Федька и чёрт. Сказочка

Антон ТЮКИН
ФЕДЬКА И ЧЁРТ

Давным-давно все это было, при царской еще власти. Жила-была  на свете некая баба. И звали бабу ту  Клавдия Агафоновна. А еще была та баба в пору ту молодой и статной, проворною хозяйкой у красивого и молодого лесника Ивана. А жили молодые в Городецкой волости, лесной да далекой русской северной губернии. Дом у хозяев был не бедный, не избушка на курьих ножках, да и хозяйка в нём - не Бабушка Яга, а молодая и красивая. И хозяин в доме том был Иван - под стать своей сударушке. Молодой и здоровый детина он был. 
Иван леса казенные, царевы то есть, стерег от мужицких порубок да от разбойных, звериных пострелок, потому, как леснику и полагалось, имел ружье и форму лесникову. Френч имел, фуражку, шинель  c большими, медными загербованными - заорлиными пуговицами. В ней он и ходил на охрану в те городецкие леса. Иван лес охранять от мазуриков ходил, а царь за то Ивану денежку платил.
Вот так  Иван сперва царю служил. Служил, служил, а после взял, да и женился. Женился на сударушке своей, на Клавдии. А та возьми, да и роди Ивану двух дочерей - Архелашу и Настеньку… Говорят, что были и другие деточки у них, да умерли они тогда еще совсем-совсем маленькие. Смерть детишек в те года стародавние прибирала, ох, как много…
Вот так и завел лесник Иван семью. И женился наш Ваня весьма удачно. В жены взял Иван наш дочку местного, деревенского богатея,  рыжебородого хитреца- мельника Агафона. Богатый был у Агафона дом. Да и хозяйство всё справное. И всё бы хорошо, только вот болтали, что на тихой водяной мельнице у Агафона того, у Агафона-мельника черти бегают в большом колесе…
* * *
Как-то раз, еще задолго и до войны германской, напившись пьяным водки- монополки в дым, в деревенском кабаке поденный агафонов работник Федька Кривой божился, что вошедши раз в мельницу со свету, увидал через спицы вертящихся- крутящихся водяных колес наглую, ухмыляющуюся, как – бы козью морду с патлатой бородой и длинными, витыми рожками.
Сперва опешил Федька - откуда козел в колесе? А после… А после показалось Федьке вдруг, что на козлиной морде растет еще и свиное рыло, а в чертах морды – рыла то есть странного, нелепого создания проглянуло на миг вдруг что-то мужицкое, довольно грубое, но до боли знакомое и всё-таки человеческое…
Боязно, ох, боязно вдруг стало Федьке в этот миг! Будто холодом могильным запахнуло ему в душу! Мураши мигом побежали под мужицкою потной рубахой…  Он потряс головой. Но подумалось всё же ему: – Ну и что? Может, показалось, со свету-то зашедши во тьму и не такое привидится?.. Наломишься вон у Агафона, мешки мучные ворочая целый-то день. Вот сперва на солнце голову в жару напекло, а тут сразу зашел в темень, в холод, вмиг, как в реку занырнув в тот бревенчатый полумрак. Вон водица журчит, механизмы тут разные ходят…
Потряс, значит, Федька наш головой, глаза зажмурил покрепче, да разжмурил по-новой. И видит, что противная харя уже подле него самого!
* * *
Существо не спеша подошло к мужику и вдруг неожиданно резко поднялось и встало возле Федьки почти что вплотную на задние кривенькие козьи ножки, гордо выпятив вперед волосатую, узкую грудь. Ростом оно было не велико, доходя Федьке макушкою своей  едва до подбородка. Голову и рожу имело то существо, как я уже сказал,  напоминающую козью да и одновременно уродливую мужикову или даже обезьянью. Но
более все же напоминала рожа та козла? Да или нет? В том Федька после уже
сомневался…
Разглядывать подробно то существо ему не очень-то и хотелось. И стоять подле него было боязно. И смотреть было боязно, и даже вспоминать потом увиденную жуть было как-то противно и жутковато…  Только помнил твёрдо про то существо Федор, что нос на морде у того создания был не узенький, как у козы, а в широченный, поросячий пятак. А еще, говорил Федор, вспоминая тот день в кабаке, что рога и уши имело создание неведомое большие и по форме своей козлиные, тельце хиленькое, грудку слабую и худосочную, покрытую серой, негустой, светловатой, даже как бы с сединой заметной кое где, длинной шерстью. На передних конечностях страшилище имело как-бы обезьяньи, неуклюжие, черные, морщинистые руки, а пониже ребристой спины, над копчиком худого и довольно впалого, тощего зада рос у него довольно тощенький, как-бы телячий хвост. Нечистотами воняло то существо довольно-таки крепко. Уж несло от него нестерпимо и разило смрадно за версту нестиранными солдатскими потными портянками и вонючнейшей тошнотворной козлятиной.
