Белая часовня княгини Меншиковой 2 10

Перед самой Москвой решено было остановиться в Данилычевом имении селе Алексеевском. Пётр взял с собой Фёдора Алексеевича, Гавриила Ивановича, Кениксека, Ламбера среди прочих.
Ламбер был поражён дикой красотой хозяйского терема, напоминавшего всего больше изукрашенную табакерку или музыкальный ящик. Было это странно приятное зрелище и добавляло колорита вместе со снегом и, пожалуй, водкой в общую картину его впечатлений о Московии (
Карьер он здесь желал бы сделать, и были сделаны им верные шаги, и Фортуна была бла-госклонна, но… Где-то в глубине души он понимал, что среди этих людей, обаятельных и опасных своей непредсказуемостью, жить не сможет.
Так вот, всё имение и сам дом этого в высшей степени обладающего перечислен-ными «русскими» качествами, странным образом благоволившего ему царского фаворита, были устроены роскошно, замысловато и удивительно. Попросту говоря, Жозеф Гаспар ходил с раскрытым ртом. Лукаво поглядывая на него, склонивши многодумную голову к плечу, Фёдор Алексеевич, будущий свойственник Меншикова, заметил, что по весне здесь и того милее и глазу приятнее. Акакая здесь рыбалка, какая рыбалка!.. Фёдор Алексеевич ценил удобства выше «эстетик».
Благоволение государя к французу не знало пределов, он брал его с собой везде, тормошил, заваливал вопросами, иной раз столь прямыми, что ставил Ламбера в тупик. Александр Данилович откровенно подсмеивался над Осипом Гаспарычем.
- Что, француз, попал, как кур в ощип!
Смущённого Ламбера позвали париться в баню.
- Могу я отказаться? У нас сие не принято…
- Не советую, - подмигнул Данилыч, поднял брови, покосился на Петра. – Как можно?
И эти двое дружно враз рассмеялись. Странные они были. Иной раз казалось, что у них между собой имеется свой особый язык, который только они и понимают. И сейчас показалось Ламберу, они договорились тайно о какой-то каверзе. Памятуя о шутке царя с моржами в Архангельске, Жозеф Гаспар почувствовал брезгливое опасение.
- Чего хмуришься? – свысока прищурился на него Пётр, - али желаешь отказаться от сей чести: поглазеть на великого государя Всея Великия и Малыя и Белыя в чём мать родила?
И снова они загоготали. Над чем? В чём тут глумление? И над кем?
- Алексаша, распорядись о бане, чтобы жар стоял, чтоб до костей пробирало.
- Уже, мин херц.
Александр Данилович здесь был хозяин. Ламбер отметил, что едва заметное дви-жение бровей барина понимается ключником и всей дворней влёт и точно. У ключаря глаза навыкате, видно, на всё готов за милостивый взгляд. Рабски…
- А то он глазеть-то станет на протодьякона Петерима, Пётр Алексеич, а?
И снова гогот.
Не понять царя: то он на верфи, как последний работяга, то он капитан роты бом-бандирной, то он за столом с матросней голландской, как грубейший и неотёсаннейший из них, а то… не хотелось вспоминать Ламберу. Грозного государя московского ему дове-лось повидать тоже. И величие в нём неподдельное, знает, что повелевает по праву сво-ему, просто знает. А то вот всепьянейший и всешутейший собор! Слыхано ль? Шумят, шутят так, что любой версальский циник сгорел бы со стыда, а пьют, мон дьё, как русские пью!.. И отказаться нельзя – проверено… Заметит царь, что пропускаешь – сам видит всё, будто и не пьянеет – ждёт тебя кубок «большого орла», чаша с полведра. Упьются все до полусмерти всё равно. А с утра (утро у него раннее) уже понукания во все стороны:
- Гляди, Ламберка, каковы помощники у меня лежебоки! Борова! – искренне рас-страивается.
Не понять!.. Понимать не надо. Надо поверить. Как вон этот, с синими холодными глазами, да повадками крупного хищника. Диковинный экземпляр. Ламбер присматривался к Меншикову, как к красивому и опасному зверю. И не смотря на то, что вокруг чувствовалась некая пустота (никто не любит выскочек и фаворитов), чем-то он всё-таки подкупал… Вот этой уверенностью, преданностью даже не собачьей, нет… Он, как тень Петрова, как альтер эго его. Ну, вот не за страх он служит и не за совесть! Он… Говорят с детства, как привычка; привычка – вторая натура. Натура, природа, естество… Интересно чертовски!
Размышления на сей счёт (и на любой другой) быстро были выбиты из француза дубовыми веничками, да душистым квасным парком. О, каким он чувствовал себя голым и беззащитным. Наверное, более, чем – пардон – в первый свой амурный опыт.
- Хорошо!
- Молодца! Молодца, Ламберка!
Они над ним издевались… И, прежде, чем он успел впасть в забытьё окончательно, его закутали в душистую простыню и вынесли почти, не вытолкали, на – о, ужас! – снег и мороз. Дикие люди…
Они, взвизгивая и взрыкивая, с разбегё прыгали в небольшое озерцо, прямо в по-лынью, как были, голые. Поодаль стояли царские денщики и Данилычевы служители с непроницаемыми лицами, готовые к услужению. На той стороне озерца безучастные бабы колотили бельё.
Когда подошли к Ламберу, пьяные, весёлые, пар во все стороны, у француза зуб на заб не попадал.
- Э-э-э, греть тебя надо, Ламберка, - протянул Пётр.
- А лучшее всего согрела бы баба. – подхватил Данилыч.- Хошь бабу, Осип Каспа-рыч, а? Бабы у нас ядрёные! Эх, мА!
Ламбер испугался.
- Но, но, но! Не надо бабу…
- А чего так? Мы тебе самую чистую подберём. А так простынешь, я чай, совсем.
Перемигнулись и ухнули француза прямо в сугроб. И давай снежком натирать.
Округа огласилась истошными воплями, брань была непереводима. А так хотелось узнать, какими словами крыл француз его царское величество!..
Потом уже, изрядно подвыпив, сиречь воздав довольно Бахусовой чести, сидели в лучших покоях тесным кружком в дурацких волосах и бородах из пакли. Ламбера уже не удивляла эта дурашливость в самых даже рассудительных из царских приближённых. Фё-дор Алексеевич гнусил что-то вовсе непотребное себе под нос. Пётр грубо похохатывал. А Ламбер, умильно улыбаясь, щурясь на свечи, мурлыкал песенку непристойного содержания, и с чувством, и даже смаком, переводил.
- Здесь ля фам у вас, - начал он вдруг беззастенчиво, - не обладают той тонкостью обхождения, коя достойна вашего величества.
- Вот как?! – поджал маленький рот свой Пётр, подбородок у него затрясся смехом.
- Уи, уи, - подтвердил Ламбер. – И это не есть безделица. Труды тяжкие должны достойно вознаграждены есть.
- Ну-ну! – поощрил его Пётр, угрожая своим всем кулаком, чтобы не смели пере-бить.
- Женщина есть источник наслаждения. А это искусство.
- Не хитрое сие искусство, - брякнул Данилыч, за что тут же схлопотал подзатыль-ник, молчи-де.
Ламбер пространно и со вкусом высказывался на сей счёт, пока русские, не выдер-жав, не попадали со смеху с лавок.
- Ой, Ламберка, насмешил, - оттирая влажные глаза, сказал Пётр Алексеевич. – Ладно, посмеялись, и будет. Неча пустое болтать.
Тема была скользкая, хоть на первый взгляд и пустая. Александр Данилович поду-мал о матери Алексея, о Монсихе… Вспомнились вдруг почему-то ему глаза матери его собственной – давно не вспоминал. Мотнул головой, отгоняя морок сей. Потянулся к штофу. Проклятый француз!..
Это так, просто. На Москве давно не был. А вот теперь она приближается, вползает в душу. У-у-у, постылая!
По указу государеву именуется он теперь Шлиссельбургским губернатором. И вскоре возвращаться ему в завоёванный край и хозяйствовать там и хозяйничать. Бумаги из Вены пришли на графство его… Во!
Подумал о Даше. Представил её на месте тех, о ком говорил Ламбер. Рассмеялся, смех получился грубый, резкий.
- Чего гогочешь-то? – прерывая разговор с Кенигсеком, обернулся к нему Пётр.
«А вот, к примеру, сестрицы царские…» - мелькнуло у Данилыча в голове. Он вспомнил сперва Наталью, а затем и – испугался даже – Софью Алексеевну. Прикрыл глаза. «Бабы-бабы! Не-е-е, Ламберка, бабы, они тоже разные бывают».
Пётр пристал, расскажи да расскажи ему, об чём смеялся. В голове шумело уже преизрядно, никак не находилось, чем от него откреститься.
- Аль по «большому орлу» стосковался, знатный пропойца? – подзуживал Пётр.
Уж лучше «большого орла кубок», чем произнесть вслух все воровские сии мыс-лишки. Представил, как выкладывает во всеуслышание мысли о Даше, Наталье и – упаси боже! – Софье. Ухмыльнулся снова. Молча. Блажь одна.
- Гляди на него! – разошёлся ещё больше государь. – Чего ты лыбишься-то? Вы-кладывай, говорю, чего башкой своей непутёвой там себе думаешь, - затряс его Пётр.
- Ш-ш-ш-ш, - приложив к губам палец, зашипел Данилыч, - Тише, мин херц, не на-до. Блажь одна, - попробовал усадить.
- Нет, ты скажи!.. – не унимался тот.
Сошлись-таки на кубке.
- Ладно, пёс с тобой! Пей.
- За твоё здоровье, государь.
После того он стал безобразно пьян и почти уже ничего не помнил. Помнил только, будто пхнул его, нетвёрдо стоящего на чужих вовсе ногах, легонечко в грудь Пётр Алексеевич и сказал откуда-то сверху:
- Башка упрямая! Об Дашке он думал.
После ничего не было. Было утро.
- На Москве заждались тебя, государь, глазоньки все проглядели, - голос был вьед-ливый, исключительной приторности голосочичек. От князя-кесаря, поди, посланничек, вышколенный в древней старозаветной манере. От кого другого Пётр Алексеевич того не потерпел бы. Не любит велеречивости, дельность любит. Но уж Романа Юрьича надо бы уважить.
И уже через несколько минут в доме всё задвигалось, заходило ходуном. Алек-сандр Данилович, ещё не совсем в себя пришедши, толком не соображая, где он, и что с ним, болезненно сморщился, попробовал продрать глаз.
- Хозяин где?! – загремело где-то за стенкой, и, повторяемое несколькими голосами денщиков, разлетелось по дому.
- Да здесь я, мин херц, здесь, - себе под нос пробурчал Данилыч, - чего же так над-рываться-то? Вот сейчас сам разберусь, где…
Ещё до полудня ускакали на Коломенское. Оттуда решено было выходить в Моск-ву победным маршем.
Вся Алексеевская дворня, в раз размашисто и счастливо – до слёз счастливо! - пе-рекрестилась. И только ключарь раздумчиво подсчитывал уроны и убытки, да в какой срок он сможет всё исправить, ибо – хозяин велел. А он суровенький.

Глава 5. 1703.
1.


Модеста Балк (или, как русские её величали, Матрёна Ивановна Балкша), жена со-стоящего на русской службе немца майора Фёдора Балка, не понимала сестры. Ну, вот так-таки не понимала! Вот сидела себе перед зеркалом, рисовала угольком модную в про-шлом сезоне (по рассказам Кениксека) при дворах христианнейших государей Европы мушку на щеке – и не понимала!
- Анхен! – воскликнула она.
Её сестру звали Анхен.
- Ах, эта Анхен! Мать сыра и разбита, малыш Вили нуждается в опеке. О чём она себе думает?! А что будет со мной, она представляет, наконец?!
Модеста тоскующее свела подведённые бровки и посмотрелась в зеркало. В зерка-ле, кроме неё, отражалась эта девица, что была взята в прислуги недавно в её дом. Из пленных. Молода, дородна. Сочная такая девка! В глазах у неё весёлые огоньки прыгали.
- Не надо мной ли смеёшься, милая? – язвительнейшим голосом пропела Матрёна Ивановна.
- Как можно, госпожа?! – опустила глаза девушка.
- Смотри мне! Пошла!..
Ну, вот хотя бы эта полонянка – знает ведь она свою выгоду и блюдёт. Где надо – подластится, где надо – соврёт. И житьё её уже легче. Но сестра! Сестра…
Сестра Матрёны Ивановны Анна Монс счастью своему своеручная злодейка! Да! Иначе и быть не может. Ах, неосторожна Анна, ах, неосторожна… Такой подарок судьбы беречь надобно, яко зеницу ока своего. Царёва аманта, столько лет бессменная… А на мелкие его увлечения и сквозь пальцы можно смотреть. Переморщилась бы. Он в них зело неразборчив, да и неприличен даже. Она же для него совсем другое дело… Это же понятно, ну?!
С сестрой не поспоришь. Она и не говорит ничего вовсе. Только вздыхает. И что с кочергой разговаривать, что с ней, одинаково. Модеста надселася.
- Катрин!
Девушка вернулась. Встала у дверей. Постояла, подумала, сделала книксен.
- Господин, что придёт, проводи его в обеденную залу. Скажи, что госпожа к нему выйдет. – сказала она по-немецки.
Ну может ли она доверять вот, например, этой девице! Майн гот, майн гот! Но ведь приходится… Ах, будь её воля, всё было бы совсем иначе. Но в фаворе сестрица, а она всего лишь майорша Матрёна Балк. Впору бы локти кусать! А она ведь ещё и помогает Анхен обманывать царя. А он страшен, как он страшен!.. И в гневе и в милости, непонятен он, потому и страшен…
Ну, как тут не занедужить от переживаний. Мать пишет, что третьего дня не смола встать с постели. Всё ведь из-за Анны. Старуха - вдовица, о ком ей ещё страдать, как не о любимой дочери.
Анхен, роза Кукуя, та, что приковала к себе сердце этого монстра, его царского ве-личества, для которой он оставил свою извечную скупость (даже личные расходы царской семьи – любимой сестры! – он, по мудрому рассуждению, уменьшил вдвое) и строил для неё дома на средства из царской казны, дарил деревни, по её «верноподданническим» прошениям, исполнял капризы и требовал взамен только верности и готовности принять в любое время дня и ночи свалившегося, как снег на голову непредсказуемого его, - Анхен страдала.
Анна Ивановна устала… Прошло время первой молодости, когда, кажется, проис-ходит всё само собой, а ты, юная и прекрасная, только щепка в водовороте событий, и те-бя выносит наверх, вверх! – вместе с пеной…
И вот нет же ничего, кроме пены. Семья цепляется за неё, она делает для них всё, что может, себя не забывая. Но счастья нет! Есть только страх.
Этот человек, такой смешной и нелепый вначале, вызывавший даже некотороые умиление, этот человек… Где он? Кто он? Человек ли он? Русские болтают разное… Го-ворят, он Антихрист.
Анна Ивановна чувствовала себя заблудившейся посреди трясины. Один неверный шаг – и она пропала, захлёбывается в мутной водице. Это сон. Призывала к себе сногадательницу, ворожею (за ворожбу-то на Москве – кнут!). Болтала несуразное.
Нет ничего верного, подлинного. Есть только страх… Вот что, к гадалке не ходи. И где защиты искать?
Она искала.
Спустилась Анна к сестре поздно, гость уже давно ожидал. Модеста выразила на лице неудовольствие, гримаска получилась смешная и жалкая. Анна не обратила внима-ния.
- Там у тебя девица, новая эта, из пленных, что ли? Не нравится она мне.
- И что прикажешь делать?
- Убери куда-нибудь.
Модеста всегда поражалась, как быстро приучила себя младшая сестра к повели-тельному тону. Сказала, развернулась и пошла.
- Вот тебе раз! – только и произнесла Модеста.
Девчонка ей нравилась. Аккуратная, весёлая такая. Видно, в людях давно живёт, привыкла. На выволочки не обижается, за патлы даже можно оттаскать, как будешь не в настроении. И, подкалывая потом юбку, она за то не всадит тебе булавку под кожу. Жалко такую выгонять-то!
- Катрин! Катрин, дура, куда подевалась?!
Девушка вошла, быстро вытирая руки о передник.
- Чего молчишь?! – набросилась на неё Модеста. – Где была?! Подслушивала, да?! Соглядатайствуешь?!
И она отвесила ей пощёчину.
- Пошла вон!..
И когда та, схватившись за щеку, выбежала, прибавила:
- Распустились, мерзавцы! – тяжело перевела дух, заправила за ухо выбившуюся прядь.

2.

Она сидела под лестницей. Кусала передник, чтобы не разреветься. Крупная, до-родная, сильная деревенская девушка, она запросто могла избежать подобных неприятно-стей. Взгляда достаточно. Но в положении пленного, никому не нужного двуногого скота не больно забалуешь. Это уже третьи хозяева здесь. Прежние были ещё хуже… А в Ал-луксне были солдаты, что срывали платье, тащили за волосы под телегу, обидно смеялись и люто дрались за право обладания её телом, как зверьё за добычу. К этому она тоже дав-но привыкла. В Алуксне и до прихода русских было кому глумливо заглядывать ей в гла-за, трепать за щёку, лезть под юбку… Поэтому её хозяин – очень добрый пастор Глюк – перед самой осадой постарался выдать девушку замуж за шведского драгуна. Марте – её так звали, пока пастор не перекрестил её именем св. Катерины в лютеранскую веру – было 17 лет. Видавшая виды была девица. С детства в людьях, чётко не помнила даже, кто она и откуда, кто её отец и мать, живы ли они… Помнила тётку, у которой воспитывалась бедной родственницей-приживалкой, затюканным гусёнком лет с трёх. Тёткины дети дразнили телушкой. Она и вправду походила на большую добродушную корову. Больше всего на свете она любила ничего не делать, валяться на травке под солнцем и тихонечко напевать незатейливые песенки. Но тётка говорила, что безделье – грех, и Марта сколько себя помнит, работала: мыла, стирала, убирала, ходила за скотиной.
В прислуги к пастору её отдали, когда соседские парни стали забираться на тёткин двор, взламывать дверь в амбар, сворачивать друг другу носы на сторону и орать непри-стойности по ночам. Тётка визгливо кричала:
- Срамница! Чтобы тебя черти забрали, греховодницу! Ославила на всю деревню. Такая твоя благодарность за доброту мою! Блудница!
Девочке было лет двенадцать. Она не понимала… Чувствовала только, что здесь больше не житьё. И, завязав её нехитрые пожитки в узелок, муж тёткин, угрюмый и мол-чаливый, однажды увёз её в Алуксне.
- Мариенбург, - важно говорил пастор.
Он часто её поправлял, поучал, терпеливо разъяснял что-то. Она опять не понима-ла, но, чтобы не обижать старика, преданно смотрела в глаза и, поддакивая, кивала. Он сначала радовался:
- Смотри, мать, какая понятливая девочка! – он чувствовал себя миссионером, пе-ребрался в эти Богом забытые места, переводил Библию на латышский. – Вот для таких простых людей я живу! – гордился.
Но потом раздражался:
- Тупая корова! Прости меня, Господи! Я ведь тебе тысячу раз объяснял…
Она не понимала и плакала. Хозяйка тихо вздыхала, молча брала её за руку и вела в поварню учить варить рыбный суп с молоком. Вкусный. Здесь Марта была и проворней, и понятливей. Разговаривать на хозяйском языке тоже выучилась у печки. Суетившись, хлебы пекла, шила. И, конечно, мыла, убирала, стирала, ходила за скотиной. С хозяйкой было спокойнее. Но пастор был настойчив, по вечерам собирал всё семейство вместе с прислугой, читал им писание. Долго потом толковал значение каждого стиха, спрашивал, как она поняла… Он добрый, пастор, очень умный, книжный человек. Пошли ему всех благ, Господи! Мужа ей сыскал, нехитрым приданым наделил. Где вот только теперь муж, где приданое? Как говорится, Бог дал, Бог взял. Не в её привычках было жаловаться на судьбу, плакать над своей горькой долей. Но сегодня вот обидно стало. За что её так-то? Она опять не понимала…

