Шествие волхвов

И поднимались они десятками и сотнями, и казалось, что их тысячи, и сотни тысяч, и не было им конца… Я пытаюсь провести на экране черную линию – она выходит на удивление неуклюжей, неровной. Прибор, который я бережно держу в руках, принадлежит к разряду сложнейшей техники, притягивающей своей таинственностью. Передо мной поставлена задача – создать рисунок, не прикасаясь к карандашу или ручке. В первый раз приходится думать, как скоординировать движения обоих рычажков, находящихся по бокам экрана, чтобы была проведена именно та линия, что мне нужна. Мне трудно управлять этими плохо поддающимися моему неокрепшему чутью пространства пластмассовыми кругами – и поэтому линия норовит стать похожей на елочку, исчезая в углах экрана и превращая все изначальные задумки в бессмыслицу. Смирившись с тем, что ничего путного из уже появившихся линий не выйдет, я встряхиваю эту еще плохо освоенную коробочку. Я уже знаю, что все предыдущие кривоватые попытки обозначить свой след в этом мире можно разом превратить в сплошное белое пространство, чтобы иметь возможность начать все заново. Тут же упрямо начиная воплощать что-то еще неведомое, я нахожу для себя новую задачу, которая кажется гораздо более выполнимой, чем рисование, которое, как я чувствую с самого начала, мне плохо удается – не хватает ни фантазии, ни выдержки, ни контроля за рычажками. Новая же задача проста – зарисовать все белое поле черными линиями так, чтобы все оно из белого стало черным – благодаря прочерченным по нему многообразным и бесконечным линиям. С новым зарядом вдохновения я начинаю беспорядочно крутить рычажки так, что моя линия испуганно елозит по краю экрана, пока на нем, действительно, не формируется кривоватое, испещренное белыми точками черное пространство. Теперь открытый мной черный кусочек обладает новым, ранее еще неизведанным свойством – прозрачностью. Через него, как вдруг оказывается, можно заглянуть еще дальше, внутрь этого чудодейственного экрана, и то, что находится там, под стеклом, за пределами досягаемости, влечет и манит, и заставляет перевернуть экран в надежде заглянуть в этот черный колодец с другой, более удобной стороны. Но с поворотом экрана все опять становится белым, и, потратив несколько молчаливых минут на обдумывание этого неожиданного события, приведшего к нулю все предыдущие старания, я в изнеможении отбрасываю игрушку от себя, не предполагая в этот момент, что, собрав силы и почти забыв о предыдущем фиаско, я завтра снова вернусь к ней.

И если бы спускались они, их было бы еще больше, потому что к ним прибавлялись уже те, кто поднимался до них, и те, кто поднимался ранее, а спускаться было им предназначено всем вместе, в час битвы… У меня в руках небольшой КПК - куплен он недавно, и тогда казалось, что эта модель будет идеальной для выполнения разнообразных действий, которые тогда были мне необходимы, но сейчас я замечаю, что, во-первых, он несколько грузен, да и к тому же не все его функции отличаются четкостью и удобством. Обидно, ведь я рассчитывала интенсивно использовать его во время предстоящих путешествий. Но делать нечего – именно на нем мне нужно прочертить карту нашего предстоящего недельного похода. И сделать это надо сейчас – ведь перед отъездом было столько дел, что не пришлось выкроить на это время. Поручено это виртуальное предприятие именно мне. Лаура же возьмет на себя всю практическую часть – рюкзаки и спальники, смазку лыж и лыжные ботинки, бронирование отелей. Ведь она уже несколько раз выбиралась в такие походы со своим отцом и братом и прекрасно знает, что именно нужно для такой вылазки. Теперь мы решили сделать это вдвоем, мечтая встретить рождество где-то рядом с вершинами парка Гран-Парадизо. Поход обещает много приключений – Лаура, например, мечтает с кем-нибудь познакомиться. Действительно, если уж заводить новый роман, то только вблизи замечательных горных пейзажей. Монблан, конечно, не входит в наши планы, каждому, как говорится, по способностям, но кто знает, если  мы все-таки встретим интересных попутчиков, то отчего бы и не попробовать одну из тех гор, что будут постоянно попадаться нам на глаза. И хотя, скорее всего, в этом месте (Гран-Парадизо, вы только вслушайтесь) найдутся указатели, направляющие туристов на нужные тропинки, мы решили, что для независимости и непредсказуемости нашего рождественского хайкинга нам непременно нужен будет проработанный маршрут, занесенный на мой КПК, который, надо отдать ему должное, все-таки имеет встроенный навигатор. Времени у меня довольно много – мой рейс, забронированный на бюджетных авиалиниях, ожидается только рано утром. Станстед, в отличие от Хитроу, не предусматривает скамеек для ночных туристов, терпеливо ожидающих вылета, так что жесткий пол около витрин закрытых на ночь магазинов становится единственным приютом для моего не находящего покоя тела. В котором, соответственно, будет этой ночью заключено и страждущее от непривычного бодрствования сознание, но об этом сейчас предпочитаю и не думать. Все, что остается мне, это пол и этот карманный компьютер, вовсе не помещающийся на одну ладонь, а требующий сразу двух рук, что делает его еще более неудобным – вот и верь после этого рекламе, настойчиво подчеркивавшей массу его характеристик, относящихся к тем, что теперь принято называть «юзер-френдли», в числе которых была и компактность. Я с неприязнью поворачиваюсь к огромному плакату на одной из витрин, изображающей красочное шествие волхвов на высокую гору, виднеющуюся в отдалении, а именно где-то высоко над беспорядочной толпой, гроздьями сбившейся на картине. К перспективе художник, видимо, подошел консервативно, ориентируясь на уже устаревшие образцы.  Этих самых волхвов на репродукции неизвестной, но как будто знакомой мне картины изображено непривычно много, и все они беспрерывно движутся наверх, как-будто там их ожидает священный грааль. А может быть, они движутся вниз, потому что по картине понять, что же там в действительности происходит, довольно трудно. Я еще раз удивляюсь изобретательности, к которой прибегают западные компании, чтобы подстегнуть и насытить бездонный аппетит современного европейца, мастерски оборачивая обычную страсть к приобретению в символическую обертку принесения рождественских даров.
 