* * *
От безобразного вида существа да от его поганого духа Федька сперва
отшатнулся и в ужасе бросился к незатворенной двери, стремясь как можно скорее выскочить из того нечистого, мельничного места на двор, на свежий воздух, прямо в яркий, солнечный летний день. Но существо одним стремительным козлиным прыжком опередило мужика и встало у него на пути, на самом пороге, преградив Феде путь ко спасению. После оно исподлобья как-то особенно злобно зыркнуло на Федора вдруг налившимися кровавой злобой маленькими, холодными глазенками и по-козлиному бодливо выставило вперед свою уродливую, грозную, рогатую голову.
- Пропал! Совсем пропал!.. - подумал Федька. И вдруг он вспомнил - надо только вмиг перекрестится… Тогда “нечистый” сам вмиг пропадет, морок сгинет…
После он как в ступоре, как в ночном кошмаре, как сам не свой, затекший, замороженный, и как во сне только попробовал пошевелить вдруг ставшей словно ватной, неподвижной плетью висящей подле правого бедра руки. Свинец… Не рука, а свинец, литой свинец свисает у него с широкого, крепкого, мужичьего плеча. Сейчас самое главное дело для Федьки это поднять ее, непослушную свою, противно задеревенелую ручищу до груди. Потом до лба. А после вниз. После справа повести налево… Но… вот, никак. В руке у мужика, как веса - в пуд. Но все же он ей попробовал, … пошевелил… Затекла ручища мужикова, а вроде, все же слушается? Тяжело потянул Федор ручищу свою здоровенную вверх, вот уже он донес до середки широкой, своей потной груди с медным крестиком, и…
Существо пронзительно взвизгнуло, легко подпрыгнув на месте. Потом оно резко вытянуло вперед свою шею, нагнуло гадкую голову и пошло наступать вперёд и вперёд. Федор отшатнулся. Со диким страхом стал пятиться задом, в ужасе стараясь забиться в самый темный паучий угол мельничного сруба, стремясь в накатившем холодной волной смертном ужасе вдавить свое немалое тело в почерневшие, древние бревна.
* * *
Но вдруг неожиданно существо то остановилось, смрадно дыхнув мужику в лицо, и тоненьким, противным, насмешливо-глумливым блеющим голоском с каким-то леденящим душу посвистом и хрипом произнесло чисто по-русски :
- Не крестись Федька - рука отсохнет!
От неожиданности Федор еще сильней втиснулся спиною в угол. Уперся что есть мочи. А потом  заорал дикими, матерными словами, костеня до седьмого колена в бога-в душу-в бабушку-и в мать сам не ведая кого, завыл, заплакал, заскулил, зарыдав, словно  раненный зверь в свой последний смертный час.
- Все, конец! - пронеслось тогда в голове у работника. Прошиб его холодный пот и вся жизнь быстрым курьерским поездом проскочила пред глазами. Припомнил он тогда всего себя от самого бесштанного своего малолетства и до сего последнего распроклятого злого денька.
- Вот и погибель пришла моя! - застучала, забилась кровь тяжелым молотом во вдруг ставшей неожиданно такой ясной, легкой, мужицкой башке.
