Время полыни

      Подзаголовок:
      ЦИКЛ РАССКАЗОВ О ХХ ВЕКЕ В ЖАНРЕ СЕМЕЙНОЙ САГИ


      ОТ АВТОРА
   
      Однажды Ворота Вечности распахнутся, и мы войдем в них, с беспокойством оглядываясь по сторонам. И каждый шаг, совпадая с ударом сердца, отзовётся гулким эхом воспоминаний о прошлом. Эта дорога покажется нам длинной. Потому что шаги по ней – дни нашей пролетевшей жизни. Сначала - лёгкие и быстрые, как в детстве, затем – тяжёлые и мучительные. И чем дальше ворота за спиной, тем труднее будет идти. Вспомнятся обиды, нанесённые близким и друзьям, карманы одежд наполнятся тяжестью неотданных долгов, а неисполненные обещания повиснут на шее, не давая вздохнуть. Ложь, обман, трусость, равнодушие... У каждого из нас будет множество врагов на этом пути.  Но мы можем попросить помощи. У людей, о которых  сохранили память.
      
      Все рассказы, собранные в этой книге – реально случившиеся истории. Большинство из них рассказано моей мамой и касаются нашей семьи. Но, конечно же, это не документальная запись событий. И диалоги, и описания, и характеры второстепенных персонажей я восстанавливал, используя свой скромный художественный талант: у писателя есть особое чувство – чувство правды сюжета. Надеюсь, что меня оно не подвело.
      По сути перед вами история XX века на примере одной семьи. Семьи простой, обычной, ничем не примечательной. Если вы серьёзно заинтересуетесь историей собственного рода, то обнаружите в ней не менее увлекательные сюжеты.
            
       А теперь – в путь! Для меня он очень важен. Во-первых, как любой автор, я надеюсь, что написал книгу не только для себя одного. А во-вторых...  Пусть это зачтётся мне там – за Воротами Вечности.
      
      

    ЧАСТЬ I. КУБАНЬ
    
     ДЫМОХОД
      
      Слева от входа в украинских избах обычно располагалась печь.  Напротив – красный угол с иконами и узорными полотенцами. Печи строили большие, с вместительной подпиччей – местом для дров и клетей с курами –  и широким  дымоходом. В некоторых деревнях открытую часть дымохода отделывали изразцами:  церкви, кресты, цветы, лики святых… Дальше – жилая комната с необмазанными  стенами. Необмазанными по старой традиции, когда ещё избы были курными, и дым от печи шёл прямо в жилую комнату, а из неё через одно-два отверстия в потолке – на чердак
      
      Трофиму, моему прадеду, было двадцать шесть, когда он взял в жёны четырнадцатилетнюю Марию. Случилось это в 1892 году, и молодых отказались венчать в церкви. Мала ещё невеста. Она была из прислуги, он – из крепкой середняцкой семьи. Хохол, хитрый, смекалистый, не руки – золото. Но любовь… Вышел из церкви, оставил всё братьям-сестрам, посадил девчонку на телегу – и ищи ветра в поле. Обустроились на новом месте, избу свою со временем поставили, печь сложили – большую, в четверть избы – и прожили вместе шестьдесят четыре года до самой его кончины в 1956 году. Мария родила прадеду двадцать одного ребенка. 
      
      Судьба деревни в годы гражданской – сплошные красно-белые полосы. Красные, белые, красные, белые…  Армии, отряды, банды…  Налетели вихрем, отобрали добро у крестьянина, и снова умчались. Смутное время. Трофиму Васильевичу за пятьдесят перевалило, когда началась гражданская война. Был он человек уважаемый, сходом на должность сельского старосты выбран, а в прежние времена уполномоченный сходом старшина да сельский староста – главные защитники мужика. Вот и защищал односельчан и перед красными, и перед белыми, так что быстро стал врагом и тех, и других. Теперь приходилось прятаться, скрываться, едва чей-то отряд поблизости оказывался.  Впрочем, за четверть века, что Трофим прожил здесь – все тропки исходил, все укромные места знал, да и предупреждали часто. Односельчане все же… Добро помнят.
      В тот день не было ни вестей, ни пальбы, ни предчувствий… Лишь, когда шум услышал, понял: окружили деревню, уходить надо. Но как? Бороду тряпкой белой обмотал, будто зубы болят, женское платье натянул, платок поверх головы повязал – вышел. Оглянулся по сторонам: никого. Огородом, переулком, снова огородом, через улицу….
      – Стой, бабка! Трофима Перепелицу не видела?
      Два всадника на лошадях навстречу. И белый офицер знакомый: худой, длинный, глаза злые. По лицу при всем народе бил,  а в следующий раз убить грозился. Видно вот он, следующий раз-то, и наступил.
      – Стой, кому говорят!
      Трофим, не побежал, не заторопился, как шёл, так и идет, не оборачивается.
      – Да и бог с ней, глухая, как тетеря…
      Не узнал офицер…
      И  Трофим не узнал, что было следующей фразой. Всадники тронули лошадей, и те поскакали дальше по улице, а он свернул в проулок, вышел за деревню и направился через поле подальше от белых – схорониться на несколько дней, пока очередная волна  не смоет этот отряд и не унесёт его в бушующий океан гражданской войны.
      – Поехали в дом к Перепелице… – такова была не услышанная Трофимом фраза.
      
      Сад для украинского крестьянина – святое.  Без него изба, словно голая: хоть одна, хоть плохонькая, но  рядом должна быть яблонька, или груша, или вишня. Мочёные яблочки на зиму, и капусточка в кадушках в подполе, и солёные арбузы. Давно уже прижились на полях да в огородах заморские помидоры, кукуруза, огурцы, перец… А ещё табачок свой растёт, и сало копчёное да солёное заготовлено, и самогонка на праздник для мужиков припасена,  а бабам и детям – варенье из абрикосов да крыжовника.  Совсем недавно ещё по Малороссии ездили чумаки – конные дальнобойщики, что возили на большие расстояния соль да рыбу, да любые другие попутные грузы. И промыслы вовсю кипели в каждой деревеньке: где поташный (пережигали ели до сосны на поташ – химикат, используемый при изготовлении стекол, красок, пороха), где  гончарный, ткацкий, кожевенный или гутный (стекольный).  Кто позажиточнее, нанимал батраков и занимался собственным хозяйством, кто победнее – либо в батраки, либо  отходником в город, на сезонные работы. А кто посерединке, как  Трофим, чем только не занимался. Сам он до войны – до Первой мировой –  несколько лет ходил по деревням и городам, предлагая швейные машинки «Зингер». Но когда это было… Всего несколько лет прошло, а огромная Империя пылает пожарами, бьётся не на жизнь, а на смерть между собой, и неизвестно: останется ли вообще Россия цельным куском земли или разлетится по ветру пылью пережжённого поташа.
      
      Мария Филипповна – жена Трофима – с тревогой прислушивалась к доносившимся с улицы крикам. Как там муж? Проскочил ли, сумел ли вырваться из деревни? Дома дети мал мала, старшая – Полина, четырнадцать ей всего. Красивая девка да инвалид, с костылём. Ещё дядька пожилой,  немой. Жил в семье, по хозяйству помогал, родственник Трофима. Когда во двор всадники въехали, спешились, в избу вошли и про мужа спрашивать стали – сначала даже обрадовалась. Значит, ушёл. Не попался. Думала, дом обыщут, поворотятся, да по своим делам поедут, но не тут-то было. Дом действительно обыскали, но уходить не собирались.
      – Собирай-ка на стол, хозяйка, – долговязый офицер уселся на лавку,  снял фуражку и прислонился устало спиной к стене, прикрыв глаза. – Да не скупись, освободителей встречаешь. Садитесь, господа!
      Младшие чины, повеселев, принялись рассаживаться за широкий стол. Немой дядька бесшумно появился из комнаты, помогая Марии Филипповне. Куда денешься? Не прогонишь «освободителей». Последнее на стол поставишь, лишь бы поскорее харчевали да убирались. Да и не так много его, последнего – не довоенное сытое время. Разруха – она и до села добралась, дотянулась костлявой клешнёю из городов.  Год восемнадцатый, однако, выдался урожайным, зерна на Украине было вдоволь, и хозяйничавшие на большей её территории немцы вывозили его эшелонами да всё никак не могли вывезти. Вскоре к столу стали прибывать новые гости, неся харч и самогон из соседних дворов. Мария потихоньку скрылась в комнате, «освободителям» прислуживал немой дядька.  Картошка, сало, огурцы, самогон… Появлялись и уходили, выпив по кружке, новые «гости», а за столом веселилась прежняя компания, становясь шумной и крикливой. Хвалилась геройством, обещала выкинуть из столиц большевиков, а их пособников развешать на столбах по всем дорогам от Украины до Москвы. Кто не с нами, тот против нас. Только офицер, в отличие от подчинённых, с каждой выпитой кружкой всё больше и больше мрачнел. Глаза его становились мутными и злыми: так оборотень постепенно превращается в зверя. Пока царила неразбериха и суета, немой дядька успел вывести «до ветру» почти всех детей. За избой, на дальнем конце огорода, под небольшой копной перегнившей травы была яма – там можно было спрятаться и переждать.
      – Приведи бабу его!
      За шумом застолья слова командира никто не услышал. Лишь немой уловил их – скорее чутьём, чем слухом. Метнулся в комнату: там, обнявшись, сидели Мария Филипповна и Полина. Отворил окно, замахал рукою: уходите, уходите сейчас же! И принялся помогать девушке-инвалиду вылезти во двор…
      – Бабу его тащи! – заглушая пьяные голоса, послышалось из соседней комнаты. – И девчонку тоже!
      Голоса смолкли. Полина, выбравшись на улицу, торопливо захромала к схрону –яме под копной травы. Мария Филипповна не успела: в комнате уже появился изрядно шатающийся нижний чин. Увидел, как девчонка за окном мелькнула, и тут же немой кинулся к нему, выталкивая обратно, и тот обиженно засопел, пьяный и непонимающий, за что его выгоняют. Но поздно, поздно было уходить через окно: с улицы во двор вошла большая компания белых.
      – Оне через окно…того…ушли, – доложил пьяный офицеру.
      Тот резко вскочил и, ещё более темнея лицом, направился в комнату сам. Кроме дядьки немого – никого, окошко распахнуто, а за ним весёлый гомон остановившихся сослуживцев.
      – Никак нет, Ваше благородие, – в ответ на окрик. – Никого не видели.
      – Обыскать! – короткий приказ. – Девчонку не бросит, а с костылём далеко не уйдут.
      И обернулся к немому дядьке.
      – Куда пошла?
      Но тот только рукой в окно машет, головой трясет, мычит… Бил его офицер страшно: уже не человек – зверь, видно, есть у людей в природе их человеческой что-то от оборотней. Пока жизнь спокойна, а вокруг мир – люди. Стоит поцеловать такого войне, и слезает с него человеческая шкура, а растёт шерсть и клыки. Свои оттащили – самогон жрать. А Мария Филипповна в это время стояла в дымоходе. Стояла и беззвучно плакала…
      
      Она простояла в дымоходе трое суток. Дядька, отошедший от побоев, тайком приносил ей воду, но никакой возможности уйти не было. Белые остановились в доме, казалось, навсегда. Устроили штаб, постоянно кто-то бегал, чего-то искал… Спали по всем комнатам, но даже если и проберёшься мимо – во дворе часовые. Мария стояла. Терпела и стояла. Трофим увез её четырнадцатилетней, отказался от своей семьи, от хозяйства, пошёл против церкви – она готова была стоять, пока не умрёт, но не выйти. Ее вытащили оттуда полуживой, когда ушли белые.
      
      Трофим сказал, что убьёт офицера.
      Ушёл из дома, хоронясь, следил за отрядом, дождался удобного момента и убил.
      
 
    
      ДВАДЦАТЬ ПЕРВЫЙ
      
      Лето двадцатого года выдалось на Украине малоурожайным. На разруху гражданской, на запущенные поля, на повальную безработицу, на бандитизм и разгул преступности наложилась  продразверстка. Политика эта не была изобретением красных – хлеб принудительно отбирали и при царе в первую мировую, и при гетмане Скоропадском для иностранных войск, и при свергнувшем его атамане Петлюре. Но урожайные годы смягчали поборы с мужика. Теперь забирали почти всё. Голодали уже зимой двадцатого, не подозревая, что впереди небывало страшная засуха, на улицах будут лежать трупы, а обезумевшие люди станут есть друг друга. Будут брести по дорогам исхудавшие скелеты, пытаясь прорваться на север: есть траву, коренья, дохлых животных. Погибнут сотни тысяч человек только по официальным данным.
      
       Марии Филипповне исполнилось сорок три, и она была беременна. Голодный двадцать первый год, двадцать первый ребенок на сносях…Еще шестеро детей оставались при ней. Трофим Васильевич – худой, осунувшийся, обессиленный голодом, пытался прокормить семью. Но чем прокормишь, когда на сотни километров вокруг одно и то же… Дочери Полине повезло: год назад она шестнадцатилетней уехала на Кубань, работала, получала паёк, жильё выделили – домик ветхий совсем, но отдельный. Полина писала письма, звала к себе. Весной двадцать первого они решились. Ничто больше не удерживало их здесь: немого дядьки уже не было в живых, заниматься полем нет ни зерна, ни возможности. Бывший староста Трофим так и не сдружился с новой властью: прятался от чужаков, уходил от наезжих комиссаров точно также, как недавно от белых и петлюровцев.  Изба вот только… Жалко было покидать дом, в котором прожили столько лет.  Ведь дом, он крепкой нитью к ногам привязан. Уйдёшь далеко – дергает за ниточку: возвращаться пора, загулялся ты, хозяин.  И ниточки эти сквозь сосуды кровеносные к сердцу идут, обрезать вживую приходится,  кровоточит сердце. Но обрезали нити, лошадку старую запрягли, погрузили на телегу скарб, детей рассадили и – в путь.

      Степь юго-восточная, украинская, весенняя… Уже разнотравье должно пробиваться из земли к тёплому солнышку, ползти, подниматься, расцветать тысячью радуг, даря упоительный аромат ветру и звёздам.  Но весна двадцать первого высушила всё: вдоль пыльной дороги лежали заброшенные поля, на лугах едва-едва всходила чахлая трава, ползли навстречу такие же повозки с бедолагами, искавшими лучшей доли. В селах – голод: ни купить, ни обменять, ни даже украсть – нечего. Редкая удача – лихой торговец, не побоявшийся пуститься в рискованный путь, меняя втридорога крупы да консервы, украденные с городских складов на хорошую одежду, оружие, украшения. Да ещё поделится где молоком от худой, ещё не забитой коровы, сердобольная хозяйка, увидев шестерых детей и их беременную мать. Степь сменялась оврагами и балками, склонами речных долин, где понуро склонились под озверевшим палящим солнцем кустарники да деревья. Ночевали на обочинах дорог. Трофим почти не ел, отдавал всё жене да детям. И когда они засыпали, исхудавшие от голода и усталые от долгой тряской дороги, подолгу  сидел у костра под сухим ночным небом, думая тяжелую думу.
      
      Весенняя ночь коротка. Бледнеют звезды, светлеет небо, покрывается оранжевой коркой дальний край степи, и снова в путь. Снова пыльный проселок, голодные деревни, черствая верхушка полей… У небольшого озера, укрывшегося от проезжей дороги жухлым камышом, остановились. Дети слезли с телеги утолить жажду, Трофим, скинув сапоги, зашел в озеро, набирая в дорогу воду. В тишине безлюдного тракта раздался громкий оклик:  Марии Филипповна звала мужа. Он подошел, поставил между вещей воду, спросил:
       – Чего кричишь?
      – Не дотерпела я, Трофим, – худое лицо жены было бледнее обычного.
      – Чего не дотерпела? – не понял он.
      – Рожаю я…
      
      Ничего не сказал Трофим, только посмотрел долгим жалостливым взглядом на Марию и принялся рыться в вещах, ища чистую простыню. Схватки у женщин, что много рожали,  не длятся долго, торопиться нужно. Постелил в камышах, подальше от дороги, простыню, перенес жену, помог снять тесную одежду, уложил. Дальше-то что? Дети робко невдалеке толпятся, жмутся друг к другу.
      – Идите, идите к телеге, – шепчет мать.  – Нечего вам тут делать.
      – Подожди, – Трофим встал, посмотрел задумчиво на детей. – Соберите сушняк, что найдете, камышей сухих наломайте. Огонь нужен. Разведете костер, тогда – на телегу. И сидите там, добро сторожите. А то поедет кто, подумает – без хозяев осталось.
      Обернулся к жене:
      – А ты дыши, дыши глубже.
      – Учишь меня… – попыталась улыбнуться Мария, – учишь меня детей рожать?
      Смутился Трофим. А и вправду, кого учит? Двадцать первый ребенок…
      Сходил за ведром, набрал воды из озера почище, принес ворох тряпок, нож свой вынул – большой, острый. На разведенном костре долго прокаливал его в пламени огня, очищая. А сам всё оглядывался на жену да думал: куда ж мы с новорожденным? Самому давно за пятьдесят перевалило, а вот опять ни дома, ни достатка, ни еды, и жена –  выдержит ли новое материнство? Ведь тоже немолода. А дети,  шестеро –  как прокормить, чем? Завернул прокаленный нож в чистую тряпочку, отложил. Принялся омывать жену из ведра: Мария уже лежала на спине, держась за колени, тяня их на себя – пошли потуги. Показалась голова младенца – подхватил её на широкую мужскую ладонь –  затем туловище, наконец, ребенок вышел весь, и, перевязав пуповину, Трофим перерезал её ножом. Крошечный ребенок, девочка, кричала… Он хотел протянуть её матери, но повернулся и увидел, что Мария лежит без сознания. Машинально завернул Трофим дочь в приготовленную чистую тряпицу и опустился на землю, держа кричащий сверток в руках.  Стебли камыша застыли над неподвижной озерной водой, в илистой полоске остались следы босых ног – мягкие, бесформенные, большие. Над озером висела тишина, обволакивая тугим коконом, и, казалось, не осталось больше в мире никого – только Трофим с женой, маленький живой сверток и шесть исхудавших ребятишек у повозки. Маленький орущий сверток… Не жилец в этом голодном мире.
      
      Из камышей Трофим вышел, неся на руках жену. Цыкнул на бросившихся к нему детей, уложил Марию на телегу, подобрал вожжи и, усевшись на край повозки, тронул лошадь:
      – Н-но, пошла!
      – А маленький где? – спросил кто-то из ребятишек.
      – Мертвый родился, – не оборачиваясь, буркнул отец.
      – Кричит же…
      – Мертвый, я сказал!
      Погнал бы лошадь резвее – кнутом, со всей силы, от злости, от бессилия – да не потянет старая, сдохнет на дороге. Так и застыл на краю телеги, ссутулившись, лишь изредка оборачиваясь на жену: очнулась ли, довезет ли до ближайшей деревни? Там, возможно, доктор… Там, быть может, помогут… После озера степь сменилась буераками – старыми сухими оврагами, где скапливается зимой снег и оттого жмутся друг к другу жесткими ветвями кустарники, жадные до воды, не давая прохода сошедшему с тракта путнику. Дорога ныряла в овраги и выползала с другой их стороны, лошадь медленно тянула в гору, а деревни все не было и не было. Верст десять проползли, когда Мария очнулась. Застонала, открыла глаза, несколько мгновений пытаясь понять на каком она свете, и пошевелилась: лежать было неудобно.
      –  Мамка очнулась!
      Трофим остановил повозку, обернулся:
      –  Жива? Слава те, Господи…
      В Бога давно не верил, но перекрестился размашисто, соскочил с телеги, наклонился над женой.
      –  Пить хочешь?
      –  Дитя… –  забеспокоилась Мария едва слышно. – Дитя подайте.
      –  Мертвое родилось, –  отрезал Трофим.
      Уселся обратно на край телеги и тронул лошадь:
      –  Н-но, пошла.
      –  Где дитя? – простонала Мария.
      –  Мертвое родилось! – не оборачиваясь, ответил муж. – В деревню надо засветло добраться, доктору тебя показать: стемнает, не отворит никто.
      –  Дитя…
      –  Воды мамке дайте, чего к телеге прилипли?!
      Не выдержал, достал кнут, протянул им по лошадиному крупу со всей злости и снова ссутулился, застыл на краю повозки. Сзади стонала и негромко плакала Мария. Всхлипывала слабым обессилившим голосом, причитала, молилась. Было жарко, солнце палило изо всех сил, словно не апрель месяц, а самый разгар лета. Было душно, казалось, ветер навсегда покинул эти края, улетел туда, где нет ни войн, ни революций, ни разоренных деревень.  Вспомнилось, как он увозил Марию девчонкой из родного села, как не венчали их в церкви, как строили они дом на новом месте – о такой ли жизни мечталось? Трофим сам не заметил, как опустил поводья, и не понукаемая больше лошадка шла все медленнее и медленнее, а затем и вовсе остановилась. Было пусто. На дороге и на душе – тяжелая пустота, тревожная, словно на границе меж тем, что можно ещё исправить и тем, что никогда себе не простишь. Неожиданно для себя Трофим почувствовал, что плачет. Обернулся к жене и, утирая слезу, проговорил:
      –  Прости меня… прости….
      Развернул повозку и поехал назад. Обратно, к озеру…
      Ночевали у дороги. Не успели засветло до жилых мест добраться. Мария Филипповна бережно прижимала к себе малышку и молчала. Трофим суетился рядом: распрягал лошадь, разжигал костер, делил последние остатки еды… Жена молчала. Не выдержал, подошел:
      –  Ну, прости ты меня!
      Мария Филипповна подняла заплаканные глаза на мужа:
      –  У меня… –  почти прошептала она, – у меня, Трофим, молока нет.
       
      Через пару часов, когда лошадь немного отдохнула и пощипала жухлой травы, он снова запряг её. С рассветом добрались до деревни и – о, чудо! – их пустили во двор, и нашли немного еды, и надоили молока для новорожденной. Пошли деревни, которые голод затронул менее южноукраинских. Здесь можно было выменять продукты, продать старые вещи, купить молока. Здесь пускали переночевать – не все, и неохотно, но бандитизм был меньше, а власть стояла на ногах тверже, обеспечивая тот минимальный порядок, чтобы называться властью.  Стало легче, но легко не стало. Трофим, Мария и семь голодных детских ртов…  В день они преодолевали полсотни верст, выбирая на ночлег деревню побогаче и избегая больших городов. В одной из таких деревень, где-то под Ростовом, их пустила переночевать молодая женщина лет тридцати. Жила она зажиточно: у Трофима и в лучшие годы не было такого достатка. Хозяйка оказалась вдовой: тихой, некрикливой, заботливой.  Денег не взяла, барахлом не интересовалась – просто разместила во дворе проезжую семью с семью детьми, накормила ужином, уложила спать, а потом долго шепталась о своем, женском с Марией. Расспрашивала о долгом пути, о жизни на Украине, о родственниках. Сама рассказывала, как муж ушел на немецкий фронт, едва они поженились да и погиб почти сразу -  в одном из первых боев.  Потом помогала кормить новорожденную девочку и баюкала её, пока та не успокоилась и не заснула, а вместе с девочкой не заснула и Мария.  Утром хозяйка вновь накрыла для гостей стол. Выставила лучшее, словно хвасталась. И начала долгий тихий разговор…
      –  У вас ведь и так шестеро, –  сказала она. – Пока вырастишь, на ноги поднимешь, обуешь-оденешь – сколько сил нужно? Подождите, дайте мне досказать… – отмахнулась женщина от Марии Филипповны. – Не перебивайте…  Слова с трудом ищу, не мастерица я кружева словесные плести. Вы посмотрите на дочурку свою: она ж совсем крошечная. Ей питаться хорошо нужно. Её одевать нужно. А у вас ещё шесть ртов по лавкам. Когда дочка подрастет, сколько вам лет будет, Трофим Васильевич? А мне тридцати ещё нет. У меня хозяйство крепкое, братья помогают,  да и работников нанять могу.
      –  Чего ж сама не родишь? – нахмурился Трофим. – Женихи, небось, найдутся… Справное приданое-то вокруг.
      Женщина беспомощно посмотрела на него.
      –  Бездетная я, –  тихо произнесла  она. – Христом Богом прошу, оставьте малютку, она мне дороже родной будет! Ну, куда вы с нею? Куда? Опять голодать? Погибнет же дитё, не жалко вам? У Марии Филипповны молока нет: не прокормите, не вынянчите, времена-то вон какие лихие…  А меня не тронут. У меня брат за красных воевал. В Совет выбран.
      
      Полина родилась за год до первой русской революции, в 1904-м. Аккурат в новогодний день – 1 января по старому стилю. Трофим и Мария дали ей длинное старинное имя – Апполинария, но девочке оно не нравилось. Повзрослела, изменила его на короткое и простое – Полина. В детстве корова подняла её на рога, сбросила на землю, и нога Полины переломилась пополам. Спас старший брат – Павел. Отогнал корову, принес домой, позвал родителей. Увы, лекарей в деревне не было, а до города – далеко… Так и срослась нога, как лежала: вывихнутой и согнутой. Чтобы дочь могла передвигаться, Трофим вырезал ей деревянный протез, что привязывался крепким ремнем, охватывая колено, и на который можно было опираться при ходьбе. Хоть с костылем и протезом, но уже жизнь. Времена были трудные…сложные времена: когда Полине исполнилось десять – началась Первая мировая, в тринадцать – революция, а за ней вскоре и гражданская. В шестнадцать лет дочь Трофима уехала на Кубань. Одна. Нашла  работу, вступила в комсомол, обустроилась худо-бедно на новом месте. Она хотела жить, пусть с изуродованной ногой, но жить настоящей полноценной жизнью. Как все.
      Был выходной, когда телега с семьей, отыскав на узких станичных улочках домик Полины, остановилась у ворот. Ребятишки первыми спрыгнули с повозки и помчались к крыльцу, повисли на вышедшей из избы старшей сестре, чуть не опрокинув её со ступеней.
      – Доехали… – радостно повторяла Полина. – Доехали, родные…
      Захромала, подхватив костыль, навстречу отцу с матерью, обняла, расплакалась. Времена не меняются: все мы рвемся на свободу в шестнадцать, а, получив её, очень скоро понимаем: свобода от семьи – рабство одиночества.
       
      В апреле на Кубани сады укутаны в снег. В нежный белый снег цветущих деревьев. Но  дыхание засухи коснулось в  тот год и этого благодатного края:  не Поволжье, не южная Украина, но и не заснеженный цветочной вьюгой край.  И все же здесь было полегче. Весна врывалась в легкие, пахла окончанием разлуки и новой жизнью. Пока Мария с дочерью готовили да накрывали на стол, Трофим распрягал лошадь, разгружал повозку, перетаскивал оставшийся скарб в избу. Дотошно осматривал старенький домик, прикидывая, где можно подлатать, где починить, где пристроить.   С неудовольствием поглядывал на новую прическу дочери: она постриглась по последней революционной моде – коротко, как мальчишка. Новая жизнь, равенство, братство, коммунистический союз молодежи… Начало взрослой жизни Полины совпало с переломом в жизни страны, и семнадцатилетняя девушка вступила в комсомол,  вела общественную работу, верила в то самое светлое будущее, о котором писали газеты и говорили на комсомольских собраниях. Уже за столом, едва вместившим всё семейство, Полина принялась расспрашивать подробнее: о голоде на Украине, о дороге, о том, как доехали…Запнулась неожиданно и испуганно посмотрела на Марию:
      – Вы же, мама, писали, что на сносях?
      Мария Филипповна опустила глаза. Трофим нахмурился, цыкнул на младших:
      – Поели? Гуляйте во двор.
      И, подождав, пока малышня неохотно выбралась из-за стола и отправилась во двор, продолжил негромко:
      – К зиме страшно будет. Сейчас голод, а к зиме мор будет. Не соберут урожай, а что соберут  – в города власть изымет. Там рабочих кормить надо, там бунты пострашнее деревенских для власти. Хлебом, как золотом, торговать из-под полы будут. И сюда голод придет, не может в одном месте голодно быть, а в другом – сытно.
      Помолчал и также тихо добавил:
      – Сестренка у тебя родилась в дороге. Не дотерпела мать, а у самой молока нет. Чем кормить? Корова есть у тебя? Нет. Деньги есть у тебя на рынке покупать? Нет. И у меня нет. Руки при мне, переживем зиму, но ты рты голодные посчитай – шестерых привезли.
      
      Полина сидела, слушая отца, а он – всегда немногословный – всё говорил и говорил, словно оправдывался перед ней. Про долгую дорогу, про то, как принимал роды и как испугался за мать, что сознание потеряла. И про женщину в деревне, приютившую их на ночь и выпросившую ребенка.
      – Как вы могли, папа?! – не  выдержала Полина. – Дитё родное чужим оставить! Как вы могли?!
      Никогда раньше не повышавшая голоса – не посмотрел бы отец на костыль, такую затрещину влепил, что улетела бы через всю избу – она орала на притихших родителей, а те лишь сидели, понурив головы и не глядя на дочь.
      – Как деревня называется?
      Придвинула к себе неразлучный костыль, встала на ноги и принялась собираться.
      – Ты куда? – опомнился Трофим.
      – За сестрой!
      Оставив родителей, и крошечное свое хозяйство, и работу, откуда грозились выгнать, Полина отправилась искать деревню, о которой ей не было известно ничего, кроме перепутанного родителями названия. Ехала в поезде, договаривалась с попутными повозками, расспрашивала про схожие названия деревень… Как это ни удивительно, но она нашла сестру и привезла её с собой. Девочку назвали Наташей. Натальей Трофимовной…
      
      
      ДОЧЬ ОФЕНИ И ЕЁ КУМИР
    
      Лет в десять-пятнадцать почти у каждого подростка появляется свой кумир. У одних он живёт недолго – несколько лет, пока человек не повзрослеет, у других задерживается на всю жизнь. Детским кумиром Полины был старый американский еврей по имени Исаак Меррит. К 1914 году, когда ей исполнилось десять, он почти сорок лет как умер. Амбициозный, неграмотный, лишённый всяческих моральных принципов, он сменил массу профессий, оставляя после себя брошенных женщин и незаконнорожденных детей. В тринадцать лет сын еврейского эмигранта из Германии удрал из семьи, и юного ловеласа (он уже вовсю волочился за женщинами), не умевшего ни читать, ни писать, но обладавшего хорошим воображением, острым умом и не менее острым языком, приютила у себя бродячая театральная труппа. Такая жизнь была вполне в духе Исаака, не терпевшего долгой и нудной работы. Американский театр того времени больше цирк, чем театр. Гимнасты, акробаты, факиры… Песни и пляски с грубоватыми шутками да короткие комедийные постановки под характерными названиями «Юноша, который никогда не видел женщины» или «Четыре любовника». Главными дорогами юной Америки были реки, особенно величайшая из них – Миссисипи. Многие труппы имели свои пароходики и сплавлялись весь театральный сезон вверх и вниз по течению, останавливаясь без разбора в городах и маленьких поселениях – лишь бы народ был готов платить за зрелища. Возможно, плавал на этих речных театральных корабликах, где главным режиссёр и капитан одно лицо,  и Исаак Мерит. Несколько лет после его побега из дома – тайна для биографов.  Зато потом события его жизни замелькали перед биографами со скоростью крутящегося пароходного колеса. Первая женитьба, работа механиком, рождение детей, переезды из одного города в другой, кузнечный цех, типография, деревообрабатывающая мастерская, изобретения, двоежёнство, рождение сына и дочери в один год от разных жён…
      
      Всего этого Полина, конечно, не знала. Она лишь видела фамилию на металлической табличке, прикрепленной к швейной машинке – Зингер. И Исаак Меррит Зингер, давно умерший американский еврей, представлялся десятилетней хромой девочке сказочным волшебником. В то время – между Первой русской революцией и Первой мировой войной – Трофим Васильевич подрабатывал каждую зиму, когда крестьянин свободен от полевых работ, офеней. По определению словаря Даля, офеня – это «ходебщик, кантюжник, разносчик с извозом, коробейник, щепетильник, мелочной торгаш вразноску и вразвозку по малым городам, селам, деревням, с книгами, бумагой, шелком, иглами, с сыром и колбасой, с серьгами и колечками». Появились они ещё в пятнадцатом  веке, когда большая группа греков эмигрировала на Русь из Афин. Эмигрантов так и прозвали – афинами (афенями, офенями). Прошло лет сто, кровь горячих греческих торговцев перемешалась с кровью русских и украинских красавиц, и образовалось своеобразное тайное сообщество со своим уставом и своим тайным языком – той самой феней. Однако к началу двадцатого века от бывшего уклада жизни офеней почти ничего не осталось. Теперь им мог стать практически каждый.  Трофим Васильевич торговал швейными машинками знаменитой марки «Зингер». Теми самыми, которые были названы в честь усовершенствовавшего их Исаака Меррита и о которых противник поклонения любым вещам Ганди как-то сказал: «одна из редких полезных вещей, изобретённых человечеством».  Времена, когда офени торговали только лубочными картинками и книжками давно миновали, но традиции ещё жили: сезон открывался в октябре и заканчивался по весне на Масленицу. Все также производители товаров старались заполучить в своё распоряжение как можно больше торговцев. Многие называли их на модный западный манер: коммивояжерами. Предоставляли кредиты, разрешали рассчитываться весной, по итогам торгового сезона, вручали подарки и даже устраивали пиршества в трактирах. Ходили торговцы по деревням, секретничая друг от друга свои маршруты, а иные забредали с западной окраины Империи даже в Сибирь. Один раз таким образом добрался до Сибири и Трофим Васильевич.
      
      Одну из швейных машинок, что Трофим брал под реализацию, он оставил дома дочери. Со сверстниками хроменькая Полина играть не могла, детские развлечения были не для неё, и все своё свободное от домашних дел время, она проводила у этого чуда техники. Давно известно, труд и любопытство всегда побеждают врождённый талант. Очень скоро девочка научилась шить, потом делать выкройки, потом разбирать и собирать швейную машину, словно солдат оружие – с закрытыми глазами. Обшивала младших, родителей, соседей.  Шила одежду себе. С жадностью набрасывалась на швейные журналы, что приносил из своих походов отец. Однажды к ним в дом пожаловал официальный представитель фирмы, предоставлявшей машинки «Зингер» на реализацию.  Мария Филипповна поставила самовар – старый,  угольный, новомодные керосиновые самовары, что только-только начали выпускаться в Туле и которые уже вовсю разносили по деревням коллеги-офени, Трофим Васильевич не признавал. Пока жена хлопотала у стола, он вёл с гостем неторопливый деловой разговор. Рассказывал о последнем походе по сёлам, об отзывах крестьянок на работу швейных машин, об условиях кредита… Гость внимательно слушал, расспрашивал, записывал, интересовался особо жалобами и отзывами. А когда они, уже после чая с вареньем, закончили говорить о делах, повёл Трофим гостя похвастаться, как дочь шьёт. Полина сидела нарядная, в новеньком платье, за швейной машинкой, и, робея перед гостем, показывала недавно сшитые вещи. Тот вежливо осмотрел их, похвалил за умение и поинтересовался:
      – Как вам, юная барышня, за нашим станком работается?
      Подмигнул Трофиму и с улыбкой добавил:
      – Есть претензии?
       От того, что гость назвал её «барышней» девочка смутилась ещё больше. Говорил он иначе, чем отец с матерью, чем другие жители деревни – по-городскому… Последнее слово Полина и вовсе не поняла, но уловила смысл, принялась объяснять. Гость слушал внимательно, и стеснение как-то очень быстро прошло, улетучилось, вылетело в приоткрытую дверь комнаты и дальше – в печную трубу, смешиваясь с ветром и исчезая. Разговорившись, девочка пожаловалась на неудобство одной из деталей.
      – Смотрите-ка, Трофим Васильевич, и ваша дочь о том же, – удивился мужчина. – И какие же вы, барышня, предлагаете изменения?
      И, выслушав, сбивчивые объяснения «барышни», он ещё раз похвалил её, поблагодарил хозяина за угощение и уехал. А через несколько месяцев вернулся с новенькой машинкой и подарил её Полине.
      – Это мне от кого? – с сияющими от счастья глазами, поинтересовалась девочка.
      – Это тебе сам Зингер подарил, – пошутил гость. – А то, что тебе мешало, мы исправили.
      Так давно умерший еврей Исаак Меррит Зингер, изобретатель, актер, гуляка и не очень-то приличный, по отзывам современников, человек стал кумиром Полины. На всю жизнь.
      
      Уехав на Кубань, Полина забрала подаренную машинку с собой. Работала по вечерам, подрабатывая на жизнь да обшивая коллег по работе, знакомых, соседей. Станица, где она теперь жила, была волостным центром, по сравнению с прежней украинской деревенькой – почти городом. Другие люди, другие нравы, другое время… Двадцатые годы прошлого века в определенном смысле стали нэпманскими для всего мира. Время генералов и политиков сменилось временем торговцев и промышленников. Мировая экономика бурно росла, а с нею вместе появлялась новая мода: новая одежда, украшения, косметика…  «Золотые двадцатые» – так позже назовут это десятилетие потомки.  Отгремевшая мировая война полностью изменила женщин. Пока мужчины воевали на фронте, женщины работали на фабриках и заводах, осваивали новые профессии, становились механиками, врачами, пожарными, полицейскими, водителями. А главное, они научились зарабатывать деньги, которые в условиях послевоенного экономического бума могли потратить на себя. И даже на другой планете – в советской России – двадцатые годы в целом оказались белой полосой между двумя красными, кровавыми:  десятых годов и сороковых.
      С одеждой, правда, дела обстояли плохо. Не было материала. Именно тогда в моду вошли полосатые платья и рубахи, сшитые из матрасной оболочки. Спрос на мастеров, умевших из ничего сделать «конфетку», стремительно рос. И Полина шила вечерами после работы, урывая кусочки от сна, чтобы помочь родителям прокормить ораву из семи ребятишек. Семи братьев и сестер. Однажды, уже в середине двадцатых, на бурном комсомольском собрании её неожиданно обвинили в поклонении буржуазным ценностям. По стране катилась компания против пережитков старого быта, где-то в далёкой Москве выходили голыми на улицы активистки движения «Долой стыд!», комсомольцы всерьёз обсуждали семьи-коммуны  и воевали против «нэпманской идеологии». За танцы могли исключить из своих рядов. Проводились многочисленные собрания, посвященные борьбе с лузганьем семечек в общественных местах и переходу в обращении на «ты». Ругали «мелкобуржуазные стихи поэта Есенина» и ношение галстука. Устраивали атеистические шествия, грозя  своими маленькими человеческими кулачками далёкому небесному Богу.
      – И в нашей комсомольской организации, – возмущался на том памятном собрании один из активистов, – есть несознательные парни и дивчины, что не изжили полностью пережитков проклятого старого строя. Танцуют под упадническую музыку нэпманов, справляют религиозные праздники, ёлки, понимаешь, на Новый год в избах устанавливают… Возьмём, к примеру, Полину Перепелицу. Ты, товарищ Перепелица, вставай, когда о тебе разговор идет.
      Ничего не понимая, Полина потянулась за костылем и поднялась с места.
      – Мало того, что ты обшиваешь нэпманов – комсомолка работает на нэпманских жён и детей, вы подумайте только, товарищи! – ты ещё от своей несознательности  и тёмности расхваливаешь жизнь буржуазную, понимаешь.. Да-да, как ещё понимать твои похвалы швейной машине, которую сделали буржуи для того, чтобы порабощать твоих сестёр в капиталистических странах? Где твоя комсомольская сознательность? Почему ты не шьёшь на нашей, пролетарской, швейной машине?
      Следующее комсомольское собрание местная ячейка посвятила…. Исааку Мерриту Зингеру. Никто из станичных комсомольцев с биографией Зингера, конечно, знаком не был. Да и зачем? Хищнический оскал мирового империализма в лице конкретного буржуя виден и безо всякой биографии. На машинке написано «Зингер»? Значит, эксплуататор. Кровь рабочих сосеёт, а уж об эксплуатации рабочего класса можно говорить часами. Нахохлившись, Полина сидела в переднем ряду и хмуро слушала выступления. В конце заседания ей дали слово для признания собственных ошибок и покаяния. Говорить пламенные речи Полина не умела: в детстве она окончила лишь четыре класса сельской школы… Зато она умела не отрекаться от собственных идеалов. И, путаясь в словах, сбивчиво, перескакивая с одного на другое, Полина выступила в защиту Зингера. А потом, не слушая доносившихся со всех сторон криков, медленно спустилась со сцены и  направилась к выходу из маленького сельского клуба, где собирались по вечерам комсомольцы. Под круглой деревяшкой костыля скрипели рассохшиеся доски, на глаза наворачивались слёзы, а вслед Полине смотрели удивленные комсомольцы, и гремел возмущенный голос председателя.
      После её ухода собрание постановило объявить комсомолке Перепелице строгий выговор, а швейную машинку буржуя Зингера, разлагающе действующую на революционную молодежь, конфисковать. Чтоб никому не повадно было. Проплакав весь вечер (ничто станица не таит в тайне дольше  времени, за которое посвящённые дойдут до ближайших соседей), Полина отправилась по знакомым. На Кубани темнеет рано: уже и Бог, не обращая внимания на кулаки комсомольцев, вывесил на небе яркий фонарь Луны, и собак станичники отпустили с цепей: своих не тронут, а чужим нечего по ночам шляться.  Полина стучалась к тем, кому шила одежду, и просила в долг денег. Утром она отправилась на базар и купила себе старую, но ещё работающую швейную машинку – подольскую. Когда пришли за «ее Зингером», она тихо сидела в уголке комнаты и молчала. Смущённые комсомольцы, забирая конфискованное, попытались утешить девушку. С прошлым нужно расставаться легко, говорили они, ты, Поля, не плачь. Не о чем плакать,  скоро коммунизм наступит. Вот мировая революция прогремит по всей Земле, и не останется на ней буржуев и эксплуататоров, только трудовой народ. И никто о твоем Зингере и не вспомнит, и ты сама – не вспомнишь. Поля не плакала. Она просто сидела, смотрела в окно и молчала. Вечером, когда совсем стемнело, вернувшийся отец откопал ей во дворе… зарытую поутру швейную машинку. Ту самую, родную, зингеровскую.  Только теперь на ней был привинчен товарный знак Подольского завода – а на той, конфискованной и уничтоженной старой отечественной – знак Зингера. С тех пор, уезжая надолго из дома, Полина всегда снимала со своей «рабочей подруги» те самые детали, о которых когда-то маленькой девочкой вела разговор с заезжим гостем. Для неё это был символ, «письмо» от далекого американского  волшебника Исаака Меррита Зингера.
      