3.
Ещё на прошлой неделе казалось, праздненствам не будет конца. Александр Дани-лович себя не помнил: пиры по поводу победы (шёл он в строю победителей рука об руку с государем с чувством причастности к свершившемуся – распирало!..), потом Маняшкина свадьба, давно замысленная, сестре в невестах уже ходить стыдно, потом новолетие, Рождество Христово… Нет ни в чём удержу! Гулять – так гулять! После прошедшего всешутейшего собора дворец Лефортов, что ему ноне подарен, перестраивать надо: повеселились, крыша погорела в одном месте, лестницу сломали, да и прочия ущербы немалые. А вчера государь велел:
- Баста!
Назначил день выезда: ему, Петру Алексеевичу с кумпанией – на Воронеж идтить, а Александру Даниловичу – в Шлиссельбург, шведа сторожить, строительного лесу про-мышлять, верфь ставить, канавы, парусина, самый гвоздь последний – всё на нём. В Олонце руду нашли – тоже его теперь хозяйство, губернатора Ингрии. По-хозяйски и дело весть: своими преданными людьми обзавестись, чтобы дело спорилось, чтобы выполняли всё беспрекословно, и камень за пазухой отнюдь не таили, да волокитничать не смели. Вот тебе задачка! Впрочем, в этом деле он уже поднаторел, и кое-что в этом смысле уже сделано. Ещё во время Великого посольства Пётр Алексеевич ему казну доверил. После, по заведении бурмистрских палат, к нему на двор стали стекаться деньги, завёл целую канцелярию. Теперь переведёт её в Шлиссельбург, а доходы – на его усмотрение – на оборону и усиление новых территорий употребить с тщанием должно. Та канцелярия год от году росла, а ноне больше ей расти – гу-бер-на-тор, не сошка какая. Вот уже к свейской границе обоз потянется! Одних губернаторских париков – штук восемь… А уж дьков с подъячими для дел бумажных – не счесть. Вот и желательно, чтобы всё это хозяйство губернаторское работало, как часовой механизмус, чётко, без проволочек – канцелярия, строительство, верфь, заводы, войсковой гарнизон. А руководство вершить ему - Александру-свет-Данилычу! И ведь опростоволоситься не мочно, невместно: сам ведь, самостоятельно. До неба – высоко, до царя – далеко. Далеко, вот! На себя надейся, губернатор Ижорский, на себя и пеняй! Так-то…
И вот государь на первое февраля назначил выезд.
- Смотри, Александр, - в который раз за последние дни взялся наставлять и совето-вать Пётр Алексеевич. – От действий твоих вся следующая кампания зависит. В руках твоих, губернатор, ключ, и тем ключом, сам знаешь, чего отпереть должно.
- Мин херц, - чувствуя холодок восторга, что раздрожал где-то внутри, в желдке, и, стараясь голосу своему придать вящую деловитость, Александр Данилович попытался вставить слово.
- Не перебивай, - подсаживаясь к нему плотнее, приобнимая и закрывая шершавой ладонью ему рот, велел Пётр. – Я к тому говорю, что уж больно горяч ты показался на стенах «Орешковых». А ты думай головой и помни…
- Буду помнить, государь мой. Нешто науку твою забудешь?..
- Ну, полно. Я Виниусу велел, как можно спешно к тебе посылать необходимое. Ещё не оставлю напоминать. Яковлева строжай. Щепотев у тебя там, на него всегда поло-житься можно. Мужиков олонецких приструни, Яковлев с ними не справляется. Ещё этот попик, что из Свейских пределов к нам перешёл. Как его?
- Отец Иван Окунев.
- Не забижай его. Подмогой будет. С ним охотников – сила! И… пиши, пиши чаще.
- Боюсь, за делами теми и времени не укрою, чтобы описать, однако…
- Эй, эй, чего городишь-то?!
- Да, болтаю…
- То-то… Я на тебя, брудер, надеяние крепкое имею. Сам знаешь. Коли кого бы можно было вместо тебя отправить, тебя, конечно, от себя не отпустил.
И смущало сие, и радовало, и искушало, и, чёрт знает, какие чувства ещё плодило в душе его неукротимой, жадной, ищущей, с энергией характера напористой и расчётливой.
- Мин херц, флот будем готовить, что ты ранее указывал, или больше ускодонок, малого флоту судов, как мыслили позже?
- Я тебе о том писать буду. С Фёдором Матвеичем обсудить сие не дурно. Но ты всё равно поторопись. Не жди моего указу.
- Не сумлевайся.
- Ещё там Гаврила будет Голов..ин. Человек он у нас ума большого. Ты с ним мир-но живи.
Александр Данилович капризно дёрнул губой.
- И чего из меня монстру делают? Я с теми, кто тебе верный слуга, всегда в мире жить согласен.
- Ой, ли?! Агнец Божий! – Пётр Алексеевич пригнул его голову, поцеловал в висок, слегка оттолкнул. – Знаем тебя не первый день. Ладно. Пустое это. Но жаловаться кто станет, смотри мне.
- Не станут. – жёстко выговорил Данилыч.
- И что верно. Не до челобитчиков нам. Дело вершить надобно.
Страшно, наверно, было вступать в новую должность вот так, почитай из денщиков прямо и в губернаторы. Да времени на страхи не было. Как тогда, под «Орешком», чётко уяснив все выгоды и авантажи, сложив их воедино и ясно увидев всю картину боя ещё там, у батареи, он ухнулся в дело, очертя голову, оттого и отвага его казалась отчаянною. Но не так он был прост. И Пётр Алексеевич это знал и ценил. Столько лет они, почитай, неразлучны были. А вот теперь пришло время доверие.
- Так что вот, на февраля первый день нацеливайся, дела туточки все свои улажи-вай. И отправляйся со Господом. Времени ещё предостаточно, и проститься ещё успеем.

4.

Беспокойный он всё-таки государь, Пётр-от Алексеевич. Москве, под снежным одеялом, задумавшейся, так-то покойно было. Налетело беспокойство, семя басурманское, прости, Господи! И без продыху, без отдыху – кутёж великий!.. Правда, в светлый празд-ник Рождества Христова всеношнюю отстоял исправно. Любо-дорого, уважил. А и вновь после давай картинки в небе жечь, шутовские выезды устраивать. Сам бегает с безумным взором, тормошит всех, тревожит, веселиться велит. Все со страху и себя от веселия не упомнят. Ох, притомил государь-батюшка, мочи нет. А кого и попужал нечаянным делом. А кого и до смерти… А кого и не нечаянным вовсе…
Варваре только бы зубки полоскать. Всё видит горбунья, всё примечает. Да помал-кивает. Видит даже, как доброхоты государевы, иноземцы, иноверы, друзья льстивые, не-искренние, лицемерные, лики бритые свои морщат, словно ревенем отпотчеванные. Утешно им, бесстыдным, как герр Питер и самые мелкие свои победы, ровно триумфы, празднует. Пороху-де царь Пётр больше на фейерверки извёл, чем при осаде крепости. Может и извёл, может и больше, их ли дело?! Варвара мнёт тонкие губы, усмехается зло: то ли ещё станется?.. Любимое её присловье. И никогда потом не скажет: «Я же говори-ла!». Молча позлорадствует, поехидничает, а то и просто порадуется. Ведь и ей – калеке убогой – по-человечьи порадоваться хочется, да и невозбранно ведь. А радости её какие? Прибывание света-радости батюшки Александра Даниловича с капитаном его на Москве ей, Ваваре Арсеньевой, да госпоже её Наталье Алексеевне, да и иным прочим (у иных прочих – сиречь у сестрицы Дарьи Михайловны – глаза на мокром месте, у дурищи!), им это в веселие и в истинное счастие, в усладу сердец девичьих.
Александр Данилович будто другим совсем явился. Так же высок, статен, худощав, подтянут, те же глаза с поволокою, будто дремлют; да знаем мы их, не утаишь огонь-пламень, не скроешь пристрастие своё. Однако, тот да не тот господин поручик Менши-ков. Год, вот от году меняется неуловимо! Губернаторский градус ему сегодня глаза-то застит. Вот и мерцают холодно буркала Алексашкины на Белокаменную. Не кичись, свет мой, всё про тебя ведомо. Думалось так-то, пока наблюдала за ним издали. Пётр-то Алек-сеевич на товарища своего и не надышится, души в нём не чает, да пуще прежнего, слыш-но, героем себя показал Александр-от Данилович, и то государю в великую радость.
Да, не тот нынче Алексашка-то. Уж и не вспомнится ничего лишнего. А кому вспомнится, тому не сладко придётся, а ой уж, как солоно. Варвару так и подмывало ска-зать что-нибудь этакое, подковырнуть, подзадорить. Они с Аняткой две вострушки-веселушки так очами и зыркали, так по подоконнику и елозили, любуясь маршем победи-телей, будучи в царевниной свите.
- Наш-то, наш! – пропела Варвара. – Красавец-молодец! – и, видя, как покраснела Даша, ткнв Анятку локтем в бок, прибавила, - любо-два, а?!
- Прынс заморский, да и только, - поддакнула Меншикова.
И потом уже при встрече в глаза ему смеялись обе. Он ничего, улыбался милости-во, молодо-мол-зелено. На радость девицам, на Москве они с государем долгонько побы-ли. Хоть и верно то, что из всего того времени сёстрам и Даше с Варварою Данилычевого внимания крохи доставались: у государя до Александра всегда дело есть, то шумство, то забава, а то и забота-работа, всё в перемес, - однако, Маняшку замуж пристроил-таки, дев из Коломенского дворца в палаты в Мясниках перевёз.
- Зажил бы теперь султаном в своём дому, - ухмылялся, заходя на женскую поло-вину.
Даша бросала быстрый отчаянный взгляд и только вздыхала.
- Отчего же нет? – вопрошала Варвара.
- Я, сударыни, по первому же государеву слову к свейским рубежам возвращаюсь. В Шлиссельбург к себе.
И снова отчаянный Дарьюшкин взгляд. Она была и покорна, и вольна. И как у неё это выходило, он не понимал. И задумываться не стал бы, так сладко было…
- Взять, нешто, тебя с собой?
- Возьми, свет мой ясный Александр Данилович.
- Так ведь нельзя, моя ясынька. Что за житьё там у меня, знаешь ли? То-то. Пустое это, не возьму я тебя. Обманываю.
- Обманываешь… А попросить мне можно?
Он нахмурился.
С некоторых пор он не любил, когда она вот так издалека начинала разговор. Было уж…
- Появляйтесь, свет-радость Алексашенька, ровно солнышко ясное в ненастье. Нету таковой мне отрады, чтобы видеть тебя чаще.
- Пеняешь?
- Да что вы!.. Разве ж я смею?.. Милый?..
- Угу?..
Она молчала, спрятав лицо у него на груди. Зажмурившись. Затаившись.
- Ну?!
- Нет, нет, - глухо. – Я глупая!
- Сие мне ведомо, - отстранился. – Ну, а всё-таки? – поглядел сверху.
- Подумалось так-то: у младенчика нашего такие же кудри, ровно лён будут. И гла-за васильки.
В тот вечер рассеянно он её слушал. А уж с Варварою поговорил основательно. Выслушав его, та только губы тонкие скривила.
- И для чего мне это знать, девице? Это, милостивец, забота-то не моя.
Сказала, и глазками на него – зырк! Наблюдает. Так-то ему хотелось на неё рык-нуть, стукнуть кулаком в стену, да рядом с самым ухом, чтобы губы эти, тонкие распусти-ла, чтобы задрожали со страху. Сдержался. Поднялся. Пошёл вон.
- Постой, слышь? – проскрипела Варвара в спину. – Пособлю тебе. Я твою, Дани-лыч, беду руками разведу. Да что мне с того будет?
- А чего тебе желается, - бросая своё тело обратно на лавку, вопросил он, прибавив: - Свояченица?
«Коли бы свояченицей была б, об чём и толковать-то было», - подумала Варя.
- Брат мой Василий, чай, никак подрос уже. Протекция ему нужна. В люди выйти. Вот, своячок, по-родственному и пособи ему.
- Недоросль он ещё, Васька ваш, - ощерился Меншиков, - куда мне мальчишку?
- Да немногим ему меньше, чем Дарье было в тот год, когда вы с государем к Руго-деву подались.
И снова – зырк на него! Затосковал Данилыч. Даже гневаться оставил.
- Буду помнить про Васятку вашего, - буркнул. – Может, на что и сгодится. Может, и путное чего из него выйдет. Только уж ты по свойски, по женски… Объясни ты ей, рас-толкуй, что как есть. Не было никакого такого уговору. Да и некогда, недосужно мне. Го-ре моё!..
Было вот. Неприятные воспоминания заставили его собраться, построжать.
- Не прогневись, радость-Алексашенька, на дерзость мою. Мне бы чаще о здравие твоём знать уведомляться и только. Не гневись уж, батюшка. Вон уж и глаза похолодели. Вижу, осердила тебя, докучная.
Вот чем она берёт, а?! Вот объясните, люди добрые! Вроде и жалостно, и просьба, действительно, докучная, а говорит, словно снег за окном ложится, тихо, ровно так. Без кокетства, без лицемерия. Правду ведь говорит, вот от самого сердца.
- А вот ежели, положим, я письмом тебя позову, ты к войскам под пули да ядра прибудешь ли?
- Позовёшь?
Мотнул головой:
- Но вот ежели?!
- Ежели б, да кабы…
- И всё-таки? – резко.
Спустилась с его колен, положила голову ему на руки, разлила смоляные волосы по полу:
- Ты только позови, - шёпотом, глаза пряча, выговорила.

5.

О многом ещё предстояло подумать, позаботиться, распорядиться: о часах на баш-ню церкви Архангела Гавриила; о Пойсене, царёвичевом новом наставнике, о доходах с имений, число которых всё увеличивалось и прочая, и прочая. Входить во все мелочи са-мому – привычка, перенятая у Петра Алексеевича. В Московских домах штат прислуги пополнить молодыми девицами, чтобы сестре и Арсеньевым сподручней было управлять-ся, житьё чтобы им иметь вольготное, весёлое. Тоже ведь какая-никакая – забота. Девицы ему в копейку вставали. Не так, чтобы вровень с часами на башню, но…
Пётр Алексеевич живал в этот приезд в Москву в Меншиковом дому, хаживал на женскую половину. Там его встречали весело и приветливо, ласкою и покорностью. Александр Данилович лишь глаза щурил то строго, то удовлетворённо, а то с тревогою. Варвара с Аняткою больно смелы показалися. Но только это ничего, обошлось. Ему, государю, бойкие-то всегда по сердцу были. Дарьюшка, трусиха известная, за неё вот Данилычу неловко было, нервозно, неспокойно так-то. Он раздражался и смотрел мимо неё, вскользь, сквозь. Оттого ей ещё тяжелее было, что лишена была она поддержки его; всё ниже, бывало, голову клонит.
- Ну-тко, поди сюда, девица Данилычева. – велел как-то государь.
Варвара с Александром с обеих сторон заркнули на неё. И нет спасенья.
- Только не смей реветь, не терплю, - окрик был суровый, и то до слёз боязно сде-лалось. Но реветь не велено, Алексаша смотрит пристально глазами холодными, и уж того пуще реветь нельзя. Улыбнулась вымученно. А глаза перепуганные. К руке царской подошла. Руку отдёрнул, не дал. Смотрел пристально, сверлил-таки взглядом. Было потупилась, но Пётр с сердитым фырканьем протянул длиннющую руку, взял за волосы, не дёргал, но и не отпускал, заставляя смотреть себе в глаза.
- Ты, Дарьюшка, хоть бы притворилась, что милость царская тебе в радость. Что чтишь ты государя своего. – сказал этак ровно, не сводя тяжёлого взгляда.
Она побледнела вся, губы синюшными сделались. И этими-то губами прошелесте-ла тихо, словно ветер дунул:
- Государя-то я чту, Пётр Алексеевич. А притворяться не могу, да и по почтению моему не смею. Вот…
- Слышь, Данилыч?! Страшно ей, аж посинела вся, а балакает чегой-то, - медленно разжимая пальцы и отпуская Дашины волосы, весело подмигнул царь.
- Мин херц!.. – Меншиков было двинулся к ним.
- Молчи! – остановил его Пётр. – Я ведь, Дарьюшка, молчунов-то упрямых не больно люблю, знаешь ведь, не жалую, - сказал, втаскивая девушку себе на колени; ко-ленки были худые, острые, сидеть неудобно на них. – А ты, глупая… сама виновата!
- Сама… - согласилась Даша.
Голова у неё кружилась, сердце колотилось так, что, казалось, прорвёт корсет. Ах, эта иноземная страшная штуковина, что тиски! Из синюшнего лицо её медленно превра-щалось в багровое, глаза затуманило.
- Дарья Михайловна, дурно тебе? – услышала Аняткин голос.
- Мать твою не так-то! – выругался Пётр. – Вот ведь дурра глупая! – рванул шнуры корсета. – Что ж из тебя каждое слово клещами тащить?! Александр!
- Клещами!.. – проворчал подоспевший Меншиков. – Запугал совсем мою девицу, - сплюнул, помянув про себя недобрым словом Фёдора Юрьича. - На-ко, голуба моя, от-хлебни.
Даша послушно отпила большой жадный глоток из чарки, поднесённой Алексашей, и задохнулась, из глаз брызнули слёзы, казалось, дышать она уже не сможет никогда. Горька царская перцовка!..
Когда отдышалась, увидела, что подруги милые киснут все в слезах от хохота, бьёт себя по коленкам смеющийся Пётр. Даже Александр, сердито губы кусает, чтобы не рас-хохотаться.
- Ну, распотешила, Дарья. Так вот тебе, молчунье-тихушнице глупой, - прохрипел Пётр Алексеевич.
С тех-то пор и привязалось за ней это словечко «глупая». Она даже некоторые письма к государю этим именем подписывала: «Дарья глупая».
А у Александра от сердца отлегло… И верно сие – у воина тылам крепким быть должно. И уж коль скоро человек он холостой-гулевой, то и тылы соответствующие.

6.