* * *
Черт, а это был он, подошел поближе к мужику, встал перед Федькой и стал с ним говорить. Чёрт цедил слова, словно через козьи зубы, как через губу глумливо, шепеляво и развязано нагло, словно настоящий “урка” - уголовник - “блатной”, стал вести свою речь:
- Ну че, мужик, спужался! Испотел, чумаз сиволапый, лапотник! Черта спужаля? Чай, батюшку-то не приметил… Ой-ой-ой! Какие страхи!! Бр! А черт-то- батюшка, завсегда, завсегда подле вас сиволапых и шляется! И в избе у вас под лавкой, да под столцем, и в овине с овцечечками, и в скотнике с телком да с хавроньей. И с козочками… Ты на Машке лежишь, а черток за печкой сидит! Завсегда так бывает! Завсегда - завсегда! И везде мы - черти - с вами! И всегда мы - с вами!
И в избе, и в кабаке, и в лесу, и в городе на ярмарке! Везде! Всегда! Так и знайте, люди! Бу! Вот какие мы!.. А ты черта не приметил!.. Нехорошо, Федя, друг сердечный! Ой, как нехорошо! Нехорошо! - сказал черт и, криво ухмыляясь и противно щерясь, кося красноватыми глазенками, стал своим коротким, черным и кривым, обезьяньим пальчиком как бы шутя и издеваясь грозить Федору, как нянюшка шутя грозит порою непослушному дитятку.   
- Неужели же и в церкви Божьей? И там, неужто, тоже?..  - немного отойдя от ужаса, спросил Кривой Федька у сего странного создания.
- И в церкви, и в церкви иногда – того-самого… - захихикал черт, - Вот у вас в Конищево живет знатный поп Епифан. Требы по четыре дня, чай, не служит. С полицмейстером водку пьет. А как скотиной пьяною напьется, тогда уж завсегда то псалмы Давида нараспев поет, то про ямщика, то про ухаря-купца или другую ещё чище похабщинку! Уж попадья-то с ним боролась, грозилась ему все по-начальству про его безобразия в епархию жалобу писать. Ну, он ее тогда и побил… Жена да убоится мужа своего!.. Что не так? Правильно де? Правильно! Это все по-нашему! По-чёртовски! Кто слово скажет - тому в морду! В морду! В морду бей!  Так нас чертей сам Вельзевул и учит!.. А то все кричала - Грех, грех!.. -
Пьянство, ложь, убийство, драчки!.. Что людям грех - то чёрту в радость!
- А чего тебе от нас-то надо? - со страхом выдавил из пересохшего рта мужик Федор.
- А чего с вас - дураков возьмешь? Только - питание! Мы ведь черти, это ведь не вы. Вы люди - звери,  травы,  злаки разные там жрёте, мясцо с других зверей дерёте, рыбин гложете да и друг друга кое-где и кой-когда. Иногда и такое меж вами случается…  Чёрт - не зверь, не скотины, не хищные мы. Мы - не вы, сиволапые! Чёрт есть бес, а бес есть дух. Дух противник и дух - брат всякому делу нечистому, дух злобы поднебесной. И чем  вы проживаете  подлее на Земле, тем нам кушать от дел ваших слаще да вкуснее. Страсти, страхи, страсти ваши да глупости - нам духам - бесам - всё это на столик только и тащи! Ложь, насилие и воровство, непотребство всякое, особо, ежели ещё и со смертоубийством да с грабиловкой - то вообще у нас - самое любимое. Так-то, мужичек!
- А где ваше царство и кто у вас царь? – спросил, немного осмелев,  у чёрта мужик Федор.
- Царство наше велико - вся Земля. Почитай везде, где вы, людишки, Землю топчите, да за головами ближних охотитесь, да за златом и прибытком всяким рыщите. Вот ты дивишься, что черт с тобой по-русски говорить вдруг смог. Не дивись. C русским мы по-русски говорим, c турчиной - по-турчинскому, c англичанином - по-англицки. И с немчурою мы - по-ихнему, и с тарабарином - по-тарабарски. Мы всё могём. А почему? А потому что голос наш слышите вы не ушами! Нет! Сердцем, сердцем вашим слышите вы бесов! Так вот было и испокон. Вот помню раз - сад один…  Мужик да баба - голые. И змеюка такая огромная… Ты ведь слышал, поди?.. Было дело!.. Так вот, всех-то мы знали, всех и знаем, кто под Солнцем на своих двоих уже ходил и отходил свой век, и ожидаем новеньких. Всегда. Всегда и от всех мы жрем. Ну… почти что от всех… Примечаем, отмечаем, и многих к себе в конце дороженьки мы в гости ждем! Прямо в ад глубокий, жаркий да в ледяную преисподнюю!.. Царь наш Сатана Великий сидит там на троне, а трон - на море огненном. А посреди моря того - гора, гора высокая, вся из костей да черепов человеческих. Вкруг того Сатаны, конечно, свита, из чертей собачьих свита… Шутка! Шуточка! - у собак и лошадей - нет ни Бога, ни чертей. Они в рай за так идут, без молитв, без покаяний. Чисто несознательно. Только вам, людишкам, черти и положены! А почему? Ты мужичка того голого да его бабу потом расспроси! Они тебе расскажут, когда у нас с ними повстречаешься...