      Спасённая швейная машина исправно работала еще два десятка лет. Уже после войны, когда Полина жила в другой станице, отдельно от родителей, в голодный и нищий 1947-й год полузнакомые армянские торговцы предложили ей работу: отвезти и продать в Астрахани партию фруктов. Она согласилась. Села в товарняк, загрузили ей ящики, и отправилась она торговать. На Астраханском базаре её и арестовали. За спекуляцию. Несколько месяцев Полина провела в тюрьме. Вернулась – худая, осунувшаяся, в избе – только воздух. Всё, что было, разграбили. Да и не так уж много было, ничего не жаль. Кроме швейной машины. Её украли тоже. Полина опустилась на пол, села, прислонившись к голой стене, и заревела в голос. Когда слёзы кончились, вспомнила про детали, что отбывали тюремный срок вместе с ней, достала и долго смотрела на то, что осталось от самого радостного события её детства.  Со временем она приобрела другую машинку. Потом – следующую. И всегда в маленьком ящичке нового швейного станка лежали спасенные детали «от Зингера».  Так и прожила с ними почти до ста лет. В последние годы она потеряла память, не узнавала никого. Но до самой смерти была на ногах, что-то делала, суетилась – только к машинке уже не подходила, понимала, не по силам ей. Но однажды разобрала её полностью, а «письмо Зингера» унесла из дома и спрятала. На следующий день она умерла – ей было без одного месяца девяносто восемь.
      Вряд ли непутевый американский еврей по имени Исаак Меррит попал в рай. Хотя Богу виднее. Мне отчего-то очень хочется, чтобы Полина встретила его там.
    
    
    
      НА РУКАХ
               
      
      Есть такая притча.
      В самые тяжелые минуты жизни Бог всегда несёт нас на руках.
      Впрочем, эта история не о Боге,  а о людях. Хотя…
      
      Десятилетие революции отмечалось в юной советской стране с большим размахом. К юбилею открываются новые дворцы культуры, строятся предприятия, проходят художественные выставки. Маяковский пишет поэму «Хорошо!», Мухина делает скульптуру «Крестьянка», Шолохов начинает публикацию «Тихого Дона».  В городах переименовывают улицы и называют недавно построенные фабрики и заводы в честь юбилейной даты. В холодные дни начала ноября страна окрашивается в красный цвет бесчисленных флагов: они – везде. Развеваются над зданиями официальных учреждений, свисают со столбов и фонарей, шествуют вместе с колонами демонстрантов. Кажется, что флагов больше, чем людей. Что это они, а не люди, штурмовали Зимний дворец, захватывали балтийские и черноморские корабли, поднимались в атаку из окопов гражданской. В каком-то смысле так оно и было: воюют знамена, а гибнут люди, и какого бы цвета не были полотнища – флаги всегда врут.
      Жизнь в стране постепенно налаживалась. Люди ходили на работу и в магазины, смотрели кино, гуляли в парках и ездили на черноморские курорты. Они верили в светлое завтра, ещё не зная, что завтра – это голод тридцатых и Отечественная сороковых. 
      
      Трофим разменял уже седьмой десяток, но до сих пор находился на полулегальном положении. Документов нет, властей приходится сторониться, одно хорошо – он по-прежнему бодр и крепок. Ходит пешком по станицам и хуторам и зарабатывает деньги тем, что кладёт печи да шьёт сапоги. Впрочем, много ли денег заработаешь среди бедноты? И жена, и дети, и уже взрослая Полина давно привыкли жить небогато. Полина к своим двадцати трем годам расцвела, превратившись в красивую молодую женщину. Если бы не уродливая искривлённая нога… Не в деньгах счастье, вот личной жизни, той не было. А ведь так хотелось пожить, как все.  Хотя бы немного, хотя бы до полуночи побыть на балу, подобно Золушке из детской сказки.
      Незадолго до юбилея революции в организации, где работала Полина, составляли списки передовиков для вручения грамот и подарков. Неожиданно в этот список попала и она. Добрая сказочная фея в лице тучного краснощёкого начальника поставила на списках свою жирную чернильную подпись, и документ отправился наверх, в областное управление. В управлении и планировалось провести праздничное мероприятие, приуроченное к годовщине революции. После официальной части,  сообщили поощрённым работникам, состоится торжественный ужин и танцы.
      – Джаз приедет, – шептались между собой сослуживцы. – Говорят, из Москвы.
      Слухи – слухами, а оркестр действительно пригласили. Не московский, и не джаз, но  настоящих музыкантов из большого города. О танцах Полина не думала,  какие танцы с её ногой? Но мысль о том, чтобы сшить себе настоящее бальное платье, прочно завладела девушкой. Пусть это будет лучшее платье на празднике! Не из оболочки старого матраса, и не из лоскутов, подобранных в ансамбль, а из хорошего дорогого материала. И пусть придётся снова влезать в долги, а затем шить ночами, чтобы их отработать – разве это большая плата за то, чтобы на пару часов обмануть судьбу и притвориться здоровой и красивой?
      
      Большое кирпичное здание, некогда принадлежавшее богатому купцу, встречало прибывающих передовиков широкой лестницей. До революции по бокам этой лестницы стояли скульптуры львов, но каменные исполины оказались плохими охранниками и  канули в лету ещё во времена военного коммунизма. Их место заняли красные флаги, снисходительно наблюдавшие, как по ступеням поднимаются мужчины и женщины, приглашенные на праздник.   В просторном холле был устроен гардероб и вывешены зеркала, у каждого из которых прихорашивались юные и не очень женщины, прежде чем пройти в большой актовый зал. Зал, где некогда сбежавший купец устраивал балы. От входа до украшенной советским гербом трибуны на небольшом помосте была постелена ковровая дорожка, справа расставлены столики, а слева отведено место для оркестра и танцев. Большинство людей толпились вдоль дорожки, ожидая официальную речь, вручение грамот и подарков. Полина стояла слева от входа, у самой стены, в длинном до пола платье, так что ее ног совсем не было видно. Немного поодаль, словно не принадлежа ей, прислонился к стене костыль. Знакомый парикмахер сделал Полине модную стрижку, подруга одолжила красивые серьги, и девушка ловила на себе взгляды мужчин. Кто-то проходя мимо улыбался и, мимолетно заигрывая, оставлял ей комплимент. А её платье, если и не оказалось лучшим, то уж точно было не хуже самых красивых платьев на этом празднике.
      Отгремела официальная праздничная речь, передовиков стали вызывать для вручения грамот, и они под аплодисменты поднимались на сцену, приковывая к себе любопытные взгляды остальных. Плотная толпа сгрудилась у дорожки и между столиков: церемония  эта была новой, непривычной,  торжественной. Полина со страхом ожидала, что сказка вот-вот закончится. Не могла она сейчас взять костыль и пойти с ним по ковровой дорожке до сцены, когда все взгляды прикованы только к ней. Превратиться из принцессы обратно  в лягушку  – это было выше ее сил. И когда прозвучала её фамилия, скорее инстинктивно, чем обдуманно, Полина оставила костыль у стены и зашагала к сцене без него. Она почти не хромала! По крайней мере, ей это казалось, и вокруг люди хлопали в ладони, и длинное платье плыло, почти касаясь пола. Оставалось половина пути, когда непослушный протез, привязанный ремнями к колену, подвернулся, запутался в ковровой дорожке, и, не устояв на ногах, Полина рухнула на пол. Платье задралось, из-под него показалась ненавистная деревяшка, и ремни, и изуродованная нога… Сказка оборвалась резко и неожиданно.  Кто-то из стоявших рядом засмеялся, и этот смех подхватили другие, и кто-то ехидно пошутил, а Полина всё лежала на красной ковровой дорожке посреди смеющейся толпы и плакала.
      Стадный инстинкт сильнее большинства из нас. Мы идем на поводу у первого – засмеявшегося или бросившегося на помощь – и уже потом стыдимся или гордимся собой.  Большинство, но не все. Какой-то человек, там за краем толпы, вскочил на столик, перепрыгнул на другой, пробираясь между стоящими людьми, спрыгнул на пол, расталкивая остальных, подхватил Полину на руки и понес на сцену. А потом так и держал на руках, пока ей вручали грамоту и подарок. И эти же люди, которые только что смеялись и отпускали обидные шутки,  устроили овацию: они хлопали в ладони, не жалея рук.
      – Поставьте меня, пожалуйста, –  попросила Полина незнакомца.
      На вид ему было около сорока,  высокий и стройный мужчина в хорошем костюме. Он улыбнулся ей и бережно опустил на пол. А затем провел обратно со сцены и пригласил за свой столик. Они сидели весь вечер вдвоем, слушали играющий оркестр, смотрели, как танцуют пары и рассказывали друг другу о себе. Так познакомились моя бабушка Полина и мой дедушка Иван.
      
      Через некоторое время Иван отвез Полину в город, к знакомому врачу. Тот осмотрел искривленную ногу и сказал, что можно попробовать обойтись без протеза. Но это очень рискованно, а главное очень-очень больно. Нужно еще раз сломать ногу и срастить ее заново. Полина согласилась, не раздумывая. Нога её действительно срослась заново и стала прямой, хотя, конечно, уже не сгибалась. Зато можно было обойтись без протеза и костыля, и ходить с палочкой.
      
      В середине тридцатых, когда по стране шли обыски и аресты, у Полины заболела дочь.  Ребенка срочно нужно было вести в город, но в комитете партии сказали – нельзя. И так выздоровеет, а работать некому. Полина устроила скандал, ей ответили: уедешь – исключим. В те времена сажали за гораздо меньшие проступки, а то и вовсе безо всякой вины. Но всё же она поехала. Для нормального человека ребёнок важнее, чем партия. В деревне собрали партком и Полину исключили. Она провела в городе несколько недель, а когда вернулась, не застала никого. Вся партийная ячейка – строго по списку членов партии – была репрессирована. Её, исключенной, в списках уже не было. Она упрямо, раз за разом, подавала заявление о восстановлении. Последнее – за несколько месяцев до войны. А затем пришли немцы, захватили архивы и тоже строго по списку арестовали и расстреляли всех коммунистов и кандидатов в партию. Тех, конечно, кто остался в оккупации. В заявлении бабушки стояло ее исконное имя – Апполинария и девичья фамилия Перепелица. Те самые, под которыми она когда-то в эту партию вступала. Но теперь ее звали Полина, и фамилия у нее была по мужу – Карасева. Немцы не искали Полину Карасеву. А она, после войны, больше ни разу не пыталась восстановиться. Вместо этого она ходила в церковь.
      
      Есть такая притча.
      В самые тяжелые минуты жизни Бог всегда несет нас на руках.
      Впрочем, я рассказал вам не о Боге, а о своей бабушке. Хотя…
      
      
      
      СПЕЦИАЛЬНЫЙ ДОКТОРСКИЙ ОТРЯД

      В полуверсте от русла Дона на богатых заливных лугах в давние петровские времена остановились поселенцы-казаки.  Срубили избы, распахали под поле землю, обосновались на новом незнакомом месте, не подозревая, что весенним половодьем затопит широкий Дон и луга, и строения, и весь их нехитрый, но необходимый скарб.  Уйти бы куда подальше от разлива, да казаки оказались упрямыми и смекалистыми. К следующей весне они построили у домов высокие деревянные клети. И когда пришло время, вынесли из домов своё имущество, подняли на помосты клетей и переждали, пока не уймётся Дон, и не впитают луга его холодные весенние воды. Говорят, что из-за тех клетей и прозвали станицу упрямых казаков Клетской.  Здесь, в 1887-м году и родился в многодетной казачьей семье Иван Яковлевич Карасев.  Юношей его отправили в военное училище, и, казалось, сплелась его судьба с армией до самой старости.
      В первую мировую Иван попал на Кавказский фронт.   Подписав договор с Германией, турки не сразу вступили в войну: внутри правящей верхушки шли бурные споры, и большая часть правительства, и сам великий визирь опасались поражения. Турецкая армия была слаба даже по сравнению с российской. Слаба, плохо вооружена, но многочисленна. И немцы давили: им позарез нужно было отвлечь русские силы с западного фронта, а если союзники потерпят поражение, то не самая большая и потеря. Великий визирь упрямился, и тогда немецкое командование (по существу и возглавившее иноземную армию) вместе с военным министром Энвером-пашой начали воевать без указания сверху. Боевые действия затрудняла горная местность и широкая линия фронта, простиравшаяся почти на тысячу километров. Но, отбивая беспорядочные атаки турков, русская армия постепенно выжимала их из Закавказья и к концу лета 1916-го воевала уже на территории самой Турции, продвинувшись вглубь вражеской территории на две с лишним сотни километров и захватив несколько стратегически важных городов. В августе неожиданно выпал снег, а осенью и вовсе последовали морозы, и боевые действия были фактически остановлены до следующей весны. Зима оказалась для русской армии  тяжёлой. Продовольствие подвозили с большими перебоями, войска голодали, а после февральской революции в армии и вовсе наступил хаос и массовое дезертирство.  Кавказский фронт попросту развалился. Именно тогда в одном из боев Иван получил тяжёлое ранение в живот и попал в плен.
      
      
      В Турции было мало русских пленных – всего несколько тысяч по сравнению с миллионом в Австро-Венгрии и полутора миллионами в Германии. Залечив рану и оклемавшись, Иван стал подумывать о побеге. Случай представился не скоро, но представился: раздобыв чужие документы и деньги, пленник сбежал, не забыв старой казачьей традиции возвращаться из турецкого плена с ковром. До самой смерти этот ковёр был с ним, как память. Любил Иван Яковлевич пить чай, сидя на нём в феске и скрестив по-турецки ноги. О плене и войне почти не рассказывал, зато часто вспоминал один забавный случай, произошедший с ним ещё до первой мировой в одной глухой украинской деревне.
      Небольшой отряд, в котором он служил, остановился там на несколько дней на постой. Деревенька приткнулась на самом краю плавней – затапливаемой поймы реки – среди зарослей тростника, рогоза и осоки. В период нагона воды в пойменных лугах здесь нерестилась рыба, а после – пасся скот, вспугивая караваек и редких длинноногих жёлтых цапель. Обычно офицеров селили в самый богатый дом, но на этот раз хозяин, пузатый деревенский мужик с седым чубом из-под картуза, отказал наотрез. Что ж,  на «нет» и суда нет, устроились в избе попроще. Оно и удобнее вышло: нижние чины под присмотром, включая и фельдшера Саара из чухонцев – человека достойного и в ветеринарном деле доку, но большого любителя приложиться к бутылке.  Ночь господа офицеры проиграли в карты, а ближе к вечеру следующего дня неожиданно заявился к ним в гости тот самый пузатый мужик. Вид у него был не в пример вчерашнему робкий и заискивающий. Помялся на пороге, низко кланяясь и теребя в руках картуз, и, наконец, спросил:
– Ваше благородие! Говорят, у вас в отряде дохтур есть? Сынку мой заболел, встать не может.
– Да мы все тут доктора, – пошутил кто-то из офицеров. – Наш докторский отряд создан специальным указом Его Императорского Величества.  Со всей России лучших собрали.
Офицеры заулыбались шутке, а мужик неожиданно бухнулся на колени:
– Христом-богом прошу! – запричитал он. – Вот такое пузо у сына вздулось, ширше моего,  и болит, мочи нет.
– Дорого тебе будет стоить наше лечение, – мстительно ответили ему. – Нас царь-батюшка собирал не деревенских олухов врачевать.
– Да я… да мы… –  засуетился мужик. – Не извольте беспокоиться, Ваши Благородия!
Один из офицеров обернулся к Ивану:
– Иван Яковлевич, я схожу, гляну?
Карта ему сегодня явно не шла, проигрывал он уже десять рублей, и был только рад увильнуть от дальнейшего разгрома.
– Вместе пойдём, – решил Иван Яковлевич.

В просторной деревенской избе, на большой деревянной кровати лежал парень лет двадцати и стонал, держась за большой вздувшийся живот.  Рядом, утирая слёзы,  причитала мамка – худая высокая женщина. Сын у деревенской четы был единственным.
Спутник Ивана Яковлевича  деловито подошел к больному, ткнул пальцем в живот, отчего больной громко ойкнул,  и объявил:
– Mimosa pudica.
– Чего? – не понял парень.
– Страшная болезнь, – лицо шутника приняло скорбный вид. – Продолжительность летального исхода – минимум дней. Когда в последний раз ели?
– Вчера, – испуганно проговорил больной.
– За один день и такое вздутие, – печально вздохнул офицер. – Болезнь прогрессирует просто невероятными темпами. Правда, Иван Яковлевич?
Иван Яковлевич, хоть и командовал этим маленьким отрядом, но сам ещё был человеком молодым – едва двадцать пять стукнуло.  Кроме того, у парня –  банальное вздутие живота из-за обжорства и скопления газов, так что само прошло бы через день-два. И командир включился в игру.
– Вы правы, коллега, – заявил он. – Это Mimosa pudica, причем в очень тяжёлой форме.
– Я помру? – хрипло прошептал больной, с ужасом глядя на офицеров.
– Лопнете, – заверил Иван. – Ещё два дня и…живот будет вздуваться, вздуваться, а потом – ба-бах! Жуткое зрелище. Кишки по всей комнате.
– Господи Иисусе,  – перекрестилась женщина.
– Но вам повезло, – Иван решил, что, пожалуй, хватит и пора заканчивать комедию. – Вовремя нас позвали. Сейчас я пришлю нашего фельдшера, вылечим вашего сына.
Отойдя двора два по улице, офицеры остановились и закатились в беззвучном хохоте.
– А фельдшера-то зачем?
– Да пусть ему клизму поставит, – ответил Иван Яковлевич. – Больно уж чванлив у него папаша, над такими и посмеяться не грех.

Утро следующего дня было тёплым и солнечным. Иван Яковлевич завтракал в избе, когда в комнату вбежал перепуганный фельдшер.
– Там…– показывая пальцем куда-то за стену начал он. – Там…
– Что там? – не выдержал Иван.
– Там вся деревня пришла!
– Зачем?!
В голове у него невольно промелькнула мысль, что они ошиблись, и больному стало хуже. А, может, и вовсе умер, и теперь возмущённые сельчане пришли бить «докторов».
– Они требуют их лечить! – выпалил фельдшер.
Слухи по деревне расползаются быстро. Не прошло и ночи, как все уже знали, что у них на постое специальный докторский отряд, в который государь-император собрал самых лучших лекарей со всей России. Что любому из них стоит только глянуть на смертельно больного, и врач не только определит болезнь, но и вылечит за один вечер.
– Я умею пускать кровь и ставить клизму, что я могу вылечить? – вопрошал фельдшер.
Иван Яковлевич задумчиво вздохнул, а потом махнул рукой и  приказал:
– Ставь всем клизму. Вреда не будет.
До самого вечера к избе, специально отведённой ветеринарному фельдшеру Саару, из чухонцев, любителю лошадей и деревенского самогона, медленно двигалась очередь из сельчан. У одних болела спина, других  мучил кашель, третьи жаловались на головные боли – Саар всем ставил клизмы.  А еще через день в деревню прискакал гонец, передал Ивану Яковлевичу приказ, и отряд двинулся дальше… Чтобы уже никогда не вернуться в эту глухую украинскую деревеньку.

Этими словами Иван Яковлевич обычно завершал свой рассказ, отставлял в сторону пустую чашку и вставал с турецкого ковра, собираясь по делам. Но однажды…
– Полина, – сказал он жене. – Помнишь, я тебе рассказывал про деревеньку, где мы больных клизмой лечили? Меня туда в командировку посылают!

Прошло двадцать с лишним лет. Дом, в котором квартировал когда-то бывший офицер царской армии Иван Яковлевич Карасев, не сохранился – сгорел в гражданскую. Деревья на улицах подросли, пейзаж неузнаваемо изменился – ничто не напоминало прежние времена, да и пролетевшие годы многое стёрли из памяти. Вот только лицо собеседника – мужчины лет сорока с седым чубом из-под картуза – было знакомым. Он сидел с Иваном Яковлевичем за столом, в просторной рубахе и рассказывал о деревенской жизни, неурожае да жене, что отвез в город лечить…
– Я тебе так скажу, мил человек, – вздыхал он. – Вот раньше доктора были так доктора! Ты, поди, и не знаешь, а перед мировой был по царскому указу особый полк создан. Врачебный. Туда самых лучших лекарей со всей Расеи набирали. Вот это были доктора!  Им только на человека глянуть – сразу сказывали, чем болен.   Чего улыбаешься? Думаешь, брешу, да? Я сам при смерти лежал: за один вечер на ноги поставили!  С тех пор ни разу, слышь, ни разу не болел!
Иван Яковлевич наклонился к собеседнику и тихо спросил:
– Не узнаешь меня?
Собеседник его на мгновение замер, всматриваясь, а затем перекрестился и радостно выдохнул, переходя на «вы»:
– Господи Иисусе! А я всё думаю, чего мне ваше лицо так знакомо!
Иван Яковлевич беззвучно рассмеялся. Точно так же, как тогда – за пару лет до Первой мировой войны, выйдя из избы пузатого чванливого хозяина, которого так удивительно сейчас напоминал мужчина, сидевший напротив.
      
    
      ГНЁЗДА
   
      Когда началась Отечественная война, Трофиму Васильевичу исполнилось семьдесят четыре. На фронт ушло два его сына – Семён и Степан (братья Полины) и пятеро племянников. Полина с мужем и дочерью жила теперь в другой станице, а в старом доме остались Трофим да Мария совсем одни.  Годы, казалось, не старили их. Лишь отмечали морщинами, оставляя силы и тот беспокойный крестьянский дух, что не позволял ни минуты сидеть без дела. Только война изменила привычный ритм жизни: теперь Трофим регулярно слушал сводки Информбюро да подолгу разговаривал с беженцами, которых становилось всё больше и больше. Зять Иван давно выправил своему тестю документы, но Трофим Васильевич по привычке, оставшейся с гражданской и десяти лет «игры в прятки» с Советской властью, по-прежнему исчезал и появлялся совершенно незаметно. В степи, в густых камышах на заболоченных берегах местных рек он изучил каждую тропинку и не признавал для передвижения лошадь и телегу, если не нужно было везти куда-то груз.
      Беженцы рассказывали страшные вести: о бомбежках сёл и городов, о зверствах германцев, о стремительном отступлении советских войск.  В кубанских городах и сёлах шла массовая мобилизация военнообязанных, возрождались казачьи войска и создавалось народное ополчение. Ополченцев обучали стрелять, бросать гранаты и зажигательные бутылки, вести рукопашный и штыковой бой, пользоваться противогазами  и уметь маскироваться на местности. А линия фронта передвигалась всё ближе и ближе к кубанской земле.  В ноябре немцы захватили Ростов-на-Дону, но через несколько дней советские войска город отбили.  Затем прошло несколько долгих месяцев, когда ни одна, ни другая сторона не могла продвинуться на сколь-нибудь значимое расстояние. Ростов, он рядом, рукой подать…
      
      Весной 1942-го Трофим неожиданно засел во дворе и принялся плести из веток странные предметы.  Были они широкими, выше человеческого роста и более всего напоминали части какого-то бесконечного забора. Станичники, проходя мимо по улице, останавливались и удивленно спрашивали:
      – Чего такое плетешь, диду?
      – Гнёзда, – хмуро отвечал Трофим и больше не произносил ни слова.
      Работал он тщательно и неторопливо, часто бывал недоволен и ломал уже сделанное, а те плетёнки, что проходили его придирчивый контроль, относил и складывал в сарай. Когда заканчивались ветки, запрягал лошадь и отправлялся за новыми. Вопросы односельчане задавали всё чаще, но упрямый дед отвечал одно и тоже:
      – Гнёзда делаю.
      Люди пожимали плечами и шли по своим делам, рассказывая по дороге, что дед Трофим совсем тронулся умом. Прошло ещё несколько дней, и станичники увидели, что плетением загадочных гнёзд занимается уже и Мария Филипповна, и ещё несколько человек, из тех, с кем особо был близок Трофим. 
      – Может чем помочь? – спрашивали любопытные.
      – Самосадом, – отвечал Трофим коротко.
      – Ты ж, дед, не куришь!
      – А ты неси.
      Некоторые делились самосадом, и с удивлением наблюдали, как Трофим уносил его за дом и высыпал… в большую бочку с водой. Если по поводу плетёных кусков «забора» ещё существовали какие-то рациональные версии, то бочку с испорченной самосадом водой знакомые и соседи объяснить себе не могли. Дед Трофим точно тронулся, и никаких иных объяснений станичникам уже не требовалось. Впрочем, помешательство его было тихим и мирным, никому не мешало, а недели через три прошло само собой.
      Никто не видел, как по ночам Трофим запрягал лошадь, грузил готовые плетёнки и с несколькими знакомыми мужиками отвозил их за околицу в большой парк. Там с древних времен росли высокие пирамидальные кипарисы. Большие тридцатиметровые деревья с густой кроной, вечнозелёные, живущие  по двести-триста лет. Предчувствуя приход немцев, Трофим и его товарищи сооружали в кронах этих деревьев гнёзда для людей. Среди густой темной листвы свёрнутых и скреплённых плетёнок было совершенно не видно. В таком убежище можно было спать, свернувшись калачиком, держать небольшой запас продуктов и воды и даже вставать в полный рост.
      
      31 июля 1942-го года, прорвав советскую оборону, немецкие войска вошли на территорию Краснодарского края. На следующий день в крае была объявлена всеобщая мобилизизация. Тринадцать с лишним тысяч семнадцатилетних мальчишек бросили на защиту Краснодара и переправ через Кубань. Вместе с  войсками они сдерживали противника почти неделю, но 14 августа немцы форсировали реку и стали занимать одну станицу за другой. В городах и станицах развешивались портреты Гитлера и плакаты «Фюрер дал мне землю», организовывались комендатуры, велась перепись оставшегося населения, из репродукторов целый день звучала бравурная музыка, а по вечерам устраивались танцы. Одновременно массово расстреливалось еврейское население, больные, убогие и коммунисты. Три сотни человек, что лежали в Краснодарской городской больнице, были отправлены в газовые камеры. По улицам столицы края разъезжал семитонный крытый грузовик с врачом на переднем сиденье.  Внутри грузовик был обшит железом, а через решётку на полу по трубе в герметичный кузов подавался газ. Автомобиль смерти. Брошенные в него люди задыхались и умирали в страшных мучениях.
      
      Дорожки и тайники с лестницами, закопанными в парке меж высоких тополей с «гнездами», Трофим полил из той самой бочки с самосадом. От немецких собак. Уходя из дома, он смачивал этим настоем подошвы собственных сапог.  Ни одно построенное гнездо теперь подолгу не пустовало. Беженцы: русские,  евреи, армяне, дети, которых прятали от угона в Германию… Все они квартировали птицами в густой листве деревьев, дожидаясь случая, пока их не выведут из временного убежища к партизанам. И дальше  – на ещё не оккупированные территории. Исчезать и появляться становилось всё труднее: во многих соседних домах немцы встали на постой. Затем поселились и в доме Трофима. Днём он молчаливо копошился во дворе, внимательно наблюдая за оккупантами, а по ночам все также незаметно пропадал. Постояльцы, изначально казавшиеся тёмной безликой массой, стали понемногу обретать свои черты. Были среди них хищные дикие звери, почти утратившие исконное, человеческое. Были обычные солдаты, отправленные на войну, уставшие от неё и желавшие поскорее закончить бои и вернуться домой. Был один паренек, почти пацан, щуплый и невысокий. Как он попал в армию? И как выжил в боях? Круглые очки его постоянно сползали с носа, и он указательным пальцем машинально возвращал их на место. На вид мальчишке было лет девятнадцать, не больше. Из-за плеча его выглядывали Шиллер и Гёте, и с десяток древних германских предков с одним и тем же гербом на щитах. Даже не зная языка, по вежливому и слегка стеснительному тону, можно было догадаться, что говорит он чистым, литературным, барским слогом.  Возможно, его далекие предки были великими воинами, но сам мальчишка вызывал улыбку своей совершенной неуместностью на этой войне. Вызывал бы… Если бы не пришёл с армией дьявола на чужую землю.
      Поселили его у соседей. Приходя и уходя, он часто попадался на глаза работавшему  во дворе Трофиму.  Дед хмуро провожал его взглядом, но однажды увидел, как тайком от своих немецкий паренёк раздает конфеты станичным ребятишкам. Оглядываясь по сторонам, потомок древних рыцарей рассовывал лакомства в протянутые ладошки и что-то тихо и быстро говорил на своём языке.
      
      В январе 1943-го советские войска перешли в контрнаступление. Бои были упорными и кровавыми. Сражались за каждую станицу, каждый километр, каждую пядь благодатной южной земли.  Попрятавшись в домах,  люди  с тревогой прислушивались к канонаде над посёлком, грохоту тяжёлой техники, хриплому надрывному рёву снарядов и короткому злому свисту пуль. Трофим ждал своих. Он давно решил идти  вслед за войсками: за полгода оккупации не было ни единой весточки от Полины и Ивана. Выглянув в окошко, дед заметил в соседнем дворе немецкого паренька. Бледный,  растерянный, тот стоял, судорожно сжимая автомат и не зная куда бежать. Некоторое время Трофим задумчиво барабанил пальцами по подоконнику, а затем решительно подошёл к двери и, приоткрыв её, окликнул немца. Несколько конфет, розданных голодным русским детям, спасли мальчишке жизнь.
      Отобрав автомат, Трофим спрятал немца в подполе. Мария Филипповна, с ужасом наблюдавшая за мужем, всплеснула руками и воскликнула:
      – С ума сошёл?! Ты врага прячешь!
      – Пацан это, а не враг, – ответил тот, укрывая подпол старой ковровой дорожкой и передвигая стол.
      – Трофим, – запричитала жена. – Тебя же расстреляют.
      – В восемнадцатом стрелять надо было, – упрямо ответил муж. – Поздно теперь стрелять. Молчи, поняла? Сиди и молчи. Ничего не видела, ничего не знаешь.  Сыновья у нас  на фронте… – он поднял глаза на жену. – Их, может, от смерти тоже кто спасёт…
      Мария, всхлипывая, кивнула головой.
      
      Советские войска прошли сквозь станицу и двинулись дальше, преследуя немцев, а  натерпевшиеся за время оккупации жители прочёсывали улицы и окраины, отыскивая и убивая брошенных немецких овчарок. После отступления немцев их сотнями вылавливали по всей Кубани. Ночью, когда совсем стемнело, и даже луны и той не  было видно за почти неподвижными тяжёлыми облаками, Трофим вывел паренька из дома и отвел к гнёздам. Там спрятал, оставив воды и хлеба. Кое-как объяснившись, наказал сидеть тихо и ждать, сколько б времени не прошло. Паренек всё ещё дрожал: то ли от страха, то ли от холода и согласно кивал головой, с надеждой смотря на старого русского мужика. Трофим не обманул. Ещё через сутки он привёл паренька к одну из соседних хуторов, у которого был организован временный лагерь для военнопленных.
      – Иди, иди, – подтолкнул он парня в спину. – Кто вас там считает… Зато жив останешься.
      
      А затем, не заходя домой, отправился догонять войска.
      – Куда ты, дед?  – удивились в арьергарде солдаты, когда к ним пришел пожилой, но крепкий мужчина с сумкой сухарей за плечами.
       – К дочери, – ответил тот. – Вы меня не гоните, я все равно пойду.
      Две недели он шёл за войсками. Его прогоняли, он отставал и догонял снова. Медленно, верста за верстой, армия продвигалась вперед, а следом за ней упрямо шёл дед. На улицах станицы ещё стреляли, когда дверь в квартиру, где тревожно прислушиваясь к перестрелке, сидели Полина с дочерью и Иван, распахнулась, и на пороге появился Трофим.
      – Живы…  – выдохнул он, и, опустившись на пол у порога, заплакал.
      
      
      ФОТОГРАФ НА ПОСТОЕ
      
      Ровесникам века едва перевалило за сорок. Но они уже пережили поражение в японской войне и бунты первой русской революции. Мировую войну, на которую забирали их отцов. Гражданскую, когда брат убивал брата, а во всей стране царил кровавый хаос и хозяйничали банды. Голод начала тридцатых, превращавший деревни в кладбища. Предвоенный террор, пожиравший людей, подобно темному демону, по ночам. А теперь в их страну пришли люди, которым десять последних лет внушали, что все остальные пыль, рабы, недочеловеки, сырьё для мыловаренных заводов.
      
      Иван был болен. Рана в живот, которую он получил в первой мировой, не прошла бесследно. Постепенно, год за годом, в организме развивалось нечто тёмное и зловещее – болезнь с кратким страшным названием «рак». Ему исполнилось пятьдесят пять, и ни по возрасту, ни по болезни он не мог уйти на фронт. Полина собирала травы, делала настои и лечила мужа.  Ей было тридцать восемь. Перед самой оккупацией к Ивану зачастили полузнакомые и вовсе незнакомые люди, и они подолгу о чём-то беседовали наедине. Жену Иван просил на время этих бесед заняться хозяйством. И она, хмурясь, выходила из дверей их квартиры в длинном одноэтажном бараке на улицу и отправлялась управляться в небольшую клетушку с живностью в таком же длинном деревянном сарае напротив дома. Возвратившись, Полина убирала со стола остатки скудной трапезы и кружки, из которых гости пили чай. Самих гостей уже не было, а Иван сидел с их пятилетней дочерью Эммой и учил её разговаривать на чужом языке.
      – Если ты встретишь дядю-немца, – настойчиво повторял он. – Ты должна сказать: Guten tag! Mein Name ist Emma. Запомнила? Повтори?
      Девочка кивала головой и повторяла немецкую фразу. Полина хмуро смотрела на мужа:
      – Зачем это?
      – У нее немецкое имя,  – отвечал Иван. – Германец задумается и не станет стрелять. Guten tag! Mein Name ist Emma.
      Он добавлял ещё одну фразу на немецком: я вам станцую танец и спою песенку, и разучивал слова этой песни с дочерью.
      Полина качала головой и  тяжело вздыхала. Ей было страшно. Страшно оттого, что скоро могут придти немцы, а у неё больной муж и маленькая дочь. Страшно оттого, что Иван уже сейчас связан с будущим подпольем, хоть и старается скрыть это от неё. Страшно оттого, что время, выпавшее им для жизни, не даёт ни минуты покоя и передышки…
      
      Немцы лютовали. В случае убийства своего солдата  полностью выжигался квартал и уничтожались все его жители. На Суджукской косе расстреляли сразу тысячу человек. В Ейске согнали детей в детский дом и травили газом, пока не осталось никого в живых. В Новороссийске, словно в средние века, на улицах стояли виселицы. Десятками тысяч угоняли в рабство в Германию взрослых и детей. У комендатуры в станице, где жила Полина,  была прибита на столб деревянная поперечная планка  – к ней подводили детей, и если ребёнок доставал до планки головой, его отправляли в Германию.  Брезговали только больными детьми. Кому нужны больные рабы в Третьем рейхе?  Боясь за свою дочь, Полина расчесала ребёнку на голове раны и посыпала их солью. Через некоторое время на голове появились  страшные на вид «язвы». Эмма кричала, но ее учили терпеть боль. Немцы, как-то прошедшие по их бараку с «ревизией», приказали размотать укутанную платком голову ребёнка, поморщились и пошли дальше.
      
      Теперь незнакомцы появлялись у Ивана Яковлевича реже, и визиты их были недолгими. Бегло переговорят о чём-то и исчезают. Но однажды вместе с мужчинами появилась пара девочек-подростков. Разговор вышел долгим, и когда мужчины ушли, девочки остались в доме. Иван Яковлевич спрятал их за ширмой в углу одной из комнат и наказал сидеть тихо и не шуметь.
      – Кто это? – шёпотом спросила Полина.
      – Еврейские дети, – также шёпотом ответил Иван. – Не беспокойся, их через пару дней заберут.
      Весь вечер Полина тихо, почти беззвучно плакала. Словно предчувствовала беду. Но приготовив скудный ужин, половину его отнесла гостям, а затем уселась за швейную машинку и принялась перешивать что-то из старых вещей. Работа успокаивала её. Пара дней все тянулась и тянулась, а за девочками никто не приходил. А на пятый день пожаловал к ним в гости старый знакомец.
      Когда-то, ещё в начале тридцатых, был он сыном зажиточного кулака. Потом началась коллективизация, имущество у всей семьи отобрали, отца с матерью отправили в далёкую Сибирь на перевоспитание, которое впрочем, длилось недолго. Скоро не стало ни отца, ни матери. Когда станицу заняли немцы, их сын сам явился в комендатуру и предложил свои услуги. Советскую власть он люто ненавидел. Теперь это был самый страшный человек для станичников, ибо знал о них многое такое, что они хотели бы скрыть от оккупантов. Не просто знал – сдавал оккупантам без капли жалости.
      – Здравствуй, Полина, – незваный гость осмотрел с порога комнату и снял с головы картуз.
      – Здравствуйте, –  побледнев, ответила она.
      – Боишься? – ухмыльнулся гость. – Меня сейчас все боятся. Кончилась советская власть. Другой порядок нынче. Часы песочные когда-нибудь видела?
      Полина отрицательно покачала головой. Нехорошие предчувствия её сбывались, и она лихорадочно думала, что делать. Схватить Эмму и бежать? Далеко ли убежишь с прямой несгибающейся ногой.
      – Я видел, – продолжал гость. – Батька с какой-то ярмарки привёз. В верхней части песок у них, и пересыпается он вниз, значит. А когда закончится, часы переворачивают, и кто внизу был – снова сверху оказывается. Так вот и жизнь… Утекли батька и мамка вниз по желобу, и я утёк за ними. А теперь снова наверху. Ну что к столу не приглашаешь, хозяйка, а?
      В комнате появился Иван Яковлевич, и Полина молча отступила, принялась накрывать на стол. Сердце бешено колотилось, мысли путались, руки дрожали, и она никак не могла совладать с этой дрожью.
      – А самогонка? – спросил гость, когда на стол было накрыто. – Нешто мы басурмане при встрече друг с другом сухою коркой давиться.
      Полина вопросительно взглянула на мужа.
      – Сходи к соседям, – бросил тот.
      – Ваня, тебе нельзя, – голос казался чужим, сухим, как та самая хлебная корка.
      – Иди, – приказал тот. – И Эмму возьми, пусть прогуляется.
      – Э-э-э, нет, Иван Яковлевич, – снова ухмыльнулся гость. – Зачем ребенка зря тормошить? Одна быстрее управится.
      
      Когда Полина вернулась с бутылью мутного самогона, за столом шёл неторопливый напряженный разговор.
      – Ну вот, возьми, жену твою, Полю, – говорил гость. – Она ведь в партии была, так?
      – Её исключили давно, – Иван Яковлевич был спокоен. Лишь внимательно прощупывал гостя глазами, стараясь предугадать его дальнейшие слова.
      – Исключили, – кивнул тот, разливая из принесенной бутыли. – А она сколько раз восстановиться хотела? Думаешь, я не знаю? Я всё знаю, Иван Яковлевич. Э-э-х… добрый ты человек. Все меня топтали, один ты помог, не побрезговал. На работу пристроил, помнишь? Я помню. У меня вот здесь, – гость постучал пальцем по широкому лбу, – всё записано. Топором вырублено, как люди говорят. На всю жизнь. Не боись, не сдам я Полину. Сразу не сдал, и теперь не собираюсь. Но вот еврейских выродков ты зря припрятал, Иван Яковлевич. Со смертью играешь.
      Полина испуганно ойкнула и перекрестилась, и гость, посмотрев на неё, усмехнулся.
      – Зачем тебе дети? – всё также спокойно ответил Иван. – Воюй со взрослыми, если уж ты на другой стороне. Матушка твоя покойница в Бога верила. Грех это смертный, с детьми воевать, сам знаешь.
      – А где тот Бог был, когда её в Сибирь  одном платье отправили? – оскалился гость. – Не трогай мою матушку, Иван Яковлевич. И Бога не поминай, нет его. Дьявол есть, перевернул он песочные часы и пришёл по наши души. А Бога нет. И никогда не было. Дьявол всё создал. Дьявол.
      Он замолчал, словно сдерживая раскаленную тьму, что рвалась изнутри, разлил по кружкам самогон и, успокаиваясь, добавил:
       – Ты же видел, какая махина к нам пришла? Не сдержать её… Говорят, Гитлер через Кавказ на Индию войной пойдёт. И пойдёт, я тебе скажу. Нет нынче силы, чтоб его остановила. Вытечет весь песок, и остановится время, и восстановится над землей тьма, как встарь было. Слушал я тут одного старца… еврея тоже. Из ума выжил, но дело кричал перед расстрелом: тьма вернулась, мол, конец мира наступает. Вот за это и выпьем. Тьма для таких, как я, мать родная.
      Они говорили до самой ночи. Время стало долгим, тягучим, упругим, словно резина. Каждую секунду Полина ожидала, что вот-вот гость встанет, наигравшись с ними, как кошка с мышами и позовёт, приведёт немцев. Совсем рядом, в соседней комнате, в углу за тонкой выцветшей занавесью, сидели, прижавшись друг к другу две еврейские девочки. Заснула в  своей кроватке, постанывая во сне от боли, маленькая Эмма. Иногда она просыпалась и плакала, и Полина подсаживалась с ней и тихо шептала что-то успокаивающее.  А потом гость встал, обвел тяжёлым взглядом комнату и, не прощаясь, направился к двери. На пороге он на мгновение застыл и негромко повторил:
      – Все меня топтали, один ты помог, не побрезговал. Я помню, Иван Яковлевич, помню.
      И, пнув ногою дверь, отчего она с шумным грохотом распахнулась и ударилась о стену, вышел в ночь.
      Почти под утро, в квартиру тихо постучали. Иван Яковлевич, поднявшись, отворил ее и впустил двух незнакомых людей. Минут через десять они уже уводили девочек по безлюдной, вымершей улице. А вскоре визиты подпольщиков и вовсе прекратились: на квартиру к Ивану вселился немецкий офицер.
      
