Бывший интеллигентный человек Артур Дашкевич
АРТУР ДАШКЕВИЧ
Меня поразило не столько его появление, сколько его лицо. Перемена в его лице. Мы не виделись года два. Ну да, весной семьдесят первого я пришёл с действительной, летом семьдесят третьего оказался в «Комсомолке». Значит, он заявился весной семьдесят третьего. На Ставрополье, в том числе и в самом Ставрополе, выпадают чудесные вёсны. В природе враз обнажается всё самое сокровенное, сползают, слезают, как с новобрачной, все покровы, покрывала, шелуха вся, короста и слизь, накопившаяся за гнойную южную зиму – всё ниспадает прахом, торопливо выпрастывая из-за пазухи свежий, сияющий, только-только снесённый яичком мир. Идёшь по главной аллее города, а под ногами даже не шуршит, а хрустит только что обронённая, русалочья чешуя с громадных каштановых почек, и над головою прямо на твоих глазах распускаются, младенчески распрямляются их ещё влажные, слезящиеся в своем первородстве трёхпалые, жатого бархата, листья. Всё вокруг журчит, играет, блещет в лучах переливчато-ртутного — смотреть больно не от жара, а от избытка света, которое оно охапками швыряет и швыряет, как, опять же, невеста со свадебного воза, на завдовевшуюся было землю — солнца, что как будто бы тоже только что народилось из зимней нежити.
Мой стол в крохотном кабинетике, в котором нас трое — плотность населения, как у сардинок в банке, — приткнут боком к окну, и я вместо того, чтобы шкрябать усердно и усидчиво что-то крайне необходимое, без чего, можно подумать, вода не освятится, всё время ворочу голову туда, за окно, где ослепительным водопадом низверглась весна. В её водовороте не поддающиеся подсчёту даже такому примерному их звездочёту как я, попутные нашему тяжеловесному фасаду и всем без исключения моим легковесным мыслям обладательницы стройных ножек, все до одной оснащённые по тогдашней моде разноцветными парусами «болонья», кажутся ну совершенно лишёнными якорей. Стоит только выйти, распахнув дубовую, если не чугунную, парадную дверь или, разодрав оконные створки, сомнамбулически выпорхнуть вон. Вон из этого постылого заточенья за унылым конторским столом. В отличие от них, безмятежных (а, небось, просят бури) у меня-то якорь имеется. Вот он: я к нему приторочен прикован — пером, с которого, зараза, ну ничегошеньки не каплет.
Кроме, может быть, одного.
И тут дверь открывается, и в нашу редакционную клетушку вваливается Дашкевич.
По логике вещей, прежде чем войти в редакцию, он должен был проследовать мимо моего окна. Но я его не заметил. Не думаю, что он попал в одну из тех недолгих и редких пауз, когда я, хотя бы для приличия, всё же склонялся над листом бумаги, нарезанной из типографских отрывных отходов. Нет. Видимо, моё внимание, заоконное моё разглядывание всё же избирательно. Дашкевич под неё не подпадал.
А зря.
Потому как первое, что меня поразило, это не сам факт его появления у нас, а именно лицо. Перемена в лице.
Дашкевич — ветврач. Наверное, если бы ещё существовала кавалерия, Дашкевич служил бы в кавалерийских войсках. А поскольку её, кроме как в Мосфильме, отменили, то Дашкевич оказался в военных строителях. Правда, два года назад в кинозвёзды он всё равно бы рылом не вышел — не то, что сейчас.
Ветеринарный врач в военно-строительных войсках. Пускай это вас не удивляет.
С чьей-то лёгкой руки пушена байка, что военно-строительные войска представляли собой отстой Советской Армии. Это вовсе не так. Космические корабли, в том числе и с весьма прибыльными иностранными, а сегодня-завтра и с отечественными космическими туристами, до сих пор стартуют с площадок, построенных ВСО. Военно-строительными отрядами. Не говорю о том, что практически всё офицерство, да и добрая половина гражданских у нас живут в домах, пусть наспех, но всё же построенных военными строителями. Как и БАМ, и всевозможные ГЭС, и много ещё чего такого, что до сих пор худо-бедно, но служит нам.
Но дело не в этом — зеки построили ещё больше.
Впрочем, тут-то как раз и есть нечто общее.
Да, в военно-строительные войска забривали много советских азиатов, они плохо знали русский язык. Зато теперь и обустраивают нам новую Россию. Навыки строительного дела, как и навыки русского языка (мастерок и шпатель осваивали даже быстрее, чем русские падежи), ох как пригодились сотням тысяч из них в новейшие времена. Сюда же, ещё при первых признаках демографического голода, стали впервые призывать и отсидевших за «нетяжкие» уголовников.