И так, Сатана восседает на горе, а вокруг его огромною ордой мы - черти - бесы! А кругом красота - красотища! Вкруг всего нашего острова, сколь ты не пялься в даль, за багрово-красный горизонт и темень, сколь не проглядывайся сквозь дым и копоть, всё море, море, море из горящего огня, вздымающегося вверх к беззвездной и безлунной страшной, чёрной черноте с пылающих глубин, - огромнейшими языками пламени. А в огне том - всё люди, люди, люди и люди… Миллионы миллионов. Беленькие, жёлтенькие,
чёрненькие… Без числа и без всякого счёта. Вот так у нас людишек и от века в век повстречать в аду и заведено. Как заведено, так мы их и встречаем! - сказал черт, потом брезгливо покривился и сплюнул в сторону. И плевок, вылетев из смердящей пасти, шлепнулся на доски пола и зашипел. А черт между тем продолжил:
- Вот какая, Ваня, у нас там красота-красотища! Так вот у нас в аду-преисподенке  грешники да грешницы и маются, горят, визжат, поперек себя ломаются. И все голенькие! Хи-хи-хи! – захихикал черт. А потом вдруг как-то посерьезнел неожиданно и сказал Федьке уже без явного придурства и смешков:
-  В скором времени будет у нас, у бесов и чертей пир на весь мир. Идет - грядет война большая,  вам, людям, горюшко, а нам, чертям и бесам - прямо мать родна. Будет, будет нам - чертям, и сладкий харч, и винцо, и закусочка. А вам, людям - человечкам, только горе, смерть и кровушка великая! И как речка потечет тогда кровушка, как реченька широка и глубока будет ваша кровь, и бережков у той реченьки вы не увидите. И так - четыре годика. А опосля немного времени и еще годочков так шесть. А меж ними в двадцать с лишним годков - всё реченьки, реченьки, и реченьки. И в каждой из земель земных своя такая реченька и польётся.
В какой земле, как ручеек, а у вас, как Волга-матушка. Как Волга полноводная наполнится она весной… И кто речку ту переплывет, тот потом другим уж посуху пойдёт, а кто не переплывет да тонуть начнет, потому что захлебнется или плыть не переможет, тот навеки уже пропадет, и все дела его, и род человечка того упадет навсегда безвестие, будто и на свете тех людей - его предков не жило… Наступает время! Да уже и не время даже. Уже просто пробил Час!.. Вот ты меня боишься… А сам -  слушаешь. Слушаешь! А почему? А потому что я - чёрт - правду знаю! Знаю я, как
времена те тяжкие перемогать и реку ту переплывать! Ты меня только и слушай, да почаще! Я сам к тебе после приходить буду, начну… Только ты уж мне тогда не противься. Можно ведь и в лихие времена даже очень весело пожить! И разжиться даже! Если делать всё умеючи! Если с Сатаной в душе да с чёртом в сердце! Хочешь жить - иди, Федюня, с нами! Мы не подведём! Мы от погибели да на гульбу - да от горя - на веселье зовем не каждого… Ох, не каждого, Федюня, дорогой… -  так сказал тот чёрт, а потом спросил у мужика-работника и еще:
- А пойдешь – ли c нами, Федька?
Испугался Федька смертно предложения того, еле на ногах стоит, от страха снова в стенку вжался.