Трудно было не почувствовать на своем плече прикосновение ткани одежд шедшего рядом с тобой, особенно если выпадало оказаться в самой середине этого шествия, а поменять направление и характер движения, определявшегося общей массой людей, было невозможным... У меня есть сомнения в первичности воспоминания о том таинственном, чудодейственном экране. Скорее всего, он был не первым, и попытка создания черного пространства, ведущего, с одной стороны, к завершенности и, с другой, к прикосновению к тайне, открывающейся за законченностью, была предпринята мной гораздо раньше, хотя и в более примитивном виде. Усталость моя может быть приравнена к всемирной, я с трудом держу открытыми глаза. Если повернуть голову вправо – а на это уже не хватает сил – можно увидеть привычный контур головы и тела, означающий присутствие рядом моей матери. Она сидит в кресле рядом, и отделяет от меня весь мир, начинающий за ней – там иногда происходят какие-то перемещения и даже мелькают человеческие очертания, но мне они непонятны, и поэтому я не придаю им большого значения. Выделенное мне на эти несколько часов пространство тоже чужеродно. Справа наступает иллюминатор, я еще не знаю, что это такое, но его присутствие и осознание наличия темной неизвестности за ним (скорее всего, мы летим ночью) вызывает желание находиться как можно дальше от него. Спереди надвигается кресло предыдущего ряда, но до меня ему не достать, мое физическое присутствие еще слишком необъемно, чтобы даже странно наклонившись назад (мне не видны и не понятны причины его наклона, я воспринимаю их как составляющую чужеродного движущегося пространства), оно могло придавить меня. Я предпочитаю вжаться в спинку своего собственного кресла, осознавая его как временную точку опоры и относительного спокойствия. И все же мне неуютно, видимо, я капризничаю, это замечает кто-то, скорее всего, женщина, склоняющаяся надо мной и мамой слева, из области неизвестного, где возможны всяческие непонятные передвижения, и вдруг у меня в руках оказывается маленький блокнот. Я долго изучаю его обложку – на ней изображена то ли собачка, то ли обезьянка, то ли гномик – это улыбающееся лицо с большими человеческими глазами приятно вписывается в четвероугольник блокнота, и я радостно начинаю привыкать к мысли к тому, что именно я являюсь его хозяйкой. Мамины руки разворачивают блокнот – что я позволяю делать с неохотой, ведь я только-только успела привыкнуть к  дружеству с гномиком – и вот уже у меня в руках оказывается новый предмет – шариковая ручка. Возможно, мне говорятся какие-то слова, а возможно, я понимаю мамины ожидания и без них – мама ждет от меня занятия рисованием, то есть, если точнее, попыток заполнения открывающегося передо мной пустого желтоватого четвероугольничка тем, что придет мне в голову. Варианты бесконечны и заранее одобряются – с точки зрения мамы главное, чтобы я занималась этим как можно дольше. Если не получится первый или второй, всегда можно перевернуть страничку и начать заново, на новом листке, таком зовущем и тоже целиком моем. Однако, выбор так велик, а мои способности еще настолько неизвестны, что я пасую перед заданием нарисовать что-то определенное, и нахожу удовольствие в другом занятии – методическом зарисовывании первой страницы блокнота. К другим я не перехожу – во-первых, они так ценны, что их не стоит расходовать слишком быстро, а во-вторых, труд по заштриховыванию ручкой пространства первой из них так долог и кропотлив, что о легкомысленном переходе к следующим не может быть и речи. Теперь передо мной стоит четкая и сложная задача, и я точно знаю, что именно для ее выполнения мне и был вручен этот блокнот. Как только я ее зарисую, освоение странички можно будет признать полным, и только тогда можно будет перейти к следующей. Я тружусь и пыхчу, я извожу ручку на нижний край листка и уже планирую с таким же тщанием перейти к верхнему, как вдруг листок блокнота переворачивается маминой рукой. Мама начинает объяснять мне, что от меня ожидается что-то другое, и это другое потребует всего того, чего я так боюсь – вызволения из себя каких-то образов и объектов, которые могут быть изображены на бумаге, и проведения неподатливых линий, всегда таких непредсказуемых и не соответствующих моим ожиданиям – ведь я, скорее всего, не умею рисовать. Я с неприязнью смотрю на пустой листок, пока наконец не решаюсь закрыть блокнот так, чтобы передо мной опять оказались смеющиеся глаза уже знакомого мне гномика, которые я с комфортным ощущением нового и приятного задания начинаю тщательно заштриховывать шариковой ручкой, оставляющей желобки и синие пятна на подушечках моих уже сросшихся с нею пальцев...

Но все же никто не поступился бы своим права находиться в одном из этих рядов, какими бы ни были тяготы и затраты, сопряженные с честью быть одним из избранных, одним из тех, кому пристало исполнить эту высокую миссию... Еще несколько минут я пытаюсь внимательно рассмотреть открытые в вай-фай пространстве аэропорта гугл-карты национального парка Гран-Парадизо, прежде чем начинаю все сильнее ощущать дискомфорт присутствия здесь, на жестком полу, ночью, в гулком аэропорту, где люди, как бездомные, начинают выискивать себе пространство для сна. Несмотря на несомненные достоинства ожидающего меня земного рая, где можно, как указывает википедия, зимой сфотографировать пробегающего над лыжными маршрутами горного козла, а в летнее время насладиться разнообразными видами альпийской флоры, мне становится неприятно отмечать на карте точками мои будущие движения по нему. Я остро чувствую, что хочу спать, но из-за шума и неудобств не могу это сделать, и мечтаю оказаться где-нибудь подальше отсюда, где была бы большая уютная кровать (в моих мечтах она видится с огромным пологом), чистые простыни и мягкие подушки. Там никуда не надо было бежать, лететь, спешить. Там не было бы счету времени, так как в том месте невозможно было бы опоздать туда, куда все равно все приходили, рано или поздно. Там все двигались бы в одном и том же направлении, к одной объединявшей их цели, но разными путями и разными способами, никогда не оставляя его, это заветное место, без людского присутствия. Разве что поздней, поздней ночью оно, возможно, могло бы наконец, стать безлюдным и пугающе тихим, но чтобы представить его поздней ночью, нужно сделать большое усилие, и никому совершенно не приходит в голову представлять его ночью. А мне тем более. Ведь ночью все спят, и, значит, не могут купаться, да, к тому же, автобусы больше не ходят (это можно понять по тому, что их больше не слышно на затихающей главной улице, на которую выходят окна дома). Ночью холодно и страшно, и неизвестно, что там происходит, ведь посмотреть на нее можно только из окна, да и то тайком, проснувшись случайно. И выходить куда-то ночью просто-напросто запрещено и мамой и бабушкой, и конечно же дедушкой, лично закрывающим дверь на два замка каждый вечер, после того, как все вернутся. Даже ярко освещенную площадку за дверью можно увидеть только, если произойдет что-то из ряда вон выходящее, а такого никогда не происходит, а иначе стало бы совсем, до невозможности страшно. Время для похода на пляж может наступить только завтра, а для этого завтра надо сначала вымыть ноги, поливая себе из ковшика, потом помочь маме развесить полотенце и подстилку, принесенные сегодня, на балконе, потом лечь на кровать в ожидании массажа «рельсы-рельсы-шпалы-шпалы», который может сделать дедушка, а потом уж уснуть, засматриваясь на мерцающие огни улицы и вслушиваясь в шум проезжающих машин, который становится все более разреженным, переходя наконец в полную тишину. Ночь в ее тяжелом, осознанном, прожитом на бессонном опыте переходе в день еще не существует, так как день настанет внезапно, войдя в комнату шумом голосов с городского рынка, что находится через дорогу, первые часы открытия которого всегда остаются где-то в глубине слишком раннего утра и потому покрытыми тайной. Автобусы начнут мешать друг другу проезжать к остановке, и это значит, что кто-то из незнакомых нам, но связанных с нами единой для всех целью, уже потянулся в центр нашего всеобщего притяжения, зная, что только с утра там можно занять местечко получше – в тени хилых деревьев, пробивающихся через специально нанесенный из порта песок...

