Болезнь

  Мне снился дивный сон. В нем я шла по ночному городу, неожиданно, вопреки обыкновению,  пустому и непривычно теплому. В мокром асфальте отражались неоновые вывески, всегда такие холодные, но в моем сне они веяли теплом, вселяли доверие. Я шла, сама не зная, куда я направляюсь, но отчетливо помню это ощущение, будто бы вот-вот должно произойти что-то необычное, что-то, от чего захватывает дух. Голова кружилась от предвкушения и, казалось, весь город  вертится вокруг меня одной, и все эти огни, все дома и уличные фонари, тротуары и темные окна, лестницы и двери сливаются в одно целое, и только и делают, что мелькают перед глазами. Нервное возбуждение нарастало, я беспокоилась, словно перед встречей со старым и любимым другом, которого уже очень давно не видела.
 В моей крови как будто бы смешались разом все существующие в мире наркотики;  этот мощнейший приход одновременно и отуплял, и возбуждал, волны блаженного исступления и эйфории  накатывали всей силой не только на меня, но и на город вокруг – и мы были едины с ним,  и я ощущала приятную гармонию с самой собой, наверное, впервые в жизни.
 Я легла на асфальт и смотрела, как сверху, прямо надо мной, вращается темный диск ночного неба, медленный и неповоротливый. Он впитывал в себя отблески городских огней. Я лежала прямо на дороге посреди улицы, в  центре города, в самом центре Земли, находилась в центре Вселенной, чувствовала, как она обволакивает меня, как нежно и спокойно  дышит. Это единство со своим внутренним «я» опьяняло, и мне хотелось смеяться, громко и безудержно, но не было сил, и я лишь слабо улыбалась, и эта улыбка была направлена внутрь меня самой. Я ясно ощущала, что Вселенной не наплевать на меня. Наверное, в последний раз в жизни.
 
Сладкая истома стремительно и неумолимо исчезала по мере моего пробуждения. Я изо всех сил старалась оттянуть этот момент, когда сон сходит на нет, и его место занимает реальность, но получалось не очень – я просыпалась, всем своим существом молила, чтобы сон оказался реальностью, а моя реальность – лишь плохим сном. Ночью, пока я спала, я мечтала об этом неосознанно, и сознание подсовывало воспаленному переживаниями мозгу ярчайшие картины о том, чего на самом деле нет и уже никогда не будет, отчего просыпаться было вдвойне противнее. Во время бодрствования в голове билась отчаянная мысль, в отличие от того времени, пока я спала, вполне осознанная и, исходя из ситуации, оправданная: мне хотелось, чтобы сон и явь поменялись местами, и я была готова отдать многое, чтобы это стало возможным.
 Хуже было в те ночи, когда мне снилось, что я умираю. Я просыпалась в холодном поту и думала про себя «это всего лишь сон», на какую-то секунду успокаиваясь, а потом словно возвращался этот ледяной ужас еще не пережитого кошмара, сковывал тело и закрадывался в голову тихим и спокойным шепотком, от которого хотелось кричать, колотить руками по стенам и до боли сжимать челюсти – ужасающее напоминание о вещи,  которую, казалось бы, забыть или хотя бы на время выбросить из головы невозможно – я действительно умирала.

Вряд ли в Доме была хотя бы одна женщина, способная проспать всю ночь, ни разу не просыпаясь, не вскрикивая и не вздыхая во сне, не вставая, чтобы открыть или закрыть окно, чтобы потихоньку всплакнуть. То и дело гнетущую пустоту коридоров пронзал чей-то протяжный стон, обреченный плач или, как часто бывало,  практически звериный, полный безнадежности вой. Всхлипывания, тихий шелест шагов, причитания, монотонное бормотание молитв, чуть слышные разговоры за стенкой – все это пугающе быстро стало привычным фоном наших жизней ночью. Днем же Дом оживал, если это слово вообще применимо к месту, где женщины пытаются смириться и принять свою участь, где они готовятся к смерти. Днем порой можно услышать и оживленную беседу, и вспышки смеха – в основном с истерическими нотками – результат переживаемого нервного потрясения. Но меня это деланное спокойствие и неврастеническое веселье угнетало намного больше, чем все ночные шорохи и мысли вместе взятые.
 
  Самые тяжелые моменты – когда приводят новенькую. К счастью, это случается настолько редко, что на моей памяти всего один такой случай за все пять месяцев моего пребывания в Доме. Обычно это сопровождается сильнейшим волнением среди всех «смертников». Мы, уже лишенные всякого любопытства, запираемся в своих комнатах, как монахи в кельях.  Каждая из нас, слыша крики и громкий плач новенькой и тихий и утешающий голос Марианны, которая тщетно пытается успокоить бедную девушку, заново переживает все то, что чувствует сейчас новенькая, на которую внезапно обрушили страшную правду, заново пытается научиться жить, а вернее, доживать с этим грузом, если этому вообще можно научиться.  В церквях нам говорят о смирении – но как же можно смириться с собственной смертью? Ни одна из нас не ходила в церковь больше одного раза.
  Я тоже плакала, много и часто, но старалась никогда  не делать этого на глазах у других, таких же как и я, разделяющих мои чувства женщин. Конечно, всегда находится и тот, кто утешает и тот, кого нужно утешать, но ни первым, ни вторым быть неприятно, потому что в любом случае оба имеют дело с горем, и утешением делу уже не поможешь. Разделить с кем-то свое отчаяние при полной беспомощности – все равно, что вылить в океан кружку пресной воды – не изменится ровным счетом ничего. Вряд ли кто-то, кроме нашей хозяйки в день моего прибытия сюда, в нашу печальную обитель,  видел меня плачущей. Единственный повод гордиться чем-то в моей жизни – моя непрошибаемая твердость. Внутри себя я могла переживать все, что угодно, но пристально следила за тем, чтобы не досаждать другим пораженным страшной болезнью, и ни в коем случае не вызывать ничью жалость.
  Единственное, чему действительно учил нас Дом – не надеяться и не искушать себя ложными надеждами, дабы потом не было еще больнее. Общаясь со смертельно больными, волей-неволей начинаешь принимать то, что этой участи не избежать.