      Немец был молод, вежлив и немного говорил по-русски. Вместе с ним прибыла пара чемоданов с вещами, небольшой докторский саквояж и фотоаппарат.
      – Бояться не надо, – сказал он Полине. – Надо освободить эта комната для меня, готовить еда и стирать вещи. Больше ничего. Понятно вам?
      Полина кивнула.
      
      Шли дни. Они врывались влажным западным ветром, принося мелкий моросящий дождик поздней осени и пролетали сквозь станицу, оставляя за собой мокрые следы луж. Иногда выглядывало солнышко и зависало надолго, прогревая остывающую землю и стекая горячими каплями по жёлтым и коричневым листьям ясеней и дубов. Но жители станицы редко выходили теперь на улицу. Больше не было праздно шатающихся граждан, не звучала по вечерам гармонь, дразня засыпающую тишину садов, не играли на улицах дети. Обустроившийся в квартире Полины немец уходил утром на службу со своим саквояжем и фотоаппаратом, возвращаясь на обед и ближе к ночи, когда заканчивалась работа. Иногда его можно было увидеть на улице, снимающего пейзажи, своих сослуживцев и сценки из жизни «этой далекой дикой России».  Эмму старались держать от него подальше. Но всё же однажды за обедом он вдруг заинтересовался завернутым в шаль ребенком и поманил её пальцем. Когда девочка робко подошла, немец отложил ложку и принялся разматывать шаль. Полина, готовившая обед, замерла, а  потом решительно захромала к постояльцу. Видно, было что-то в её лице такое, что офицер демонстративно вытащил пистолет и положил рядом с собой на стол. Некоторое время Полина и немец смотрели друг другу в глаза, а затем постоялец размотал шаль, снял её с головы девочки и удивлённо присвистнул.  Внимательно  и неторопливо осмотрел «язвочки», покачал головой, принёс свой докторский саквояж и принялся доставать из него порошки и мази. Тщательно перемешал их, смазал голову ребенку и обернулся к Полине.
      – Тронешь девочка, – медленно проговорил он. – Пиф-паф. Понятно вам?
      Разные были немцы…
      
      …В один из дней к бараку подкатило несколько мотоциклов, с них соскочили автоматчики, один из них встал лицом к дому, держа автомат наперевес,  а остальные отправились грабить сараи. Такое бывало часто. В основном забирали кур. Ну и барахло, если приглянулось. Выходить из дома запрещалось, стреляли без предупреждения.
      Этим утром в сарае родила кошка. Пятилетняя Эмма была как раз там, разглядывала слепых котят. Услышав, что приехали немцы, она забилась в дальний угол. Немцы весело хохотали. Коротко стреляли по курам – лень ловить, что-то вытаскивали из сараев. Одна из очередей прошила старую балку на потолке, и та рухнула, насмерть придавив кошку. Рядом с мертвой кошкой беспомощно шевелились слепые котята. Не выдержав,  девочка подскочила к ним и стала собирать в подол. Затем застыла на месте, не зная, что делать дальше. Мысль о том, что котят нужно спасать оказалась сильнее детского страха. Эмма тихо выскользнула из клетушки сарая и оказалась прямо за спиной автоматчика, следившего за домом. Девочка стала обходить его, когда солдат, услышав шорох, резко обернулся и почти уткнулся в Эмму дулом автомата. Глядя из-под платка большими глазами и сжимая слепых котят в подоле платья, Эмма звонко произнесла:
      – Guten tag! Mein Name ist Emma.
      И торопливо добавила по-немецки:
      –  Я станцую вам танец и спою песенку.
      Автоматчик с удивлением наблюдал, как маленькая русская девочка напевает популярную немецкую песенку и пританцовывает, держа в подоле шестерых котят.  Вокруг стали собираться другие немцы. Кто-то вытащил губную гармошку и принялся подыгрывать, остальные захлопали в ладоши, а когда девочка спела и станцевала им всё сначала, неожиданно стали доставать шоколадки и совать ей в карманы. В этот момент к собравшейся вокруг ребенка толпе подошёл постоялец Полины. Он нёс с собой фотоаппарат, и, не раздумывая, тут же установил его и сделал снимок: маленькая девчушка с огромными глазами, выглядывающими из-под платка, держит в подоле слепых котят, а вокруг стоят улыбающиеся немецкие солдаты.
      Эта фотография висела на стене квартиры до самого ухода немцев. Несколько других копий офицер напечатал для себя, аккуратно подписав с обратной стороны имя и фамилию девочки. Отступая вместе со всеми, офицер приказал принести в дом Полины мешок крупы и оставить хозяевам.
      
      Прошло десять лет.
      После смерти Сталина, немцев стали пускать в СССР. Эмма училась в старших классах, когда в дверь неожиданно постучали. Открыв дверь, девушка увидела перед собой двух хорошо одетых незнакомых мужчин.
      – Мне нужна Карасева Эмма, – на ломанном русском спросил один из них. Ещё не старый, с легкой сединой в волосах, в хорошем дорогом костюме и очках.
      – Это я, – удивилась Эмма.
      – Это вы…  – выдохнул мужчина, пристально всматриваясь в её лицо. Затем спохватился, открыл свой портфель и достал оттуда старое фото. То самое.
      – Я вас фотографировать, – произнес он.
      Эмма растерялась, не зная, что сказать.
      – Проходите, – наконец, пригласила она гостей, отступая в комнату.
      
      Полина узнала немца сразу. Как и он её. Присев на стул, он показал ещё раз фото и принялся взволнованно рассказывать:
      – Я очень-очень помнил тот день. У нас, Германия, выращивать породистый скот, породистый собака, ухаживать за щенок. Но это продавать. Я никогда не видел…до того не видел… чтобы маленький девочка спасал непородистый котёнок, когда вокруг стрелять. Это что-то перевернуло в душе, стало не как раньше.  Я плакал тогда. Вы не видеть, но я плакал. Долго хранил это фото, многим показывал. Эта фото я посылал выставка, оно взял первая премия.
      Видно было, что короткими предложениями гостю трудно выразить переполнявшие его чувства. Он махнул рукой и добавил:
      –  Я очень-очень рад, что нашёл вас. Я оставлять свой адрес, пишу письмо – приезжайте Германия. Гитлер давно нет, Германия другой теперь. Совсем-совсем другой. Лучше.
      – У нас тоже осталась эта фотография, – воскликнула Эмма.
      В этот момент на пороге появился Трофим. Был он уже совсем стар, сутул, с длинной седой бородой – почти девяносто лет. Былые пешие походы в несколько десятков верст остались в прошлом, и всё реже он выбирался с оказией в гости к дочери.  Годы брали свое – жадно, зло, без спросу. Но, видно, есть невидимая связь меж родственными душами, что любят друг друга. И в иные моменты кто-то дергает за ниточку, и человек бросает всё, и отправляется в путь, а почему, не знает и сам.
      – Какая это фотография?  – не здороваясь, резко спросил Трофим. – Да нет её давно! Молодая ишшо совсем, а всё уже путаешь. Ну, девка…Ту фотографию мы сразу же и сожгли, как немцев погнали, станем мы оккупантов разных фото хранить.
      Дед зыркнул глазами на одного гостя, потом на другого и набросился на немца:
      – Это ты што ли с фашистами здесь был? А ну иди отсюда!
      И наступая на поднявшегося со стула гостя, погнал его вместе со спутником такой бранью, которой ни Полина, ни Эмма от него никогда не слышали. А когда те выскочили из дома, приложил палец к губам и минуту-другую прислушивался к звукам с улицы. Приоткрыл дверь, выглянул, успокоился немного и обернулся к дочери и внучке.
      – Ду-у-у-ры! Вот же ду-у-уры! Где эта погана фотография?
      Фотография отыскалась минут через двадцать. Трофим разорвал её пополам, сунул за пазуху и, ничего больше не говоря,  вышел в дверь. Он тяжело шагал по улице, чувствуя, как годы давят, пригибают плечи к земле, но душа его радовалась – Трофим в  очередной раз обманул красную полосу в судьбе своей семьи.
      Через полчаса после его ухода в дом Полины пришли с обыском. Искали фотографию. Долго искали, тщательно, но не нашли. На Полину завели уголовное дело о сотрудничестве с оккупантами. Но времена постепенно менялись… Несколько месяцев её таскали на допросы, но затем дело закрыли за неимением никаких доказательств.
      
      А немец писал письма. Письма приносил почтальон, но Полина рвала их в его присутствии. Не вскрывая. Время было такое. За пятьдесят лет она пережила три революции, две мировых мировых войны, одну гражданскую, голод, террор и оккупацию. Время раскрасило первую половину века двадцатого красно-белыми полосами. Не дай Бог никому.
      
      
      ПАВЕЛ
      
      Почти каждый третий ребенок, родившийся в конце XIX века, умирал, не доживая до совершеннолетия. В деревне эта страшная цифра достигала половины. Беременные крестьянки работали в поле и на огороде до самого последнего момента.  От дома до пашни – две-три версты под палящим солнцем, а потом в наклон до самого вечера: полка, копка, косьба, жатье. Образованных акушерок не хватало даже в городах, не говоря уже о селах. Умирало много, но рожали ещё больше. За пятьдесят с небольшим лет до  первой мировой войны  население империи выросло на сто миллионов человек.
      Когда родилась Полина, и Трофим в первый раз взял её на руки, он, как заклинание произнес:
      – Эта жить будет.
      До нее родилось и умерло несколько детей, и Трофим с Марией сильно переживали. Старшим, из тех, кто выжил, был сын Павел. Тот самый, что спас Полину, когда её подняла на рога корова. В трудные минуты жизни она всегда вспоминала Павла. А незадолго до смерти стала говорить, что он приходит к ней и зовет с собой. Говорить с улыбкой, почти счастливо. Было что-то загадочное в этом добром улыбчивом парне, даже не загадочное – мистическое. Первая мировая не обошла Марию Филипповну и её мужа: Трофима призвали в армию. Там, в одну из ночей, ему приснился сон, как Павел прощается с ним. В эту ночь сын умер в родной деревне.
      
      Шли годы… Утекали, питаемые ручьями минут, часов и дней, в озера вечности, оставляя в памяти и хорошее, и плохое. Когда мутная волна оккупации в 1943-м схлынула с кубанской земли, военные госпитали оказались переполненными. Бои были жестокими. По обеим сторонам фронта пировала в окопах смерть, собирая жертвы тёмным языческим богам, что некогда правили этой землей, спускаясь с древних кавказских гор. Освобождённые станичники всячески помогали раненым: приносили продукты, вещи, дети давали для бойцов концерты, а взрослые брали выздоравливающих к себе на постой, освобождая места в госпитале для тех, чьи раны были более тяжелы. В один из весенних дней, когда Трофим возился во дворе, напротив калитки остановилась машина, и высунувшийся в окошко офицер поинтересовался:
      – Не возьмете к себе раненого?
      Трофим отложил инструменты и направился к машине.
      – Где он?
      – Да в кузове, на носилках, – офицер открыл дверцу, и лихо выпрыгнул на дорогу, подняв сапогами небольшое облако пыли. – Ноги ему ампутировали, ничем уже не помочь… А у нас тем, кого оперировать надо, мест не хватает.
      Лязгнули засовы на борту, борт упал, открывая кузов, и лицо молоденького солдата, лежавшего на носилках, оказалось прямо перед Трофимом. Офицер что-то спросил, но Трофим его не услышал, он словно окаменел. Безногий калека-солдат был вылитый сын Павел.
      – Так что, отец? – офицер тронул Трофима за плечо. – Возьмешь солдатика? Ненадолго, скоро определят, куда его.
      Отец… Привычное обращение младшего к старшему вдруг обернулось своим прямым, исконным смыслом.  Безногий солдат безразлично смотрел мимо Трофима,  ему было всё равно. Жизнь для него закончилась, едва начавшись, он не хотел ни думать, ни чувствовать, ничего… Только лишь уснуть и больше никогда не просыпаться.
      – Заносите во двор, – проглотил комок в горле Трофим. – Я сейчас… хозяйку позову.
      
      Мария хлопотала у печи, когда муж вошел и застыл у порога. Оглянулась и спросила испуганно:
      – Стряслось чего? Лица на тебе, Трофим, нет!
      – Пойдём, – коротко ответил муж.
      – Чего стряслось-то?
      – Пошли!
      Во дворе солдаты как раз поставили  носилки на землю, когда Трофим молча подвёл жену к принесённому из госпиталя калеке. Мария взглянула на солдата и тихо опустилась рядом на землю. Держась одной рукой за мужа, другой она непроизвольно перекрестилась, сдерживая дрожь.
      – Знакомый что ли? – поинтересовался офицер, глядя на хозяев.
      Трофим ему не ответил. Наклонился к носилкам и спросил:
      – Как тебя звать, сынок?
      – Павел, – безразлично ответил калека.
      Неверующий Трофим перекрестился вслед за женой и поднял глаза на офицера.
      – Идите, идите…  –  тихо произнес он. –  Дальше мы сами.
      
      Павел оказался сиротой. Родная деревня его сгорела, когда он был ещё ребенком, и вся семья погибла на пожаре. Говорил он неохотно, короткими фразами, лишь бы отвязаться от назойливых хозяев.  Слишком много было боли и надежд за последнее время. Сначала ампутировали ступни. Все вокруг говорили, что ему ещё повезло, жить можно и без ступней, могло быть хуже. Еще с девками танцевать будешь, говорили ему. Но гангрена пошла дальше, и ноги ампутировали повторно. Теперь уже чуть ниже колен. Казалось, на этом болезнь остановится, но нет –  раны снова начали гноиться.  Надежды ушли, осталась одна боль.
      – Я тебя вылечу, сынок,  – утирая слезу, говорила Мария. – Обязательно вылечу. Я все травки в поле знаю, вот увидишь. Травки они медленнее лечат, зато вернее.
      Солдату было все равно. Помимо ампутированных ног, у него плохо сгибались пальцы на правой руке.  И все же он жил – организм боролся помимо сознания. Обычно малословный, молчаливый Трофим садился по вечерам рядом и, пока Мария обрабатывала настоями трав культи,  вёл долгие беседы за жизнь. Они с женой решили оставить парня у себя. Теперь Трофим заставлял солдата разрабатывать пальцы, а когда рука у того стала слушаться, а ноги поджили, принялся обучать сапожному делу. Нельзя жить без дела, настаивал Трофим, ноги травами вылечить можно, а тоску только работой.  Ближе к осени он изготовил для Павла  передвижную коляску, а на станичной площади в центре сколотил деревянную будку.  На этой коляске молодой калека ездил по станице от дома до будки, и там принимал заказы на ремонт обуви. Работа затянула его, и тоска  не ушла, нет, но ослабела. Жизнь-сапожник потихоньку стягивала нитками разошедшиеся швы души. И пока Павел воевал с непривычными для рук сапожной лапой, ножом и иглами, душа его забывала про тоску и занималась делом. Постепенно, месяц за месяцем, он становился настоящим мастером. Подклеивал отставшие носки подметок, пришивал берчики, прибивал на изношенные ходьбой каблуки резиновые набойки. Вместе с Трофимом они сделали специальные деревянные протезы-кругляки, что привязывались к культям ног, и теперь Павел с помощью коротких костылей мог передвигаться без коляски. Следующим летом Трофим стал брать парня вместе с собой в поездки по окрестным хуторам и станицам: клал печи и заодно учил печному делу. Но всякий рабочий день когда-нибудь да заканчивается…  И тоска, что прячется от людей и солнца с обратной стороны глаз, снова выбирается наружу.
      
      Как-то поутру, завтракая и собираясь на хутор, Трофим неожиданно сказал жене:
      – Пироги готовь завтра.
      – В гости кого ждёшь? – забеспокоилась Мария.
      – Готовь пироги, сказал.
      Обул сапоги, вышел в дверь и был таков. Привычка не сообщать жене, куда уходит, появилась в гражданскую. Если будут расспрашивать, пусть лучше не лжёт допросчикам, целее будет. Скоро восемьдесят Трофиму: борода седая, широкая, лопатою. Но от станицы до станицы, от хутора до хутора до сих пор ходил пешком и, уходя, по-прежнему не говорил, куда направляется.
      Издревле так сложилось на Кубани, что у казаков было два типа селений: станица и хутор. Станица – центр, там станичный атаман и казна, там делится земля между казаками и проводится общий сбор, там живёт основная часть населения. Иные станицы с десятками тысяч жителей побольше городов вырастали. А вне станицы, но на принадлежащей ей земле то тут, то там  возникали мелкие поселения из одного или нескольких дворов, называемые хуторами. Как бы не разросся хутор, но власти своей он не имел, не было у него ни атамана, ни даже самого последнего завалящего старосты. В один из таких хуторов и пришёл в тот день Трофим.
      Был жаркий летний полдень. Солнце, накрепко прибитое сапожными гвоздями к небу, плавило степь, и маленький хутор с парой десятков дворов, словно вымер. Лишь босоногие голоштанные ребятишки бегали по траве, гоняясь друг за другом с громкими криками. Во дворе, огороженном невысоким  и местами порушенным плетнем, лениво паслась белая рогатая  коза.  Большой, но запущенный дом пытался спрятаться от солнца в тени высокого дерева, но не вмещался, выглядывал неуклюже, подставляя бока палящим лучам. Трофим остановился у дыры в заборе, покачал головой и, пригнувшись, пролез во двор, спрямляя путь до избы. Прошел мимо козы, проводил взглядом метнувшихся в дом ребятишек и, окинув внимательным взглядом дом,  присел на завалинке, вытягивая уставшие ноги. Дверь дома распахнулась и на крыльцо выглянула высокая статная женщина чуть за тридцать. Темные волосы её были убраны под косынку, широкая крупная кость не портила внешность, скорее наоборот, добавляла привлекательности: настоящая кубанская казачка. Руки женщины были в муке, видать стряпала что-то, и она вытерла их о фартук, завидев гостя:
      – Здравствуйте, Трофим Васильевич!
      – Всё у тебя развалилось, Фроська, – не здороваясь, проворчал Трофим. – Плетень упал, крыша дырявая, двор не метён. Ну, какая ты хозяйка? Тьфу.  Стыд и срам смотреть.
      И гость, кряхтя, стал стаскивать сапоги, чтоб дать отдохнуть ногам. От обиды хозяйка залилась краской.
      – Неправда ваша, диду! – возмутилась она. – Будто не знаете, что Федор мой на войне погиб. Пятерых прокорми, да за огородом успей, да всех обстирай, а на них, бандитов, одёжи напасёшься разве?! Один штаны разодрал, другой –  рубаху, сиди из лоскутов выкраивай заплаты. Нет, вы мне говорите, что я хозяйка плохая!  А я с утра до ночи, как та белка, что у фокусника в колесе крутится,  то не в счет? Крыша дырявая… Полезу я на эту крышу, и что я  там зроблю? Лягу на спину собою дыру закрывать? Ай-я-яй, нашли кого стыдить, Трофим Васильевич, бабу вдовую! Разве ж мне управиться одной?
      –  Ты садись, садись рядом, – усмехнулся Трофим, – чего каланчей над стариком маячишь? Сколько тебе, тридцать? В самом соку баба… Мужика тебе, Фроська, надо. Детей поднимать, хозяйством заниматься, денег зарабатывать.
      – Мужика! –  всплеснула руками хозяйка. – Да где ж его взять-то, мужика? Фашист всего перебил, девки молодые в станицах найти не могут, а тут я на хуторе с пятью ртами. Смеётесь что ль, Трофим Васильевич? Мужика…
      Взгляд у Трофима стал хитрым, с прищуром, и улыбка в уголках губ спряталась. Но ничего не сказал, замолчал демонстративно, принялся двор оглядывать.
      – Ой, диду, – пристально глядя на гостя, произнесла хозяйка.– Чего-то хитрите вы со мной. Я ж вас насквозь вижу.
      Присела рядом, поправляя выбившийся из-под косынки волос.
      – Не темните, Трофим Васильевич. Вы ж не просто мимо проходили, а?
      – А я, Ефросинья, никогда просто так мимо не хожу. Есть у меня один парень на примете. Сапожник знатный, вся станица у него обувку чинит. И печник… В общем на все руки мастер. Помоложе тебя, правда, лет на восемь, ну и что ж? Может, оно и к лучшему.
      – Это какой парень? Пашка ваш что ли? Так он же безногий!
      – А тебе выбирать есть из кого? Он такой безногий, что за ним на ногах не угонишься!
      И, чуть наклонившись к хозяйке, Трофим снова хитро улыбнулся в бороду и тихо, почти шёпотом, чтоб не слышали стоявшие поодаль ребятишки, добавил:
      – Ты, Фроська, не переживай. По мужской части ежели, так у него все в порядке. Ещё своих заведете.
      
      Домой Трофим вернулся заполночь. Пышная жёлтая луна осыпалась на уснувшие кубанские сады, во дворах недовольно брехали разбуженные шагами собаки, а в окошке родного дома горел свет – Мария Филипповна ждала возвращения мужа. Так было и пять лет назад, и десять, и двадцать… Так было до всех этих войн и революций, вывернувших страну наизнанку. Так будет и впредь. Уже не с ними, а с кем-то другим, но будет.
      Рано утром Трофим вытащил во двор старый стол. Мария Филлиповна, косясь с любопытством на мужа, принялась накрывать, расставляя посуду и вынимая из печи приготовленное,  а Павел никак не мог понять, по какому случаю дед не отпустил его на работу и устраивает застолье.  Наконец, заскрипела калитка, в неё робко протиснулись  дети, а вслед за ними во двор вошла высокая статная женщина. В этот момент Павел всё понял. Они смотрели с Ефросиньей друг на друга долго, словно разговаривали. А, может быть, так оно и было. Самые важные слова всегда произносятся молча.
      – Чего стоишь, Фрося? – окликнул Трофим. – Проходи, рассказывай, как дела на хуторе.
      – Ай, что вы в самом деле, Трофим Васильевич, – отмахнулась гостья, – разводите тут…
      И, обернувшись к своим ребятишкам,  громко произнесла:
      – Батька ваш на фронте погиб, светлая ему память. Никогда его не забывайте. Но теперь у вас новый отец, идите, обнимите его.
      
      В тот же вечер Павел, собрав свой сапожный инструмент и нехитрый скарб, уехал вместе с Ефросиньей и детьми на хутор.
      
      На следующий день, ни свет, ни заря, Трофим снова стал собираться.
      – Окстись, старый, – всполошилась Мария. – Дай молодым одним побыть!
      – Побыли уж, – спрятал улыбку Трофим. – А крыша худая, делать надо.
      Павла он застал во дворе за работой: парень чинил детишкам обувь и светился от счастья. Тоска, прятавшаяся на изнанке глаз, растворилась и исчезла. Теперь у парня была семья, и новые заботы, и хозяйство, и некогда ему было тосковать. Детишки бегали рядом, то и дело подскакивая к отцу, и о чем-то спрашивая. Из дома вышла Ефросинья, поприветствовала гостя и не удержалась, подмигнула старику. А за плетнём стал собираться хуторской народ. Люди молча подходили, останавливались и, ничего не говоря, просто смотрели. А затем также молча стали расходиться.  Прошло совсем немного времени, и женщины понесли к Ефросинье во двор  одежду, обувь, вещи, а мужики притащили лестницу, топоры, доски, похлопали по плечу Павла, пожали руку Трофиму и полезли на избу ремонтировать крышу.
      Вечером была свадьба. Настоящая, на весь хутор. Со столами,  гармошкой,  песнями. Люди устали от войны, им хотелось праздника. А Павел и Ефросинья прожили долго. У них родилось трое детей, и Павел пережил жену ровно настолько, насколько она была его старше.
      
    
      МОЛОЧНЫЙ ЗУБ
      
      Вместе с казаками, поселившимися в далёкие времена на кубанской земле, поселились здесь их легенды и сказания. О галдовниках, химородниках и характерниках, обладавших тайной силой и ставших опорой казацких старшин. О женщинах-амазонках, служивших в древности охранницами киевских князей и называвшихся поленицами. О  зельевиках и зельевицах, громниках и громницах, вещунах и ведьмаках…  Шло время, и в его дырявых карманах терялись слова  и давние истории. Но что-то всё же оставалось, перепутанное и искажённое пересказами. Где-то ещё жили и передавали другу  тёмные языческие знания потомки тех самых зельевиков и громниц.
      Домик с соломенной крышей, что стоял сразу за избой Трофима, знала вся станица. В нём жила старая женщина по имени Хеся. Когда она проходила по двору или выбиралась на улицу, следом за ней всегда шествовал большой черный кот с белой полосой от головы до хвоста. У кота были необычные глаза: один светло-голубой, а другой тёмный. Ходил он неспешно, лениво  поглядывая по сторонам, и никого не боялся: кота этого не трогала ни одна собака. В станице Хесю называли ведьмакой. Ведовство в казачьих станицах имело давние корни, и ещё в середине прошлого века существование рядом ведьмы воспринималось станичниками вполне обыденно. Странное это было сочетание: молиться в церкви и обращаться к ведьме… Как оно соединялось в казацких душах – Бог весть. Но Хесю не тронула ни советская власть, ни немцы. К ней даже ребятишки, не пропускавшие из озорства ни одного соседского огорода, никогда не забирались.
      Была она уже стара. Питалась тем, что приносили сами станичники: молоко, хлеб, каша… После отела коровы считалось обязательным отнести ведьмаке бидон молока, иначе телёнок не выживет. Так или иначе произошло бы на самом деле, но глаз у ведьмаки был дурной. Стоило ей посмотреть на животное, и оно действительно начинало хворать, а то и умирало. Страшно носить в себе такие дары. С внешней, людской стороны чудесное выглядит привлекательным, но год за годом оно съедает человека. Остаются кожа, волосы, зубы, глаза… а внутри – вечное одиночество и холодная пустота. Бесконечная старость души.
      
      После освобождения Кубани, Иван устроился работать на нефтебазу. Взамен квартиры в бараке ему предоставили отдельное жилье в доме на двух хозяев. На лето маленькую Эмму отправляли к дедушке и бабушке, и она весело бегала по улицам, заводила дружбу с девчонками и мальчишками – такими же босоногими и вездесущими, как она. Коленки – вечно сбитые, ноги в синяках,  руки в цыпках – мелких трещинках, что появляются на влажной коже, когда её обдувает ветер. Дети быстро взрослеют в окружении других детей, в окружении взрослых  они так и остаются мальчишками и девчонками. Постаревшими, ворчливыми, капризными, но детьми. Инфантилизм – порождение городов последней четверти двадцатого века. Когда стены квартир отгородили детей друг от друга, приковав их к телевизорам и компьютерам.
      Цыпки на руках страшно чесались, но чесать было нельзя. Бабушка Мария – баба Маня – строго настрого запрещала. Расчешешь, раздерёшь ногтями – только хуже станет, лучше лечить травами. Только как тут вытерпишь, если тебе всего семь лет, и несколько дней лечения кажутся тебе вечностью.
      – Вот же окаянная девчонка, опять цыпки дерёт! – Мария вышла на крыльцо, и Эмма, игравшая во дворе, испуганно опустила руки. Баба Маня была доброй, но за непослушание могла и отшлепать, а уж отругать – обязательно. А самое страшное: загонит сейчас в дом, и никаких тебе игр на улице. Никакого купания в речке, лазанья по чужим садам, игр с подружками. Эмма приготовилась всхлипнуть, но тут позади неё раздался чей-то глухой голос:
      – Не ругай девчонку.
      Эмма резко обернулась и теперь испугалась по-настоящему: за плетнём стояла старуха, о которой ребятишки рассказывали шёпотом, что она настоящая ведьма. Взгляд у женщины был тяжёлым. Казалось, она видит насквозь, а, может быть, даже дальше – через тебя и за тобой. Баба Маня сразу запретила ходить на соседский двор, да и дед Трофим пригрозил, а он слов попусту не бросал. Хотя с соседкой они жили дружно: Эмма сама видела, как бабушка оставляла от обеда немного еды, и относила её ведьмаке. Выволочка, что Мария собиралась устроить внучке, оборвалась на полуслове, и Эмма вдруг поняла, что Хеся разглядывает её с неким даже интересом. Видно, поняла это и Мария, и уже собралась увести девчонку, когда ведьмака неожиданно поманила ребенка пальцем:
      – Иди сюда.
      Эмма оглянулась на бабушку, но та лишь кивнула: зовёт – иди. Прошмыгнув в дыру в заборе, девочка подошла к Хесе, и старуха наклонилась к ней, заглядывая в глаза. Будто читала по ним что-то, понятное только ей. Затем взяла одну руку, медленно провела по ней ладонью от плеча до кисти, и точно также огладила и вторую руку.
      – Чешется?
      Эмма отрицательно помотала головой.
      – Ну, иди, играй…
      Проснувшись наутро, Эмма обнаружила, что от цыпок на руках не осталось и следа. Странное событие это было словно прикосновение к чему-то запретному и страшному. Легких и приятных чудес не бывает, они не от мира сего. Тёмные одежды того, чьё лицо не разглядеть под опущенным капюшоном.
      Лето пролетело быстро. Где-то далеко на Западе ещё гремела война, по радио читали сводки Информбюро, гибли солдаты, выгрызая захваченные земли у вцепившихся в них оккупантов. Жёнам и матерям ещё приносили с войны похоронки… Однажды к ведьмаке пришла женщина. В руках она держала согнутый пополам листок, отпечатанный на пишущей машинке, с печатью и двумя подписями. Извещение по форме №5/ВП. Похоронку. Хеся сидела во дворе, на ступеньках дома, гладила своего кота и, казалось, думала о чём-то давнем и далёком. На бумагу не взглянула.
      – Жив, – сказала, не обернувшись к гостье. – Домой не заходи, садись на поезд, что в Ростов идёт, выйдешь на четвёртой станции.  От вокзала иди прямо, как увидишь высокий каменный дом, сверни за него. Отсчитаешь ещё три дома, будет госпиталь. Там твой муж лежит, без памяти.
      
      Эмма слышала, как дома пересказывали эту историю, и теперь знала: это правда. И вовсе не из-за случая с цыпками, что-то изменилось в самой девочке. Если бы она была внимательнее, то наверняка заметила, что ведьмака теперь всё чаще поглядывает на неё, проходя мимо двора своих соседей.
      
      Осенью девочка пошла в школу. Иван всё чаще и чаще болел, Полина лечила его травами, но они уже не помогали. Он ещё ходил на работу, но приступы боли скручивали в самый неподходящий момент. Силы уходили сквозь старую, так до конца и незажившую рану, отправившую его когда-то в турецкий плен. И без того не большие деньги утекали меж пальцев, теперь их не хватало даже на еду. В обмен на продукты Полина шила на машинке и стирала бельё офицерам из воинской части. А тут ещё дочь временами становилась странной и «проговаривалась» о том, что случится. Идёт по улице рядом с мамой, и вдруг звонким голосом на всю улицу скажет:
      – Сейчас тётя упадёт.
      И через пару мгновений идущая впереди женщина спотыкается и падает.
      Полина не могла понять, откуда вдруг взялись эти  «предсказания». Но здоровое крестьянское чутьё и христианские предки подсказывали: это недоброе. И она запрещала, ругала, кричала… На каникулы Эмму снова отправили к бабушке и дедушке.
      
      За год ведьмака сильно изменилась. Черты стали резче, грубее, словно постарела она не на год, а на все пять. Теперь она почти не выходила со двора, но все также к ней шли тайком от властей и коммунистов станичники. Старуха почти не разговаривала с гостями. Поглядит на переминающуюся с ноги на ногу женщину и глухо ответит на незаданный вопрос:
      – Возвращайся другой дорогой. По камням. Чем больше камней под ноги попадёт, тем лучше. Вернёшься домой, корова болеть перестанет.
      Людей она не лечила, за исключением того случая с цыпками. Но как-то раз кричащая испуганная односельчанка принесла ей на руках ребёнка с застрявшей в горле костью. Невольно Эмма оказалась свидетелем этого визита. Поначалу Хеся никак не прореагировала на стоящую рядом женщину. Смотрела в сторону, задумавшись и словно к чему-то прислушиваясь, а затем вдруг бросила на Эмму быстрый изучающий взгляд.
      – Пригодится тебе, – прошептала ведьмака одними губами.
      И вытащила кость из горла. Безо всяких чудес, чем-то вроде металлического пинцета. После чего снова сгорбилась на ступеньках, отрешившись от мира, от людей и даже, кажется, от времени. Косынка её развязалась, и редкие седые волосы трепал тёплый летний ветерок. Ведьмака знала, что умирает. Срок её подходил к концу, и впереди, наверное, не было ничего, о чём стоило мечтать, уходя. И позади, должно быть,  тоже не было ничего, о чем стоило сожалеть… Разве что Сила, которую она сумела сохранить до самого ухода.
      Однажды, уже ближе к осени, когда Трофим отправился по хуторам на заработки, Эмма с бабой Маней остались на хозяйстве одни. День был пасмурный, и тёмные тучи низко ползли над землей, карябая свои аморфные тела о верхушки деревьев. Прилетел ветер, неожиданно злой и колючий, он гулял по станичным улочкам, обрывая дым с печных труб, и тихонько завывал, жалуясь на жизнь. Казалось, будет дождь, но дождя всё не было – тучи несли его дальше на восток, тяжёлые и неповоротливые, словно коровы перед вечерней дойкой. Эмма играла в хате, когда вошла Мария и, предупредив, что пошла к соседке, велела никуда не уходить. Вид у Марии был хмурый и  серьёзный. Аккуратно притворив дверь, она направилась к ведьмаке. Эмма выглянула в окно, провожая бабушку взглядом, и внезапно ей стало страшно. Что-то должно было случиться… Она уселась на большой табурет и принялась ждать. На улице выл ветер, минута утекала за минутой,  а бабушка все не возвращалась и не возвращалась. Минул час, за ним другой, пасмурный день всё больше и больше тускнел, перевёртываясь вечером. Наконец, из соседнего двора показалась Мария. Не выдержав, Эмма выскочила на улицу. Кутаясь в шаль и зябко поёживаясь, бабушка дошла до завалинки и присела.
       – Иди к ведьмаке, – неожиданно сказала она. – Помирает Хеся.
      Эмма испуганно помотала головой.
      – Иди, – Мария подняла глаза на внучку и вздохнула. – Надо дух её выпустить. Я обещала.
      Преодолевая испуг, Эмма пролезла в дыру в заборе, прошла по дорожке к дому ведьмы и вдруг почувствовала, как трясутся руки.  Казалось, они боялись отдельно от девочки, каким-то своим особым страхом. Так и не уняв дрожь, Эмма потянула дверь на себя, и та подалась – легко, без скрипа. В хате было темно и пусто. В углу небольшой комнаты на низкой и узкой кровати лежала Хеся. Ветер резко хлестнул веткой дерева по окну, девочка вздрогнула, и ведьмака открыла глаза.
      – Не бойся, – слова давались ведьме с трудом. – Подойди.
      Вблизи Хеся казалась совсем высохшей. Кожа да кости, больше ничего. Сил – простых, человеческих – у ведьмаки больше не осталось. Она скосила взгляд на девочку, и на мгновение той показалось, что ведьма смотрит на неё с сожалением.  Затем губы Хеси зашевелились, и она тихо произнесла:
      – Дар у тебя девочка… Маня не разрешила… тебе передать… – последнее слово прозвучало совсем тихо, и Эмма не расслышала его, но переспрашивать было страшно. Внезапно голос ведьмы окреп, стал громким и резким.
      – Лезь по лестнице на чердак, – приказала она. – Увидишь, дыра в крыше тряпкой заткнута. Вытащи тряпку и беги домой. Только вниз не смотри.
      Эмма бросилась к лестнице, а позади неё всё ещё звучал голос ведьмаки:
      – Только вниз не смотри! Не смотри вниз…
      Тряпка нашлась сразу, она свисала концами с внутренней стороны крыши, и девочка выдернула её, а затем зажмурила глаза и отбросила в сторону. Так и стояла, зажмурившись, потеряв счёт времени, зажав ладошками уши. Наконец, не открывая глаз, нашарила рукой стенку и тихонько двинулась к лестнице. «Только вниз не смотри», – твердила она про себя, и на ощупь спустилась по ступенькам, на ощупь нашла дверь, выскочила на улицу и, не оборачиваясь, побежала прочь от страшного дома.
      Ведьмаку похоронили на следующий день. На самом краю кладбища, почти за оградой. Кто-то вспомнил про кота, но того нигде не было. Еще через день его нашли мёртвым прямо на могиле. Сам пришёл, лёг и околел.  Через несколько лет, когда старый ведьмин дом снесли, на его месте устроили клумбу. Но цветы на клумбе не росли… На месте дома вообще ничего не росло. И клумбу сровняли с землей, заасфальтировали и проложили улицу.
      
      Осенью Иван уволился с работы.  Теперь он почти всё время лежал, мучаясь от постоянной, всё усиливающейся, боли. У восьмилетней Эммы шатался последний молочный зуб, но вырывать его она категорически отказывалась. Нет, она не боялась обвязать суровую нитку и дёрнуть – так тогда удалялись зубы – но упрямилась. Наконец, Полина взялась за дочь всерьёз, и та проговорилась:
      – Если его вырвут, – испуганно глядя на мать, произнесла девочка, – папа умрёт. А потом нас выгонят из дома, и мы будем жить с крысами.
      Полина ругать не стала. Махнула рукой и ушла стирать офицерское бельё. Весь дом теперь был на ней. Проползла размякшей колеёй дождливая кубанская осень, пролетела зима про примороженному сухим январем тракту, разлилась растаявшим в горах снегом весна по руслам кубанских рек и ручьев… Прошло почти полгода, а девочка всё оберегала свой шатающийся зуб. Уже в апреле, играя во дворе, она нечаянно задела его языком, и зуб выпал сам. На несколько мгновений Эмма превратилась в неподвижную статую, а затем с рёвом бросилась в дом. Отец лежал на кровати, почти неподвижный. Открыл глаза, с трудом протянул руку, чтобы погладить дочь по голове и прошептал едва слышно сухими губами:
      – Прости…
      Через несколько дней его не стало. А после похорон к Полине пришли с бумагами на выселение. Жильё принадлежало нефтебазе, и Ивану его предоставили, как работнику предприятия. Полина ходила на нефтебазу и в совет депутатов: просила, рассказывала про подполье, показывала медаль мужа, умоляла, упрашивала. Всё оказалось зря. Единственное, чего добилась хромая вдова с восьмилетней дочерью  на иждивении –  полуразрушенный сарай на краю станицы, где были выбиты окна и по полу бегали большие голодные крысы. Так сбылись оба предсказания девочки.
      В пасмурный дождливый майский день незнакомые люди выносили из дома вещи. Их складывали под навес на веранде, напротив окон из кухни. Там, за окнами, в прежней кухне Полины накрывали на стол новые жильцы, а она стояла, опираясь на палку-костыль во дворе, под дождём, ссутулившись и разом постарев. Ей было сорок два, ещё только сорок два.
      – Сторожи вещи,  – наконец сказала она дочери. – Пойду просить лошадь или машину… Иди, иди под крышу, простынешь.
      Голос Полины был хриплым, севшим. Она никогда столько не говорила, как за прошедшие несколько недель. И до последнего откладывала переезд, на что-то ещё надеясь. Не судьба… Женщина поправила выбившиеся из-под платка волосы и двинулась на улицу.
      – Нам дядя поможет, – услышала она голос дочери. – Офицер…
      Полина не обернулась. Слова пролетели мимо, не задев, словно шальные капли дождя, стучавшие по крыше дома. Отворила калитку, остановилась, не зная куда идти, а потом, решившись, побрела в сторону выделенного ей сарая. Девочка проводила её взглядом, и, по-взрослому тяжело вздохнув, вернулась к вещам. Некоторое время, нахохлившись маленьким взъерошенным воробьем,  она смотрела в окно на новых жильцов, отмечавших за столом переезд, а затем отвернулась и присела на старый деревянный чемодан. Ей ужасно захотелось есть. Но еды не было.  Был только серый скучный дождь, мокрый двор и крупные цветущие ирисы, жадно впитывающие с упавшего на землю неба холодную прозрачную влагу.  В этот момент и появился во дворе офицер.
      – Позови Полину, – весело окликнул он девочку, – прямо на дом ей работу принёс.
      И взбежав на веранду, опустил мешок с вещами на стирку.
      – Мамы нет… – ответила Эмма. – Она лошадь пошла искать.
      – Какую лошадь? – не понял офицер и, подмигнув девочке, попытался пошутить. – В кавалерию собралась?
      – Выселяют нас…
      Офицер посмотрел на вынесенные вещи, на зябко поводящую плечами девочку с короткой стрижкой, на незнакомых людей, что убирали со стола еду за окном.  Одёрнул нервным движением гимнастерку и развернулся к двери. И в тот же миг она отворилась, выпуская на улицу тощего высокого субъекта в длинном плаще. Казалось, человек этот выходил из дверей по частям и с разной скоростью. Сначала вылетели ноги в начищенных до блеска сапогах, за ними показалась рука, нежно придерживающая потёртую кожаную папку, неторопливо, без суеты выползла на крыльцо спина, развёрнутая в полоборота к улице и совсем медленно выплыл из дверей затылок с круглой проплешиной-печатью на макушке. Выходящий ещё что-то говорил, обернувшись внутрь дома, но ноги уже вынесли тело на улицу, а вслед ему показались двое хмурых трудяг-грузчиков. Офицер шагнул вперед, оказавшись между человеком с папкой и грузчиками,  и преградил им путь.
      – Заноси вещи обратно, – коротко приказал он.
      