Алёна Фадимрех изволила хворать и оттого гипохондрией маяться. И вся-то жизнь представлялась ей серою скукою. То-то прежде бывало весело! Страшно и весело. Кава-леры юные легкомысленные в окошки лазали, будто с тайною. Кавалеры те двухметро-вые, горластые, сыны названные. Теперь-то Анна черноокого востричка царственного без посторонней помощи (без её, Елены, помощи) привечает. И уж веселья в том, видно, не много будет. Спешить ноне герр Питер изволит. Он и прежде непоседлив был, да всё как-то бестолково. Кто ж ведал, что дело так обернётся?! Сиди Аннете-Маргарита, ожидай герра Питера, что кукушка в гнезде. Тоскливо, видно, Анхен. Да и боязно.
- Господь-то всё видит, - вздыхает Елена Фадимрех, бывшая наперстница царской аманты.
Что за радость быть ночною царицею, коли ночей тех, ежели с десяток в год набе-рётся, то и ладно?! И чем сие Анхен заслужила? Только ведь она, говорят, не больно-то и печалится… Замуж, говорит, хочет выйти, исхлопотать позволение на то у герра Питера.
- Вот уж, истинно, ума нет!
Алёна взяла табакерку, повертела в руках, сердито стукнула её о столик, водружая обратно. Тоскливо знать, что всё окончится скверно. Востричок-то герр Питер своего ни-кому не отдаст, а Анна сколь лет уж ему принадлежит. Неужто-ж она того не понимает? Суетится чего-то, деревеньки прикупает, приданое готовит. Со стороны смотреть-то бояз-но, несёт её, непутёвую…
А царь Пётр во гневе дик и страшен. И эти десять ночей в год дорого встанут Ку-куйской царице. Тут уж в ногах валяйся, сапоги лобызай, а всё едино!.. Обманывать-то его нельзя, а по правде-то с ним боязно. Таков уж уродился востричок, царь московский Пётр Алексеевич. Прелставила себе Анну, её невинный взгляд, заломанные руки, хрупкую фигурку на полу, в ногах у Петра.
- Фи-и-и!
Жалко Анхен, нет мочи: и так ей не житьё,  и этак уж совсем страшно получается. Да и о себе подумать надо бы, чтобы, ежели что, так не тронули. Ещё с две недели назад написала синеглазому господинчику, сыночку прелюбезнейшему Александру-свет-Даниловичу. А ответа-то нет. Уж забыл он к ней путь-дороженьку, ненужная стала, нелю-безная…
- Ох! – тут уж и себя жалко сделалось, горемычную, аж до слёз.
Всплакнула Алёна, вроде легче стало. Можно и за дела приниматься. Дел-то у неё много: перво-наперво, приходно-расходную книгу проверить, не забыла ли чего внести. Так и есть! Разорение-то где! На чепец нарядный для новой-то служанки, что Модеста Балк ей навязала, она поиздержалась, а записать-то запамятовала. Балкша-то известная скупердяйка, девица от неё пришла, срамно и взглянуть. Алёна поджала губки, записывая сумму, припоминая точненько.
А девчонка ничего, справная, бока у неё мягкие. Такую-то вот вряд ли вострички пропустят… Передарить её, нешто, синеглазому, ему прислуга знающая в дом новый тре-буется.
Только вот жила-то она досель в доме сестрицы Анны-Маргариты, Модесты. Чего видела, чего знает, полоняночка? Молча глаза потупляет. Может, на что и сгодится Дани-лычу?..

7.

У Варвары-то нюх, что у гончей. Вот так-так! И вызналось-то всё в последний ве-чер; ещ1 часок – и всё! Чудны дела твои, Господи. И нарочно-то не придумаешь. Ведь ут-ром бы и слушать не стал, не до них ему было бы, не до девиц. А там и тем паче!
Хотела уже за Данилычем посылать, да подумала, что девку Агашку в то дело впу-тывать не след. Пришлост выбираться из постели, бежать самой. Эх, с непогоды горб кру-тит, припадает на одну ногу Варварушка, но поспешает. Агашка-то дурра, чего выболта-ла-то, понимает ли? У двери остановилась Варвара, сама перед собой повыкобенивалась малое время, сухим кулачком стукнула.
Страсть как не любил, когда ему мешают. Хоть и привык (куда денешься) к побуд-кам в любое время дня и ночи, однако в неурочное время вломившегося к нему, хотя и от государя, нарочного, встречал зуботычиной, лишь потом выслушивал. Терпели…
- Варварушка?! Ты чего здесь шныряешь? Чуть не прибил тебя вовсе.
- Испужал, аспид! – ругнулась Варвара. – Дверь-то прикрой, срамник.
- А что? Хошь, и тебя пустим, погреться? – хохотнул.
- Иди ты!.. Закрой дверь, чего скажу.
Сама же всё косилась на Данилычева денщика, что поодаль в коридоре вышагивал. Александр Данилович, насупившись, кивком головы отправил дежурного прочь. Сам встал над Варварой, придавил к стене. Шлафрок на нём шёлковый, стёганный, лазоревый. Кружева надушенные, аж голова у боярышни закружилась.
- Ну? – изогнул бровь; хорош – чертяка, волосы у него отросли, курчавятся.
- Ты от Фадимреховой Алёнки-немки девку привёз, помнишь?
- Ну, - покосился на дверь.
- Ты её с собой к «Орешку» повезёшь, слыхала я.
- Тебе зачем? Мало ли, кого я туда везу. Не сестру же твою с собой брать! - окры-сился.
- Мне недосуг с тобой рассуждать, каких по****ушек своих ты на жительство в за-воёванные земли потащищь, - раздражённо фыркнула. – Не моё это дело. А скажи ты мне, мил друг, откудова взялась сия девица, знаешь ли?
- Полонянка она.
- Так. А у кого в дому жила до Алёны твоей, ведаешь?
- У Балкши.
- Вот.
Варвара смотрела на него из темноты глазами-бусинами. «Не дурак, - думала, - смекает».
- Вот. – повторила.
Ощеренная, будто волчья, морда господина поручика и губернатора разглажива-лась удивлением.
- Ты бы ту девку попытал в какой час, что у неё язык басурманский развяжется. Может, чего интересного об себе порасскажет.
- Делать мне нечего, - тупо глядя поверх её головы, просипел Данилыч, - девок-дур пытать.
Варвара снова фыркнула.
- Дело-то твоё. Однако, Агашке моей кой-чего она уж сказывала.
Не меняя выражения лица, быстрыми и ловкими длинными пальцами зажал ей рот. Подержал так крепко, чуть не на весу. Потом отпустил.
- Иди, - сказал.
Она только плюнула ему под ноги.
«Ну, вострушка! Всем вострушкам вострушка. Выросла девка. Хоть и сестра, да не Дарьюшке-то чета. Умница».
- Спасибо тебе, – догнал её уже в конце коридора негромкий смешок.
- Провалиться тебе с благодарностью такой, - ворчнула девица Арсеньева Варвара-свет-Михайловна.

Глава 6.
1703г.

1.

Не сидится братцу на месте, гонит его планида куда-то, да вскачь! Неуёмный, бес-приютный, неухоженный, словно сирота горемычная. Царь Московский!..
Слова не скажи – сердитует. Наташа и не раздражает, лишь мягко поглаживает.
- Ты у меня, Наташенька, друг-сестра, - говорит, размякнув.
А иной раз:
- Бабье ли дело? – скажет, обидит и не заметит.
Такой уж он. Некогда ему замечать. И то! Ежели обо всём думать, чего он затевает, об чём печётся, голову своротить можно. Прибежал как-то к ней с листом ведомостей свежим. Глаза горят, как у мальчишки, радость на лице небритом, измождённом. Просто светится весь! Как с ним не порадоваться, не поспешествовать?
- Посиди смирненько, Петенька, - сказла, маменьку напомнила.
Достала листы свои заветные, что с Кунштом вечерами пересматривает, читала ему.
- Мудрёные вирши, - сказал, ничего больше; листы те подалее спрятала.
Время не пришло. Насущное надость исполнять. А пиесы потом будут.
Об Алёшентке душа болит, вот в чём забота её, да с кручиною. Перебрался вьюнош от тётки с дядьками да другими свитскими в Преображенское. Наталья-то Алексеевна блюдёт, заезжает частенько, однако… Вырвался птенец, оперился мало мальски. Хмурый, нелюдимый. И детского в нём будто и нету ничего. Так-то ранее бывало, ручонки тянул, али щекой-то к тёткиному плечику прижимался. Будто и не было этого Алёши!.. Чужой, чужой, что волчонок на псарне. Проглядела парня Наталья, корит себя, нет душе покоя.
И дурь бабья подступает волною сладковато-тошнотворною. Кабы своё детя!.. Ку-да тебе, девице царственной, вековуше… Вековушею ещё Дунька за глаза звала, да и Пра-сковья, сказывают, тоже. Только выше подбородок вздевает Натальюшка. Ей, царской до-чери и помыслы сии невместны. Греха страшится. Греха и так в миру, да в жизни её до-вольно. Господь-то всё видит. Грехи наши тяжкие. В молельню домовую идёт, встаёт ра-ненько. Постится по вся дни, кои велено, с духовником беседы ведёт чистые.
- Ох, уж Господь терпелив, сожалеет о нас, чадах своих неразумных.
Но в монастырь не уйдёт. Нет в ней истинного смирения. Может, в том её вели-чайший грех, однако же, сие не её добродетель. Бывает, как закипит, забурлит в ней бра-тово. Гневливость – грех и начало бед всяческих… Петруше бы почаще вспоминать об сём. И о том молится сестра царская.
- А царями быть – премилое дело, - баловался карла-шутник, - пряники жуй печат-ные, да вином хмельным запивай.
Улыбалась Наталья, вихры карловы реденькие трепала ласково.
Ныне в канцелярии домовой дым коромыслом. Шороху царевна там навела, воров-ства много и неправды в людях. А довольствие её, царевнино, уменьшено, потому – вой-на, Петруше казна нужна. Таперича каждая денежка на счету. Спуску Наталья Алексеевна не даст, суровенька.
- Пряники жуй, винцо попивай, да на людишек нерадивых покрикивай.
А ему, карле, и самому частенько попадает на орехи. Да Наташа отходчива. Дела у неё много, дуться некогда. Петруше в меру сил своих помогает. Какие люди из заграницы по художествам разным едут, тех Наталья привечает: гравёры, художники, машкеры вот на полном довольстве живут. Рада брату пособить. А то печалуется порой, что помощни-ков у него толковых нету. Поищи, Пётр Алексеевич, в своём дому помощников, аль от-кликнется кто…
Принимала вот недавно некоего мастера, что парсуны пишет. Чтобы с царевен, Ивановых дочек, парсуны писать. Дело государское, царевны-то невесты уж совсем. Пет-руша говорит, женихов в Европах – видимо-невидимо, про наших-то краль. А что там за женихи? Немчура-басурмане! Ой! Как бы осерчал Петенька на мысли таковские. А ведь мыслится.
Наталья с гостями приветлива, ласкова, да холодна. Что верно, то верно, как Алек-сандр Данилович этак обмолвился: среди этого сброда, что по приглашению государеву в Россию потоком ринулся, ежели на три сотни человек один толковый сыщется, хотя с ка-ким изъяном, и то хорошо. Они с Петенькой за ту обмолвку, помнится, даже побранились малость.
Александр Данилович хоть и плут-хитрован, греховодник (все под Богом ходим!), а радует Наталью Алексеевну. Петру Алексеевичу он вот какой верный есть человек. Ка-жется, не приказы-повеления, мысли на лету ловит. Да и про удобства для государя по старой своей денщической должности не забывает. Через Ламбера заказал в Париже епан-чу для Петеньки (а и себя не забыл, такую же и себе стребовал). А только без него госу-дарь того бы и не подумал, а подумал бы, так в мысли той быстро изверился, ибо поваж-нее дела имеются. А Данилыч, он… всё успевает, любо два! Вот говорят, и на шведа со шпагою браво хаживал. Каково щедро наделил мальчишку Господь! А многое дадено – много и спросится. Поинтересовалась у него:
- Не страшно ли?
Оскалился в ответ – зубы ровные, глаз с поволокою. То ли целуй его в обе щеки, то ли пощёчину за дерзость влепи. Вот уж кто не смиренничек! За Дарью его не щуняла, так и оставила… А что и сказать? На Дашу поперву сердитовала, да мочи нет никакой гне-ваться на неё, глупую. Светится вся счастием, Алексашенька у ей – свет в оконце. Чего ей скажешь? Чего ни скажи – не услышит ведь! Вот отбыл он к «Орешку», не ведомо, когда и обратно случится. А она на Москве, что пичуга в силке.
Наталья не гнушается, наезжает в Мясники к девицам своим отщепенкам. Что и го-ворить, странненько, да вот уж так. Дарья боялась, всё щемилась, а потом и сама стала на Коломенское наезжать на поклон к царевне. Наталье и того довольно, знать чего-то деви-ца себе да думает, страх-то божий есть у неё… Милая она, тихая, как и раньше… Её при-ятно с собой на выгул вывести, а то к Прасковье зазвать или к Марфе. Всем гуртом и едут: Анятка, Дарья, Варвара. Эти пересмешницы, им бы только зубы скалить, а Дарья лишнего-то слова не скажет. Только вздыхает, коли что не по ней. Было вот: на маслену неделю заехали Алексея Петровича поздравить. Отрок заставил тётку подождать-потомиться. Вяземский, что наседка, исквохтался весь. Пришли-с Алексей Петровичи. Наташа к нему с ласкою, а он дерзить. Что ж с него взять – мальчишка.
- Стыдно тебе, Алёшенька, - Наталья промолвила.
- Кого, тётенька, стыдно? Этих, что ли? – и Дарье этак подмигнул; нехорошо по-мигнул.
А после, в разговоре излишне почтительно упомянул господина гофмейстера и гу-бернатора, и снова – к Дарье… Вздыхала только. Ну, да Бог с ней! Дело-то её. Верно и то, что иные-прочие осторожны стали при Дарье в словах. И даже Прасковья вот о конюхах обмолвилась, и тут же и смутилась, да на Арсеньеву – зырк!.. Даша тоже смутилась. А На-талье – смешно! То-то Петенька не слыхал. Александра ноне трогать никому не дозволе-но! Ноне он – герой.

2.

А у государя как сказано, так и сделано! В ночь на первое февраля, отгулямши, распрощалися. Мыслей в голове у губернатора – рой! Как бы чего не упустить, ладом всё чинить в удовольствие полное государево. Мешкать он не умеет, Александр-от Данило-вич, та седмица, что в пути, и та даром не пропадала. Обо всём ли позаботился, губерна-тор Ижорский? На место прибывши, не пришлось бы каяться…
Не придётся! Думает да дело вершит он споро, да без суеты. Чётко у него всё, вы-верено, а оплошности какие не расстраивают его, он их устраняет и идёт дальшн. Учён, так-то.
А власть он себе забрал великую, указать-то может любому, и каждый его послу-шает, ибо воля его, Александрова – что воля государева. И Пётр его не одёргивает, знает, что сие для дела выгодно, чтобы ни от кого у губернатора проволочек не было. А что то-варищ его вершит, то всегда во благо есть, и доверие ему полное. В письмах к членам кумпании так его и называет: «господином товарищем нашим», «начальником здешним», «господином поручиком нашим».
3 февраля Пётр – Меншикову из села Становия Слобода, где Путевой дворец:
«Мейн херц.
Мы по слову вашему здесь, слава Богу, веселились довольно, не оставя ни единого места. Город, по благословению Киевского, именовали купно с болверками и воротами …
А при благословлении пили на 1 (воротах) вино, на 2 сек, на 3 ренское, на 4 пиво, на 5 мёд, у ворот ренское; о чём довольно донесёт доноситель сего письма. Всё добро; только дай, дай Боже! видеть вас в радости. Сам знаешь. Последние ворота Воронежские свершили с великою радостию, поминая грядущие».
Александр, помятуя «грядущих врат» наименование, прибыв на место, не мешкав ни мгновения, развил кипучую деятельность.
9 февраля Александр – государю из Шлиссельбурга:
«До приезду моего в Шлиссельбурх у 5 паузков дны сделаны и бока стали обивать тотчас. Ещё 5 паузков заложа, я поеду на Олонец для осмотра вырубки лесов и чаю на Олонце заложу при себе шмак, тоже и на Сясю поеду немедленно…
Лес готовят непрестанно».
Тут же и отправился на Каному близ Свири, где будет заложена Олонецкая верфь на Лодейной пристани, а 15 февраля прибывает на Сяськую верфь, 16 – уже в Шлиссель-бурге.
Отчёт о поездке от 18 февраля.
«Я ездил в Олонец и указ учинил: двух бурмистров за невысылку плотников бить на козле кнутом и сослать в Азов. А с Олонца для смотрения корабельного заводу был на Каноме. Имя Канома на реке на Свири, прозванием урочище Кама. Леса зело изрядные, не токмо что на шмаки, хотя и в 50 пушек на корабельное строение книсы (пни с толстым корнем) годятся, зело изрядные. Здесь всего вдоволь, есть и пить; только одного нет; если б не дело, уехал бы к вам: без вас зело скучно».
10 февраля Пётр пишет Александру:
«По росписи твоей мало не всё готово, только скудота в начальных людях; однако ж блоков на пять фрегат и на десять галиотов с Мухановым отпустили».
Ещё четвёртого февраля указал государь первую партию работного люда на Сясь-кую верфь отправить. Что и не преминул исполнить Адмиралтеец Фёдор Апраксин, упра-вившись к 16 числу. «Сего февраля в 16 день и в 20 числах по именному указу Великого государя посланы с Воронежа из приказа Адмиралтейсикх дел, - писал Фёдор Матвеевич судье Адмиралтейского приказа Григорию Племянникову, - на сяськое устье офицеры-англичане: командор Питер Лобек да поручик Идверт Ланк , штюрманов один, боцманов 3, боцмановматов 9, матросов иноземцев 14 да русских 77, да с ними же посланы кора-бельные припасы всякие, блоки, юнфоры, фонари, часы песочные, компасы и проч. И как те офицеры с припасами к Москве придут, вели те припасы посылать с теми же офицеры и матросы на Сяськое устье без всякого замедления».
23 февраля Меншиков – Петру:
«А у нас в Шлиссельбурхе, милостью Божей, всё здорово и твоим, государя моего повелением всё управляется. Только доношу: у нас морозы превеликие и великие ветры; с великою трудностию из города выходим; у милости вашей тепло, а у нас превеликие мо-розы и ветры и за ворота из города выходить невозможно. Государь, поклонись от меня адмиралтейцу и другим, которые при милости твоей на Воронеже обретаются».
И в этаких-то условиях в несколько месяцев, ценою невообразимого напряжения сил понуждаемых и понукаемых людей – не понимавших, зачем?! – Александр Данилович организовывает работу Олонецкой верфи и двух заводов, на которых через несколько месяцев уже отливали пушки.
Ванька Яковлев, приятель ещё по потешной бомбардирской роте ноне комендант Олонецкий, восприял от губернатора дружескую выволочку за неприсылку в Шлиссель-бург мастеров, кузнецов, плотников: «Зело было я на милость вашу в высылке великую надежду по вашему ко мне завещанию и люблению имел. Ноне уже ваше ко мне завеща-ние не состоялост и повеление моё не исполнилось, как я у милости вашей был, многие мне отпуски на словах явили, а на деле ничего не предложили. Зело мне печально, что вы моего повеления не слушаете и чините мне великую остановку. Я о сём удивляюсь мило-сти вашей, что мне так чините! Я на вас надеюсь, как на себя, вы мои секретные друзья и любимые мною, не так поступаете, как мне угодно, и волю мою не творите. Впредь таких подзирательных слогов не обучайтесь ко мне писать, но тщитесь наше повеление испол-нить». – диктовал Данилыч 25 февраля, поглядывая за окно, где бушевала жестокая ме-тель, и кутаясь в соболью шубу, ибо и в помещении было зело студёно.
Комендант ясно понял, что погодою не отговоришься, что то и вовсе опасно, ибо знал он Александра Даниловича, ведал норов его.
Через несколько дней, ехидно улыбаясь, откалывая ледок с края бадейки – вода, что напиться, и то в хоромах губернаторских застывала – диктовал Александр Данилович новое послание коменданту: «Благодарствую вашу милость, что вы ко мне в Шлиссель-бург плотников и работников выслали и тою высылкою меня повеселили, и за то ваше ко мне исправление любезный поклон до вашей милости отсылаю и за своё здравие по чарке горелки кушать повелеваю». Так-то, не балуй!
А иной раз было и не до улыбок. «Да ты ж пишешь, что лошади мрут, и ты как ни есть исправляйся, без чего быть невозможно – хотя и мрут, однако ж делать надобно», - внушал сурово. Яковлева передёргивало. Про людей он так же говаривал: «Олонецкие же работники из Шлиссельбурга с работы бегают непрестанно, хлеб им и кормовые деньги дают по вся месяцы без задержания, а бежат невем от чего». Яковлев крякал, вспоминая обозы припасов снеди и разных разносолов, тянущихся в Шлиссельбург к губернатору, вздыхал этак тяжко. Беглых надлежало отлавливать и в кандалах водворить обратно, что скотину. А когда он осмелился жаловаться, что подвод не хватает, то Меншиков одёрнул резко: «Ты впредь о том ко мне не пиши, да и писать не для чего». Мол, сам сообрази: го-рода к верфи приписаны, из Москвы подводы с грузом идут, пораскинь умишком, комен-дант. Тяжеленько ходить под Данилычем. На семь аршин под тобой землю …., да семь шкур с тебя стребует. Так-то. Ну, зато и за ним, как за каменной стеной. Сам во всё вхо-дит, решает, что от него зависит, без проволочек: «Ты пошли от себя не медля, посыльщи-ков в Ярославль, на Вологду, в Каргополе, на Мологу и вели взять прядильщиков сколь надобно для вязания канатов, а к воеводам в те городы указ отселе послан».
И ежели где какой неполад имеется, Александр Данилович на свои силы в исправ-лении надеется. А государя радовать надлежит: «А у нас, милостью Божьей, в городе всё здорово». «Алтилерия к нам привезена в целости, только не довезено 6 пушек и те, сказы-вают, в близости; обручи с кругами все привезены также, и шерсть из Ладоги возят не по-большому, для того, в подводах чинится умедление… 10 паузков заложены все и дны сде-ланы и кривули поставлены: только за великими морозами огибать бока невозможно, а как погода будет добрее, будем огибать; и чаю, что вскоре сделаны будут». Будут, мин херц, не тревожься! Затем я здесь и обретаюсь, чтобы всё путём вершилось.
Не знает Александр Данилович устами, и за людьми окрест себя надо бы в отдыхе отнюдь  не  предполагает. Ему мало успехов на административном поприще: в марте его отряд совершил успешный рейд под шведскую крепость «Ниеншанец». Потрепали та-мошний гарнизон, в полон взяли несколько офицеров и рядовых, и две тысячи граждан-ского населения. Вот, он каков, управитель Ижорский! То была зело угодная ведомость для государя «от господина поручика нашего».