 Проснувшись тем утром, заново, уже в который раз осознав, что я – все еще часть этого постепенно разлагающегося мирка пораженных страшной болезнью женщин, я с шумом втянула в себя воздух, отгоняя назойливую мысль о том, как же сильно хочется жить, сказала себе, что пока еще жива, и угрюмое утро началось, как ранее десятки других, подобных ему. Пусть какие-то из них были лучше, какие-то – хуже, вряд ли я сейчас смогу отличить одно, хорошее утро от другого, плохого, – такими они были одинаковыми.
 Я надела простой белый сарафан, хотя светлая одежда была обязательна для ношения лишь в тех случаях, когда мы выходили в люди, что случалось крайне редко. И неудивительно: в городе на нас косо смотрели, демонстративно расступались, уступали дорогу, женщины переходили на противоположную от нас сторону улицы, бросали на нас испуганные и вместе с тем сочувствующие взгляды – бедняжки, обречены. Нам оставались лишь делать вид, что мы не замечаем этого заочного отпевания ,и продолжали свой путь, сбившись в тесную стайку в светлых одеждах, воспринимаемую здоровыми людьми как траурный кортеж, патрулирующий улицы в поисках новых жертв. Я понимала их чувства, но не могла не осуждать их мысли и поведение. Для них мы были уже мертвы. 
 Утро для меня – самое нелюбимое, неуютное время суток. Сонные, с опухшими от ночных слез глазами женщины шлепают по полу босыми ногами или шаркают мягкими подошвами домашних тапочек по пути в кухню, в столовую, в душ, в читальню, разговаривают или пытаются завязать разговор, а может, наоборот, отмалчиваются, прокручивая в голове все мысли, что успели надумать за очередную долгую и бессонную ночь. Утром я сбегаю из Дома в лес – благо, наше жилище находится за городом. Я иду в мягких, совсем не предназначенных для загородных прогулок балетках по сырой земле, усыпанной прошлогодними листьями и желто-коричневой хвоей, на ходу ем припасенный с вечера засушенный ржаной тост и чувствую, как сводит лодыжки от влажной прохлады весеннего утра.  Здесь я чувствую себя в безопасности, вдали от людских глаз. Я бродила, представляла, что себя просто заблудившейся в лесу девушкой, которую ждут дома, а она все никак не может найти знакомую опушку или дать знать родным и близким, где она, чтобы они приехали и забрали ее домой. Я завидовала даже тем, кто заблудился в Тайге – по крайней мере у них был шанс на спасение.
Я размышляла над тем, сколько можно жить, питаясь одними лесными ягодами и грибами, с учетом того, что худо-бедно разбираешься в растениях и не умрешь, отравившись ядовитым растением? В конце концов, можно ловить маленьких зверей, расставляя под деревьями самодельные ловушки, затем часами сидеть, тереть одну сухую ветку о другую и каждую секунду надеяться, что они вот-вот вспыхнут, и можно будет побаловать себя жареным мясом. Представить себя, убивающей зайчонка или сворачивающей шею птице с подбитым крылом я не могла, но инстинкт самосохранения и стремление к выживанию – такие загадочные вещи, и никогда нельзя точно сказать, не побывав непосредственно в данной ситуации, на что ты способен, а на что нет.

 Обычно мои прогулки длились по часу – не более. Я возвращалась, когда Дом окончательно просыпался и немного успокаивался после утренней размеренной суматохи. На общей кухне я делала себе огромную чашку крепкого кофе с большим количеством молока и шла в свою комнату чтобы почитать заранее прихваченную из библиотеки книгу или написать пару строк в ежедневнике, который я использовала в качестве личного дневника. Здесь многие вели дневники. Кто-то описывал свое самочувствие, кто-то – настроение, переживания и эмоции, другие открывали в себе талант к поэзии и прозе – писали о том, чего боялись больше всего на свете, всеми возможными видами стихотворных размеров, изливали на бумагу немыслимые сюжеты, раздувшиеся от обилия метафор и метонимий, и все их творческие перерождения объединяло одно – Смерть. Кто-то писал об отчаянии и безысходности, большинство – о загробной жизни, о загадочном Эдеме для тех, кто оказался обделен отпущенным ему временем. То, с какой страстью и вдохновением они писали, что бояться не нужно, что смерть – это лишь очередная ступень в жизни, это не конец, а начало чего-то нового и большего, с каким воодушевлением они повторяли свои слова вновь и вновь, приводило к тому, что все это  начинало казаться аутотренингом для самых отчаявшихся. Они твердили о стойкости и храбрости потому что сами не были ни стойкими, ни храбрыми, потому что у них не осталось ничего другого, как зачитыванием своих миниатюр о жизни после смерти утешать других, ведь пока один утешает другого, он сам остается спокойным, навязывая себе ответственность за чужие слезы. Меня не прельщала перспектива быть ни в числе первых, ни среди вторых, поэтому я по возможности старалась избегать контактов с людьми.
 Когда-то давно, если мне задавали вопрос «как дела?» не просто из вежливости, а исходя из реального интереса моей персоной и жизнью, я отвечала, как есть: хорошо, плохо, приболела, ездила на пикник с друзьями, попала под дождь… Теперь же моим неизменным ответом стало краткое «потихоньку», абсолютно эмоционально обесцвеченное и находящееся ровно посередине между всеми остальными возможными вариантами ответов на этот бесхитростный вопрос. Желание откровенничать, сближаться с людьми пропало, словно его никогда и не было. Я не пыталась поведать кому-то о своей жизни и мыслях, не старалась оставить хоть какой-то след в разумах других людей, воздействовать на них словами, что когда-то давно, словно в другой жизни, я умела делать в совершенстве. Как будто бы случайно, внезапно, я замкнулась в себе и на себе.

