеряет на себе дневные краски.
   За моей спиной город с проснувшимися шорохами, вздохами, скрипами, стонами. Уставшая тель-авивская ночь уходит селиться на противоположную сторону земли. Как говорит Уистан Оден:   
               «Не надо звёзд. Не нужно ни черта:
               Луну – в чехол, и солнце – на чердак.
               Допейте океан, сметите лес,
               Всё потеряло всякий интерес»*.
     Вдали, в просветах жёлтой пелены тумана, замечаю судно – одно из тех, которые приходили, приходят и ещё не раз придут на эту землю.
    Крестоносцы…
    Солдаты Наполеона…
    Бедняга «Эксодус»…
    Судно, доставившее темплеров в Сарону…
    Судно, забравшее темплеров из Сароны…
    Судно, которое теперь в просветах тумана, стоит недвижно и словно размышляет: подходить ли к берегу или не подходить.
    «Впрочем, Вилли Кнох опустился на самолёте», -  думаю я.
  *Перевод Игоря Колмакова. 
    Обуваю туфли.
    «Возвращайся в свою комнату, - говорю я себе. - Садись за свою книгу».
    Улица. И ещё. И ещё.
    Небрежно одетая женщина сидит на скамейке и смотрит, как голуби поедают с тротуара хлебные крошки, а неподалёку, возле покрытого росой куста, стоит старик и потягивает из солдатской фляги. Время от времени он вскидывает залитый вином подбородок и
шевелит губами. «Что это он? Просится на небо?..» - думаю я. Жаль старика. Останавливаюсь.
    - Чего надо? - опустив флягу, хрипит старик. Его глаза наполнены влагой.   
    Осторожно спрашиваю:
    - Случилось что?
    - Внук у меня родился! Четвёртый внук!
    - Тьфу! - говорю я, возвращаясь на тротуар. - Напугал!
    По улочке, ведущей к базару, толстяк в зелёных шортах толкает перед собой тележку c бананами, персиками, красным перцем и оранжевой хурмой. Поравнявшись со мной, он выкрикивает:
                Налетайте, разбирайте,
                думайте глазами.
                Не зевайте, а хватайте,
                не хлопайте ушами.   
    Громко зевая, из подъезда перекошенного дома выходит парень в кепи с длинным козырьком и чёрной футболкой, на которой написано: «Рай – это полиция английская, машины немецкие, любовь французская, руководство швейцарское. Ад – это полиция немецкая, руководство английское, машины французские, любовь швейцарская». Парню явно приглянулся мой галстук, во всяком случае, указав на него пальцем, он на искалеченном английском спрашивает:
    - Как зовут?
    - Джон Леннон, - отвечаю я. - Но можешь звать меня просто Джон. Имеешь, что сообщить?
    - Только одно, Джон, только то, что вы, американцы, лицемерные свиньи. И русские такие же свиньи, и румыны…И все остальные тоже…Ты с этим согласен?
    - А ты бы как хотел?
    В ответ он заводит трогательную песню о девушке с прекрасными глазами, особенно левым… 
    Прохожу мимо.
    В конце улицы стоит задумчивый мужчина с глубокими царапинами на оголённом животе. Здороваюсь. В глазах мужчины мечутся злобные искры. Отведя взгляд, готовлю себя к тому, что придётся выслушать какую-то гадость. Слышу:
   - Знаешь, что такое жизнь?
   Пожимаю плечами.
   Злобные искры в глазах мужчины гаснут.
   - Молодой ещё, чтобы…
   - Виноват…- признаюсь я.
   - Жизнь – она зараза, -  заканчивает он мысль.
   Благодарю за урок.
   За мной вдогонку несётся: «Ни себе прошлое вернуть, ни себя в прошлое…»
   Из подземного перехода доносятся звуки аккордеона.       
   Спускаюсь по лестнице.
   Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
   Тоскливая мелодия.
   Застывший взгляд девочки. 
   На грязном полу косыночка, а рядом кусок картона: «Подружке из Калуги на билет. Мы расставаться не должны».
   Кладу в косыночку пять шекелей. Говорю:
   - Плохо тебе, девочка?
   Пальчики замирают.
   - Терпимо, а что?
   - Так просто. Подумал…
   - Зачем?
   - Не знаю. Так просто…Поиграй ещё!
   Девочка улыбается. Глазки светлые-светлые.
   Кладу ещё пять шекелей.
   Из перехода выводит лестница.
                И ещё.
                И ещё.
   Ступенька.
   В окне углового дома стоит старуха. Занята.  Выщипывает себе брови.
   Отвожу взгляд.
   На пыльной скамейке, подвернув под себя головки, дремлют три голубя. «Бомжи», -  решаю я.
   По ступенькам булочной спускается женщина. Говорит сама с собой и тихо стонет. На ней лиловый халат и домашние шлёпанцы на босу ногу. «Чего стонете?» - спрашиваю. «Сильно счастлива потому что!» - криво усмехается женщина и, чтобы мне было понятно до конца, добавляет: «Счастье - это когда не испытываешь дефицита в сытости и в оргазме». «Ясно!» - говорю я. «Ничего тебе не ясно», - злобно отрезает она. Пристыженный, я пожимаю плечами. 
  Вдруг замечаю  Альберта. Спрашиваю:
   -  От Лоры прячусь, -  объясняет он.
   - Разве от счастья прячутся? -  недоумеваю я.
   - А сам-то ты откуда?
   - Из ночи, -  говорю. -  Людей наблюдал…
   Морщится Альберт, упрекает:
   - Нашёл на кого тратить зрение!
   Замолкаю, понимая, что упомянув ветеринару о людях, совершил  ошибку.
   Но Альберта уже не удержать:
   - Ведь не случайно, задумав управлять людьми, Создатель призвал себе в помощь дьявола…
   - Люди – цари природы, -  срываюсь я. 
   - Плевать! С монархами ничего общего иметь не желаю…
   - Такой независимый?
   - Плевать и на независимость тоже! Тот француз был прав, когда говорил, что люди настолько заразились независимостью, что, в конце концов, стали не независимыми, а заразными.
   - Гари, - говорю я, - француза звали Ромен Гари. Заразившись независимостью, он, в конце концов, от самого себя избавился…
   - Вот видишь? Скоро этот мир закончится взрывом…
- Т.С. Элиот считал, что мир закончится не взрывом, а  всхлипом.
- Как это – всхлипом?
- Поэт не уточнил.
   - Поэты всегда темнят…Следуй за мной!
   Следую.
   В углу подъезда высотного здания рыжее тельце.
   - Этот, - говорит Альберт, - потерянно шатался по улицам, и я подумал: «Раз он ничей, почему бы мне его не усыновить?» Я пригласил его в кафе на завтрак. 
   - Он согласился?
   - Я дал ему имя Кот.
   - Редкое имя, - отзываюсь я. - Жаль, что ты не догадался дать ему ещё и свою фамилию…
   - Знаешь, мы с  ним славно позавтракали.
   - Из одной миски?
   - Зачем? -  не понимает Альберт.
   - А Лора?
   - Что? -  вновь не понимает Альберт. 
   - Лора о Коте знает?
   - Нет, а что?
   - А Кот о Лоре?
   Глаза Альберта наполняются ужасом.
   Покидаю подъезд, низко Коту кланяюсь.
   Восьмой час утра. Улица. И ещё. И ещё. Уже совсем светло.
    По витрине мясного магазина, панически раздвигая консервные банки и образцы колбас, шарит мужская рука. Оказывается, американский флажок, стоящий у боковой стенки днём, ночью (какой ужас!) накренился унизительно низко.
    Рука достигает цели – честь великой державы восстановлена. 
    Аплодирую.
    Улицы. Площади. Возле центральной автобусной станции обычная публика бомжей, сутенёров, алкашей и наркоманов. Раскачиваясь из стороны в сторону, стоит женщина. Искажённый  рот выражает бессилие и безнадежность. Сворачиваю на улицу Маталон.
    На улице Левинский покупаю диск фортепианного концерта Грига.
    Улицы. Переулки.
    «Привет!» -  говорю я своему дому.
    Лестница. Ступенька.
                И ещё.
               И ещё.
    И ещё.
    Сбросив с себя одежду, встаю под душ – не мешает промыть ночную кожу…
    Стучат в дверь.               
    Выглянув из душевой, кричу: «Открыто!»
    На пороге стоит Лия.
    - А-а-а-а, - вырывается из меня.
    Лия кладёт руки на мои плечи.
    Кажется, у меня что-то с дыханием.
    - Я здесь, - говорит Лия. Кажется, у неё  с дыханием тоже что-то…
    - Правда? - кажется, у меня отнимаются ноги.
    - Я здесь, -  повторяет Лия.
    Завернувшись в полотенце, валюсь на диван и  смотрю, как Лия ходит по моей комнате, как, подойдя к компьютеру, она едва касается клавиш, как, повернувшись к окну, задумчиво смотрит на небо, и вдруг по моей комнате разлетается её одежда.    
    Закрываю глаза и, прижавшись к стенке дивана, освобождаю место возле себя…
    - Заварю нам кофе, -  говорю я потом.
    - Ещё нет, - Лея лежит ко мне спиной, и в моей ладони бугорок нежной выпуклости. Гоню от себя воспоминание о том сне, в котором была та автобусная станция, та скамейка в парке и та тяжёлая пила. «Ты здесь!» -  дышу я в затылок Лии, боясь выпустить из ладони эту нежную выпуклость, эту налитую  спелостью драгоценность.
    - Счастье и несчастье – в нашем «я», и больше ни в чём, - губы Лии повёрнуты ко мне, а пальцы трогают моё лицо. «Ты здесь, ты здесь, ты здесь», - шепчу я, будто заводная кукла. «Конечно, я здесь», - говорит Лия и трогает мои плечи. «Господи!» - я целую пахнущие надёжностью пальцы и думаю о нашем отпуске.  А потом хнычу:
    - Но мне необходимо сделать эту книгу.
    - Сделай!
    - Ты прелесть.
    - На автобусной станции, я повела себя глупо…
    - Не будем об этом…
    С подоконника на пол падают золотые полосы.
    Спрашиваю:
    - Ты вернулась из жалости?
    - Да! Из жалости к себе…Чтобы суметь снова смотреть на  себя  в зеркало.
    - Ты вернулась!
    - Бог надоумил…Иди, работай!
    - Ты прелесть!
    - Иди, -  повторяет Лия.
    - А ты?
    - Что я?
    - Что с твоим Дюрером и его несчастной Лукрецией? 
    Телефон.
    Пожилой голос говорит:
    - Я пастор церкви Спасителя в Иерусалиме. Меня зовут Лотар, пастор Лотар. На днях прилетел из Германии мой друг, и я собирался встретить его в аэропорту, но поскольку в Иерусалиме ждали каких-то важных государственных персон из Англии,  дорога из города оказалась перекрытой. Вы, конечно, знаете, как невообразимо сложно бывает в Иерусалиме в дни, когда сюда…
    - Да, пастор, знаю. Я всегда считаю, что было бы разумным эвакуировать основные правительственные учреждения в пустыню.   
    - Разве такое возможно?
    - Нет, -  говорю я, -  но желательно…
    - Не имея возможности выехать из столицы, я позвонил в аэропорт и попросил позвать к телефону господина Вилли Кноха, но, к сожалению, обнаружить его не смогли. «Вероятно, взял такси и уехал в гостиницу», - сказали мне. Я спросил: «В какую?» Ответили: «Не знаем. Он, конечно, позвонит вам». Я ждал. Я ждал три дня, а потом стал обзванивать гостиницы. Безрезультатно. И вот вчера я узнал о случившемся через германское посольство. Мне дали номер телефона психиатрической клиники, и я разговаривал с доктором Мегедом. Это он сообщил, что вы задумали написать книгу о моём друге.
    - Вы познакомились с моим братом?
    - Выходит, это правда: вы задумали написать книгу о Вилли Кнохе?
    - Пытаюсь…
    - Странно. Разве вы знакомы с моим другом?
    - Довольно поверхностно.
    - Что же побудило вас приступить к этому труду?
    - История Вилли Кноха укрепила во мне мысль, что в нашей жизни всё же присутствует чертовщина…
    - Чертовщина?
    - Простите, пастор, я хотел сказать, что случай с вашим другом заставил меня подумать о вещах, над которыми  я прежде не задумывался.
    - Выходит, и о самом себе?
    - Разве так выходит?
    - Думаю, что да. Как бы там ни было, хочу выразить вам свою признательность за интерес к моему другу. Возможно, нам было бы полезно встретиться.
    -  Вы правы...
    - Вот и хорошо, но…Мой возраст, мои теперешние силы…Вы понимаете?
    - Конечно, господин пастор! Церковь Спасителя в Иерусалиме мне знакома, и я, конечно же, приеду…В ближайшее время…
    Оборачиваюсь.
    - Ты со мной? -  спрашиваю у Лии.
    Молчание.
    - Не хочешь разговаривать?
    Молчание.
    - Поедешь в Иерусалим? -  вдруг спрашивает Лия.
    - Разве встреча с католическим пастором не редкая возможность выяснить некоторые вопросы? Например, я давно мечтаю узнать, правда ли, что Мария зачала через ухо, и ещё о том, что именно создал Бог до того, как Он сотворил мир.
    Молчание.
    Спрашиваю:
    - Наверно, со мной тебе не слишком повезло?
    - Не слишком, - отзывается Лия. -  В тот вечер, когда я вошла в автобус, я подумала точно так же, только на первой же остановке я из автобуса вышла. Не знаешь почему?
    - Понятия не имею. А если да имею, то, может быть,   ошибаюсь?
    - Не ошибаешься. Работай!
    Накрываю Лию одеялом.
    - Как хорошо! -  говорит Лия, засыпая.
    Раскрываю оранжевую тетрадь.
    Думаю о  человеческом разуме.
    Пытаюсь понять: «Если человеку дан разум, то почему он проявляет себя так странно?»
    Кажется, о подобном кто-то уже спрашивал…Ну да, спрашивал Шекспир: «Если снег тает, куда девается его белизна?»
    Читаю чужую жизнь…
    Примеряю её на себе…
    Привыкаю к мысли, что между дневником Кноха и мною пролегает ниточка связи…