И всё-таки.
Помню наших мастеров, техников и нормировщиков. Шустрые, грамотные, разбитные — они давали пять очков вперёд своим гражданским коллегам. Многих из них запомнил с огрызком «простого» карандаша за ухом — старинная привычка русских мастеровых — и, не удивляйтесь, с уровнем и логарифмической линейкой за пыльным кирзовым голенищем. Они с одинаковой сноровкой строили и блочные дома, и сложнейшие ракетные шахты, — это их пусковые площадки до сих пор не позволяют остальному миру окончательно списать Россию с серьёзных счетов. Многие из них стали со временем асами и знаменитостями в своём строительном ремесле, ибо практически всё молодое, что заканчивало в те годы в Союзе строительные институты и, особенно, техникумы и профтехучилища, сгребалось прежде всего именно в эти войска. Сюда же нередко угоразживало и «ботаников» вроде меня: всяких там недоучившихся или переучившихся студентов, перестарков, отсрочников, — команды в военно-строительные войска уходили с призывных пунктов последними и подбирали всевозможные обсевки, среди которых попадались и весьма экзотические фигуры. Так и получалось, что концентрация вояк со средне-техническим, высшим и неоконченным высшим здесь была относительно высока. Со мною рядом в казарме с одной стороны спала типично академическая особь, в которой всего-то прочного было разве что тяжеленные роговые очки, из-за которых этот воин всегда ходил, по-цыплячьи свесив под тяжестью линз — вот ещё: в ВСО уже тогда свободно брали близоруких, а ведь это, как правило, не самый глупый народец — конусообразную голову, да, может, нос, на котором они держались; звали его Феликс Лагун, и он впоследствии, по-моему, стал известным математиком, а с другой стороны, тоже, кстати, в очках — округлый, на юного Пьера Безухова похожий музыкант Витя Корнев. После подъёма мы пропускали Витю вне очереди к жестяному «многоканальному» умывальнику, что летом и зимой пребывал на улице — в морозы его «подогревали» кипятком — пропускали, потому что чуть позже Витя, раздувая и без того пышные щёки, торжественно, с музыкой, встречал нас на плацу, на утреннем разводе: он руководил нашим духовым оркестром, который почему-то в части звали «шайкой арестантов». Сейчас, насколько знаю, руководит музыкальной школой в Липецке.
А между ними, наверху, ещё помещался Валера Иванов, лопоухий, с рысьими глазами и хорошо, часто проклёпанный веснушками — аппаратчик высшего разряда на химическом комбинате под Тулой. Худой, жилистый и махонький, как сапожный гвоздик, он утром и вечером показывал фокус. Вечером — совершенно свободно, не теряя портянок, выпрыгивал из своих кирзовых, навырост, сапог аж до второго яруса, а утром оттуда, со второго этажа двухъярусной железной койки, так же свободно попадал прямо в голенища.
Такой вот народец.
В одной казарме с нами служили сын тогдашнего главного редактора «Литературной России» Андрей Поздняев и сын очень большого питерского начальника Саша Соловьёв. Оба — с высшим образованием. Андрей так и остался специалистом по штыковой лопате, а вот Саня пошёл дальше: освоил профессию кочегара. Однажды на моих глазах его навещали отец с матушкой. Командир, подполковник Решетников, участник войны и орденоносец, который даже на плацу, по-сталински возвышаясь с трибуны над дующими во все лёгкие — аж морозный пар над медью сияет — шайкой арестантов, не стеснялся по отношению к нам в напутственных выражениях, тут же вежливо, под локотки, вёл импозантного, с благородной проседью, номенклатурщика и его симпатичную жёнушку. А навстречу им, уже извещённый вестовым Гришей Грищуком, непосредственно из преисподней, из подземелья, из своей кочегарки вылезает и панически бросается наутёк, весь как чертёнок в саже, обтерханный Саша.
— Сынок! — кричит мама и падает в обморок прямо в деликатно подставленные лапищи комбата Решетникова. Отец бледнеет и свирепо смотрит на командира — ещё минута, и комбат сам услышит то, что слышим мы от него регулярно с высокой трибуны.
— Я счас! — кричит улепётывающий Саша. — Просто я сегодня ещё не умывался.
И даже зубы не чистил, — мог бы ещё добавить, чтоб окончательно добить мамашку. Впрочем, зубы-то у него как раз блистают, как только что вставленные.
Оказывается, Саня писал им, что служит помощником начальника штаба. И то верно: кочегарка, преисподняя его персональная, как раз под дощатым, сборно-щитовым штабом и располагалась.