 Когда-то давно, настолько давно, что, казалось, и не про меня это вовсе, я была кем-то без прошлого, но с будущим. Моя жизнь – череда событий, ярких и не очень, и я в их центре, словно в водовороте, из которого уже не выбраться. Бывало я чувствовала, как ноги отрываются от земли, и я то ли лечу, то ли падаю, но определенно не могу сохранять равновесие, не могу обрести опору. И даже понять не могла, нравится мне это или нет.

 Я закуривала, замедлив шаг или вовсе остановившись. Наверное, очень неуместно смотрелась, в этом девственном, естественном антураже, прислонившаяся к дереву с грацией уличной торговки, с сигаретой во рту и дешевой пластмассовой зажигалкой в руках. Сигареты – последнее, что связывало меня с прошлой жизнью. Я выдыхала струйки дыма, а вместе с ними – все эмоции, все чувства, что еще оставались во мне, и чувствовала, как все внутри сжимается, а свободное пространство вокруг сердца становится вакуумом. Затяжка-выдох, затяжка-выдох, затяжка-выдох-выдох-выдох.
 Кружится голова, но это ничего. Это хороший признак.
 Мне в голову пришла мысль о том, что моя нынешняя жизнь, в сущности, ничем не отличается от прошлой: я жила, зная, что когда-нибудь умру, и теперь я так же живу и знаю, что однажды меня не станет. Только теперь это «однажды» приняло более материальные формы.  Я на равных условиях с другими людьми, кого-то, возможно даже, переживу, кто-то переживет меня – все тот же самый круговорот жизни и смерти в природе. На этом моменте мне пришлось оборвать свой внутренний монолог, потому что я поняла, что просто-напросто пытаюсь себя утешить, найти оправдания тому, что мне неподвластно – стокгольмский синдром с невидимым объектом. Хотя, по сути, разницы нет. Заболеть раком и быть захваченным террористами – исход в обоих случаях непредсказуем, хотя, конечно, со стороны может казаться, что с людьми, как с существами разумными, можно договориться, и тогда будет больше шансов выжить. Но на самом деле это, конечно, не так.
 Одна барышня из Дома говорит, что рак и прочие смертельные болезни ниспослал на нас Господь. Еще она говорит, что когда Дьявол слабит наши души, то тела становятся более уязвимыми для наказания свыше. Логику я никогда не улавливала и не пыталась уловить. У меня всегда был свой собственный взгляд на вещи. Разница между мной и многими другими людьми в том, что я не считаю нужным делиться своим мнением направо и налево – зачастую это бесполезная трата времени и слов.

 Я никого никогда не любила. Кроме своих родителей, конечно. Так и не смогла понять, жалею ли я об этом.
 На днях я стала невольной участницей разговора с одной из новеньких. Она находилась на той фазе, когда уже принял как факт неизлечимость болезни и какой-то короткий период можешь обреченно, даже отстраненно думать о том, что делать дальше. Потом, конечно, будут новые истерики, слезы, кошмары по ночам, отрицания, вспышки гнева и далее, и далее, и далее.
 Она спросила:
 - Что мне делать?
 Я поняла, что Анна, так ее звали, имела в виду, как провести оставшееся ей время, потому что иное «что делать?», в которое вкладывался смысл «как спастись» было уже пережито.
Я честно сказала:
 - Не знаю.
Она хлопала ресницами – длинными и черными, а я смотрела, как в них запутались слезинки. Тонкая кожа вокруг глаз покраснела, а к щеке прилипла выбившаяся из прически прядь светло-русых волос. Мне стало ее жалко, а вместе с ней – себя.
- Лучше всего оставаться здесь, - никогда не думала, что скажу кому-нибудь такое, - Здесь не так уж и плохо.
Она шмыгнула носом, подняла глаза к потолку, поморгала, вгоняя назад проступившие слезы, и снова посмотрела на меня. Словно передо мной сидела я сама несколько месяцев назад.
 - Я хотела пожить с мамой, но как я смогу?..
 Анна задохнулась, поперхнувшись недосказанной частью фразы. Как сможешь ты причинить матери огромное страдание, проведя с ней последние дни твоей жизни, без возможности обнять ее, позволить ей коснуться себя? Лучше отстраниться, уйти в тень еще при жизни. Оставить хоть немного меньше воспоминаний о себе. Но не причинять еще больше боли близким.
 - Мой жених живет в другом городе.
 - Анна, не стоит, - мягко, но твердо сказала я.
Она гневно сверкнула глазами. Ожидала одобрения, которого я ей дать не могу, как когда-то не дали его мне.

Вместе с жалостью во мне просыпалась лютая ненависть к этой молодой женщине, я с раздражением одергивала себя, не позволяя себе отвесить ей увесистую оплеуху и прокричать о том, какое права она имеет спрашивать меня о таких вещах, ожидая спокойного, взвешенного и логичного ответа, словно она одна такая во вселенной, словно я страдаю меньше. Однако, с огромным трудом, я оправдывала мнение окружающих о себе, как о бесчувственной особе, чуть ли не эмоциональной калеке. Почему страдать – это непременно реветь на глаза у других? Почему сочувствовать – обязательно словами больше, чем действиями? Заблуждения, сплошные заблуждения.
Дьявол слабит наши души. Да у нас уже давным-давно нет никаких душ и в помине.  Все распродано-обменяно.  Молитвы – просто сделки с Богом, в которых обманывают обе стороны попеременно.
 