     1960 год.  Лотар – священник! Его перевели служить в Германию, а я же обязан оставаться при заболевшем отце.  Мой заработок учителя музыкальной школы не Бог весть какой…
      Пришло письмо из Германии. Лотар пишет, что участвовал в молитве по евреям-узникам, расстрелянным и  погребённым в общей яме. Задаю себе вопрос: «Того, кто умертвил одного человека, называют убийцей, а как назвать того, кто погубил  многих-многих-многих?»
     Раз в год Лотар прилетает в Татуру на две недели в гости, и тогда он соглашается отслужить перед нами воскресную  мессу.
     Мой друг занят изучением святых писаний, исполнением всевозможных ритуалов, предписанных церковью, исповедует, отпускает грехи и молится, молится…
     - Мой путь в поиске Его, -  говорит Лотар.
     - Зачем? - спрашиваю. - Зачем Его искать, если, как утверждает церковь, Он везде и во всём?
     -  Так оно и есть, -  отвечает Лотар, -  только основной поиск заключён в том, чтобы отыскать Его в себе или хотя бы к Нему приблизиться…

     1963 год. С какой стати верить в потусторонний мир, если он неведомо где, а мы – здесь? Нет, я не верую в воскрешение плоти, но всё больше и больше осознаю необходимость использования молитвы. Я не люблю себя, потому что чувствую, что во мне ужасно много разных «тех», кто не «я». Я молюсь, взывая о помощи, не зная ни имени Того, к кому обращаюсь, ни его адреса, ни как он выглядит.
     Отец постоянно напоминает мне об искуплении. 

    Оглядываюсь назад.
    Лия спит.
    «Наблюдает за мной во сне», -  думаю я.
    Перерыв. Опускаюсь на пол. Делаю восемьдесят шесть отжиманий.
    Перекус. На кухонной полке – пачка крекеров, в холодильнике – баночка сардин.
    В ванной прополаскиваю рот.
    Вернувшись в комнату, любуюсь Лией. «Ты здесь, ты замечательно поступила, что…», - шепчу я ей, а себе советую: «Немного вздремнуть и тебе полезно».
    Мне снится высокая давностью в тысячи лет башня,  в одном из окошек которой стоит Лия. «Разве она не в Эйлате?», - думаю я, и вдруг к моим ногам падает с неба невероятной длины лестница. Поставив ногу на нижнюю ступеньку, шепчу: «Я сейчас, сейчас…»
                И ещё.
                И ещё.
   Ступенька.
    - Я ждала тебя, - говорит Лия. 
    - В этой башне? -  не понимаю я. -  Мне казалось, ты вошла в автобус, отъезжающий в Эйлат?
    - Ты не ошибся – я вошла в автобус, потому что, когда надеешься на одно, а вдруг выходит другое, то, наверно, теряешь рассудок...Я вошла в автобус… Потом испугалась. Знаешь, немцы говорят: «Einmal ist keinmal». Единожды – то же, что никогда больше. Я испугалась, что моё «одиножды» превратится в моё «никогда больше», и тогда я решила вернуться к своему единожды испытавшему чувству. На первой же остановке я сошла.
    - Но  ты здесь, в этой башне,-  говорю я.
    - Кто-то заключил меня сюда…
    - Возможно, Он?
    - Думаешь, возможно?..
    - Больше некому…
    - Здесь мне тоскливо…Ты ведь не оставишь меня в башне…
    Беру Лию на руки, несу к лестнице.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    «Всю жизнь мы все ходим по лестнице, -  думаю я, - и страшно представить себе, что может с нами произойти, если  ступеньки вдруг надломятся…»   
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    А потом мне снится, что над морем, словно красочный мост, из Марбурга в Тель-Авив перекинута радуга; по ней Вилли Кнох прохаживается и мне рукой машет. «Ко мне иди!» -  зовёт он.
    Просыпаюсь.
    «За работу!» - говорю я себе, раскрывая тетрадь в оранжевой обложке.

    1966 год.   Прилетел Лотар. Зовёт меня в Марбург. Разве я могу оставить отца? Он совсем слаб, и я боюсь, что…
     Стараюсь ощущать, если не Бога всех, то хотя бы  Бога своего…
     Отец считает, что Марбург не мой город, а мой город называется Сарона.

     1973 год. Все газеты заполнены сообщениями о войне на Ближнем Востоке. Отец сильно взволнован. И многие (не все) пожилые темплеры тоже. Повсюду слышны разговоры о Святой Земле.
     Кажется, со мной пытается заговорить дьявол. «С чего ты такое взял?» -  пугается отец, и тогда  я  говорю, что у меня отличный слух.

     1974 год.  Пришлось поместить отца в местную больницу.  Он совсем плох… Сосед отца по больничной койке старый француз. Он постоянно улыбается. На его тумбочке стоит табличка с надписью: «Нам не страшно умереть, нам страшно умирать. (Мишель Монтень)». Врачи и медицинские сёстры пытаются табличку убрать, но старик не разрешает.
     До Рождества остаётся две недели.
     Француз  умирает поэтапно. Вначале он не поверил в то, что умирает, потом, когда врачи ему сказали, что надежды на выздоровление почти не осталось, он отказался кого-либо  видеть и только надеялся на то, что сумеет  дотянуть до открытия первенства Австралии по лёгкой атлетике. В палату внесли  переносной телевизор.
      Во время полуфинального забега женщин на 110 метров с барьерами француз скончался.
     Телевизор убрали.

    1975 год. Мне всегда казалось, что сиротами бывают только дети. Теперь я так не думаю…Просыпаясь посередине ночи, я думаю, что хорошо бы  родиться заново но только другим, а когда под утро в комнату прорывается свет, думаю: «Я не возражаю против того, чтобы остаться тем же, каким был до сих пор, только жить по-другому…» Сегодня мне вспомнилось, как в один из послевоенных дней 1945-ого года отец устроил в доме праздник…Потом наступили месяцы надежды на Возвращение…Потом месяцы сменились годами усталости и  потерь…Не стало мамы, не стало отца. Со мной одна лишь скрипка… Что будет? Как быть? Господи!..

    1979 год. Прощай, Татура! В её земле оставляю   родителей. Австралия не смогла им заменить Сарону…И я… В этой стране я всё острее ощущаю себя посторонним. Отец, я  не забываю о твоём завете! В тот день…В день твоей смерти... Все эти годы я ощущаю себя немцем и темплером, только…Где же моё место на самом деле: в стране немцев или в Сароне?
 
    1980 год. (Село под Марбургом) Утром меня разбудил крик птиц, и чем внимательнее я вслушивался в этот крик, тем меньше улавливал его смысл. Странности природы… Вечером я вспомнил о птичьем крике и вдруг предположил: птицы выкрикивали своё несогласие… С чем птицы-то не согласны?

     1984 год. Думаю, что во мне что-то не то, что-то не так; знаю, что обязан придти к той земле, чтобы исполнить завет отца, но каждый раз меня удерживает чувство, будто я вязну в идее, уставшей от самой себя…
    Мои глаза часами   разглядывают фотографии с видами Сароны.  Моя память сохраняет запах тех апельсинов…

     1991 год. Лотар перевёлся на службу в Израиль – государство евреев, которых мы, немцы, уничтожить не успели. Мир перевернулся, а я заметил это не сразу …
     Когда я думаю о лжи и злобе, которые душат нашу планету, тогда я чувствую, что вскоре она нас покинет…А может она дождётся прихода новых людей? Стараюсь представить себе людей, которые сменят нас. Возможно, они принесут с собой новый Разум, но только вряд ли… Разве не сказано: «Под солнцем ничего нового»…Ещё я думаю о Сароне. И снова сказано: «Всё возвращается на круги свая»…Отец часто рассказывал о тропе, с которой люди свернули. Не туда свернули. И каждый раз отец добавлял: «Ведь ты не свернёшь! Поднимешься…» Я думаю, что отец имел в виду не то какую-то гору, не то какую-то лестницу.
     1997 год. На днях я подумал о вселенской Любви, о том, что её присутствие исходит, возможно, не столько от Него, как  от нас самих, сумевших собрать свои души вскладчину, в нечто единое. Но, подумав ещё, я усомнился в том, что такое может случится – чтобы свои души люди складывали в одно целое… Ну, а уж если она случится, то всё-таки в виде дара от Него…

     2002 год. Думаю о науке, об учёных. Сумели же вывести единицу измерения силы электрического тока или единицу измерения длины…Может, учёные обнаружат когда-нибудь единицу измерение справедливости… Одну на всех… 
    Долгие годы меня смущала необычная идея отцовского завета, но, кажется, теперь я начинаю чувствовать в себе силы, готовые завет исполнить. Отец, я постараюсь…

    2004 год. Если у истории есть начало, выходит, конец у неё тоже будет. Видимо, не случайно не прекращаются разговоры о неминуемом Апокалипсисе. Признаться, такое грядущее меня сильно пугает, но я старательно внушаю себе мысль, что  если конец мира  и неизбежен, и если он в скором времени взорвётся, сгорит или утонет, это никак не освобождает меня от исполнения отцовского завета. Более того, в голову приходит горделивая мысль: «Не в моём ли исполнении обета, данного отцу, заложено нечто такое, что, возможно, отведёт от мира ужасную катастрофу?»

