Воздухоплаватель
Ни молодецкой силушки, ни умелого раскладчика, верхового, у нас с матерью не было.
Мать стояла внизу, подавала мне навильник за навильником, — это только в охапке солома легка, — я копошился наверху. Нам разрешили навозить домой ячмёнки из совхозных копен, не стянутых пока волокушами в одно место и разбросанных по пустым уже полям там и сям. И мы старались как могли. Нам надо было стараться: этой соломой мы должны будем всю зиму кормить и кормилицу Ночку, и кормилицу печку.
Да, у нас не было ни того, ни другого, но возы выходили добрыми. Когда ехали с поля домой, мать шла рядом с возом, а я, как гоголевская Хивря, плыл, колыхаясь будто на перине, на самой верхотуре. Последние погожие осенние деньки, всё вокруг пусто, прозрачно и совершенно бездонно. Объектив над всеми нами, в который и вознесён я сейчас, поменялся. Видно все-все четыре стороны и далеко внизу, по берегам балки Курунты, две реденькие цепочки крохотных, чернённых хат. Наша Никола.
Мне казалось, что крылья приделаны не к бричке, а ко мне.
Воздухоплаватель Серёга Гусев — с пологого бугра, являющегося как бы малым предгорьем больших Кавказских предгорий, словно с высоченной колокольни, раскинув руки и широко-широко распахнув глаза, летел со скоростью спокойного лошадиного шага.
Три рейса сделали мы за день, и целая скирда выросла впритык к глухой стене нашего дома. Притулилась к дому, и тому сразу стало теплее.
Не знали, не ведали мы, что где-то на исходе зимы мои несмышлёные братья по неразумной детской шалости сожгут её, едва спасшись сами.
Но это будет ещё так нескоро, и мы с матерью пока тихо и спокойно, и счастливо летим, со скоростью лошадиной иноходи. Мама легким, почти девичьим, несмотря на усталость, шагом — по земле, а я — почти под небесами, пахнущими ядрёной ячмённой соломою.
Лечу, а длинные-длинные вожжи всё-таки в моих руках. Словно привязывают меня, как парящего воздушного змея, не столько к лошадиным мордам, сколько к самой земле.
Мать иногда поднимает ко мне лицо и молча улыбается. И я улыбаюсь ей в ответ. Почти что с небес. Перевернётся всё, увы, совсем скоро — мне уже десять-одиннадцать лет.
Разгрузились в последний раз, и я выпросил у матери разрешение самому отогнать лошадей на место, в совхозную конюшню. И они тронули со двора вполне спокойно, даже умиротворённо, а когда мы стали уже спускаться в балку — на противоположной её стороне и стояла как раз бригада, — взбесились.
Понесли.
Прижали уши к гривам и разом сорвались в галоп.
Телега была пуста, но они вознамерились избавиться и от меня, хотя я для них при своей худобе был, наверное, неощутим. Похоже, они хотели избавиться даже не от меня, а от этих досадных вожжей, целый день пребывавших в неловких и слабых детских руках и тем не менее привязывавших их к этому надоедливому насекомому, угнездившемуся за их лоснящимися, натруженными крупами.
Хорошо, что я правил ими стоя, изображая из себя настоящего ездового. Впрочем, может, именно это их и раздражало. Свернись я, тоже уже притомившийся, калачиком на дне брички, пусти вожжи на самотёк, они бы спокойно, шагом, доставили бы меня, спящего, до самой бригады.
Я же изображал правление. И это их возмутило. Да и дом, стойло уже почуяли, монотонность дневного хода надоела.
Сердце мое заколотилось, как будто тоже обзавелось копытами. Я не видел себя, разумеется, со стороны, но, по-моему, стал бел, как полотно.
Упёрся ногами в передок и, что было сил, натянул вожжи. Ещё чуть-чуть, и меня выбросит на них, как на парашютных стропах, из брички. Кони пошли вразнос, храпели, потемневшие крупы их скакали прямо перед моими глазами. До сих пор помню дрожь в ногах и руках, от напряжения они просто онемели.
И помню миг перелома — он передался мне по вожжам, как по натянутым электрическим проводам. Кони ещё скакали, крупы ещё бешено вскидывались, но я уже кожей, шкуркой своей молодой, не разумом, понял: они сдаются.
Уже не перевернусь. Не распластаюсь на просёлке, и бричка, опрокинувшись и, с треском елозя по земле, уже не переедет, не раздавит меня.
И с минуту мы мчались в полном согласии. Кони тоже поняли, — что я не сдался.
Или просто пожалели меня, жеребёнка.
Мы мчались, понимая друг друга, подскакивая на кочках, спрямляя путь, уже прохладный осенний ветер бил мне в лицо, ерошил мне волосы, и за спиной у меня вырастали свои, невесомые, а не тележные, с металлическими перепонками, крылья.
Потом перешли на шаг. Потом я, вышедши из брички, пешком, за недоуздки, завел их в широкие бригадные ворота и сдал нашему совхозному конюху.
— Чего это они у тебя такие взмыленные? — недовольно пробурчал старик, и я, взмокший не меньше моих гнедых, ничего не ответил ему.
Назад плёлся, едва переставляя ноги. И даже останавливался, пытаясь вновь пережить счастливое и страшное чувство полёта.
Домой явился затемно и матери тоже не сказал ничего. Спать завалился, как подкошенный.
И только засыпая, вспомнил, понял, какую допустил ошибку.
Совсем уж подражая нашему ездовому Кустре, я, отъехав от дома, чтобы мать не видала, залихватски взмахнул над лошадьми кнутом, который весь день провалялся без дела на дне телеги.
Вот это их и возмутило. Они ведь думали, что мы на равных. Что вместе, согласно делаем одно благое, вдовье дело, по-людски жалеючи друг дружку.
Свидетельство о публикации №211020100486
Рассказ надежно поместился в памяти моей. Для меня это самый верный признак высокого художественного уровня произведения.
С самыми добрыми пожеланиями, Латиф.
Латиф Бабаев 29.04.2015 09:31 Заявить о нарушении