      – Позвольте, вы кто такой? – возмутился за его спиной человек с папкой. –  У меня бумаги о выселении.
      – Заноси обратно, твою мать! – не оборачиваясь, рявкнул офицер.
      И грузчики, не обращая больше внимания на вопли своего начальника, послушались. Они молча стали брать вынесенные вещи и заносить обратно. Этот эпизод, словно маленький клочок русской сказки об идущем со службы солдате,  навсегда запомнился Эмме. «Солдат из сказки», имени которого она так и не узнала, ходил с Полиной по инстанциям, хитрил, требовал и своего добился: ей оставили дом.   Незнакомой женщине, которую он видел до этого несколько раз: когда приносил и забирал бельё.
      
      Странным годом выдался для девочки 1946-й. Как-то утром она проснулась рано и неожиданно почувствовала, что её словно подталкивает некая сила. Станица ещё спала, и, выйдя из дома, Эмма направилась по дороге вдоль небольшой речки, а затем по мосту через неё – на окраину, к станичному кладбищу. Было прохладно. В утреннем тумане плавали расплывчатые тени и летние краски смазывались, блекли, вымокшие в его холодных клубах. Очертания домов потеряли резкость, густые ветви деревьев неподвижно повисли в воздухе, а звуки и шорохи стали мягкими, далёкими. Дойдя до ограды кладбища, девочка остановилась и вдруг увидела человека, стоявшего к ней спиной в сетчатой летней отцовской рубахе. Человек – реальный, видимый, в десятке шагов от Эммы – стал медленно поворачиваться, но тут тугую белёсую тишину разорвало громкое карканье вороны. Девочка испуганно обернулась, а когда вновь посмотрела за ограду, человека уже не было. Появился страх. Он обрушился так внезапно и так резко, что Эмма, развернувшись, побежала со всех ног домой, а потом долго сидела на своей кровати, пытаясь унять дрожь  и понять, что же с ней произошло. Полине она ничего не сказала. Силы, которые едва задели её у смертного одра ведьмаки, пугали ребенка. Пугали и влекли. На следующее утро Эмма вновь отправилась на кладбище. И всё повторилось заново: и стоящий спиной человек, и страх, и тишина… Откуда ни возьмись, вдруг появилась чужая кошка и, подойдя к девочке, принялась тереться о ногу. Эмма не смотрела на кошку. Она чувствовала, что если отвлечется, человек, который снова начал поворачиваться к ней, исчезнет. Вот уже лицо его в полоборота, знакомые черты отца, но тут кошка громко мяукнула и прыгнула на руки девочке. Та испуганно оттолкнула её, потеряла на мгновение фигуру из виду, а когда подняла глаза, никого уже не было…
      
      Пролетело лето, пришла осень, первый послевоенный год стремительно летел к своему финишу. Приезжие с Украины привозили страшные вести о начавшемся там голоде, и их шёпотом пересказывали друг другу соседи: громко нельзя, громко – услышат. Говорили, что украинцам запрещают закупать хлеб на Кубани, что там вновь ввели Закон о колосках, по которому отправляли в лагеря за собранные крестьянами колоски, оставшиеся после уборки на колхозных полях. На Кубани тоже было голодно, но не так, полегче. Но всё равно люди не жили, а выживали в ту зиму. В городах и крупных станицах царил бандитизм: «до восьми ваше время, после восьми – наше». Бандитское граффити – пресловутая «черная кошка» – украшало стены каменных зданий и заборов.  И всё же страна понемногу приходила в себя: работали школы, восстанавливали города, думали о будущем. О светлом будущем. Том, которое так и не наступило.
      С каждым месяцем жизнь Полины становилась всё труднее. На постоянную работу не брали: какой работник из инвалида? Заказы на шитье находились редко: у большинства людей не было ни материала, ни денег. Всю осень, а за ней и зиму она распродавала потихоньку вещи, что были нажиты с мужем за совместную жизнь. Иногда удавалось подработать уличным продавцом, стоя весь день на больной ноге у ларька с мороженым. Экономить приходилось на всём: вырученных копеек не хватало даже на еду. Весной с отчаяния она согласилась на аферу: полузнакомые армяне искали человека, который отвезёт и продаст в Астрахани их фрукты. Загрузили ящики в поезд, и она поехала в далекий город Астрахань….
      Эмма осталась одна. Мать должна была вернуться через несколько дней, но ее всё не было и не было. Прошёл месяц, закончился учебный год, школьников распустили на каникулы. Дед Трофим, регулярно раньше приходивший в гости, не появлялся со дня похорон Ивана – он проболел всё лето. Не появлялась и баба Мария, она ухаживала за мужем. В один из дней, вернувшись домой, десятилетняя девочка обнаружила, что на дверях сбит замок, а в доме пусто. Не осталось даже тех скудных вещей, что ещё не распродала Полина. Не осталось швейной машины, которую мать берегла с детства. Не осталось ничего. Дом был пуст, словно вылизанная голодными псами миска. То платье, в котором девочка ушла утром из дома, теперь осталось её единственной одеждой. Так, неожиданно для себя, Эмма стала беспризорницей. Иногда её кормили соседи, иногда – родители школьных подружек, а чаще она лазила по чужим садам и воровала яблоки. Во время этих вылазок и обнаружила она в себе ещё одну, ранее незнакомую способность: чужие собаки её не трогали. Либо боязливо игнорировали с показным равнодушием, как раньше ведьмаку, либо ластились, желая заполучить свой кусочек человеческой благосклонности. Собаки – они те же люди, только языку не обучены да хвост сзади. А в ином отношении ещё и получше нас, людей, будут. Потому что предательства не знают, а верность и любовь хранят до самой смерти.
      1 сентября учительница класса, в котором училась Эмма, с удивлением обнаружила, что на первый урок явилось всего несколько человек.  Проведя занятие, она отправилась по домам школьников. Оказалось, что детей… не во что было одеть. За лето они выросли из старых одежек, а на новые у родителей не было денег. Эмму учительница застала во дворе:  девчонка в уже коротком ей, истрепанном за лето платье слонялась без дела возле дома. Исхудавшая – кожа да кости, с обветренным лицом и поцарапанными руками, смуглая от загара и пыли, с отросшими за лето спутанными волосами – ну вылитая маленькая ведьма.
      – Ты почему в школу не пришла?
      Девочка только развела руками и смущенно потупилась.
      – А мама где?
      – Уехала она, Валентина Марковна.
      – Куда уехала? Когда?
      – В Астрахань…Весной ещё.
      Учительница растерялась. Кажется, она была готова к любому ответу, но только не к этому. Полину она помнила хорошо и понимала, что та не могла взять и  бросить ребенка. Наверное, что-то случилось…
      – Пошли, – Валентина Марковна протянула девчонке руку.
      – Куда? – не поняла та.
      – У меня будешь жить…
      Они шли, держась за руки, по станице – статная, хорошо одетая женщина из старой интеллигентной семьи и чумазая маленькая ведьмочка в грязном коротком платье,  и беседовали о том, как Эмма прожила это лето, и куда могла пропасть её мать, а солнце светило им в спины, провожая тёплым вечерним взглядом. Есть такие люди, которые переводят нас с тёмной полосы жизни на светлую, редкие люди, о которых мы потом вспоминаем всю оставшуюся жизнь.
      Валентина Марковна жила в небольшом, ухоженном доме. Едва Эмма приотворила калитку и вошла во двор, как из-за дома этого выскочил огромный пёс. С обрывком верёвки на шее свирепая псина помчалась к ним, учительница испуганно вскрикнула, но собака, которую боялись все соседи, неожиданно затормозила и…легла у ног девочки, дружелюбно завиляв хвостом. Спокойно, словно они были давным-давно знакомы, девочка погладила собаку по голове. Новый дом принял Эмму также, как и пёс, радостно повиливая хвостом. Здесь было как-то по особому тепло и уютно, в углу зала стояло большое пианино, а всю стену занимали стеллажи с книгами. Валентина Марковна и её муж Геннадий были бездетны, и отнеслись к маленькой постоялице своей, словно к неожиданно появившейся дочери. Девочку отмыли, сшили ей новое платье, выделили отдельную комнату… По вечерам Валентина Марковна занималась с ней уроками, а в свободное время Эмма запоем читала книжки. Воспоминания о ведьмаке и странные способности, проснувшиеся в девочке, понемногу рассеивались. Всё реже ей «виделись» кусочки из будущего и странные видения из прошлого. Только однажды, когда учительница с мужем захотели взять девочку на кладбище проведать могилку отца, она вновь проснулась рано утром и отправилась к кладбищу сама. Пыльная утренняя дорога, тянувшаяся вдоль речки, была пуста – лишь какой-то ранний рыбак удил с берега рыбу. Было уже прохладно, люди носили осеннее, но мужчина стоял в лёгкой рубахе без рукавов и, казалось, совсем не обращал внимания на холодный северный ветер. Когда Эмма подошла поближе, то увидела, что рубаха всё та же – знакомая, отцовская…
      – Папа! – громко выкрикнула девочка.
      Но мужчина не обернулся. Он принялся неторопливо собирать удочки, а затем медленно, никуда не спеша, направился прочь. В сторону моста, за которым лежало старое станичное кладбище. Эмма хотела побежать за ним, но ноги не слушались, они как будто стали чужими – тяжёлыми, чугунными. И только, когда мужчина совсем исчез из вида, девочку отпустило. Она развернулась и, громко плача, бросилась обратно к дому Валентины Марковны. Это было последнее видение… Случайное прикосновение страшного и таинственного, разбудившее спавшие способности, постепенно теряло свою силу.  Пройдет много лет, и однажды, в дачном поселке на берегу Оби, к Эмме прибежит старушка-соседка, у мужа которой застряла кость в горле. И когда Эмма вытащит эту злополучную кость, вспомнив, как делала это когда-то ведьмака, ей вдруг почудится, привидится на мгновение образ Хеси…
      – Вот и пригодилось тебе, – словно скажет ведьмака.
      
      Поздней осенью пришёл в станицу оклемавшийся от болезни Трофим. Заглянул в дом дочери – пусто. Только ветер гуляет, сердито хлопая дверью. Вещей нет, паутина по углам да толстый слой пыли на полу. Обеспокоенный, стал расспрашивать соседей. Но те в ответ лишь разводили руками: не знаем, диду, Полины давно не видно, а девчонка бегала летом, да потом тоже пропала. Наконец, кто-то сказал, что внучку забрала к себе учительница. Пока искал Трофим дом Валентины Марковны, какие только тревожные мысли не приходили ему в голову. Дочь пропала… Времена послевоенные, лихие, бандитские. Человеку сгинуть, что кисет в дырявый карман выронить. Был человек – нет человека. Добрался дед до двора учительницы и замер у калитки, прежде чем войти, на руки смотрит – дрожат мелко, когда такое было? Выдохнул, толкнул резко и решительно зашагал к дому, не обращая внимания на собачий лай.
      – Диду, диду! – радостно закричала Эмма, бросаясь к Трофиму, едва он вошел в дом.
      Прижал девчонку к себе, огладил по волосам рукой – всё ещё дрожат пальцы-то, нехорошо. С учительницей поздоровался.
      – Полина где? – кажется, и голос дрогнул,
      Валентина Марковна вздохнула тяжело:
      – Да вы проходите, Трофим Васильевич, к чаю как раз стол накрываем. Жива Полина, жива. В Астрахани она, в тюрьме.
      – За что?
      – Нам сказали за спекуляцию…
      
      Они сидели за столом, чаевничали и долго неторопливо беседовали. Всё, что разузнала учительница – она пересказал Трофиму. Затем рассказывала Эмма. О том, как провела лето – устное и совсем нешкольное сочинение о нескольких беспризорных месяцах своей жизни. Хотел дед внучку забрать с собой, но учительница принялась уговаривать: тут и школа, и друзья, пусть живет у нас, мы уже и привыкли к ней. Да и девочке хорошо: видите же –  одета, умыта, а как много она читает теперь! Дед слушал, но думал о чем-то своем, далеком. Наконец, согласно кивнул:
      – Пусть так пока. Пойду я.
      И стал собираться.
      – Вы домой сейчас? – провожая гостя к двери,  спросила Валентина Марковна.
      – В Астрахань я.
      Как он выручал Полину, он никому никогда не рассказывал.  Но к зиме вернулись оба: Трофим и его похудевшая, осунувшаяся хромая дочь.
      


      ГЕОРГИЙ, СЫН ИВАНА
      
      Когда Полина выходила замуж за Ивана Яковлевича, он познакомил её со своим сыном – Георгием. Был тот уже взрослым, всего на шесть лет младше Полины. Но жил не с отцом, а с его младшей сестрой в родной станице на Волге. Почему так, Иван не объяснял. Уходил от разговора, а молодая жена не настаивала. Отношения между отцом и сыном при этом были тёплыми, родственными и это придавало загадке ещё большую таинственность. Жизнь Георгия шла своим чередом: в 1935-м женился, через год стал отцом, а в жестоком 1937-м его по доносу посадили на десять лет как врага народа.  Насколько мне известно, это единственный случай, когда репрессии коснулись нашего рода.
      Воспитывала Георгия его родная тётка Евдокия. Женщина она была тихая, скромная и молчаливая. Ещё очень богомольная: в церковь ходила в самые лихие антирелигиозные годы. За всю свою жизнь до смерти брата уезжала она куда-то далеко из станицы лишь раз, зато навсегда – с женой племянника Анной в 1941-м в Сталинград. Георгий к тому времени уже несколько лет валил лес где-то в лагерях под Иркутском. Обустроились в маленькой комнатушке на окраине города: Евдокия, Анна, внук Володя и сестра с двумя маленькими детьми. Сестра почти сразу умерла, и на руках у Анны осталось трое ребятишек. 
      
      Июль 1942 года выдался жарким и пыльным. Четвертьмиллионная армия Паулюса начала наступление на Сталинград и, неся огромные потери, медленно, но неумолимо приближалась к городу, оставляя в знойной степи за собой свежие кладбища. Санитарные машины массово вывозили с поля боя раненых, многие из которых умирали по дороге, набитые в автомобили так, что трудно было дышать. Немцы прозвали эти машины «мясными фургонами», но упрямо продвигались вперёд по чужой и чуждой им земле. В Сталинграде царило напряженное ожидание. Всю зиму почти двести тысяч мирных граждан строили укрепления западнее города. Они ждали, что враг придёт к ним, и он пришёл. Редкие прежде бомбёжки (авианалёты на город начались ещё в октябре 1941-го) стали постоянными, массовыми и разрушительными. Бомбили  железнодорожные станции, дороги, заводы, суда на Волге и обычные жилые кварталы, чтобы посеять панику. Во второй половине августа немцы прорвались к Волге. 23 августа 1942 года город был подвергнут жесточайшей бомбардировке: без особого разбора уничтожалось всё подряд –  вражеские самолёты сделали более двух тысяч вылетов. Разрушенный Сталинград пылал пожарами, погибли тысячи людей, многие оказались заживо похороненными под рухнувшими зданиями. Даже Волга и та горела от разлившейся нефти. От гордого названия города жителям остались лишь две последние буквы… Но жители не сдавались. Прямо из цехов танкового завода в бой шли только что собранные танки, и народное ополчение вместе с армейскими частями отбивало атаки немцев на северных окраинах города.
      К середине сентября положение Сталинграда стало критическим: бои кипели в самом городе. Защитники дрались за каждый камень городского пространства, и это не было преувеличением ни в малейшей степени. Шесть дней батальон немцев при поддержке танков пытался взять элеватор. Когда, неся огромные потери, им это удалось, то внутри они нашли сорок трупов волжских моряков и одного тяжело раненного. Городские бои продолжились беспрерывно весь сентябрь и первую половину октября. 14-18 октября немецкая армия пошла на генеральный штурм, но так и не смогла захватить Сталинград. А ещё через месяц боев – 19 ноября –  советские войска перешли в контрнаступление. Линия фронта была прорвана, и через два с половиной месяца огромная армия Паулюса оказалась в окружении и вынуждена была сдаться.
      
      Сталинградскую битву Евдокия и Анна вместе с тремя детьми пережили в городе.  Свист падающих снарядов стал привычным, будничным, страх за себя и за детей – повседневным, обыденным. Как тупая боль, к которой привыкают хронические больные. Кто мог предположить ещё несколько лет назад,  что в середине двадцатого века, здесь, в центре России, оживут вдруг страшные картины средневековых битв, а стремительно растущий город на Волге будет осаждён, словно во времена татаро-монгольского нашествия? В самые суровые дни осады Анна помогала раненым солдатам и детям-сиротам, оставшимся без родителей. В их маленькой квартирке, чудом уцелевшей при бомбардировках, теперь обитало ещё четверо: трое маленьких ребятишек и старик-инвалид. Жили впроголодь, и только теперь – в воюющем разрушенном городе, закрывая уши от бесконечной артиллерийской канонады, многие горожане понимали, насколько человек слаб и беспомощен. И насколько велик в своём гордом желании умереть, но не сдаться наступающей орде. Когда город освободили, Анну представили к медали. Через некоторое время, вручая награду, офицер, ни имени, ни звания которого она не запомнила, спросил:
      – Что для тебя ещё сделать?
      – Помогите повидаться с мужем, – робко попросила Анна. – С начала войны от него вестей не было.
      И пересказала офицеру историю Георгия. Для такой поездки требовалось в военное время специальное разрешение, ограниченное жёсткими временными рамками. Но даже выписанного на максимально возможный срок, его всё равно не хватало. И всё же Анна стояла на своём: она хотела увидеть мужа. В теплушках… в товарных вагонах… на попутном транспорте она добралась до лагеря в последний день, когда согласно выписанным документам ей могли разрешить свидание. Наверное, ни за что бы ей не увидеть мужа, но она была из недавно освобожденного Сталинграда – из самого Сталинграда! –  а на платье висела новенькая медаль, и её лично принял начальник лагеря. С интересом он выслушал рассказ о боях, посмотрел на медаль, внимательно прочитал бумаги и дал команду узнать, где находится Георгий.
      – Не успеешь…. Он на самом дальнем кордоне. Видишь, время в документе стоит? Несколько часов осталось.
      По лицу Анны побежали слезы.
      – Катись оно всё к чертям собачьим, – неожиданно рявкнул начлага. – До утра! Под мою ответственность.
      
      Когда Анну довезли до первого кордона – дальше топь, не проедешь, да и пройти сложно – все уже знали, что к Георгию приехала жена. Из Сталинграда! Её несли на руках, передавая друг другу. Она часто вспоминала потом этот эпизод, и каждый раз не могла сдержать слез. Её несли на руках заключенные, бережно передавая друг другу. А потом Анна встретилась с мужем. Они стояли, крепко обнявшись, и молча плакали. Два человека стояли в глухой сибирской тайге – заключенный в робе и еще молодая женщина в платье с медалью за свой Сталинградский подвиг – и плакали. И в этот момент пошёл дождь… Анна оглянулась и увидела, что в сторонке стоят суровые зэки, и тоже утирают слёзы…
      
      В 1946 году умер Иван Яковлевич. Сказалось, видимо, то старое, в Первую мировую, ранение в живот. Позже – язва, а потом – рак. Дали телеграмму сестре в Сталинград. Думали, не приедет: время тяжелое, голодно, денег нет, поезда ходят нерегулярно. Да и не ездила Евдокия никуда и никогда. Но в ответ пришла от неё телеграмма не с соболезнованиями, а с настоящим криком души:
      
      «УМОЛЯЮ!!! НЕ ХОРОНИТЕ БЕЗ МЕНЯ!!»
      
      Приехав, Евдокия ворвалась в дом, где лежал покойный, обхватила его руками и долго ревела в обнимку с мёртвым братом. А потом всю ночь стояла на коленях и молилась Богу. И только через несколько лет рассказала то, о чём молчала всю жизнь….
      
      …Шёл 1909 год. Совсем молоденькая Дуня работала прислугой в семье богатого барина. Его сынок и изнасиловал девушку. Она забеременела.  Родить без мужа – грех страшный, стыд ещё больше, вся жизнь поломана – и у себя, и у ребенка. Оставалось одно – в петлю.
      В это время на побывку прибыл из армии Иван. Накрыли стол, сели всей семьей: вино, разговоры, смех. Смотрит Иван и никак не поймет: одна Дуняша сидит грустная, невмоготу ей за праздничным столом. Вечером взял её за руку, вывел из дома и принялся расспрашивать. Не выдержала девчонка, разревелась и все ему рассказала.
      А на утро Иван стал упрашивать родителей. Полк, сказал он, в городе стоит. Квартирку там снимаю, одиноко, по хозяйству некому управиться, отпустите со мной Дуняшку. Родители  против. Девчонку в город? Нет, не отпустим! Да и работа у ней здесь, зачем от добра добра искать? Но уломал Иван, отпустили. Увез сестру с собой.
      В 1910-м родился у неё сын – Георгий. Иван оформил на себя отцовство и поехал «виниться» перед родителями: так, мол, и так, грех на мне большой, совратил девушку одинокую, а она при родах умерла. Сына оставила. Простите, если можете, примите внука в семью. Такой человек был Иван Яковлевич. Настоящий.
      
      В 1947 году Георгий, отсидев полные десять лет, вернулся домой. В городе жить запрещено. Больше одного месяца работать на одном месте запрещено. Помог председатель одного из колхозов, герой войны, без ноги. Ездил в Москву, выбил разрешение устроить у себя бывшего «врага народа». А когда началась реабилитация, реабилитировали и Гошу.  Судьба оставила ему немного тихого и мирного времени: он умер в начале 1970-х. Анна пережила мужа. Ещё в начале нового XXI века моя мама получала от неё письма. Что дальше – не знаю…
      
      …Что дальше, никто из нас не знает. Один век закончился, другой едва начался, и каким он будет для нас и наших детей, угадать невозможно. Очень хочется верить, что не ещё одним двадцатым.
    
      

       САПОГИ И НЕМНОГО СМЕКАЛКИ
       
        Откуда дед Трофим принёс новые сапоги, он никому не сказал. Ходил по-прежнему много: по соседним станицам, по хуторам, клал печи, подрабатывал по хозяйству. Годы были смурные, тяжелые, послевоенные… Люди выживали. Каждый как мог.
        – У тебя же старые ещё есть! – накинулась на него жена. – А ты последние деньги истратил!
        – Не себе, – отмахнулся дед. – Понесу на базар продавать.
        Торговать на станичном базаре новыми вещами было запрещено. Ходили проверяющие – под видом покупателей – выискивали нарушителей. Загреметь можно было серьезно: в тюрьму и с большим сроком. Но смекалистый дед никогда не боялся власти: ни прежней, царской, ни нынешней – красной. Обул новые сапоги и направился… в коровник.  Потоптался по навозу, вышел, снял – и пошёл на базар. Глаз на людей намётанный, подходят стукачи – сразу видит…
        – А что дед, сапоги новые?
        – Где ж оне новые? Подошвы смотри!
        Нос воротят, уходят. А покупатель подошёл, Трофим ему шепчет:
        – На грязь не гляди, навоз он что – смыл и нету. Гляди, как пошиты!
        Продал. Старухе своей деньги отдал, а через неделю отправился за новыми сапогами. Продолжались эти походы месяца два, когда случилась история первая.
       
        Кубанские плавни – речные поймы, поросшие густыми зарослями высокого камыша – со времён старинных скрывали от любопытных глаз разбойников и беглецов. Здесь даже партизаны в Великую Отечественную уходили не в леса, а «в камыши». Были в непроглядных зеленых зарослях и свои тропы, и даже потайные места, а в старину, задолго до революции устраивали казаки в плавнях сторожевые посты и засады. Тропы эти дед Трофим знал, словно пальцы на руке: хожено-перехожено по ним было немало вёрст и сбиты не одни сапоги. Вот и на этот раз шёл по знакомому пути, когда услышал впереди в камышах чьи-то голоса. Трофим остановился, прислушиваясь, осторожно поставил новые сапоги на землю и, стараясь не шуметь, переобулся. Истоптанную старую пару перебросил через плечо и зашагал дальше. Через десяток-другой шагов услышали и его. Камыши зашевелились, и на тропу выскользнул парень лет двадцати пяти: руки в наколках,  нескладный, дёрганный, словно с детства на крючок подвешен, да так с тех пор и извивается, пытаясь сорваться.
        – Ты  кто?
        – Я? Дед Трофим. А ты кто?
        Не успел парень ответить, как из камышей ему вдогонку прилетел окрик:
        – Кто там ходит?
        – Да дед какой-то!
        – До нас веди.
        За полосой камышей, на небольшой поляне, вокруг ещё горячих углей притушенного костра, вздрагивающих и краснеющих при легком поцелуе застенчивого ветерка, сидело несколько человек. Ели обжаренных кур и запечённую в углях картошку, запивая трапезу самогонкой из жестяных помятых кружек. Смятые «в гармошку» хромовые сапоги, синие кепки-малокозырки, полосатые рубахи – одежда послевоенных блатных. Взгляды – цепкие, настороженные, волчьи.
        – Куда идёшь, дед?
        – Домой иду. В Выселки. Вижу я,  ужинаете, люди добрые, приятного аппетиту. – Трофим хитро посмотрел на сидящих и «простодушно» добавил. – Гостя к столу пригласите?
        Те расслабились, ухмыляясь веселой наглости «гостя», пахан сверкнул золотой фиксой и поманил толстым пальцем Трофима:
        – А ну ближе, дед, подойди. Чего несешь?
        – Сапоги старые, хошь – тебе отдам?
        – А в котомке?
        – Да ничего, пуста. Хлеба старуха положила с сыром в дорогу да самогону налила во фляжку. Тока звиняйте, съел да выпил. Так шо насчет стола? Пригласите аль нет старика?
        – А не боишься?
        – Чего мне боятся? Я, мил человек, три войны пережил, куда страшнее?
        – Сядай, дед, сядай, коли смелый. У кого бутыль? Плесните ему чуток, да пожрать дайте.
       
        К концу лета скопил Трофим денег, чтобы купить сразу пять пар сапог. Тут-то и приключилась история вторая и последняя. Вернулся с товаром, аккуратно уложил под кровать, поужинал, и только жена со стола убрала, как дверь резко распахнулась и в дом без стука вошли два милиционера и худая желчная женщина. Узнал её Трофим сразу –  торговали в одном базарном ряду. «Настучала, значит, про сапоги», – понял дед. Виду, однако, не подал, от предъявленного ордера отмахнулся: мол, какой ордер? Время такое, всё понимаем.
        – Проходите, – махнул приглашающе рукой. – Нам со старухой скрывать нечего. Вижу, голодные, цельный день на службе? Так старуха сегодня пирожков напекла. Эй, Мария, на стол неси!
        А сам стол придвинул к кровати, под которой сапоги лежат, и торговку на неё усадил. И пока милиционеры, жуя дармовые пирожки, проводили обыск, завёл с ней долгую беседу: за жизнь, за детей, за международное положение. А когда незваные гости, так ничего и не найдя, ушли, сказал жене:
        – Больше не сапогами не торгую. Судьба – не дура, предупреждает – слушай.  Не то так по голове прилетит….
       
    
      НЕСЕМЕЙНЫЕ ИСТОРИИ

      Прежде чем перейти от первой части книги ко второй, отправиться в дальний путь из причерноморских степей в далёкую Сибирь через ещё более дальний остров Сахалин, хочу рассказать читателю ещё две истории о послевоенной Кубани. В них, как мне кажется, живёт дух того времени – времени, о котором всё меньше воспоминаний и всё больше легенд, мифов и выдумок.    
   
      1. Гром
      
      Курицу он обжарил на костре. Затем жадно ел её, впиваясь зубами в слегка пригоревшее мясо, и думал о тётке, которая наверняка обнаружила пропажу. Может, теперь она станет более сговорчивой? Доев, мальчишка аккуратно собрал обглоданные косточки, завернул в тряпку и забрал с собой. Фиолетовая кубанская степь пахла шалфеем – ни одного деревца, только далеко, за рекой, небольшая ясеневая роща да пара старых дубов, что ещё не спилили на дрова. Когда-то здесь жили загадочные племена меотов – то ли предки адыгейцев, то ли родственники скифов, то ли один из бродячих индусских народов. Затем по этой степи скакали скифы, перекинув через плечо короткий лук  и  прикрывшись от врага кожаными щитами. Где-то там, на побережье Меотского озера, как называли в древности Азовское море, сражались греческие фаланги и приставали к берегу корабли с римскими воинами. Ничего этого мальчишка не знал – он не умел ни читать, ни писать. Ещё и года не прошло, как советские войска прорвали «голубую линию» и очистили Кубань от немецких оккупантов.  Это случилось осенью сорок третьего, и только в этом, сорок четвёртом году, он собирался пойти в школу – десятилетним переростком в первый класс.
      
      Тётку он услышал ещё на соседней улице. Та ругалась, словно портовый грузчик, костеря неизвестных воров, ощипавших украденную птицу прямо у курятника.
      – Шоб у вас чиреи на заднице вылезли и всю жизнь там гноились, ироды! – орала она. – Шоб вам до горы раком триста вёрст переть и не добраться! Чем я малого кормить буду? Последнюю куру среди бела дня утащили!
      Тут, пожалуй, тётка сильно привирала:  малой жил у неё с начала войны, и мяса за это время не видел ни разу. Да и кура была не последней, хотя жили они небогато, а после оккупации и вовсе бедно. Тётка приходилась матери старшей сестрой, и была ворчливой и жадной. Матери своей мальчишка не помнил вовсе, а отец погиб в самом начале войны – похоронка успела придти ещё до начала оккупации.
      – Где тебя черти носят, фашист? – накинулась она, едва племянник показался во дворе. – Воры по домам шлындают, а он гуляет себе! И на кой ты мне такой сдался, а?
      «Фашиста» мальчишка пропустил мимо ушей. Хоть и обидно было, но не впервой, ровесники на улице тоже частенько дразнили. А всё из-за фамилии – Немцев. Хотя причём тут фамилия? Отец вот тоже Немцев был, а погиб, с фашистами сражаясь.
      – Тёть, – заканючил он, – давай собаку заведем! Она двор охранять будет. Ни одна курица не пропадает!
      Та лишь отмахнулась:
      – Одного мне на шее мало, ещё псину кормить! Не будет в моём доме собаки!
      Мальчишка тяжело вздохнул, глядя, как женщина, хлопнув дверью, ушла в хату. Оставалось последнее средство – поросёнок. Худая свинья, каким-то чудом пережившая нашествие на Кубань фашистов, этим апрелем опоросилась, и тётка дневала и ночевала в сарае, выхаживая слабосильных детёнышей. Поросёнка было жалко. Малой думал несколько дней, пока, наконец, не решился украсть, а потом разыграть сцену спасения вместе с Громом.
      
      Отступая, откатываясь под ударами Красной Армии, немцы убивали собак. Не бродячих – своих, которые служили им верой и правдой. Всего в войсках Германии на довольствии состояло не то двести, не то даже четыреста тысяч животных! Большей частью невысоких коренастых немецких овчарок, но для охраны и сопровождения высоких чинов использовались особые овчарки – огромных размеров и с короткой чёрной шерстью. Когда панически бежишь, оставляя одно селение за другим – не до животных. Часть собак была уничтожена самими немцами, часть разбрелась по кубанским степям, и их добивали местные жители, натерпевшиеся от псов за время оккупации.
      Весной сорок четвертого, через несколько месяцев после освобождения Кубани, тётка «сосватала» малого работать пастухом. За харчи – денег у населения не было. Зато приносили яйца, хлеб, кашу – харчи эти мальчишка частью съедал, а частью относил тётке. Однажды, гоня стадо вдоль оврага, он услышал жалобные звуки: не то человек стонет, не то собака скулит. Спустившись, обнаружил огромного израненного пса: он лежал на боку и скалил зубы. Подумав, мальчишка бросил кусок хлеба, а когда пёс не смог до него дотянуться, пододвинул хлеб палкой. Рыча и поглядывая на пацанёнка, овчарка в один миг проглотила еду. Несколько дней малой гонял стадо мимо оврага, останавливался, делился с собакой харчами, а когда она позволила к себе прикоснуться, перебинтовал раны принесённой тряпкой. Он назвал пса Громом. К середине лета тот окреп, радостно встречал мальчишку, но из оврага никуда не уходил, хоронился. Всё решил случай. Заметив, что количество приносимых племянником харчей всё уменьшается, тётка долго ворчала, а затем решила проверить. И накрыла малого с поличным, когда тот, прячась в овраге, играл со своим любимцем. Ору было много, но едва женщина замахнулась на мальчишку, как из-за его спины выскочил пёс, в прыжке опрокинул её на землю и, прижав двумя лапами к земле, замер с оскаленными над горлом клыками. Через несколько дней малой первый раз завёл разговор о том, чтобы привести Грома домой.
      
      Операция «Поросёнок» прошла успешно.  Завидев спасённого, тётка в первый раз за всю войну разрыдалась. Рыдала она также громко, как ругалась – слышно было на двух соседних улицах. Гром поселился во дворе, и больше ни мнимые, ни настоящие воры никогда не появлялись поблизости.  По станице пошли слухи, что зверюга эта обладает удивительным нюхом и способна идти по чужому следу пока не настигнет и не растерзает вора. Осенью малой пошёл в школу. Гром провожал его до дверей,  ложился у входа и не вставал, пока не наступало время идти домой. Он ходил за парнем везде, даже когда тот повзрослел и стал бегать на свидания. Первый раз они надолго расстались, когда восемнадцатилетнего Немцева, окончившего восьмилетку, забрали в армию. Пёс постарел, погрузнел, но выглядел по-прежнему внушительно и достоинств своих не растерял. Чуя разлуку, он провыл всю ночь.
      
      Так получилось, что служил Немцев здесь же, на Кубани – за несколько десятков километров от дома. Да и служба была в стройбате, возводили какой-то мост. Там его и покалечило: упавшая балка придавила парня и переломила ему ногу. Солдата отправили в госпиталь, где врачи долго пытались ногу сохранить. Это им удалось, хотя всю оставшуюся жизнь он ходил, заметно прихрамывая.  В палате Немцев лежал у окна, и приловчился с помощью костыля открывать створку, когда становилось душно. Как-то ночью он проснулся от странного шума: будто кто-то скрёб по стеклу. За окном, в тусклом свете уличного фонаря, маячила собачья морда – это был Гром. Немцев приотворил окно, Гром запрыгнул в палату и принялся лизать руку,  тихо поскуливая. Днём он прятался под кроватью, с которой свисали простыни до самого пола и лежал там, не шевелясь. А по ночам, когда во дворе затихали шаги, и луна удлиняла и без того длинные осенние тени, парень выпускал Грома на улицу. Товарищи по палате скидывались на прокорм, и прятали пса от нянечек и медсестёр. Никто не мог поверить, что тот пришел сам, найдя совершенно незнакомый госпиталь,  а главное почувствовал – с хозяином стряслась беда.
      
      Гром прожил долго. Уже умерла тётка, и Немцев успел жениться и развестись, а пёс по-прежнему ходил за ним по пятам – теперь уже на работу, и всё также лежал у дверей, целый день ожидая хозяина. Он отошёл прямо там же, во дворе у конторы. Однажды вечером, выйдя со службы, Немцев обнаружил его мёртвым. Долго сидел, обнимая собаку, затем поднял на руки и понёс домой. Взял в сарае лопату, уложил бездыханное тело на телегу и отвёз к оврагу, где когда-то они в первый встретились. Пёс вернулся туда, где много лет назад должен был умереть. И где когда-то десятилетний мальчишка подарил ему долгую счастливую жизнь.
    


      2. За здоровье моих врагов!
      
      Иногда забегал Васька, Мишин брат, ему было лет тринадцать, и спрашивал:
      – Маш, от брата письмо не приходило?
      Она доставала из стола письмо, усаживалась на маленький диванчик и читала мальчишке вслух. О большом торговом корабле, о дальних портовых городах, о странных чужеземных обычаях… Миша умел писать много и весело, так что из писем можно было собрать книжку, и ею зачитывались бы все мальчишки маленького сухопутного городка, приютившегося среди полей Кубани. Пропускала Маша только личное. О том, как Михаил скучает по ней, о любви, о разлуке, о прошлых свиданиях и будущей свадьбе.
      Васька был странным подростком.
      Он много читал, редко бегал с пацанами купаться на речку и еще реже играл с ними в футбол. А ещё он ходил в церковь, что совсем уж выбивалось за рамки обычного. Однако ни маменьким сынком, ни книжным мальчиком Васька не был. Бывало, дрался. Приходил в синяках. И был фантастически упрямым парнем.
      
      Миша приехал в августе. С огромным букетом цветов, с подарками, в отутюженной форме. Ему исполнилось тридцать, и он был старше Марии на четыре года. Всю ночь они гуляли по городу, целовались и строили планы на будущее. Свадьбу сыграли тихую, скромную – Маша была сиротой, мать её умерла рано, а отец – пару лет назад.
      Через день после свадьбы Михаила сбил грузовик.
      Последующих дней она не помнила. Память заботливо стёрла их, смазывая лица, соболезнования, слёзы, похороны и траурный марш…Но одно она помнила хорошо: Вася всё время был рядом. Он не умел утешать, да и какие слова мог подобрать тринадцатилетний пацан? Просто пытался оградить от печальной суеты, бросаясь выполнять любое поручение, любое дело, которое требовалось. Сам заказывал гроб, сам ездил на кладбище, сам, сам, сам… Оберегая её и своих родителей.
      Ещё одно лицо запомнилось ей с похорон – пожилой женщины в чёрной косынке. Женщина стояла чуть поодаль, под молодой берёзкой, и молча смотрела, как хоронили Мишу. Едва гроб опустили в могилу, она развернулась и ушла. Лицо было знакомым, но Маша так и не вспомнила эту женщину. Да и не особо старалась.
      
      Время шло, боль от потери любимого человека постепенно притупилась, и жизнь потекла, понеслась, заливая бурным потоком дел и забот однообразные скучные дни. Несколько раз к Маше сватались. Но она отказывала, не лежало её сердце ни к кому из других мужчин. Иногда они перечитывали с Васькой письма его брата – мальчишка по-прежнему забегал к ней, помогая по хозяйству и просто проведать, перекинуться парой слов. Теперь письма читал Вася, а она сидела и слушала, утирая слёзы. Он не пропускал ничего. Ни весёлых описаний загадочных заморских городов, ни признаний в любви.
      Едва ему исполнилось восемнадцать, как он сделал ей предложение.
      – Ты с ума сошел! – улыбнулась Мария. – Мне тридцать один. Ты – ребенок для меня.
      Вася стоял на своём. Мария смеялась. Затем злилась. Затем выгнала его из дома. Он караулил её на улице с букетом цветов, а когда она проходила мимо, выбрасывал цветы в урну, но упрямо тащился следом. Он писал ей письма и бросал в почтовый ящик. Писать складно Василий не умел, почерк у него был ужасным, и Мария откладывала письма, не читая. Но не выбрасывала, где-то в глубине души, она была благодарна этому мальчишке за всё, что он для неё сделал. Наконец, женщина решилась поговорить с его родителями. Но, едва завела разговор, как отец перебил её:
      – Маш, ты не сердись на малого. Он – парень хороший, любит он тебя.
      – Да не сержусь я! – отмахнулась Мария. – Но вы ведь понимаете, что это глупо. Поговорите с Васькой. Над ним ведь уже вся улица смеётся.
      – Ты это… – неожиданно заявил отец. – Ты на меня тоже не серчай, дочка. Может, действительно, за него пойдешь? Подумаешь, тринадцать лет разницы. Любовь-то она штука такая, не знает возраста. В армию Ваське не идти – очки вона какие толстые, а на гражданке и в очках жить можно. Парень-то он видный, ежели б не четыре глаза, так вообще красавец.
      – Ну, как вы не понимаете?! Я для него через несколько лет уже старуха буду. Сколько он со мной проживет, пока не бросит – год, три, пять?
      