    2007 год. Завет отца не даёт покоя. Вопрос не в том, должен ли я его исполнить (у меня нет выбора), мои метания, кажется, вытекает из чувства страха оказаться напрасной, необоснованной жертвой….
    Завет отца и мой выбор…
     «В моих ли силах этот мир сохранить?» - спросил я в последнем письме к Лотару. «Сохранить этот мир – забота не твоя…» - ответил он.
      Я молюсь, прошу у Него подать знак одобрения, но Он молчит, и никаких знаков…
    Думаю: «Почему сделать это должен я, если молчит Он…»
    Иногда во мне пробуждается ощущение, будто меня разлучают с самим собою.
   
    За моей спиной шорох. Склоняюсь над Лией.
    - Не спишь?               
    - Знаешь, - говорит она, садясь и подложив за спину подушку, - одну из своих глав Пруст  назвал «Перебои сердца».
    - Ну, и что? - не понимаю я.
    - Я видела сон: ты сидишь на земляном полу в тесной клетке, а я, взобравшись на высокую пальму,  кричу, что обязательно вызволю тебя отсюда, а в ответ ты улыбаешься и, покачивая головой, спрашиваешь: «Зачем? В эту клетку я загнал себя сам». «Но это не просто клетка, - поясняю я, - это западня». «Мне в ней вольготно», -  отвечаешь ты.
    Вглядываюсь в Лию:
    - Догадалась придти?
    - Так решили мои ноги.
    Задерживаю дыхание.
    - Ты здесь, ты здесь…
    На моих губах губы Лии.
    - Где же мне ещё быть?
    - Отпразднуем! -  говорю я.
    - Что? -  не понимает Лия.
    - Надо бы выпить за то, что у нас было, за то, что у нас будет, за то, что у нас не будет, за то, что у нас быть не должно.
    - Что же мы ждём? -  смеётся Лия.
    - Верну брату оранжевую тетрадь, и тут же к тебе...
    - Не передумаешь?
    Напоминаю слова русского писателя, который заявил, что у сердца  такие же правила, как в шахматах: сделал ход – переходить нельзя…
    Прихватив тетрадь, спускаюсь по лестнице.   
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Запах гермицида.

   «Господи, на протяженье тысячелетий
   Ты проделываешь со своими сыновьями   
   всякое этакое; не пора ли Тебе
   от всякого этакого…»

    - Ну как? -  спрашивает брат.
    - Читал чужие мысли, -  говорю я.
    - А в себя  заглядывал?
    - Там интересного мало…
    - Я так и думал…

    Улицы. Площади. Люди. Вспоминаю сказку про двух уток. Одна превратилась в Бога, другая – в дьявола. Поженились. Человека сотворили. Тело сделал Бог, а душу – дьявол. Так что, доброе и злое в человеке заложено изначально, и трогать его нет смысла: творение этих двух господ всё равно не переделаешь…
                И ещё.
                И ещё.
    Лестница. Ступенька.
    - Лия, пошли праздновать!
    На моих плечах руки любимой. 
    Лестница. Ступеньки.
                И ещё.
                И ещё.
    - Как твоя книга? -  спрашивает Лия.
    - Потихоньку поскрипывает.
    - Потихоньку?
    - Боюсь, дальше начнёт скрипеть громче.
    - Не отчаивайся!
    - Ты прелесть!
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    - В городском музее новая выставка, - говорит Лия. -  17-ый век…
    Молчу.
    - Как-нибудь посетим…-  отвечает за меня Лия.
    - Тебя интересует 17-ый век?
    - Какая разница, какой век? «Omnia mutantur, nihil interit». Всё меняется, но ничто не исчезает. Ты не знаешь, почему история повторяется?
    - Из-за историков… В их головах катастрофический дефицит воображения…
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    - У Вилли Кноха, вроде бы, отменное воображение,    и в то, что он задумал сделать с собою, трудно поверить, -  восторгается Лия.
    - Трудно!
    - И трудно понять.
    - Понять ещё труднее!
    - Думаешь, он задумал такое в угоду Христу. Ведь темплеры, кажется…
    - Думаю, что в угоду не Христу, а Богу... 
    - Страшно подумать…
    - О страшном ты думать не обязана.
    - А ты о страшном думаешь?
    - Постоянно…
    - А обо мне?
    - Я же сказал, что о «страшном» думаю постоянно…
    - Нахал!
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    В конце улицы Саламе кафе «Присядьте, не пожалеете!»
    У хозяина кафе лицо усталой козочки.
    - Как поживаете? – спрашивает он.
    - А вы? - отвечаю я.
    - Времена нынче жуткие… -  козочка возмущён тем, что его дочь призвали в армию, где определили стать инструктором по артиллерийским установкам.
    Развожу руками:
    - Всё, что было иначе прежде, теперь становится иначе снова.
    - Может, скажете, как быть с этим теперь?
    Перевожу взгляд на Лию. В её глазах написано: «Кажется, тебя принимают за Шопенгауэра».
    Возвращаю взгляд на хозяина кафе:
    - Необходимо переждать, пока снова не станет как прежде…
    - Думаете, станет?
    Думаю, что такой вопрос даже Шопенгауэру не под силу. Кивнув на Лию, говорю:
    - Если позволите, мы бы хотели присесть за столик, чтобы отметить некий праздник.
    - Значительный праздник, - встревает Лия.
    - Да-да, именно такой праздник, - выдыхаю я.
    Возле окна, прикрытого светло-голубой занавеской, Альберт кормит обедом Кота.
   - У нас с Лией праздник, - говорю я, подходя к ним. - У нас острая необходимость в больших бокалах вина.
   Кот ест с аппетитом, до треска в ушах.
   - Праздник? -  недоверчиво спрашивает Альберт.
   - Да, -  говорю я, -  значительный праздник!
   Лия одобрительно кивает.
   Прервав свою трапезу, Кот поднимает глаза и легкомысленнейшим образом разглядывает Лию.
   - Ты чего? - возмущаюсь я, но Кот, одарив меня достаточно небрежным взглядом, высокомерно зевает.
   - Всё, - говорит Альберт, - наше время вышло.
   Усадив Лию за столик, провожаю Альберта с его приятелем до дверей.
   Кот мягко трётся о мою штанину, нюхает мои туфли, а потом поднимает на меня изумлённые глаза. Видимо, его неприятно смущает то, что я в свою очередь не делаю попыток понюхать его. «Что, животное?» - спрашиваю я. Рот Кота беззвучно открывается. «Собирается высказать нечто значительное», - предполагаю я, но, в конце концов, Кот решает не отвечать.
   У Альберта спрашиваю: «Выходит, теперь с Лорой всё в прошлом?».
   Альберт опускает глаза.
   «Женщин остерегайся!» -  советует он.
   - Обязательно! - обещаю я и, кивнув на Кота, добавляю: «Ты заметил, как этот товарищ, разглядывая Лию, обрызгал возле себя обильной слюной сладострастия едва ли не весь пол? Почему он себя так ведёт, знаешь?»
    - В мальчике выражен явный антропоморфизм, -             поясняет ветеринар.
    Наклоняюсь к Коту.
    - Твой друг ошибается. Ты просто недостаточно воспитан.
    Альберт хмурится.
    Спрашиваю:
    - У тебя проблемы?
    - У кого их нет?
    Советую:
    - Не обращай внимание…
    Альберта замирает.
    - Может, знаешь, как это делается?
    - Изо всех сил…
    - А если силы на исходе?
    - Тогда стреляются!
    - Как это?
    - Через повешенье.
    - Иди к чёрту!
    - Что ж, я пошёл.
    Лие докладываю:
    - Мне показалось, что Альберт, повстречав Кота, нашёл, наконец, Понимание, и из себя вырвался...
    - Из себя? -  изумляется Лия. -  Зачем? Куда? К чему?
    - Не знаю, но у меня такое впечатление, что Альберт, вроде бы, вырвался…
    - Боюсь, - говорит Лия, - что Альберт и Кот нашли друг в друге нечто другое…
    - Другое?
    - Камуфляж взамен отчаянью – вот что они нашли.
    Подходит официант. «Ваше вино», - произносит он ласково.
    В двух бокалах белое вино.
    Я улыбаюсь.
    Лия улыбается.
    Спрашиваю:
    - Отлично?
    Лия отзывается:
    - Конечно!
    Хочу смеяться, дурачиться. Говорю:
    - И всё же, любить животных, наверное, проще – меньше ответственности…
    Глаза Лии округляются.
    - Мяу! - произносит она. - Боишься ответственности?
    Не хочу смеяться. Вдруг не хочу…Заглядываю в глаза Лии:
    - Моя книга о Вилли Кнохе может и не получиться…
    - Мяу! - раздаётся снова. - Меня вполне устраивает, что сам-то ты, какой-никакой, а,  вроде бы, получился.
    - Ты – прелесть!
    - Повторяешься…
    - Прости! «Ведь, что нужно, то славно поведать и дважды»*
    - Ладно тебе, -  прощает Лия, - повторяйся…
    - Спасибо! Ты прелесть!
Предлагаю выпить за остаток нашей жизни.
    - Как ты его представляешь? - спрашивает Лия.
    - Тебе следует родить, - подсказываю я. - От меня, разумеется!

    *Эмпедокл. «О природе», 20-25
    Лия смотрит жертвенными глазами.
    - А как же с твоей книгой? Я рожу, а у тебя не будет времени даже на то, чтобы отблагодарить.   
    «Вон она – гипертрофия обратной связи, -  думаю я, -  вот он – признак большой любви!»
    - Ладно, - сдаюсь я, -  не рожай; я потерплю…
    - Какой же ты благородный, добрый! - говорит Лия.      
    В знак признательности интересуюсь состоянием статьи Лии о Дюрере и о несчастной Лукреции.

