Песнь горлицы
Чем возлюбленный твой лучше других, что ты так заклинаешь нас?
Уста его – сладость, и весь он – любезность. Вот кто возлюбленный мой, и вот кто друг мой…
Песнь песней.
Никогда не думал, что стану тюремщиком. Всю жизнь готовился к иному – возвышенному поприщу, метил то в ученые, то в лирики, то в актеры. И если бы кто-нибудь еще полгода назад показал мне при помощи магического кристалла эту серую картинку, подсвеченную умирающей желтой лампочкой… Я – в бушлате, с кобурой на портупее, зевая, заглядываю в глазки затхлых камер…
Впрочем, довольно соплей. Да и что, в сущности, произошло? Да ничего страшного. Временная неприятность. К тому же роль начальника тюремной стражи выпадает мне не чаще, чем два раза в месяц. А в остальное время я – такая же бумажная душа, как на гражданке. И сочиняю, и актерствую, и научной работой, можно сказать, занимаюсь. Полковник Самоваров как студент-заочник какой-то заоблачной штатской академии «не в службу, а в дружбу» подкидывает на ночь то реферат, то курсовик. И темы-то всё какие! «Города–государства Шумера и Аккада», «Религиозные системы Древнего Египта», «Феномен античного полиса»… Грех жаловаться. А что касается караула, то это, признаться, такая синекура, не наряд, а курорт. Целые сутки сидишь – не дергаешься. Пока и в штабе, и на плацу продолжается извечная нервотрепка, ты словно небожитель. То книжечку почитаешь, то телевизор посмотришь вместе с отдыхающей сменой. Волшебная тарелка на крыше – благодать: сто каналов на выбор. Большой палец на пульте устает.
Всё бы хорошо… Но когда кто-то есть на солдатской «киче», а особенно в ИВС* –как-то не по себе.
На «киче» всё больше пьяницы. Упраздненная гауптвахта давно работает в режиме вытрезвителя. После развода, принимая караул, откроешь скрипучую железную дверь – тяжко заворочаются в темноте тела, ударит в нос перегаром и кислятиной нестиранного белья.
– Кто такие? – спрашиваешь, сделав грозные очи.
Такие–то, мол, – нехотя отвечают похмельными голосами, исподлобья глядя на тебя, очередного «шакала». Небритые, мятые, грязные.
– А вставать в присутствии офицера не надо, мать вашу так? – спрашиваешь, сдвинув брови. Вот вам и актерство – без него никак.
– Ах вы, черти, алкаши, так вас разэдак! Жалобы есть?
– Нам бы, товарищ лейтенант, того, покурить бы. А еще… когда нас в роту отпустят?
«В роту» звучит как «домой». Когда отпустят? Откуда я знаю, когда. Бывает, сидят неделями. Обещаешь напомнить о них кому надо, велишь закрыть дверь.
Сидят и те, кто ждет суда и приговора. Главным образом переборщившие с неуставняком старые. Кому-то просто сломали нос, а кого-то довели до петли или самострела. К этим у караульных – особый пиетет. Еще бы, мало того, что старые, да еще под судом. Дисбат или тюрьма в недалеком будущем – самый веский повод для «уважухи».
Но это – свои, понятные. А вот те, что попадают на ИВС…
В большинстве своем это ссаженные с электрички без соответствующей бумажки. Некоторые в подпитии элементарно продремывают станцию и катят дальше – прямиком в пограничную зону. А там – ах ты черт! – зеленые человечки.
Некоторые попадаются просто по неведению.
– Не знал…
– Как не знал?
– Да не знал, и всё…
Я и сам, честно говоря, пока не был определен судьбой в Краснознаменный пограничный отряд имени Яна Фабрициуса, ни ухом, как говорится, ни рылом… Помню, привели таких вот, как я, незнаек. Студенты, своя братия. Не думали поди, что их развеселое турне по Карельскому перешейку закончится в гнусной камере «ивээса». А с чего бы им думать, когда ни в электричке, ни на вокзале никакого объявления для штатского лица не вывешено.
Но есть и злоумышленники. Это кто по злому умыслу в зону проскочить хочет. Ничего страшного для спокойствия наших границ в этом нет. Но среди рвущихся в заповедное приграничье попадаются и те, кто вынашивает тайные планы нарушения священных рубежей. Впрочем, и тут нет большого урона государству российскому. А вот государству финскому – есть. Потому что по закону физики бегут оттуда, где плохо, туда, где хорошо. И бегут те, кому хуже всего.