И каждый знал, что дело, выбранное им, было трудно, и что в походе будут истерзаны ноги и исхожены походные сандалии, сбиты наконечники с копий и изъезжены до крови спины лошадей, но вспоминая о том, что именно ему выпала честь оказаться в этом ряду и этой битве, он благодарил Бога за оказанную ему свыше милость... Конечно, самое сложное – это добраться до этого Гран-Парадизо, который, несмотря на целый арсенал карт и видов с разных точек обзора, которым мы успели запастись, пока кажется мне несуществующим. Ну разве может где-то существовать разрежающий легкие острыми, глубоко проникающими струями горный воздух, ломкий под ненасытными шагами и сумасшедшими прыжками городского жителя снег, необозримые виды находящихся вечно по соседству и остающихся вечно недостижимыми гор? Разве вправду может появиться усталость многочасового похода, сопряженная с чувством выполненного долга и эффективно проведенного, полного впечатлениями, движением и сменой визуальных образов дня? Пока мои образы заканчиваются неприятным обонятельным опытом раскрываемой кем-то неподалеку пачки салями – нашел же кто-то время и место потреблять эту гадость. Я меняю свое положение на расстеленной прямо на полу куртке так, чтобы мой нос находился в противоположной стороне от любителя противных искусственных колбас, принимаемых во втором часу ночи. Не сдерживая зевоту усталости, пресыщенной самое собой, я не нахожу ничего лучшего, как уставиться на большой рекламный плакат, мельком и с неудовольствием замеченный мной ранее.

По плакату в несколько кругов поднимаются всадники – некоторые из них так увлечены делом, что смотрят только вперед, другие же успевают еще посмотреть по сторонам и даже присмотреться к зрителю. Я не верю их внимательным взглядам – не стоит искать за ними психологическую глубину, ведь это тоже дань законам условности, принятым в то время, когда картина была написана. Предположу, что это что-то из раннего Возрождения (о да, в три часа ночи я помню такие умные термины). Одни из движущихся  - на лошадях, другие же идут сами по себе, при этом первые никого не ждут, а вторые не слишком спешат, и, тем не менее, в этой процессии не заметно чрезмерно отставших или вырвавшихся вперед. Тоже, по сути, отступление от законов естественного движения. Несмотря на это, на картине образовалась какая-то скученная масса внизу и слева, и отдельные группы далее, по извивам горы. Непонятно, они идут на гору или спускаются с нее? Рядом с ними на склонах вскидывают копытца какие-то животные наподобие горных ланей или козлов, не нарушая общей гармонии движения. Кто-то даже успевает за этой ланью поохотиться, слегка отрываясь от общего сосредоточенного процесса движения.  Судя по названию картины, все идущие несут дары, как и подобает волхвам, но на картине не заметно ни даров, ни их адресата. Зато их оказывается слишком много вокруг картины: дары в виде сумок, шарфиков, ботинок и плюшевых мишек стремятся задавить ее и поглотить в своем избыточном, таком активном в своей вещественности присутствии. Стараясь не закрывать глаза, я напряженно всматриваюсь в левый нижний угол картины, где показывается череда этих волхвов, и понимаю, что источник их появления не обозначен, они появляются в моем поле зрения ниоткуда и каждый раз неожиданно. То сбоку, то повыше, то еще выше – формируя обретающие наполненность струйки,  стекающие к левому нижнему краю картины. Тайна их появления на картине остается для меня загадкой. Но понятно одно – каждый появившийся начинает двигаться по извивающимся кругам, имея одну цель – следовать направлению, выбранному теми, кто идет впереди него.

Главное – появиться, а потом все, включая конечную цель движения и его протяженность, станет понятным. И, хотя, казалось бы, от начала горы до плюшевого мишки, слегка заслонившего собой ее вершину, кажется, рукой подать, по прямой так всего три-четыре сумки да красивая пара высоких коричневых сапогов на каблуке-шпильке, но, несмотря на неприятную бодрствующую сонливость, я понимаю, что это иллюзия. Движение с горы занимает целую бесконечность, и такая же бесконечность ожидает их за пределами картины, где находится основной мотив их движения. Но у них есть одно большое преимущество перед свисающими над ними своими разноцветными хвостами шарфиками, являющимися чужеродными по отношению к картине – они уже появились там, в левом нижнем углу, или на одном из неровно спускающихся кругов, и могут двигаться. Самое главное – оказаться в начале пути, остальное приложится. И именно это кажется мне отсюда, с этого жесткого, холодного пола около закрытой еще как минимум на несколько часов багажной стойки совершенно невозможным. Здесь все спят или пытаются заснуть, а все пути к движению обрезаны той лиминальностью перерыва между накопленной инерцией вечера и набирающим обороты утром, когда ничего не двигается и даже не подает признаки готовности это сделать. И тогда перед тобой застывают только парфюмы и конфеты за закрытым прозрачным стеклом, и, не находя ни малейшего подтверждения движения вокруг себя и не имея стимула двигаться самостоятельно, начинаешь утрачивать веру в возможность движения, и потому гора Монблан и парк Гран-Парадизо кажутся несбыточными миражами...