                *        *       *
               
    К распахнутым дверям храма ведут четыре мраморные ступени. На верхней ступени стоит  нищенка. Худое, бледное лицо и опухшие веки. Кладу в протянутую руку монету в два шекеля и прохожу мимо. Пахнет сыростью и воском; в боковой часовне зажжены поминальные лампады, а за невысокой металлической оградой, едва не касаясь друг друга, едва слышно потрескивают свечи. В проходе, между рядами пустых скамей, тянется ковровая дорожка, и я, ступая по ней, вместо того, чтобы как-то проникнуться чувством церковной торжественности, ловлю себя на том, что испытываю одну лишь необъяснимую настороженность. Заметив на одной из стен большой каменный крест с раскинутыми по сторонам гипсовыми руками и поникшей головой, думаю: «Вот тот самый парень, который людей затормошил, взбудоражил. Не хорошо это – людей тормошить, но, странно: люди и сегодня  нуждаются в том, чтобы Он их тормошил. Сегодня…В Его-то положении…»
    - Ich freue mich, Sie zu treffen*, - слышу я неподалёку от себя.
    Оглядываюсь.
    Высокий, худой старик  приветливо улыбается.
     -  Danke! -  улыбаюсь я в ответ и предупреждаю: «Ich spreche nur Hebraisch und Englisch und verstehe etwas Deutsch»**

         *Рад с вами повстречаться (нем.)
 **Я разговариваю на иврите и английском и немного понимаю немецкий. (нем.)
-  Шалом! -  произносит старик. -  Брухим хабаим!
-  Вы знаете иврит?
    - Etwas…-  отвечает он и, перейдя на английский, добавляет: «Я – Лотар Борг, пастор».
    Склонив голову, говорю:
    - Рони Мегед.
    - Прошу вас, спрашивайте! -  говорит пастор.
    -  Спрашивать?
    - В храм приходят спрашивать…Спрашивают все…
- Вы тоже?
- Конечно! Задавайте ваши вопросы.
- Они могут показаться непростыми.
- Не сомневаюсь, - говорит пастор. В полумраке храма жёлтое лицо, усталые глаза и впалые, гладко выбритые щёки. -  Спрашивайте!
Молчу –  не знаю, как начать.
    У пастора прямой испытующий взгляд. Понизив голос, он говорит: «Смелее, молодой человек, вы в храме…Доверьтесь…Создатель одарил наш мозг триллионом нейронов, в каждом из которых по несколько малюсеньких дендритов – впечатляющая
система по своему совершенству, и, тем не менее, мы остро нуждаемся в авторитете и раздражителях…»
- А вы, оказывается, учёный! -  замечаю я.
По губам пастора пробегает улыбка.
- Священников кое-чему обучают…
- Вы заговорили о раздражителях.
- Да-да, об авторитетах и раздражителях…Надеюсь, вы согласитесь, что ничто так успешно не развивает мозг, как его умение реагировать на раздражители. Кстати, у израильтян с этим вполне благополучно, поскольку по получаемой массе раздражителей, вам нет равных в мире.
- Тем не менее, мы совершаем множество  глупостей?
- Крепкий мозг порой даже вредит…
Киваю на деревянную фигурку с крестиком в сцепленных руках.
- Думаю, вы правы, пастор. Иисус, уверовавший в  своё столь высокое предназначение, был подвергнут столь страшным страданиям…
- Страдания Он принял на себя сам. 
- Однако молил Бога о милосердии?
- В нём жил человек…
    - Будучи таковым, он, возможно, не был уверен в том, что делает?
- Он знал, что таинство истины раскрывается в миг ухода в Вечность.
- Разве люди об этом знают?
Пастор переводит взгляд на сверкающие под церковными сводами металлические трубы органа.
    -  Там упражняется Роберт, - говорит он.
    Под звуки густой неторопливой мелодии думаю о таинстве истины. Выходит,  чтобы раскрыть истину, приходится…
    «Поднимемся!» - предлагает пастор, подведя меня к стене с чуть приоткрытой дверцей.
Знакомая дверца.
Знакомая винтовая лестница.
Знакомая круглая башенка колокольни.
Знакомые бортики башенки.
Слева – сияющий позолотой купол «Аль-Аксы», справа – ревниво выглядывающий лик Храма Гроба Господня, подо мной – кривые узкие улочки, тупики, тесные дворики. «Возможно, - думаю, - у той девочки, которая играется с котёнком на ступеньках из белого камня, предки были важными купцами или уважаемыми служителями одного из городских храмов, а возможно, наоборот, были крайне бедными, бесправными и гонимыми».
Современная девочка.
Современный «старый Иерусалим».
Город, у которого жить по-старому не получилось, а «по-новому» –  не дают…
Волнение мешает свободно дышать.
Пытаюсь представить себе иерусалимский дворик и девочку из будущих веков.
- Ощущаете Суть? - спрашивает пастор и сам же отвечает: «Этот город… Мессия – ваш… Спаситель – наш… А ведь цель – едина!»
   Думаю: «А чей  Дьявол?» 
    - Темплеры, - продолжает пастор, - пришли на эту землю, чтобы помочь… Их прогнали…Почему?
     Вопрос, вроде бы,  не ко мне, но говорю:
    - В эти дни я много думаю о Вилли Кнохе, а ещё  внимательно перечитываю священные писания. Кое-что в памяти держу…Помните, в книге Иезекииля: «Говорит господь Бог: никакой сын чужой, необрезанный сердцем и необрезанный плотью, не должен входить в святилище Моё, даже и тот сын чужой, который живёт среди сынов Израиля»*.
*Иезекииль. Гл. 44, 9
Слышите, пастор – «даже и тот сын чужой, который живёт среди сынов Израиля».
    - Слышу, - молитвенно сложив руки, отзывается пастор. - И слышу, и вижу и знаю. Ведь если подумать здраво, мы, христиане – ваши братья… Крещёные братья…И всё же Сарону разрушили…Почему?
    - Не знаю, пастор. Возможно оттого, что при всём том, что Бог, вроде бы, один, веры оказались разные…
    - Не веры разные, а религии...
    Вглядываюсь в пожившее лицо Иерусалима. Где-то здесь царь Давид плясал и в бубен бил…«Кто  соскребёт с мраморных плит тоску и усталость?» -  думаю я и вслух говорю:
    - Мой брат, д-р Мегед, считает, что Вилли Кнох утратил здравомыслие.
    - А как считаете вы?
    - Стараюсь понять. Надеюсь, пойму…
    - Не выйдет…
    - Пастор, вы решили меня огорчить?
    - Нет. Просто, я думаю, что вы напрасно надеетесь.      Сказал Господь Бог: «Снимите крайнюю плоть сердца
вашего, чтобы гнев Мой не открылся, как огонь, и не воспылал неугасимо по причине злых наклонностей ваших»*
    - Выходит, Вилли Кнох искал спасение в хирургии сердца.
    Пастор морщится:

       *Иеремея, гл. 4:4

    - Сдалось вам слово «хирургия»…Когда человека раздирает духовное, тогда каждый себе сам…Мне кажется, Вилли   искал способ вернуть утерянную связь духа с плотью. Вы же не станете спорить с тем, что сегодняшний мир разорван?
    - Нет, пастор, не стану.
    - И что на него, как и на всё, что разорвано, смотреть больно?
    - Да, больно. Почему, пастор, почему сегодня мир разорван?
    - Клей засох…
    - О чём вы?
    - О жизни со смыслом, о духовной опоре.
    - А был ли такой клей?
    - Был!
    - Вы о Сароне?
    - И о Сароне тоже! 
    - Не обижайтесь, пастор, но я думаю, что если и был такой клей, то он стал засыхать ещё с того самого часа, когда один из иудеев указал на крест. Разве не стало роковой ошибкой то, что произошло между еврейством и ранним христианством?
    - Судить не мне…Люди должны жить в покаянии.
    - Вы верите в то, что людское покаяние спасёт мир?
    - Я верю в то, что людское покаяние мир не погубит.
    - Но разве мы виноваты в том, что живём?
    - Конечно же, нет. Вина наша не в том, что живём, а в том, что так живём.
    - Наверно, иначе не умеем…
    - И не умеем, и в своём неумении не готовы признаться. Бродим по земле, пребывая в душевной слепоте и недостойных мыслях…И всё вокруг себя губим…
    - Ему с Его высоты, наверно, видней! Вот и Авраам, увидев разрушенный Содом, задумался: «Не может быть, чтобы Ты погубил праведного с нечестивым… Судия всей земли поступит ли неправосудно?»*
    Молчит пастор, лишь только безмолвными губами шевелит.
    - Молитесь? -  спрашиваю.
    - Вот, - оживляется пастор, -  послушайте! «Господи,
сделай руки мои проявлением Твоего мира, и туда, где ненависть, дай мне принести Любовь, и туда, где обида, дай мне принести Прощение, и туда, где рознь, дай мне принести Единство, и туда, где заблуждение, дай мне принести Истину, и туда, где сомнение, дай мне принести Веру, и туда, где отчаяние, дай мне принести Надежду, и туда, где мрак, дай мне принести Свет, и туда, где горе, дай мне принести Радость. Помоги мне, Господи!» Разве не прекрасна молитва святого Франциска Ассизкого? 
    - Молитва прекрасна, только не слишком ли многого хочет этот святой?
    *Бытие. Гл.18:25
    - Этого должны хотеть мы все…
    - Думаете, Вилли Кнох излечится?
    - От чего? -  изумляется пастор.
    «Бедная моя книга», -  пугаюсь я.
    От Иерусалима исходит покой. Вдыхая  горячий воздух, вглядываюсь в потрескавшийся портал старого дворика. Девочки с котёнком больше не видно.
    - Пастор, в моей книге расскажу о Вилли Кнохе…О его попытке…
    - Невыразимо такое, - перебивает пастор. - Если касаться души – невыразимо… Мыслить, как мыслит
Вилли, вам не удастся. Светские книги…Я в курсе…Священнику необходимо следить…Я нахожу, что многие страницы в этих книгах представляют собой страшное место заключения для несчастных персонажей, а их сочинители выступают надсмотрщиками и истязателями. Книги Беккета, Бёля, Ионеску, Кертеса переполнены потерявшими себя людьми, а Вилли себя не потерял…Наоборот…
   - По-вашему, я надсмотрщик и истязатель? 
   - Пока нет вашей книги, я так считать не могу…
   «Пока нет вашей книги…» - звучит так, будто на меня замахнулись камнем.
   Мысль о возможном равнодушии читателей к моей книге вызывает ожог.
   Ожог.
   Мороз.
   Дрожь.
   Смотрю на город.
   Говорю себе: «Это не просто город, а Иерусалим… Равнодушие было во все времена: и при царе Давиде, и при Ироде, и апостоле Павле, и Гитлере, и теперь оно есть, и будет потом, и, кажется, противиться ему бесполезно, ибо не время принадлежит нам, а мы – ему».
   По иерусалимским дворикам бродят неторопливые островки света.
   Говорят: «Что было, то и будет».
   Думаю: «Что будет, то уже было…»
   Спрашиваю:
   - Вы счастливы?
    Усмехается пастор:
    - Если не обрушивается несчастье, то уже счастье… Творец, желая наказать Каина, велел ему стать кочевником, то есть, заняться тем, к чему его душа не лежала. Не в этом ли заключено самое глубокое наказание? А я…Дома меня дожидаются священные книги, свеча и стакан вина…
    Думаю: «Разумеется, Создатель щедр, а мы всего лишь те, кто милостиво Его дары принимает в виде камней в желчном пузыре, закупорки вен, поноса, сердечной недостаточности, гриппа, зубной боли, рака, колик в почках, нервного зуда, запора…Воистину, Его щедрость бесконечна…»
    Решаю: в моей книге непременно опишу одинокого священника, который приходя домой после  церковной службы, зажигает свечу и, потягивая вино, погружается в чтение священных книг. 
    Говорю:
     - Может, Вилли Кнох поддался призыву апостола Павла обезуметь, чтобы стать мудрым.
     Пастор трогает моё плечо.
     - Вы знакомы с посланиями апостола Павла? -  спрашивает он.
     - В самой незначительной мере.
     - Безумие и мудрость – это сложно…
     - В последние дни я часто думаю о том, зачем Создатель так неосторожно прикасается к людскому рассудку. Ведь человеку больно…
     - Это кара… Без страдания не очиститься…
     - Даже народу избранному?
     - Иудеи своею избранностью, ничего для себя, кроме мучительного испытания, не приобрели; не отвернись ваш народ от Иисуса, ваша вера осталась бы главенствующей навеки. Страшно ошиблись вы…Да, и мы тоже…Святой Игнатий из Лойолы всю жизнь сожалел о том, что в нём не течёт кровь иудеев, ибо случись с ним такое, он знал бы, что в нём течёт кровь Спасителя…Исполненные трепетной любви к этой земле, мои предки пеклись об её процветании, но и они ошиблись…Как всегда – человеческие ошибки…
    - Изгнание евреев из Испании?
    - Да.
    - Нацизм?
    - Да. Церковь возмущалась. Идеи нацистов вызвали во многих из нас ужас. Берлинского священника Мартина Нимёллера, обвинив в «злоупотреблении проповеднической деятельностью», бросили в тюрьму. Мы молились. За него, за себя, за обманутый народ. Жертвами нацизма стали почти все немцы. Известно стихотворение Нимёллера. Оно переведено на десятки языков:
    «Когда нацисты пришли за коммунистами, я оставался безмолвным.
    Я не был коммунистом.
    Когда они сажали социал-демократов, я промолчал.
    Я не был социал-демократом.
    Когда они пришли за членами профсоюза, я не стал протестовать.
    Я не был членом профсоюза.
    Когда они пришли за евреями, я не возмутился.
    Я не был евреем.
    Когда пришли за мной, не осталось никого, кто бы выступил против».
    Вы ждали прихода вашего Мессии, а мы – своего Спасителя, но в те годы…Мир потрясла очередная кара, люди испытали на себе новое проклятие. Вы прогнали темплеров из  Святой Земли, из Сароны, из их домов. И что же? Тогда немногие поняли, что «не может быть общего дома, если нет общего Бога». И теперь не понимают…Теперь у вас  свои чиновники, своя армия, а на месте виноградников Сароны, вы выстроили здание своего генерального штаба. Я не в упрёк. Разумеется, каждому своё…Не иначе…Но  народ мира и духа сегодня почти не отличить от других народов, и не понятно: теперь вы на самом ли деле окрепли или же, наоборот, как и все народы мира душой подустали…Ещё Хайдеггер писал: «Видимо, борьба за сохранение традиции истощает нас. Создавать своё и охранять великое одновременно – превосходит силы человека…Из этого круга нет выхода – вот так и получается, что совместный труд кажется то важным, то вновь совершенно незначительным». Обратите внимание: «совместный труд…»
    Слушаю пастора.
    Слушаю внимательно.
    Думаю о Вилли Кнохе.
    Думаю о моей книге.
    Меня не покидает ощущение, будто пастор чего-то не договаривает.
    Пожимаю плечами:
    - Конечно, без людских ошибок не обошлось, тем не менее, иногда мне кажется, что глупыми и жалкими нас сотворили не по ошибке, а намеренно, с тем, чтобы мы ошибки совершали вечно, и, следовательно, за них испытаниям подвергались. Безусловно, мы отравлены ядом зла, но ведь кто-то этот яд нам поставляет? Говорят, всё – Он, всё – от Него, а мне думается, что наши муки, пытки, страдания оттого, что Он вовсе не один, а что Его – двое…Не окажись Он двумя, возможно, яда в людях не оказалось бы... Кажется, я говорю ужасно длинно, сбивчиво и мои рассуждения вам, наверно, не по душе. Простите! Попытаюсь сказать проще. Скажем так: я доверяю больше словам непредсказуемого и строгого иудейского Бога, чем коммерческому договору, заложенному в максимах и проповедях Нового завета, где человеку обещают дать то, при условии, если он примет это…Пастор, что вы на это скажете?
   Молчит пастор.
   Хочу угадать мысли священника, но решаю не очень-то напрягаться, потому что если даже угадаю, то кто подтвердит, что всё именно так.
    - Пойдёмте, - просит пастор, -  пора спускаться.
    Не двигаюсь с места. Вглядываясь в сакральный город, говорю:
    - Раздумывая над поступком вашего друга, меня не покидает ощущение, будто я завяз в чужом бытие.
    - То, что случилось с Вилли в аэропорту, вы называете поступком?
    - А как такое назвали бы вы?
    - Не знаю. Только слово «поступок» режет ухо…
    - Слово неудачное, - соглашаюсь я. - Наверно, я писатель неважный…И сюжет для книги я выбрал неудачный…   
    Пастор качает головой.
    - Потуги писателей, в конечном итоге, сводятся к одному: попытке дать объяснение Священным писаниям.  Хотя бы для себя... Вот и всё!
    «Вот и всё? -  думаю я. -  Как это просто!
    Спрашиваю:
    - У Вилли Кноха есть семья?
    - Никогда не была.
    - Жил анахоретом?
    - С Кэти он познакомился в городском кружке темплеров. После занятий он провожал её, и тогда она читала ему свои стихи о загадках мира и о тайнах океана. А ещё они с Вилли встречались в храме в часы  воскресной мессы. Только однажды он девушку испугал…
    - Испугал?
    - О том вечере Кэти Ридер рассказала мне через несколько дней после того, как меня возвели в сан священника. Многое из её рассказа я понял, многое нет, кое-чего понимать не захотел.
     Однажды Кэти сама пришла к Вилли. Нет-нет – ничего такого…Она пришла, чтобы своими глазами увидеть необыкновенное… Всего лишь это…Она в радостном ожидании сомкнула веки, когда Вилли, покружив вокруг кресла, в которое он её усадил, наконец, вскинул к плечу скрипку. «Сейчас случится то, когда всё живое останавливает дыхание», -  подумала Кэти, но в следующий миг веки разомкнула  – разве можно позволить себе упустить видение того необыкновенного, о чём столько раз читала в старых, столь сильно тревожащих её воображение романах.      
   - Хотите послушать Венявского? -  спросил Вилли.
   Кэти кивнула головой, но тотчас торопливо отвела взгляд в сторону, оттого что о таком имени прежде не слышала, а ещё более, оттого, что скрыла об этом сейчас.
   - Прекрасно! -  ликовал Вилли. Он, разумеется, знал о  силе гипнотизирующей власти своей игры, о том, что она заставляет его слушателей сжимать губы, когда губы сжимаются у него, закрывать глаза, когда его глаза закрываются, наполнять души волнением, когда волнуется его душа. -  Сыграю Венявского!
   Вилли прошёл к окну и решительно задёрнул шторы.     Комнату поглотил мрак.
   Внезапно побледнев, пастор Лотар замолкает; на меня поглядывает так, будто хочет увериться в том, что его слушают.
   «Вот оно что!» - пытаюсь представить себе Кэти рядом с Вилли Кнохом и молодым католическим священником. И в обратном порядке тоже: Кэти рядом с католическим священником и Вилли Кнохом…
   - А вы, оказывается, поэт, - говорю я.
   - То было обычным: плотно запахнув на окне шторы, Вилли изгонял из пространства комнаты и свет, и краски, и очертания предметов – ничто не должно отвлекать от музыки. «Что ж…» - проговорил Вилли и, закрыв глаза, решительно провёл смычком по струнам.
   Вначале говор скрипки был осторожным, вкрадчивым, словно намекал на желание  рассказать что-то неотложное и важное, но потом в комнату ворвался нескончаемый вихрь чувств; закончив исполнять этюд Венявского, Вилли, не прерываясь, перешёл к Шуману, Брамсу, Дебюсси. По комнате метался клубок то безудержного веселья, то тихой тоски, то сдержанной молитвы, а Кэти, вся сжавшись,   вглядывалась неподвижными, широко раскрытыми глазами в темноту, пытаясь разглядеть то необыкновенное, о котором читала в старых романах. Темень комнаты смущала. Ощутив удушливую сухость в горле,  Кэти хотела попросить воды, но удержалась, отогнала от себя охватившую её слабость и неясную тревогу. И всё же…«Пить!» - проговорили её губы, а отяжелевшие руки потянулись к смычку, чтобы остановить его бег. «Больше не надо, -  просила Кэти, -  мне страшно!» Но чёрный смычок, вонзаясь в чёрное пространство, всё бегал и бегал по чёрным струнам. Ни камина, ни свечей, ни синих языков пламени на поленьях, как это бывало в романах, в этой комнате Кэти не заметила. Одна лишь тьма… Музыка Вилли продолжала не то на кого-то роптать, не то кого-то заклинать, и вдруг Кэти показалось, что комнату заполнили библейские люди, загорелые, в просторных одеяниях. Они восторженно качали головами и тянулись к скрипке Вилли пыльными посохами. А потом в комнату набежали козы, лани и два льва. Вилли не видел сухих от ужаса глаз Кэти и не слышал, как она выбежала наружу.
   В один из моих приездов из семинарии домой, Вилли   признался мне: «В душе настала сушь, а в мозгу беспрестанный стук: «Я должен беречься: любовь – это род недуга». Видимо, именно тогда он дал себе обет не связывать себя с женщинами.
    - Ваш друг был просто повязан обетами, -  говорю я и думаю:  «Сейчас пастор спросит, откуда мне об этом известно».
    - Откуда вам об этом известно? - изменившимся голосом  спрашивает пастор.
    - И всё-таки, несмотря ни на что, - смеюсь я, - ум, знание и умение человек чаще направляет на свою по-настоящему большую и, возможно, единственную любовь – на самого себя.      
    - Единственную? Не совсем так.
    - Вы не согласны?
    - В мире две любви: одна – преходящая; другая – вечная. Но пойдёмте, нам пора спускаться.   
    «Удивительно, -  думаю, - мы то и дело гоним себя с места на место…Вот и теперь, стоит спуститься по лестнице вниз, как я тут же потеряю из виду и круглую башенку храма и анфиладу двориков с причудливыми порталами и арочными проходами, и кусочек стены армянской церкви, и задумчиво сверкающий на солнце купол Аль-Аксы, и петляющую в полутьме улочку, по которой Христос шёл на Голгофу, а позже окажется, что Земля круглая, и, каким бы долгим ни был путь человека, он непременно возле своей отправной точки оказывается; таков уж он, человек, со своей иррациональной склонностью и неодолимой тягой к повторению».
    Винтовая лестница. Узкая, ненадёжная.
    Спускаюсь первым.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Утешает мысль: «Но, спускаясь с лестницы, сам-то я никуда не исчез. Вот он я…»
    Проходя мимо фигурки, что на кресте, вспоминается анекдот про еврея, который обращается с молитвой к Богу: «Господи, у меня страшное горе! Я всю жизнь соблюдаю твои заповеди, а мой единственный сын перешёл в христианство! Господи, прошу Тебя, верни его в лоно иудаизма!» Голос сверху: «К сожалению, ничем не могу помочь – у самого та же проблема…»
    Киваю на фигурку. Спрашиваю:
    - Может, ошибся он?
    Придерживая на груди крест, пастор вдруг говорит:
    - Я собираюсь на кладбище темплеров, что в Эмек-Рефаим и, если не возражаете, мы могли бы продолжить нашу беседу там.
    - Пойду с вами… - отзываюсь я, подумав, как могло случиться, что соплеменники Иисуса позволили созданному из плоти и крови человеку, как и они сами, заморочить им головы?
   