Мотнул черт рогатой головой, снова сплюнул на пол, злобно зыркнув на прощанье красными глазенками, после завизжал, завыл, как пес, завертелся вьюгою на месте. И вдруг исчез…
Вдруг из всех углов словно навалилась на работника - Федора и вползла в его самую душу какая-то чёрность - темнота и промозглая сырость. В тот же миг стало темно и непроглядно в старой мельнице…
Вот, себя не помня, выполз, вылез с мельницы, как неживой, работник Федор на хозяйский двор.Смеркнулось. Стоял июль. На небосклон выкатилась из-за тучки бледная и полная луна, освещая все окрест своим неверным светом. Темные силуэты крон деревьев чертили по небу свой таинственный ночной узор. Прокричала пронзительно, пролетев в ночи, какая-то очень большая, беспокойная птица…
В этот лунный вечер Федор не помнил, как добрался до своей избы, а дошедши наконец-то до дому, сперва вошел в сени, потом в горницу, и не с кем ни говоря не слова, не сняв даже с себя дневную рубаху, свалился на кровать и забылся до утра беспокойным, тяжким сном.
* * *
А через месяц русский царь объявил мобилизацию. Молодой студентик Гаврила Принцип, член сербской, националистической организации “Молодая Босния” выстрелом из револьвера убил наследника австро-венгерского престола Франца Фердинанда и его жену во время их визита в городок Сараево. Рука Гаврилы Принципа не дрогнула. Пуля угодила точно в цель. Сперва старый австрийский император Франц Иосиф всё требовал выдать тех убийц на суд в свой столичный город Вену, после  - впустить австро-венгерских следователей в Сербию, куда бежал убийца и его сообщники. Сербское правительство двора Карагеоргиевичей говорило на это: “нет” да “нет”. А потом австрийские войска перешли сербскую границу и стали резать мирных сербов. За тех  сербов заступился Петербург.  После этого германский кайзер Вильгельм Второй поддержал своего приятеля - австрийского императора старого Франца, а русский царь Николай Второй – своих близких родственников и друзей - Карагеоргиевичей. А чего было бояться царю? У царя русского был уже на тот самый момент заключен прочный военный договор и с английским королём-тоже родственником Георгом, и французским премьером Жоржем Клемансо. А у его врагов германцев и австрийцев – только с турками…
Так вот огромадный, тяжеленный  маховик европейской истории медленно, но верно прошёл свой первый, кровавый оборот нового железного, грозного века… Духовые оркестры рвали сырой станционный воздух “Прощанием славянки” и красные товарные вагоны уносили на германский фронт всё новых, новых и новых русских мужиков, а ревущие русские бабы бежали вдоль путей за составами, упрямо уволакиваемыми черными, злыми свистунами-паровозами в промозглые, тревожные, осенние дальние дали - прямо на германский фронт.
* * *
Иван был призван в действующую армию и тоже попал на фронт. Воевал в четырнадцатом с австрийцами в Карпатах, брал крепость Перемышль. Отослал жене Клавдии и двум дочкам, Архелае и Анастасии бравую фотокарточку с сентиментальной, стихотворной строчкой на плотном, с какими-то причудливыми клеймами и вензелями
на коричневатом, картонном обороте, подписанной строчкой, сочиненной местным полковым а еще раньше просто деревенским поэтом-самоучкой, совсем ещё молоденьким солдатиком, старавшимся во всю и для своих собственных, и для товарищеских писем, и вскоре погибшим глупо, нелепо от случайной, шальной пули незадолго до наступления светлого праздника - дня Христова Рождества в только что наступившем пятнадцатом.
Вскоре после этого погиб и лесник Иван. Клавдия осталась одна на руках с двумя детьми - высокая, статная, сухая, в черном траурном, платье… Испытания и накатившее горе не сломили молодую женщину, только сделав её духом сильнее, суровее. Став вдовой, она до самой революции умела крепко вести дом и все взвалившееся на нее немалое хозяйство. C дочерьми своими Клавдия обращалась порою довольно жестоко. Так, старшая дочь Настя  после ссоры с грозной матерью, по неясным деревенским слухам, дошедшим до нас через шёпот сплетников-соседей, убегала из дома зимой в самый лютый мороз босиком прямо по снегу к деду Агафону в Конищево.