3.

А на Москву, из Воронежу государь изволил воротиться в начале марта. Да не на-долго.
- Еду на Шлиссельбург, к Данилычу, - объявил сестре. – Собирай наследника. Ком-пания в новолети ему обещена была. Малый окреп, пора ему в поход.
Вздохнула Наташа, да веления братовы не обсуждаются, ничего не попишешь. Алексей будто больным сказался, да отец ничего слышать не желаетЮ, раздражается. От-правил с учителем его новым Гюйсеном поперёд себя, с глаз долой, на пять дён ранее. Обоз… Обуза! Хотелось, чтобы сыне возрадовался милости, любознательность проявил, мужик растёт или кто? Не дождался даже покорности… Эй, брудор, сие тоже твоё хозяй-ство.
На сборы и дня не было:
- Готовы должны были быть; заранее сие оговорено!
Суров батюшка… Алексей глотал злые слёзы. Вяземского, Лопухина с ним не пус-тили, отец только фыркнул:
- Лоботрясы известные!
Он ноне особо возлюбил Гюйсена, доверял ему, нахваливал. А в чём причина того? Алексей знал. Нейгебауер-то с Меншиковым не ужился, поносил царского приблудыша. В Европах, сказывают, как возвернулся, памфлет на Московию настрочил, ругался ругательски на самою особу государеву, его приближённых. Особливо досталось ненавыстному фавориту…
А Гюйсен насупротив Мартынке, конвюктуры Московские правильно понимал, сразу стал держаться Меншикова:
- Я-я, экселенц. Ваша мудрость, экселенц!..
Экселенц! Этот экселенц лет десять назад!.. Поручение царевичев воспитатель по-лучил особое от царского величества: написать опровержение на памфлет пакостника Мартынки. И правда, чем ему ещё заниматься, воспитателю наследникову?!
Алексей дичился Гюйсена не из страха даже, из брезгливости. А в пути вовсе с ним не разговаривал, кусал губы.
- Вы, ваше высочество, не больны ли? – нудил по-немецки Гюйсен.
- Отвечайте! Упрямство – есть порок. Вы вынуждаете меня пожаловаться экселенц.
- Жалуйся, жаба! – по-русски выдыхал мальчик и снова замолкал надолго.
Не стал Данилыч слушать жалобы Гюйсеновские. Не до царевича ему в ту пору было. Определил он им покои получше, чтобы не морозить мальца, распоряжаться отпра-вил своего денщика. А сам даже глядел мимо Алексея, еле удостоил приветствия прили-чествующего. Не сегодня-завтра милостивец пожалует! Подготовиться надо бы, предста-вить товар лицом. И есть, чем радовать-то, есть, капитан-свет-радость милостивый! И ежели решишь укреплять Шлиссельбург, то и мне порадование выйдет. Я для того многое содеял.
На успех в этой компании он дюже рассчитывал.
И на верфи, и на заводах, и в Шлиссельбургском гарнизоне всё должно быть в по-рядке отменном государю на радость, Александру в честь. На ногах в те дни далеко за полночь. Впрочем, дел всегда хватало (не только перед приездом Петра) у губернатора Ижорского.
Данилыч не спит, канцеляристы его, подручные, подчинённые тоже на ногах.
- Рож чтоб сонных отнюдь не видал, извольте управляться, господа мои!
И время сна наступит, когда он велит.
И просто корешпонденцию разобрать некогда!
- Письма, письма с оказией прибыли! – вспомнил между делом. – С Алексеем Пет-ровичем же!
Писем было много и разбирали их канцеляристы: от Петра в отдельную стопу, от Бориса Петровича, Фёдора Алексеевича, Апраксина тож – в другую, от клевретов его, та-ких как Курбатов, например, - в третью, от подчинённых, что вот Яковлев, - в иную, от управителей имений, по откупу рыбного промыслу в Архангельске, - ещё стопа. Человек, что сим занимался, должен быть особой преданности и ясности ума. Такого он недавно сыскал себе, Алёшка Макаров, зело дельный человек. Жаль расставаться, да видно при-дётся отдать его Петру Алексеевичу – зарится. Что ж, мин херц – милостивец, забирай. Авось он мне в новой должности более полезен станется… А свято место пусто-то не бы-вает!
Было там и письмо от Арсеньевых, да с прикладом. Сама передала, через Гюйсена. Краснела, потуплялася, а вот подишь ты!.. Чего там девицы насобирали в дар, чем реши-ли побаловать света-радость батюшку Александра Даниловича, ему глядеть недосуг.
- Потом, потом всё! Ты мне важнейшее читай!
Борис Петрович жаловался, что зело невместно ему ныне в Шлиссельбург ехать, а государь требует, так он бы, Александр Данилович, пособил бы в том ему, Борису Петро-вичу. Курбатов писал пространно, о разном. Между прочим, писал о Виниусе… Виниус имел неосторожность раздражить государя несвоевременным выполнением его указов, а там – ниточка потянулась… Кто нынче без греха, кто бабке не внук, кто царю не вино-ват?! Этим надо воспользоваться. Он не он будет, ежели…
Яковлев опять спрашивал совету, как поступать с людьми, что с верфи бегут, да како выбить с бурмистров с них взыскуемое. Ныл! Самому не разобраться! Олух… Дани-лыч скрипел зубами, но гнев смирял, ибо свои люди особого бережения требуют, он ему ещё пригодится. Кмкмн писал, отец Иван Окунев; зодчий из Москвы отчитывался о строительстве храма Архангела Гавриила, Племянников писал о присыле изографов…
Целый день на ногах, по вся дни в трудах. Сон перебьёшь, потом только с бахусом уснуть и возможно. Однако, найдёт время позаботиться и о своём комфорте: слуги знают, Александр Данилович беспорядку не терпит, хоть и студёно в хоромах, а управляйтесь с хозяйством, как возможно, во всякий угол заглянет – рачительный хозяин, даром у него хлебушко не покушаешь, не забалуешь. Суров, молод, кровь горячая – одного взгляда бо-ятся. Понятливость, услужливость, покорность в людях приветствует. С такими милостив.
К Катерине милостив… Слуги поговаривают – особо.
Катерина – баба бабой, а сметливая, выгоду свою быстро учуяла. Мягкая, как воск, податливая. Чего от неё хотят, то и делает. Ан, чего хочет Александр Данилович, понять невраз! Чего-то ему от девки ещё требуется. Мудрёный господин, хоть и кажется мило-стивым. Катерина мужиков-то разных повидала, и господ, и так себе господинчиков. Этот вовсе непростой. Ходит вокруг да около, про господина капитана рассказывает. А девки в поварне говорили, что капитан – сам царь. Боязно…
Только страхов она тоже уж натерпелася. Знает: страшнее-то страшного не будет. Потому – ничего, улыбается, песни поёт; где убрать, где постирать, а где и постель по-стлать. Бойким-то, да весёлым нынче легче живётся! Матрёне-то Ивановне и особливо сестрице ихней на её весёлость – тьфу и растереть! А Александру Даниловичу нравится.
Вот и живёт Катерина, ни на что особо не жалуясь, да и не зарясь. А милость гос-подская, она так, не в радость, да уж, конечно, и не в печаль. А языки длинные пускай трепятся. Ни жарко от них, ни холодно.
Холодно… Зима зело лютая, вовсе не милостивая. Александр не то, что жалуется – дело стоит от сего! Раздражается. Однако, господине капитан о том заботу иметь не дол-жен, ему докладывать надлежит о выполнении. Перебирал в уме, чего ещё успеть воз-можно, неугомонный.
- Письмецо вас, Александр Данилович, с прошлой недели дожидается.
- Ну, чти уже! Да побыстрее, некогда…

4.

«Только не дорого мне алмазное сердце, дорого ваше ко мне любительство», - так он ответил. Долго боярышня собирала ту посылку. Брошь с алмазами на галстук, сорочку любимому в подарение, в порадование. От Варвары же – галстухи.
Варвара посмеивалась:
- Дождалась и слова ласкового?! Пора бы уже, и то!..
Даша улыбалась, не замечая сестриного ехидства. Да, дождалась. Как ему ни недо-сужно, а вот нашёл время, отписал свет-радость Алексашенька, да так-то любезно, ласко-во, как прежде никогда не радовал. Так ведь и она доселе никогда так смело к нему не пи-сала.
А вот решилась, и в ответ: «Не дорого алмазное сердце, дорого ваше ко мне люби-тельство». И радости предела нет.
«Девке да бабе ласковое слово скажи, - про себя ворчала Варвара, - Так она и твоя! Ничего не помнит, ничего не знает».
Житьё у них в Мясниках вольное, сладкое, всего вдоволь. Анна в хозяйках, да на деле Варвара втихомолку всё более распоряжаться стала. Слуги её боятся. Анна Данилов-на коли и взбеленится-вздурит, да отойдёт скоро, вовсе забудет, а то и одарит чем. Не поймёшь её. А Варвара-то Михайловна порядок любит, лишнего слова с челядью не ска-жет, а чего вострое в речь свою вставит – давятся, не смеют смеяться, не для вас, стоеро-сов, сказано. Вот уж хозяйка! Даром, что молода…
Старшая сестра сидит, с девками воздухи вышивает для церквы, али бисером. Би-серное-то шиите в батюшкиных деревнях давно в заводе. Дарью Михайловну любят, жа-леют, да хозяйкою не чтят, хотя и быть ей Данилычевой жёнкой…
Хотя и быть… Оно ещё бабка надвое сказала. А он ещё ничего такого и не сказы-вал. Вот только ласковее сделался. С тех самых пор, как Пётр Алексеевич к Дарьюшке помягшал, благоволить стал, так и Александр Данилович душою успокоился приметно. Девицы не преминули с Дашенькой своими наблюдениями об том поделиться.
- Одобрил!
- Изъявил всемилостивейшее «угу»!
- «Лады», - мол, «Быть посему!»
Даша молчит, глаза потупляет.
Вспоминается ей самый первый, наипервейший раз, как государя близко привелось видеть, испугалась она: вот сидели, балагурили в обнимку оба-два, а потом встал Пётр Алексеевич, пхнул друга грубо «вставай!» - мол; и будто ничего и не было. И теперь страшно, пуще прежнего.
Пётр Алексеевич суров, ласковость его, что прохлада росы на траве, только жару и предвещает. Даром, что к Данилычу ласков особо.
- Не боись, Дарьюшка, воротится твой сокол ясный! А покудова поклон от тебя ему повезу. – сказал Пётр Алексеевич, ухмыляясь, глаза пуча, взял твёрдыми пальцами за щеку, потрепал.
На Москве был всего пять дён, а ночевал в Мясниках у Данилыча, вот и свиделись. Сам от забот весь серый, смотреть – сердце кровью обливается, а пожалеть боязно - гне-ваться ведь станет. Наталья-то Алексеевна молит:
- Отдохнуть бы тебе, Петенька…
Сопит лишь сердито, чего на бабий трёп ответишь? У Монсихи бывает наездами. Сраму-то ей, Анне Ивановне, что амант у неё не мыт, не брит, не чёсан! Ай, с ним разве сладишь?! Тяжко же и ей, немке несчастной. Не по ней, видать, бремя-хомут. Варвара, - вечно знавшая все сплетни, да наперёд, как чего случится, сказывала, будто Анна-то Ива-новна государю-де немчина некоего предпочла, будто бы замуж вострится.
- Только ты, по простоте своей не брякни где, - предупредила.
Нешто верно молва разносит? Нешто и впрямь стыда у неё нет, у той, из-за которой Алексей Петрович – сирота, а законная царица – в Суздали кой год слезами умывается? Даже не о том! – нешто не боязно ей, Петра Алексеевича знающей, как никто?! Ведь страшен!..
Смотрела на него Арсеньева-боярышня и так становилось горько за Петра, так горько… Глаза прятала.
Тяжело живёт государь; те, которые даже из ближних, и те глаза прячут. И всяк че-ловек не без корысти своей есть. Та же Анна Ивановна, говорят, больно о родне печётся, выпрашивает им подарки, да милости. Ведь что она без него, без положения своего при государе: чужеземка, кабатчица, только и всего.
- Не может того статься, Варенька, чтобы предпочла… - кусает губы Дарья Михай-ловна. – Срамно ей, да боязно быть должно.
- Оно, может, и должно. Да не святая же она. Всяк человек грешен. А она, мокро-хвостка, в первую голову.
- Почто так судишь? Все под Богом ходим…
 - Знаю, о чём печаль твоя! Думаешь, поверю, что немку жалко сделалось? Данилыч твой без государской милости тоже – бочка порожняя. То-то они и грызутся меж собой вечно, Анна-то Ивановна с Александром-свет-Даниловичем, на милости государевы соперники.
Обидела Варвара света-лапушку. И чего взъелась – не разобрать! Не нашла Даша, чего выразить сестре, раздосадовано губу выпятила. Но ведь злобится она попусту: не че-та Монсиха-полюбовница царская сотоварищу всех его дел верному!..

5.