                *     *      *

    У входа в кладбищенские ворота женщина торгует   цветами.
    - Как обычно, господин пастор? -  спрашивает она и, не дожидаясь ответа, протягивает букетик из пяти белых роз.
    - Сдачу себе оставь.
    Смотрю на пастора.
    Смотрю на розы.
    Странное зрелище – в руках священника розы.
    Бродим по аллеям.
    Слева могилы, справа могилы. Над могилами окаменевшие ангелы.
    Вдруг пастор останавливается, склоняет голову. «Здесь покоится прах Кристофа Гофмана», - говорит он. На зелёной ленте, опоясывающей железный венок, чёрные буквы: «От паломников из Австралии».
    «Куски истории… - думаю я. - Куски времени…»
    «Кладбища полны людей, без которых мир не мог обойтись»* -  вслух вспоминаю я.
    В глазах пастора изумление.
    Объясняю:
    - Прочёл у Бёлля. Потом спрашиваю: «Верите в воскрешение тех, кто здесь?»
    Пастор поворачивается ко мне всем телом.
    - Такой шанс есть только у них …
 *Г. Бёлль Ирландский дневник. 
    Ещё аллеи.
    Ещё могилы.
    В могилах тела.
    Тела уже никакие, а души, незаметно выскользнув из них, пребывают в безмолвном вечном скитании.
    Мёртвые не жалуются; жалуются живые…
    На могилу с надгробной надписью
                КЭТИ  РИДЕР
                1940 -  1979
пастор кладёт белые розы.
     Спрашиваю:
    - Та самая девушка, которую испугал Вилли Кнох?
    Пастор молчит, но напряжены его губы, будто сказать хотят, и не могут.
    Где-то я прочёл: «Ничто так не цельно, как разбитое сердце»
    Спрашиваю:
    - Вам плохо?
    - Живым хорошо быть не должно, - сухо отвечает пастор.
    - Простите! -  перевожу взгляд на белые розы.
    - Omnia mea mecum porto, - вдруг говорит пастор. -  Всё, что своё – ношу с собой.
    Зажав в руках молитвенники, мимо проходят паломники. Двое оглядываются на меня. Кажется, в их глазах неприязнь и холодность. Может, мне только кажется. Не знаю. Не уверен. Разве можно быть в чём-то уверенным на кладбище?
    Смерть…
    Жизнь…
    И снова…
    Вначале от человека отказывается его прошлое, потом – настоящее, и только будущее sub specie aeternitatis – под знаком вечности
    «Поколение уходит, поколение приходит».
    Одни говорят, что смерть – это уход, который, в конечном итоге, становится возвращением на круги своя…. Другие говорят, что смерть – это дар природы. Всякое говорят… Любопытно, к какому итогу пришли в свою последнюю минуту те, которые здесь, под каменными плитами? 
    Паломники удаляются.
    «Завтра придут другие», - думаю я.
    Пастор Лотар стоит с закрытыми глазами и молчит. А может быть, он не молчит: разве можно принимать молитву за молчание? 
    И вдруг он говорит:
    - Умирают оттого, что живут, и ни от чего другого. Мёртвые не умирают…
     Аллеи.
     Могилы.
     Аллеи.
     Могилы.
     Возле решётки, отделяющей кладбище протестантов от кладбища темплеров, памятник павшим солдатам Третьего рейха.
    На белой плите железный венок.
    На венке красная лента.
    На красной ленте чёрные слова: «От паломников из Австралии»
    Думаю: «У каждого своя война и своя смерть».
    Глаза пастора широко раскрываются, а правое ухо опущено книзу, словно к чему-то прислушивается.    Возможно, пытаясь проникнуться эмпатией к мертвым, пастор пытается уловить звуки из иного мира.
    Внезапно меня охватывает досадное чувство несогласия с самим собой; теперь я думаю, что если смерть у каждого своя, то войны – они всех, и противиться  им необходимо всем...
    - У каждого свой Иерусалим, - вдруг говорит пастор,  движением руки очерчивая в воздухе крест.
    Смотрю на старческое запястье.
    - Эта земля спасётся, если христианские и иудейские отношения к миру сольются … -  говорит он потом.
    Напоминаю:
    - Тысячелетия загнали нас в тупик.
    - Время начать всё заново.
    - Всё? - не понимаю я.
    Молчит пастор. Одни лишь глаза говорят. Говорят одновременно – 
    настойчиво,
    обжигающе,
    насмешливо,
    отстранённо,
    холодно. 
    О надгробную плиту солдата Третьего рейха глухо ударяется крупная капля помёта.
    Поднимаю голову.
    Кружась над кладбищем, кричит одинокая птица.
    Кладбище…
    Смерть…
    Зачем смерть? -  спрашиваю себя и себе же отвечаю: «Может, затем, чтобы дать человеку возможность очиститься от  безумия, обид, ненависти, горя, болезней?.. Перейдя в иной мир, человек становится совершенно чистым и ото всего освобождённым. Со временем даже от собственной плоти…»
    Спрашиваю:
    - Зачем привели сюда?
    Слышу:
    - Чтобы напомнить о смерти.
    Спрашиваю:
    - О ней надо напоминать?
   - Слышу:
   - Надо не забывать Монтеня: «Смерть учит человека жить».

                *      *     *

   В холодильнике две котлеты и начатая банка с чёрными оливами.
   «Разогреть - не разогреть?».
   Решив, что «сойдёт и так», забираю оливы и котлеты с собой на подоконник. Разглядываю небо. Долго разглядываю. Настолько долго, что вдруг замечаю  пастора Лотара.   
   - Желаете продолжить иерусалимскую беседу? -   спрашивает он, теребя на груди крестик.
   Котлеты и банку с оливами   выбрасываю в окно. 
   - Желаю очень! -  отвечаю я.
   - Я тут о людских войнах подумал, - начинает пастор. -  Не слишком ли много войн?
   Пожимаю плечами:
    - Люди, обожающие воевать, находятся всегда. Кто может им помешать?
   - Видимо, те, кто воевать не обожает. Ведь такие тоже находятся…
   - И что с того? Мир воюет…
   - Надо потерпеть…
   - Ну, да, -  говорю я, -  Христос терпел...
   - И нам велел…-  подхватывает пастор.   
   - Как же! Легко велеть, имея такого покровителя, как его отец… «Надо потерпеть!» – это уже было. «Надо потерпеть ещё!» - и это было… В наши дни Христос мог бы успешно устроиться в крупной рекламной конторе или стать влиятельным профсоюзным боссом. «Люди, любите друг друга», «люди, наберитесь терпения», «кто был никем, тот станет всем», «последние станут первыми» – лозунги на все времена. Пастор Лотар, вам не кажется, что «Mundus vult decipi»?*
   Пастор переводит разговор на вечную любовь; произносит имя Луллия.    
   Ощущаю боль в висках.
   Спрыгиваю на пол.   
   Забираюсь в компьютер. Читаю: «Раймонд Луллия, средневековый богослов и философ, сочинитель книги о Возлюбленном и Любимом, где Возлюбленный – Христос, а Любимый – Бог».
   И дальше:
   «Спрашивают возлюбленного: «Откуда ты идёшь?»

*Мир хочет быть обманутым (лат.)   

       «От любви». «Чей ты?» «Принадлежу любви». «Кто тебя породил?» «Любовь». «Где ты родился?» «В любви». «Кто тебя вырастил?» «Любовь». «Как ты живёшь?» «По любви». «Как твоё имя?» «Любовь».       «Куда ты идёшь?» «К любви». «Где ты живёшь?» «В любви». «Есть ли у тебя что-нибудь, кроме любви?»  «Да, вина и грехи моего Любимого». «Есть ли прощение в твоём Любимом?» «Да, в моём Любимом есть милосердие и справедливость, поэтому я пребываю между страхом и надеждой».
    Вздрагиваю – пастор Лотар на экран компьютера перебрался.
    - Пастор, вы чем-то напуганы? -  спрашиваю я.
    - Нисколько! - смеётся он.
    Развожу руками.
    - «Dum spiro spero»*, - говорит пастор и исчезает.
    А я напуган и испытываю боль.
    Однажды я почувствовал точно такую же боль, как сейчас; тогда болеутоляющее вызвало во мне лишь удивление и досаду оттого, что облегчение не наступало, и теперь, когда тетради в оранжевой обложке рядом нет, я болеутоляющей таблеткой не пользуюсь, но зато ещё старательнее в себя заглядываю.
   Заглядываю, заглядываю, заглядываю.
   «Вилли Кнох, покажись мне! - прошу я. - Побудь во мне на какое-то время ещё…Покажись! Поделись своей тайной! Ты ведь поделишься ею со мной?»

* «Пока дышу – надеюсь»  (лат.)
   Тогда, в клинике, я  спросил:
    - Вилли Кнох, таково ваше мнение?
    - У меня нет мнения, - ответил он. - Мозг меня предал.
    - Предал?
    - Здесь говорят, что у меня мозг больной.
    - Вас, конечно, лечат? 
    - Только мозг…
    Заглядываю в себя ещё пристальнее...
     Оказывается, Вилли Кнох сейчас не один; у него в палате санитар.
       - Что ты там делаешь? -  спрашивает санитар. 
     - Грызу! - отвечает Вилли,  возвращая под подушку
голову.
     - С таким рвением?
     - С таким!
     - Наверно, что-то вкусное?
     - Вовсе нет, но теперь я, наконец, вызволил его из себя, и вот грызу.
     - Понимаю! - говорит санитар. - Ты ведь скажешь мне, кто он, правда?
     - Т-с-с-с, - просит Вилли, - мой демон ужасно сердится, когда о нём говорят посторонние.
     - Понимаю! Так, твой демон вовсе не вкусный, правда?
     - Нет, нисколько.
     - Зачем же ты его грызёшь?
     - Нельзя допустить, чтобы он вернулся в меня снова.
     - Он может вернуться?
     - Конечно.
     - Кто тебе такое сказал?
     - Доктор. Да, я и сам знаю.
     - Понимаю! Ты и сам знаешь…
     - Конечно!
     - Тогда я уйду, чтобы не мешать.
     - Не мешай!
     - Я, пожалуй, пойду.
     - Иди! -  говорит Вилли.   