За резкость, за суровость нрава мужики-работники побаивались свою грозную хозяйку. К тому же поговаривали, что дочка богатея-мельника, у которого на мельнице, ох, как “было нечисто”, тоже ведь и сама знается с “нечистою силой” и вообще она просто-таки настоящая ведьма. И подтверждения тому имелись самые что ни на есть веские. А как же? Клавдия и в самом деле виртуозно умела лечить самые разные хвори стародавними народными заговорами, что “даётся не за так и не каждому”,  да ещё ко всему тому была она и известная на всю округу травница. К тому же в её доме совсем не было икон, да и в церковь она никогда не ходила, потому никто из соседей не мог даже  сказать, верует ли Клавдия в Бога, а ежели и верует, то в какого и как именно. Поговаривали, что лесник Иван в последний год перед войной стал де яростным ревнителем учения писателя Льва Толстого – толстовцем. Сам де стал, да и жену свою вскоре обратил в свою новую веру… Впрочем, как уж видно, тот Иван и толстовцем-то был каким-то не совсем настоящим, непоследовательным, раз на войну с германцами он пошел и сложил свою голову и за царя и Отечество.
* * *
Сырая мартовская смута и октябрьский буйный ураган навсегда сломали, смяли, скомкали размеренную жизнь тех до того хоть и нелегких, но все же мирных мест. В навалившуюся смуту в восемнадцатом году появился в Конищево комбед, а председательствовал в нем бывший агафонов подёнщик Федька - дезертир, сбежавший незадолго до октябрьских событий семнадцатого с германского фронта.
Что же было после? Собрав ватагу из деревенских огольцов, федькины комбедовские “комиссары” занимались, в основном, только заседаниями в федькиной комбедовской избе, откуда вечерами слышалось порой весьма нестройное пение нетрезвых мужских голосов и какие-то крики и шум. Но всё это было бы ещё ничего.
Кроме буйных криков, лихих песен и удалых, разбойничьих попоек, конищевский комбед вскорости занялся  реквизициями, а попросту сказать грабиловкой вещей и продовольствия в свою собственную пользу, а также в пользу городских своих сотоварищей.
Вооружась винтовками, краденными с фронта, эти молодцы врывались в дома как будто бы сперва с обысками, а потом по ходу дела тащили у хозяев ровно любое добро, которое только было им самим и нужно. Ну, лично им, и “этим” - городским, которых они звали “пролетарии”. Тащили комбедовцы всё, что “пролетарии” от комбедовцев требовали в свой ближайший Устьрятин, попутно разрешая себе не забывать и себя -любимых… 
Работа по грабежу сельчан у Федьки и его дружков шла справно и была комбедовцам по нраву. В этом тёмном и еще совсем недавно в тех местах весьма стыдном деле они не гнушались ничем. Так доподлинно известен стал как раз тогда на всю округу печально прогремевший почти анекдотический случай про то, как в федькиной избе - в “штабу” позорно знаменитого разбойного комбеда понадобились вдруг довольно-таки  крепкие двери. А отчего?
Разбойные “революционеры” побаивались местных мужичков, особенно когда на дворе становилось уже темновато… Двери и покрепче были им теперь после стольких безобразий и бесчинств, ох уж как нужны… Вскоре федькина компания не нашла дверей во всей деревне лучше, чем в избе погибшего на фронте Ивана, то есть у вдовы Клавдии, к которой огольцы вскорости заявились с подводой всей своей комбедовскою бандой и - сорвали двери с родных им петель.
- Двери богачей реквизированы в пользу революции! - так сказали комбедовцы  ошалевшей от безмерной наглости хозяйке.
* * *
В смутное то время по деревням шастало много разной городской, грабильной  рвани. Наезжали на Конищево не раз устьрятинские продотрядовцы. За хлебом, за фуражом для лошадей, за “лишними вещами” - тулупами и валенками для Красной Армии, … да за всем, чего только не скажи и не вспомни.
Не раз и не два эти шайки заходили и во вдовин, в клавдиин дом, и что бы не умереть одной на руках с двумя детьми с голоду, приходилось Клавдии в ту пору научиться лихо гнать самогон, угощая  заезжих “красных” городских грабителей, попутно  умоляя их отступиться добром от излишнего домашнего разора …
Позже, в двадцать первом году перед самым НЭПом загорелось в Городецкой волости крестьянское, или как говорили тогда “красные”, “кулацкое” восстание. Мужики ощетинились обрезами - больше хлеба городским не выдавать.