Существовало ли что-либо до предпринятого ими похода, до этого несоизмеримого ни с чем единения сил для выполнения поставленной перед ними великой миссии? Если даже и были оставлены ими дети и жены, сейчас каждому казалось, что было это в другой жизни, потому что настоящая жизнь началась только с выступления в поход, равных которому в истории не было... Конечно, если рассуждать, полагаясь на рассказы других, а не на собственную память, должны были быть и пред-круги, которые не уместились в сознании, или же были вытеснены из него на самое дно другими, последующими кругами движения. В пред-кругах скорее всего были выезды на коляске в небольшой парк у санатория, которые совершались под рукой мамы или дедушки, любящего вспоминать об этих прогулках. На зыбкой, вторичной почве дедушкиных деталей – ежедневный обязательный послеполуденный час пребывания на воздухе, сменяющийся возвращением домой и зеркально повторяющийся в вечернем выгуле, под неизменный ритм смены простынок – создаются пред-круги, не дающие точности и единственности осознанного переживания, и потому как бы и не существующие. Первый круг начинается со стола, за ножку которого с уверенностью, в которой видится хорошее владение ситуацией, ухватываюсь, чтобы начать планировать движение по комнате и даже что-то заявлять вслух о своем первом, таком явном успехе в освоении пространства. Но и этот круг остается в серой полусфере несостоявшихся кругов, потому что еще не имеет цели, заветной точки, в которой должно быть достигнуто вечное наслаждение и спокойствие, обретено удовлетворение совершенным и найден неиссякаемый источник радостей и открытий. А целью в том маленьком южном городе могло быть только море. Все круги, имевшие таковую цель, одновременно напоминали друг друга, так как имели обыкновение почти ежедневно повторяться, и в то же время были каждый раз новыми, полными впечатлений, так как на самом деле всегда и были новыми поворотами в нашем бесконечном движении. Как при подъеме на гору всегда видна та извилистая часть дороги, что была пройдена так недавно, но уже оставлена далеко внизу, так и при прохождении определенного места в нашей пути на городской пляж в памяти всегда всплывали воспоминания, связанные с моментами предыдущих кругов движения по нему, и оттого это место считалось нами тем же самым, так как увязывалось памятью в единое целое. На самом же деле оно было всегда новым, потому что нельзя, поднимаясь на гору или спускаясь с нее, вечно двигаться вокруг нее по кругу. Это противоречит законам природы, потому что только на картине Беноццо Гоццоли (я все-таки наклонилась вперед и рассмотрела имя художника, приписанное мелким шрифтом на самом краю постера) можно вечно двигаться вперед и даже весело гарцевать на лошади, столетиями оставаясь при этом в ее левом нижнем или верхнем углу. Интересно, кто-то и вправду покупает себе всех этих мишек, жирафов и оленей, кучно дремлющих в одной из освещенных частей витрины? Мне они кажутся бесполезным заполнением материального пространства, раздражающим мое усталое сознание. Я пытаюсь отвернуться, но даже это не получается, так как какая-то часть моей мысли уже оказалась там, вместе со всеми двигающимися и скачущими из левого верхнего – да нет же, нижнего, да какая разница -  угла далее по поворотам и извивам. И значит нужно идти вперед, ведь иного выхода из этого круговорота, долженствующего завершиться чем-то невероятным за пределами моего нынешнего видения, пока не видится...

И они двигались и двигались вперед, появляясь на горизонте и мешая один другому, задевая тех, кто стоял рядом и не давая им пройти, превращаясь в смешанную, разноцветную массу, которая была бы точнее всего запечатлена на масштабной картине, если бы кому-то вдруг было позволено подняться вверх и взглянуть на нее с высоты птичего полета... Обычно все начинается со двора – и не может быть иначе. Его надо пройти, прежде чем выйти на шумное, всегда чуть-чуть пугающее, пространство улицы, открывающее за поворотом. Во двор выходят три подъезда пятиэтажного дома, находящегося в самом центре небольшого южного города. Он отгорожен от находящегося рядом завода – да, по-моему это был авиастроительный завод – невысоким кирпичным забором. Во дворе также есть гаражи (у третьего подъезда, в самом углу, то есть почти в области неизвестного), две скамейки и площадка, частично поросшая травой, куда некогда был высыпан песок для детских игр. Площадка почему-то огорожена проволочной сеткой из крупных квадратов, которая с течением лет сошла на нет. С двором связаны воспоминания, несущие неизменный отпечаток прикосновения к тайне. Вот улетел через забор мяч, которым мы бьем о стенку, подсчитывая, кто больше раз поймает его в руки, не дав ему удариться о неровное каменное покрытие, которым покрыт двор. Куда он улетел, что находится там, за ним? Что там таким непонятным образом шумит, начиная с самого утра? И – самое важное – каким чудом мяч потом прилетает обратно – иногда сразу, а иногда на следующий день? Неизвестно, непонятно. Тайна. А если перевязать камень маленькой ленточкой и подбросить его высоко-высоко вверх над собой, как научил самый взрослый из ребят, Эдик, находящийся за пределами понимаемого мной возраста? Что находится там, в густой листве тополей, высаженных моим дедушкой вместе с другими жильцами дома тогда, когда моя мама и ее сестра были маленькими? Почему камень на некоторое время становится невидно и его заслоняют слепящие искры солнца, пробивающиеся через листву? Я знаю, что к тому, что я вижу там, вверху, мне никогда не подняться – я уже помню, что такое падать и понимаю, что я не отличаюсь особенной ловкостью – и оттого оно тоже попадает в область недоступного, манящего своей тайной, которая никогда не будет открыта. А как же страшно самостоятельно попытаться перейти черту, отдедяющую ту часть двора, что входит в пределы видимости с нашего балкона. Эта часть так близко к улице, что ближе к вечеру, с наступлением темноты, туда выходить опасно. Туда могут забрести пьяные или желающие облегчиться с улицы (и тогда смотреть в ту сторону неприлично), или – еще того хуже – ведьмы-шамаи, которые могут сглазить так, что детей не будет и никогда в жизни не выйдешь замуж. Когда одна из таких ведьм зашла на двор, мы все сжали пальцы в двойные фиги, как научила Катя, которая была самой старшей из нас после Эдика, и поэтому пользовалась неоспоримым авторитетом. Именно Катя была счастливицей, которой удалось однажды просто так найти на улице двадцать пять рублей. Никто этого не видел, но она рассказывала – и все верили, упорно представляя себе, как и им вдруг показалась где-то на дороге эта заветная, скомканная фиолетовая бумажка. Сколько всего можно было бы купить на нее! Все уже фантазируют про себя, а я боюсь и упрямо заставляю себя не думать об этом, потому что что-то мне говорит, что мне точно никогда не найти такой бумажки, поэтому и представлять как-то нелепо. Жизненный опыт заставляет приучать себя смиряться с тем, что во мне нет ничего особенного, отличающего меня от других. Я – так себе, что-то средненькое со своим, присущим только мне и не нравящимся мне именем.