  - Я бы хотела побывать в городе. Я скучаю по дому.
 Я молчала, вспоминая тот раз, когда сама решила попытаться вернуть себе хотя бы частичку прошлого. Ехать пришлось в каком-то ужасном белом платье, которое мне выдала Мария. Оно было слишком велико, болталось на мне, словно его намотали на швабру. В обществе мы, зараженные, всегда должны были носить белое – чтобы люди видели и вели себя с нами осторожно, рискуя заразиться. На самом деле мужчины могли нас не опасаться – их эта зараза почему-то не брала; они могли спокойно контактировать с зараженными, ничего не боясь. Как я узнала позже, находились смельчаки, которые пользовались этим, а также тем, что умирающим женщинам, зачастую одиноким, хотелось хоть на короткий срок ощутить себя нужными кому-то, желанными, живыми.
 В городе нас обходили за версту. Едва увидев Зараженную, в ее белых развевающихся платьях, все переходили на другую сторону дороги, старались свернуть в переулок, лишь бы одна из нас не прошла мимо. Начиналась такая бесшумная паника, словно мы бегали за ними, стараясь коснуться и заразить как можно больше людей. Издалека на нас пялились, как на цирковых уродцев, но в глаза смотреть не решались, едва поймав встречный взгляд, тут же отворачивались.
 «Самоубийство – не выход», - говорили нам в общине. Самоубийство – грех, вот так вот.
 - Как? Не может быть!
 Может, Анна, может.
 - Скажи спасибо, что нас не держат взаперти, как прокаженных.
 - Но это неправильно! Почему такое случилось со мной? Почему? – она начала срываться на крик, и я невольно поморщилась, что не укрылось от нее. По крайней мере, она взяла себя в руки и сказала уже более спокойным голосом, - Нас хоронят заживо!
 - Да мы уже мертвы.
Нам всем оставалось только сидеть и плакать, и ждать смерти.

После разговора с Анной у меня внутри как будто умерло еще что-то. Ночью я не могла уснуть, вспоминала все увиденные мной смерти: домашних животных, знакомых, друзей, родственников – их было не так уж и много относительно того, сколько смертей окружало меня теперь. Я не считала – считать было страшно.
 Когда наступала последняя стадия болезни, человек уже больше не вставал. Ее забирали, как правило, ночью, чтобы не тревожить и лишний раз не пугать остальных. Слегших женщин относили в другое здание, которое стояло на отшибе, а также было огорожено – остальных туда не пускали. Я испытывала двоякие чувства: с одной стороны, мне было любопытно, что там происходит, а с другой – меня ждало то же самое, и заранее знать, как я буду выглядеть перед самой смертью, в сознании, но не имеющая возможности самостоятельно передвигаться, не хотелось. Сумасшествие наступало в самом конце.
 Меня замутило. Хотелось кричать, и я изо всех сил зажала себе рот ладонями, чувствуя, как по щекам бегут слезы. Шел второй час ночи, и я, вроде бы уже погрузившаяся в пучину сновидений, снова была выдернута в реальный мир тяжелыми мыслями измученного, не прекращающего работу мозга. Смирение не приходило. Смириться можно с чем угодно, кроме своей собственной смерти. Безумно хотелось спать, но еще сильнее мне хотелось жить, поэтому я, закутавшись в простыню, вышла из комнаты, подгоняемая желанием срочно с кем-то поговорить. Окружающий мир снова перестал казаться реальным. Его очертания были размыты, словно я смотрела на все сквозь мутную воду. Казалось, если сделать над собой усилие, то еще можно выбраться, можно выплыть на поверхность, пока глубина не вцепилась в тебя своими ледяными челюстями, не сдавила своей массой, лишая последнего шанса на еще хотя бы один вдох.
 Из-под двери пробивался тонкий лучик искусственного желтого света – Симона не спала. Прежде чем войти, я осторожно вытерла слезы краешком простыни. На мой робкий стук она не ответила, но я все равно решилась приоткрыть дверь. Темноволосая женщина с мягкими женственными чертами лица уснула, не выключив небольшую настольную лампу, ее руки покоились на раскрытой книге, лежащей на одеяле текстом вниз, на обложке значилось  «Расщелина». Во сне Симона выглядела такой спокойной и расслабленной, словно все беды и горести этого мира обошли ее стороной. Я деликатно закрыла дверь, не решаясь разбудить ее, и снова очутилась одна в сумраке холодного коридора.