     «Dum spiro spero» - говорю я себе, нежно трогая белые буковки на чёрных квадратиках клавиатуры. Потом записываю:
    …Окружив кровать Курта Кноха, люди поражались  его умиротворённому лицу, а он, догадываясь об их мыслях, говорил, что, покидая этот мир, жалеет лишь о том, что умирает на больничной койке австралийского города Татура,
а не в  построенном его дедом палестинском домике.
    Придерживая руку отца, Вилли вспомнил давнюю беседу с больной мамой. Тогда он спросил: «Это важно – просить о милосердии у Бога?» «Важно не то, о чём ты просишь, важно то, чтобы Он был готов тебя выслушать», - ответила мама.
    Вошёл дежурный доктор, взглянул на приборы и попросил  всех  покинуть палату.
    «Сына и его друга оставьте!», - твёрдо проговорил Курт Кнох.
    Оставить священника доктор согласился.
    Курт Кнох устало улыбнулся сыну, а потом обратился к Лотару: «Пастор, вы, конечно, помните Его слова: «Обратитесь ко мне, и Я обращусь к вам».
    Лотар издали кивнул.
    Вилли наклонился к отцу, прошептал:
    - Отец, это, действительно, так важно – верить в Него?
    Курт Кнох закашлялся.
    - Важно, чтобы Он верил в тебя, -  сквозь кашель проговорил он.
    И вдруг замолк.
    - Что, отец?
    Курт Кнох  заговорил  горячо и торопливо.
    - О чём это ты? - Вилли залился краской, отпрянул, подумав, что ослышался.
    - Слушай…Не перебивай…В час прибытия туда…Нет, в минуту прибытия…
   Вилли смотрел, как  на  шее отца вздрагивает серебряный крестик.
   -  Но как же…
   - Сарона… Докажешь всем…
   - Всем?
   - Сначала – себе…
   - Как, отец?
   - Я уже сказал…
   - Но…
   - Обещай!
   Вилли коснулся серебряного крестика.
   - Да, отец!
   - Примешь обет?
   - Да.
   - Сделаешь это?
   - Да.
   Курт Кнох взглянул на сына, и никогда его глаза не отливали такой яркой синевой, как в этот миг.
   - Мы изгнанники…- голос Курта то и дело срывался, - Даже Сын Господа изгнанник…Только рано или поздно изгнанники возвращаются… К Нему один путь: служа Ему. Мы служили…Мой дед, мой отец…И ты должен… Нам бы вместе, но я, как видно, опоздал…Люди часто опаздывают. Наверно, слишком спешат… Ты вернёшься… То место охранять … 
    - Но…- Вилли посмотрел на исхудавшее лицо отца, на немощные плечи. «Отец, это не твоё тело… -  подумал он. - Уже не твоё…»
    - Помни про завет…
    - Но…
    - Иди же!
    Друзья направились к двери.
    Курт Кнох  окликнул:
    -  А где то, о чём я просил вчера вечером?
    Вилли и Лотар обернулись.
    -  Давай её сюда!
    - Отец, не время…
    - В самый раз… Давай её сюда!
   Вилли  протянул бутылку с этикеткой «Sarona», и зубы Курта Кноха радостно застучали о стекло бутылки…
   И вдруг…
   Освободившись от бессильных пальцев, бутылка выпала на кровать.
   -  Отец! -  вскрикнул Вилли.
   Бутылка скатилась на пол.      
   «Уходите!- потребовала медсестра,   когда всё стихло. Наклонившись над открытым ртом умершего, она свела его челюсти, потом отошла к окну и опустила штору. Санитары развернули перед кроватью Курта Кноха пластмассовую ширму. 
   Вилли сильно побледнел, впервые в жизни ощутил странную усталость в сердце. В голове, ногах – случалось, но чтобы в сердце…
   Друзья вышли на улицу.
    Лотар искоса поглядывал на по-прежнему пугающее своей бледностью лицо друга, и   не решался заговорить. Вдруг Вилли остановился, сказал, что отец, перед тем, как уйти из этого мира, попросил о  нечто ужасном.
  - Ужасное? -  осторожно спросил Лотар.
  - Это прозвучало, как страшная тайна… Отец сказал: «В этом - высочайший смысл!» 
  Лотар отвёл взгляд в сторону.
  -  Я устал! -  проговорил Вилли потом.
  - Уставать нельзя! - отозвался Лотар. - Придётся собраться с силами…
  - Зачем?
  - Заветы отцов в покое не оставляют.
  - Никогда?
  - До конца дней…
  -  Я устал! -  повторил Вилли.
  - Это из-за сомнений.
  - Что?
  - Усталость приходит из-за сомнений. Отбрось их, и тогда, вместо них, придёт Он…
  - Он?
  - Да.
  - Тогда Он придёт?
  - Тогда ты ощутишь Его и сохранишь связь…Deus conservat omnia.  Господь сохраняет всё.
 «Пришёл, приходит, придёт, - подумал Вилли. - А я придти  смогу?»
  - Скажи, Лотар, разве Сарона – не мираж?
  - Да, Вилли, боюсь, что теперь – да! Теперь Сарона мираж…
  - Это говоришь ты, священник?
   - Я  служу вере, а не миражу.
   - Разве Сарона не стала для многих из нас верой?
   - Вера – одна…
   - Знать бы, что в свой последний час, отец не страдал.         
   Лотар покачал головой:
   - Люди легко не умирают:  не умеют…
   - А жить? Как  мне теперь жить со своей тайной?
   - Теперь – иначе…
   - Иначе?
   - Тайну можно утаить или выдать; иногда от тайны просто отрекаются…
    Вилли опустил голову; он едва себя сдерживал, чтобы не прокричать: «Отец, отомри! Пожалуйста, отец!»  Но у него хватило сил лишь на то, чтобы сказать себе: «Завет…Обет….Не отрекусь…»
    Вернувшись домой, Вилли спустил брюки и, внимательно разглядывая свернувшийся, комочек бездейственной плоти, подумал: «Неужели этим... Восстановить связь с Ним вот этим?..»  На миг эта плоть показалась ему  чужой. «Господи!» - простонал Вилли.
    Ночью он проснулся от собственного крика: приснился отец. «Не забудь!» - сказал отец и, не дожидаясь ответа, исчез.   Явился Иисус. Просил о помощи.
    - Я не ослышался? - недоумевал Вилли. - Ты, кому поклоняется полмира, просишь у меня о помощи?               
    - Так уж вышло – я со своей тропы сбился… И я, и ученики мои… Помоги нам!
    - Думаешь, сумею? - смутился Вилли, но Иисус, как и отец,  тоже исчез.
   О ночных гостях Вилли решил рассказать Лотару, но к утру передумал. 
        «Господи, на протяженье тысячелетий Ты проделываешь со своими    сыновьями всякое этакое; не пора ли Тебе от всякого этакого отдохнуть?»
 
   Тянусь к телефону.
    - Вилли Кнох загрыз демона, -  говорю я брату.
    - Демона? -  не понимает брат.
    - Да. Он вынул из себя демона и загрыз его.
    Брат молчит.
    - Алло! - говорю я.
    - Откуда ты знаешь про демона? - спрашивает брат.
    - Я заглянул в себя.
    - Понимаю!
    - И я, и санитар видели, как Вилли Кнох грыз своего демона.
    - Ты это видел в себе?
    - Да, я заглянул в себя.
    - Понимаю! -  повторяет брат. - У нас в клинике он больше грызть не будет – люди из германского посольства посадили его в самолёт, и  теперь, я думаю,  своего демона он догрызёт у себя под Марбургом. Утром Кноха отправили…   
    - Как это отправили?
    - Самолётом.
    В телефонной трубке глухое завывание.
    Стараюсь собраться с мыслями.
    Меня знобит.
    Ощущаю испарину.
    Вглядываюсь в экран компьютера, чтобы просмотреть текст написанного, но вдруг замечаю: со словами моей книги происходит что-то странное…
   «Слова, -  зову я, -  куда же вы?»
   Спотыкаясь, слова на экране рассыпаются, а буквы превращаются в жидкую кашу.
   Тишина.
   Слушаю тишину.
   Ломит в суставах.
   Горит тело.
   Корчится душа.
   Больно.
   Боль такая, будто часть меня из меня вынули.   
   Пытаюсь дождаться покоя.
   Катарсис не наступает.
   «Не наступит?» -  пугаюсь я.
   Моя книга…
   Сковывает ощущение гнетущего предчувствия.
   Я знаю: хорошая книга – всегда поступок, испытание, экзамен и страх.
   Страшно.
   Страшно оттого, что один за другим гаснут образы, фразы, краски.
   Заглядываю в себя.
   Теперь Вилли Кноха едва обнаруживаю. Вернее,  едва различимые следы, оставленные его душой. С упрёком в голосе говорю: «Ты улетел в Марбург,  оставив меня наедине с отличным вопросом: «Отчего ты с собой так?» Отличный вопрос – это  треть книги, и я очень на него надеялся, а теперь…Что будет с моей книгой теперь? Ты покинул меня, и я у тебя спрашиваю: «Разве так поступают? Разве допустимо, чтобы персонаж книги самовольно вышел из подчинения автора?»
   Мне казалось, что в душе Кноха я что-то понял и пытался подбирать честные, честные, честные слова, но теперь, вслед за ним самим, слова оставляют меня тоже…
   Заглядываю в себя, стараюсь оставленные душой следы разглядеть, разглядеть, разглядеть, но, видимо, что-то стряслось с моим зрением, если разглядеть их до конца, до конца, до конца у меня не получается.
   Может, моей вины тут нет? Может, вины в мире не существует вовсе, и никто ни в чём не виновен, а кто-то, забавы ради, нас обманным путём в жизнь выталкивает, чтобы потом, обманув в последний раз, из жизни удалить? Может, прав Альберт, и всё в этом мире замешано на обмане и выходит – 
смотреться в себя – обман,
ощущать себя – обман,
пытаться изменить себе – обман,
возвращаться к себе – обман.
Всё в этом мире – обман!   
   Бросаюсь на диван. 
   «Может то, что всё в этом мире обман – тоже обман, и может, одни лишь психиатры правы, считая последнего темплера Сароны просто чудаком или просто немного ненормальным…»
   Разрываются, лопаются в голове мысли, и, вконец обессилев, они застывают перед трезвой очевидностью: кишка у меня тонка – до конца проникать в чужие души. Писатель – не Бог и даже не сын Божий…
   Понимаю!
   Внезапно понимаю, что даже отлично поставленный вопрос и самые искусные слова выручить не смогут, если таков порядок мира Создателя, и если истинные, реальные события происходят в неподвластной мне сфере...
    Я в капкане...
    Я завалил экзамен экзаменатору, которого даже в глаза не видел. 
    Кажется, пастор Лотар был прав, когда говорил, что словами этого не выразить, а раз так, то те слова, образы, мысли из головы вытряси! В конце концов, кому какая разница, закончу ли я писать эту книгу или  нет? А если закончу, то разве моей книгой мир склею? Кому какое дело до небольшой странички из нашей истории? Кому интересно знать, что внушил себе Вилли Кнох? В конце концов, самовнушение – это самообман и самоистязание; они всего лишь такие же явления природы, как обычная вспышка молнии или прогнивший картофель».
    «Откажись! - говорю я себе. –
    от души Вилли Кноха,
    от начатой повести,
    от вызова Ницше –
откажись!»   
   Смотрюсь в себя.
   Смотрюсь в себя изо всех сил. 
   Кажется, я рассыпаюсь.
   Во мне всё зыбко.
   Выставляю из себя Вилли Кноха.
   «Так и быть, - говорю я ему, - уходи, с тобой я больше не играюсь! Всё! Тупик! Fiasco! На роль Экклезиаста я не подошёл».
  Сердце…
  Человеческое  сердце в день сокращается 100 тысяч раз. А моё?
   Теряю слова.
   Теряю мысли.
   Вдруг решаю: выставив Вилли Кноха, вернуть себе прежнего себя…
      