Каждый из них надеялся вернуться из этого похода богаче, чем был до него: персидские ковры, драгоценные камни, золото и столовая утварь, чьи-то жены, которые должны будут стать наложницами победителей – все это ожидало тех, кто сейчас страдал от обильного пота, выступающего под одеждой, от неудобства грубой ткани и тяжести меча, от слишком близкого соседства других таких же воинов, даже не помышлявших о возможности поражения... Между прочим, я все еще в аэропорту. Мне становится пронзительно неуютно, мне бы хотелось сейчас быть кем угодно, только не самой собой, находится в любом другом месте, только не здесь. Мне неприятен не сам факт физического неудобства, неужели нельзя потерпеть одну ночь в аэропорту, а то состояние переходности и неприкаянности, в котором я оказываюсь. Почему я, например, здесь и еду в какой-то Гран-Парадизо, в незнакомую заснеженную Италию, хотя правильнее всего оказаться сейчас совсем в другом месте? Разве меня не ждут дома родители, разве у нас нет семейной традиции празднования Рождества или хотя бы – еще по привычке советских времен - Нового Года? Да вот как-то так - нет. На нет и суда нет. И родители в разводе, и дома как такового нет. Да и приехать оказывается сложнее, чем, допустим, прочертить маршрут на этом нескладном КПК в новое место на карте Европы, где я еще не была. А я много где была, эту сетку можно растить до бесконечности – Париж, Вена, Берлин, Хельсинки, Стокгольм. Я оказалась на вершине горы, какого-то Монблана, с которого, пожалуй, сходить было не положено – неужели ты не понимаешь своего счастья, говорят друзья. Теперь же сойти с него, оказаться в нижнем левом углу, чтобы вернуться к истокам, началу, оказывается не так-то просто. А все инструменты для осознания мира, его поглощения, для наслаждения им остались там, внизу. Как сойти туда? Передо мной навалены эти шарфы, плюшевые игрушки, канцелярские принадлежности, многочисленные сувениры. Кому они нужны? С чего ради человечеству пришло в голову накапливать весь этот хлам, да еще и дарить другим? Не понимаю, кто испытывает от этого радость? В последнее время на меня находит жуткое раздражение к вещам, успевшим обрасти вокруг меня, обвиться вокруг моего существования плотным плющом. Хочется все выкинуть, чтобы раз и навсегда освободиться от перетаскивания этого хлама с места на место. Мне трудно доставить радость подарком – все равно никто не знает, что мне нужно, и дарит всякую ерунду, и я бы сделала то же самое, возьмись я за скупку всех этих бесчисленных суррогатов западного производства, в которых кому-то по наивности еще грезится счастье. Нет, теперь у нас нет даже радости перед красочной упаковкой и вновь прибывающими «оттуда» товарами, которая переполняла нас в первые годы после открытия занавеса, из-за которого и потекли все эти... Неужели это и было шествием волхвов?.. А во дворе южного города все имело неповторимую ценность, которая лишь на сотую долю состояла из самого объекта, а больше воплощала собой результат активной умственной работы детского ума, выделения предмету особого места в том еще ненаполненном хранилище, где ярким ореолом окружалось то, что могло по праву – и это было важно – принадлежать именно тебе и никому другому. Сначала это были наклейки от бутылок с лимонадом – полукруглые, небольшие, с наивными названиями «Буратино» или «Дюшес». Больше было найденных, чем содранных с купленных бутылок – все на земле тогда казалось значимым и находка лишь подтверждала ощущение, что если потратить время и напрячь зрение, можно обогнать других и первой приобрести несметные сокровища, оброненные кем-то, кому они – как странно – были без надобности. Потом их заменили календарики – их надо было обменивать и покупать, высматривая во всех ближайших ларьках «Союзпечати» что-нибудь новенькое и немедленно покупая это для прибавления в свою коллекцию. Как выглядели деньги для покупки этих сокровенных плотных карточек с героями детских мультфильмов, не помню, хотя так никогда и не найденная двадцатипятирублевая купюра до сих пор моментально всплывает в сознании. Календарики были отголоском богатства, равного копям царя Соломона – ведь если проявить терпение, их можно было насобирать несметные горы, раскладывая позднее по видам, формам и годам. Важное открытие – года более ранние делают календарик более ценным, и я понимаю это так – потому что его больше не купить в ближайшем ларьке «Союзпечати», и в дальнем тоже, и даже вернувшись в притихший северный город, тоже не купить. Календарика старого года выпуска не найти нигде, кроме коллекций таких же богачей-счастливчиков. Мечты рисуют собственное нахождение по щиколотку в календариках, нет, даже по колено, а вот по пояс вряд ли возможно, я уже понимаю, что надо быть реалисткой. Потом были вкладыши от жвачки, проигрываемые Кате неуклюжими хлопками рук по двум или трем из них, которые никогда не хотели переворачиваться, а у Кати какими-то хитрым образом сразу оказывались на изнаночной стороне, что означало принадлежность всей стопки ей. Потом были монетки – по-возможности заграничные, значки, вырезки из газет, постеры, кассеты, видеокассеты, аудио-CD и DVD. Коробка с календариками (довольно внушительная) пылится под шкафом комнаты, в которую я наезжаю на два месяца в год. Диски и кассеты лежат там же, занимая пространство. Я подумываю о том, чтобы их выкинуть, перекинув самое необходимое из информации на жесткий диск, который обычно беру с собой в поездки, да только все руки не доходят. Всегда надо планировать свои новые передвижения в долгосрочной перспективе, и становится не до разбора старых вещей и коллекций.

И все они принадлежат к одному войску, поднятому на великое сражение самим Александром, о котором уже сейчас идут легенды, живущие на их устах и передаваемые их детям и внукам, а, может статься, и записанные кем-то, чтобы остаться в памяти дольше, чем может позволить себе их сознание, пусть даже и умноженное на сотни голов и мечей, но все же такое краткое и непостоянное, изнуренное непрекращающимися походами, конец которым может положить только тяжелое ранение или смерть... Наше ежедневное движение – конечно, все зависело от погоды, но мы всегда приезжали только летом, и были там именно для того, чтобы каждый день выбираться но море, поэтому в моем сознании это было ненарушаемым в своем постоянстве процессом – нравилось мне прежде всего тем, что оно незримо объединяло меня с теми, с кем я с каждым годом взросления все мучительнее осознавала свой разрыв. Отчуждение было невидимым, да и его и не существовало в прямом, практическом смысле, но оно было болезненно осознаваемо мной, и я понимала, что для единения надо прилагать ежедневные усилия путем присоединения к общему делу, в котором и я не буду отставать от всех, буду равна им в общем устремлении вперед. Наш поход – это была самая простая, самая естественная возможность преодолеть свое одиночество, и поэтому ее нельзя было упускать. Как хорошо, например, идти в одинаковом с двоюродной сестрой платье – их сшила моя тетя мне и ей, и теперь со стороны можно подумать, что мы погодки или двойняшки. У меня нет братьев и сестер, я одна в целом мире, поэтому так здорово хотя бы на миг представить, что люди могут подумать, что ты не одна, что ты даже на свет появилась с кем-то вдвоем. Я жмусь к тете и сестре, а не к маме, чуть-чуть предавая ее в этот момент, но мне так хочется пережить новое чувство общности, которое кажется еще более желанным от того, что я уже понимаю, что ему никогда не осуществиться. Ради преодоления одиночества я готова обманывать, притворяться, придумывать – только бы не быть одной, взаправду или понарошку, тогда это было еще все равно. Идти вместе и знать, что мы – целая семья, и хотя бы на время этого пути быть вместе. И я буду неразрывной, никем не оспариваемой частью этого движения. Первое чувство отдельности от всего мира вспоминается независимо от наших совместных походов туда, к заветному морю, но оно так же связано с ним – все в то время вело, происходило или заканчивалось морем. Мы с мамой на пляже одни. Не только без сестер и тети, но и вообще подозрительно одни. Вокруг пустынно, никого рядом нет, ветер и большие волны. Но, тем не менее, тепло, и мы с мамой сидим на берегу. Мне предложено еще одно, новое, неизведанное задание – я должна наматывать на пустые катушки нити того, что распускает мама, при этом отбирая каждую нить по цвету и следя за тем, чтобы она не запуталась. Именно тогда к чувству важности выполняемого задания примешалось жгучее ощущение одиночества, наложившееся на новое для меня ощущение личной ответственности – мне поручено задание и я должна выполнять его отдельно от мамы, сообразуясь со своей ловкостью в удержании нескольких катушек и с умением различать цвета. Я сейчас одна во всей вселенной (мама ведь занята распусканием ткани и я ее совсем не помню, настолько необходимой была полная концентрация на своем задании) и никому, кроме меня на этом пляже и во всем мире не выполнить порученное. Никто и не поможет, потому что – опять же – это поручено именно мне, и нити могут быть размотаны красиво или неопрятно тоже в зависимости от моих способностей, умений. Я отражусь в результате этого действия, такого интересного в своей разноцветности и многофункциональности, и в то же время, впервые так прямо указывающего мне на мое одиночество, отдельность от мира и ответственность перед ним за свои действия. Мне тяжело и занимательно одновременно. Тогда вверх взял интерес к процессу, теперь же все чаще и чаще отголоски того страха быть одной и делать все одной берут вверх над любым начинанием, приводя к его незаконченности, брошенности ради попытки присоединиться к другим, почувствовать единение с ними. В этом плане аэропорт, как и любое другое место, где скапливаются потоки пассажиров, если приглядеться, не так уж и плох – даже в четыре часа утра кто-то двигается, смотрит на табло, разговаривает, уходит и возвращается. Здесь есть какая-то, пусть видимая, общность и я пытаюсь к ней присоединиться хотя бы односторонне, путем наблюдения за группками усаживающихся или встающих людей, всматривания в их лица, попытки угадать, куда они едут и какие из жизненных впечатлений собираются взять с собой, туда, куда им предстоит попасть, на Тенерифе или в Альпы, в Прагу или Осло.