К апрелю войска подтянулись к Ниеншанцу.
- Ну, Борис Петрович, на тебя государь надеяние твёрдое имеет. Возьмём крепость-то?
Борис Петрович скосил глаза на царского комрата. «Это что это он имеет в виду? Подначивает, али как? Чего болтать пустопорожне! Как бог даст, так и будет».
- С Божьей помощью, Александр Данилович. Ты для сей кампании славно потру-дился.
- И то! Спасибо на добром слове. А и слово твоё верное, потому иначе и быть не может.
«Бахвальство из него так и прёт! Обласкан государем за зимнее своё сторожение. Не нарадуется на него Пётр Алексеевич, ходят везде вместе, советуются, шепчутся, сме-ются. Над кем, над чем? Данилыч ни с кем не считается, даже вот на совете может любого прервать, заговорить с государем, да и о чём угодно. Не ведает этот человек стыда! Не-давно поверг всех в ужас: посмел – подумать не мочно! – на Алексея Петровича руку под-нять. Весь лагерь гудел, иноземцев здесь много, пересуды пойдут по чужим землям. Ведь это не безделица, срам один… А государь молчит! Допускает, позволяет. Что из сего вый-ти может?»
Стар Борис Петрович, многоопытен. Пётр его ценит, хоть и недоволен по временам его медлительностью. И тогда (да и по другим случаям) слёзные просьбы обращает Шереметев к фавориту, как ни совестно перед самим собой, но что же делать, коль он в такой силе…
А Александр Данилович и верно – спесив больно. И вправе Борис Петрович в нём неискренность подозревать. Да только не опасен Шереметев Меншикову, не соперник. Потому с удовольствием представительствует Данилыч за родовитого перед государем: «И за это ты, старинушка, будешь мне обязан». Так вот любезностями обмениваются, а чего всяк про себя мыслит, то за любезностию взаимной прячут.
А с Алексеем Петровичем действительно вышло не здорово, Меншиков сам пони-мает. Помимо всего, то ж – наследник! Когда-нибудь – сохрани Господь капитана! – и за мальчишкой будет сила, и тогда… Сам он виноват! Да и с пьяных глаз чего упомнишь! Сразу пошло и вкривь, и вкось, не заладилось. Да вель не до него же, ёлки зелёные. Дела какие делаются! Навязал Пётр Алексеевич на шею зверёныша этого. Наутро Гюйсена от-читывал сурово, что за сыном плохо следит, что предерзостен, Александр Данилович, бы-ло, оправдываться взялся. Пётр только фыркнул недовольно в лицо ему:
- Дело прошлое!
И не стал он об сём токовать более. Только ввечеру Алексей Петрович пришёл из-виняться к господину губернатору. «Соломоново решение», - недовольно подумал Дани-лыч о государе, но за должное почёл говорить с царевичем сухо и холодно. А кошки на душе скребли: во озлобление сие щенку! И право, легче было бы, ежели б мин херц за мальца отвозил-пощунял. Однако, думать об сём времени не было. А, и бог с ним, с царе-вичем! Ума хватит – поймёт, а нет, так так тому и быть.
Ниеншанец сдался 1 мая.
А по весне, когда восходы ясны, как дева нетронутая, любая радость – радость вдвойне! И не поймёшь, отчего кровь в жилах закипает: от радости побед, от буйства мо-лодецкого, просто – от полноты жизни, от Бахусовых возлияний? Жаль, Катерина в Шлиссельбурге осталась! Ничто! Придёт и для неё срок. На гульбу времени тоже немного. А для дела того ещё не время. Теперь другое поперёд всего.
- Ну, так я думаю – не Ниеншанец? То есть Шлотбург. Верно?
- Верно.
- И не Шлиссель-мой-бурх?
- Нет. Тоже нет.
- Значит, завтрева окрестные острова осматривать?
- Голова-а-а!
Пётр легонечко ткнул его кулаком в лоб. Данилыч давно знал о намерении госуда-ря поставить на виду у шведов новый свой – свой! – град. Иным то могло показаться су-масбродством, но не Александру. Он, как всегда, разделял мысли и планы Петровы, тем более дерзновенные.
Плейер, царский посланник, глядевший скептически на неожиданные победы мос-ковитов, мол, поживём ещё, увидим (как, впрочем, и многие иноземцы), диву давался без-рассудной, поспешной, отчаянной решимости царя. Победы русских представлялись слу-чайными. И объяснение было: ведь сам Карл, покрывший себя славой полководца в столь юном возрасте (новый Александр Великий!), на Балтике отсутствовал; основные события развивались в Польше, где северный паладин, как мальчишку, гонял великолепного Августа, доказывая всей Европе, кто он есть на самом деле, этот Петух, курфюрст саксонский, прозванный Сильным. И разоблачение этих скорых, но зыбких побед московитов, было, по-видимому, делом времени. Самонадеянность царя Петра и смешила и пугала. Они так праздновали свои победы! столько горячительных напитков зараз! Столько пороху на здравницы и разные виваты! Весь лагерь безобразно пьян, никакого регламента, одна бестолочь. Пить с царём мог последний солдат, ежели государь был в настроении, а ежели нет, то за любую провинность того же солдата могли повесить. Всё это на глазах наследника, который воспитываться должен на лучших нравственных примерах. Да, да, да! Всё это блажь и самонадеянность!
Самонадеянность!.. Пётр сам на следующий же день после овладения крепостью – терять времени было нельзя, - взяв с собой кого потолковее в сём деле, исследовал тече-ние и дельту Невы, промерил глубину, уточнил фарватер.
Однако, занятия эти пришлось прервать и отложить: разведывательные отряды до-ложили, что со стороны залива приближается Шведская эскадра из девяти судов. Вскоре эскадру адмирала Нумерса можно было наблюдать, крейсирующую у берегов залива.
- Что делать-то будем, Борис Петрович? – спросил Пётр.
- Надо бы посмотреть, подождать.
Шереметев, как обычно, был рассудителен и осторожен. Но время-то не терпит!
- Чего ждать-то? У моря погоды?!
Головин, Головкин, Яков Брюс, Ламбер, что был тут же (наиважнейший теперь че-ловек – фортификатор!), потупились. Пётр раздражался быстро. Каждая ведь минута до-рога, и ты либо – пан, либо – пропал!
- Господин капитан мой, - Меншиков, чьё имя «дерзость», не страшась, подошёл, посмотрел в глаза. – А адмирал этот Нумерс, может, того и не знает, что в Ниеншанце ми-лость твоя засела.
- И вернее всего, - подхватил Брюс, - что весть эта не достигла шведов.
Тут же был приведён пленный швед из сдавшегося гарнизона, который за возна-граждение открыл русским пароли и условные знаки, которыми обменивались защитники крепости с Нумерсом. По обмену теми знаками, в устье Невы зашли два корабля.
- Ну, либсте камрат, - обратился к Александру Пётр. – По тебе, что ли, дело сие?
- Как повелишь, милостивец, а я, сам знаешь, рад за тебя и голову сложить.
- Невместное трепешь! – сердито оборвал Пётр. – На кой чёрт ты мне безголовый? Поди, выбери мне сотни две солдат. Да таких, чтобы и чёрт им был не страшен, понял ли? Завтра поутру рассадим на лодки, поделив по мне и тебе…
- И помогай нам Бог!
Бог ли, чёрт ли помогал Петру, а всё дело взятия галиота «Гедан» и шнявы «Аст-рильд» длилось считанные минуты. В предрассветном тумане тридцать лодок подошли к шведским кораблям. Половиной командовал царь, другой – Меншиков.
Устали не столько от трудов праведных, сколько от радости небывалой. Петру Алексеевичу то было дорого, что сие была морская победа. За сей подвиг государь на себя и друга возложил орден св. Андрея Первозванного.
- Дожили мы до того, что можем шведов и на море бить!
Сделал тут же эскиз для медали в память сей виктории с девизом «Небываемое бы-вает!»
- Небываемое бывает! – выкрикивал слишком ровным (от выпитого) голосом, под-нимая и поднимая кубок за кубком. Ветер с моря дул влажный, солёный, развевал по ветру кой-где побитые сединой кудри. Ему без малого через месяц исполнялся 31 год…
Через месяц же – менее, через 20 дён – на выбранном острову, который местными финнами назывался Заячьим, а шведами, устраивавшими там увеселительные прогулки, Весёлым, была заложена крепость с церковью св.Петра и Павла.
Александр Данилович, конечно, был назначен управителем и этих земель. Для уст-ройства крепости на вовсе маленьком островке пришлось поднимать отмели. Нагнали ты-сячи землекопов и плотников. Которые под наблюдением Меншикова, по указке Ламбера, принялись укреплять болотистую почву сваями и ряжами, чтобы к возвращению Петра из Лодейного Поля, земельные бастионы были уже насыпаны. Крепость наименовали «Санкт-Питер-бурх».
- Вижу, вижу, управляешься здесь! – сказал Данилычу по возвращении государь. Мазнул сухими губами по щеке, уколол усами.
- Я – так уж. Всё Осип Каспарыч, вот мастер.
- Ты? Скромничаешь? – ощерился Пётр.
Александр Данилович сделал вид, что смутился.
- Ты мне тут не юродствуй, знаешь, не люблю. Дельно трудишься – похвала тебе. А коли лодырничать станешь…
Не может без угроз великий государь. Меншиков привык.
- Не серчай, герр Питер, на пустом месте. – сказал.
Пётр для камрата милостив, щедор. Ввечеру того же дня окликнул:
- Слышь, губернатор. Разрешаю тебе набрать свой гвардейский губернаторский полк.
Александр Данилович истинно опешил. Такой привилегии не было даровано никому. Забыл даже оглянуться на завистливые взгляды сотоварищей. Подошёл, сам от себя не ожидая, бухнулся в ноги государю – благодарить.
- Ну, ну, всатнь сейчас же! Ты мне этим не одолжен. Знал бы я кого достойнее тебя, тебя бы сей мерой не возвеличил. – и, смягчаясь, поднял сам, расцеловал. – Вставай, гу-бернатор и кавалер Андреевский!
Строительство на Весёлом острову мозолило глаза, раздражало шведов. Войска ге-нерала Крониорта постоянно угрожали новорождённому граду разорением, Крониорта следовало отвадить от крепости. Пётр решил возглавить операцию. И 3 июня у реки Сест-ры отряд Крониорта был разбит сокрушительнейшим образом. Плейер писал ко двору це-саря, что царь выказал в сём бою отменную отвагу, так что русские генералы были выну-ждены указать государю на то, что он такой же человек, как и все, и может погибнуть от любой шальной пули, и что ему стоило бы поберечься. Как обращали свои просьбы вер-ноподданные государя, поручик Меншиков слушать не стал, а сам он, бледный и злой, с напряжёнными скулами отмалчивался, пока Пётр сам не заговорил с ним:
- А ты, мин херцинкинд, чего такой насупленный? Или виктория сия тебе не в ра-дость? Али тоже имеешь чего сказать, как господа генералы, будто невместно монарху такому риску подвергать особу свою? Чего молчишь-то?
Александр Данилович, уставившись Петру в подбородок, покусывая губы, так же отмалчивался. Подбородок этот вдруг напрягся, задрожал:
- Ну?!
А того молчу, - выдавил из себя Меншиков, - что боюсь за слова свои с подручны-ми Роман Юрьича спознаться. Ибо слова те – всё больше матерные.
И поднял глаза. Пётр усмехался в лицо ему, морщил губы.
- Смешно тебе, господин мой капитан? Так я тебе вот что скажу: не за тебя страшно – ой, люто боязно! – мне сделалось, не за флот твой, что потом и кровью делался, не за град сей, что ночами бессонными тебе грезился, а оттого и мне сна не бывало, а того мне страх в кишках моих явился, что мыслишки мои на меня самого обернулись. Что я-то без тебя? Куды денуся, долго ль проятну, а?! Вот тебе крест, всю истинную правду сказал, а на том не прогневись.
Обнял его Пётр:
- Дурак. – только и сказал.
Так-то уж повелось: всегда Александр знал, где сказать, а где смолчать. И что именно можно и нужно сказать. У других так-то ловко не получалось. И как Данилычу это удавалось?

6.

 Да уж, чего сказать, он всегда найдёт, Александр Данилович. За словом в карман не полезет. А ежели и полезет, то в карманах тех заготовано слов разных на все случаи. Ему зевать никак нельзя. Потому – не ты сожрёшь, так тебя сожрут. Это непременно. И хоть от дел не продохнуть (мотаются с государем попеременно: один на Св…, на Олонец-кие заводы, другой в новой крепости распоряжается, работный люд принимает, на работы ставит, за материалом контроль тоже, лес посмотреть и прочее; один в Шлиссельбург, другой – на верфь), да ухо всё же надо держать востро, чтобы где какой пакостник не на-вредил. Ненавистников много. Чего одна Анна Ивановна стоит. Но, к слову сказать, Монсиха уже не в счёт. Её и подталкивать особо не пришлось. Сама всё сделала. Осталось только дождаться…
Он дождался.
Раздражил Петра Вицлебен, посланник Августов. Сперва любезный очень, подобострастный даже, тем особое почтение выказал государю, что прибыл на переговоры в новую крепость, что у шведов под носом, словно кукиш. И приняли его, как родного. А вот в переговорах самих он такое упрямство проявил, что твой баран, упёрся – и ни в какую! Фёдор Алексеевич и так с ним, и этак – не идёт дело. Пётр щёки раздувает, ус топрщит, глаза пучит – сдерживается еле-еле! А тому дураку всё едино. Фёдор Алексеевич Меншикову на государя глазами показывает, мол, отвлечь надо, как бы вовсе худо не сделалось. А сам Головин мягко стелет, да сам же и понимает, что жёстко спать.Но, мои ж хорошие! Это ж не биржский договор 1700 года после Нарвы сразу. Тут уж за нами сила! И-и-и-и, братики, не на тех напали, дружба, она, конечно, дружбой, а табачок-то врозь.
Оставил Пётр Фёдору Алексеевичу два подписанных листа и, после славной пи-рушки (двое тогда насмерть упились) убыл на Ладогу:
- Разбирайся сам! А я брату Августу отпишу всё, как есть. Посол его – бестолочь! И, знаешь что, я к нему Питкуля направлю. Они друг друга хорошо понимают, а как он теперь есть на нашей службе, так и наши интересы не позабудет всё ж. А этого ты выпро-важивай уж, как знаешь. Только вежливо, уж постарайся. Данилыч тебе в помощь.
- Не беспокой себя, государь, дело своё знаю, - с тайным облегчением проговорил Головин. - А за Александра Даниловича – спасибо, истинно помощник. Хотя, чаю, губер-натору твоему и без меня делов достанет.
«И то верно!» - вздохнул про себя Меншиков.
Кому после проводов государя отдыхать вечным сном, а кому с тяжёлой головой утром же за дела браться. А ковш студёной воды на голову – и помогай Господь упра-виться. Эх, ма, не привыкать стать!
«Послали мы к твоей милости чертёж Шлотбурху: и ты изволь написать, как на том чертеже быть подписи», - того же числа, как отбыл Пётр, вопрошает письмом Данилыч. А что он? Его тоже теребят: и Ламбер, и Брюс, и Головкин. Так что ты, капитан мой, решай без задержек. Так-то!
А кроме бастионов новой крепости (один особо – Александра Даниловичев), кроме домика для Петра, занимался он ещё строительством собственного дома. И тот дом должен быть лучше всех. И не только из его тщеславия, а оттого, что дом сей гу-бер-на-тор-ский, сиречь для разных там приёмов, державу представлять, Вицлебена энтого – чтоб ему пусто было! – и принимали-то в палатке походной. А оно ему, может, и показалось зазорным? Ну, да Бог с ним! Поскорее бы уже выпроводить. Но по мысли Петра Алексеевича Паткуль до Августа вперёд Вицлебена добраться должен. Потому – терпеть его ещё придётся. Капитан-то сбежал, его воля, а ты терпи. Фёдор Алексеевич, тот чуть не слезами плачется:
- Что за монстра такая? Надменен, собака, что сам король. А что он такое, этот фон Вицлебен? Одно слово – язва!
То-то, что язва. Пётр Алексеевич не тот, что в прошлые годы, сдерживать себя за ради дела помалу научается. Но с упрямцами он времени терять. Делов-то невпроворот!
Однако-ж, на Ладоге дело не заладило.
«Мен Герц!
Мы поехали третьего дня отселе и до сего времени были на озере; но ради против-ных ветров не могли далее ехать, того ради поторопились сюды. – писал Данилычу Пётр из Шлиссельбурга. – Пожалуй, пришли добрых лошадей с 20, да качалку , также завтра к полдням приезжай сам, зело мне нужда видеться с тобою, также и тебе здесь нужда по-смотреть, а завтра день гулящий.
Ещё прошу, чтобы непременно завтра. Ещё пишу: для Бога не думай о своей езде, что здесь нездорово: истинно здорово, только мне хочется видеться. Piter”.
И тогда Александр вспомнил и подумал, покусывая губы, что видно, дождался.
Катерина.

7.

Девчонка была бойкая, весёлая, ненавязчивая. Мягкая вся такая, крутобёдрая. Глаза тёмные, вострые, из-под бровей вразлёт так и зыркали весело. Поперву-то мялась малость, но это так уж у ихней сестры принято, да и побаивалась, небось. А после ничего, обвыкла, приноровилась. Он чувствовал, как она, что воск, перенимает ту манеру с ним себя вести, что ему наиболее удобна. Очень просто, без напряжения, как смо собой разумеется. С ней вообще всё сразу было просто. И, чего уж, чувствовалось, что Александр к тому её готовил, да наставлял.
Девчонка, и верно, была, что надо. Удобная во всех отношениях. Не так, чтобы особенная какая-то, но вот именно, что удобная, уютная, как печка-голландка. Таких, как она – много, их и не замечают, были и были, чего же их всех помнить, что ли? Но вот о ней он у Александра и через две недели спросить изволил: где, мол, что с ней?..
- Где же ей быть, коли она в Шлиссельбурхе в прислугах? – пожал тот плечами. Пройда!
Александров дух в сём деле за версту чувствовался. Хоть он и отмалчивался, ух-мыляясь мерзко.
- Так выпиши её сюда. Слышь? Чего ей там зазря, когда здесь, кого обшить-обмыть-то найдётся.
И она приехала, с худым узелком, тёплыми мягкими руками и боками, с прямым взором с затаённой чертовщинкой. И уже совсем не дичилась, совсем своя, ручная. Хоть с рук корми! И кормил. И кормил и поил с рук-то. И ещё чего баловался. На всё только сме-ячлась. И смех у неё грудной, уютный тоже. И поймал себя на мысли, что с Аннушкиным смехом сравнил. У Анны совсем другой смех. Этот смех – грешно и вспомнить! – в иные поры доводил его почти до исступления, зубы сжимал до скрежета, кулаки- до белых кос-тяшек. И грубил от стеснения, неловкости всем вокруг. И потом, когда, казалось, что не для него смеётся, всегда ему будто 17 было: опять зажимался весь до дрожи в кишках, до волос на руках, дыбом вставших. Но Анна всегда умела успокоить одной своей кроткой улыбкой. Он ей верил, Аннушке!
- У кого в услужении была до Александра?
- У майорши Модесты Балк.
- Вон оно как! И что, как майорша?
- Не очень сердита. Более сердита сестра её.
- Ты и сестру видала…
- Сестра очень красива. И сердита. На меня сердита. Велела меня выгнать.
- За что же?
- Смотрю много по сторонам, кто к ним ездил.
- А кто ездил?
- Господин один.
- Майор Балк за женой плохо смотрит! – он грубо засмеялся. – Ну, Матрёна, ну, бестия, ха-ха!
- Нет, она хорошая. Весёлая такая, - Катерина смеялась тоже.
- Кто ж говорит, что плохая? Весёлая! Фёдор служить, а она – в дом полюбовника! Ха-ха… Ужо я Фёдору-то пожалуюсь, достанется твоей хозяйке бывшей, - пригрозил в шутку.
- Ой, зачем же! Не надо, герр Питер. Не надо майору. Она очень добрая была хо-зяйка. И вель это не к ней приходил господин-то.
Смех прервался.
- К кому же?
Она испугалась. В глазах страх метнулся. Он видел.
- Говори! – сжал пальцы рук её. Сильно. Она не вскрикнула даже, только брови за-ломила. – Говори, брядва! Говори!
Не могла она говорить. От страха не могла. Глаза у него были бешеные.
- Уходи… - не сказал, прохрипел Пётр. – Вон пошла…
Каждое слово давалось ему с трудом. Она поняла не сразу. Ужас сковал и движе-ния и мысли. Наконец поняла, что он сдерживается из последних сил. Подхватилась, убе-жала.

9.