Хотел бы обратить ваше внимание на фамилию вестового — Грищук Григорий Григорьевич.
В военно-строительные войска чохом брали ребят из Западной Украины, где народ, как известно, не только горластый, но и рукастый. Брали и потому, что по старой памяти не доверяли им оружие — наш командир роты, майор Кибенко тоже воевал с бандеровцами, о чем напоминал каждому призыву западных хохлов: на первом же построении поворачивался к роте задом, задирал гимнастёрку и показывал новобранцам, где именно сидит у него бандеровская пуля (судя по всему, сидела у него в печёнках). Но ещё и потому, что среди западников немало было молодёжи, решительно отказывавшейся, по религиозным мотивам, служить и даже принимать присягу с оружием в руках.
Были эти мотивы искренними или не очень, не нам судить. Но среди этих парней уже тогда, в конце шестидесятых — начале семидесятых, не было, ни одного без нательного крестика. Нам, тогдашним молодым русским безбожникам, это было внове.
Без крестика явился отдавать долг неисторической родине только ухватистый ужгородский сапожник с профессорской фамилией Клейнерман.
Очевидный факт: в годы советской власти, да и какое-то время после неё, служивый люд русской православной церкви пополнялся во многом за счёт молодых подвижников из этих мест. Я, правда, ещё не знаю, чем это может аукнуться РПЦ, как долгонько-таки аукается то, что в своё время её высшие иерархи не уважили общепринятого, хотя и не обязательного правила: очередным православным предстоятелем перед Богом остаётся тот, кому выпало стать местоблюстителем отошедшего в мир иной предшественника. Кто знает, как бы повернулось дело, и не только церковное, если бы в девяносто первом уважили местоблюстителя Филарета? Может, и не отложилась бы тогда украинская православная?
А сама Украина?
Но это уже, как говорится, не нашего ума дело. Да и поздно — после драки кулаками не машут. Правда, локоть кусать никогда не поздно.
Эти ребята вносили в наше военно-строительное разгильдяйство, впрочем, присущее строителям, чернорабочим прогресса вообще, а не только военным, определённую опрятность и даже, если хотите, строгость. Были на удивление аккуратны, чистоплотны, сдержанны — на первом году даже матом не ругались. По всему видно, что в вере и повседневной, опрятной строгости жили дольше нас, русопятых нехристей.
Неудивительно, что некоторые из них потом становились волонтёрами церкви.
Так же, как наши головастенькие мастера, нормировщики, техники и бригадиры, для которых даже режима особого не существовало: в дни авралов они появлялись в казарме заполночь и валились в постель, не раздеваясь — вот кому, безвестному военному прорабу обязана страна своей остнасткой и остойчивостью, тем, что устояла-таки, будем надеяться, в последовавших затем роковых штормах — как эти подмастерья цивилизации пополняли затем инженерный и директорский корпусы высшего разбора.
Только среди зеков тридцатых процент военспецов, разного рода «шарашечников» и просто незаурядных, образованных людей был, пожалуй, соотносим с этой же интеллектуальной, твёрденькой косточкой в трудовом муравейнике под названием ВСО. Если не ошибаюсь, самый известный диссидент, вышедший из военной среды, генерал Григоренко — тоже военный строитель.
Итак, одним из дней лучезарной ставропольской весны ко мне в редакцию ввалился ещё и Артур Дашкевич.
Тоже в прошлом мой сослуживец.
Ветеринар, попавший в строительные войска примерно также, как попал туда и я, журналист.
И меня в самом деле в первую минуту поразил не сам факт его неожиданного вторжения, а его лицо. Перемена в лице.
Не скажу, что в армии мы были дружны с ним. Артур вообще, по-моему, ни с кем не дружил. Существовал в казарме особняком. Среднего роста, но тяжеловесный, медлительный, упитанный, что вообще, по-моему, является родовым признаком ветврачей. По крайней мере у нас в деревне тоже был такой. Ведь если, скажем, зоотехник обустраивает скотине существование, организует присмотр за нею, за её питанием, то есть обеспечивает её спокойную жизнь, то ветврач — в первую очередь привратник смерти. В деревне он не столько лечит, сколько свидетельствует, фиксирует гибель животинки. И при любом раскладе остаётся при своих. Вылечит — хвала и, соответственно, подношение. А чаще даёт добро на убой, осматривает убоину. И тут уж, разумеется, без шматка мяса домой никогда не уходит. Будь то колхозно-совхозное, общественное добро, будь частное — у ветеринара приварок постоянный и щедрый. Ветеринары с голоду никогда не пухнут.