      На следующий день Машу разбудил стук в дверь. Накинув халат, она вышла в коридор, отворила – на пороге стоял Василий.
      – Собирайся. Сходим в одно место.
      – Никуда я с тобой не пойду, – она попыталась захлопнуть дверь, но Василий подставил ногу.
      – Если ты мне потом скажешь: больше не появляйся – никогда не увидишь. Мишкой клянусь.
      – Куда ты меня тянешь? – вздохнув, спросила Маша.
      – Сама увидишь, собирайся.
      Он привел её… в церковь. Позвал священника, опустился перед Машей на колени и сказал:
      – Батюшка, скажите ей, могу я соврать, стоя перед иконой?
      И когда тот отрицательно покачал головой, заявил:
      – Я никогда тебя не брошу, Маша. Никогда!
      Они поженились через месяц. Просто расписались в ЗАГСе – без свадьбы и застолья, а затем тайком обвенчались в церкви. Год, который они прожили до рождения ребенка, был самым счастливым в жизни Марии. Из родильного дома муж вынес её на руках. Она весело смеялась… пока не заметила на скамейке у входа ту самую женщину в чёрном платке. Но тут налетели подруги и знакомые, Васина родня, а когда она снова взглянула на скамейку – та была пуста.
      
      Через несколько дней у Маши отнялись ноги. Она лежала на кровати, не в силах подняться, а врачи пожимали плечами и не могли ничего понять. Василий возил её по больницам. Василий нянчился с ребенком. Он носился по магазинам, в молочную кухню, по старушкам, что лечат травами… С работы его выгнали, и он ходил на вокзал разгружать через ночь вагоны. Однажды ночью Мария проснулась и увидела, как он спит сидя рядом с детской кроваткой, уставший и вымотавшийся.
      – Господи! – закричала Мария. – За что мне такое, Господи?! Что я сделала, в чем согрешила перед тобой? Помоги мне, дай встать на ноги!
      В тишине, ночью, она выла во весь голос, но странное дело…никто не проснулся – ни муж, ни ребенок. А потом словно что-то ударило и неведомая сила подняла с кровати. Ноги снова слушались – тяжело, едва-едва, но она чувствовала их, она могла ходить. Мария ревела и не могла остановиться. Она подошла к мужу, обняла его и стала целовать – взахлеб, проснувшегося, ошеломлённого. Утром они вышли на прогулку. Втроём. Муж, она и ребенок. Медленно катили по улице коляску, смеялись, шутили, разглядывали прохожих и здания, словно прибыли в этот город впервые. Потом Васька убежал по делам, а, возвратившись, принёс бутылку вина и заявил, что его восстановили на заводе. Весь вечер они пили вино и целовались. Счастье вернулось. На один день.
      
      Он ушел на работу утром, она ещё спала – всю ночь ребенок капризничал, и Маша дежурила у кроватки. А в обед ей сообщили, что мужу оторвало руку. Сбой механизма, какого – она так и не разобралась, да и не слушала. Она больше никого не слушала. Не плакала, не рыдала, не жаловалась на жизнь. Ребенка забрали к себе Васины родители, а Мария молча сидела в больнице у Васькиной палаты, отказываясь уходить.
      
      Поздно вечером, когда больные уже спали, а врачи разъехались по домам, к Маше подсела дежурная нянечка. Старая седая женщина, она долго смотрела на Марию, а потом взяла её за руку и сказала:
      – Вспоминай. Вспоминай того, кто каждый раз оказывается рядом при твоих несчастьях.
      – О чём вы?
      – Темно вокруг тебя. Вот здесь, – нянечка коснулась головы. – Я первый раз прошла мимо, обожгло. Чувствительная я на это... Да не смотри на меня так, не спятила старая, могильное проклятие на твоем роду.
      – Чушь какую вы говорите…
      – Не перебивай, дурочка! У тебя же не первый раз несчастье, что у тебя раньше случалось?
      Выслушав расплакавшуюся женщину, нянечка погладила её по голове и тихо сказала:
      – У нас в деревне такое было, ещё при царе. Одна девка вот так страдала и все, кто рядом. Вспоминай!
      Пожилое женское лицо в черной косынке – Мария вспомнила её, эту женщину! Лет двенадцать было девчонке, когда отец несколько раз приводил эту женщину, тогда ещё молодую, в дом. Что там уж случилось меж ними – неведомо. Но ведь и отец умер внезапно! Здоровый, сильный, в расцвете лет он заболел и стал чахнуть буквально на глазах.
      – Вижу, вспомнила, – кивнула нянечка. – А теперь слушай. Надо тебе обойти три церкви, поставить три свечи в каждой и в каждой заказать службу, но только чтоб в одно время служили. За здравие.
      – Васино? – что-то вроде надежды шевельнулось в сердце Марии.
      – За здравие врага своего, – ответила нянечка. – В городе церковь у нас одна нынче, так что придется куда-то ехать. Только помни! Зла ты на него…
      – На неё, – поправила Маша.
      – Зла ты на неё, – поравилась нянечка. – А желать искренне надо. Сложно в себе злость побороть, но не поборешь– проклятья не снять… Будешь свечку ставить, вспомни её лицо и скажи «За здоровье моего врага!» Искренне скажи, поняла?
      
      ***
      
      Мария вернулась в больницу через несколько дней. Василий пришёл в себя, лежал на кровати, отвернувшись к стене. Когда вошла жена, повернулся, бросил быстрый взгляд и безразлично сказал:
      – Уходи, Маша. Калека тебе ни к чему.
      Она не ответила. Пододвинула табуретку, достала из сумочки пачку писем. Не Мишиных – его. И стала медленно читать вслух, с трудом разбирая каракули…
    
      
      ЧАСТЬ II. СИБИРЬ
    
      Дочь Трофима Полина в шестнадцать лет переехала из Украины на Кубань. Внучка его Эмма поехала ещё дальше – на Дальний Восток. Жила на Сахалине, училась в Хабаровске, а потом осела в самом центре России, в столице сибирского края – Новосибирске. Перевезла сюда мать Полину, и та прожила ещё очень долго, почти до девяносто восьми лет.
      

      ГОРБУНОК
   
      Этот рассказ сшит из лоскутков. В бедных семьях  так раньше шили одежду – в ту, давнюю пору, когда еще не было массового производства. Но рассказ из лоскутов памяти иногда сшить сложнее, чем рубаху.
      И все же я попробую.
      
      Единственное, что я точно знаю о деде своего отчима Григория – имя.  Странное и немного смешное, давно вышедшее из употребления – Парфён. Лоскутка с его родителями у меня нет, есть  только отчество – Дементьевич. 
      Где-то недалеко от села Дубровино, что и поныне стоит на Оби, ещё в девятнадцатом веке был приют для детей (а, может, и взрослых) – тех, кому не повезло в жизни. Людей с психическими или физическими отклонениями. Возможно, это было в нескольких верстах южнее, в деревне под названием Успенка, где и поныне существует психоневрологический интернат. Парфён попал туда совсем маленьким по одной причине: у него был горб. Так горбунком и прозвали. В приюте жили бедно. Добрые люди помогали едой, кто-то делал пожертвования. Село было немаленькое: более сотни дворов, московский тракт, переправа через Обь с пристанью, церковь, почта, сельское училище, хлебный магазин, пять лавок, два питейных заведения и даже собственный фельдшер. А местность глухая: густой сосновый бор, волостной центр – в сорока верстах, а до губернского Томска (будущего Ново-Николаевска-Новосибирска ещё не существовало) – сто восемьдесят с лишним.
      
      Парфён рос, не задумываясь о своём будущем. Мальчишка он был сообразительный. Только горб к земле тянет, не даёт выпрямиться, выйти в люди ни в прямом, ни в переносном смысле. И всё же Судьба жалеет сирых и убогих. Как-то раз в приют заехал местный лесообходчик. Жил он одиноко, возраст имел солидный, детей Бог не дал,  и смышленый сирота-горбунок разбудил в суровом сибирском мужике отцовские чувства. Лесообходчик оказался мужчиной обстоятельным, с кондачка ничего не решал, поэтому сначала поговорил с врачами, вызнал о горбунке всё, что тем известно было, а потом стал заезжать в гости к Парфёну, привозя то гостинцев, то старую одёжку – совсем другое в те времена было отношение к одежде: берегли её и перешивали, и ценили. Долго приглядывался к пацанёнку, но наконец, решился.
      – Будешь у меня жить, – сказал. – Что умею, тому научу. Что имею – твоё будет, когда помру.
      И, договорившись с врачами, увёз без всяких бумаг и формальностей.
      
      Лоскуты плохо складываются, не обрежешь их, не подгонишь друг к другу – выдумка выйдет, а не история.  Хочется имя дать хорошему человеку, а нет его – имени. Не сохранила память. Лесник (лесообходчик по старому, да больно уж длинное слово) оказался человеком бывалым, грамотным. Неторопливый, спокойный, рассудительный. Обучал всему, что знал. Как следы зверя распознавать, как в лесу ориентироваться, какие травы отчего лечат. Чтению и письму учил, благо и книги в доме были. Так и рос мальчишка, пока не вырос в сильного, умелого охотника. Некрасив? Да… Уродлив даже, с горбом-то, но душа чистая…
      
      Вот и ещё один лоскуток… Сколько между предыдущим и новым зим прошло? Не знаю. Немало, точно. Один год выдалась затяжная длинная осень. Грибы собирали даже в ноябре, из-под первого снега. Уже, наверное, зимой случилось Парфёну идти лесом с собаками. Псы здоровенные, охотничьи. Учуяли что-то, шерсть дыбом, понеслись вперед. Горбун поднял ружьё, двинулся осторожно за ними. Вышел на поляну, а там, под снегом и ветками лежит кто-то. Давай разгребать – девушка. Кровь засохла, поллица когтями разодрано, видно, что медведь-шатун напал да схоронил. Привычка у них такая: схоронят добычу под ветками и землёй, чтоб потом вернуться. Подхватил горбун  девушку – дышит! Взял на руки и поспешил домой.
      
      Лесник съездил  в деревню: разузнать, не пропадал ли кто. Оказалось, девчонка  была из прислуг: пошла в лес и не вернулась. Не стал он ничего сообщать деревенским, вернулся. Два месяца они вдвоём с горбунком выхаживали девушку. Парфён аккуратно зашил ей раны на лице, но как ни зашивай – половина лица изуродована. Увидев себя в зеркало, девушка долго лежала пластом и ревела, но постепенно смирилась. А Парфён…влюбился. Пока больная лежала – не отходил, ухаживал, а как на поправку пошла, стал в лесу пропадать. Утром подхватит ружьё, возьмёт обед с собой, отвяжет псов – и на целый день уходит. Возвращается запоздно: проскользнёт ужом в свою комнатку, и будто нет его на свете белом.
      – Маешься, сын? – усмехнулся как-то поутру лесник. – Дурак потому что. Взял бы её в жёны…
      – Я? – не дал договорить ему Парфён. – А про это ты забыл? – он повернулся к леснику горбом. – Я же урод!
      И в слезах убежал в лес. Там и пропадал несколько дней, в небольшом зимовье на дальнем кордоне. Знал, что девушка вот-вот должна уехать в деревню. Но лесник не даром прожил долгую жизнь… Когда Парфён вернулся, его самого не было дома. Горбун скинул в сенях сапоги, распахнул дверь, зашёл в дом и увидел, что гостья так никуда и не уехала. Застыл на мгновение, а девушка встала из-за стола, отложила в сторону шитьё, подошла к Парфёну и крепко обняла за шею.
      
      Она родила Парфёну три двойни подряд. Все – мальчики. А потом был один ребёнок, последний, седьмой. И тоже мальчик. Кузьма Парфёнович. Отец Гриши.
      
      Где-то между Дубровино, Успенкой и Белояркой – тремя старыми сибирскими деревнями, раскинувшимися вдоль правого берега Оби, есть старое заброшенное кладбище. Там похоронен Парфён Дементьевич. Всё, что я знаю о нём – это несколько лоскутков чужой памяти. Сшить из них рассказ было сложно, слишком уж они разные. Но я всё же попробовал…
      
      
       ГОЛОС МАТЕРИ
   
      – Вы из России? – спрашивает он меня.
      – Из России.
      – Ни разу не был. У нас тут, кто в Томск съездил, тот уж и нос дерёт, словно весь свет объездил. А вот скоро, пишут в газетах, к нам железную дорогу проведут. Скажите, господин, как же это так? Машина паром действует – это я хорошо понимаю. Ну, а если, положим, ей надо через деревню проходить, ведь она избы сломает и людей подавит!
      А.П. Чехов. «Из Сибири».
      
      Антону Павловичу Чехову было всего тридцать лет, когда он отправился через всю страну на далёкий остров Сахалин. В Сибири, через которую лежал путь писателя, о нём почти никто не слышал. Для крестьян он был всего лишь очередной барин, который по какой-то прихоти (а, может быть, по делам) появился из ниоткуда и уехал по старому московскому тракту в никуда. Обычная сибирское село Дубровино не произвело на Чехова какого-то особого впечатления. Здесь Антон Павлович сменил лошадей и сразу отправился дальше. Он и так задержался сверх ожидаемого на другом берегу Оби. За Колыванью река широко разлилась, затопив левобережные низины, и какой-то станционный смотритель посоветовал на вольных добираться до Вьюна, затем до Красного Яра, а там уж искать лодку для переправы. Хозяин лодки только развел руками:
      – Есть лодка! – сказал он. – Но она в Дубровино заседателева писаря повезла. Вы, барин,  подождите, чайку пока покушайте.
      Так и прождал Чехов ушедшую лодку до следующего утра, сидя в избе да рассказывая местным мужикам о железной дороге. Случилось это весной 1890-го…
      
      Год основания села Дубровино точно неизвестен. Впервые русские здесь стали селиться ещё при Петре Великом. Но за прошедшие два века мало что изменилось в их жизни. Жили зажиточно: сибирский середняк не беднее российского кулака был. Разве что народившееся здесь поколение теперь считало родиной Сибирь, а не Россию. Недаром со середины XIX века набирает силу областничество. Во главе с Григорием Потаниным и Николаем Ядринцевым областники готовы были отделиться, стать независимыми. Отделиться не получилось, но имена Потанина и Ядринцева до сих пор носят улицы Новосибирска. Советскую продразвёрстку крестьяне встретили глухим ропотом: редко голодавшая Сибирь неожиданно была поставлена на грань выживания. Результатом стала «Сибирская Вандея» – Колыванское восстание против Советской власти,  с одним из центров в Дубровино. Восстание жестоко подавили… Но еще в 1950-х селившиеся по соседству  с селом дачники рассказывали о встречах со странными дедами – с вечно мрачным, горестным выражением лиц. Никто из них не работал в соседнем совхозе, жили за счет личного хозяйства, промышляли рыбалкой и охотой. Говорили, что это оставшиеся в живых участники Сибирской Вандеи.
      
      В 1926 году, через пять лет после подавления восстания, в Дубровино родился мой отчим Григорий. Ещё через три – его брат Виктор. В тридцатые годы – две их сестрёнки. Жили то в Дубровино, то в Алфёрово – крошечной деревеньке в десятке вёрст выше по Оби, ныне уже не сохранившейся. Вскоре после начала войны умер отец, а старший брат в 1943-м отправился сначала в Омск, в лётное училище, а затем – на фронт (Григорий  воевал стрелком-радистом, был ранен и дошёл до Берлина). Вслед за отцом Виктор похоронил и мать, оставшись один с двумя маленьким сестрёнками на руках. Было ему в то время пятнадцать лет. Виктор устроился работать в леспромхоз. Вставал ни свет, ни заря, управлялся по хозяйству, возился в огороде, а затем отправлялся на весь день на тяжёлую, мужскую работу. Вернувшись вечером встречал корову, доил, стирал бельё, готовил еду, возился с младшими сёстрами… Иногда, когда совсем не оставалось сил, уходил за деревню на холм и жаловался матери. Просил её дать терпение и силы. А потом сжимал зубы и снова шёл работать. Семья – самое святое, так его учили с детства.
      Беда пришла неожиданно: приехавший из района чиновник сообщил Виктору, что его малолетних сестёр, как оставшихся без родительской опеки, забирают в детский дом. Как ни просил, как ни уговаривал подросток, чиновник остался непреклонен. Вернувшись домой, Виктор сложил в мешок еду, одел девочек и увёл их из деревни. Прятал в землянках, в заброшенных домах соседних деревушек, у незнакомых людей, согласившихся приютить на несколько дней. А сам каждое утро отправлялся на работу в леспромхоз и вёл хозяйство. Он победил: через некоторое время ему разрешили оставить сестёр дома. Жизнь постепенно налаживалась – работа не стала  легче, зато душа теперь была спокойной: никто не разрушит семью.
      В один из вечеров, когда пастух пригнал с выпаса деревенское стадо, своей коровы Виктор в стаде не обнаружил. Без коровы прожить на скудную зарплату в леспромхозе, было нереально. До самой ночи мальчишка бродил по лесу в надежде отыскать единственную кормилицу. Больших лугов вокруг села нет – сплошь леса. Высокие, почти голые стволы сосен с колючими зелёными кронами. Под ногами шишки и старая рыжая хвоя да мягкий зеленый мох, под которым прячутся от любопытных глаз грибы. Трава – редкая, лишь в низинах, где сосна уступает место берёзам, она растёт густой, сочной и высокой. Эти низины и кормили деревенское стадо. Уже наступила ночь, на западе за деревьями догорел поздний летний закат, а Виктор всё ходил по лесу и звал охрипшим голосом в сгустившихся сумерках потерянную корову. Наконец, силы покинули его. Опустившись на землю, пятнадцатилетний мальчишка закрыл лицо руками и, не сдерживая больше себя, заревел. Когда слёзы закончились, наступила пустота. Стало тихо-тихо, казалось, даже комары перестали петь тонкими голосами свои гнусавые песни.
      – Мама, помоги мне, – почти машинально одними губами прошептал подросток.
      И вдруг, в этой прозрачной, почти неестественной тишине, услышал… голос матери.
      – Вставай, – произнесла она. – Вставая, Витя.
      – Иди, Витя…
      – А теперь направо…
      Он шёл, словно лунатик, не разбирая пути, ориентируясь только звучавший в пустом и замершем сосновом бору голос матери. Шёл машинально, не веря, не чувствуя, не испытывая никаких эмоций. И вышел к большой яме, в которую провалилась корова. Животное было живо и даже не покалечено, оно просто не могла выбраться. А лес снова наполнился звуками: шуршанием ветра, писком комаров, треском сухих веток под ногами…
      

      СЛАДКАЯ ТИШИНА
      
      – Гриша?!
      Молодой мужчина в армейской форме обернулся. Шёл 194… год, Григорий недавно вернулся в родное село и теперь сидел на высоком берегу Оби, слушая тишину. Тишина после войны… сладкая родная тишина. Мягкая как толстый сибирский мох в сосновом бору.
      Они обнялись: два едва знакомых человека, два ровесника, возвратившихся из пекла второй мировой.
      – Ты как? – спросил Григорий.
      – А-а-а… – отмахнулся мужчина с жёстким суровым лицом. – Пойдем, выпьем за встречу?
      
      Довоенные тридцатые… Город, что появился на карте в конце предыдущего века (всего-ничего по историческим меркам) и  переименованный новой властью в Новосибирск, уже обогнал бывший губернский Томск и стал столицей огромного Сибирского края: от Иртыша до Енисея, от алтайский гор до Северного ледовитого океана.  Там росли новые  здания, мостились дороги, взлетали и садились самолёты. В ресторанах и парках играл джаз,  празднично одетые люди ходили вечерами на спектакли и в синематограф, а по центральным улицам проносились редкие, но уже привычные для горожан автомобили. Возник новый слой граждан – номенклатура, партийная и хозяйственная. В построенных по последней архитектурной моде зданиях в стиле конструктивизма, они работали в больших светлых кабинетах, а, устав от шумной суеты, стремились уехать на выходные подальше за город, на природу. По берегам Оби выросли дома отдыха, а к услугам тех, кто желал поохотиться, всегда были такие дальние лесничества, как дубровинское. Дикие ещё и тридцатью годами спустя места, крутые – в несколько десятков метров – берега, пьянящий сосновый воздух, рыбалка, охота, баня у егеря. И тишина. Сладкая после суетливой сибирской столицы тишина.
      Мальчишка, сын егеря, приезжих не любил. Они привозили с собой тревожный городской шум, беспорядок, громкие застольные разговоры о непонятных ему вещах и много водки. Они считали себя хозяевами, а их с отцом – обычной обслугой. И все они были на одно лицо: не то, которое запоминаешь глазами, а иное… Как это выразить словами, он не знал. В один из зимних выходных рано утром к ним прибыла очередная городская компания. Егеря дома не было, уехал по делам в село, и подростку пришлось самому размещать гостей, отвечать на их вопросы, показывать окрестности. Впрочем, он был к этому приучен, и всё шло, как обычно, пока один из гостей, поспорив о чём-то со своими спутниками, спьяну не отправился в одиночку на охоту. Пьяному не то, что море, но и заснеженная январская тайга по колено. Прошло немало времени, и день уже перевалил  через свою половину, когда мальчишка забеспокоился. Но на его робкие вопросы спутники пропавшего лишь отмахивались: вернётся, куда денется. Они были совершенно пьяны.
      Незадачливый же охотник в это время лежал на снегу, прощаясь с жизнью. Сойдя с лошади, он не успел сделать и десятка шагов, как попал ногой в петлю. Петля оказалась крепкой, на крупного зверя, руками с ней справиться не удалось, перекусить тоже, а нож с собой прихватить «охотник» не догадался.  Да нет бы в валенках отправиться, а то в ботиночках городских, петля не за обувь, за плоть ухватилась. После долгих и тщетных попыток освободиться, после громких криков – авось, кто придёт на помощь  – обессилев, он лежал на снегу, понимая, что если его не найдут, то он просто замерзнет. Хмель вышел. Остался холодный, рыхлый как снег, страх  и сладкая мёртвая тишина окружающего леса.
      Спас его егерь. Вернулся из деревни, выслушал сына и отправился по следам в лес. Почти окоченевшего, с побелевшими губами, заезжего гостя внесли в егерскую избушку и долго оттирали оставшейся водкой.
      – Проси, что хочешь, – как заведённый, повторял он. – Жизнь мне спас… проси, что хочешь…
      Спасённый оказался крупной шишкой, имевшей немалую власть там, в городе. Но егерю ничего нужно не было. У него в распоряжении был целый лес, а это куда больше, чем какая-то столица Сибири.
      Прошло три года.
      Мальчишка повзрослел, из подростка превратился в крепкого, коренастого юношу. Помогал отцу, не раз и браконьеров ловил. С ними-то у егеря и вышла большая ссора. Накрыл очередных прямо на месте преступления: сохатого завалили. Были бы деревенские – одно дело. Но браконьеры оказались со связями, и обвинили в убийстве животного самого егеря. И не просто в убийстве, а во вредительстве. Дело настолько было шито белыми нитками, что любой беспристрастный суд просто отказался его рассматривать. Но… этот суд беспристрастным не был. Егеря забрали. Тогда-то добрые люди и подсказали парню: езжай в город!  Ищи того человека, которого отец спас. Кланяйся в ноги, проси помощи. И парень отправился в сибирскую столицу. Ходил по учреждениям, рассказывал о своей беде, описывал давнего гостя. Память не подвела, когда настала крайняя нужда: припомнила и то лицо,  которое ненастоящее. Которое не для Бога, а для зеркала. Спасённый некогда егерем мужчина действительно оказался большой шишкой. Даже попасть к нему на приём оказалось для егерского сына задачей сложной. Но он пробился. Поклонился в пояс, как в деревне учили, рассказал о своей беде, не забыл и про обещание напомнить. Не грубо, не в лоб, с оказией. Говорил о свидетелях, которых суд слушать не захотел, и о сфабрикованных доказательствах. Но чем дальше он рассказывал, тем более кислым становилось выражение того самого ненастоящего чиновничьего лица. В конце концов, большой столичный начальник буркнул, что ничем помочь не может, а когда парень снова стал умолять, охрана выбросила его из здания. Несколько суток он дежурил у входа, бросался к подъезжающей машине пытался убедить, умолить… Но его  каждый раз отгоняли.
      – Ещё раз увижу, – сквозь зубы пообещал однажды хозяин высокого кабинета. – Отправишься вслед за папашей.
      В деревню парень вернулся ни с чем. Долго рассказывал о своей неудачной поездке и был твердо уверен, что мог, мог ему помочь спасённый некогда чиновник. А отец его так и сгинул где-то в лагерях, так больше его мальчишка никогда и не увидел.
      
      
      – Лет десять не встречались, – Гриша задержал взгляд на наколке, украшавшей запястье давнего знакомого.
      – Лагеря, Гриш… Как пошло-поехало тогда. Потом война. Штрафбат. Давай выпьем! За победу.
      Они выпили.
      – И куда теперь? – поинтересовался Григорий.
      – Егерем пойду. Лучше леса жизни нет. Своё я отмотал, два ранения имею… Обещали устроить.
      
      Прошло двадцать с лишним лет… Однажды, путешествуя на лодках по Оби, Гриша с Эммой заехали на старое заброшенное кладбище. За кладбищем начиналось болото, дальше шёл бор, всё ещё дикий в то время, а где-то невдалеке, в полукилометре, неторопливо текла на север широкая полноводная Обь. На кладбище был похоронен отец Григория.  Прибрались на могилке, подкрасили оградку…Тишина. Никого. Только зелёные кроны сосен покачиваются на ветру. И вдруг за спиной чей-то кашель. Обернулись:  стоит седой мужчина  в поношенной просторной рубахе и штанах с дырами на коленях. За плечами котомка, вроде рюкзака, только поменьше. Смотрит внимательно и спрашивает:
      – Гриша?
      
      После войны ему повезло: устроился работать егерем и снова жил в доме, где родился и вырос.  Несколько лет он был совершенно счастлив, насколько может быть счастлив одинокий человек, прошедший через лагеря и окопы. Потом в лесничество снова потянулись люди из города. Места здесь были исключительной красоты! А воздух? А осетры и стерлядь в реке? А охота? Однажды… Да-да, это снова случилось зимой! Однажды в избушку егеря приехал пожилой ухоженный мужчина, недавний пенсионер. Трудно было узнать в битом жизнью, отсидевшем в лагерях, воевавшем в штрафбате мужчине прежнего егерского сына. Гость и не узнал. А под водочку, когда принялись приезжие травить байки, неожиданно расчувствовался и принялся рассказывать, как сам чуть не погиб здесь лет двадцать назад.
      – Места того уж не найдешь, конечно, – закончил он.
      – Почему же? – глухо выговорил егерь. – Слышал я эту историю. И место мне показывали. Могу показать…
      – А хорошо бы… – пьяно ответил гость.
      Ночью егерь исчез. Вернулся под утро: хмурый, неразговорчивый. Опохмелил  проснувшегося гостя, и стал собираться в дорогу. .
      – Хмель скоро выйдет, – пообещал угрюмо. – И тишина…Там сладкая тишина.
      Ехали долго. Вокруг только бор, гость давно потерял направление да продрог, хоть и тёплый случился январь, а зима всё же. Наконец, остановились.
      – Узнаете? – сиплым напряженным голосом спросил егерь.
      – Нет, – пожал плечами гость. – Столько времени прошло… Поехали-ка назад, замёрз я.
      – Пройдитесь хоть… Вон до кривой сосны. На ногах оно по другому смотрится.
      Сойдя с телеги, гость направился к сосне и.. угодил ногой в петлю. Резко и испуганно дёрнулся в сторону, но  петле только того и надо было. И снова, как это уже было прежде, он лежал на снегу, устав от крика, мольбы, унижения. И понимал, что его никто не найдет. Хмель вышел. Остался только страх.
      
      Старая телогрейка, несколько рубашек, консервы, крупа, сахар, чай… Больше у Гриши и Эммы с собой ничего не было. Они отдали всё это седому простуженному человеку.
      – Куда ты теперь? – спросил Гриша.
      – В лес, – пожал плечами мужчина. – Лучше леса жизни нет. Там такая сладкая тишина…
      
    

      ПОЛЫННОЕ ВРЕМЯ
      
      В этой истории нет дат.
      Долгие годы отшельник жил вне времени.
      В этой истории нет имен.
      Только имя отшельника, остальные не сохранила память.
      В ней одно географическое название.
      Деревня Скала, где сорок лет назад была рассказана эта история….
      
      Пролог
      
      …В одно из своих речных путешествий Гриша и Эмма остановились на отдых возле старинного села с необычным названием Скала. Ни гор, ни тем более скал в округе никогда не было. Был Чаус – небольшая речка, долго текущая параллельно Оби, а после села сворачивающая к широкой обской протоке, в которую и вливается чистой прозрачной водой. Левая сторона Оби: низкие берега, заливные луга,  болота да топи и густые березняки. В давние времена обитали здесь местные народцы, они и дали столь странное название: «скала» в переводе означало «берёзовая роща». Гриша и Эмма легко познакомились с местными жителями: покупали молоко, ходили в сельский магазин, собирали грибы. Особенно сошлись с добродушным весёлым мужчиной лет тридцати, с которым Гриша сдружился на рыбалке. В один из вечеров, когда они втроём сидели у костра, наблюдая как из пламени взлетают в тёмное небо искры, становясь звёздами, мужчина неожиданно предложил:
      – Хотите, я вас познакомлю с отшельником?
      – Отшельником? – удивилась Эмма. – Настоящим?
      – Его Дементием зовут, приблудился лет пять тому как… Сейчас за деревней живёт, в махонькой избушке. Нелюдим он, правда… Но такие истории, бывало, рассказывает!
      
      Дементию на вид было за пятьдесят. Ходил он  сильно прихрамывая на одну ногу: в старых кирзачах,  поношенной, но аккуратно зашитой телогрейке и пахло от него горьким полынным запахом. Сначала больше молчал, слушал гостей, но постепенно привык к новым людям  и разговорился….
      
      История первая. Злыдень.
      
      В прежние времена от комаров спасались так: копали полынь, рубили ножом боковые мясистые корни, сушили их, кипятили, а затем настаивали. Настоем этим умывали лицо и руки, и горький полынный запах отпугивал охочих до людской крови насекомых. Полынь, как бродячая собака, к дорогам да человеческому жилью жмётся: по берегам рек растёт, по пустырям, по дорожным обочинам, на межах в поле да на запущенных огородах. Старики сказывали: предки их в эти места ещё до царя Петра пришли, землю и волю искать. Земли и воли в Сибири хватало на всех, только жили вокруг народы, ещё помнившие времена Орды. И сейчас немало их деревень вдоль Оби, а тогда воевали они с чужаками и промеж собою крепко и ходили грабить и жечь соседей. Много земли и воли в Сибири, только защищать их от чужаков нужно было. Потому осторожность и недоверие к чужакам втирались в грубую крестьянскую кожу вместе с настоем полыни.
      Деревня, где родился Дементий, была по-сибирски зажиточной и к окружающему миру недоверчивой. Сторонние звали их чалдонами – потомками тех русских, что первыми пришли в этот край. Отец Дементия промышлял охотой, мать вела хозяйство: двор, скотина, огород. Вокруг деревни – поля, предками у леса отвоёванные да сам лес: по буграм – игольчатый, сосновый, светлый; а в низинах – смурной, осиновый, с топями да болотами. Как лес был разный, так и люди в деревне: кто светлый, кто тёмный, у кого язык с иголками, а у кого – не слово, а кол осиновый.  Потому и прозвища прилипали к людям крепче, чем имена. Если прозвали Злыднем, то и детей будут Злыдневым выводком кликать, а то и внуков.  Злыдень в деревни был: рябой, кость широкая, на голове две проплешины: одна над ухом,  с пятак размером –  красная, раздраженная, а другая  на затылке – побольше, белая.  Говорили старухи, что снежный царь ему подзатыльник влепил.  Отец над старухиными рассказами посмеивался: сколько вёрст по лесу исходил, а ни снежного, ни иного царя не встречал. И Дементий ему вторил, когда с деревенскими мальчишками спор выходил, теперь он тоже был охотник, уже три года как отец его к делу приучал: зверя выслеживать, след читать, петли ставить…
      Революция и гражданская обошли деревню стороной. Бунтовать было некому, а от разбоя уберегло то, что вдали от больших дорог жили. Даже продразвёрстку пережили спокойно, но в те годы Дементий едва во двор из пелёнок выполз, не помнил их. Самой большой бедой деревни так и остался Злыдень. Сочеталось в нём, казалось, несочетаемое: скандальный бабский характер и угрюмая замкнутость, трусливая вороватость и привычка лезть в драку по малейшему поводу, взрывной норов и долгая злопамятная мстительность. Вышло так, что с отцом они вздорили постоянно: не то чтобы причин было более, нежели с другими, а просто жили по соседству. Последний раз до драки дошло, только закончилась она быстро, резким и  сильным ударом отцовского кулака. Вставая с земли, Злыдень утёр юшку рукавом и тихо, но отчётливо произнёс:
      – Ещё пожалеешь, сосед… Я обид не прощаю.
      Развернулся и пошёл, а перед глазами Дементия, наблюдавшего эту сцену, ещё долго маячило пятно от подзатыльника снежного царя. В деревне все знали: если Злыдень обиду на кого затаил, жди подлости.
      
      В начале тридцатых стали из разных мест доходить слухи, что советская власть новый порядок на селе устанавливает: неведомое дотоле слово «колхозы» передавалось от одного к другому, обжигая языки и страша своей непонятностью. По глухим деревням, где не то, что газеты – новости появлялись от случая к случаю, поползли слухи, страшные и нелепые одновременно. «Крепостное право возвращается, – пугали одни». «Жёны станут общими, а детей отберут, – говорили другие». «В каждой деревне построят общий дом длиной с версту, а все остальные разрушат, – сказывали третьи». Слухи слухами, но когда прибыл из города человек и приказал записываться в колхоз, выяснилось: скот, земля и луга действительно  станут общими. Почему в далёком городе должны решать, как им жить, деревенские понять не могли. Увидев, что в колхоз никто записываться не будет, приезжий смачно плюнул под ноги, закурил папироску и пошёл со своими спутниками по дворам выявлять «контру».
      – Жируете, сволочи?! – орал он. – Забились в глухой угол, как тараканы и ждёте, когда власть советская кончится?  Выкусите-ка! Сидели здесь, самогон жрали да сало трескали, когда мы вшей в окопах мировой кормили? Когда с Колчаком насмерть бились? Когда мне ногу на войне прострелили, а жинка с ребятишками помирали тифозные и от голода пухлые? У-у-у, как я вас контру жирную ненавижу.
      У приезжего была своя правда. Она пахла порохом, кровью, смертью близких и ненавистью. Ещё она пахла верой – в справедливость и в иную, чем прежде,  светлую и счастливую жизнь, но этот запах был почти неразличим. Пройдя по дворам, он переписал фамилии, сколько у кого скота и другого имущества, каков дом, сам ли работает на земле. А затем, оставляя две кривые полосы на влажной песчаной дороге, его увезла скрипучая старая телега, и, как показалось крестьянам, вместе с колхозом. Вслед за телегой бежали ребятишки и что-то кричали: то ли дразнились, то ли просто перекликались друг с другом. Жизнь вернулась в прежнее русло, как ручей, обогнувший свалившийся со скалы камень, и потекла по знакомому дну. Копали полынь, рубили ножом боковые мясистые корни, сушили, кипятили, настаивали, а затем умывали лицо и руки, и вдыхали горький привычный запах. Казалось, полынь-матушка защитит их и от этой беды, как защищала две с половиной сотни лет от лесного гнуса.
      
      Вскоре вместо старой телеги в деревню прибыл вооруженный конный отряд. Со знакомым уже словом «колхоз» он привёз новое, ещё более страшное – «раскулачивание». Красное, раскалённое, словно язык проснувшегося древнего божка, полного злобы и ненависти. Языческого божка, некогда владевшего этими землями, но изгнанного с приходом христиан. У тех, кого он касался, прибывшие отбирали всё: дома, скотину, личные вещи, даже нехитрые детские игрушки. Иконы, которым молились предки, ломали и выкидывали во двор, а во дворе по разлетевшимся щепам ступали, не обращая внимания на раскрошенные лики святых, солдатские сапоги. Маленьких детишек под вой матерей отбирали в детские дома. Те, кто постарше – как двенадцатилетний Дементий –  должны были отправляться вместе с родителями на выселение.
      – Куда из Сибири-то выселять? – спросил отец.
      – Перевоспитывать ваше кулацкое отродье трудом будем, – ответили ему. – Стране лес нужен.
      – Топоры-то хоть дайте с собой взять. Чем работать-то?
      – Руками, контра, валить будешь.
      За забором, отделявшим дворы, Дементий заметил Злыдня. Тот выселению не подлежал, стоял молча, наблюдая, как разоряют соседа. Затем развернулся и ушёл: тех, кто не попал в эту мясорубку, обязали предоставить телеги и вывезти под надзором отряда раскулаченные семьи в специально создаваемое поселение. Семью Дементия и ещё одну, тоже соседскую, повёз на своей телеге Злыдень.  Он по-прежнему ничего не говорил и даже не оборачивался, только курил, свёртывая одну самокрутку за другой. Проснувшийся языческий божок выполнил обещание за него: лучшей мести и придумать было нельзя. Дементий на всю жизнь запомнил громко ревущую соседку и строгую, без слёз, мать. Она сидела прямо, свесив с телеги ноги. Молча и гордо. Лишь, когда отъехали от деревни, обняла мальчишку и зашептала на ухо:
      – Нас скоро с отцом не станет, я чувствую. Бежать тебе, сынок, надо, бежать подальше отсюда. Слушай меня:  в деревню не возвращайся и в соседние не ходи, иди на север, в тайгу. Ищи деревню глухую, просись туда.
      И испуганно затихла, увидев, как обернулся на шёпот Злыдень.
      
      Место, куда их привезли, к приёму людей оказалось не готово. Голое и пустое, даже без наспех сколоченных бараков, как в других спецпоселениях. Ни одежды (только та, что на тебе), ни одеял, ни инструмента, ни продовольствия (с собой разрешили взять только булку хлеба на две семьи). Ошеломлённые люди стояли, оглядываясь по сторонам и не представляя, как тут можно жить.
      – Загляни под телегу.
      Отец Дементия обернулся и увидел стоящего рядом Злыдня.
      – Зачем это?
      – Загляни, говорю…
      Дементий опередил отца, нагнулся и увидел, что ко дну телеги привязаны лопаты, молотки, топоры и большая двуручная пила. А когда распрямился, разинул рот от удивления: по щекам Злыдня текли слёзы. Настоящие, большие... Бабские, сказал бы он раньше, но теперь это слово было неуместно, неправильно.
       – Простите меня… за всё. 
      Смущённый Злыдень утирал слёзы.
      – Не хотел я вас везти, соседи, Христом клянусь, не хотел! Схорониться бы да за семью испужался. Вона всё что из инструмента дома было собрал для вас…
      – Спасибо, – только и вымолвил в ответ отец.
      Некоторое время они смотрели друг другу в глаза. Молча. Рябое лицо Злыдня под взглядом отца бледнело всё сильнее, а потом, решившись, он кивнул и, не глядя на Дементия, бросил:
      – Садись! Скажу, с сыном ездил, авось не разберут в суматохе. Только как вывезу, ты сам по себе, а я сам. У меня тоже сыновья…
      
      Злыдень простился с Дементием в паре вёрст от родной деревни. Слов друг другу не говорили. Мальчишка слез с телеги и поклонился в пояс, а сосед, отвернувшись, хлестнул кнутом кобылу. Показалось, что на его затылке не было никакого пятна. Дементий помотал головой, открыл глаза, пытаясь в том убедиться, но телега уже отъехала – в наступивших сумерках не разглядеть. Усевшись под дерево, мальчишка попытался собраться с мыслями, но они разлетались, словно испуганные воробушки. Дождавшись ночи, он осторожно направился в деревню. Была ещё одна живая душа, связывавшая его с прежней жизнью и он хотел с ней проститься. В доме горели свечи, и гуляли чужие люди. Мальчишка проскользнул во двор, прислушался. Старая лайка, охрипшая за день от лая, жалобно заскулила на цепи, унюхав родного человека. Опустившись на колени, он обнял её за шею, чувствуя, как шершавый собачий язык вылизывает его щёки, и беззвучно заплакал…
      
      Потом прошёл к тайнику в сарае, где после угрозы Злыдня отец прятал большой нож и ружьё с патронами. Прихватил с собой лыжи – короткие, охотничьи и, не оглядываясь, направился из деревни. На север, в ещё большую глушь… В села не заглядывал, обходил стороной. Ел грибы и ягоды, пытался охотиться, но без отца получалось плохо. Пару раз подстрелил небольших птиц, вот и вся добыча. Наконец, недели через две вышел к старой охотничьей зимовке. Рядом была маленькая речка, в которой можно было удить рыбу. В зимовке – печь, лежак, закопченный металлический котелок и инструменты: лопата и топор. А в грубо сколоченном ящике оставленные кем-то спички, соль и рыбацкие крючки. Здесь он и остановился. Дни пролетали в заботах о пропитании, а по ночам снились странные сны – смурные, нехорошие. В них отец и мать ходили по старому деревенскому кладбищу меж могилками и крестами и громко неестественно хохотали… Дементий не знал, что делать с этими снами. Пока их не развеял, не прогнал навсегда громкий собачий лай. Однажды ночью он разбудил мальчишку, и тут же на Дементия обрушилась визжащая от радости лайка.  Сорвавшись с цепи, она отыскала-таки хозяина по оставленному старому следу….
      