И они все шли вперед, не имея определенных мыслей о том, что ожидало их, потому что единственное, о чем им надо было думать, это как не отстать от рядом стоящего в проявлении личной силы и мужественности, как одолеть и разоружить большее количество персов, как выйти из этой битвы невредимым, чтобы послужить своему предводителю Александру еще несметное количество раз... Мне уже кажется странным, что там, на конце авиапути в Италию, меня может ждать Лаура, моя итальянская подруга. Нет, ее нет, я и там буду одна, скитаясь по заснеженным тропам этого найденного на карте Парадиза, пытаясь наслаждаться красотами итальянских гор, угадывая там, вдалеке, вершину Монблана, до которой будет рукой подать. Эта перспектива начинает пугать – оказываться одной на каких-то непонятных, хоть и прекрасных, как яростно доказывает Интернет-путеводитель, вершинах, в этот момент совсем не хочется. Я и так уже зашла слишком далеко и слишком высоко, куда же выше? А хочется одного – сделать невозможное и спуститься вслед за волхвами, с вершины горы, где люди еще движутся небольшими аккуратными, не теряющими своего достоинства группами, в ее левый нижний угол, где они сгущаются в единую массу, и где могут двигаться без мысли о своем следующем шаге, потому что образованная ими толпа и так вынесет в нужное место, на выщербленную поверхность в основании горы, от которой, может быть, уже станет явственно видна цель их движения. Я пытаюсь забыть, что спуск возможен только с помощью преодоления тех же кругов, что были предприняты на подъеме, путем раскручивания нити, сложенной аккуратными кругами и уже затвердевшей и спутавшейся в своей катушечной цельности. Вертикальный прыжок вниз невозможен, несмотря на то, что если смотреть на картину, виден срез всех возможных путей, и можно протянуть линию от вершины горы к ее началу, где находится нежно-женственный король или князь в золотом парчовом одеянии  – на ведь и ребенку понятно, что на картине Гоццоли допущено искажение реальной перспективы. Как невозможно оказаться на пляже – стоит только захотеть. Нет, надо было совершить целый длительный ритуал движения – сначала, держа кого-нибудь из взрослых за руку, перейти центральную городскую дорогу и, обойдя рынок, дойти до кинотеатра «Звезда», потом по длинному кругообразному повороту достигнуть местного отделения милиции с вывешенными лицами разыскиваемых, всегда вызывающих чувство страха, к скверику имени Калинина, потом еще довольно долго идти по улице с большим рвом с одной стороны до стадиона, а от него еще столько же до порта, а от порта до элеватора, и здесь уже совсем близко, но еще надо пройти вдоль забора судостроительного завода, за которым возвышаются большие ряды деревянных бочек, до поворота, за которым наконец открывается круг, на котором на каменном постаменте стоит настоящий военный кораблик, предваряющий заветный вход на территорию городского пляжа. А разве не было автобусов? Почему же были – «двойка», в которую забивались до отказа все приезжие пляжники с зонтами и сумками, с подстилками и полотенцами, в очках и панамах. Но мы же были почти местные, не хотели толкаться и всегда шли пешком. Поэтому ответ отрицательный – прыгнуть с одного конца неправильной перспективы извивающейся дороги в другой нельзя, ее можно только пройти, от начала и до конца. Но вот можно ли по собственному выбору сменить дорогу? Можно ли оказаться на той же дороге, что была пройдена когда-то в детстве, встать на нее, как на дорогу из желтых кирпичей, и зашагать – до кинотеатра и отделения милиции, до стадиона и порта, и наконец до поворота, за которым открывается кораблик? Можно, но только кораблик давно заменили, в скверике сделали дискотеку, «Звезда» закрыта на неопределенное время, в порт уже не приходят быстроходные ракеты с другого конца моря и его деятельность постепенно сводится к нулю. Вокруг центральной дороги и рынка наплодились бесчисленные магазины с повторяющимся ассортиментом пиратской видеопродукции, перемежающиеся заведениями, продающими бытовую технику и средства для ванной. Вместо двойки ходят маршрутки, отъезжая даже с двумя-тремя пассажирами – что делать, деньги надо зарабатывать. Южный город стал казаться пресной, мещанской провинцией, где душно не только от летней, зависающей в воздухе жары, но и от отсутствия какого-то подобия культуры, привычка потребления которой в виде концертов, театров и фильмов впиталась в кожу за эти годы не хуже морской соли, которой когда-то неизменно пахло тело при отъезде на север в августе. Если даже взять билет на новый самолет – что само по себе почти нереально (билеты на ближайшие рейсы всегда баснословно дорогие), а оттуда сразу на поезд, а с узловой станции на автобус до южного города, вернусь ли я на ту дорогу, по которой так заманчиво было начинать двигаться всем вместе, с сестрами, мамой и тетей, а иногда бабушкой и дедушкой, вперед, через уже выученные и всегда незнакомые повороты к стадиону или порту, вперед к заветному, разгоряченному, манящему песком и морем пляжу? Одна из сестер отдыхает там уже со своими детьми, тетя и мама обычно выбираются туда в отпуск в удобное для них время, я же не была там уже три года. Париж и Лондон, Швеция и Финляндия, Греция и Болгария казались целями более достойными на тот момент, чем возвращение к уже надоевшему пляжу, берега которого застроены санаториями, превратившими море в жидкость грязно-неопределенного цвета, а сам пляж – в до отказа заполненное обгоревшими и грузными телами пространство. Смогу ли я попасть на ту дорогу? Она так же далека от меня и так же неосуществима, как и Гран-Парадизо, который я уже не увижу, так как понимаю, что потеряла самое главное – инструмент видения, способность наслаждения, способность восприятия прекрасного, если его присутствие – в чем я начинаю сомневаться – действительно свойственно этому миру. И здесь срабатывает та же скука, рожденная неверием, что уже давно возникла в долго тянущихся, уже успевших несколько наскучить мне отношениях с другим жизненным понятием, которое таинственным девчоночьим шепотом именовалось у нас во дворе «любовью».