И наш Дашкевич был этакий куркуль-коновал. Мясной такой, стенобитный. Всегда сам по себе. Не знаю, каким ветеринаром он слыл на гражданке, но нас иногда подлечивал. У нас имелась своя санчасть и даже санинструктор Паша Хаверюк — тоже, заметьте, человек с Запада. Такой же румяный, с твёрдо наглаженными стрелками, в обдёрнутой, как для парада, гимнастёрочке, как и щеголёк Гриша Грищук, который много лет спустя приезжал ко мне аж в ЦК партии, причём приезжал — с Западной Украины — с жалобой на то, что его несправедливо исключили из коммунистов. У этих двух врачей, у Хаверюка с Дашкевичем, совершенно разный подход к болящему. Хаверюк ласково увещевал захворавшего воина, укладывал в лазарет, где сам же и поддерживал какую-то запредельную, жмеринскую чистоту. Дашкевич же, если флюс, мог тебе и в ухо съездить. А рука у него тяжёлая, действительно коновалова. И странное дело — помогало. Даже когда вместе с гноем вылетал и зуб. Вывихи правил — тоже твёрдо и безжалостно. Зажмёт ногу между своими толстыми коленями и скомандует:
— Маму зови!
Ну, и зовёшь. И маму, и даже папу.
Хмурый, тяжёлый. Я почему-то часто видел его с газетой. Отвернётся от всех, уставится в неё и штудирует, в то время как всем остальным «пресса» нужна только для того, чтобы её поверх портянок наворачивать: в любую слякоть ноги будут сухими, да и в морозы выручает. Большая сила, скажу вам, в советской газете. Не знаю как остальным людям, но военному строителю она служила верно.
А тут — лицо совершенно нестеровское. Бледное, обрезавшееся, обретшее чёткие, графические линии. У Бунина есть выражение: «суздальское лицо». Правда, тут, по-моему, имеется в виду некая мелкость их при общей правильности черт. У Дашкевича лицо осталось по-прежнему крупным, значительным, но при этом всё равно стало — суздальским. Монастырским, что ли.
Застенчивый, как сквозь туман, свет шёл от этого лица, смущаясь того торжища света, который обрушила вокруг весна, и тем не менее не теряясь в нём, прокладывая, прощупывая в нём свою робкую, но вполне явственную лунную дорожку.
Крупный, с горбинкою, нос, отрешённо-искательная улыбка на губах, длинные густые ресницы и под ними — глаза, полные талой воды, когда она только-только ещё появилась, ещё стоит, едва народившаяся, в снегах застенчивым зеркальцем.
— Привет! — говорю, поднимаясь ошарашено ему навстречу. — Ты как здесь оказался?
— Да вот, — смущается, всё ещё большой, но тоже как-то подобравшийся, тоже как бы обрезавшийся по всему периметру Дашкевич. — Бичую. Решил южную ставропольскую весну посмотреть…
Да, я забыл сказать, что Дашкевич — белорус, откуда-то из-под Гомеля.
Стоит передо мной как школьник, переминаясь с ноги на ногу, и даже руки за спиной прячет. Но я обнимаю его, прижимаю к себе, хотя в армии мы держались друг от друга на расстоянии: в случае необходимости я всё-таки предпочитал Хаверюка, хотя результат в принципе оказался одним и тем же — на солдатских харчах и землеройных работах я тоже потерял не меньше четырёх зубов.
Судя по всему, путешествовал Дашкевич налегке: серенький обтрёпанный костюмчик с бахромою по низкам штанин, рубаха в клетку, да тельняшка под нею — мы и в армии поддевали их, вопреки уставу, под исподние рубахи. Не для форсу, а чтоб теплее. Ни чемодана, ни баула — ни-че-го. Ловлю себя на мысли, что впервые вижу его в гражданском. Вообще-то, если все мы из армии уволились, то Дашкевич, похоже, и в самом деле — демобилизовался. Полная демобилизация во всём облике. Тотальный дембель — блаженная умильная улыбка витает на губах. Редакционный народ за моей спиной задвигался: ну, и друзья у Серёги — то пожарный, то просто сумасшедший, но выпивон явно назревает.
Я не оправдываю надежду своих неслуживших в армии коллег. Беру Дашкевича за плечи и, безропотно улыбающегося на все четыре стороны света, бережно, и впрямь как душевнобольного, что частенько-таки навещают провинциальные редакции, вывожу в коридор. А потом, мимо попустительно дремлющей на посту Карповны, и на улицу. Прямо в весну.
— Ты на самом деле чем занимаешься?
— Я же сказал тебе, — простодушно заглядывает он мне в лицо. — Бичую. Слыхал: бывший интеллигентный человек? Это и есть я, — блаженная улыбка расплылась на всё лицо.