      Утром Дементий копал полынь. Нарубил ножом мясистые корни и выложил их на ещё не остывшем солнышке.  Когда они подсохнут, можно будет брать понемногу, кипятить в котелке и давать настояться. А потом умывать настоем лицо и руки. Не от комаров, которые уже покидали почти осенний лес. Для того, чтобы вновь почувствовать родной горький полынный запах…
      
      
      История вторая.  Лествица в небо.
      
      Собака померла весной. В последний месяц у неё отнялись задние лапы, и Дементий, внеся лайку в дом, кормил животное с рук. Лайка жалобно скулила и преданно лизала его руки языком. На улицу она выбиралась на передних лапах, упрямо волоча за собой непослушное тело: нагадить в доме ей не позволял инстинкт. А может быть нечто большее – то, что у людей называется гордостью, преданностью или любовью… Однажды, придя с неудачной охоты, Дементий обнаружил её у порога – полумёртвая лайка из последних сил пыталась выползти на улицу, но не успела…
      Похоронив собаку, мальчишка упал на лежанку и долго лежал, бесцельно глядя на противоположную стену.  В верхнем углу её паучок сплёл новые кружева, и теперь висел крошечной тёмной точкой, ожидая, когда очередная ожившая по весне муха попадётся в его липкую паутину. В распахнутую дверь задувал ветер, но Дементий не чувствовал холода. На потемневшем небе проявились бледные звёзды – какой-то небесный паук ткал свои липкие кружева, чтобы ловить отлетающие из бесчисленных миров души. Дверь захлопнулась сама: резкий порыв ветра вернул её на место, с силой вогнав в дверную коробку. Дементий поёжился, закрыл глаза и сразу уснул – опустошённый и почти равнодушный к окружающему миру.  Утром он собрал свой нехитрый скарб и пошёл дальше на север.
      
      Весна была поздней: островки потемневшего снега встречались в лесу почти до июня. Иногда, припрятав на околице ружье,  Дементий заходил в маленькие деревушки и, преодолевая стыд, просил кусок хлеба. На вопросы не отвечал, прикидывался дурачком. А затем снова шёл дальше. Патроны давно закончились, но продать ружье он не пытался, упрямо нёс с собой. Да и кто бы купил? Скорее отобрали бы и самого отвезли до ближайшего села, где есть милиция. Однажды попалась ему по пути телега со странными мужиками: одеты они были в широкие штаны и самотканые синие рубахи на выпуск, подпоясанные самодельными поясами. На старшем –  мужчине лет пятидесяти с чёрной окладистой бородой, едва тронутой серебряными нитями седины – валяная шляпа с загнутыми вверх полями и длинная, до колен,  поддевка из тонкого сукна. На ногах –  высокие сафьяновые сапоги из выделанной козьей кожи. Спрятавшись за деревьями, Дементий проводил телегу взглядом, обождал минут двадцать и двинулся дальше. Встреч на дороге он избегал: мало ли кого гонит судьба по лесному просёлку. А он с ружьём и без документов, и вряд ли cможет объяснить, как забрался столь далеко от родной деревни. Но не судьба, видать, была разминуться с этими людьми. Через пару часов, когда сумерки поднялись по стволам сосен от земли к небу, заметил Дементий впереди весёлый огонёк костра. Неожиданно он решился: не свернул, не обошёл стороной, направился прямо к людям. Молодые вскочили на ноги, а старший остался сидеть, с любопытством разглядывая появившегося из лесных сумерек мальчишку с ружьём.
      – Кто таков? – властно спросил он.
      – Дементий я, – ответил мальчишка.
      – Куда путь держишь?
      – Куда глаза глядят…
      Сбивчиво, перескакивая с одного на другое, Дементий принялся рассказывать свою историю. Слушали его с интересом, но на лицах мужчин не отражалось никаких чувств: ни сочувствия, ни недоверия. Лишь когда мальчишка закончил свою историю и, не удержавшись, всхлипнул, утираясь рукавом, старший, не отводя взгляда, поинтересовался:
      – Не брешешь?
      – Вот вам крест! – выпалил Дементий, размашисто крестясь.
      Действие это, однако, вызвало странную реакцию: лицо мужчины презрительно скривилось, он что-то неразборчиво пробормотал и надолго замолк. Задумался. Затем потёр указательным пальцем лоб: снизу от переносицы до корней первых волос, словно стирая одно решение и освобождая место для другого. Огладил тяжёлой ладонью усы с бородой и коротко бросил:
      – С нами поедешь.
      – Куда? – не удержался Дементий.
      – Там узнаешь…
      
      … Три долгих века прошло с тех давних времён, когда спасая старую веру, бежали в Сибирь раскольники. Пробирались по лесам нехожеными тропами, уносили «от сатанинской власти»  старинные иконы и книги, ставили избы и строили крытые дворы с глухими воротами, отгораживаясь от мира. То тут, то там возникали большие и малые, и совсем крошечные поселения. Не имея единого духовного центра, разбросанные от Урала до Дальнего Востока, они дробились на различные толки, согласия, на поповцев и беспоповцев, и каждая такая группа свято верила, что сохраняет единственно правильные представления о богослужении и бытии. Это был свой, особый мир, закрытый от чужаков и живущий по жёсткому уставу. Чужаки попадали в него редко, но жизнь слишком сложная штука, чтобы сказать «никогда».
      Дом, в котором жили четверо молодых спутников Дементия и их наставник Авдей, стоял на опушке леса, одинокий и немного похожий на крепость. Вокруг не было ни деревни, ни поселения, ни людей, только маленькая речка, несущая свои воды в далёкую Обь. Стены были выстроены из брёвен, обшитых с двух сторон досками, а промежуток между ними заделан глиной. Крыша покрыта дранкой из лиственницы – для защиты от влаги. За домом, в длинном полукрытом продолговатом дворе находились помещения для скота, сарай, кладовая и балаган – отдельная проветриваемая постройка для хранения сена. Первым делом наставник выдал Дементию инструмент и приказал выстругать себе из дерева посуду: в дом мальчишку не пустили, оставив ночевать на сеновале.
      – Рано тебе, – коротко бросил Авдей.
      Так Дементий и жил некоторое время во дворе, с утра до вечера работая по хозяйству и обедая отдельно: из своей собственной посуды. Поначалу разговаривали с ним мало, даже молодые – сторонились чужака, приглядывались. А Дементий работы не чурался, приучен был к ней с детства. Медленно, постепенно, но отношение к нему менялось, теплело. При нём теперь разговаривали, не пряча слова, а в один из дней в гости к хозяевам пожаловала пожилая женщина из соседней деревни. Приехала она на телеге одна, о чём-то долго разговаривала с наставником, а затем вышла во двор и, остановив Дементия, стала пристально его рассматривать. Через неделю она вернулась с новенькой одеждой – только что сшитой, специально для него.
      – Справно выглядит, – похвалил Авдей и, обернувшись к Дементию, добавил, – завтра тебя крестить повезём.
      – Так я ж крещёный, – удивился парень.
      Авдей презрительно скривил губы и ничего не ответил. Он вообще говорил мало, считая болтовню грехом. Так что иной раз разболтавшимся парням изрядно перепадало от своего сурового наставника. А они побаивались его, но уважали: за справедливость.
      Поутру выехали засветло: до деревни, где жили единоверцы Авдея, было несколько десятков вёрст. Дорога петляла по бору, взбиралась на бугры, падала в овраги, где светлолюбивые сосны сменялись берёзами и осинами, переползала через неширокие ручьи с чистой и холодной водой и вновь устремлялась вверх – к соснам. Деревня оказалась большой, не чета уединённому хутору Авдея. Парни, с разрешения наставника, тут же спрыгнули с телеги и отправились по знакомым: рады были случаю сменить поднадоевший хутор на разговоры и забавы со сверстниками. Дементий с завистью проводил их взглядом: ему тоже хотелось найти здесь друзей. Но его дорога была другой.
      Уже после того, как его перекрестили, погрузив полностью в широкую деревянную бадью, специально сделанную для таких случаев, после сытного обеда, на котором он впервые ел как равный – за одним столом с Авдеем и его единоверцами, после долгих разговоров об охоте, хозяйстве, торговле, урожае, влетавших в одно ухо подростку и тут же вылетавших из другого – после всего этого, Авдей оглянулся на своего нового воспитанника и коротко бросил:
      – Пойди братьев пошукай. Сбираться пора, а то засветло не вернёмся.
      – Где ж их искать-то?
      – Захочешь – найдёшь.
      И Дементий отправился на поиски своих «братьев». Удивительно (а  впрочем, что тут удивительного?), в какой двор не зашёл бы Дементий, о нём уже знали. Кто такой, как звать, откуда взялся… Парней он «вылавливал» по одному, лишь только младшего, почти своего ровесника никак отыскать не мог. Запарился бегать по всей деревне, и по второму разу спрашивать.
      – Что, братишка, не сыскал Федьку-то? – весело посмеялись над ним парни, когда он вернулся. Прищурившись, Дементий внимательно посмотрел на их улыбающиеся лица: хитрят парни!
      – И где он? Мне сказано найти всех!
      – Ты Авдею-то не проговорись, – приглушив голос, ответил один из «братьев». – Мельницу на холме видел? Под холмом лесок, там он с зазнобой своей гуляет. Беги, зови…
      Мельницу Дементий и впрямь видел: большую, старинную: видать, ещё в прошлом веке при царе строенную. Воздвигнута она была за деревней на холме, и деревянные крылья её ловили праздно гуляющие по окрестностям ветра, поворачиваясь из стороны в сторону с помощью специального рычага – водила. Дементий даже заглядывал на мельницу, но рабочий только пожал плечами в ответ на вопрос подростка. Припомнил Дементий и мельника: видел его, сидя за столом – коренастого, широкого в плечах, с длинной бородой и крепкими мускулистыми руками. Добежав до холма, мальчишка свернул в рощицу: небольшую, но густо поросшую высокой травой и зарослями ежевики.
      – Федька! – позвал он.
      Где-то поодаль послышался шорох: натренированное охотой ухо Дементия уловило его, и тотчас он снова выкрикнул:
      – Федька, выходи! Домой пора, Авдей голову свернёт.
      Шорох повторился и из-за кустарников показался Федька, перемазанный ежевикой и девчонка лет четырнадцати, держа в руках корзинку с ягодами.
      – Этово и есть Дем…тий, – пробубнил Фёдор.
      Он всегда говорил так: глухо, почти не открывая рта и постоянно глотая буквы, словно его недокармливали за столом. Вид у Фёдора был недовольный: видно, не хотелось ему уезжать, но что поделаешь… Авдей есть Авдей.
      – Так это я для него рубаху шила? –  спросила девчонка, с любопытством рассматривая незнакомого подростка. – Гляди-ка, какая я мастерица – сидит тютелька в тютельку!
      От её слов и взгляда Дементий неожиданно смутился и, кажется, даже покраснел. Руки непроизвольно одёрнули рубаху и тут же засуетились, не зная, куда себя деть. Странное чувство овладело им – даже не подберёшь слова, чтобы назвать: нечто доселе совсем неведомое. Одновременно хотелось повернуться и уйти, словно устыдился незнамо чего, и заговорить с этой незнакомой девчонкой незнамо о чём. Но слова прилипли к гортани, язык вдруг стал неповоротливым, как тяжёлый мельничный жёрнов, а руки по-прежнему суетились то ли ища карманы, которых не было, то ли пытаясь от кого-то спрятаться. Девчонка бросила на Дементия насмешливый взгляд и весело хихикнула. Затем подхватила  корзинку, помахала рукой Фёдору и побежала в сторону мельницы – только пятки засверкали.
      – Идёмштоли, чё столбом …стыл, – всё также недовольно пробормотал Фёдор и зашагал вперёд – туда, где их поджидал Авдей, парни и телега. Несмотря на свой юный возраст, он сильно сутулился, а над верхней губой уже пробивались усики, такие же рыжие, как и волосы.
      
      Этой ночью Дементий впервые ночевал вместе со всеми в доме. Он долго разглядывал лики старинных икон и толстые книги – древние, с узорчатыми и непонятными буквами и потемневшим переплётом из выделанной кожи. Остановившись перед божницей, он увидел плетёную ленту в виде петли и взял её в руки.  И тут же получил тяжёлый увесистый подзатыльник от Авдея.
      – Положь лестовку! – приказал тот.
      Испуганный Дементий осторожно положил ленту обратно и, потирая ушибленное место, отошёл от греха подальше. Место на ночлег ему выделили на крайней лавке – самой близкой к двери. Чуть подальше устраивался на ночлег Фёдор.
      – Слышь, Федька, – шёпотом спросил у него Дементий. – А что такое лестовка?
      – Лестовкато… – ответил тот. – Она молитвы щитать и поклоны. Лествица это на небо. Спи д..вай.
      – Федька, а Федька, – не унимался Дементий. – А как ту девчонку зовут? С которой ты по ягоды ходил?
      – А те…зачем?
      – Ну так просто…
      – Вот и спи д..вай. Много бу…знать, скоро ..старишься.
      
      Дни шли за днями, складываясь в месяцы, а затем разлетаясь птицами на волю  в Прошлое, и оставались от них только невидимые зарубки на дереве памяти. Узкие и широкие, длинные и короткие, глубокие и едва заметные, тут же зараставшие корой забвения. Молитва и хозяйство, молитва и работа, молитва и охота в почти безлюдной тайге да рыбалка в мелкой холодной речушке возле дома. Душа постепенно становилась лёгкой, почти невесомой, готовой взобраться по лествице до самого неба, но тело не пускало, оно жило своей жизнью.  Для тела лестовка была петлёй, замкнутым кругом, из которого не вырваться, пока не сбросишь оболочку в тёплый прямоугольник сырой земли, отмолив весь этот круг до самого своего последнего дня. Пять лет, проведённые в глухом медвежьем углу, стали для Дементия самыми счастливыми в жизни. Он обрёл свою вторую семью: сурового отца Авдея, с обветренным, словно вырубленным из сибирского кедра лицом, четырех старших братьев, деливших с ним кров, работу и редкие минуты безделья. И первую юношескую любовь: ту самую девчонку по имени Анфиса, что сшила ему рубаху. Теперь он с нетерпением ожидал очередной поездки в деревню: встретиться с ней взглядом, пройти мимо, обменяться несколькими словами. С каждым годом она становилась всё красивее, постепенно расцветая, и всё желаннее. Был, правда, Федька. Он считал себя её ухажером, и по-прежнему гулял с Анфисой вдвоём, сбежав подальше от глаз взрослых. Но Дементий твёрдо решил: как только подрастёт, первым будет к ней свататься.
      
      Беда пришла неожиданно. Как обычно и бывает в жизни: беда – гость незваный. Сначала заболел Авдей. Болел он, видно, давно, только виду не показывал. Вера такая: болезнь – наказание за грехи твои, лечить её, к докторам обращаться – идти против воли божьей.  Вниз по лествице, в самый ад, в геенну огненную. Только дай один раз слабину, поддайся соблазну облегчить боль – и полетишь подранком, себя погубишь и душам ребячьим, которые  в заплечном мешке с собой в небо тащил, навредишь. Авдей терпел. Терпел, пока не слёг совсем от слабости: тело отказывалось принимать еду, выворачиваясь наизнанку даже от куска хлеба.
      – Молитесь за меня, – сказал. – Авось отмолите.
      И они молились. Но у Бога свои планы на каждого из нас.  В один из погожих зимних дней, братья отправились на охоту – вчетвером. Дементия, как самого младшего, оставили управляться по хозяйству и ухаживать за Авдеем. Тот лежал, укрытый одеялами, на широкой печи  – высохший, с осунувшимся лицом, бледный и едва живой. Когда Дементий закончил домашние дела и присел рядом, Авдей  попросил:
      – Возьми лестовку.
      И едва шевеля губами, начал читать молитвы. Когда он останавливался, Дементий отсчитывал на староверческих чётках очередной раз – и больной продолжал дальше. Наконец, круг был пройден, и Авдей замолчал.
      – Водицы подать? – спросил Дементий.
      Наставник кивнул, но взять принесённую кружку не смог, пришлось поить его, словно малыша, держа кружку своими руками. Отдышавшись, старик откинулся на спину, и, закрыв глаза, неожиданно произнёс:
      – Анфиску в жёны бери. Ты ей пара, Федька – нет.
      И Дементий понял, что Авдей всё знал. Про его чувства, про нечаянные, будто случайные, встречи, и про Фёдора, конечно, знал тоже…
      – Так и не вывел гнильцу из души его, – с горечью пожаловался наставник. – Не успел…
      В этот момент дверь в избу распахнулась, кто-то шумно завозился в сенях, затем рванул на себя вторую дверь, и в дом ворвался… Фёдор.
      – Шатун! – заорал он. – Шатун встал!
      – Где братья?! – вскочил Дементий.
      – Тамастались… шатун…задра...
      – Кого?!
      – Всех задра… куски одне…
      
      Так, вслед за детством, закончилась юность. Через несколько дней после похорон погибших, умер наставник Авдей. Отошёл он тихо, с улыбкою на лице: говорил, что слышит своих воспитанников, и они зовут его за собой. Поздним зимним утром, едва рассвело, он закрыл глаза и поднялся с последней ступеньки лествицы в небо, покинув бренный мир. Дементий долго сидел рядом с оставленным на Земле телом и молился, перебирая лестовку. Кажется, тогда он в последний раз плакал.
      Могилу в стылом зимнем грунте выдалбливали ломами вдвоём с Федькой. Молчали. После смерти «братьев» словно чёрная кошка между ними пробежала. Дементий был уверен, что Федька струсил и бросил товарищей. Как оно было на самом деле, знал только сам Фёдор. После ухода Авдея, из парня вынули прежний стержень. За прошедшие дни он сильно изменился: огруз, отяжелел лицом и, кажется, даже потемнел. Словно сквозь тонкую кожу проступала вторая его ипостась – тёмная. Та самая гнильца, о которой обмолвился Авдей.
      Вдвоём было невыносимо. Помаявшись несколько дней, Фёдор запряг лошадь и отправился в деревню. Вскоре оттуда прибыло несколько подвод: перевозить скарб, гнать оставшуюся скотину, переселять Дементия. Управились за месяц. Дементий пристроился работать на мельнице, а Фёдор мыкался по дворам, ожидая лета: мужики обещали пособить разобрать по брёвнам старый дом, перевезти их и заново в деревне поставить. Отношения между двумя воспитанниками Авдея испортились окончательно: чёрная кошка обернулась хищным тигром, а соперничество за Анфису раздуло искру в настоящий пожар вражды. Поначалу казалось, что Дементию ничего не светит, и он скрежетал зубами от ревности, когда Анфиса с его соперником убегали на тайные свидания. Скрежетал, но виду не показывал. Даже тогда, когда Фёдор нарочито обмолвился, что по осени будет к ней свататься. Только дом поставит, чтобы было, где жить молодым. Имущество Авдея досталось ему всё, впрочем, Дементий и не оспаривал такого раздела. Единственное, что он взял из прежнего дома – лестовку. Всё изменилось после того, как Анфиса заболела. Чем хуже ей становилось, тем реже бывал в доме Федька. А когда слегла совсем – словно исчез. Только приветы передавал да пожелания выздоровления. Он строил неподалёку дом, и стук топора вперемешку с визгом пилы иногда доносились до окна комнаты, где лежала девушка. Трусость, когда-то сидевшая глубоко-глубоко в Фёдоре, выползала теперь наружу: он боялся подхватить неведомую заразу.
      
      Ещё ребёнком Дементий узнал от отца о целебных свойствах живицы – смолы кедровой. Говорили, что в древние времена кедр считался деревом священным, и даже огонь, в котором он сгорал, обладал таинственным свойством отгонять зло. Собирать живицу следовало только с тех деревьев, на которых она выступала сама. Не вредить стволу, не подсекать его, как берёзу во время майского сбора сока. Не использовать нож: от соприкосновения с металлом теряет живица свой лечебный дар. И тайно, вопреки воле староверов, стал он собирать её в окрестных лесах и уговорил-таки обессилившую Анфису принимать по нескольку капель лекарства утром, в обед и вечером. Так продолжалось до самой осени, и, к радости Дементия, девушка постепенно оживала. Теперь всё свободное время, тайком от мельника, они проводили вместе: девушка утром распахивала окошко, а у окна с маленьким букетиком полевых цветов уже поджидал её Дементий. Как только выдавалась передышка, крошечный перерыв в работе, он сразу спешил к заветному окошку. И когда девушка встала на ноги, он решительно направился к её отцу и стал просить о свадьбе. Мельник размышлял долго. Парень  ему нравился: работящий, спокойный, старших уважает. Но за ним нет ничего, и даже кто его родители – неизвестно. И всё же это был воспитанник Авдея, а того в деревне уважали и считали святым человеком. И мельник дал своё благословение.
      Узнав о том, Фёдор ещё более потемнел лицом. Он уже «вернулся» к выздоравливающей Анфисе, но та захлопнула перед ним дверь и не стала разговаривать. Фёдор пригласил мельника в свой новый дом и долго беседовал с ним. В ответ мельник только руками развёл: опоздал ты, парень. Конечно, хозяйство у тебя справное, и сам ты Авдея воспитанник, но я, мол, слово своё всегда держу. К тому ж, почитай, знак свыше: помирала девка, а Дементий отмолил её у Бога. При этих словах Фёдор поморщился, но правды не сказал, хотя и знал о том, как «отмаливал» его соперник. Выдохнул только:
      – Знак знач..т.
      
      Прошла после того разговора неделя или, может, две и как-то, отправившись по делам от мельницы в деревню по своей привычной тропе через лесок за холмом, Дементий угодил в капкан. Большой капкан, медвежий. Ногу чуть не пополам перерубило, срасталась она сложно и долго. Свадьбу сначала отсрочили. А когда мельник понял, что его будущий зять охромел на всю жизнь, и вовсе отменили.
       – Плохой знак, – сказал мельник. – Не пойду против Бога.
      Чей был капкан, и откуда он взялся, и зачем поставлен на медведя там, куда зверь никогда не сунется, так и не выяснили. Впрочем, Дементий знал, чей это капкан. Только как теперь это могло ему помочь? В один день, одним неосторожным шагом он потерял и девушку, и будущее. Сильная хромота сделала его непригодным к работе на мельнице, и к крестьянскому труду, и к охоте… В последнюю свою ночь в деревне – поздней весной следующего года – он долго сидел на улице под звёздами, глядя на мельницу и перебирая в памяти воспоминания. Об Авдее, о «братьях», о разговорах с Анфисой. О лествице, с которой сорвался и рухнул вниз. Ему подумалось:  наказан он за то, что отступил от веры.  Но тут же пришла другая мысль: не наказание, а плата. Не он ли молил Господа о выздоровлении любимой, предлагая взять её хвори на себя? А, значит, и жалеть не о чем, можно только поблагодарить небеса, что прислушались к одному из маленьких человечков, бесцельно блуждающих под ними по грешной земле.
      Ранним утром, ещё до первых петухов, Дементий сложил в котомку личные вещи и ушёл из деревни. Не прощаясь и не жалея. Впереди его ждали долгие годы скитаний, нищеты и одиночества. Жил в землянках, прячась от людей. Просил милостыню по селам, не прячась от них. Однажды судьба занесла его в родную деревню – ту, где он когда-то родился. Отцова дома уже не было, на его месте густо росла полынь. Дементий опустился на землю, сорвал несколько стеблей и, размяв их в руках, поднёс к лицу, вдыхая запах детства.  Проходившие мимо жители деревни остановились и с удивлением наблюдали за тощим хромым стариком, сидевшим в зарослях полыни, перебирая чётки и неслышно шевелящим потрескавшимися губами. Когда он закончил разговаривать сам с собой, то с трудом поднялся на ноги, опираясь на сучковатую палку и, не глянув на любопытных, зашагал по пыльной дороге прочь из села. Каждый шаг давался старику с трудом, словно шёл он не по земной дороге, а карабкался по лествице в небо. А, может быть, так оно и было…
      
      Эпилог
      
      Несколько лет подряд Гриша и Эмма заезжали летом в гости к Отшельнику. Привозили крупу, соль, спички… Но в один год его крошечного домика не обнаружили: всё вокруг выгорело дотла. С тяжёлым сердцем двинулись в деревню, стали расспрашивать селян:
      – Там у вас отшельник за деревней жил, не знаете, что с ним случилось?
      – Его городские пожгли.
      – Как пожгли? Зачем?!
      – Молодые на катерах приехали и пожгли: потеха у них такая была – «бомжа гонять».
      – А Дементий? Он жив?!
      – Живой.
      Хромого старика, оставшегося в очередной раз без крова, приютил у себя тот самый деревенский парень, что когда-то познакомил с ним Гришу и Эмму.
      
      – Как же так к живому человеку относиться можно: взять и поджечь?! – возмущалась при встрече с Дементием Эмма. – Какие люди все-таки сволочи!
      – Нет, дочка… –  ответил ей старик. – Хороших людей много больше, поверь мне. Я уж точно знаю…
    
   


      ЧАСТЬ III. ОТСТУПЛЕНИЕ НА САХАЛИН
      
      С Сахалина, где Эмма жила и работала несколько лет до переезда в Сибирь, она привезла услышанную там историю. Её пересказывали местные старожилы – те, кто здесь жил ещё до Второй мировой, когда южная часть острова находилась под властью Японии. История эта о японце, имени которого никто не помнил. Поэтому не будем придумывать ему новое – пусть он так и останется безымянным. Иногда дело вовсе не в том, как тебя называют посторонние, а в том, что они о тебе рассказывают. Если вообще рассказывают хоть что-нибудь…
      
       ЗЕМЛЯ БОГА УСТЬЯ
      
      В древние времена на островах, ныне именуемых Сахалином, японским архипелагом и Курилами, обитал народ, называвший себя «айны». Появление айнов и их древняя история окутана целым облаков загадочных и таинственных фактов, которые не в силах объяснить современная история. Крупноносые и широкоглазые, они ничем не напоминали азиатов. Айны первыми на Дальнем Востоке, а, возможно, и в мире начали заниматься земледелием. Они развили гончарное искусство, и керамические изделия их до сих пор находят под толщей земли археологи. Но когда русские землепроходцы вышли к побережью Тихого океана и столкнулись с некогда великим народом, потомки древних айнов давно позабыли и сельское хозяйство, и гончарное дело. Они были рыбаками и охотниками.
      Почти две тысячи лет понадобилось предкам японцев, чтобы частично вытеснить, а частично ассимилировать айнов. Аборигены уплыли на север, обосновавшись на юге Сахалина, и это переселение длилось почти шесть веков – с тринадцатого по девятнадцатый. Айны назвали этот край  Камуй-Кара-Путо-Я-Мосир – Земля бога устья. Японцы, придя после победной для них русско-японской войны 1905-07 гг. на Сахалин, переделали название на собственный манер – Карафуто. Бывшим подданным Российской империи было предписано либо продавать своё имущество и уезжать, либо остаться, но подчиниться строгим японским законам. Подданные же были практически поголовно ссыльными и их потомками. Они давно обустроились на этой благодатной земле – практически на краю света, построили дома, нажили имущество, завели скотину… Теперь всё это приходилось отдавать за бесценок, а то и вовсе бросать. Новая власть проводила политику колонизации и заселения земель своими соотечественниками, и российских аборигенов хотя и не притесняла в открытую, но всячески способствовала их негласному выживанию. Очевидцы тех лет рассказывали, что после отъезда русских по острову бродило великое множество брошенного беспризорного скота. Дошло до того, что власти объявили компанию по поимке бродячей домашней скотины, пообещав ровно половину отдать «ловцам». Но когда воодушевленные обещаниями оставшиеся русские поселенцы переловили коров, коз и баранов, с них потребовали доказательств, что они смогут «свою долю» прокормить. Вышел в результате полный облом. Земля бога устья вновь меняла свой облик, и крепкие славянские избы-крепости перестраивались в лёгкие японские домики с раздвижными дверями. К середине десятых годов двадцатого века из бывшего русского населения  в южной (японской) части острова проживало едва ли пара сотен человек. Но вскоре в далёком Петербурге произошла революция, и численность русскоязычных граждан опять начала расти. Сюда сотнями стекались беглецы от советской власти,  кулаки, торговцы, бывшие офицеры... Но ещё больше прибывало сюда переселенцев из Японии.
      
      С одной из таких партий в середине двадцатых прибыл на Карафуто и герой нашего рассказа – мужчина лет тридцати. Был он невысок ростом, скромно одет и молчалив, а в руках нёс длинный предмет, обёрнутый толстым куском ткани. Других вещей у мужчины при себе не было. Больше среди остальных поселенцев он ничем не выделялся. Новые земли всегда осваивают бедняки – богатым незачем оставлять прикормленные судьбой места. Богатых держат имущество и дела, кредиторы и должники, родственники и друзья –  ведь у них всегда множество и тех, и других. Корабль, вёзший переселенцев, неторопливо пришвартовался к пристани, и по узким деревянным трапам на берег стекли несколько сотен новых жителей Карафуто. Бог устья – чужой и чуждый – безразлично  наблюдал за ними из своих снов. Сойдя с корабля, японец с длинным свёртком некоторое время стоял на пристани, глядя вдаль – в ту сторону, из которой прибыл. Губы его едва заметно шевелились, словно он разговаривал с покинутой Родиной. Затем мужчина отвесил короткий поклон, развернулся и твёрдым уверенным шагом направился вслед за переселенцами.
      Работы на новом месте было много: строились порты и дороги, развивались промыслы – рыбный, охотничий, пушной. Даже оленеводством и тем занимались теперь выходцы с японских островов. Численность их непрерывно росла: если до русско-японской войны их едва набиралось тысяч двенадцать, то перед Второй мировой было уже почти треть миллиона. За прошедшие годы население Карафуто основательно перемешалось. Межнациональные браки не находились под запретом, люди просто жили своей обычной жизнью: влюблялись, женились, создавали семьи и нередко эти семьи были русско-японскими.  Кто-то богател, «шёл в гору», говоря по-русски. Но большинство так и оставалось бедняками, для богатства нужен особый дар, и Бог ли раздает такие дары – большой вопрос. Маленький человек, некогда сошедший с корабля со странным свёртком, денег не нажил. Не было ему дано от Бога, и не было предложено извечным противником Господа. Лет десять, а может быть, чуть больше помыкавшись по острову, японец, наконец, смирился. Осел в Тоёхаро, центре провинции Карафуто, бывшем селе Владимировка и будущем городе Южно-Сахалинске. Там и познакомился с одинокой русской вдовой, растившей двух маленьких сыновей.  Они сошлись, и через некоторое время женщина родила японцу сына. А вскоре после этого умерла. В чужом краю, вдали от дома и родной земли, он остался один с тремя детьми. Внешне суровый, неразговорчивый, он растил их, не деля на родных и приёмных – по своим обычаям.
      
      Время Карафуто истекло в 1945-м – Сахалин освободили советские войска. Остров освободили, а японцы остались. Небогатая жизнь многодетного отца стала и вовсе нищенской: единственная работа, на которую он смог устроиться – истопник. Но он не жаловался. Дробил уголь, ремонтировал печи и дымоходы, воспитывал сыновей. Пока в 1947 году японцев не стали выселять с Сахалина. Выселение было жёстким. Особенно это касалось детей, родившихся от межнациональных браков и считавшихся советскими гражданами. Если даже уезжала мать-японка, то детей с собой она забрать не могла. Об отце-японце не шло и речи. В один из дней наш герой вернулся с работы поздно, почти ночью. Приготовил ужин, накормил детей и отправил их спать. Затем вышел на улицу и, усевшись во дворе, стал тихо разговаривать сам с собой на родном языке. Говорил он долго, пересказывая взошедшей Луне прожитые годы – с рождения и до сегодняшнего дня. Закончив этот тихий монолог, японец вернулся в дом, вытащил из большого сундука длинный свёрток – тот самый, с которым некогда прибыл сюда двадцать лет назад. Аккуратно развернул ткань и достал старинный самурайский меч.
      Утром он не пошёл на работу. Вместо этого приказал сыновьям сидеть дома, а сам, прихватив меч, куда-то исчез. Вернулся к обеду, без меча, собрал вещи и, ничего не объясняя, усадил детей в нанятый грузовик. Ехали несколько часов, в другой город, там японец о чем-то долго беседовал с немолодой незнакомой женщиной и лишь после этого отвёл сыновей в сторону и тихо сказал:
      – Это теперь ваша тётя. Кто бы вас не спрашивал, отца у вас нет. Вы его никогда не видели и не знаете. Но сколько бы лет ни прошло, я за вами вернусь.
      Не прощаясь, японец развернулся и зашагал прочь, но вдруг остановился. Снова обернулся к стоящим сыновьям и повторил:
      – Сколько бы лет ни прошло, я за вами вернусь.
      Больше он не произнес на этой земле ни слова. Молчал, когда за ним пришли военные. Молчал в переселенческом лагере. Молчал на корабле, увозившем его вместе с другими соотечественниками обратно на родину.
      
      Сильно постаревший, но ещё крепкий, он вернулся через пятнадцать лет. Все эти годы он отчаянно, стиснув зубы, пробивался наверх, чтобы заработать деньги и завести нужные связи. Теперь у него было всё, чтобы попытаться вернуть детей. Все трое уехали вместе с ним. С японцем, настоящего имени которого на земле бога устья никто в этот раз так и не узнал. Говорят, самурай, продавший меч предков, не имеет право на имя…
    


      ПРОСТЫЕ ИМЕНА, ПРОСТЫЕ СУДЬБЫ
      
      В Мире Простых Имён легко заблудиться.  Сколько в России Иванов и Наташ? Десятки тысяч. Может быть, поэтому Судьба придумывает каждому свою удивительную историю. Иначе ей будет трудно отличить нас друг от друга.
      
      В конце шестидесятых годов прошлого века на одной из оживлённых улиц Новосибирска стоял маленький магазинчик. Кажется, «Детский мир», но так ли это важно?  В угловой комнатке, где расположилась бухгалтерия, работала героиня этой истории Наташа Петрова. Немного за тридцать, слегка располневшая, двое мальчишек-подростков и маленькая зарплата. Мать-одиночка, так уж сложилось. Ничего личного, как любит говорить Судьба, когда мы плачем. Наташа никуда не ходила, все её заботы – дети, дом, работа да иногда, в свободную минуту, книги.  Разве что подруги, Зойка да Эмма, иногда заглянут в гости. Зойка – пробивная, язык до Киева доведёт, всегда своего добивается. Эмма – весёлая, озорная, эмоции через край.
      – Ну, чего ты сидишь сиднем, тюха? – ворчала Зойка. – Молодая ещё, мужиков в городе пруд пруди. Двое детей…мало ли!
      – Да ну, – смущалась Наташа. – Куда мне теперь-то… Да и стесняюсь я.
      – Стеснительных как раз и любят! – заявляла в ответ Эмма. – Хочешь, тебя познакомим с одним вдовцом? Серьёзный мужчина, не пьет, инженер. Ему, правда, уже полтинник, ну так и что?
      – Да ну вас! – отмахивалась Наташа. – Давайте я вам лучше пирог испеку. Вечером посидим, поболтаем. Я книжку интересную прочитала!
      
      И они приходили вечером к ней, ели пирог и болтали о прочитанной книжке. Ну и о жизни, конечно.  О детях и о мужчинах, что в принципе одно и тоже. О моде и платьях, что по большому счету ничуть не менее важно, чем мужчины. О судьбе…
      Однажды Наташа призналась:
      – Да не могу я замуж, девчонки! Я ведь не разведена ещё!
      – Как это? – кусок пирога вывалился из рук Эммы.
      – Ну, так вот… Мы на Сахалине жили, он геологом был. На Большую Землю в экспедиции уезжал. Месяц, два, три. Иной раз по полгода не было. А потом уехал и не вернулся. Старшему тогда четыре года было…
      – Погиб?
      – Да нет…Просто не вернулся. Я ведь, девчонки, даже точно организации не знаю, в которой он работал. Писала чуть не каждый день: нет такого, не найден, у нас такой не работает… Но сердце-то не обманешь, знаю, что просто ушёл.
      Эмма аккуратно подобрала упавший кусок пирога, отложила в сторонку и мрачно сказала:
      – Сволочь!
      Зойка стояла у окна и задумчиво стучала пальцами по подоконнику.
      – Мы его найдем! – неожиданно заявила она. – Никуда этот гад от нас не денется. Да мы весь Союз на уши поставим! Где свидетельство о браке? Надеюсь, ты его не выбросила?
      Наташа грустно усмехнулась.
      – Сгорело ведь у меня все, девчонки. В Южно-Сахалинске дом сгорел, и все вещи, и документы… Я после этого и уехала. Посчитала, что Сахалин не хочет, чтобы мы там жили.
      – Начиталась тут книжек разных, – проворчала Зойка. – Ничего, мы его все равно найдем! Как фамилия этого мерзавца?
      –Петров Иван Николаевич…
      
      Зойкин язык мог завести гораздо дальше Киева. Если бы злополучный Петров Иван Николаевич скрылся за железным занавесом, что отделял Советский Союз от недружественных капиталистических стран, она разыскала бы его и там. В лондонском Сити, в джунглях Амазонки или пампасах Патагонии. Но Иван Николаевич оказался ближе. Он осел в Подмосковье, приобрёл себе дом, обзавелся женой и давным-давно забыл про «ошибки молодости». Отыскав его, Зойка собрала на наташиной квартире военный совет, выгнала на улицу мальчишек и под специально купленную бутылку «Шампанского» и, конечно же, свежий пирог, подруги составили угрожающее письмо и отослали по найденному адресу. Видимо, угрозы возымели действие:  Иван Николаевич безропотно согласился платить алименты. Деньги оказались  вполне приличными, даже больше, чем вся Наташина зарплата.
      
      Через год он прислал ей письмо, где просил отпустить мальчишек в гости. «У нас нет с женой детей,  – писал он, – и я очень хочу увидеть сыновей». Наташа была категорически против. Впервые на памяти подруг, она вышла из себя, страшно, не по-женски ругалась, швырнула в стенку чашку из нового сервиза, так что на шум прибежали обеспокоенные соседи. Наташу отпоили валерьянкой, посочувствовали, повздыхали и только тут заметили, что мальчишек на этот раз забыли отправить погулять. Едва мать немного успокоилась, как старший упрямо заявил, что поедет к отцу. Переубедить его не удалось.
      
      Вернулся мальчишка через три недели, довольный, с подарками и хорошими впечатлениями. Отец ему понравился. И, как ни странно, его жена тоже. Через год  Наташа смирилась, и на летние каникулы отправила к бывшему мужу обеих сыновей. А ещё через год, когда старшему исполнялось восемнадцать, Иван Николаевич сообщил, что приедет сам. Сыновья были рады, Наташа пришла в ужас.
      – Он приедет с женой! – непривычно быстро тараторила она. – Она младше меня на семь лет. Вы посмотрите на меня, как я ему покажусь? Я же старая, старая, старая! Я толстая!
      – Наташка, ты прекрасно выглядишь, – успокаивали подруги. – Ну, какая ты толстая? Что ты ерунду городишь? Мы тебя к лучшему парикмахеру в городе сводим, платье новое достанем – импортное! Да ты королева будешь, этот гад ещё тысячу раз пожалеет, что тебя бросил!
      
      Наконец, настал день приезда.
      – Идут! – выглядывая в окно, сообщила Эмма. – С чемоданами это точно они. Готовы?
      – Готовы… – заявила Зойка.
      Наташа стояла рядом, в новом платье и с модной прической, бледная от переживаний, то сжимая, то разжимая от волнения пальцы. Дверь с шумом отворилась, раздались весёлые голоса, и в комнату в сопровождении сыновей вошел Иван Николаевич. Наташа бросила на него быстрый взгляд и… упала в обморок.
      В себя она пришла на маленьком диванчике. Вокруг суетились подруги, кто-то что-то беспокойно говорил, сидя рядом на стуле на нее смотрел Иван.
      – Кто вы? – выдавила из себя Наташа.
      – Успокойтесь… – тихо произнес мужчина. – Успокойтесь, пожалуйста. А я ещё думал, почему мальчишки про Южно-Сахалинск рассказывают, ведь мы в Охотске жили. Решил, что переехали вы туда потом… После того, как я не вернулся.
      
      Они стояли на маленьком балкончике вдвоем – Иван и Наташа. Два человека с простыми русскими именами,  в мире которых так легко заблудиться. Сколько в России Иванов и Наташ? Десятки тысяч. Может быть, поэтому Судьба придумывает каждому свою удивительную историю. Иначе ей будет трудно отличить нас друг от друга.
      
      – Мне же вам теперь деньги нужно вернуть, – грустно сказала Наташа. – Где же я столько возьму?
      – Не надо мне деньги возвращать, – ответил Иван. – Где-то ведь и мои сыновья тоже. Я ведь искал их потом. Только, увы… Наташа, вы знаете, я так привык к вашим детям. Можно, я буду считать их своими? Пожалуйста.
    