Доискиваться истины он не стал. Просто, как досужнее станет, послать к Монсовой за подарками своими. Велит всё отобрать. Особливо, портрет свой в алмазах. (Алмазы были не все…). Дом ей оставался. И она в том дому безвыездно, сиречь под арестом, да с Матрёною-своднице. И в кирху их не велеть пускать. А Роман Юрьевич вины под ту кару найдёт. Семейство Монсово и взятки-дачи брало за содействие по влиятельности своей и прочее-разное.
Анну не видел более. Не пожелал. Да и Катерину поперву, как вестницу новости чёрной, видеть не хотелось. Да вместе и с Александром «мин херцингиндом» милым, мать его не так-то!.. Понятно же, его рук дело. Но Александр, истинно, как говорить, так и молчать умел искусно да вовремя. Всегда под рукой и нужен умудряется быть во всём! Бестия!.. И верно, не рядиться же с Александром из-за бабы. А Катерина…
- Катерину бы отселева ушли, слышь?
- В Шлиссельбурх?
- Подалее. В Москву, к Аньке своей с Дашкою и Варварою.
И снова Александр подумал, что дождался.
Так и покатила Катерина на Москву. К тамошним огородикам со смородиною да крыжовником, с девичей ленью да качелями.
А навстречу-то ей, насупротив, к Петербургской крепости катил в каталке пожи-лой, от тревог ссутуленный, осунувшийся от дум тяжёлых, с лихорадочным огоньком уходящей надежды в глазахАндрей Андреевич Виниус, что некогда держал в руках своих Аптекарский, Пушкарский и – самое доходное – Сибирский приказы. И по энтим своим должностям, да доверию в делах государя назывался он иными иностранцами (тем же Плейером) канцлером даже. (Кстати сказать, с большим основанием канцлером также на-зывался Головин).
И вот этот-то заслуженный человек, уважаемый, и в силе, и в фаворе некогда быв-ший, трясся в каталке, и думы его были думами опального вельможи. Думал об отце сво-ём, что о чадах своих радея и видя выгоды многие, переселился в Московию, торговлю вёл немалую и уважаемый человек стал в новообретённом своём отечестве. И радея же о сыне своём, устроил чадолюбивый отец его в дьяки при приказе Аптекарском, и возрос сыне уж совсем обрусевшим, и дела его были не хуже отцовских. А молодой государь его чтил. Чтил, да вот… И на старуху бывает проруха. Ноне гневен Пётр Алексеевич. И ответ держать Андрюшке Виниусу в небрежении своими обязанностями, от которых кормится: недопоставил богомерзкий Андрюшка артиллерийских и аптекарьских припасов к войску, что в апреле обложило Ниеншанец. Вина немалая. И вот едет каяться Андрей Виниус.
В Петербурге (кой за месяц заметно от болотистой почвы поднимался, и было это чудом наяву, да только света белого Андрей Андреевич не видел, а на чудо и внимания не обратил, тогда даже, когда каталка его застряла в непролазной грязи возле стройки, колёсами ушла в жижу, и сам он принуждён был выбираться еле-как из каталки с больною своею ногой!), в Петербурхе он государя не застал. А повели его сразу к губернатору Александру Даниловичу.
Губернатора, впрочем, тоже пришлось ожидать в сенях канцелярии Ижорской до-о-о-олго!.. Он явился чумазый, как чёрт, и такой же злой. И не сразу заметил Московского гостя. Измотанный дорогой, ожиданием и тем паче болящей ногой, старик принуждён был терпеть невнимание фаворита ещё около часу.
- Мил человек, - взмолился Андрей Андреевич, обращаясь к юнцу-сержанту, что, видно, состоял при губернаторе на посылках и пробегающего мимо уже раз третий, - до-ложи обо мне господину Александру Даниловичу…
От взгляда холодных глаз, вскользь брошенного мальчишкой, осёкся заслуженный человек. Холуи-то, понятно, ни дать, ни взять – Алексашка лет десять назад: надменны все, заносчивы, нахальны, дерзки.
- Ждать велено, - выпустил из уст два словца вестовой, отвернулся, забыл про ста-рика.
Вздохнул Андрей Андреевич, покряхтел, головой мотая, что старый пёс.
М-да!.. Вот оно как, ноне-то, Андрейка, забрало тебя: сам был владыкою над убо-гими, а таперича, знать, и сам в убогие… Как-то примет царёв любимец?
- Ба! Андреич, - вышел он уже умытый, в напудренном парике, и галстух – кружева тонкие, заграничные.
Улыбался, что ни говори, милостиво, хоть и устало.
- Какими судьбами? Впрочем, знаю, знаю. Ну, ничего! – кто бабке не внук, царю кто не виноват?! Оправдаешься, я чай. А коли нет…
- Вот то-то, что коли нет. Александр Данилович, сокол ты мой ясный, не погуби, - старик силился подняться, но проклятая нога, растревоженная долгим да трудным перехо-дом, отказывалась служить, - защити сироту. А я для тебя, мой батюшко… - попытался поймать Александрову рученьку.
- А вот этого не надо бы, Андрей, - оборвал Меншиков, продолжая прозрачно улы-баться, да глядя поверх седой головы. Руку отдёрнул. – После всё, завтрева поутру жду тебя. Посмотрим, чем станешь оправдываться, а там решать будем, чего Петру Алексее-вичу отписать: так оно или этак. А теперь ступай. Щеглов! – рявкнул вдруг резко, у Ви-ниуса увлажнившиеся веки вздрогнули, сердце ёкнуло.
Рысью же вбежал прежний холуй, вытянулся, глаза выпучил.
- Отведи господина Виниуса. Смотри, чтобы ни в чём ему ущемления никто не чи-нил. Ответишь.
Виниус Андрей Андреевич поднялся-таки.
- Александр Данилович, - было начал.
- После всё, после. Ноне, видишь, занят я больно. Делов-то тут сколь, ведаешь ли? А промедление, оно многие пакости чинит. Потому – недосужно мне. А ты отдыхать иди. Да помни, завтрева с утра…
А завтрева, не сомкнувший за всю ночь глаз, измаявшийся Андрей Андреевич при-тащил своё нелёгкое решение в губернаторскую канцелярию. Мутный, серый предутрен-ний свет вползал в слюдяное оконце. Жалобно и тревожно пела где-то неподалёку пила, стучали заступы, топоры. И песню работники затянули тоскливую.
На Москве по сю пору ещё и петухи-то дремлют на насесте. А работный люд, в этой серой сырой мгле, что тута вместо ночи, не переставал, казалось, тащить это непо-сильное царёво ярмо – строительство града. И где! – под носом у ворога, на краю земли. Не познаваемы дела твои, Господи!
Андрей Андреевич кряхтел, устраивая поудобнее рожистую ногу. Сколь сегодня ожидать придётся? Он-то по-стариковски поднялся раненько, всё равно ведь сна ему, многодумному, нету. Эх-хо-хо-хо-хонюшки!.. Грехи наши тяжкие.
- Поздненько у тебя, Андрей, утречко начинается. – услышал над собой задорный, чуть глумливый Меншиков голос. – Дрёма московская! А я-то, пока тебя ожидал, уж ус-пел и народ на работы поставить, и отвозить уже кого следует, Гаврилу Иваныча лошадь-ми одовольствовать: он певчих к государю в Шлиссельбург отправлять намерен.
Был он весёлый, деловитый, подвижный весь такой, но без суеты, основательный, свежий и, чего уж, роскошный. Шла от него молодецкая мощь. Однако, мальчишество его прежнее оставлено им навсегда. Видно, доволен собой Данилыч. Тридцати лет нет мужи-ку, а он любого во всём государстве тыкнуть может, да во что угодно, да поглубжее, вон, как Виниуса теперь. Губернатор и кавалер, государева опора, чтоб ему!.. Жить долго и счастливо.
- Молодец ты, Александр Данилович. Не нам, старикам, чета. Послал же господь великому государю помощничка.
- Ты мне зубов-то не заговаривай, старинушка. Ты отвечай, с чем пришёл-пожаловал. Какой ответ принёс. А?
Александр Данилович помог немощному рожею своею на ноге Виниусу войти в покой. И закрыл дверь, велев:
- Не беспокоить покуда!
В покое у него чисто, и не скажешь, что делов вершится здесь ворох ежедневно. Опрятно в убранстве, даже весело. Чего из завоёванных крепостей из трофея быстро к месту приладено, чего просителями поднесено, а чего из заграницы повыписано. Ну, уж, не хоромы – хоромы-то строются! – а так, для временного обитания очень прилично даже. Огляделся Андрей Андреевич, потрогал бархат на лавках, погладил Сухонькой тряской ладошкою. Руки спрятал. Вздохнул тяжко.
- Помоги мне присесть, Александр Данилович, окажи милость божескую.
Меншиков усмехнулся на него, отражённого в дорогом зеркале, повернулся резко.
- Уж ты страждешь, Андрей Андреевич, смотреть-то на тебя жалко. Как ты с бо-лячкою такою в путь-то решил отправиться столь нелёгкий?
Попридержал старика, усадил. Сам не садился, а всем своим огромным ростом воз-вышаясь, наседая, давил на Виниуса. И всё со своею прозрачною улыбочкою. Чёрт сине-глазый!..
- Повеление царское. Иначе немочно, - ответил Виниус.
- Что же скажешь, начальник приказа Аптекарского, Пушкарского да Сибирского тож?
Виниус молча похлопал воспалёнными веками, потом молча же достал из-под полы кафтана три коробочки с ладонь, посидел, подумал и достал ещё горсть золотых. Поиграл ими в ладонях, да аккуратно один за другим выложил на стол, подле коробочек оставил. Посидел ещё так-то, подождал, а затем достал ещё мешочек, опустил его на стол же без звону, тихонечко. Ещё посидел. А после поднял тоскливые свои глаза на этого человека, которого помнил чумазым мальчонкой из потешных, каких много было у мальчика-царя. И случай лишь, рок, слепой выбор судьбы возвёл его ноне в то положение, когда он, этот царёв Алексашка, вопрошать смеет его, Андрея Виниуса, о винах его перед государем, зная за собой и право, и силу свою.
Александр Данилович, по-прежнему улыбаясь, смотрел на Виниуса почти умилён-но.
- И чего же ты хочешь? – спросил. – Чтобы я за сии подношения стал вором своему государю? Чтобы сокрыл безобразия твои и кривдой своею себя же под гнев его подвёл, коли случится проведать ему об сём? А?
Красивая бровь поползла вверх, а родинка, что над нею, сокрылась под парик. Ли-цо его холодное и далёкое – не лицо, личина! – ничего не выражало.
Андрей дёрнулся было убрать побрякушки свои; резкий окрик приковал его на месте.
- Сидеть! Чего в коробках у тебя, золото?
- Золото, - прохрипел Виниус.
- Сколько?
Андрей откашлялся, но голос всё равно был сиплым.
- Тыщи на две, да ещё семь таких коробок имеется. Да червонцев золотых 150, да денег 300 рублей. А более ничего нетути. Гол я и немощен, Александр Данилович, не по-губи!..
Старик в отчаянии, забыв про рожистое воспаление, бухнулся Александру в ноги.
- Не погуби, родненький, надежда моя вся в тебе, касатик. Коли бы ты не сжалился, быть на меня беде неминучей.
- Те богатства пришли тебе через сидение в приказе Сибирском? – не меняя тона, вопросил фаворит царский.
- Истинно, истинно так, - залепетал Виниус, затряс седыми лохмами, сморщился от боли, но продолжал ползать в ногах.
- Встань!
Александр Данилович легко поднял его чуть не за шиворот, на лавку подтолкнул.
- Сядь!
Меншиков, не понять, то ли гневался, то ли смеялся-измывался. И Виниус уже ты-сячу раз проклял свою неосторожность и наивность, ведь знал, знал: нельзя ему доверять, никак нельзя…
Александр чувствовал, как будто в руках держал, в пальцах своих сжимал, дикий беспредельный ужас Виниусова положения, его страх. Брезгливость мешалась с жалостью – все под Богом ходим! Но упоение, жутковатое упоение властью в животе и смерти, чес-ти и бесчестии этого человека, который – он это знал! – помнил его, Меншикова, Алек-сашкою, вот что брало в нём теперь верх, даже не алчность.
А алчность, алчность разгоралась где-то глубоко в самой душе его. И было ему как-то непонятно, неразумно даже, что он этого всего не возьмёт.
- Сядь! – повторил он. – Сейчас принесут бумагу и прочее. Напишешь государю, что готов ехать в Сибирь для своих горнорудных дел, ежели он повелеть изволит, токмо за немощью своею теперь же поехать не сможешь.
Виниус только головою кивал.
- Чего киваешь, словно тетерев на току, - ухмыльнулся Александр Данилович зло и весело. – Ты мне ещё одну бумагу напишешь, чтобы мне или моему человеку по предъяв-лению сей бумаги в дому твоём выдано было денег 5000.
- А как же?..
- Ты что же, думаешь, я голову свою под топор подставлять буду за побрякушки эти? Спрячь! Людей позову. После передашь…
Виниус, как заворожённый, исполнял все его повеления, ибо ничего ему не остава-лось, как только довериться этому коварнейшему из смертных. Покуда Андрей Андрее-вич, скрипя пером, царапал обязательство на 5 тысяч рублёв, Александр Данилович, улы-баясь в его сторону милостиво, диктовал секретарю:
- Известую вашей милости: Андрей Виниус, приехав сюда, в делах своих оправда-ние принёс, по которому никакой его вины ни в чём не явилось…
Виниус от бумаги искоса взглянул на него затравлено, отворотился, сжался весь.
- Видишь, господин мой Андрей Андреевич, кто государю моему верный слуга, тот и мне друг, - ласково сказал Меншиков, пройдя к нему за спину, потрепал по плечу. – Вот это письмо отправлю я с сегодняшней почтой. Угодно ли тебе это?
- Премного благодарен, Александр Данилович! Вечно бога молить за тебя стану, а детям велю ноги тебе мыть, следы твои целовать.
- Ступай же, - отдирая от своего камзола сухонькие цепкие пальцы, сказал Менши-ков, - после переговорим с тобой. А там, помогай Бог, соберёшься скоренько, и – к госу-дарю. А он уж, не сумлевайся, справедливо рассудит.
И отправился Виниус, чувствуя себя обобранным, но спасённым, с Меншиковским письмом к царю Петру Алексеевичу, что больно крут, да справедлив.
Того только Виниус не ведал, что отправил к государю Меншиков и другое письмо.
«Господине, господине Капитан. Всерадостно и благополучно здравствуй о Госпо-де.
Известую вашей милости: Андрей Виниус, приехав сюда, никакого в делах своих оправдания не принёс, опричь того, что разными  вот всём виды выкручивался (…)
А здесь будучи, поднёс он мне 3 коробочки золота, 150 золотых червонных, 300 рублей денег, да в семи коробочках золото ж, и в 5000 рублях денег письмо своею рукой дал, в котором написано, что ему отдать то всё, когда у него спросят или приказано будет от меня в дому его без него принять. (…)
Зело я удивляюсь, как те люди не познают себя и хотят меня скупить за твою ми-лость деньгами: или оне не хотят, или Бог их не обращает.
По написании сего пришла сюда почта с Ладейной пристани, июля 22 дня, в кото-рой только одно милости твоей письмо к Гавриле Ивановичу получен, из которого уведо-милися о здравии твоём, попремногу возрадовались.
Только то мне сумнительно, что ко мне письма от милости твоей не было, однако ж надежду имею, что никакова твоего на меня гневу не чаю быть, уведав из того помянутого письма, что изволил ты писать о мне, что я в ямы отъехал, куда поеду завтрашнего 30-го дня».
И, провернув эту штуку с Виниусом, Меншиков, не медля – медлить он не умел – отправился с инспекцией в Ямы, прихватив с собой – ещё обязанность докучная, да важ-ная! – Алексея Петровича. Дел много у губернатора, когда ж управляется? – не понять! Однако ж, везде поспевает. Везде и во всём своим глазом посмотрит, оценит, подскажет, укажет, за исполнением, не беспокойтесь, сам же и проследит. Весь подвижный, неуём-ный. Огонь! Ртуть! Не человек – бес! И некогда ему скучать. И вообще – некогда.

Глава 7.
1703 г.
1.

- «А что вы пеняете, что не часто вам пишу, а вы в том не подивуйте, потому что за недосугами то чинится, а вам мочно всегда писать», - читала Варвара насмешливым голо-сом. – Эвон! Нам всегда мочно. Позволил.
- Варенька! – Дарья Михайловна отобрала у сестры письмо, сверкнула осторожно, положила к остальным его цидулькам в укромное место, в шкатулку. – Ясно же известует человек: не досужно ему, делов на него государем сколько возложено!..
Варвара прыснула в кулачок:
- Больно много ты в тех делах понимаешь.
Даша оборотилась к ней, лицо сияло – ну, полоумная, что с неё взять!..
- Ничегошеньки не понимаю, Варенька. Куда вечно несётся, чего там делает?.. Во-люшка бы моя была, никуда бы от себя не отпускала. А воля-то, она государева. Потому, остаётся только ждать и не роптать. Понимаю только, что опасно там! И потому вечно бо-язно за него, за лапушку.
- Ох, ну тебя с глупостями твоими!
Варвара встала с лавки, подобрала юбки и поковыляла прочь из комнаты.
- Ему-то везде опасно, не только там. Он-то недругов себе везде найдёт, таким уро-дился, - сказала, от дверей оборотясь. – Пойду с Анной потреплюсь, скучно с тобой.
Дарья Михайловна вздохнула только. Села за пяльца, попробовала вышивать. Не сладилось. Тоску нагнала на неё сестрица. У неё это враз, хорошо получается. И все эти поклоны и новомодные реверансы, расточаемые ей окружающими, как невесте (невесте ли?) царского любимца – даже сестрица Аксинья заезжает, словно на поклон, а об осталь-ных и говорить не приходится – всё это вроде и ошеломляет, приводит в радостно0-горделивое настроение, надо сознаться, но… Но Варваре она больше верит, привыкла, что младшая сестра – умница, далеко вперёд своего носа заглядывает. И хотя непочтительно она говорит об Алекашеньке, только Дарья знает точно, что зла Варенька ему отнюдь не желает.
Варвара умна, ум у неё цепкий и недобрый. И везде она, прежде всего, видит дур-ную сторону. Но уж ежели что по её мнению хорошо, то уж истинно хорошо, даже ежели это таковым на первый взгляд и не является.
Зато и безошибочно определяет Варвара, кто с какими намерениями приходит в сей дом: у кого какая нужда, и он вот то-то и есть, что приходит на поклон; кто просто ищет дружбы сильного фаворита, т.е. заискивает в нём не по нужде, а на будущее; кто просто хочет быть поближе – авось заметят. Так получается у неё, что людей, душой чистых, бесхитростных, нелицемерных друзей-приятелей у Александра Даниловича нет. Это печалит Дашеньку. Как же жить, когда никому не веришь? Ведь этак жить – бога гневить.
Что он гордыне подвержен, бывает с людбми достойными даже надменен, занос-чив, знает она. Вот и девицы, что при Прасковье Фёдоровне состоят, жаловались как-то, будто не оказывает ей и царевнам должного им почтения, что он им вовсе не ровня, а по близости своей к государю ведёт себя предерзостно и греха не боится. Но то ведь не от грубости его или злого умыслу государь его выделяет, так и как же ему себя вести? Гово-рят, что себялюбец он и хвалу себе за должное почитает. А он говорит, что ежели кому угодно унижаться, так пускай и льстит-лебезит, а мы, цену всему этому зная, послушаем, да потешимся над убогими. В чём же он не прав? А коли не доверяет людям, так верно оттого, что его часто обманывали, и есть у него свои причины мало людям верить. Бывает он и груб, и несдержан, но то, когда истинно есть на что гневаться. Или переживает об чём важном, и то ему простительно есть. А она за ним таких жуткостей не знает и ковар-ства от него никакого не ждёт. И с нею он совсем другой: нежный, весёлый, спокойный, внимательный. И шутит всё время: «Вы для бога как при мне, так и ныне веселитесь и ничего не думайте, - писал он недавно. – А буде вы станете о чём печалица, а веселиться не учнёте, о чём я, приехав, уведаю подлинно, то в то время на меня не прогневитесь - истинно лишены будете моей милости вечно».
Даша и смеялась, и плакала, перечитывая письмо это сама или подругам. Подруги над ней посмеивались:
- Ой, Дарья, проста ты, ой проста.
Вот Катерина не смеялась. И с удовольствием с не. Об Александре Даниловиче бе-седовала. И находила его любезным и приятным во всех отношениях господином. Она не решалась ещё говорить и вести себя с девицами вольно, хотя, привезя её в дом, Данилы-чев человек привёз и повеление отвести ей отдельную комнату, в работах её не употреб-лять, а жить ей в полном довольстве до дальнейших распоряжений. Анна было, взбрыкну-ла: кто, мол, она здесь такая!.. Но Варвара вовремя поймала подружку за локоток, увела в уголок, и, пошептавшись та, девицы уже более никогда не задавали ненужных вопросов. Задавали всё больше нескромных. Будучи девушкой простой, Катерина мало стеснялась. Отвечала. Привыкла, переходя из дома в дом, к любопытству господ. Было ей 19 лет от роду, и девицам-сверстницам возиться с ней доставляло удовольствие, словно с игрушкой или карлой. Они взялись ей обряжать, обучать языку, манерам, танцам, - в общем, весели-лись, тем разнообразя постылые дни ожидания господина капитана и господина поручика, губернатора и кавалера.
И Даша как-то сразу привязалась к девушке. С тех пор, как Марьяша вышла замуж, и у неё родилась малютка, крещёная Анной, они реже виделись. Рядом с бойкими Анят-кой и Варварой Даше не всегда бывало уютно. А с Катериной можно было поделиться самым сокровенным – она умела молчать и слушать.
- Ну, ты, Дарья, проста!.. Ты хоть знаешь..
- Знаю.
Варвара вздохнула.
- Не понимаю я тебя иной раз, ну вот совсем.

2.