 Когда-то, в прошлой жизни, по вечерам мне звонили из агентства и объявляли о неожиданном кастинге на какой-нибудь дизайнерский показ. Сначала я радовалась возможности показать себя – это было новое, приятное ощущение, когда на тебя смотрят не так, как на улицах и в клубах – липким, противным взглядом, а профессиональным, ищущим, иногда находящим то, что нужно.
 Потом казалось, что меня рассматривают, как лошадь на выставке. Разве что в зубы не смотрят.
 Я засиделась допоздна, делала маникюр, слушала музыку, хотя знала, что перед съемкой следовало бы хорошенько выспаться – вставать нужно было рано. Агентство арендовало помещение клуба, в канун праздника они устроили вечеринку для своих. Мне пришла смска: «дресс-код – красный». Я осталась дома. Сама не знаю почему. У меня было красное платье – всего одно. Красный очень идет мне, но я его не ношу, он мне не нравится. Он слишком откровенный, если не сказать пошлый. Чтобы носить красный цвет, нужно ему соответствовать, а в моем характере не было требуемых качеств. И вот, я сидела дома и смотрела на красное платье, уже зная, что никуда не пойду, хотя искушение было велико – мне уже звонили несколько человек, звали туда. И вот, я осталась дома и делала себе маникюр. А ведь красный так идет мне.
 День съемки – абсолютно все с похмелья. Кроме меня, конечно. Откуда-то из глубин огромной старой квартиры сползаются на запах кофе модели, сонные, заспанные, с опухшими глазами. Кто-то полуголый, в одних трусах. Меня красят, делают абсолютно безумный макияж. Я смотрю в зеркало и пытаюсь найти в нем хотя бы напоминание о себе. Ничего. Волосы в серебре, глаза – тоже. Я похожа на рок-звезду, я похожа на инопланетянина. Позже, в метро, на меня будут глазеть, а я так и не пойму, нравится мне это или раздражает. Наверное, первое. В конце концов, уродство тоже по-своему привлекательно. Не просто же так люди пирсингуют себя, делают кучу татуировок, немыслимые прически, невообразимые макияжи, одеваются в странные одежды. Им тоже доставляет удовольствие то, как на них смотрят: кто-то с ужасом или отвращением, кто-то с восхищением. Нужно иметь смелость, чтобы выглядеть не так, как большинство. Но у меня-то не было выбора. Кто-то все решил за меня, и я была этому рада.

…Темнота коридора нарушила мой покой звуком скрипящих под легкими шагами половиц. Спустя несколько секунд Симона вплыла, подобно привидению, в теплый круг света, исходящий от зажженной мною свечи. У нее под глазами были видны следы осыпавшейся туши. Про себя я удивилась – тут же еще кто-то красится, пытается выглядеть красивой – для кого? Она улыбнулась и мягко опустилась рядом со мной на диван.
 - Я разбудила вас. Извините.
Она мягко улыбается. Сколько же ей лет? Она совсем немного старше меня, но смотрит на нас, как на своих детей, заботится о нас и утешает. Она не боится нас касаться, обнимает, гладит по волосам, сжимает наши руки в своих маленьких ладонях – она тоже больна, и я гадаю, как давно она здесь, что успела завоевать такой авторитет среди прочих обреченных, и сколько ей осталось. Когда меня привели в Дом, она уже была здесь, заправляла всем, улыбалась краешками губ, ее глаза искрились теплом и любовью. Вряд ли она переживет меня.
 Ее мягкая улыбка, тоненькие аккуратные морщинки в уголках рта. Такие бывают у людей, которые много улыбаются, но ей они, наоборот, придают печальный, сочувствующий вид. Все в ее внешности гладкое, мягкое, утешительное.
 - Все в порядке, Бекка. Ты хотела о чем-то поговорить?
 Я помолчала, не уверенная в том, что хотела бы ей сказать. Все то, что крутилось у меня на языке, в эту секунду показалось глупым и нелепым. Она, должно быть, уже столько раз слышала все это, что ее выдержке можно было только позавидовать.
 - Ты не слишком разговорчивая, но порой лучше выплеснуть все, что скопилось внутри. Может стать легче.
 - Да, но… это не излечит меня, - я словно выплюнула эти слова. Она оказалась права – в некотором роде стало легче. Но одновременно с этим и тяжелее.
 Она прикрыла глаза.
 - Мы все здесь в одной упряжке, Бекка. Я не могу дать тебе ничего больше, кроме как возможность не быть одной, как бы я ни хотела тебе помочь. Помочь всем нам.
 Мы помолчали, вслушиваясь в шелест леса снаружи. Ночь была безоблачная, небо – как расстеленный бархат с россыпью блесток на нем.
 Она проследила мой взгляд в окно.
 - В городе нельзя увидеть столько звезд. А тут, посмотри, как на ладони.
 - Как вы думаете, сколько мне осталось?
 Ее лицо посерьезнело. Сперва я смутилась, что дала волю своей слабости, но потом решила идти до конца.
 - Симона, я здесь уже почти полгода.
 - Милая, я не держу тебя насильно. Ты сама знаешь, что идти больше некуда. Пойми меня правильно. Все остальное бессмысленно.
- Я сама бессмысленна. Мы словно уже мертвы.
- Мы живы. И мы можем провести остаток жизни так, как будет правильнее всего сделать это. В некотором уединении, в тишине, спокойствии, в единении с природой и с собой.
 - А в чем смысл всего этого? Я не понимаю. Мне казалось, что это правильно – как можно меньше досаждать «живым», не мучить людей своим присутствием. Но я тоже человек. Мы – люди. У нас есть чувства. Я могла бы продолжать жить. По крайней мере еще какое-то время.
 - Ты думаешь, смысл жизни в том, чтобы просто ее продолжать?
 Молчу. Про себя: “В моей жизни уже нет смысла”, и тут же бьется отчаянное “не верю, не верю, не верю”.
Она сказала:
 - Ты никогда не будешь прежней, даже если бы была возможность.
 Я бесцельно открывала и закрывала глаза, словно бы со стороны наблюдая, как они заполняются пустотой и недоумением. Разговор вдруг показался бессмысленным, я перестала улавливать суть и будто бы погрузилась в себя, норовя никогда больше не обратить осмысленный взгляд в реальный мир.
 Она провела рукой по моим волосам, печально улыбнулась, словно извиняясь, и вышла из комнаты, мягко и бесшумно закрыв за собой дверь. Я осталась сидеть на кровати, думая, что она была права, права тысячи раз.