— Ты это серьёзно?
— Конечно, — пожимает плечами Дашкевич.
Веду его в пельменную на углу, где к пельменям подают красное. Он не жадничает в еде, не проливает из стакана. Ест даже как бы нехотя и всё смотрит, смотрит своими подтаявшими на солнце глазами и приговаривает:
— Серёга-а…
Монах? Юродивый? Это сейчас бичей пруд пруди, тогда же это было для меня в новинку.
— И куда едешь?
— Только что приехал с товарняком из Брянска. Две недели добирался. А сейчас махну в Сибирь, вслед за весной.
Да, ещё на подбородке у него появилась русая прядь утопленницы. Божий человек.
— Да, Серёга, мир такой интересный… вот навестил тебя и поеду дальше…
Сказал так, словно посетил меня, скорбного, в жёлтом домике. Заложив руки за голову и откинувшись на пластиковый стул, я тоже долго-долго смотрю, как он, чтоб не встречаться со мной взглядом, старательно катает на столе хлебные катышки.
Господи, да тот ли это Дашкевич, замкнутый, полный самоуверенной силы и важности, не делающий большой разницы между двуногими и четвероногими? Человек из самой гущи, из подноготной жизни — ветеринарии. Неспособный ни к какому бегу, а тем более полёту.
Он наконец поднимает на меня глаза и опять пожимает плечами:
— Так.
— Так, — тихо и виновато.
Перетакивать не будем, — вспоминается давнее, материнское.
Мы пошли с ним на вокзал, пробираясь сквозь встречные и попутные регаты болоний. Надо сказать, что при всей своей кажущейся инфантильности они как-то ловко обходили, обскальзывали нас — сильфиды всех времён тонко чувствуют двинувшихся в скорбный полёт. И мы с Дашкевичем, как два клоуна в прожекторном пятне, двигались в крошечной и тоже подвижной, согласованной с нами корпускуле пустоты на запруженном южном бульваре.
— Так.
И длительно-длительно посмотрел на меня. Я даже опустил глаза в тарелку.
... А знаете почему материл нас по утрам комбат Решетников?
Кто-то на заре, перед самым разводом, регулярно мочился на торец нашей снабжённой всеми державными регалиями трибуны. Просто напасть какая-то. Только что ничего не было, дежурный по части самолично проходил, проверял, принюхивался — ничего. И даже сам начальник штаба как бы мимоходом, ненароком подскакивал: чисто! Но стоило подойти к трибуне, чтобы грузно подняться по её скрипучим ступенькам, подполковнику Решетникову, как на одном и том же торце не только он, а все замечали неприличный солдатский вензель. В морозные дни он прямо горел на солнце. И комбат, идучи к трибуне, теперь каждый раз останавливался на одном и том же месте, потом грозно указывал т у д а дружно подбегавшим к нему офицерам, а поднявшись наверх, крыл нас всех, и дежурных, и дневальных, и просто угрюмо вышагивавших за ворота, в стужу, на работу, крепким матом:
— Увижу, поймаю ссыкуна, в сугроб посажу голой задницей!
И знаете, становилось веселее. Мы дружно и незлобливо смеялись ему в ответ и исправно воротили свои головы в нужном направлении, держа равнение на подполковника, которого, в общем-то, любили, а самые смелые даже пытались ухаживать за его красавицей дочерью, на раздувавшую подмороженные щёки арестантскую шайку и, разумеется, на злополучный, ещё дышащий паром вензель. Майор Кибенко как-то связывал его ежеутренние мистические появления с обилием «западенцев» в части, но мне почему-то так не казалось.
— Рядовой Хомюк! — вызывал он, как только четвёртая рота наша, последней, ломая шаг, проходила, оставляла позади парадно-опасный участок.
— Я! — весело отвечал рядовой Хомюк и получал из рук майора метлу. И совершенно нестроевым шкандыбал назад, к опустевшей трибуне — сметать следы позора. Потому, что не было в части человека безропотнее и исполнительнее рядового Хомюка.
Мне кажется, командир нашего военно-строительного батальона, тогда ещё молодой ветеран жестокой войны, кавалер боевых наград и отец смешливой нормировщицы Юли, у которой в военном городке от кавалеров отбоя не было, ещё больше ругался бы, если б в последний миг оторопело обнаружил, что весёлого вензеля на положенном ему месте нету.
Это к вопросу о диссидентах.
…Как бы там ни было, но Артур Дашкевич в новом состоянии мне показался более интеллигентным, чем в прошлом. Божий человек.
Свидетельство о публикации №211011700869