В массе наших клиентов добрая половина – великие скитальцы земли нерусской. Таджики, молдаване, курды, иракцы, африканские негры. Короче – «граждане третьих стран, пересекающие границу в поисках лучших условий жизни».
Известный процент составляют психи. Ну, не совсем чокнутые, а так, люди со сдвигом. Помню одного – из Сибири. Преподаватель иностранных языков. Французский, немецкий и итальянский – в совершенстве. Куда ехали? Да так, собственно… окрестности посмотреть. А тут – откуда ни возьмись солдаты. Схватили, поволокли.
Окрестности посмотреть? Прямо из Новосибирска, со спортивной сумкой через плечо? В сумке – три тысячи евро, диковинные швейцарские франки. Атлас Швейцарии. Книга о Вильгельме Телле. На руке – настоящие швейцарские часы, предмет особой гордости.
Самое нудное – составлять опись личных вещей. И хуже нет, когда у вновь доставленного субъекта при себе много денег. Каждую купюру – внести в список с указанием номера. Будь проклят тот день…
Впрочем, от общения с этим дипломированным шизофреником я, уже порядком закисший в армейской тине, получил известное удовольствие. Поговорили об особенностях провансальского и ломбардского диалектов. О ретороманцах. О живописности Женевского озера на закате. О пейзажах в окрестностях Давоса.
Швейцария властно притягивала к себе его пылкое воображение. О чем бы ни шел разговор, этот человек с бегающими глазками постоянно съезжал на швейцарскую тему. При этом ехал-то он всего лишь в наш славный городок. Где нет ни родственников, ни друзей. И в Питере тоже нет. Так что же заставило его протрястись на поездах полстраны? Что-что? Скрывался? От спецслужб? Преследовали? Неотступно?
Вот он, момент истины. У него была явная мания преследования. И единственным местом на земном шаре, где его не могли достать длинные руки спецслужб, ему виделась блаженная страна часов и сыра. И это он пытался скрыть. Добродушный и недалёкий тюремщик сидел перед ним, словно Жак-простак. Видно было, как этот конспиратор внутренне торжествует при мысли, что провел меня. Влажные глазки за очками блестели. Мне стало безумно жаль этого человека. Гораздо больше, чем тех нищебродов, которые бесконечным потоком пёрли в погранзону лишь потому, что им негде было остановить свой горестный бег. Больше, чем перепуганных азиатов, которых бросал в дрожь один вид моих погон.
Вообще, жалость – то чувство, которое неотступнее всех и всяческих спецслужб преследовало меня в армии. Но в случае с тем… С той… жалости почти не ощущалось, хотя, возможно, она – то есть жалость – была уместна, как никогда.
В тот день помощником начальника караула (то есть меня) заступил сержант Машенькин. Обликом и характером этот здоровяк совершенно не соответствовал своей нежной фамилии. Образцовый командир отделения образцовой роты. Рослый крепыш с врожденным командным басом. Был исполнителен, но подчинялся с некоторой ленцой, как будто давая понять своим, что настоящая власть над ними принадлежит ему, Машенькину, а не какому–то там штабному старлею. Хотя, лично ко мне относился с некоторым уважением. Задавал вопросы на предмет всеобщей истории.
Караульное помещение, или, как это называлось при царском режиме, кордегардия – маленький герметичный мир, проникнуть в который может далеко не всякий. Хорошо, когда за окнами – вечер, в комнате отдыхающей смены работает телевизор и ты почти уверен в том, что к тебе не нагрянут с проверкой, потому что дежурный по части – душевнейший парень и верный твой собутыльник, а ответственный по отряду – травоядный полковник-связист. Сиди себе, кури, перелистывай книжечку да поглядывай на голубой экран. А на экране – пирамида Хеопса, гробница Тутанхамона и тому подобная всячина.
– А египтяне, они, вообще – кто? – почтительно интересуется Машенькин.
От необходимости читать лекцию о происхождении народов классического Востока меня избавляет появление рядового Шмуракова.
– Товарищ старший лейтенант, там на ИВС привели… – В вечно сонных глазах Шмуракова – лукавые блестки.
Я должен встать и идти принимать тело. Вечер испорчен. Я выхожу из комнаты отдыхающей смены, иду по небольшому коридорчику мимо вешалки с бушлатами и касками, у зарешеченной гауптвахты поворачиваю налево. Миновав предбанник, прохожу столовую и попадаю в ИВС. Передо мной – потемки коридора. Слева – три камеры, справа – присносмердящий арестантский сортир. Впереди – сутолока и смех. Среди бойцов, в полумраке кажущихся совсем одинаковыми, выделяется высоченный капитан Родченко. Он в кожаной куртке и джинсах.