 Незадолго до события, которое изменило мою жизнь и привело ее к своему логическому заключению, я захотела выйти замуж. Не за кого-то определенного, а в принципе. Все мои ровесницы постепенно оседали где-то, прекращали болтаться по жизни без цели и направления, в погоне за удовольствиями. Я смотрела на их супружеское простое и незамысловатое счастье, и мне начинало хотеться того же самого. Сами они меня утешали тем, что замужество заразно и подобно эпидемии – постепенно заболевают все, и в этом нет ничего хорошего, лучше бы, если бы у всех был иммунитет к подобного рода болезням. Так они говорили мне, а потом возвращались домой, к мужьям, а я шла к себе, одна.
 Я не понимала, что со мной было не так, почему счастье супружеской жизни так упорно обходило меня стороной, но теперь была даже рада этому – уходить было бы в миллион раз тяжелее, если бы в моей жизни был кто-то, кого бы я любила настолько, что была бы готова разделить с ним всю оставшуюся жизнь. А впрочем, может, выйди я замуж, я бы избежала этой участи, была бы сейчас семейной дамой, работала бы и уговаривала бы мужа повременить с детьми. И уж точно не думала бы о скорой смерти, представляя ее, хотя и не желая этого, рисуя в своем воображении страшные картины грядущего. Какой она будет – моя смерть? Придет ли мерзкая костлявая старуха и велит мне пошевеливаться и следовать за ней, или может, я выйду из собственного тела и, покружив по земле, навестив всех знакомых мне людей, оставаясь для них невидимой, буду подниматься все выше и выше, пока не растворюсь в небесной голубизне, пристану к какому-нибудь странствующему облаку,  а может, просто усну, безумно усталая, измотанная и уставшая от жизни. И даже не осознаю, что я перестану быть уже навсегда.

 Утро началось с оживленных разговоров, доносящихся из коридора. Я посмотрела на себя в круглое карманное зеркальце и ужаснулась – глаза были красные и опухшие, с черными кругами под ними. Если бы не это, я бы даже не вспомнила, как горько плакала, кусая подушку и натирая до боли веки пододеяльником. Салфеток мы не держали – на них можно было разориться.
 Женщины туда-сюда сновали по широкому коридору. Такого оживления в этом месте я не видела никогда.
 Все стало ясным, когда я вошла на общую кухню – там висело небольшое объявление «танцы в городе сегодня вечером». Удивительно, как кому-то удалось организовать подобное. Симона перехватила мой взгляд и легонько улыбнулась краешками губ.
 Я взяла из ящика две столовые ложки и сунула их в пустующую морозильную камеру. В голове уже остывало пепелище, а глаза, веки горели адским огнем. Все-таки нельзя так доводить себя. Уходить тоже надо с честью. Не я ли всех окружающих учила, что следует уметь проигрывать с достоинством, сохраняя гордость? От моей гордости остались лишь жалкие ошметки.
 Ко мне подскочила сияющая Анна. Она прямо источала радость, хотя радоваться-то, по сути, было особо нечему. Неужели можно настолько довести себя, когда какие-то глупые танцы – уже целое событие? Видимо, можно.
 - Бекка, ты пойдешь? Давай пойдем вместе!
В ее глазах горел восторг. И в глубине зрачков угадывалось безумие. Я вздрогнула и попыталась улыбнуться, чтобы она не заметила моего испуганного взгляда.
Я достала ложки из морозилки и приложила к воспаленным участкам кожи. Такие ледяные, они мгновенно принесли облегчение моим уставшим, заплаканным глазам. Жалко, что я не могу поместить кусок холодного металла в свой мозг, остудить его и успокоить. Навечно.
 - Не знаю, Анна. Я не уверена, что хочу. Думаю, мне будет лучше остаться в Доме.
 - Не глупи, все идут. Пошли с нами. Давай. Хочешь, я накрашу тебя?
Дресс-код: белый. Кто бы сомневался.

Едва начало темнеть, мы уже стояли у дороги, пешком пройдя до нее добрых три километра. Автобус должен был отвезти нас до города, до того места, где должно было состояться веселье. Водитель глазел на нас в зеркало заднего вида, но мы не обращали на это никакого внимания, привыкшие ко всему. Чьи-то губы щекотно скользнули по моему уху, и я вздрогнула. Анна шепнула: «Под сиденьем».
  В пакете под моим местом была бутылка серебряной текилы. Я с отвращением глотнула мерзкую жидкость. Меня передернуло, но я отпила еще глоток, и еще один, и еще.
 Мир как-то сразу немножко замедлился, бутылку передавали дальше. Я почувствовала, как спадает напряжение, словно какая-то мышцы, доселе болезненно сжатая в узел, постепенно расслабляется, разворачивается, позволяет крови прилить и снять ощущение онемения.
 Бутылка вернулась к нам почти пустой. Мы допили ее и, когда вышли из автобуса, я со всей силы швырнула ее в металлическую урну. Осколки брызнули в разные стороны, я почувствовала как они попали мне на ноги, и засмеялась. Анна тоже смеялась. Почему-то у меня немного кровоточила рука. Я вытащила из пореза кусок стекла.
 