- А я тебе говорю, что она это всё! – зло шипела Анятка чуть не в самое ухо Даше. – Ту немку под замок, да с сестрою же, а энту – сюды, к нам. Не понятно ли?..
Дарья с сожалением и неловкостью, заломив брови, посмотрела на Анну: вокруг крутились её девки, что помогали в огороде. Уши у челяди многослышащие, языки длин-ные; и не надо там обольщаться, что не понимают ничего – тем хуже: разнесут, чего и не было сказано, с три короба сверху.
- Тебе бы только языком чесать, - ласково укорила, ткнула ладошкой в высокий, как у брата, лоб, - стрекоза!
- Ты чего, ты чего делаешь-то? – отвела её руку двумя пальцами Анятка; руки у Даши были в земле, она ухаживала за клубникой, чтобы её, своеручно выращенную, от-править в подарок Алексашеньке. – С ума рехнулась? Я куафюру-то себе сделала позавче-ра только, - недовольно фыркнула.
- Ничто тебе, - Дарья Михайловна вернулась к грядкам. – Куафёра Александр Да-нилович выписал специально для тебя, в любое время поправить можно.
- Во-первых, не для меня, а для тебя, а во-вторых, муку такую терпеть лишний раз…
Анна с сожалением взглянула на склонённую над земляникой спину. Ей скучно, Даше!.. В Алексеево они приехали две недели как. Анна думала в реке плескаться, в роще босиком бегать, а вечерами – сидеть у костра, сказки страшные друг дружке сказывать. Но Варвара больно-то купаться была не склонная, больше в тереме сидела, Дарья – в огороде копалась. А Катерина… Ах, эта Катерина! Анна не больно-то её жаловала. А солнечные деньки уходили безвозвратно. Солнечные, сочные, молодые денёчки!..
И как это Дашка столь терпелива?! Таки и знать бы, чего ждать, а этак… Анна ве-черами тайком ходила на сеновал валяться в душистом влажном сене, слушать сверчков и дразнить своими прелестями местных парней. Даже не по склонности какой, а от скуки. Варвара раз поймала её за руку:
- Брата не позорь!
- А, иди ты!.. – огрызнулась Анна.
Её раздражала чрезмерная опека Арсеньевых. Немецкий язык учи, грамоту – учи, богов этих языческих – тоже, Александры Даниловичи велели-с. Тьфу! Нет, брата-то она боялась, конечно. Но в эти сладостные летние вечера братец был далеко, а жаркие глаза Сеньки-конюха здеся, вот они. Она заставляла его катать себя на качелях.
- Шибче, шибче! А то выпороть велю!
А он краснел, сопел носом и – она слышала – скрипел зубами. И глядел на неё ока-янными глазами. Но катал. И её захлёстывало радостное грешное чувство. А ежели дерзал когда прикоснуться к ней, она:
- Ну, ну! Куды лапищи-то распускаешь?! – говаривала. – Тута, знаешь, царёвы ру-ки-то бывали. Твоих-то теперь не надоть.
И купаться повадилась по ночам. Подымешь голову к небу, и закружится она, звёз-ды столь ярки и многочисленны. Войдёшь в воду – обжигает, избавляя от дневной жары, лени и скуки. И жалеть ни о чём не жалелось!.. А Дашка-то не ледышка вроде, но терпя-чая, сопит в тереме на пуховых подушках, за день навозившись в огороде. А то к всеноч-ной пойдёт, и всю-то её отстоит; да и нет-нет, а Анну укорит, что в постный день скором-ное трескать вострится. Укоры её более смешны Анне, чем досадны. Будто старшая, будто Дарья Михайловна, будто невеста братова…
-Ты, Дарья Михайловна, свои грехи замаливай, а меня не трожь, слышишь?
- Младая ты ещё, Аняточка. Младшенька…
- Ах, ты, Господи! Не многим моложе-то тебя, блаженненькая наша. А впрочем, молись за меня, Дашенька, тебя, небось, Господь скорее услышит.
А всё в Алексеевом селе веселее, чем в Москве бывало. И чужих глаз поменее. В Москве-то в одном углу чихнёшь, в другом помер скжут. А тут чего похочешь, то и ста-нется, а чего не желается, того и не будет.
- А я тебе говорю, что она это, она – чухонка мокрохвостка.
Анна села прямо на траву, сердито стала расшнуровывать башмаки:
- Каторга энта!
- Аннушка, ну что же ты делаешь?! Платье полдня выбирала, в лучшее влезла, а те-перь в траву в нём.
- Братец ещё подарит меня нарядами, коли угодно ему будет. Жалко тебе? Один раз живём! – скинула башмачки и побежала босиком по траве.
Трава-то в меншиковских угодьях сочная, шелковистая, под ноги ковром стелется мягонько. Напорешься где на камушек – не беда, всё бежать легко и радостно. И далеко бежать можно, всё кругом братово.
Солнышко припекает, голова от солнцепёка гудит-гудит, а спрятаться не хочется; дремота и лень ажно всё тело плавят, топят, что воск.
- Хорошо-то!.. – выдыхает Анна.
Даша залюбовалась ею. Жизнелюбива Анна. Будто и не хорошо собою, а сил-соков жизненных в ней столько, таково бродят они в девице – вот уж не пропасть ей.  Вот что в ней дорого! Как и в Александре…
- Сенька! Сень-ка, подь сюды, - не кричит – голосит Анна.
Угрюмый детина Семён-конюх слушается Анятку, как телок на верёвочке, идёт за ней.
- Хочешь, поцелую тебя? – Анна холодно глядит ему в глаза. – Посади Дарью Ми-хайловну в седло. Пущай езде верховой научится. Коли сделаешь, поцелую тебя. Только не спугни, она у нас пугливая. А спужаешь – ничего не будет…

3.

Поводья держать – надо бы перчатки надевать. Да за всем прочим забывается, да и жарко. А руки нежные. Каждый вечер Марья-калмычка, старая её служительница, ещё из отцова дому, отварами, мазями умащивает эти ручки. Ворчит:
- Что же это ты, ясонька моя, делаешь? В земле-то, как мужичка, возишься – ручки твои, лебедь белая, сохнут. Сколь сил-то кладу. Ай-ай!.. А теперь и того хуже – мозоли, до крови руки стираешь. Этак совсем плохо, совсем нехорошо. Меня тебе не жалко? Не жал-ко? Варвара-то Михайловна господином грозилась, говорит, что выгонит господин суро-вый рабу нерадивую, что ходит за тобой худо.
Даша слушала вполуха. Журение это более убаюкивало, нежели раздражало. Уста-вала она теперь больно. Анятка дулась даже: «Думала, - говорит, - посмеяться над тобой, потешиться над неженкой-боярышней, а ты – гляди-ко!» Глядеть-то особо было ещё не на что, однако… Мало-помалу Даша привыкала к Дымке, немолодой спокойной кобылке, что выбрал ей Семён, и подводил поперву каждое утро к крыльцу, вроде знакомиться. А после уже в седло подсаживал и водил в поводу – долго.
- Зверюка она смирная, беззлобная, - говорил, оглаживая кобыле бока. – Ты, госпо-жа, не боись.
Дымка косила огромным тёмным влажным глазом, и Даша, давая ей припасённое лакомство, думала опасливо: «Зверюка и есть. Хоть и смирная».
И вот она уж управлялась с лошадью сама, только страх перед неизвестными мыс-лями и настроениями «зверюки» не оставлял её. Оттого управлялась больно неловко. Од-нако Семён каждый раз всё тяжелее вскидывал на Анятку взгляд. И глаза его наливались недобрым. И недоброе это тем явственнее становилось, чем веселее, звонче был смех Ан-на Даниловны.
Эта лошадей полюбила. Вовсе не боялась. Лезла под копыта к самым норовистым жеребцам, замечала любой недосмотр ухода за ними и напускалась с жуткой руганью на служителей. Даша только краснела.
- Аняточка!..
- Чего уж, - пожимала та плечиком лениво. – С энтими стоеросами так-то и следует разговаривать. Они другого не понимают, непривычные! Знаю таковских. Так ли, Семён? – спрашивала строго, а глаза смеялись.
Семён пыхтел, но помалкивал: нам, мол, господских мыслев не судить, мы люди тёмные. А она смеялась, громко, заливисто, звонко. И Даша ещё подумала тогда, что не-хорошо Анна поступает, парня задирает, сказать бы ей, указать на неуместность, неум-ность и небезопасность её поведения. Но это так и осталось лишь мелькнувшей мыслью. Да и не хотелось Аняткиных надутых губ; и так она уж огрызаться стала не в шутку, буд-то Арсеньевы к ней придираются. Обидится, наговорит глупостей, ещё более стыдно за неё станет, неловко. Бог не велел никого судить, да пребудет с ней Его благословение…
Куда приятнее было думать о том, что вот вернётся Александр Данилович, а она его порадует подарками: камзол новый в мастерской под её присмотром слажен. А по-стель походная, с одеялом, подушкою, простынями, изукрашенная её вышивкой, вот-вот уж готова будет. Обрадуется ли лапушка, что она верхом ездит, али, напротив, гневаться будет? А и не всё ли равно, лишь бы поскорее видеть его, света-радость свою. Лишь бы ощутить себя под его защитою, лишь бы знать, что вот он здесь, живой и невредимый, в полном здравии и довольстве. Ежели только очи его видели, руки ощущали тепло его от-дыхающего подле неё тела, ежели слышала она го тёплый ровный голос, полный покоя и твёрдости, уверенности, - лишь тогда она обретала, казалось, душевное равновесие. Но видеть его доводилось помалу и не часто. И в том не приходилось сетовать… Дождаться его милости – одно счастье! Что бы Варвара ни говорила.

4.

- Чего деится-то на Москве-матушке? Я, чай, сплетен привезла, кумушка, - говори-ла Варвара Анисье Толстой, из колымаги не успевшей выпростать и ноги своей в сафья-новом сапожке.
Дни стояли жаркие, ленивые. Ежели и отправилась Анисья в путь не столь ближ-ний по такому жару-пеклу, то уж и не попросту, не попусту.
- Ох, уж раздышаться бы дала сперва, после уж пытала, - отмахиваясь от запоздав-шей помощи служителей, своих и Алексеевских, ответила Анисья, подошла, расцелова-лась с Варварою.
- Ох, уж, - снова повздыхала, - духота-то. А у вас, я чай, хорошо на приволье?
- А того не у меня спрашивай, - Варвара провела гостью к накрытому в сени огромной че….. столу, бровью лишь повела – девки живо подали сбитня, пирогов, и – особо – кофею. – Дарью, а лучше Анну поспрошай. Ей-то, может, и ничего, приволье. А я вот дворню гоняю, вышколить, видишь, никак не могу. Вон пошли, постылые! – рявкнула.
Анисья улыбалась круглым, как блин лицом, глядя на Варвару-хозяйку. Эта, хоть в девках и останется, никогда приживалкой не будет, бедной родственницей,  - в братовом ли дому, в свояковом ли… И теперь видно. В самой сухой, уродливой её фигуре, горба-той, скособоченной, есть что-то жёсткое и незыблемое, отнюдь не жалкое. А ведь молода девица, дури ещё много должно быть под куафюрой. Только это не про неё… А ведь вот под стать Варвара Михайловна Александру Даниловичу, вот режьте меня! – хоть и дочь боярская, а одного поля ягода с царёвым приблудышем. И коли быть Дарье за Данилычем, так в том столь же будет от миловидности да кротости её, сколь от оборотистости сестри-ной.
- Чего это, гостенька, ты меня так разглядываешь? – посмотрела на неё в упор и Варвара, прикрыла глаза рукой от солнца, - Кажись, я не златая-расписная.
- Соскучилась… А и ладно здесь Александр Данилович устроился. Воротца-то, во-ротца-то какие расписные! Игрушка, а не терем. И верно, прохладнее здесь. От реки-то свежо, - обмахнулась кружавным платочком. – После тряской этой каталки, туточки-то благодать.
  Маленькими кудельками завитые волосы, уложенные с двух сторон по прямому пробору, делали лицо её ещё более кргулым. Полная грудь вздымалась из корсета, шея пошла красными пятнами. Нелегко ей давалась новая мода, не тем будь помянут государь-батюшка Пётр-от Алексеевич.
- Кабы я сейчас искупнулась!
- Поди. Анятка, та повадилась по ночам телесами своими худосочными здесь тря-сти да сверкать. Так и ты бы шла. Вот кофею испей, да иди.
Анисья бросила на Арсеньеву дикий взгляд. На кофей она уже неспособная, это уж слишком. Покрылась бледностью с зеленцою даже. Варвара ехидно захихикала.
- Не привыкла ещё? Данилыч, тот в своём дому обычай учинил, так мы уж при-выкшие.
И, как назло Анисье, взяла маленькую, серебра, видно, посудину, накапала тёмной жидкости и начала потягивать её, хитро щурясь.
- Уф, выдохнула Толстая, передёрнулась вся от отвращения, прижала платок ко рту. – Уф, ты чертовка!..
- Чего же ты лаешься? – захохотала Варька, довольная донельзя. – Я же тебя-то не неволю.
- Да ну тебя совсем! – замахала Анисья руками. – Поставь, не могу и смотреть-то. Духота-то такая, да ещё ты…
- Кофей в Европах пьют, вот бы Пётр Алексеевич тебя за небрежение к сему обы-чаю потрепал, что коршун курицу.
- Наталья Алексеевна сказывает, батюшка, мол, чай пил, с меня и чаю хватит. На Коломенском им людёв травят.
- Алексей Михайлович, благоверные памяти, и верно, траву энту велел настаивать и пить. А он, чай ваш, говорят, цвет лица портит. То-то вы все у Натальи бледные какие.
- Ну, уж, кумушка, ты зазналась. Сама давно ли с Коломенского? Вот я скажу На-тальюшке, как ты о ней отзываешься, о благодетельнице своей.
- Не скажешь.
Варвара пододвинула ей ближе пирогов, сама уселась поудобнее.
- Ну, рассказывай! – сказала.
Анисья неторопливо нилила себе сбитню, разломила пирожок, понюхала, осталась, видно, довольна, жевать начала.
- Чего тебе рассказывать-то?
- Чего в свете делается, чего люди болтают, за каким делом ты в Алексеевское яви-лася?
Анисья жевала с удовольствием пирожок и хитро поглядывала на Варвару. «Ниче-го, лиса, всё одно, скажешь, в чём твой интерес», - разглядывая её, думала Арсеньева. – «Чего-то тебе здесь занадобилось…»
- Болтают, Варварушка, разное. Про город болтают в свейских пределах, что госу-дарем учинён.
- То не бабьего ума дело, - возразила Варвара. – Пётр Алексеевич знает, чего дела-ет, и не московским курицам делам его разбор учинять.
- Истинно, истинно так, - поторопилась согласиться гостья, уронила кусок начинки себе на грудь, забеспокоилась дородным телом, завозилась, выискивая.
Нашла, успокоилась, улыбнулась, бросила в рот незадачливый кусок. Зыркнула:
- Говорят, что Александр Данилович опаивает зельем государя, оттого имеет свою силу, и все его трепещут. А Алексея Петровича будто извести он хочет.
- Да ты что ж, кума, городишь-то? – спокойно этак приостановила её Варвара Ми-хайловна. – Данилычево ешь, Данилычевао пьёшь – и туда же?
- Тише. Тише-тише, Варварушка серчай. То ж не я говорю, я тебе только передаю-доношу, о чём на Москве судачат.
Анисья тревожно-заискивающе поглядела на Варвару, лицо у которой ощерилось, как у только что ощенившейся суки, что из озорства беспокоят, кутят пытаются отнять.
- Наталья Алексеевна тоже вот не верит. Говорит, что очерняют господина Менши-кова, - занесённая было рука Анисьи над блюдом с пирогами снова потянулась за угоще-нием.
- А тебе-то не срамно в таком разе трещать?
- Ну уж! Ты спросила, я ответила. А раз ты так, то я ничего рассказывать-то не ста-ну. А зачем приехала, так вот: благоверные царевны Наталья Алексеевна пожаловать вас милостью похотела, сопровождать на богомолье её будете.
И Анисья сердито задвигала челюстью, перемалывая очередной пирожок. Отвер-нулась, разглядывала влвдения господина губернатора и кавалера.
- Это к Дарье, - меж тем говорила довольная Варвара. – Это она у нас грехи зама-ливать любитель. К слову сказать, есть чего замаливать.
- И об этом тоже говорят. – бросила гостья.
«Ещё бы, - Варвара подумала. – Об том, небось, как уж говорят! Особо на Коло-менском. Данилыч ныне завидный жених. Из зависти чего только не скажут. На богомо-лье том не сглазили б мне Дашку. Почитать чего над ней следует, от сглазу. И всё-таки: зачем …, лиса, прибыла? Ведь не приглашение царевнино привезти. Точно не для того! Чего ты здесь выведываешь, чего тебе столь любопытственно? Давай, давай выкладывай. Оно уж и на языке вертится. Вижу ведь».
- Ой, маманька!
Обеих враз подбросило от этого крика. Подскочили, заволновались.
- Маманька! Убьётся же!
Прямо на них, на господский терем, неслась лошадь с прижавшейся к самой гриве перепуганной всадницей.

5.

- Ой, родные мои! Не виноватая я! Ой, Даша, прости! Упырь, упырь энтот безза-конный!.. Запороть, насмерть запороть!..
Анятка голосила во весь двор, хотя и голосить уже не было надобности: лошадь ос-тановили, успокоили. Дашу сняли, усадили, заботой окружили, прямо одолели. Оно и правда, что могла убиться, однако, теперь уже и вовсе в себя пришла, и происшедшее ка-залось, будто приснилось только что в дурном сне, с духоты вот.
Нет, не приснилось. Вон Семёна ведут, за спиной руки скрученные. Понурый, по-корный. Анятка ещё пуще заверещала, зашипела, что кошка:
- Упырь! Убивец! Замысел у него был воровской, страшный, чтобы Дарью Михай-ловну погубить.
Семёна швыранули в ноги к боярышням:
- Кайся, паскуда!
- Умысел у него… Какой у тебя был умысел?! – взвизгнула Анна.
Семён поднял на неё тяжёлый взгляд, разлепил разбитые уж гайдуками губы.
- Ты, стерва, курва лядащая, виновата. – хрипло выдохнул.
Кинулась было Анна Семёну глаза выцарапать, только Варвара ей в волосы вцепи-лась.
- Не смей! – держит крепко рукой своей сухонькой. – Уймись, моя ясонька. Слы-шишь ли? А ты, …, язык-то поганый прикусил бы. Не твоё это дело, хозяев виноватить. Увести воровское отродье.
- Смерти повинен, - не унялась-таки Анятка.
Тогда уже Варвара от души тряханула её за волосы (Семён того видеть уже не мог), Анна тоненько завыла.
- В животе его только Данилович властен, а ему это докука ненужная, свары разби-рать, из-за твоего хвоста трепливого случившиеся, - прошипела Анне и оттолкнула её прочь от себя. – Семён работник хороший, посидит в погребу без питья и еды – одумается.
Анька, воя, пошла поближе к Даше – жалобиться. А Варвара сестре:
- Пожалей-пожалей её, бедную. Она, вертихвостка, чуть тебя мне не угробила.
И села обратно на лавке под черёмухой, кофий допивать. Оглянулась кргуом: где ж гостья-то? А Анисья тихохонько-тихохонько подобралась под шумок к Катерине Василь-евской Трубачёвой тож. Катька сидела в ногах у Дарьи, поглаживала её. Трепещущие ещё с перепугу пальчики. И надо было видеть, как … поглядывала на Катерину Анисья. «Вот оно что, лиса ты этакая! Вот за тем-то ты и пожаловала. Ой, Москва – сорочьи хвосты, от кого интрига? Ну, да я тебя поняла, начеку буду».
- Чего вы там сгрудились, - грубовато окликнула девиц Варвара. – Отпевать-то се-стру ещё рано, вроде не убилась. А тоже – блажь в голову взбрела – верхами ездить. Ужо будет всем нагоняй.
Даша, Анятка и Катерина подняли на неё испуганные глаза.
- Чего вызверились? Трястись, я говорю, довольно, всё уж миновалось. К столу бы шли, гостью уважили.
Анисья забеспокоилась, вернулась к столу. Варька только ухмыльнулась про себя, на сей её манёвр.
До вечера Варвара наблюдала за Анисьей. Прятать от неё Катерину не прятала: смотри, дескать, чего углядишь – всё твоё. Да только чего ей и углядеть, когда глядеть-то ещё не на что?!
Как ни дулась Анна на Варварушку за прилюдную таску, однако востреньким сво-им глазком враз углядела, чего здесь важнее. Поглядывать принялась, кто тут кого объе-горит. Тем и утешилась. И что за бес такой сидит в Варваре?! Каким подспудным чувст-вом ухитряется она предугадать столь многое? Только что волками глядевшие друг на друга подружки перемигивались со значением: «Поняла ль?»
- Катерина! – повелительно гаркнула Вавара, - вечереет уже! Поди распорядись о постели для гостьи.
«Вот тебе! Накося, поди догадайся, кем-бишь она нам приходится. Самим бы знать…»
Катерина безропотно поднялась, присела в книксене по привычке вышколенной прислуги, отправилась выполнять.
- Да скажи, чтобы свечи вздули, - вслед ей крикнула Варька. – Сама ж не догадает-ся, бестолочь. – Анисье улыбнулась.
- Постой, Катеринушка, с тобой схожу.
Это Дарья карты Варваре путает с добротой своей. Отудобила! Ох, уж, тихушни-ца-скромница, нет на тебя никакой управы, простота ты моя, хуже воровства.
- Вот что хотелось бы знать, - шепталась Варвара с Анною уже перед сном, - сама ли эта лиса шпиёнить приехала, али Натальюшка её специально для этого прислала.
- Сдаётся мне, царевна-матушка и сама-то не лыком шита. А слухами Москва гу-дит.
- Вот и увидим на богомолье том всё, как есть. Вот что: надо бы басурманку энту с собою брать. Так-то.
Глава 8.
1.