И не могли они наверняка знать тогда, когда тревога украдкой забиралась в самые мужественные сердца, когда отдельные взгляды поднимались на небо, тревожно разливавшееся перевернутым над их головами океаном и полыхавшее там, где должно было находиться чужеземное, грозное, еще недостигнутое ими море, что победа предназначена именно им, и что достанутся каждому в числе других персидских богатств чьи-то жены, влекущие новизной своего тела и костюмов, робко смотрящие на них, подчиненные и вместе с тем необузданные в своей скрытой чужести, будто новые, приведенные из захваченных восточных табунов кони.... Еще с очень раннего детства меня преследовали непонятные образы и ощущения, которые каким-то образом были связаны с чем-то недозволенным, но мне они были мало понятны и никакой связи с реальностью не имели. Сейчас думается, что, скорее всего, они возникают из генетической памяти, отражая стремительный рост детского организма. Труднее было бы доказать, что это – сгусток переживаний прошлой жизни, еще дающей о себе знать в раннюю эпоху своего нового становления, но доказать обратное тоже ведь невозможно. В этом море непонятных, болезненных образов женщина занимала второе место, а на первом был всегда мужчина, и часто я сама становилась им в своих фантазиях, чтобы заведомо быть в центре событий. Тоска по деятельному мужскому началу вместо принимающего женского осталась с этих странных, ноющих минут на всю жизнь. Мне показалось, что я в первый раз причастилась к тайне любви тогда, когда в наш двор, где мы сидели рядком на скамейке, одной из тех двух, что издавна стояли напротив двух подъездов дома и на которых чередовались бабушки и мы, мелкотня преимущественно женского пола, вошел мужчина и, чуть-чуть посомневавшись, деловито подошел к нам. Мужчина хотел купить у нас сирень – у Кати в руках была полуоборванная ветка сирени, которую мы весь вечер использовали для загадывания желаний. На ней почему-то оказалось большое количество пятичастных цветочков, тогда как сирени свойственно иметь четырехчастные. На этих то цветах мы и сосредоточили свои просьбы, лихорадочно заставляя будущее посылать нам все новые и новые, уже засорявшие мысли и беззвучно движущиеся губы чудеса. К тому моменту, когда подошел мужчина, сирень была основательно потрепанной и годилась только к отправке в мусорный бак, куда обычно дедушка, никому не доверяя, сам выносил съестные остатки. Мужчине же она оказалась нужной, и он предлагал купить ее у нас за тридцать копеек. Катя согласилась, а мы уважительно посмотрели на нее, доверяя ее знаниям о справедливой продаже и покупке. В моем сознании стало проноситься ощущение близости таинственного, недозволенного – свидание, цветы, ухаживания, я уже знала, были предвестниками мужской любви. Но сама ситуация вызвала чувство чего-то пошлого, чужого, обманного. Это было первое событие из разряда «любви», которое вдруг проявилось так близко около меня и двинулось далее, оставив меня тихо недоумевающей.

Другим важным событием, оказавшимся на этой же линейке внутренних отношений с «любовью» как неизведанным понятием, стал наш совместный поход в кинотеатр на фильм «Оборотень» (американский массовый продукт под названием «Hunk», позднее с трудом найденный мной на задворках базы голливудских фильмов конца 1980-х). После просмотра фильма с девчонками я тайком от всех сходила на него еще столько раз, сколько могли позволить время его проката в кинотеатре «Звезда» и имевшиеся у меня карманные деньги (не помню ни откуда они брались, ни как выглядели).  В нем мне впервые был представлен настоящий мужчина – конечно – я это понимала – в кинореальности, но она была такой близкой, что казалась настоящей, а по уровню вызванных ею эмоций превосходила жизнь и до невозможности приближала то таинственное, о котором я в эти годы все настойчивей пыталась догадаться. Этот мужчина был самым красивым в мире и с ним хотели быть все женщины без исключения. Он на самом деле был ненастоящим, красота его была результатом какого-то сговора с дьяволом, но я то понимала, что такой мужчина взаправду существует  - где-то там, в Америке. Пик его могущества – покорение всего местного пляжа и победа на каких-то общественных выборах  - казался мне доказательством его очевидной физической, до невозможности привлекающей все мое существо красоты. Все реакции женщин, доведенные до гротеска этой дешевой комедией, заставляли меня волноваться и намекали на возможное чувство поклонения этому великому, в первый раз ощущаемому телом чуду – мужской красоте. Фильм выигрывал в воздействии на мое сознание именно своей простотой и однолинейностью – я взяла из него ровно столько, сколько мне было нужно, и этого было достаточно для осознания собственного стремления к тому, что называлось «мужским началом» и действительно, как мне и виделось раньше, являлось центром мироздания. Быть рядом с ним казалось мечтой неосуществимой и невозможной. Это означало бы наличие в себе задатка становления женщиной, которая по праву могла бы оказаться рядом с таким красавцем. Даже малой доли такого задатка я в себе не находила, и эта мысль вызывала усталость и скуку – стремление к цели обрывалось невозможностью ее достижения. Как замещение этого страдания, хотелось быть им самим, этим красивым блондином, привлекающим всех женщин в мире, чтобы пережить силу любовного притяжения и сексуального влечения (я не видела большой разницы между ними) не со стороны, не из угла неосуществленного желания, а изнутри, на себе лично. Изощренная попытка достигнуть примирения с тем животным, тяжелым и влекущим началом стала предвестником всех поздних попыток сублимировать переживания любви, остававшейся, несмотря на весь дальнейший опыт, все такой же далекой и неосуществимой. Помню также миловидного мальчика моего возраста, который стоял тогда около кинотеатра в компании своих друзей и смотрел на нашу девчоночью компанию, выходившую с просмотра «Оборотня». В моем сознании остался и этот мальчик – хотелось ему нравиться, дружить именно с ним. Все неосуществленные детские мечты дружественного общения с противоположным полом вдруг сконцентрировались в этом мальчике, который был так близко, стоял рядом и даже смотрел в нашу сторону. Я была готова к тому, чтобы самой подойти к нему, но испугалась и этого не сделала. Появилось еще одно доказательство своей бездеятельной «женской» роли, выделенной мне обществом, взросли новые неосуществленные фантазии, связанные с дружбой и заветным словом «любовь», и родился еще один способ самообмана. Объективно не привлекая, скорее всего, никого, я любила представлять себе, что запала в душу каждому, кто так или иначе, скорее всего случайно, посмотрел на меня, и это было единственным способом спасения от чувства ненужности, непривлекательности, незанятости в этом опасном, сложном, полном соревнования мире, в котором важное место занимала эта неизведанная, непонятная «любовь». Позже эта соревновательность наскучила, кожа огрубела, пропасть между желаниями и реальностью стала настолько большой и непреодолимой, что эта гонка за несуществующей «любовью» стала мне надоедать. Опыт встреч и мимолетных отношений с теми, кто так хотел казаться, но никогда не был им -  настоящим мужчиной – наполнил сознание скрытым цинизмом по отношению ко всему, что было с ним связано. «Ну и что?» –  думалось все чаще и чаще. «И это все?» –  появлялся вопрос и на него не находилось ответа. «Любовь» потихоньку превращалась в ту самую запыленную, когда-то прижимаемую к самому сердцу и ежедневно пересматриваемую, коробку с календариками. Странно одно – потребность переживаемого чувства, как и потребность радости от обладания необыкновенными предметами, при этом не уменьшилась, а только обострилась. Как и надежда побывать наконец в заветных местах, подобных этой картине Гоццоли, ставшей отчасти родной за часы пристального всматривания в нее. Она становится ближе всех увиденных берлинов, парижей и лондонов еще и потому, что существует только в воображении - моем и художника, еще плохо владеющего перспективой. Художника, который заставил поверить меня, что можно вдруг оказаться в нижнем левом углу картины и зашагать куда-то за ее край, где будут принесены жертвенные дары, где будет обязательно обретен смысл жизни, отраженной в стремлениях многих других, подобных тебе и движущихся рядом с тобой, согласующих с твоим шагом каждый из подобных своих.