 Мы танцевали как безумные. Иногда мне казалось, что все это нереально. Стоит мне открыть глаза, и я увижу себя в окружении ярко одетых людей, людей из моей прошлой жизни. Сзади обязательно подойдет какой-нибудь парень и положит руки мне на бедра, а я засмеюсь, сбрасывая его ладони с себя и пойду танцевать дальше – одна. Анна танцевала рядом, ее глаза блестели. Все вокруг были в белом. Безумные пляски безумных людей.
А мы с ней были там самыми молодыми и красивыми.
 Она притянула меня к себе, и вот мы танцевали вместе, а потом я обнаружила свою руку у нее на бедре. Я поняла, как же сильно скучаю по мужчинам, по мужскому вниманию. Лучше бы я вышла замуж и нарожала детей. Лучше бы я была хорошей дочерью. Лучше бы я никогда не рождалась вовсе.
 Женщины вокруг – всем за тридцать. Они танцевали, едва передвигаясь под ритмичную музыку, скованные и стеснительные, косились на нас, неодобрительно смотрели, как мы упоенно целуемся, смеемся, опять целуемся, танцуем.
  Когда мир вокруг перестал разделяться на какие-то предметы, а слился в одно разноцветное месиво, Анна резко дернула меня за руку и вывела из клуба в ночную прохладу. Я тяжело дышала, сердце в груди стучало как ненормальное. Я села прямо на асфальт, не боясь запачкать белые одежды. На юбке отчетливо проступали грязно-коричневые пятна – рука все еще кровоточила. Сколько мы были внутри? Час, два?
 Из-за угла вынырнули трое мужчин. Нет, парней. Совсем еще молоденьких. Они переговаривались и грубо хохотали, а потом заметили нас – сидящих на голой земле в белых платьях, с растекшимся макияжем, встрепанными волосами и вспухшими губами. 
 - У вас не будет сигаретки? – вежливо попросила я.
 Один из них начал шарить по карманам, но второй легонько толкнул его вбок, потом кивнул на нас – мол, приглядись к ним повнимательнее.
 - Вы что, из этих?
 Юноши были пьяны. У меня же в голове, наоборот, начало проясняться.
 - Из кого, «из этих»? – медленно, отчетливо проговаривая каждую букву, спросила я, прекрасно поняв, что они имеют в виду.
 - Ну, этих, живых трупов.
Один из них прыснул со смеху. Анна велела ему убираться подальше, причем сделала это в очень грубой форме.
- Сколько тебе осталось, детка? – продолжал вопрошать он, издеваясь. Он не стеснялся смеяться над тем, что мы умираем.
 Я неуклюже поднялась, держась рукой о кирпичную стену здания. Сделала шаг по направлению к ним. Они стояли совсем близко.
- Эй, ты, дура, не приближайся ко мне!
Мне стало противно. Я отвесила ему хлесткую пощечину. Рука у меня всегда была довольно тяжелой на удар. Он брезгливо дернулся, стер с лица кровь – мою кровь, и неподдельно испугался. Я поднесла к глазам горящую после удара ладонь – она вся была в крови от того пореза.
 - Ты совсем с ума сошла?
 Я схватила его за подбородок другой рукой. Размазала кровь по его лицу. Плюнула ему в глаза.
 Он оправился от испуга, быстро взял себя в руки и со всей силы оттолкнул меня. Я ощутимо приложилась головой и спиной о кирпичную кладку, получила сильный удар кулаком по скуле. Кажется, сползла по стене вниз.
 Испуганные глаза Анны словно выплыли из темноты. Постепенно я начала различать очертания ее лица. Оно становилось все более резким, пока реальность происходящего окончательно не вернулась ко мне.
 Через некоторое время я почувствовала в себе силы встать.
 - Пошли, прогуляемся.
 
 Мы бежали, взявшись за руки, бежали по улицам, спускались в подземные переходы, наперегонки пересекли какую-то площадь. Город был пуст, словно вымер. Город принадлежал только нам двоим.
 Все было как в моем сне, только я не была одна. Фонари тускло светили, покрытые пылью. Мы вышли на набережную, направились к мосту. Я отпустила ее руку и добежала до его середины. Анна не успевала за мной, тяжело дышала и смеялась где-то позади.
 Я легла в центре моста, прямо на проезжей части. Закрыла глаза и вдохнула пыльный запах асфальта, отдающий резиной нагретых шин.
 - Что ты делаешь? – она хохотала и не могла остановиться, легла рядом со мной, ее голова оказалась рядом с моей.
Мы молчали. Казалось, мир вокруг вращается, постепенно ускоряясь, и я боялась открыть глаза. До нас донесся шум двигателя приближающейся машины – я не пошевелилась, но автомобиль не повернул на мост, проехал мимо. Я почувствовала, как напряглось мое тело, уговорила себя, что бояться мне нечего, так как и терять тоже нечего.
 В голове промелькнула мысль о маме. Она в этом городе. Что она сейчас делает? Спит или пересматривает мои фотографии и плачет?
Я не звонила ей с того самого дня, как пришла в общину, хотя очень часто мне безумно хотелось это сделать, но я подавляла это желание. Незачем причинять ей и себе еще большие страдания.

 …Анна трясла меня. Оказывается, я начала засыпать прямо посреди улицы – кто бы мог подумать?
 - Пошли, надо возвращаться, вставай же! Ну, Бекка!
Я повиновалась. Возвращались мы небыстрым шагом и молча. Бежать не было ни сил, ни желания. Темы для разговоров кончились. Анна задумалась о чем-то, в моей же голове было пусто, как на пепелище, где уже давно отбушевали пожары, а люди все еще бояться приходить туда, словно там обитают какие-то злые духи.
 В автобусе я села отдельно от всех, сзади. Я оглянулась, когда мы отъехали на приличное расстояние, и увидела, что над городом словно навис ореол красновато-желтого искусственного света, словно электрический колпак. В предрассветных сумерках он казался прочным барьером, защитной оградой – от нас. В тот момент на меня снизошло понимание, что город, цивилизацию, я вижу в последний в своей жизни раз.
 