   
     ЧАСТЬ II. СИБИРЬ (продолжение)
    
      ВОЛЯ К ЖИЗНИ
    
      Аэропорт «Толмачево» – главные воздушные ворота сибирской столицы.  Даже сейчас, сорок лет спустя, Новосибирск ещё не дотянулся, не вобрал его в свою городскую черту. Между окраинами Ленинского района и аэропортом по-прежнему лежит небольшой городок под названием Обь. Когда-то, в середине XVIII века, потомки служилых людей основали в этих краях деревню Толмачева. Обрабатывали землю, охотились, занимались извозом на Московско-Сибирском тракте. Прошло полтораста лет и через деревню проложили Транссибирскую магистраль, а станцию нарекли по имени соседней реки – Обь. После революции, когда быстро растущий Новосибирск стал сибирской столицей и в городе был размещён штаб Сибирского военного округа, близ станции построили небольшой военный городок. А за два месяца до начала Великой Отечественной войны на его окраине начали строительство аэропорта. Тогда ещё только военного.
      
      Когда Полина переехала с Кубани к дочери в Сибирь, за железной дорогой, отделяющей город Обь, располагался посёлок под названием ГВФ – Гражданский воздушный флот. Вся семья – Полина, Эмма, Григорий и я – жила в этом посёлке в маленькой однокомнатной квартирке на четвёртом этаже панельной пятиэтажки. Эмма и Гриша работали в Новосибирске, уезжая ранним утром на электричке и возвращаясь поздним вечером на ней же.  Меня же на весь день отводили в детский садик, расположенный неподалёку – в одном из соседних дворов. Шёл 1970-й год…
      Полине было тогда шестьдесят шесть. Прямая, не сгибавшаяся нога, казалось, совсем не мешала ей с утра до вечера заниматься домашней работой. Прибираться, стирать, готовить еду, шить на заказ… Швейная машинка – большая, китайская, с цветными иероглифами на деревянном корпусе и тяжёлым ножным приводом – никогда не простаивала без дела.  Равномерный перестук квадратной металлической плиты  под её днищем напоминал шум идущего поезда. Наверху мелькала игла, падая и вновь поднимаясь, оставляя после себя длинные цветные рельсы из ниток на куске ткани – выточки. На шее у Полины во время шитья висела длинная лента сантиметра, один из пальцев украшал тяжёлый металлический напёрсток, а где-то рядом – на столе или табурете – лежала стопка выкроек и журналы мод.
      В один из дней, когда никого не было дома, она встала на этот табурет, что-то доставая со шкафа, табурет покачнулся, и пожилая женщина рухнула на пол.  Скорее всего, от боли она потеряла сознание, а когда очнулась, увидела, что прямая нога её лежит под невероятным углом, сломанная. Но нога – это была ещё только половина беды, и даже меньшая её часть – удар о пол пришёлся на позвоночник. Полину захлестнула боль. Превозмогая её, она поползла к двери. Маленькая комната с крошечным коридорчиком превратилась в длинную дорогу – там за дверью, могли быть люди  и помощь…
      
      В больнице её положили на кровать в коридоре, больше мест не было. Врач, начав осмотр, спросил у приехавшей Эммы:
      –  Вашу маму кто-то уже осматривал?
      – Нет.
      – Ну как же нет? Я же вижу, что нога сложена правильно.
      Полина, открыв глаза, тихо сообщила:
      – Я сама сложила, доктор.
      – Да что вы! – не поверил доктор.
      – Сама она, – подтвердила Эмма. – Она умеет.
      А потом были обследования, снимки ноги и позвоночника, и неутешительный диагноз: больше не встанет. Жить она теперь может только лёжа.
      
      Шли дни, полные тревог – тяжёлые, с горьким привкусом безысходности. Один  случайный шаг, обычная бытовая ситуация, и жизнь человека кардинально изменилась. Судьба повернулась спиной, словно забыв, как недавно беседовала о милых житейских пустяках. То, что вчера казалось проблемой – тесная жилплощадь, житейские неурядицы, споры и ссоры, нехватка денег – стало малым и никчёмным.  Словно человек перевернул бинокль, посмотрел в него с обратной стороны и удивился, насколько уменьшились в размерах бывшие беды. Насколько тяжелы и неподъемны беды настоящие. И он готов ухватиться ха тонкую соломинку, за любой шанс…
      
      Левый берег Оби – низкий и пологий, правый – высокий и крутой. Особенно там, где сосновый бор выходит к самой реке. Почвы здесь из песка с неглубокой «коркой» земли и, обнажаясь у русла, нависают над Обью девятиэтажными песчаными стенами. Напротив острова Медвежий к северу от Новосибирска, на высоком правом берегу, среди соснового бора располагался в те времена костно-туберкулёзный санаторий. Эмму познакомили с его главным врачом – Геннадием Тихоновичем. Врач попросил привезти рентгеновские снимки. Внимательно изучил их и обнадёжил:
      – Есть новые методики лечения, – сказал он. – Новые импортные лекарства. Гарантии дать не могу, сами понимаете. Но шанс, что ваша мама сможет сидеть и даже вставать с кровати есть. Оформляйте документы, переводите в наш санаторий. Попробуем помочь.
      Так в конце 1970 года Полина оказалась в палате костно-туберкулёзного санатория. Лежали здесь хроники: люди, которые вылечиться уже не могут и в период обострений возвращаются обратно в санаторий. Некоторые были знакомы давно – и с персоналом, и между собой, а одна пара жила прямо на территории больницы. Они и познакомились здесь: худенький костлявый горбун с искривленным позвоночником и его будущая жена – маленькая и некрасивая молодая женщина в инвалидной коляске, у которой по какой-то причине отнялись ноги и она почти не поднималась.  Познакомились, влюбились, сошлись. Это были очень добрые люди. С первых дней они взяли Полину под свою опеку, помогали, поддерживали, разговаривали с ней, ухаживали. В санатории рассказывали, что они и свадьбу – скромненькую и тихую – сыграли здесь же. Главный врач устроил горбуна работать в больницу, в хозяйственный блок. Территория большая, требовался постоянный дворник, а дворнику полагалась небольшая жилплощадь при санатории. Плюс хоть и маленькая, но зарплата. После свадьбы жена переехала к мужу, и больше они территорию больницы почти не покидали. Эти люди были счастливы вдвоём и очень трогательно любили друг друга. До самопожертвования.
      Парой лет спустя женщина забеременела. Врачи пришли в ужас.
      – Тебе нельзя рожать! – убеждали они. – Ты не сможешь. Да мы вообще не представляем, как это рожать с полупарализованными ногами! Ты о чём думала?!
      Женщина в ответ только улыбалась. Она была счастлива. Её уговаривали сделать аборт, она не соглашалась. Её отправили к специалистам, и те выдали однозначный вердикт: рожать нельзя. Она упрямо стояла на своём – буду рожать. Главный врач пришёл к ним в каморку и долго беседовал с обоими.
      – Ты умрёшь, – сказал он. – Твой организм очень слаб, роды ты не переживёшь. У тебя даже микроскопического шанса нет, понимаешь?
      Сидя в своей инвалидной коляске, она подняла на врача глаза – всё такие же светлые и счастливые – и просто сказала:
      – Ну и что? А ему, – женщина оглянулась на мужа, – ребёночек останется. Наш ребёночек.
      Врач всплеснул руками, выругался и ушёл. Женщину не смог уговорить даже её собственный муж – в положенный срок она родила. Родила и осталась жить.
      Бог наградил эту пару. Ребёнок родился абсолютно здоровым, а мать его некоторое время спустя после родов… встала на ноги. Она ходила медленно и с трудом, опираясь на палочку, но ходила без посторонней помощи. Это было двойное чудо. Самое настоящее, необъяснимое с медицинской точки зрения. Имя которому – воля к жизни.
      
      А у Полины всё текло своим чередом: процедуры, лечение, уколы, лекарства… Эмма приезжала к ней каждый выходной. Привозила продукты, гостинцы горбуну и его жене, беседовала с врачами. Результаты обнадёживали, и вера в то, что Полина сможет ненадолго вставать, росла. Но однажды, в очередной свой приезд, пройдя от автобусной остановки через высокие железные ворота, затем по дорожке между сосен к корпусу санатория, затем по привычному уже маршруту в палату, она увидела кровать Полины пустой. Сердце ушло в пятки. Не помня себя, Эмма выскочила в коридор, принялась расспрашивать – никто ничего не знал. Наконец, добравшись до веранды, она замерла столбом от изумления. Две медсестры держали Полину под руки, помогая ей стоять, а она… обшивала на швейной машинке шторы. В этот момент в помещение зашёл главный врач.
      – Геннадий Тихонович! – возмущённо обратилась к нему Эмма. – Вы посмотрите, что творится!
      – Успокойтесь, – улыбнулся врач. – Ваша мама без дела минуту не может посидеть, ну что я могу поделать? А вообще, знаете, я вам вот что скажу: это здорово! Я большинство больных силой с кровати поднимаю, чтобы они ходить пытались. Силой! Но если у человека воля к жизни слабая, то поднимай его, не поднимай…
      И, махнув рукой,  врач отправился дальше по своим делам.
      
      Полина ещё несколько раз возвращалась в костно-туберкулёзный санаторий на высоком обском берегу. Но встала на ноги она после первого курса лечения. Не просто встала – она могла снова ходить, как прежде. И прожила ещё тридцать два года – до 2002-го. Долгая жизнь. От Николая II до Владимира Путина.
      


     «ВЫИГРЫШ» В ЛОТЕРЕЮ
    
      Идея скорой отмены денег после Октябрьской революции 1917 года логично вытекала из общей идеи коммунизма: в рабоче-крестьянском государстве товарно-денежные отношения должны были исчезнуть. В период «военного коммунизма» во многих губерниях была запрещена оптовая и частная торговля, отменена плата за городской и железнодорожный транспорт, топливо, фураж, продовольствие, товары ширпотреба, медицинские услуги, жильё… В эту политику органично вписывался и декрет Совнаркома от декабря 1918 года о запрете лотерей. Но жизнь, как это обычно и бывает, оказалась сложнее теорий. «Военный коммунизм» сменился новой  экономической политикой, которая за несколько лет вытащила страну из разрухи, разрешили в 1921 году проводить и лотереи. После Великой Отечественной войны в них разыгрывались квартиры, машины, мотоциклы, швейные и стиральные машины, холодильники... Немногим счастливчикам везло, большинство же разочарованно вздыхало, сверив номер и серию билета с отпечатанным в газете списком выигравших билетов.
      В середине шестидесятых, когда страна давно восстановилась от послевоенной разрухи и доходы населения выросли, неожиданно острой стала проблема дефицита на некоторые товары: всё на те же машины, стиральные машины, холодильники. Заводы производили их меньше, чем желало купить население.  И население изобретало способы, как эти товары достать. В итоге дефицит и погубил Советский Союз: он стал причиной возникновения теневой экономики. А, возникнув, она срослась на разных уровнях с властью и принялась воспроизводить дефицит уже искусственно. В каком-то смысле шестидесятые-семидесятые годы в СССР сравнимы с двадцатыми в США, когда после введения сухого закона появилась и как на парах выросла американская мафия.
      Одним из самых экзотических способов приобрести нужный товар стала в Советском Союзе лотерея. Выиграть, конечно, было малореально, зато приобрести с переплатой выигравший лотерейный билет – вполне. Правда, такая покупка считалась тогда нелегальной: продавец получал «нетрудовые» доходы. А там, где нелегальные сделки, там и криминал. В середине шестидесятых прогремело «одесское лотерейное дело». Шайка молодых мошенников с помощью искусного гравера подделывала «счастливые» билеты и сбывала их на чёрном рынке. Но работа гравёра – труд долгий и утомительный, а мошенники хотели сразу и много. И они перешли к более изощрённой схеме: покупали настоящие билеты, в подпольной типографии тайно печатали несколько номеров газеты со своим вариантом выигрышных номеров и вывешивали в сберкассе. Там, вероятно, у них тоже были сообщники. Покупатель сверял предложенный билет с фальшивой газетой, отдавал «продавцам» деньги, и мошенники тут же исчезали. Поймали их в 1967 году и надолго упрятали за решётку.
      
      От дома в посёлке ГФВ, где жила Эмма, до станции «Аэрофлот» – чуть больше полукилометра. Спуститься с последнего, четвертого этажа, обогнуть дом, перейти улицу, отделяющую посёлок от большого поросшего травой поля, добраться до железнодорожных путей, нырнуть под мост с высокой насыпью, по которому мчатся автобусы и автомобили в аэропорт, и дошагать оставшиеся метров сто - сто пятьдесят до маленького полустанка. Оттуда умчит тебя рано утром в город набитая народом электричка. А поздним вечером, после рабочего дня, привезёт на тот же полустанок обратно. Если повезёт и найдётся свободное местечко на жёсткой деревянной скамье, можно немного подремать. Или почитать свежую газету – с последней страницы, где публикуются фельетоны, в советские времена читать газеты начинали именно так, пропуская официоз. Или задуматься о том, что дома нет холодильника, а, значит, нужно расспрашивать знакомых: нет ли у них своих знакомых, которые могли бы помочь.
      В один из таких дней, сойдя на станции после работы, Эмма увидела приклеенное к стене маленького вокзальчика, больше похожего на автобусную остановку,  объявление:
      
      «Продам холодильник «Юрюзань»
      
      Идя через поле домой, прикидывала, у кого можно занять денег – своих хватило бы разве что на дверцу и пару полок. На следующий день с работы позвонила по указанному номеру. Трубку взял мужчина.
      – Да, продаю, – сказал он. – Только у меня не сам холодильник. У меня лотерейный билет. Накинете три червонца сверху выигрыша, и я вам уступлю.
      Сторговались на двадцати рублях «надбавки».
      
      Вечером Эмма занимала деньги. Затем сантиметром измеряла маленькую кухоньку, рассчитывая, как вместить холодильник. Среди газет, что приходили по подписке, разыскала номер с тиражной таблицей. И на следующий день – в выходной – отправилась на встречу с продавцом лотерейного билета. Разноцветные фантики-купюры – красные червонцы, фиолетовые двадцатипятирублёвки и зеленоватые полтинники – были тщательно пересчитаны продавцом, и взамен целой пачки «бумажек» выдана всего одна: билет денежно-вещевой лотереи. Она немного напоминала десятирублёвую купюру, только профиля Ленина не было. Да внизу, под прямоугольной рамкой с гербом РСФСР, номером, серией и прочей информацией, было написано «стоимость билета 30 копеек».
      
      Эмма шла по улице домой, а в дамской сумочке её лежал холодильник: тяжёлый шкаф с длинной ручкой, морозилкой и чёрным мотором с обратной стороны корпуса. У него было собственное имя, нерусское и загадочное – Юрюзань, и весь он умещался на маленьком цветном прямоугольнике лотерейного билета. Предвкушение покупки, залитая солнцем улица, небо словно океан над головой: оставляя за собой белые барашки волн плыли по нему пароходы-самолёты, взлетающие с причала аэропорта. Маленькие лётные посёлки при аэродромах чем-то похожи на морские порты: здесь также встречаются и расстаются люди, причаливают и отдают швартовы корабли, суетятся пассажиры, отправляющиеся в дальние города… И океан неба неторопливо перекатывает воздушные волны – прямо над твоей головой.
      Не удержавшись, Эмма зашла к подругам – поделиться своей радостью. Холодильник был извлечён из сумочки и улёгся на кухонный стол, рядом легла газета с таблицей, в которой химическим карандашом был подчеркнут номер билета.
      – А ты хорошо проверила?
      – А расписку за деньги ты взяла?
      – А ты знаешь его домашний адрес?
      – А в сберкассу вы заходили билет проверить?
      – А ты слышала про лотерейных мошенников – о них в газете писали?
      Тяжёлый шкаф с длинной ручкой, морозилкой и чёрным мотором с обратной стороны корпуса сжимался с каждым вопросом, бледнел, таял – пока не исчез совсем, обернувшись разноцветным бумажным фантиком.
      – Ну как же так можно?!! Это же такие деньги!
      
      Так Эмма оказалась перед выбором. Если предъявишь билет, а он фальшивый – как потом доказать, что ты его купил? У незнакомца на улице? Поверят ли? Не говоря уже о том, что покупать лотерейные билеты у частных лиц – нарушение закона. Если не предъявишь – потеряешь крупную сумму, да ещё не свою – чужих денег, которые нужно скопить и отдать. А вдруг билет – настоящий? Она терзалась весь следующий день, плохо спала две ночи, а в понедельник, приехав в город, отпросилась с работы и пошла в сберегательную кассу. Там, отстояв очередь, передала билет в окошечко и с тревогой стала ожидать результата. Девушка за окошком, сверив номер и серию по таблице, унесла билет куда-то в служебные комнаты.
      «Для проверки», –  решила Эмма.
      Девушки не было несколько минут. Вернувшись, она окинула предъявительницу цепким внимательным взглядом и сухо сказала:
      – Пройдёмте, пожалуйста, к заведующей.
      «Фальшивый!» – у Эммы ёкнуло сердце и провалилось, рухнуло, как самолёт в воздушную яму, уходя в пятки.
      В кабинете заведующей её встретила пожилая, со вкусом одетая дама, встала из-за стола, поздоровалась и спросила:
      – Это ваш билет?
      – Мой… – выдавила Эмма.
      – Понимаете в чём дело… – заведующая подошла и встала рядом, внимательно разглядывая посетительницу. – У меня племянница замуж выходит. Я бы хотела сделать ей подарок. Вы не согласитесь продать мне этот билет?
      
      Холодильник «Юрюзань» оказался моим ровесником – выпущен он был ещё в 1964 году. Конечно, Эмма от него не отказалась, после такой-то истории! Он занял свое место на маленькой кухоньке и исправно отработал тридцать с лишним лет без единой поломки, переезжая с квартиры на квартиру вслед за хозяевами. Уже в середине девяностых, когда у меня была собственная семья, мы приобрели новый, большой и современный холодильник. А ветеран был продан за небольшую сумму в один из коммерческих киосков. Его было жалко отдавать чужим людям – как собаку, но всё же он был только холодильником. И я совершенно не удивлюсь, если наш старый добрый друг «Юрюзань» работает где-нибудь до сих пор. В те времена – шестидесятые годы прошлого века – вещи делали с куда большим запасом прочности, чем теперь. С душой делали...


      
      СУДЬБА ИЗ РАЗНОЦВЕТНЫХ НИТОК
      
      Стояло лето 1964 года. Оно было знойным, местами засушливым, местами дождливым.  На западе страны листопад в тот год начался не от холодов и заморозков, а от сухости. В Удмуртии сентябрь побил температурный рекорд. В Узбекистане стояла страшная жара, и даже в тени термометр не опускался ниже сорока градусов.  Но жизнь страны текла своим чередом. В Душанбе зоркий астроном углядел новую комету. В Москве начали строительство огромного здания библиотеки Академии наук. На Украине впервые применили лазер, корректирующий сетчатку глаза. В Арктике обнаружили чёрную щуку, которая девять месяцев находится в замороженном состоянии, а потом вновь оживает. Но то были события общие, связывающие всю страну невидимыми прозрачными нитями в нечто общее, единое, цельное. А у каждого из её жителей были собственные мотки разноцветных ниток. Белые – удача, любовь, счастье. Красные – кровь, боль, страдания. Чёрные – горе и безысходность. Никогда не знаешь, какой из этих мотков выберет твоя рука в темноте до рассвета, чтобы сшить рубаху новому дню.
      
      В  больницу, где я лежал после рождения, а моя мама работала нянечкой, привезли двух новорождённых девочек-близнецов.  Девочки были здоровы, но от них отказалась мать. И прежде, чем передать сестрёнок в Дом малютки, их некоторое время  положено было «наблюдать» в больнице. Прошла пара месяцев, малышки росли, мамаши с маленькими детьми, что лежали в палатах и были в курсе всех больничных историй, осуждали их непутёвую мать – в общем, жизнь текла, как ей и положено, без резких поворотов  и неожиданных сюрпризов. Пока не произошел печальный случай: у одной из рожениц умер ребёнок. Чем утешить потерявшую новорожденного сына женщину? Слова не утешают. Но, видно, они остаются – где-то там, внутри, под слезами и болью. И одно случайно сказанное слово способно изменить судьбы множества людей. Если его не унесет такой же случайный ветер.  Кто-то посоветовал Надежде – так звали несчастную мать –  удочерить сестёр-близнецов.  Но женщина не хотела ничего слышать. Она лежала на кровати и плакала. Прошёл день… Она выписалась из больницы, муж увёз её домой и, казалось, на этом история закончится. Но она только начиналась.
      
      Случайно сказанное слово  не унёс ветер. Через пару месяцев Надежда вернулась: они с мужем решили удочерить сирот-близнецов. Девочек уже перевели в Дом малютки, но и там не удалось застать обеих сестёр: одна из них заболела и лежала в инфекционной больнице. Пока оформляли документы, ходили по инстанциям, обустраивали свою изменившуюся жизнь, ситуация неожиданно изменилась: когда Надежда вернулась в Дом Малютки за сестрёнками, оказалось, что одну из них уже удочерили. Бардак в России явление вневременное. Как ни билась Надежда, но имена тех людей ей не сказали – тайна.
      Дочь назвали Олей. Она росла, не подозревая, что родители ей неродные и где-то растёт другая девочка, её сестра-близнец. Играла в куклы, капризничала, училась, заглядывалась на мальчиков – всё как обычно в детстве и юности. Тикали часы, отмеряя время: тик-так, тик-так… И вдруг остановились. Однажды она пришла из школы (училась уже в старших классах), легла на кровать и разревелась. Кто-то сообщил ей, что она приёмыш. Были истерики, скандалы, упрёки маме – отец к тому времени умер, и навязчивая идея отыскать свою настоящую (хотя какая же она настоящая?) мать. Это желание заслонило собой весь окружающий мир. После долгих поисков – упорных, настойчивых – «настоящая» мать отыскалась. Вернее, отыскался её адрес – деревня в Новосибирской области. И Ольга, ничего не сказав Надежде, отправилась туда.
      
      Деревенька оказалась маленькой, вымирающей. Множество их таких было в те времена в России – сброшенных молодыми на плечи стариков, доживающих свой век. Молодые стремились в город, в столицу Сибири – пусть теперь и неофициальную. И лишь малая часть их – те, кого город не принял – возвращались назад.  Когда-то так вернулась мать Ольги: с отливом переселенческая волна унесла её за собой обратно в деревню. Глупая девчонка, сбежавшая в город, почти сразу залетевшая по пьянке в случайной компании, родившая двойню и отказавшаяся от неё. Некоторое время она ещё пыталась удержаться в Новосибирске: снимала комнату, подметала подъезды, искала работу… Пока весёлые компании, свободные нравы и водка не стерли все остальные и без того не слишком разнообразные интересы.
      
      За покосившимся забором стоял такой же неухоженный дом, огород зарос травой и хреном, лишь на краю его росла чахлая картошка и несколько подсолнухов. Собаки не было. Ольга поднялась по скрипучим потемневшим ступеням крыльца, постучала в приоткрытую дверь – тишина.
      – Здравствуйте! – прокричала она этой тишине. – Есть кто дома?
      И спугнула: послышался скрип, невнятное ворчание, тяжёлые шаги. Из дома вышла босая женщина, словно из норы вылезла – в помятом платье и с таким же помятым выражением лица. Спутанные волосы, мешки под глазами и резкий неприятный запах перегара пополам с потом. От прежней бойкой девчонки, уехавшей когда-то в город, остались только глаза – большие, васильковые, удивленные. Впрочем, Ольга о том не знала, она принялась расспрашивать о своей матери. Потом рассказывать о себе – путано, перескакивая с одного на другое. Не так она представляла себе эту встречу. Показалось, что из всего разговора её «настоящая» мать уловила только два слова – «город» и «дочь».
      – Из города приехала, – пробормотала она, смотря на Ольгу своими васильковыми глазами. – Пойдём, пойдём, дочка. Тут недалеко, через два двора.
      И, схватив девушку за руку, потащила её за собой к калитке.
      – Куда мы идём?
      – Рядом тут, – обувь хозяйка так и не одела, шла босиком, пошатываясь. – Рупь есть? Есть, есть, ты ж из города. Кровинушка моя, разыскала мать-то, а я уж вся слезами изошла, ожидаючи! Отметим встречу-то. Хороший у соседки самогон, не побрезгуй с матерью-то...
      Ольга резко вырвала руку у женщины и почти бегом направилась к трассе – туда, где через деревушку два раза в день проезжал автобус, идущий до райцентра.
      – Ишь ты, паскуда какая! – догнал её визгливый голос. – Для матери копейку пожалела! Я все глаза выплакала, рожая тебя…
      Ольга не обернулась. Не увидела, как в последний раз вспыхнули васильковые глаза и сгорели, погасли. Женщина плюнула ей вслед и, развернувшись, пошла обратно в дом. Вечером, уже в городе, Ольгу сбила машина: пьяный водитель мчался на красный свет. Девушка лишилась ног.
      
      Целый месяц Надежда провела у больничной койки дочери, взяв на работе отпуск. Дежурила ночами, выхаживала, приводила в чувство, утешала… Затем отпуск закончился, но каждый вечер, забежав ненадолго домой после работы, она отправлялась к Ольге. Однажды, наскоро перекусив на ходу и собравшись, открыла дверь, вышла на лестничную площадку и рухнула без сознания на лестнице. Не выдержало сердце. Пришла в себя уже в больнице. Она лежала в палате, укрытая одеялом, когда дверь приоткрылась и в палату вошла… Ольга. Здоровая, улыбающаяся, на своих ногах.
      – Как самочувствие? – спросила она, подойдя к Надежде.
      – Оля…
      – Что вы сказали? – девушка в белом халате наклонилась к больной.
      – Оля…
      – Меня зовут Катя, – улыбнулась медсестра. – Не волнуйтесь, всё будет хорошо. Раз вы очнулись, теперь всё будет хорошо.
      Медсестра оказалась сестрой-близнецом её дочери. Катю вырастили совсем другие люди. Они тоже хотели удочерить двух девочек, и тоже искали Катину сестру, нос случилось то, что случилось. Сюжет из индийского кино в далеком сибирском городе. Сюжет, закрутившийся когда-то на моих глазах. Правда, я об этом ничего не помню. Мне ещё не было года, и я просто лежал в кроватке у самого выхода из палаты, а на бирке был мой номер – номер тринадцать.
      
      Сёстры подружились. Катя рассказывала, что в тот день, когда Ольга попала под машину, с ней творились странные вещи: посреди улицы отказались идти ноги. Просто онемели, и она не могла ими пошевелить. А Оля…. Оля много училась и читала. Ей сделали протезы, она могла ходить и жить дальше. Вышла замуж, родила мужу двух здоровых ребятишек….Судьба к ней теперь относилась бережно, и сшивала её дни белыми нитками.



      
      «МНОГИМ ТЫ САДИЛАСЬ НА КОЛЕНИ»
      
      Среди легенд нашей семьи есть одна туманная и, скорее всего, абсолютно мифическая. В ней рассказывается, что по линии своего родного отца я нахожусь в родстве с Сергеем Есениным. Предки отца якобы жили в XIX веке в селе Константиново, но их ветвь отделилась от есенинской поколения за два или три до рождения поэта. Пожалуй, я бы даже не упомянул об этой легенде, но именно со стихами великого русского поэта вышла у меня в детстве одна забавная история. Но обо всем по порядку.
      
      Мальчиком я рос спокойным и тихим, и читать научился рано. Сначала детские сказки с картинками, затем книги вроде «Путешествия Гулливера», а потом – и всё, что попадалось под руку. Библиотеки как таковой у нас в доме не было, но книг скопилось немало – и все разные. Даже в гостях со мной проблем не возникало: стоило только сунуть в руки первую попавшуюся книгу, и я мог просидеть с ней в уголке до самого вечера, не мешая взрослым и вообще не обращая на них никакого внимания. Наверное, поэтому социализация моя среди сверстников была невысокой, а наивность, наоборот, зашкаливала все разумные пределы. При этом «домашним» мальчиком я вовсе не рос: гулял в одиночестве по посёлку и вообще не чурался иметь собственные личные дела и тайны.
      Однажды, играя во дворе, я нашёл большой металлический рубль. Он лежал прямо в пыли, поблескивая лысиной дедушки Ленина, и для дошкольника тех лет казался суммой весьма и весьма немалой. Пять стаканчиков мороженого или тридцать три стакана газированной воды с сиропом и ещё один – без сиропа. Делить я в то время, наверное, ещё не умел и подсчитать всё это не мог, но интуитивно чувствовал, что рубль – целое состояние. Обрадованный, я взлетел на четвёртый этаж, распахнул дверь и уже с порога заорал:
      – Мама, мама, я рубль нашёл!
      – Где? – выглянула из кухни Эмма.
      – Во дворе! Пойдём, я тебе покажу!
      Эмма отчего-то рассмеялась. Но всё-таки пошла со мной во двор. Рубля, конечно же, на месте не оказалось. Дедушка Ленин вместе со своей лысиной и тридцатью тремя стаканами газировки скрылся в неизвестном направлении.
      – А где же рубль? – не понял я.
      – Наверное, уже кто-то подобрал, – смеясь, ответила Эмма.
      – Как подобрал?! – возмущению моему не было предела. – Ведь это же я его нашёл!
      
      И всё же, несмотря на детские обиды, в посёлке гражданского воздушного флота было хорошо. Рядом, в загадочном шумном аэропорту взлетали и садились большие самолёты. Усталыми вопросительными знаками бродили люди с чемоданами и о чём-то спрашивали друг друга. В киоске на втором этаже аэровокзала продавали журналы и газеты, и я мог подолгу стоять и разглядывать сквозь стекло изображения на журнальных обложках и виды с туристических открыток. За высокими столиками у буфета люди ели холодных синих куриц и пили остывший бледный чай. Я им отчаянно завидовал. Я тоже хотел стоять за таким столиком, есть холодную курицу и пить остывший чай. Но меня почему-то кормили обжигающе горячими супами и пельменями, слепленными вручную.
      Ещё одним сказочным местом, помимо аэропорта, был крошечный посёлок путевых рабочих. Они жили в вагончиках – в обычных железнодорожных вагонах. Маленькому мальчику, глотавшему без разбора одну за другой книжные истории, их поселение казалось осколком волшебного царства.  Эти «домики на колёсах» были так непохожи на обычное человеческое жильё! Настолько не похожи, что обитать в них должны были необычные существа. А то, что выглядят они, как люди –  шумят, пьют и грубо ругаются друг с другом – так это обычная маскировка. Во-первых, они слишком громко шумят, слишком много пьют и слишком грубо ругаются. Значит, это не взаправду, а понарошку. Во-вторых, их дома могут в любую минуту взять и уехать по железной дороге. И это обязательно случится, когда все купе в каждом из вагонов наполнятся сокровищами. В-третьих, они знают друг друга, словно живут одной большой семьёй. Вот и туалеты у них на улице общие, и столы между вагончиками сколочены, и бельё прямо на верёвках во дворах сушится, и никто его не крадёт. Как видно, из этих рассуждений, я действительно был весьма начитанным мальчиком-фантазёром. Но эти фантазии придут чуть позже, когда я научусь создавать их сам – в классе втором-третьем. А пока, ещё до школы, мне просто нравилось читать всё без разбору.
      
      В детский сад я то ходил, то нет. Сидеть дома с бабушкой Полиной мне, конечно, нравилось больше, но у родителей было иное мнение: ребёнок должен расти среди своих сверстников. В один из таких периодов «принудительной социализации» поздним вечером я сообщил им, что завтра в садике – утренник. То ли у них был отпуск, то ли отгулы, но Гриша и Эмма отправились вместе со мной. Посёлок был маленьким, многие родители знали друг друга, и на утренник привели своих чад разодетыми в самые лучшие платья и костюмы. Пока все рассаживались в небольшом зале и общались между собой, воспитательница подошла к Эмме и спросила:
      – Выучили стишок?
      – Какой стишок? – не поняла та. – Надо было выучить стихи?
      – А вам Игорь разве не сказал? Любой детский стишок, сегодня у нас поэтический утренник.
      Эмма растеряно посмотрела на сына. Ей очень не хотелось быть белой вороной, которая не занимается своим ребёнком. Заканчивалось самое романтическое десятилетие двадцатого века – шестидесятые годы. Мирное и сказочное для советского обывателя. Ещё слышались отголоски оттепели, спорили физики и лирики, туристы отправлялись «за туманом и за запахом тайги», у костров по всей стране звучали бардовские песни, а популярность поэтов и поэзии была сравнима с популярностью кинозвёзд. И даже среди дошкольников устраивались специальные поэтические «вечера». Правда, в самое детское время – утром. И на самые невинные темы.
      – Я выучил стихотворение, – сообщил я родителям.
      Те облегченно выдохнули. Заняли свои места и принялись с любопытством слушать выступающих детей. Дошколята звонкими голосами читали Агнию Барто и Самуила Маршака: «две сестры глядят на братца: маленький, неловкий, не умеет  улыбаться, только хмурит бровки», «раз ты волк, так ты не трусь! – закричал на волка гусь», «сел он утром на кровать, стал рубашку надевать,  в рукава просунул руки – оказалось, это брюки». Родители громко хлопали, гордо посматривая на соседей после выступления своих чад. Дошла очередь и до меня.
      – Какое стихотворение нам прочтёт Игорёк? – поинтересовалась воспитательница.
      – Сергей Есенин, – заявил я. – Название забыл.
      По рядам родителей прокатился удивлённый шепот. Надо сказать, что хотя стихи Есенина никогда не были запрещены, а книги его выходили достойными тиражами и в сталинское, и в послесталинское время, какой-то таинственный шлейф «не совсем советского поэта» удивительным образом следовал за этим именем. Многие даже считали, что до хрущевской оттепели есенинские стихи были под запретом – трудно сказать, откуда взялось такое массовое заблуждение в обывательской среде. И уж точно Есенин не был поэтом для дошкольников. В чём воспитательница и родители убедились с первых же строк, которые я произнёс:
      
      Молодая, с чувственным оскалом,
      Я с тобой не нежен и не груб.
      Расскажи мне, скольких ты ласкала?
      Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?
      
      Если бы маленький мальчик, впервые выступавший перед публикой, умел чувствовать свою аудиторию, он бы наверняка запнулся на очередной строке. На него смотрели два десятка изумлённых взрослых лиц. Но он не умел и продолжал громким голосом:
      
      Знаю я – они прошли, как тени,
      Не коснувшись твоего огня,
      Многим ты садилась на колени,
      А теперь сидишь вот у меня.
      
      Взрослые смотрели уже не на юного чтеца, а на его родителей. Они занимались со своими чадами несколько вечеров, подбирая им стихи и репетируя, и никак не могли подумать, что родители этого странного мальчика даже не подозревали о том, какие стихи он учит. Лицо Эммы пошло красными пятнами, Гриша поджал губы и старался не смотреть по сторонам.
      
      
      Пусть твои полузакрыты очи
      И ты думаешь о ком-нибудь другом,
      Я ведь сам люблю тебя не очень,
      Утопая в дальнем дорогом.
      
      Этот пыл не называй судьбою,
      Легкодумна вспыльчивая связь,
      Как случайно встретился с тобою,
      Улыбнусь, спокойно разойдясь. ...
      
      Закончил я своё выступление в полной, абсолютной тишине. Она висела несколько долгих мгновений, пока воспитательница, смущенно откашлявшись, не сказала:
      – Ну что же...э... похлопаем...э... Игорьку.
      Раздалось несколько неуверенных хлопков. Я отвесил поклон публике, подошёл к родителям и, схваченный за руку, не понял, почему мы пулей вылетели из детского сада, не оставшись слушать других выступающих.
    
    

      БРАТЬЯ НАШИ МЕНЬШИЕ
      
      1. Хмельное лето бакенщиков
      
      Сорок лет назад достаточно было отъехать по Оби полсотни километров от Новосибирска, и ты попадал в глухие, почти дикие места. В одном из таких мест под  названием Седова заимка жили бакенщики.  Бакенщик по сути своей  рабочий-сторож при бакенах, небольших плавучих сооружениях в виде красных или белых «пирамидок», обозначающих судоходную часть реки – фарватер. Со стороны работа кажется простой: зажигай вечером, туши утром, а весь день занимайся рыбалкой, охотой или собственным огородом. Но на самом деле это совсем не лёгкий и очень ответственный труд. У каждого бакена было строго своё, индивидуальное место. Это место обозначала вешка – небольшая жёрдочка, привязанная специальной мочальной верёвкой к донному камню и на несколько десятков сантиметров торчащая из воды чуть выше по течению. Случалось так, что пароход или баржа «не вписывались» в фарватер и срывали бакен. Вешка же, пройдя под днищем, снова появлялась на своём месте. Пока поставишь сорванного «бедолагу» на место у вешки – семь потов сойдёт. В более ранние времена даже специальные ночные вахты полагались на этот случай: вдруг сбитый бакен унесёт в сторону от судоходной части реки и его огонёк собьёт с курса следующее судно. В некоторых местах, опасных для фарватера наносом песка, который вода перемещает по дну, раз в несколько дней бакенщики обязаны были тщательно промерять глубину специальной намёткой. Глубокой осенью, после завершения навигации, все бакены снимались с реки и складировались на берегу, а по весне – расставлялись вновь.
      В отличие от путевого обходчика на железной дороге бакенщик никогда не работал один – ему полагались помощники. Вот и на Седовой Заимке трое молодых парней работали и жили всю навигацию вместе, на одном посту. Ребята они были озорные, любители охоты и рыбалки да за неимением в этом медвежьем углу иных развлечений – не дураки выпить. Но денег мало, дел полно, магазин далеко, так что особо не разгуляешься. Разве что туристы иногда угостят, их в шестидесятые появилось на Оби немало: ставили палатки на речных островах да по берегам Оби. Впрочем, выпало на долю бакенщиков Седовой Заимки одно вполне хмельное лето. А дело было так…
      
      Однажды весенним утром разбудил бакенщиков громкий шум. Пёс, привязанный к будке, захлёбывался во дворе лаем, и было в этом лае что-то визгливое и испуганное. На человека так не лают, только на зверя, но какой зверь может испугать большую взрослую собаку?  Повскакав со своих кроватей, парни выскочили на крыльцо и увидели, как по двору вразвалочку бродит медвежонок. На собаку он не обращал никакого внимания, словно её и не было вовсе. Медведи в сосновых лесах новосибирского Приобья – явление не такое уж исключительное в те времена. Спариваются они в середине лета, а рожает медведица в берлоге зимой или в начале весны. Но одинокий трех-четырехмесячный малыш без матери, подошедший к человеческому жилью – действительно редкость. Медвежонок тем временем покосился на вышедших из избы людей и жалобно заревел. Парни переглянулись и осторожно подошли поближе. Медвежонок  уселся на землю и заревел ещё жалобней.
      – Жрать хочет, – сказал один из бакенщиков.
      Незваному гостю вынесли еды и накормили. Медвежонку такое отношение понравилось. Наевшись, он принялся играть, бегая за парнями. При этом никакой агрессии не проявлял, и даже когда ему удалось кого-то поймать, просто повалил на землю – мягко, аккуратно, не выпуская когтей. И тут же отошёл в сторону: мол, я тебя догнал, давай играть заново.  Парни, сообразив, что приблудившийся зверь пока что не опасен, включились в игру и завели, его играя, обратно в лес. А затем, кинувшись в разные стороны, вернулись домой. Но не тут-то было! Через несколько минут у них во дворе объявился и медвежонок.
      Бакенщики вернулись в дом, посовещались между собой, и один из них отправился в деревню: договариваться с водителем грузовика. Водитель,  коротконогий небритый мужичонка в тельняшке, долго пыхтел папиросой, сетуя на нехватку бензина, на маленькую зарплату, на суровое начальство – набивал цену. Высокий бородатый бакенщик сочувственно кивал головой, а на вопросы  отвечал уклончиво: груз, мол, небольшой, но негабаритный. Везти придётся осторожно, зато не сильно далеко. Тридцать километров туда, тридцать обратно – в общем, часа за полтора-два обернёмся по нашим дорогам. Наконец, ударили по рукам.
      – Грузить сами будете, – предупредил шофёр. – Я только баранку кручу.
       И, попыхивая очередной папиросой, отправился в совхозный гараж за машиной.
      
      Когда подъехали ко двору бакенщика, тот веско сказал:
      – Ты из машины не выходи, мало ли…
      – Что мало ли? – не понял шофёр.
      Бакенщик не ответил. Открыл дверцу, встал на ступеньку кабины и принялся оглядывать пустой двор. Над двором висела подозрительная тишина. Не лаяла собака, не рычал медведь, не ходили люди. Даже вездесущие вороны и те не каркали. Казалось, этот маленький кусочек мира вымер…
      – Эй, парень, – забеспокоился шофёр. – Ты чего там выглядываешь?
      Бакенщик промолчал. Спрыгнул на землю и направился  к избе. За то время, пока его не было, могло случиться что угодно. Но к большому его облегчению дверь в доме отворилась, из-за неё высунулся напарник и крикнул:
      – Борт открывай! Они за домом. Да скамью подтащи, чтоб забрался, я мясо принесу.
      – Кто за домом? – всё больше нервничал шофёр.  – Какое ещё мясо?
      – Скоро узнаешь, – хмыкнул бакенщик и ехидно добавил. – Ты, главное, в кабине сиди, не высовывайся – ты ведь только баранку крутишь.
      Фраза эта, однако, не успокоила коротышку в тельняшке, а даже наоборот – ещё сильнее напугала. Чувствуя, что дело нечисто и его втянули в какую-то авантюру, шофёр метался по кабине своего грузовика, то поглядывая в заднее окошко, то высовываясь из машины. Пару раз он даже схватился за ключ зажигания, намереваясь убраться восвояси, но не решился. А когда из дома вышел второй бакенщик, неся большой кусок сырого мяса на длинной деревянной палке – не выдержал, выскочил из машины.
      – Это что вы задумали?! – засуетился он. – Это для кого вы мясо тащите?
      – Медведя приманивать, – ответил тот из напарников, что полез в кузов.
      – Какого медведя, мать вашу?! Вы на охоту собрались?! Не повезу!!
      И в этот момент позади шофера раздался громкий медвежий рёв.  От неожиданности он присел и, стоя на полусогнутых ногах, медленно повернул голову на тонкой шее, вывинчивая её из тела, словно большой заржавелый болт. Руки его были согнуты в локтях и разведены, придавая коротышке-шофёру вид испуганной мультяшной курицы. Увидев за низким заборчиком медведя – живого, настоящего, хоть и маленького – водитель пробормотал  несколько раз «ммма-ма» и, не разгибаясь, засеменил к кабине.
      – Я тебя предупреждал! – хохотнул бакенщик-бородач.
      