                *     *     *
               
    Ночью меня будит странный шум.
    - Давай-ка, поднимайся! - гремит торжествующий голос Фридриха Ницше.  -  Тебя, возомнившего из себя сочинителя, поведут на казнь!
    Открываю глаза. Послушав наступившую тишину,  взглядом скольжу по  поверхности письменного стола. Тетради в оранжевой обложке нет. «И больше не будет», - больно колет мысль.
    Перевожу взгляд на мои руки, на грудь.
    Заглядываю в себя – пусто.
    Убираю взгляд из себя.
    Сжав пальцы в кулак, угрожаю им экрану компьютера. Жду появления чувства тревоги, жалости, тоски. Ничего такого не появляется.
    Смеюсь.
    Я громко смеюсь и думаю:
    «Что теперь скажет редактор журнала? И мой отец? И Феликс? И Альберт? Впрочем, что ни скажут – будут правы». 
    Сбрасываю с себя одеяло.
    В комнате слышен запах неудачи.
    «Нет!» -  кричу я, возвращая с пола одеяло.
    Закрываю глаза.
    Вдруг засыпаю.
    Белая дверь.
    Белые свет лампочки.
    Белый халат санитара…

    - Велено тебя выпустить, - говорит санитар. -  Можешь убираться!
    - Убираться? -  не понимает Кнох.
    - Выходи!
    - Нет, я остаюсь!
    - Здесь? Ты хочешь остаться здесь?
    - Да. Мне хорошо, оттого что здесь – здесь, и что здесь – не там… Я устал быть чужим.
    - Ты хотя бы знаешь, где ты?
    - Я в Сароне!
    - Это ещё что?
    - Это там, где запах апельсинов.
    - Ты – псих!
    - Неправда!
    - Говоришь, как псих.
    - Ты не понимаешь… У меня – идея…
    - Только не это…Я сильно нервничаю, когда у кого-то идеи.
    - Мою идею Он одобряет.
    - Ещё чего! Станет Он с тобой связываться… Собирайся! Тебя самолёт ждёт…
    - Ладно, только я заберу с собой Сарону. И мою идею тоже заберу…

    Вдруг просыпаюсь. 
    Думаю о себе и о Вилли Кнохе.  Ловлю себя на том, что думаю о каждом из нас в отдельности. Теперь я – не Вилли, а Вилли – не я. Жаль. Я как-то свыкся…
    Заглядываю в себя – действительно, во мне остался лишь один я.
    Громко смеюсь и легко дышу.
    «Вилли Кнох, ты перехитрил меня, ты оставил меня в дураках, и теперь моя книга страдает от атрофии моего ошибочного воображения…Где мне было искать истину? В медицине, в философии, в мистике, в пьесе Данте Алигиери? Пастор Лотар, должно быть, знает, только он мне не доверяет. Почему? Впрочем, «почему» мне не доверяет пастор – сюжет для другой книги…»
    Вилли Кнох…Мы с ним не договорили…
    - Я пытался дать тебе возможность оправдать себя, -  говорю я ему.
    - Но я не собираюсь оправдываться, -  отвечает он.
    - Ты проиграл, тебе и оправдываться.
    - Ты считаешь, что проиграл я?
    - А кто же? Я-то смеюсь. Разве тот, кто проигрывает, смеётся? Слышишь, я громко смеюсь и легко дышу.
    - Я не вижу. Отсюда, где я сейчас, тебя не видно.
    - Тем не менее, я смеюсь.
    - Тем не менее, я этого не слышу.
    Больше не смеюсь.
    «Так даже лучше, - говорю я в тишину. - Пускай другой парень разбирается с этим немцем, пускай другой решится на такую книгу. Даст Бог, так, возможно, и случится. Буду искренне рад».
    Бегу в душ.
    Открываю кран.
    Подставляю под холодную струю голову, чтобы услышать, как из моего бессилия уходит  боль.
    Лишь шум воды слышу.
    «Прости меня, Вилли Кнох, - шепчу я, - прости. Мы два пораженца, взваливших на себя непосильную мечту, мы два бессилия, не устоявших под тяжестью своих  тайн»
    Чувствую себя полым, будто меня от самого себя отключили. 
    Светает.
    Взбираюсь на подоконник.
    За окном самолёт с надписью «Lufthansa».
    У меня ощущение такое, будто обо мне забыли, оставив пребывать под наркозом.
    Закрываю глаза, чтобы в самолёт заглянуть… 

    …- Хотите, расскажу о своём прошлом? - спрашивает Вилли Кнох.
    - Зачем мне ваше прошлое? - недоумевает сидящий рядом мужчина.
    - У меня интересное прошлое.
    Смеётся мужчина:
    - Что может быть в прошлом интересного, если его больше нет?
    «И действительно?» -  думает Кнох, засыпая.

    Открываю глаза. Разглядываю небо. Оно над всем и над всеми…Оно подмяло под себя этот город…
    Вилли Кнох в Марбурге, и теперь я освобождён...  Кто-то сказал: «У писателя две возможности: или он говорит правду, и тогда он – не совсем он, или же он свободно выдумывает, и тогда он снова – не он».   
   Если Лия напомнит о книге, я попрошу: «Не спрашивай…» «Почему?» - спросит Лия. «Знаешь, - скажу я, - пастор Лотар считает, что даже в том случае, если в дверях торчит ключ, ещё не значит, что эту дверь открывать следует».
    Небо чистое, тихое.
    На память приходит Бродский:
    «Что-то выше нас. Что-то выше нас проплывает и гаснет, только плакать и петь, только плакать и петь, только жить».
    Жить!..
    Отворачиваюсь от окна. Гляжу, как по потолку бродят тени.
    Вчера я признался отцу: «Перевоплотиться не сумел…Теперь мои слова какие-то не те…»
   Зачем они мне, если уже не те?..    
   Спрыгиваю с подоконника.   
   «Зачем он это? Зачем он с собою так?» 
   Мой мозг бессилен понять чьё-то безумство.
   «Как же я теперь?..»
   В горле застревают слова.
   С полки снимаю книжку Пола Остера. Вот оно, то самое место: «Потом, возможно, я займусь чем-нибудь другим. Когда надоест быть поэтом. Слова ведь когда-нибудь кончаются. У каждого человека так много слов. И что же я буду делать потом?»
    Откладываю Пола Остера в сторону.
    «Лия, прости!
    «Отец, прости!
    «Прости меня, Господи!»   
    Новый день.
    На потолке умирают тени.
    «Вилли Кнох, пожалуйста, избавь от наваждения», -  прошу я.
    Он меня слушается. Вроде бы, слушается… Чувствую, как из меня что-то уходит, а что-то во мне взамен появляется.
    В груди просветление.
    В мозгу отогрев.
    Перед глазами –
остров в Эгейском море,
кальмары,
цветы,
Лия в купальнике.
    Снимаю телефонную трубку.
    - Отец, как ты?
    - Терпимо.
    - Береги себя, отец!
    - Я так и делаю. И ты береги себя.
    Останавливаюсь перед прикреплённым к боковой стенке компьютера листком.
   «Оставлять в живых следует лишь тех творцов, которые создают шедевры». ( Ницше)   
    Срываю листок. Думаю: «Я едва не погиб…»
    «Лия!», -  зову я.
    Проходит минута. И ещё. И ещё.
    Кажется, в моём мире рождается новая религия, в которой ни пастору Лотару, ни Вилли Кноху  присутствие не предусмотрено.
    Перевожу взгляд на экран компьютера –
    Не включён.
    Не дышит.
    Безликий.
    Без пульса.
    Оживив его, говорю: «Ну, же! Обведи текст начатой книги чёрной краской и решительно надави на клавишу «Delete».
    Мне страшно.
    «Это единственное, что остаётся…»
    Мне стыдно.
    «Ну, же!»
    Рука повисает над клавиатурой.
    Мне больно.
    Рука безвольно опадает… 
    Проходит минута. И ещё. И ещё.
    Я проиграл.
    Однажды я сказал Лие: «В конце концов, даже великие империи пали».
    Империям не повезло.
    Мне не повезло.
    Везенье…
    Кокто писал: «Наши книги нас не любят».
    Любимая поговорка Феликса: «Фортуна порой даёт много, но достаточно – никогда».
    К чёрту фортуну!
    Какое мне дело  до того, почему Вилли Кнох пытался сделать это? И какое мне дело до того, какой был в этом смысл?»
    Проходит минута. И ещё. И ещё.
    «Кажется, смысла лишено всё, кроме ощущения руки Лии на моём плече», - думаю я и вдруг вспоминаю слова Альберта: «У гениев дети рождаются идиотами».
    Кидаюсь к телефону. С ужасом в голосе спрашиваю:
    - Лия, разве я гений?
    - Боже упаси! -  успокаивает Лия.
    - Тогда почему бы нам не подумать о нашем отпуске снова?
    - И действительно, почему?
    Иду к двери.
    Вниз по лестнице ведут семьдесят две ступеньки.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Думаю об отпуске с Лией.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Отправляться на греческие острова расхотелось; лучше полетим на юг Франции, чтобы взобраться на скалу, где чудная деревня Эз ле Виллаж с той самой тропинкой, по которой восемнадцать лет прохаживался Ницше.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Я уж, конечно, не премину сплюнуть на тропинку философа и весело объявить о том, что, не сумев создать шедевр, я, тем самым, избежал гибели. А потом мы с Лией посетим городок Сен-Поль де Ванс, где  жили Матисс и Ван Гог, и где теперь покоится Шагал. А потом мы, я и Лия, посетим…
    Мимо меня пробегает Данте Алигиери.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.   
    «Спешу к Беатриче», -  объясняет Данте, и я вижу,  как над его головой кружат ангелы. «Manibus date lilia plenis»,* - поют они.
    «Вот оно – сегодня! -  говорю я себе. - Теперь я  знаю, что оно наступило…»
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Спускаюсь мимо дверей, за которыми чей-то мир, чьё-то безумие, чьи-то иллюзии. Можно двери приоткрыть, заглянуть...
    «Не сегодня…», - говорю я себе.
    Ступенька.
                И ещё.
                И ещё.
    Заглядываю в себя –
    меня ждёт Лия!
  * Дайте лилий полными горстями. (лат.) Данте.«Божественная комедия»
   «Чистилище». Песнь 30:21. Перевод Михаила Лозинского.   
    Любимая…
    Желанная…
    Наша встреча… – 
    не в ней ли вся красота и утешение мира?
    «Ну, вот, -  скажет Лия, -  ты в моей сказке». 
   


Рецензии