– Шмураков, сколько можно талдычить, чтоб лампочку вкрутили? – говорю в полумглу.
– Дак… товарищ старший лейтенант… говорили сто раз… из роты принесут… – раздается ожидаемый ответ.
– Пока из роты принесут, мне начштаба задницу порвет на британский флаг.
– Петрович, принимай гостей, – усмехается между тем Родченко.
Родченко – это хорошо, это славно. Симпатичнейший парень и курит хорошие сигареты.
– Разрешите сначала стать на ваше табачное довольствие, господин штабс-капитан.
– Извольте, господин поручик.
Протягивает пачку и щелкает зажигалкой.
– Кто там у вас? – спрашиваю, с удовольствием вдохнув душистый дым.
– Простите, не у нас, а у вас, – следует издевательский ответ.
– И у нас, и у вас. Так кто на этот раз?
– Да так, одна особа – скалится Родченко, и резко бросает кому–то через плечо – Сюда иди.
Я с удивлением вижу в конце коридора стройную и довольно-таки привлекательную – насколько позволяет скудное освещение – молодую женщину. Одета она, что называется, стильно.
– Позволь, дружище, таким тоном с дамой, – полушепотом протестую я и спохватываюсь: да ведь женщин на ИВС вроде как не положено…
Родченко открывает дверь одной из камер и с издевательским реверансом предлагает девушке войти. Та с брезгливостью переступает порог. Я недоуменно оглядываю сияющие физиономии бойцов, в растерянности смотрю на кривящегося Родченко.
– Кто она? Откуда? – мой вопрос вызывает чей-то сдавленный смех.
– Не она… Он. Вернее – оно. Взяли в электричке. Убежать пытался, орал, царапался.
Родченко бормочет что-то невнятное, с отвращением плюет на пол и уходит.
– Отдайте его мне, я пидоров терпеть ненавижу, – это за моей спиной бас Машенькина.
– Отставить, – говорю я. – Харе балдеть, разойдись!
Бойцы нехотя отваливают. Слышно, как Шмураков закрывает за Родченко проволочную калитку. Остается один Машенькин. Он явно на взводе. Глаза страшные.
– Я бы их, тварей, убивал, честное слово, – эти слова сержант произносит особенно громко и с силой бьет кулаком в железную дверь камеры.
За дверью слышны всхлипы.
Передо мной сидит щуплое существо неопределенного пола. Мордашка у существа ухоженная, губки накрашены. Тонкие пальцы сложенных в замок ручек блестят колечками и заканчиваются остренькими коготками, краска на которых, однако, успела местами облупиться.
– По инструкции я обязан составить опись ваших вещей, – говорю я как можно спокойнее.
– Делайте свое грязное дело, – голос у существа – как у прокуренной насквозь женщины. Густой, хрипловатый, да еще с истерической дрожью. Подпирающие дверной косяк Шмураков и Веревкин смеются шепотом.
В большой спортивной сумке у арестанта (не у арестантки же!) – парфюмерный склад. Лаки для ногтей, краски для волос, кремы, помады, пудры, шампуни, косметические мыльца, карандашики, кисточки, щеточки, ножнички, зеркальца, коробочки, тюбики, тюбики, тюбики…
– Позвольте ваш паспорт.
Красная книжица потрепанного вида ложится на стол, испещренный надписями разнообразного содержания.
Митрофанов Олег Анатольевич, 1982 года рождения, город Омск. На фотографии – тонкошеий подросток со страдальческим взглядом больших глаз.
– Это не я.
– Не вы?
– Уже не я. Меня зовут Ольга. А фамилию я скоро поменяю. У меня будет датская фамилия.
– Андерсен? – вдруг спрашиваю я и моментально покрываюсь испариной стыда. Шмураков и Веревкин, видимо, думая, что шутка рассчитана на них, натужно смеются. Нужно скорее переходить к вещам, которые у нее… у него при себе.
– Сдайте ваши деньги.
Злата-серебра оказывается на удивление мало. Нет, никто его не обворовывал. Нет, солдаты ничего не тронули. Сто двадцать рублей с мелочью. Всё.