      Операция по водружению медвежонка в грузовик прошло как по маслу. К тому времени зверь проголодался и, забравшись в кузов, принялся радостно рвать кусок мяса зубами. Он даже не обратил внимания, как борт за ним лихо закрылся, и бородач влетел в кабину. Через минуту машина взревела, словно сама была большим механическим медведем, и рванула по дороге в лес. Мишка не устоял на ногах, завалился на бок и тоже заревел – от обиды и испуга. Ругался он, впрочем, совсем недолго и вскоре замолчал, не понимая, что происходит и как так получается, что он стоит на месте, а окружающий мир несётся мимо. Ещё через пару километров оказалось, что медвежонок обладает на редкость жизнерадостным и весёлым характером: езда в кузове машины… ему понравилась.  Пришёл в себя и водитель грузовика.
      – Ну, вы даёте, мужики! – восхищённо повторял он. – Это ж кому расскажи – не поверят!
      
      Несколько дней после операции «Медведь в грузовике» бакенщики вспоминали об этой забавной истории, посмеиваясь друг над другом да представляя, как они будут рассказывать об этом происшествии знакомым во время зимних «каникул».  Жизнь вернулась в привычное русло: бакена важно покачивались на реке, собака лаяла только на проходящих мимо туристов, вороны каркали по поводу и без оного – в общем, как обычно. А затем, опять же утром, во двор влетел радостный медвежонок. Судя по всему, он думал, что нашёл потерявшихся друзей. Более того, теперь он собирался поселиться у них навсегда.. И мужики смирились с неизбежным. Ну не убивать же его, в конце концов. Рука не поднимается.
      За пару месяцев медведь возмужал, обжился, мирно переругивался с собакой, спал во дворе и совершенно не обращал внимания на ползавших по нему народившихся щенков. Его стали привязывать, он терпел. Его принялись дрессировать, он с удовольствием включался в «игру». И у бакенщиков родилась необычная идея….
      
      … Едва вездесущие туристы из города приплывали на отдых к Седовой Заимке, обустраивались, накрывали «стол»,  выставляя съестное и водку, как бакенщики отвязывали медвежонка и отпускали на прокорм. Тот добродушно косолапил на берег, туристы в ужасе бросались к лодкам и отчаливали, а медвежонок лакомился съестными припасами. А затем  брал бутылку и, выдрессированный бакенщиками,  откатывал её лапой  подальше от берега в кусты,  а то и к самому дому. Хмельное было лето у бакенщиков.  Но всё же закончилось и оно. Нет-нет, ничего не случилось, просто медвежонок вырос. Теперь это был уже подросток и как бы он не дружил с людьми, все-таки зверь. Бакенщики пригласили знакомого шофера, распили с ним последнюю добытую у туристов бутылку и отвезли медведя в зоопарк.
      
      
      
      2. Дед и волчица
      
      Цепочка волчьих следов на снегу аккуратна и изящна, как каллиграфический почерк учителя чистописания. Волк бежит, ставя заднюю лапу точно за передней, на самых кончиках пальцев, не касаясь пятками земли. Его ведут нос и уши: они способны засечь жертву за несколько километров.  Но эти следы был не такими: мелкими, неуклюжими и смазанными.  Сосновый бор просторен и светел, здесь всё на виду – читай как книгу. Увидев неразборчивую надпись, егерь остановился, нахмурился, но всё же прочитал: маленький волчонок с перебитой лапой. Через несколько минут егерь нагнал и самого автора надписи. Ухватил  рукой за загривок, поднял – сломанная лапа зверя болталась на одной шкурке.  Природа жестока к слабым, волки знают это лучше других,  они её санитары. Волчонок был не жилец: в стаю не примут, в одиночку не прокормиться.  Немного подумав, егерь вытащил нож и отсёк лапу, обработал культю, перевязал и  забрал найдёныша домой.
      
      Собаки – их было пять штук в хозяйстве – зашлись в лае, едва почувствовав запах волка. Егерь пронёс его на руках в отгородку и оставил там, чтобы не разорвали. Закрыл плотно дверцу, направился к дому и уже на крыльце понял: ошибся. Огромный лохматый пёс по кличке Дед запросто перемахнул через забор. Значит, не судьба волчонку выжить, зря принёс. Ещё пара «букв» ногами и окончится рассказ, написанный щенком, большой жирной красной точкой. Свою кличку Дед получил за потешную «бородку» на морде,  но больше ничего потешного в нём не было – свирепостью своей он сам напоминал волка. Пёс обнюхал щенка, фыркнул, помотав головой, снова обнюхал и, развернувшись к собакам, глухо залаял. Собаки смолкли: волчонок оказался самкой, и Дед взял её под защиту.
      Волчья стая живёт по своим строгим законам. Есть вожак, он верховодит над самцами. У вожака есть подруга – хозяйка стаи. Она руководит всеми самками, поддерживая среди них порядок. И все решения эта монаршья пара обычно принимает вместе, пока не случится в стае монархический переворот, и самодержца не свергнёт удачливый претендент. Через год, когда маленькая волчица подросла, она уже считала себя хозяйкой новой семьи. Характер у неё оказался сильным, царским: спуску не давала никому, несмотря на то, что передвигалась не быстро и на трёх лапах. Егеря волчица скорее терпела, чем любила. Это собаки считают хозяина вожаком стаи, а для неё вожак был один – Дед.
      
      Егерь – профессия беспокойная. Главная его задача – охрана и помощь животным. А это ежедневные объезды территории, устройство кормушек для зверя, подсчёт его численности, контроль за туристами и охотниками. Он и сам прекрасный охотник, рыболов и даже агроном: во многих хозяйствах егеря засевают специально отведённые поля пшеницей и овсом, делая запасы для будущих кормушек. А ещё это весьма опасная профессия. Дикий зверь не делит людей на хороших и плохих, для него любой человек – угроза. В одну из зим в конце шестидесятых, неожиданно лютую, к дому егеря, покинув свою территорию, пришла волчья стая. Плохой год был для зверя, голодный. А тут скотина, куры, пища. Услышав лай собак, егерь выскочил на крыльцо  и обомлел. Даже он никогда не видел столько волков сразу. В рассыпную, словно опытный штурмовой отряд, они рассредоточились за забором, оценивая обстановку. Во дворе сходили с ума собаки: впереди Дед –  шерсть дыбом, лай хриплый, простуженный. Егерь кинулся за ружьем, выскочил обратно, но тут между собаками, прыгая на трёх лапах, вышла вперед волчица и встала рядом с Дедом.  Встала и завыла. Никогда раньше не слышал егерь такого воя. В нём была страсть и угроза, отчаяние и решимость. Изредка вой примолкал, и тогда было слышно, что волки отвечают. И вновь волчица принималась выть. Застыл на крыльце егерь, прекратили лаять собаки, а этот странный «разговор» всё длился и длился. Две стаи разговаривали друг с другом. И та, что пришла на чужую территорию, отступила.
      
      Волчица и Дед прожили долго.  Но щенков она принесла ему только один раз. Егерь раздал их в деревне, оставив одного себе. Дед помер первым. Его закопали в стороне, за оградой, и всю ночь волчица выла на его могиле. А на утро ушла в лес. Ничто больше не держало её в этом месте: стая перестала существовать со смертью вожака.

      
      3. Благодарная змея
      
      В начале семидесятых годов доживала на Оби свой век старая деревня Алфёрово.  Был это глухой лесной угол с десятком раскиданных по берегу реки домиков старожилов, парой десятков самовольных дач горожан-лодочников и небольшим старым кладбищем, где когда-то был похоронен отец Гриши. Деревня давно уже не дотягивалась до своего кладбища, оно расположилось в лесу, на высокой стороне древней, почти непроезжей дороги. С обратной стороны к дороге подступала поросшая осинами топь – болото. К концу лета оно почти пересыхало, можно было перейти его напрямик и попасть в грибной светлый сосновый бор. Но грибники предпочитали обходить болото, благо оно  было не такое уж и большое.
      В те времена между кладбищем и остатками деревни встречались ещё следы старого поселения: глубокие ямы на месте бывших домов, щедро усыпанные жгучей зелёной крапивой.  Стоял и древний столб, позже пущенный дачниками на дрова. На столбе том висела табличка, указывающая в сторону кладбища с надписью «Село Помыткино – 6 км». Но никакого Помыткино за кладбищем уже не существовало.  Там были Бугры – грибные места на холмах с голубым мхом, высокими соснами и редко стоящими пожарными вышками. Ступеньки на вышках давно прогнили, залезать по ним было боязно, зато с верхней площадки открывался замечательный вид на бесконечное зелёное лесное море.  В глубине этого моря встречались лоси и зайцы, барсуки и лисы, и даже медведи – правда, такой случай я помню лишь один. Собирая  дикую малину, мы с мамой наткнулись на медвежонка. Мама схватила ведро –  оно было из нержавейки, большое, литров на пятнадцать –  и принялась громко стучать. Медвежонок испуганно шарахнулся и задал дёру. А мы побежали в противоположную сторону. Нередко попадались в окрестностях и змеи: чаще  – безобидные ужи, выползающие погреться на солнышко, на дорогу, реже – гадюки, их просто так и не заметишь, особенно если они улягутся на толстой ветке дерева, сливаясь с ней.
      Берега в этих местах то взмывают к небу, то падают обратно к обской воде, а у самой реки растут вётлы – серебристые ивы с тонкими стволами и тёмно-серой, в глубоких продольных трещинах, корой. Сейчас на месте Алфёрово раскинулся большой дачный посёлок,  среди первых «поселенцев» которого были и Гриша с Эммой. Наша дача стояла на высокобережье, и за водой в первые годы (колодца нет, колонка – далеко) приходилось спускаться по лесенке к Оби. А потом таскать её наверх вёдрами. Затем в городских магазинах появились специальные электрические насосы: устанавливались они прямо в реку и по длинным шлангам перегоняли воду в огород. Для полива шланг подключался к «вертушке», распрыскивающей воду на манер фонтанчика.
      Первым среди дачников такой насос купил наш сосед, и на демонстрацию нового чуда техники собралась целая толпа народа. Сосед, человек неторопливый и основательный, демонстрировал весь процесс целиком. Зайдя на несколько метров в реку, он забил в дно крепкий колышек, прикрепил к нему насос, электрический шнур и шланг аккуратно размотал и протянул наверх в огород. Подобрал лежавшую у забора «вертушку», присоединил к ней шланг, и сделал отмашку домашним, чтобы воткнули вилку шнура в розетку.
      – Гудит! – раздалось от реки.
      Через несколько секунд вода, добравшись до «вертушки», брызнула через дырочки крышки и тут же пропала. Просачивалась, стекала вниз, но бить фонтаном не желала. Насос выдернули из розетки, развинтили «вертушку» и обнаружили внутри полумёртвую  змею. Толстую, словно нахлебавшуюся воды. Послышались женские визги и мужской хохот, несчастное пресмыкающееся вытряхнули на землю и хотели прибить лопатой, но кто-то, приглядевшись, сказал:
      – Это же уж!
      Незадачливый безвредный гад выглядел настолько жалко и беззащитно, что Эмма взяла его на руки и унесла в свой огород. В закутке между домом и забором, уложила на траву и даже принесла молока в старой собачьей миске. Змея не шевелилась. Эмма погладила её по темной шкуре и ласково произнесла:
      – Ну, давай, моя хорошая, приходи в себя.
      Когда через пару часов она заглянула в закуток за домом, то увидела, что уж – вернее, ужиха – рожает. Рожают змеи по-разному. Некоторые виды откладывают яйца, пряча их в земле, во мху или в куче сухих листьев. Удавы и некоторые гадюки являются «яйцеживорождающими». Этот неуклюжий термин придумали зоологи для обозначения странного процесса, когда яйцо развивается внутри матери. А некоторые из ужей рожают своих детёнышей наживую, но видно после происшествия с насосом этой змее роды давались с большим трудом.  Эмма уселась рядом и снова принялась говорить что-то успокаивающее и гладить по шкуре. Это ли помогло, или ужиха справилась сама, но, разродившись, она уползла от своей спасительницы за забор на волю. 
      
      Прошло несколько дней. Каково же было удивление Эммы, когда работая в огороде, она вдруг заметила, что змея приползла обратно и свернулась возле её ног! Каждый раз, когда Эмма выходила в огород, где-то поблизости обязательно оказывалась благодарная ужиха. Ползала рядом или, свернувшись, лежала прямо на калошах. Но стоило в огороде показаться кому-то другому или просто громко заговорить неподалёку, как пресмыкающееся стремительно исчезало. Рассказам Эммы про вернувшуюся змею никто не верил, даже Гриша. Тогда они провели эксперимент: он остался дома и стал внимательно следить за женой из окна. Эмма вышла в огород. И через несколько минут у её ног снова ползала змея. Все лето, сначала в отпуске, а потом по выходным, Эмма так и ходила в сопровождении ужихи. Расстались они лишь осенью, когда люди уехали зимовать в далёкий и неведомый змее город. Но на следующий год спасённое пресмыкающееся приползло снова. Так продолжалось три лета, и лишь на четвёртое ужиха не пришла.
      
       Прошло много лет. В начале 90-х, когда уже Гриши не было в живых, Эмма продала дачу, наняла машину и стала вывозить оттуда вещи. И когда уже все было погружено, почувствовала на себе чей-то взгляд.  Оглянулась – никого. Ощущение того, что кто-то на неё внимательно смотрит, не пропадало. И тут она увидела на ветке ужа…
      
      *  *  *
      – Но ведь это не могла быть та змея! – сказал я. – Змеи, конечно, живут долго, но…
      – Не знаю, – пожала плечами Эмма. – Но эта змея на ветке провожала именно меня, я в этом уверена.
      
      4. Хеська
      
      «Ракета», что летит по Оби, напоминает одновременно акулу и самолёт. Акулу – хищно приподнятой мордой, а самолёт – уютным салоном и мягкими креслами, которые откидываются нажатием кнопки в подлокотнике. Это вам не битком забитый теплоход, еле-еле ползущий вниз по реке и обгоняющий разве что сонно плывущие по течению большие куски сосновой коры.  Если проткнуть такой кусок отверткой и воткнуть туда аккуратно оструганную «мачту», а к ней прикрепить кусочек материи, получится парусный кораблик. Развлечение моего детства.
      Мне – двенадцать, мы едем с мамой на дачу. От пристани в Успенке до нашей дачи – семь километров, а по самому посёлку еще полтора, но мне нравится. Нравится идти по тропинке крутого берега, слева – обрыв высотой в три-четыре этажа, справа – сосновый бор. Когда меня отпускают в поездку одного, я всё время пытаюсь побить свой собсвтенный рекорд скорости. Но сегодня идти вместе с мамой, значит, рекорд устоит. Тем более, она тянет меня в деревенский магазин.
      Успенка – странное село. Только здесь по улицам свободно гуляют свиньи, и никто их не запирает в сарайках. Отчего так – не знаю. Свиньи мне кажутся неповоротливыми и глупыми, но ужасно симпатичными.
      –  Смотри, –  говорит Эмма, – какая странная пара!
      Навстречу нам, лениво поглядывая по сторонам, неторопливо идут большая толстая свинья и собака. Собака – мелкая.  Лохматая дворняга ростом в половину  своей спутницы, шерсть чёрная и лишь кончик её хвоста при рождении окунули в белую краску. Да ещё пара капель попала на лапы.  Идут рядом, бок о бок, как добрые соседи  –  разве что не обсуждают последние деревенские новости. А, может, и обсуждают? Может, им просто для этого язык не нужен? Странная парочка доходит до большой лужи и свинья аккуратно, словно стараясь никого не обрызгать, ложится на живот в самую грязь. Вместе с ней в лужу…ложится собака. Привал. Вид у обеих довольный и самодостаточный. Забыв о магазине, мы останавливаемся и наблюдаем за этой очаровательной дружеской прогулкой. Через пару минут свинье надоедает лежать и, косясь на собаку,  она ворчливо произносит:
      –  Хрю-хрю-хрю.
      –  Тяв! – отвечает та, и обе одновременно встают и идут дальше.
      
      –  У нас кошка жила, –  неожиданно начинает рассказывать мама, – Хеська. Это после войны было, на Кубани. В один год взяли мы уток из инкубатора, маленьких совсем. Отгородили им в доме место, и бабушка Поля велела мне присматривать за птицей. Что-то я во дворе делала, возвращаюсь в дом  – нет утят. Куда подевались? Весь дом обегала – нигде не нашла. Думаю, может дверь забыла затворить?  Так и во дворе их нет. Бабушка приходит – я реву: мол, так и так, пропали утята, колдовство какое-то. Та на меня шикнула, пошла искать в доме. Нашла. У нас такой шкаф стоял – огромный, на высоких ножках. Так вот под шкафом лежит Хеська и обнимает лапами утят. А они, махонькие, в её тёплую шерсть уткнулись, греются. Я давай их доставать, а Хеська крысится: царапает руки, не даёт забирать. Так и вырастила их! Со двора выходят: впереди кошка, за ней утята:  вся станица приходила смотреть на этот цирк. А когда первый раз они в воду полезли,   Хеська чуть с ума не сошла. Бегает вокруг, орёт благим матом. Потом ничего, привыкла. Доведёт до воды, уляжется рядом и наблюдает, как птицы плавают.  Однажды собака близко подошла, так едва утащила от Хеськи ноги. Не кошка – тигрица разъярённая, чуть глаза псу не выцарапала. А потом наступила поздняя осень или зима – не помню уж. И выросших уток мы зарезали… Целые сутки Хеська орала так, что приходили соседи и спрашивали, что мы делаем с кошкой. Потом забилась под шкаф и несколько дней из-под него не вылезала. А когда всё же выбралась, бабушка Поля решила задобрить её и положила в миску мясо.  То самое, утиное, другого у нас не было. Вечно голодная наша послевоенная Хеська  подошла к миске, понюхала, развернулась и ушла. Отказалась есть.
      
      Магазин оказался закрыт. Мы повернули назад, к берегу и, дойдя почти до пристани, вновь увидели знакомую пару: большую толстую свинью и маленькую лохматую собачонку. Они лежали прямо на тропинке, друг подле друга и задумчиво смотрели на реку. А мне вдруг подумалось, что поздняя осень уже не за горами…
    

      
      МАМИН ОБЕД В КЛЕТЧАТОЙ СУМКЕ

      Аня росла без отца. Бледная, худенькая и болезненная, девочка почти не общалась со сверстниками и была очень привязана к матери. Окончив школу, пошла работать на завод. Замкнутой она не была – скорее застенчивой, но, привыкнув к людям, уже не отмалчивалась, как в самом начале после трудоустройства. И даже делилась своими девичьими переживаниями. Заводик был маленьким, относился к местной промышленности и выпускал различные пластмассовые изделия: ведра, крышки, садовые лейки, канистры,  детские игрушки. Все друг друга знали – от грузчика до директора. Аня работала на складе. Иногда к ней на работу заходила мама – высокая крупная женщина, властная, с тяжёлым характером и неудавшейся личной жизнью. Обычно это случалось в обед: приносила в большой клетчатой сумке пирожки, или жареную рыбу, или даже кастрюльку борща. Никогда не жадничала – предлагала всем.
      А затем Анина мама умерла. Прямо на улице с ней случился удар – не выдержало больное сердце – и она так и не донесла свою клетчатую сумку с обедом для дочери…
      
      Только на похоронах сослуживцы узнали, что Аня и мама были совсем одни на белом свете: ни родственников, ни близких друзей – только несколько соседок по дому. Их личный мир оказался совсем крошечным: два человеческих существа и четыре стены однокомнатной квартиры. Всю ночь перед похоронами Аня просидела на стуле у гроба. За несколько дней она не произнесла ни слова, не плакала, ни билась в истерике,  только ещё больше осунулась и ушла в себя. Но на работу вышла. Так и работала, почти ни с кем не разговаривая – разве что по рабочей необходимости. В один из дней,   в обеденный перерыв, она сломалась. Разревелась, уткнувшись в чьё-то плечо и долго бессвязно рассказывала о детстве, о маме, о том, как ей тоскливо и одиноко. Успокоившись, кивала головой в ответ на  утешения и вроде бы, наконец-то, пришла в себя.
      
      Через несколько дней  Аня появилась на работе, улыбаясь.
      – Что за праздник на лице? – поинтересовались на складе.
      – Мама приснилась, – ответила Аня. – Так ясно, чётко… Будто стоит около дома, а я окно открыла и смотрю вниз. Она мне рукой машет и говорит: приходи сегодня в обед на перекрёсток.  У конфетной фабрики который – Фрунзе и Шамшиных. И мне так легко на сердце… Проснулась и улыбаюсь.
      Дальше пили утренний чай, ели бутерброды с сыром и вспоминали каждый свои сны… Лишь Эмма хмурилась, смотря на улыбающуюся девушку. Когда завтрак закончился, она подошла к Ане и потянула её в сторону.
      – Ты ведь идти туда собралась? – тихо спросила она.
      – Да.
      – Не ходи!  – резко сказала Эмма. – Нельзя тебе.
      – Но почему? Мне же мама сказала…Вы не понимаете, это как наяву было! Вот как с вами.
      – Не ходи! Нельзя понимать такие сны буквально. Она тебя предостерегает.
      Разговор закончился ничем. Аня в ответ на уговоры только мотала отрицательно головой, а затем и вовсе замолчала.
      
      В обед Эмма снова заглянула на склад.
      – Анька-то где? – спросила она.
      – Да только что ушла… – ответил куривший у дверей грузчик Боря, парень молодой и добродушный. – Сказала, минут на десять.
      – На перекрёсток пошла, – чуть слышно прошептала Эмма и уже громче, грузчику. – А ну беги за ней!
      – Куда это? – не понял Борька.
      – На перекрёсток, тащи силой обратно!
      –  Зачем?!
      –  Кому сказала, тащи обратно!
      Борька кинулся со склада к проходной. За ним поспешила Эмма, а за ней все остальные, заинтригованные этим разговором.
      
      Аня стояла на перекрёстке, ожидая, пока ей подмигнет зелёный глаз светофора. Мимо пролетал поток машин – перекрёсток был маленьким, но сложным, с поворотами – ожидать пока загорится зелёный, можно было долго. Борька уже почти подходил, но вдруг замешкался, остановился, завязывая шнурок на ботинке. В это время Аня радостно помахала кому-то рукой, и сослуживцы, шедшие позади грузчика, заметили на другой стороне дороги… высокую крупную женщину с большой клетчатой сумкой. Аня ещё раз взмахнула рукой и шагнула на дорогу, не обращая внимания на мчащиеся автомобили.
      – Борька! – заорал кто-то.
      Тот вздрогнул, поднял глаза и бросился вперед.  Последние метры он буквально пролетел, но ухватил, зацепил девушку за плечо, повалил на асфальт под визг тормозов вильнувшей влево машины. Подбежавшие женщины подхватили ничего не соображающую Аню под руки, подняли, повели обратно… И почти одновременно оглянулись назад – на другой стороне дороги никого не было.
    
    
      ПЕРЕЕЗД В ГОРОД, КООПЕРАТИВНАЯ КВАРТИРА И ЗАГАДОЧНОЕ КОЛЬЦО
      
      Иногда в жизни происходят случаи, объяснить которые почти невозможно. Да и не нужно. Их просто следует пересказывать друг другу, чтобы не забывать: жизнь наша полна весёлых и грустных случайностей,  маленьких тайн и неразрешимых загадок.
      
      В городке ГВФ близ аэропорта Толмачёво я проучился до 1974 года. Окончил первую четверть четвёртого класса, и поздней осенью родители обменяли нашу маленькую квартирку на такую же маленькую, но в Новосибирске – в Октябрьском (некогда Закаменском) районе города, на улице Грибоедова. Окна квартиры выходили прямо на школу: можно было даже провожать взглядом меня почти до самых школьных дверей. Эмма отправилась оформлять мой «перевод».
      – В какой школе учились? – спросила её директор.
      – В шестидесятой.
      Директор странно посмотрела на пришедшую к нему мамашу и задумчиво постучала шариковой ручкой по столу.
      – Но почему к нам?! – удивлённо и даже несколько раздражённо спросила она.
      – Мы живём в доме напротив, – растерялась Эмма.
      – Нет, ну это невозможно, – развела руками директор. – Вы же зврослый человек, мамаша! Сами должны понимать: ваш сын не сможет здесь учиться.
      Но Эмма не понимала.
      – Почему это он не сможет? У него все четверки за первую четверть.
      Директор тяжело вздохнула.
      – Эмма Ивановна, – сказала она, заглянув в документы. – У нас совсем другая программа, гораздо сложнее. Боюсь за то, что ему в вашей школе ставили четвёрки, у нас не поставили бы даже три балла. Я прекрасно вас понимаю, но поймите же и вы меня! Даже если мы ему натянем с  трудом оценки на тройку, есть ещё коллектив, одноклассники. Как он уживётся среди них? В этом возрасте дети бывают очень жестокими.
      – Да он прекрасно общается со сверстниками! – теперь уже Эмма начала раздражаться. Она чувствовала несправедливость и не хотела с ней мириться. Разговор переходил из спокойной фазы к фазе горячей, с взаимными упрёками, но отступать Эмма не хотела уже из принципа. Она готова была идти жаловаться в  РОНО, и директор сдалась.
      – Хорошо! – заявила она, поджав губы. – Я беру вашего сына до конца учебного года. Но вся ответственность за это будет на вас!
      
      Я запомнил этот учебный год на всю жизнь. Никогда – ни до, ни после него – меня не спрашивали два месяца подряд на каждом уроке.  Пять уроков в день – пять раз я шёл к доске. Это заставило учить уроки от и до, каждый день, и четвёртый класс я закончил на одни пятёрки.  Единственным исключением стала четвёрка по рисованию – ну не дано мне было рисовать, как ни старайся. Ещё был труд, на который я… вовсе не ходил. Слабая социализация моя иногда корчила весьма забавные рожицы. Уроки труда проводились не в школе, а довольно далеко от неё, и, появившись там пару раз, я обнаружил, что меня никто не замечает. Видно, никто не догадался внести нового ученика в отдельный список, которым пользовался учитель труда. Спросить учителя я постеснялся и перестал ходить вовсе. Закончилось всё это, однако, самым волшебным образом. В конце года, когда объявлялись оценки за год, я проставил их напротив всех предметов, кроме труда.
      – А почему по труду пропустил? – спросила меня классный руководитель, принимая дневник. – Всё-таки ты не внимательный!
      И поставила «пять» по труду.
      Такие волшебные истории случались со мной во время учёбы в школе и двух институтах довольно часто – нет, не в том смысле, что я что-то опять пропускал, а в смысле неожиданно счастливого выхода из безвыходного положения. Для себя я вывел из этого железное правило: относись к учёбе честно, и тогда в нужный момент тебе обязательно повезёт.
      А после второй четверти, перед Новым годом, мою маму вызвали в школу к директору.
      – Я просто поражена, – заявила директор, держа в руках список моих оценок. – Скажите мне честно, я не понимаю: зачем вы отдавали своего сына в шестидесятую школу? Он же у вас абсолютно нормальный ребёнок.
      – У нас одна школа на весь посёлок была, – ответила Эмма.
      Директор ей казалась чокнутой. И наоборот, директору казалось чокнутой эта мамаша. Но через пару фраз они уже смеялись, разобравшись, что разговаривают о разных учебных заведениях. Школа №60 в Новосибирске оказалась специализированной школой для детей с замедленным умственным развитием.
      
      В следующем, 1975 году, нас ждало новоселье – просторная (по тем временам) кооперативная квартира на улице Фрунзе, а меня лично – новая школа. С квартирой этой вышла ещё одна забавная история, даже две. Сначала дом несколько лет не строился из-за того, что на месте его строительства стояла небольшая еврейская синагога. К сожалению, историю её проследить мне не удалось, но моя мама рассказывала, как один знакомый еврей их с Гришей однажды провёл внутрь. Затем где-то в районе городского аэропорта верующим еврейским гражданам было предоставлено новая площадь в одном из тамошних домов, и строительство началось. Синагогу снесли, но прямо над ней ничего строить не стали, а внесли в проект дома изменения – теперь над бывшим молельным домом находится арка. Квартиры в построенном доме распределялись на общем собрании. Гриша и Эмма стояли на двухкомнатную, и когда в вывешенном списке Эмма (на собрании она присутствовала одна) не нашла свою фамилию, с ней случился настоящий шок. Что может быть ценнее квартиры для советского гражданина? Столько лет мыкавшегося вчетвером на площади в шестнадцать квадратных метров? Занимавшего денег по знакомым и полузнакомым людям на первоначальный взнос? А вокруг шумела толпа, менялись этажами и подъездами счастливчики, попавшие в список, кто-то спорил, кто-то ругался. Еле пробившись к председателю, Эмма спросила почему её нет в списке. Председатель проверил список.
      – Вспомнил! – перекрикивая шумную толпу, громко сообщил он. – На вас не хватило двухкомнатных квартир! Их же совсем мало в доме!
      – Как не хватило? – дрожащими губами произнесла Эмма. Слёзы навернулись на глаза, и потекли по лицу вместе с тушью. – Мы же деньги собрали, мы же всё уплатили до копейки…
      – Не волнуйтесь так! – кричал председатель. – Зачем вы плачете?
      – Гриша на все собрания ходил, – словно заведённая повторяла Эмма, – на все субботники…
      – Не надо плакать! У нас трёхкомнатников не хватает, мы вас как последних в списке на трёхкомнатную перевели! Вот список, посмотрите!
      Так, вместо двухкомнатной квартиры мы въехали в трёхкомнатную...
      
      По улице Гоголя, под которой сейчас проносятся поезда метро Дзержинской ветки, ходил в те времена трамвай, связывающий Сад Мичуринцев и железнодорожный вокзал. Самый демократичный, самый рабочий вид транспорта. После переезда на новую квартиру Эмма ездила на нём на работу – в район Нарымского сквера. Однажды, возвращаясь вечером с работы, она шла по скверу и неожиданно почувствовала, как сильная судорога сводит ногу. Эмма остановилась, стала массировать ногу ладошкой и вдруг увидела: на земле, рядом с асфальтовой дорожкой лежит… золотое кольцо. Большое золотое кольцо, скорее всего, обручальное. Дар находить потерянные кем-то вещи сопровождал её всю жизнь. Несколько раз в год она находила то улетевшие от незадачливых хозяев денежные купюры, то нечаянно потерянные серёжки, то золотые или серебряные цепочки…  Едва она взяла кольцо в руки, как судорога, словно по мановению волшебной палочки, прошла. Дома она долго вертела находку в руках, а затем отложила на чёрный день. Жили скромно, и если вдруг срочно понадобятся деньги, можно было сдать кольцо в скупку. 
      Ночью, когда Эмма уснула, ей приснился яркий и чёткий сон. Во сне по улице за ней долго шёл незнакомый мужчина, а когда, наконец, догнал, строго спросил:
      – Нашла моё кольцо?
      – Нашла, – прошептала в ответ Эмма.
      – А когда отдашь? – требовательно произнёс незнакомец.
      – Я бы отдала, но как я тебя найду?
      – Найдёшь, – пообещал мужчина и, развернувшись, пошёл обратно.
      Проснулась она со страшной головной болью. Голова раскалывалась, таблетки не помогали. Сон не отпускал её, лицо незнакомца стояло перед глазами, голос его преследовал Эмму всё утро. Неожиданно вернулось то уже позабытое состояние из детства, с которым она прожила несколько лет после встречи с ведьмакой. Но теперь оно было смутным, размазанным по холсту подсознания, не давало чётких образов и ответов.
      
      Прошло два или три месяца, сон стал постепенно забываться, и вот одним осенним утром, Эмма ехала на работу. Зашла в трамвай и застыла от неожиданности: в проходе стоял тот самый незнакомец из сна. Как школьница, увидевшая кинозвезду, всю дорогу она смотрела на него во все глаза. Сон сбылся, а это означало, что нужно отдать кольцо. Кольца не жалко, но как подойти и заговорить об этом? Ведь её примут за сумасшедшую! С тяжёлым сердцем Эмма вышла из трамвая и пошла через сквер на работу. И тут заметила, что мужчина идёт за ней. Точь-в-точь как во сне. Пройдя ещё немного, она резко остановилась и обернулась к незнакомцу:
      – Почему вы меня преследуете?!
      – Я?! – ошарашено произнёс мужчина. – Это вы на меня всю дорогу пялились!
      Эмма смущенно улыбнулась.
      – Скажите… – решилась она, – вы обручальное кольцо не теряли?
      Мужчина изменился в лице. Подался вперёд, внимательно всматриваясь в лицо странной незнакомки.
      – Терял, – с подозрением в голосе заявил он. – Но это случилось пару месяцев назад. Откуда вы узнали об этом?
      
      Они сидели на скамейке, и Эмма, опаздывая на работу, пересказывала ему историю своей находки. А потом, помедлив, поведала и о странном сне, так поразившем её. Потом мужчина рассказывал ей о кольце, о своей покойной жене и о том, как он не обнаружил кольца на пальце и никак не мог понять, как оно могло слететь с пальца. Осенние листья облетали с деревьев на асфальтовую дорожку сквера, мимо спешили люди…
      – Там внутри две буквы выгравировано, – сказал он. – Мои инициалы – А.И.
      – Я проверю, – ответила Эмма, и они обменялись телефонами.
      Внутри кольца действительно оказалось две буквы. Одна почти стёрта, а вторая И. На следующий день  Эмма позвонила мужчине и договорилась о встрече. Он долго вертел потерю в руках, а затем неожиданно протянул обратно.
      – Вы знаете…– задумчиво сказал он. – Оно ведь не просто так ушло. Вся эта история какая-то проверка: вас, меня… Оставьте его у себя, возможно, вам оно будет нужнее.
      
      Минуло десять с лишним лет. Такой же тёплой осенью 1987 года, через год после окончания института, я женился. И когда собирали деньги на свадьбу, Эмма сдала кольцо в скупку. Обручальное кольцо, дождавшееся свадьбы сына – может быть, в этом и был смысл всей этой истории. Иногда в жизни происходят случаи, объяснить которые почти невозможно. Да и не нужно. Их просто следует пересказывать друг другу, чтобы не забывать: жизнь наша полна весёлых и грустных случайностей,  маленьких тайн и неразрешимых загадок.
      


      ЭПИЛОГ
      
      1. От автора
      
      Со времени распада Союза прошло двадцать лет, выросло новое поколение, которое не помнит Империи и судит о ней по рассказам родителей и воспоминаниям старших. Воспоминания эти пристрастны: как восторженно-хвалебные, так и истерично-ругательные. 
      
      Каждый по-своему судит историю.
      И оттого я уверен вполне,
      что на заборе и в аудитории
      разные мнения будут о ней.
      
      Пройдет ещё двадцать-тридцать-сорок лет, и Советский Союз окончательно перейдёт в разряд легенд и мифов. Историки опишут его в соответствие с очередной генеральной линией очередной партии власти, не оставив камня на камне от правды. Но крупицы правды останутся в тех немногих мемуарах, которые доживут до будущих времён.   И из пристрастных наших воспоминаний умный потомок всегда сможет собрать нужный паззл.
      
      
      
      2. Дурачок, счастье и футбольный мяч
      
      Более всего он походил на большую грушу. Неуклюжий, неповоротливый, весь оплывший вниз – в живот и бедра. Ноги его при этом казались неестественно тонкими, будто карикатурными. Одет был неброско, но аккуратно, во всё новое. Никогда не видел его грязным или неумытым, с порванными штанами или сбитыми ботинками.
      
      Он не был идиотом. Выросший до подростковых пятнадцати дурачок, застывший в своем умственном развитии годах на семи. В школу он не ходил. Зато любил проводить время на её крыльце, наблюдая, как на переменах мальчишки выбегают на улицу погонять мяч или, деля на ходу сигареты, спешат за соседний дом подальше от учительских глаз. Сигареты его не интересовали. Он бредил футболом. Мог часами стоять по вечерам и канючить – негромко и безобидно – прося, чтобы его приняли в игру. В эти минуты у дурачка были грустные глаза собаки, на которую никто не обращает внимания. Обычно он просился к ребятне из младших классов, но те лишь гнали его прочь. Сверстников дурачок сторонился, чувствовал, они – другие. Да и насмешками подросшие мальчишки изводили его частенько. Дурачок мрачнел, супился, надувал большие губы и уволакивал своё грушевидное тело на тоненьких ножках куда-то во дворы.
      Однажды он появился на школьном стадионе сияющим, как надраенный о валенок медный пятак. В руках дурачок нёс новенький футбольный мяч – импортный, яркий, с надписями на английском и названием какой-то известной фирмы. Это был миг триумфа. Ребятня, всегда равнодушная, сгрудилась вокруг дурачка, восторженно вертела мячик, сжимала в руках, пробовала нагонять на коленке, что-то спрашивала, перебивая друг друга. Триумф оказался коротким. Через несколько минут мальчишки уже играли в футбол новеньким импортным мячом, а дурачок тихо плакал, стоя у невысокого металлического забора. Его не взяли…
      
      … В тот день меня уволили с работы. Вернее, уволился я сам, по собственному желанию, просто потому, что работать в 1992-м году, когда зарплаты перестало хватать на сигареты, не видел никакого смысла. Впереди меня ждала неизвестность. Новый строй. Новая жизнь. Новые проблемы. А главное, я совершенно не понимал, как их следует решать. На душе было тоскливо и пакостно, да ещё день выдался пасмурным, настроение зашкаливало за критическую отметку, когда хочется взять на последние деньги бутылку водки, напиться в одиночестве, а потом заснуть тяжёлым пьяным сном. Я бесцельно ходил по городу уже третий час, пока случайно не забрёл в тот старый райончик, где когда-то прошло моё детство. Вот и школа… И дурачок привычно сидит на крыльце. Надо же, я его до сих пор помню! И ведь совсем не изменился – всё та же большая груша на тонких ножках, только изрядно постаревшая. Я подошёл поближе и увидел, что дурачок весь перемазан в грязи. Руки, лицо, брюки… Один рукав порван, на одутловатой скуле наливался синяк. На лице его застыли две тропинки от убежавших за подбородок слёз. И все же было какое-то неуловимое несоответствие во всем этом. Что-то явно нарушающее картинку.
      – Привет, – осторожно сказал я.
      Дурачок меня не узнал. Но откликнулся, сидя все также вполоборота ко мне.
      – Привет, – произнес он.
      – Что случилось? – спросил я.
      – В футбол играл, – ответил дурачок. – По настоящему. В первый раз!
      И счастливо ткнул пальцем в синяк на скуле. А потом, забеспокоившись, видно, что я не поверю, повернулся и сообщил:
      – Меня на ворота ставили!
      И только тут до меня дошло. Дурачок совсем недавно плакал… от счастья.
      
      Я шёл домой быстрым шагом, никуда больше не сворачивая. Шёл и улыбался. На душе у меня было тепло. Несмотря на пакостное серое небо, скачущие вверх цены и полное непонимание того, что я буду делать завтра.
       


Рецензии
Игорь ! У Вас хороший язык, читается легко, но, "у писателя есть особое чувство - чувство правдивости сюжета". Думаю, даже не каждый из крупных писателей не осмелился так сказать.
В своей повести Вы привели такую обширную географию и историю своих героев, что всё это делает повествование не очень правдоподобным, а напоминает "конспект" авторов времен перестройки и далее. Психология человека такова, что он не очень охотно рассказывает о своих мытарствах, о пережитых ужасах, он забывает о них, они душат его в его снах. Иначе он не смог бы жить.
Ветераны ВОВ, а я их знал, когда они ещё были молодыми, рассказывали. как они пили такой самогон, что приходилось зажимать нос и ещё подобные истории, а во сне кричали: " Снаряды! давай снаряды".

Возможно, что в теперешней серой жизни, когда мало кто занимается настоящим делом, Вы не находите своих героев. Но в Ваших рассказах они есть и очень правдоподобные.


Леонид Синицкий   08.04.2014 15:56     Заявить о нарушении
Спасибо за серьёзный отзыв, Леонид.
Что касается географии, я по карте путешествовал вслед за моими предками. По сути это семейная хроника, за исключением малой части рассказов. Но я понимаю, о чем вы. Сейчас бы я "пересказывал" это в несколько ином ключе. И несколько иными словами.

Игорь Маранин   08.04.2014 18:50   Заявить о нарушении
На это произведение написано 12 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.