Присланный на разбор и правеж деревенских чекистский отряд при поддержке ЧОНа раздавил бунт, комиссар которого быстро объявил виновником сей смуты местного товарища-“перегибщика” Кривого Фёдора и его сотоварищей-комбедовцев, виновных перед своими деревенскими в разнообразном грабительстве, а также в прочих зряшных чинимых трудовому народу обидах и бесстыдных  “контрреволюционных” безобразиях.
Федька с его уже по текущему тогда моменту “бандою” были вскорости арестованы. Арестовать комбедовцев не представлялось сложным. Аж до самого полудня все они отсыпались в своей “штабной” избе после окончания очередной лихой попойки.
Люди Федьки и он сам были схвачены красноармейцами ЧОНа, лихо засажены в подпол, а после их еще не протрезвевших до конца в одних кальсонах, в белых, нательных рубахах, бойцы в остроконечных шлемах штыками стали выгонять во двор, а затем велели строиться и встать в ряд подле бревенчатой стены сарая. Те, еще не понимая что происходит в мире, вооруженной “красной силе” совсем не противились.  Всё, что произошло потом, было для них так неожиданно и невероятно, как гром грянувший среди ясного неба…
* * *
Вот цепь бойцов в сереньких шинелишках с винтовками встаёт в ряд. Вот выходит вперед перед строем бойцов чернявенький высокий человек с маленькими усиками под огромным крючковатым носом на каком-то странном, необычайно бледном, как бы невероятно изможденном тяжёлой болезнью лице с резкими, острыми, нерусскими чертами. Человек одет в черную, грубую длиннополую кожу и зеленые широченные галифе с узенькими красными лампасами. На голове того человека - чёрная фуражка с малюсенькой аккуратной красной звездочкой. На боку его висит здоровенный маузер в светлой деревянной портупее.
Вот он засовывает в свой глубокий карман худую, почти прозрачную бледную руку и вытаскивает оттуда какую-то свернутую в четверть белую бумагу, уже чуть ломаную, слегка примятую по правому краю. Потом резко разворачивает её и картинно жестикулируя, чуть грассируя, начинает читать с выражением - вслух.
* * *
Ветер… Неожиданно на стоящих у стены, на цепь бойцов и на того командира налетает порывами зябкий, неласковый ветер. Небо заволакивает тучами. Сперва начинает слегка накрапывать, а потом начинает лить проливной противный, холодный дождь.
Холодные дождевые капли текут у Федьки и его сотоварищей по лицам, противными щекочущими шариками висят на носах, лезут в уши, во рты, застилают глаза и холодными струйками стремятся затечь за воротники. Налетевший ветер рвет у человека в чёрном из рук непонятную комбедовцам бумагу. Ветер начинает рвать листок всё яростней, мять, трепать, комкать в руках человека с маленькой звёздочкой.
Дождевые капли барабанят в белый лист с черными, чернильными строчками, оставляя на месте своего падения безобразные расплывшиеся пятна. Белая бумага намокает больше и больше, тяжелеет влагой, пригибаясь в командирских ладонях от сырой своей тяжести к деревенской печальной земле, но упрямый человек ни за что не хочет выпускать её, продолжая чтение, крепко держит в ладонях пожухлый бумажный листок.
Человек говорит стоящим в исподнем какие-то слова - совсем им неясные, чужие, наверное не русские слова, вот почему Фёдор и другие слов этих не слышат. Слова человека в чёрной коже не долетают  до людей, выстроенных в ряд у деревянной стенки и стоящих там, как дураки, почти голыми, босыми - прямо в лужах на холодной и мокрой земле. Капли бегут по телам. Холодит сырое нательное…
- Что они тут вообще делают? - гадает Федька, еще не до конца после вчерашнего протрезвевшей, мутной, гудящей своей головой. - И что же всё это значит? Что говорит нам и вот этим своим маленький черный со звёздочкой?
Фёдор отчаянно пытается вслушаться в речь того человека, но мешает дождь… и этот чёртов безжалостный ветер…  Этот ветер словно специально относит куда-то слова - на сторону, вдаль от нагих и босых мужиков, выстроенных у последней их стенки. Лишь бессмысленные обрывки фраз долетают до ушей конищевских комбедовцев:
- Контрреволюция… социальное перерождение… скрытые враги… гидра мировой буржуазии… трибунал… по всей строгости законов социальной защиты… вынесли приговор… расстрелять на месте... привести в исполнение немедленно.