Но если взлететь на головокружительную высоту и вырваться из тесноты и непрекращающегося движения, то можно было увидеть и второе войско, ведомое Дарием, полное уверенности в своем могуществе, замок на вершине горы и море, переходящее в огромный залив, окруженный горами, и спускающееся на эту закручивающуюся водоворотом массу небо, устремленное туда, где, освобождаясь от бушующих облаков, образуется очищенное голубое пространство... Позже я вспомню, что же было тем странным видением, настойчиво перебивавшим болезненные воспоминания, вызванные картиной Гоццоли, ставшей постером для рождественских покупок западного потребителя. Эту битву Дария с Александром немецкого художника Альбрехта Альтдорфера я, оказывается, видела не только в полубреду-полусне ночного ожидания своего рейса. Конечно же, это было в Мюнхенской Старой Пинакотеке, когда я была там в гостях у одного немецкого друга – я и не подозревала, что она так глубоко запечатлеется в моем перегруженном поверхностными впечатлении сознании. Позже я все-таки съезжу в Гран-Парадизо, научусь сносно кататься на лыжах, перекрою неизвестно откуда взявшуюся ноющую тоску веселыми посиделками с случайными попутчиками, таким же туристами с виртуальным маршрутами, занесенными на КПК. Я проявлю полученные в Европе навыки общения и по приезде число моих виртуальных друзей возрастет – кто бы мог подумать - на сорок человек. Неплохие результаты для недельной поездки. К тому же, необычно проведенное католическое рождество, которое в России все равно никто не празднует. Конечно же, я не смогу взять билет на новый самолет и приехать в Россию – это было бы вдвойне неудобно еще и потому, что у меня все равно в ту ночь не было с собой нужных для этой поездки вещей. Позже я долго буду убеждать себя, что стараться воспользоваться возможностью провести время за границей и посмотреть как можно больше из того, чем полны европейские страны, опережая друг друга в представлении своих красот не хуже ярких рекламных бутиков ночного аэропорта, является естественным и нормальным занятием. И конечно же, с приближением лета меня затянут новые дела и новые поездки – Германия, Швеция, Италия, Греция. Все это будет очень познавательно. Я приобрету еще больше друзей, я не сделаю никому зла, через некоторое время я выработаю стойкость к аэропортам и самолетам, к чемоданам и переездам. Южный город, давно находящийся вдали от моих основных дорог, меня не дождется.  Мне уже никогда не спуститься в тот левый нижний угол, с которого начинается заветная дорога на близкий и недостижимый городской пляж, который, конечно же, начинается сразу за воротами, которые охраняются корабликом, который, в свою очередь, виднеется сразу после  коричневых, просоленных бочек.

Часто мне будет представляться одна картинка с той дороги, которая была и остается основным событием каждого моего дня из оставшихся в прошлом. Мы с бабушкой проходим на пляж мимо элеватора, в который как раз в это время завозят собранную пшеницу. Бабушка разговаривает с водителем, и водитель, выходя из грузовика, ссыпает мне в ладонь зерно так, что оно просыпается и падает на квадратики асфальта. На этом отрезке дороги, около элеватора, асфальт состоял из квадратиков, разделенных в свою очередь на девять небольших кубиков, и этот узор я помню сегодня так же отчетливо, как и сыплющееся из моих рук зерно. Бабушка предлагает мне его попробовать и я, на минуту задумавшись над последствиями этого нового для меня задания, пытаюсь разжевать одно зернышко. Мне еще долго будет казаться невозможным принять как данность то, что бабушка умерла именно в тот год, испещренный передвижениямм по Европе, но вытеснившими одно, как оказалось, невозможное – с горы, через рытвины и переходы, по кругам вниз, чтобы наконец открылась дорога, расположенная у подножия горы – дорога к южному морю. Но так уж получилось, что именно в этот год я была вынуждена заглянуть за границы черной прозрачности, открывающейся за полностью заполненным черными линиями детским экраном для рисования. Одним из тех, которые больше не используют – дети найдут их слишком примитивными. И почему-то на этот раз это было совсем не страшным – казалось, что там, в этом опять, как в начале, свободном от излишеств пространстве, можно было увидеть отражения закатного неба и огромного спокойного моря, переходящего где-то далеко на горизонте в безграничный залив. К морю, как и прежде, как и тысячи лет назад, изо всех уголков еще неосвоенного, и поэтому немного пугающего мира все так же стекались всадники, имевшие перед собой одну, общую для всех цель – победить в этой битве. И только тот, кому суждено было взлететь над ними птицей и запечатлеть сражение в единстве борющихся сил, знал, что не так уж важно, кто именно победит, а важен масштаб, объем и перспектива происходящего. 
 
 октябрь 2010 


Рецензии