– Сейчас вам придется написать, с какой целью вы проникли в пограничную зону и двигались в сторону государственной границы с Республикой Финляндия, – я протягиваю пленнику слегка помятый лист и ручку.
– Зачем это? – в его вопросе искреннее недоумение.
– Так положено.
– Вам этого всё равно не понять, – в его взгляде и тоне – вызов, возвышенное презрение жертвы к своему палачу.
– И, тем не менее, вам придется это сделать.
– Я не обязана раскрывать вам сокровенные тайны своей жизни.
– Этого я от вас не требую. Напишите, почему оказались в погранзоне без соответствующего разрешения.
Он уперся. Холеная ручка с бутафорскими перстеньками отодвинула бумагу в сторону. Это разозлило. Благоприобретенная офицерская привычка гневаться при любом намеке на возможное неподчинение дала о себе знать. Возникла дьявольская идея: вынуть пистолет и, приставив его к этому гордому лбу, пригрозить упрямцу немедленным расстрелом. Мне рассказывали, что эта, казалось бы, абсурдная мера на некоторых действует. А лучше всего – пообещать скормить его Машенькину, который так и не мог успокоиться – ходил по коридору, мрачно заглядывал. От этих мыслей мне опять стало стыдно. Но Машенькин как будто прочитал их и протянул своим командирским баском из-за спин Шмуракова и Веревкина:
– Чего церемониться с этим уродом?
Посмотрев на неугомонного сержанта, нарушитель закрыл лицо руками и заскулил, как ребенок. Я распорядился принести ему чаю с жареным хлебом и, забрав с собой Машенькина, ушел смотреть балет «Ромео и Джульетта» – к вящему неудовольствию бойцов, созерцавших тропический рай с пляжем и мелькающими прелестями загорелой певички. Когда герцог Эскал явился разнимать метелящих друг дружку Монтекки и Капулетти, явился с шестого поста и Шмураков.
– Этот… еще бумаги просит, – сказал он.
Я выдал два листа. В то время, как брат Лоренцо извещал Ромео о предстоящем изгнании, Шмураков пришел опять.
– Да что он, жрет их, что ли? – сказал я и выдал еще два.
Когда в балете все уже умерли, мне принесли пачку благоухающей бумаги. Листы были исписаны с обеих сторон круглым почерком, который можно было бы принять за детский, если бы не его беглость. Я начал читать и понял, что эти восемь страниц никоим образом не могут рассматриваться как документ, долженствующий быть подшитым к делу. Ибо никакой документ не может начинаться словами: «Когда я впервые увидела его, мое сердце стало биться по другому, и моя жизнь изменилась навсегда…». Это была не объяснительная – это была поэма о любви и разлуке. Это было проклятие жестокому миру людей, расстояний и границ, препятствующих соединению двух любящих душ.
Впрочем, скорее всего, любящая душа была в этой истории только одна. Зачем датчанин по имени Христиан приезжал в Омск? Почему этот любитель экзотики уехал, так и не попрощавшись с тем, кто сидел у меня под замком? Не оставив ни адреса, ни телефона?
«…Никто не смеет помешать мне увидеть его снова. Я найду его, во что бы то ни стало, иначе я не смогу жить. Я верю в то, что он ждет меня, что он любит меня. Никакие границы не остановят меня…»
Я читал это, страж земных рубежей, во всем равный с железным своим слугой, не знавшим покоя, не находившим себе места от ненависти. Я читал это, неотделимый от стаи сырых бушлатов, от своей затхлой караулки – от огромного мира, устроенного так неправильно.
«…Я умоляю вас выпустить меня, я никому не причиню вреда, если уеду к нему. Я прошу вас, не мешайте мне, этим вы убьете меня», – этими словами заканчивался принесенный мне Шмураковым опус. Я сунул бумаги в папку и встал. Встал и ушел в тихий спальник, в свой офицерский закуток и лег на кровать, прямо в «берцах». Слышно было, как в комнате отдыхающей смены опять переключили ящик на музыкальный канал. С кухни тянуло прогорклым маслом. «У губ твоих конфетных конфетный вкус…» – пел за стенкой карамельный голос.
Ранним утром, когда я досыпал положенные начкару четыре часа, за нарушителем пришли, и больше я его не видел. А вечером, уже после того, как меня сменили, на ИВС привезли четырех негров из Сомали. Так что с нарядом мне в тот раз, можно сказать, повезло.
Свидетельство о публикации №211012001833
Мазаев Илья 21.01.2011 10:06 Заявить о нарушении