 Я лежала в постели и смотрела в окно. После безумной ночи сил еле хватило на то, чтобы принять душ, обработать перекисью водорода рассеченную скулу и добраться до кровати. Я лежала под тонким одеялом настолько усталая, что не сразу смогла уснуть. Думала о том, что здорово было бы уже наконец умереть сегодня, во сне. Конец всем мучениям – не больно и не страшно. Из ощущений – одна лишь усталость. На фоне неба прорисовывался мерзкий черный дымок. Сперва мне казалось, что это плоды воображения моего уставшего, воспаленного мозга, но потом поняла, что он реален. Работал наш крематорий.
Мне стало жутко страшно, что я могу почувствовать какой-то запах. Я заметалась по комнате, разбрасывая вокруг вещи и косметику. Наконец, мне под руку попался пузырек с духами. Chanel.
 Я смочила краешек одеяла. Потом обильно побрызгала ими на постель. Концентрированный запах был не очень приятен, но мне стало спокойнее. Наконец, я смогла уснуть, прижав к носу сильно пахнущую простыню.

 Анна не вышла к завтраку. В этом не было ничего удивительного – она часто пропускала завтрак, предпочитала поспать подольше. Ее любимым принятием пищи был ужин. Не помню, чтобы она пропустила хотя бы один за все то время, что находилась в Доме.
 Я поняла все еще до того, как толкнула дверь ее комнаты и обнаружила ее кровать убранной. От вида голого синего матраса, отсутствия одежды на полках шкафа с распахнутыми дверцами и влажного, недавно протертого пола, меня замутило. Чьи-то властные руки схватили меня за плечи, силой увели в кухню, сунули под нос стакан, на дне которого плескалась мутная жидкость с резким запахом валерьяны. Я покорно выпила предложенный напиток, запила чьим-то крепким и сладким чаем.
 
 …Я бежала по лесу, иногда переходя на шаг, истошно вопила. Горло уже болело и, по ощущениям, опухло, но я не могла остановиться. Испуганные птицы взлетали с деревьев и спешили отлететь подальше от источника жутких звуков.
Если бы я могла звуковой волной разрушать, то этого леса уже не существовало бы. Деревья, словно подкошенные, валились бы на землю. Грохот бы был неимоверный. Быть может, всего мира уже не существовало бы. Кулаки были сбиты в кровь о кору деревьев. Ногтями я пыталась расцарапать свое лицо, но причинить себе реальный вред не могла.
 Надо было убить себя. Следовало покончить со всем этим, пока я не ввязалась в эту секту, в безумное сообщество обреченных, приговоренных к смерти. Стоило пустить себе пулю в лоб, выйти из окна, устроить себе передоз едва лишь она прикоснулась ко мне. Я даже не видела ее лица. Я не знала, кто именно из них это был. Но меня коснулась одна из зараженных, и теперь я умирала сама.
 Надо было убить их всех, перестрелять, перерезать, как бешеных собак. Душить их по ночам их же собственными подушками. Многие были бы мне благодарны. Мы были бельмом на глазу у всего человечества. Наша зараза была нашим проклятием, неисправимой ошибкой природы. Нас стоило изловить и перестрелять, а тела тут же сжечь, пока мы не успели расплодить заразу, случайно ли или специально, позавидовав какой-нибудь молодой и здоровой девушке, у которой еще все впереди. Секундное прикосновение – и она обречена. Сдохнуть. Сдохнуть. Сдохнуть сейчас же.
Слабость одолела меня. Я просто опустилась на ковер из прошлогодних листьев и еловых иголок. Просто легла, потому что очень устала.
 
 Меня нашли лишь поздно вечером, даже ближе к ночи. Я совсем окоченела от зябкой прохлады летних сумерек, но уже не могла пошевелиться. Они несли меня через лес, бережно, словно драгоценный сосуд, наполненный живой водой, способной излечить любые хвори, вернуть молодость, повернуть время вспять.
 Но я была пуста. Не было ни страха, ни сожаления, ничего. Для меня все уже было кончено. Они знали это, и по их впалым щекам снова и снова текли слезы. Они оплакивали не меня. Они оплакивали самих себя. Я не могла пошевелиться и понимала, что это мои последние часы, когда я еще могу осознавать происходящее. Конец уже близок.

 Я впадала в забытье, как лихорадочная больная. Окружающий мир то становился размытым и расплывчатым, то снова приобретал резкие очертания. Меня тошнило, но не рвало. Бросало то в жар, то в холод, но я не чувствовала ни рук, ни ног, не могла понять, горячие они или холодные.
 Лицо Симоны выплыло из этого хаоса. Я подумала о тех днях, когда на светло-голубом небе видно луну – вот на что это было похоже. Ее лицо двигалось, но не выражало эмоций. Она говорила, однако, я не сразу начала воспринимать и понимать ее речь:
 - …Ты и не жила, Бекка. Ты все делала не так, как и все мы здесь. Это не твоя вина. Это вина общества. Это поколение… ничего святого. Сексуальная распущенность, отсутствие целей в жизни, погоня за наслаждениями, неверно расставленные авторитеты, абсолютный нигилизм… Я не должна бы говорить тебе такое, но вы просто недостойны были даже появляться на свет. Но природа взяла свое, теперь, наконец-то, все стало правильно. Тебе уже нельзя помочь, а вот другие будут ценить жизнь, глядя на вас. Они уже начали мыслить в верном направлении. Я знаю. Я занимаюсь этим уже десять лет. Нет, я не умру. От всего есть лекарство, но вы его не получите, вы его не заслуживаете. Я выслушиваю таких как ты годами, и пока еще никто из вас, мною зараженных, так и не смог ничего понять. Зато прогнившая насквозь мораль человечества в целом потихоньку излечивается. Но вы – ни одна из вас не заслужила второго шанса. Если тебе от этого будет легче, то ты умираешь на благо всему человечеству. Это будет тяжелый, но драгоценный урок. Прости, Бекка, просто мне тоже порой нужно кому-то выговориться.


Рецензии