Вот солдаты зачем-то берут на изготовку винтовки. Вот зачем-то черный вскидывает кожаную руку вверх. 
- По врагам мировой революции! Пли! - раскатисто кричит черный человек и резко опускает, бросая ее резко вниз…
Серое небо, дождь, качающиеся ветлы тополей за забором, рваные тучи, сарайная стенка и белые рубахи, грохот выстрелов, удар. Мгновенный, сокрушительный удар в грудь чем-то острым, резкая, жгучая, нестерпимая боль в груди, моментально подкосившая  ноги… Потом сразу чьи-то спины, белые кальсоны, ставшее незнакомым лицо возле ног: теперь всё новое, чужое, словно туманное. Вот босые ступни у лица… А затем темнота, поглотившая всё и вся в тот же миг.
Темнота, безмерная, провально-черная, как вселенская пустота без огней и без звуков - вот что ощутил Федор в свой последний земной миг. Провалился в неё. И чернота - полная, звенящая, бездонная, но вот там – огонёк от которого страшно, гулкий шум и неверный багряный отсвет вдали… 
* * *
Именно так были расстреляны злодеи из комбеда деревни Конищево, вошедшие позднее в “Историю контрреволюционных заговоров и кулацких мятежей периода Гражданской войны на Русском Севере в период окончательного установления Советской власти в Устьрятинской губернии”, как “банда Федора Кривого”.   
Еще и через много лет до самой своей смерти, пришедшейся как раз на середину
уже мирных и относительно, не скажу “сытых”, но, по крайней мере спокойных для обывателя, и потому милых многим сегодня “брежневских” времен, времен уж и для самых резких слов, по крайней мере говоримых в своём собственном доме и при закрытых дверях  безопасных, любила Клавдия произносить свою знаменитейшую формулу-фразу, согласно которой любой коммунист - “есть вор, хам, свинья и пьяница”…
Умер Федька и такие, как он. Умер в двадцать первом, а “великую идею” опозорили он и ему подобные, наверняка на века. Впрочем, и расстрельщики Федьки того и его товарищей были деревенских тех “бандюков” ничуть не лучше. Вскоре и на них нашлись уже свои сажальщики и свои собственные расстрельщики - тоже ведь не “святые люди” были они, мягко говоря… А на тех и после - свои… А что Клавдия? Как она? 
В самое трудное время помогала Клавдия крестьянам в лечении разных хвороб, готовя целебные настои из кореньев, листьев и цветов, нашептывая над занемогшими детьми и взрослыми давний, перешедший ей от матери Людмилы древний заговор про Море-Окиян…
Коммунистов бабка Клава не любила. Но всё-таки зятя своего - коммуниста Николая, мужа Архелаи она приняла. Тот, хоть и был партийный, но ни хамом, ни пьяницей не был. И хоть был тот Николай из семьи архангельских рабочих, бабка не
считала зятя себя кем-то пониже себя. Великая революция многих тогда, ох, как сровняла. Крепко умела ровнять. Кого с землей. Кого в чинах, да почти всех по небогатому достатку.
Из былого дореволюционного конищевского достатка - “богатства” у Клавдии к середине “эпохи застоя” остался один только разве что вытертый почти что до дыр огроменный диван старинного, красного бархата с массивной гнутой-перегнутой спинкой, да ещё пожалуй стопочка выцветших от долгого висения на стене фотографий в деревянных, резных рамочках,…  да еще вот эта нелепая сказочка, которую до сих пор рассказывают в доме устьрятинских учителей про то стародавнее странное, страшное и нелепое время. Рассказывали в “застой”, рассказывают её и доныне.
Сказка эта страшная: про давно сгоревшую “при колхозе в тридцатые” бывшую хозяйскую мельницу, про бандита Федора Кривого и про чёрта, которого в мире вроде бы как бы и нет, про комбед да про чекистов… И кто знает, что в той сказке правда, а что просто наглая ложь? Теперь-то уж, глядя через толщу пролетевших безжалостных лет, и сам чёрт того не разберёт, ей богу…   


Рецензии