Сон был серый и муторный, ненужный сон. И прежде она лишнего не расточала на лежебочество, а ныне строгая монастырская жизнь не давала возможности забываться. Да она сама себе того не позволила бы. Не было ей покою, монахине Сусанне.
Сон был, и не стало его. Только беззубая, застарелая злоба отдавалась в голове, как излишне крепкое вино даёт о себе знать наутро. А сладких вин она давно не пивала вволю.
А было время, гуливала грешница! Николи б ей в терему того не видеть, да только не для неё, царь-девицы Софьи теремная тишь да благодать, плесень затхлая да пыль ве-ковечная. От чего, говорят, шибче бежишь, то тебя и настигает лютее лютого. Видать, верно люди бают.
С сёстрами скучно было сны-то толковать, воздухи вышивать да сплетничать. Тя-нуло на волю. Впрочем, что есть воля, из терема царевниного не увидать. А вот неволя – это дело решённое, веками за ними закреплённое, верное да прочное. Привычное. То гор-ше всего, что тогда, что теперь! Безысходность…
А отец сам виноват. Больно любил внешнюю сторону обрядов, пышность, много-людство. И девицам-дочерям многое позволено было видеть, чего ранее никак невозмож-но. Выезды на богомолье в крытых колымагах (каретах), даже и киятер из-за занавески. И прочия вольности. И в этом всём Софья с малолетства с глазами распахнутыми жаркими жадными бойчее всех бывала. Что даже братьям в любознательности да остроте, да вни-мании алчном напряжённом за ней не угнаться стать было. Потом и в ученье знаний она алкала злее, чем братья. Потому и позволил ей отец учиться с царевичами наравне у Се-миона Полоцкого. Семион не отличал, любил. Чай, у нонешнего государя-антихриста немчурого потатчика такого учителя не бывало. У него, недоука, пьяненький дьячок в дядьках ходил… Оттого оно, может, всё так? А она свою осведомлённость во всех вопро-сах, что мужчине царского роду, наследнику, иметь должно, она её сама себе достала-добыла, дожала-вымучила. И удивляться тому быстро перестали. Ибо – по праву. По пра-ву сильного.
А только сильный-то и вправе. Ибо слабому воли давать нельзя – хмелеет быстро. Это она поняла, лишь только власть в руках у неё зашевелилась. Власть – она живая, словно зверь. Зверь дикий, лютый, гордый, дорогой, красивый. Хищный…
Сёстры слабые. Их мачеха разбаловала, плебейка. Сама у Матвеевых-западников развращалась! Чтобы володкою быть, нужно многое об себе понимать. А этак лишь блажь одна. Царица!.. И что только батюшка в ней нашёл?! То-то и царёнок у неё народился та-ковский!..
Грешны мысли Сусанны, суетны. Мирские думки. О том ли надлежит помышлять?
О, Господи всепреблагий, велика милость твоя к нам, грешным, неразумным, мел-ким тварям твоим, слепым без воли твоей. Дай нам силы и стойкости в борьбе с нерадивостью нашей и леностью, невежеством, гордынею, себялюбием и всеми грехами смертными.
Смиряет себя Сусанна, поклоны земные кладёт, ан, не так-то это просто для само-держицы всероссийской. Смирение не было её добродетелью никогда. И тогда сердца своего смирить не похотела. Буйного сердца престрастного. Всё-таки бабье сердце-то…
Князь Василий… Погубила ведь я тебя, погубила. И нет мне в том прощения.
Князь Василий Васильевич – сладость сердца и пагуба души и тела. Как он осто-рожно покашливал, прежде чем спокойно, но неколебимо уверенно сказать что-нибудь собеседнику вразрез с его мыслями. Как любила она в нём эту видимость мягкости. (Она знала, ей он возражать не мог, и только косил глазом в её сторону в такие поры и молчал). Как веки смежал и трепетали ресницы - длинные, девичьи – когда обманывать не хотел, да и не мог, а и правды не выговоришь. Как целовал…
Знала, ведь она знала, что с женою своей Евдокиею жил он дружно, тихо, в мире и радости. Но однажды, когда он почтительно что-то объяснял больному и безразличному уже Фёдору, мягкие руки его с тонкими холёными пальцами, легли на бархат покрывал (давно уж был он близок царской семье), решила она, что будет её. Грех, а и сейчас вос-поминания, хоть и горчат, сладостные… Вот ведь вырвала у судьбы крохи бабьего сча-стья! Не то, как с тёткой, помаячило и растаяло, а царевне-девице слёзы лить… Таковой доли себе не желалося. Потому, как решила, так и сталося. И он, хоть и боязно было, от милости сей не отрекался. А боязно было, она видела! Мается теперь в ссылке-то, а ведь, может быть, именно его упорному молчаливому несогласию обязан нонешний царь жиз-нью!.. Кабы всё по её делалось, царили бы теперь царь Василий с царицею Софиею…
Затеплилось, что свеча божия, на востоке. Серая мгла за узким, забранным решёт-кой окном, завозилась, ломаясь в змеином танце. Ещё одно безрадостное утро. Зачем? Нет ей в жизни ни надежды, ни покою-отдохновения. Сторожат её крепко, братец мстителен… Но она честна перед богом и собой: лютее была бы воля её и расправа её, коли бы она взяла верх. А вырытые из могил пращуровы гробы, поставленные под плаху, с которой на останки стекала кровь – омерзительная, слабая и смешная месть дикого, взбалмошного мальчишки за смерть Нарышкиных и Матвеевых. Страшная смерть на глазах у десятилетнего сосунка. Сусанна бледнеет и молится за отпущение грехов мирянки Софии. Той, что всю жизнь презирала она, царицы Натальи, нет в живых уже, а как сейчас инокиня чувствует ожогом-опалом взгляд её отчаянный, как смотрела в тот день, когда сама перекрестив, отпустила, выдала на смертушку лютую любимого братца Ивана Нарышкина… Так же и царь исступлённо глядел на неё, Сусанну, когда в келью пожаловал в месяц первый стрелецкого избиения. И чуяла она, как тигрица чует кровь раненой жертвы, родную кровь в этом длинном несуразном человеке. Брат он ей, брат единокровный!.. Оттого и страшна их ненависть. С тех-то пор и стерегут её пуще прежнего. И сестёр к ней пускают только по праздникам великим, на Пасху вот. С тех пор и надежды не стало в сердце её, с тех пор понятен ей стал и тем паче чужд государь Всероссийский Пётр.
Он хотел бы, чтобы память о ней истёрлась, чтобы келья её в Новодевичьем стала ей безвременной могилою. Но народ чтит её, как свою заступницу и к башенке её не за-растает тропка – бабы почитают её святой, за благословением под окна ходят, за исцеле-нием. Видно, туго народишку-то при царе-антихристе. Для неё, конечно, то, хотя и слабое, но злорадное утешение…
Один день похож на другой. Но в такие поры даже служительница её боится при неё рта раскрыть, дурища! Оттого ещё более одинока Сусанна, и отчаянно хочется, чтобы кончилось всё поскорее. Ибо слаб человек, и нестерпимо ему нести крест свой. Лишь Гос-подь один исцелит нас всех… А гости нежданные-незванные по сю пору и вовсе пуще любой неволи, ажно удавиться проще, чем посещение сие пережить.
- Ну, здрава будь, что ли, сестрица-матушка.
Наталья вымолвила приветствие не сразу, вволю прежде наглядевшись на свою, братову и материну прежнюю гонительницу. С любопытством, так выдававшем в ней се-стру Петра Алексеевича, любопытством алчным даже, беззастенчивым и циничным, долго рассматривала она бывшую правительницу. И не из жестокости, а из прежнего страха перед ней, каковой бывает перед клеткой дикого зверя – будто и бояться уже нечего, а всё-таки страшно.
- Много мне, инокине, чести, царевна Наталья Алексеевна, что посетила меня в убогой сей обители. – ответствовала узница.
- Чем же убога обитель сия? Твоими стараниями да благодеяниями, сестрица, Но-водевичий монастырь процветает исправно. Я, в свою очередь, попечением не оставляю место сие. И в богомолье своём не могла поклона к тебе своего не принесть.
Сказала и велела служке идти передать матери-настоятельнице, что скоро к ней пожалует. И сёстры, родные по крови, но чуждые друг другу, как летняя пора зиме лютой, оставлены были наедине.
2.

- Смотри-смотри, - шептала Анятка Варваре, указывая на окошко небольшой ба-шенки, около которой оставила Наталья свиту свою, - вон там царевна- правительница заточена.
- Молчала бы, дурында, коли Бог мозгов не дал, - огрызнулась Варвара. – Молчи вовсе уж, не зли меня.
Анятка надулась и отошла от Арсеньевых, а те трое – Аксинью Колычову, по ста-рой памяти царевна тоже пригласила с собой на богомолье – встав на колена, поправив головные платки, стали молиться тихо на золочёные кресты над куполами той самой ба-шенки.
- Вот спесь боярская! – ворчливо пожаловалась Анятка Катерине Трубачёвой. - Са-ми дурры! Вот ведь делают, чего похотят, и ничего им за это не будет. Вот так вот следу-ет, стало быть! – молиться на царевнину башню
Прочие девицы из свиты, да кто помоложе, испуганно на Анятку косились.
- Вы уж, Анна Даниловна, не сердитесь понапрасну, - мягонько пропела полонянка, - пастор говорил, что судить других – есть грех. Стоит ли душу отягощать?
Анятка тут же взъелась на неё:
- Пастор твой веры поганой и сама ты басурманка бессмысленная! Какому богу-то молитесь?!
- Бог у нас один, Анна Даниловна. А в остальном, правда ваша, темна, не ведаю. Да только меня здесь об сём никто не спрашивал: ни братец ваш, ни господин капитан бомбардирский.
- Ух, ты, чухня беззаконная, дерзишь, стерва языкатая! – восхитилась даже Анна. – Только уж послушай меня, девка, - Анятка зло зашипела в самое ухо Катерине. – ты теми-то именами не больно-то козыряла бы, слышь?
И, отпихнув от себя чухонку, повернувшись прямой спиной к девицам, отправи-лась прочь.
- Вот уж бесится-куражится сестрица Даниловичева! – хихикнула одна из моло-деньких дев из свиты царевниной. – Нос задирает.
- Чего же ей не задирать его, коли носом-то Господь не обидел, - прыснула другая.
Катерина вздохнула. Сложила большие руки в замок, сжала – смуглая кожа побе-лела. Зря это она, больно резко вышло, правда, что дерзко. Однако, анна Даниловна вот ведь проходу ей не даёт, нападает, что коршун на курицу. А жить захочет, так и курица птицей станет… Надо бы подластиться к Варваре, она её с Анной примирит. А вернее будет к Дашеньке приласкаться. Она добрая, всех любит. И даже в ней, пленнице, вещи трофейной, человека видит.
Анна, раздувая ноздри, что придавало её лицу жёсткое, хищное выражение и боль-ше сходство с братом, подошла к Арсеньевым, бухнулась коленями в траву рядом с ними.
- Господи!..
Ох, и подлая же вещь – житуха! И зачем ей, девке простой, весёлой, бойкой, хоро-мы эти царские были надобны? На какой же ляд братовой алчности да спеси её красоту девичью да стыд её к делам своим тёмным прилаживать?!.. Анна плакала, крестясь на кре-сты, крупный нос её разбух, губы распустились, мутные слёзы капали с носу в траву. Она и не понимала толком, о чём плачется. Только горько ей было теперь, горше горького.
Девчонкой, хоть и рада была любому куску, да обновы её никак не из Лондону вы-писаны бывали, однако в лес бегала по ягоды, когда хотела она, и каждому Божьему дню радовалась, потому что богу одному за него благодарение вознести и должна была, да ро-дителям. А туточки брату должна – он благодетель, царевне должна – она милостива, Ар-сеньевым должна – они к ней добры. Царю должна!.. Его монаршее внимание паче неми-лости любой. Взгляд его, глумливый, равнодушно-хозяйский, насквозь глядит, да мимо. Что ему ты со всеми твоими нехитрыми желаниями, чаяниями, мыслишками?!.. Что калач – калач сжевал, а дырка осталась. Вот ты та дырка и есть…
Господи! Не поверишь, в столь невеликие лета, раба твоя покою просит… В мо-нашки постричься, что ли? Как же, дадут тебе в монастырь уйти. Тут уж так, воля-то не твоя. Та, которая не хотела клобука -…. Ту вот в келью заперли, а та, которая, может, и хотела бы, ту, ну вот ни за что не пустят. Неволя постылая…
Утёрлась кое-как, поднялась с колен. Блажь это всё, куда ей – в монастырь?! Сама себе рассмеялась зло. Сорвала травинку, надкусила, чувствуя на языке забытую сладость. И до вечера ещё вспоминалось почему-то, как за околицей с ребятами в малых летах в пыли возилась в рубашонке одной, и Кондрат соседский с чумазой ладошки малиной кор-мил. И вкуснее той малины Анятка ничего в жизни не едала! Малина привяла в ладошке-то, расквасилась; по губам, по углам рта сок бежал, а на зубах скрипело. Ан, вот ведь, вспоминается.

3.

 За Натальей закрылась кованая тяжёлая дверь. Обернулась она, с тоской какой-то даже глянула. Хотела власть свою показать, превосходство нынешнее перед узницей. Прости, Господи, вразумил, укорил за гордыню-то… А Софья Алексеевна не сказочная Морана-злодейка. Невольное уважение сквозило в Натальиных прощальных словах, по-клоне. Ровная, спокойная речь, не витиеватая, простая, прямая, что выдаёт в ней ясность ума и вежество неподдельное. Ни заискивать, ни гневиться перед младшей радственницей, родной сестрой гонителя своего, не стала Софья Алексеевна. Как и голос, обхождение её было ровное, хоть и неприветливое. Казалось, и вправду всё мирское оставлено ею вовсе. Отрешилось в монастырской тишине своевольное ретивое сердце вседержительницы всероссийской от греховного, земного, страстного, алчного. Верно ли так?.. Во всяком случае, собой владеет сестра отменно, воля её сильна в ней, непреклонна. Величава царевна, светла и спокойна. И ничем не выдаст, сколь сил она полагает для того, чтобы выглядеть так-то. А ведь силы уже не те, подточены неволею, лишениями, безнадёжною долею, что под старость выпала ей после полной-то власти и величия земного. Сколь же ей лет уж? Всё миновалось, да и ждать-то нечего. Наталья вздохнула. Ведь и её-то годы уже за 30 лет перевалили, а Софья годами пятнадцатью её старше… Легко ли?
Некогда отличалась она пышностью, дородностью да румяностью. Ныне же отяже-лела, смотрелась тучною, лицо поплыло, прежде нежная кожа одрябла, посерела. Верно, что и прежде красавицей не была, но было же в ней что-то, что заставляло трепетать изящных кавалеров. Василь Васильевич вот ведь никуда не делся… Ах, и пожила Софья Алексеевна! Наталья ревниво вздёрнула голову, пошла по узким переходам, на каждом повороте собирая на себя кланяющихся беспрестанно да голодящих монастырских при-живалок и служек. «Что ж теперь от Софьина величия осталось женского и царского?!» - вышла на свет, на воздух, сердитым жестом отёрла непрошенные слёзы. «Человечье…» - подумала.

Дев распределили по кельям. Дарья Михайловна напросилась с Натальей Алексе-евной к настоятельнице матери-игуменье на благословение. Даша от себя и сестёр делала монастырю подношение немалое деньгами, своеручным вы….. (шиванием), припасами и прочим.
- Грехи-то тебе отпустят, - не сдержалась Варвара, - да Бог всеведущ.
- Что за радость тебе, Варенька, дразнить меня? – серьёзно спросила Даша.
- Проверяю крепость намерений твоих.
- В чём?..
Варвара перекрестила её только, присказав:
- Вздремну я, а то ко всенощной идтить стоять, сил ли хватит?..
За то, что Дарья с Анною вкруг Алексеева села верхами катались, осуждали их лю-ди, до Наталья Алексеевны жалобы дошли. Мол, негоже девице сим забавляться. И то только малый грех. Об ином и не выскажешь, да и страшно. Наталья пробовала отгово-рить девицу от долгого разговора с игуменьей, но Дарья стояла твёрдо. Пошла не столько каяться, сколь совета спросить.
Игуменья, сухая, не старая ещё, с прямым неприятным взглядом серых глаз, смот-рела на неё чуть усмехаясь, спокойно. И то, в чём сбивчиво просила совету девица из рода боярского, хитрым ли делом было, коли в ведении матери-нистоятельницы вон какого полёту птица обреталась. Сама правительница Софья Алексеевна. Что уж, девонька, твои страхи рядом с бездной сей?.. Скулит молодое племя, вишь, боязно им. Это оттого, что ныне всё напоказ, крикливое, со скоморошеством разным времечко настало. Потому и души пусты. Жалко ли было девицу, потешно ли, брезгливо? Пожалуй, не так. И проста была она для мудрой женщины, и непонятна.
- Чего хочешь-то, дитя неразумное?
- Света хочется, матушка, ясности.
- Экая быстрая. Иной жизнь проживёт – к свету не выберется. А тебе всё на юлюде подавай. Свету хочешь – в монастырь ступай. Мы примем, рады будем. А коли в миру живёшь, девонька, так живи, греши да кайся. Епитимью на тебя наложу. Молись. А Гос-подь милостив, авось простит.
И спровадила, сколь ни любопытно было поглазеть на сию девицу не без славы дурной. А любострастие – тоже грех. Кабы в прежние времена, небось, родня бы за воло-сы притащила в монастырской келье запереть от сраму. А коли не сподобились, нечего и порог оббивать. А тоже, хорошо бы вотчинами девицы сей завладеть монастырю, Арсень-евы – род богатый…
- За подношение благодарствуем, - напоследок сухо поклонилась игуменья, допус-тила к руке.


Рецензии