Искушение Святого Антония

«Кто в пустыне в своей келье предается тишине, тот неуязвим для трех искушений:
слуховых, речевых и зрительных; одна лишь борьба предстоит ему:  борьба с чувственностью».
Святой Антоний

Я думаю, что это мог быть только август, так как первое, что вспоминается в связи с поездкой в Салоники – это одуряющая, доводящая до изнеможения жара. Я возвращался из командировки в одну из стран Европы – то, что в нее был отправлен именно я, казалось мне тогда особенной удачей. Сейчас уже трудно восстановить детали того дела, но моя радость по поводу удачно прошедшей защиты была искренней и по-юношески избыточной. Сегодня кажется странным, что именно такому успешному мероприятию суждено было пропасть в глубинах моей забывчивости – однако, и на это были свои причины. Но общие особенности того процесса, ставшего важным звеном на моем пути к успеху, я, разумеется, помню. Благодаря блистательно выстроенной заключительной речи в зале суда мой клиент был оправдан, хотя поначалу его дело выглядело очень сомнительным. Если я ничего не путаю – а память у меня еще со студенческих лет была выдающейся – под моей защитой был известный музыкант, оказавшийся замешанным в одном очень щекотливом деле, которое могло бы значительно повредить его карьере и имени. Обстоятельства были в целом в его пользу, и вещественных улик против него было не так много: все они, по-существу, заключались в одном случайно оставленном им письме, адресованном неизвестному молодому человеку. Письмо было забыто им в гостинице – каким образом оно попало в руки суда, было непонятным, и именно неясность этого момента я удачно использовал в своей защите. Музыкант на тот момент достиг мировой славы – начались домыслы, поползли слухи, средства массовой информации с азартом подключились к очернению моего клиента – да, да, сейчас припоминаю, что от исхода этого процесса целиком зависели его судьба и карьера.

Странно все-таки, что я приехал в этот древний, неизвестный мне город именно на те несколько дней августа, и именно, когда там находилась еще одна русская семья, по случайному совпадению, в таком близком соседстве со мной. Если бы не мое вялое добродушие, проявленное так некстати, возможно, та поездка стала бы просто еще одной возможностью отдохнуть на берегу моря после особенно удачного дела. Я не могу назвать себя русским. Я хорошо знаю этот язык в связи с тем, что Вильнюс долго находился в черте советской оккупации – вплоть до последних событий, открывших для моей страны путь к развитию в европейской традиции, исторически ей свойственной. Но, как и многие мои соотечественники, я не был свободен в выборе еще одного иностранного языка – русского, – и, естественно, по достижении совершеннолетия владел им не хуже родного. Когда произошла эта странная история с одной из отдыхавших в Салониках русских семей, руководство отеля не нашло ничего лучшего, как броситься на поиски русскоговорящих среди гостей, бывших в гостинице на тот момент. Я, в свою очередь, конечно же, не придумал тогда ничего более умного, чем ввязаться (отнюдь не по своей воле) в это дело. Мне кажется, что во многих жизненных ситуациях – профессиональные юридические дела я оставляю в стороне – иногда лучше сознательно ограничивать себя  и не давать волю всем нам свойственному природному любопытству. Благими намерениями, как известно, вымощена дорога в ад, и чаще всего они являются ни чем иным, как проявлением нашей собственной слабости и лени. Никто тогда и не предполагал, что те несколько дней приведут к подобной трагедии – я, разумеется, в последнюю очередь. Мысль о том, что именно я в какой-то мере стал ее орудием, очень мне неприятна. Она подтачивает то высокое мнение о своей судьбе, которое я смог составить ввиду поступательного движения, с самой юности определявшего мою жизнь. Сомнения в том, не оступился ли я тогда и не сделал ли большой, непоправимой ошибки, до сих пор посещают меня. Но так как поездка осталась за рамками моего профессионального развития, и была сугубо личной, я исключаю ее из тех событий, которые могли бы по праву считаться определяющими для моей жизни.

У каждого из нас найдется пара-тройка историй, которые мы бы отказались выносить на публику, и, по правде говоря, меня можно было бы причислить к лику святых, если бы у меня выходила за всю жизнь только одна такая история. А впрочем, если разобраться, даже тогда я проявил себя достойно и сделал все, что полагалось в подобной ситуации каждому честному человеку. То, что к этого долгу примешивались и мои личные, внезапно возникшие тайные помыслы и отчасти странные фантазии, мало что в ней меняет. Ведь поступить так, как поступила она, та женщина, которая была абсолютно чужой мне, а, впрочем, такой и осталась по независящим от нас обоих причинам, мог лишь человек, доведенный до морального истощения. Я всегда осуждал слишком ревностное следование религиозным обрядам и догмам – по моему мнению, в этом есть искаженное стремление к ложно понятой святости через самоограничение, граничащее с фанатичностью. Современный человек в здравом рассудке не может допустить такого очевидного отклонения от пути, на котором можно достичь внутреннего баланса и спокойствия, в пользу лихорадочных, полуосознанных метаний. Таким образом, я имею полное право считать, что все произошедшее было, по существу, личным выбором этой женщины, и я был мало к этому причастен. Мне же тогда ничто не помешало осуществить одно из тех внезапно возникших, нерациональных желаний, которыми сбила меня с ног Греция. Хотя, может быть, не погибни она так внезапно, Светлане удалось бы меня остановить, несмотря на всю силу моего искушения. Не буду отрицать, в ней была та доля чистоты, которая делала ее привлекательной и в то же время недоступной – смесь, доводящая некоторых из нас до сумасшествия.

Она, несомненно, верила всему, что я скажу – в своей надежде на помощь в той странной, ни на что не похожей ситуации. Но чем я мог помочь, кроме честного донесения ей истины – разве не к ней она так слепо и по-детски стремилась? Не я же писал это письмо, черт возьми, я только перевел его с латыни по ее же просьбе. Надо же было этому священнику написать его на латыни. Если бы оно было на греческом, я бы ничего не смог в нем разобрать и вернул бы его обратно с чувством выполненного долга, а если бы оно было на русском, что было в той ситуации наиболее логичным, то никому бы и не потребовалось моей помощи. А в результате у меня все же остается повод чувствовать свою вину – конечно же, не потому, что я знал латынь (какой юрист не владеет хотя бы ее основами), а из-за чего-то другого – не могу себе не признаться в попытке просчитать ее реакцию на то письмо, чтобы воспользоваться дальнейшими обстоятельствами – одним словом, из-за всей гаммы мыслей и чувств, что оказались смешанными в моем сознании в тот момент.
Итак, все-таки надо вернуться к началу, чтобы из воспоминаний о той поездке не получить спутанного клубка, не имеющего ни конца, ни начала – какой юрист мог бы похвалиться таким развитием дела? А где оно может быть, как ни в моем приезде в Салоники? Сейчас мне кажется все более странным, что я оказался там – конечно, у меня было несколько свободных дней перед началом обычной рабочей рутины, и да, я был свободен в выборе того места, где их провести. Но Салоники – почему именно этот город? Из комфортной и уютной Западной Европы – а мое дело проходило именно там, в одной из тех небольших стран, которые можно проехать на поезде за несколько часов и в которых жизнь так уютна, что поневоле забываешь о том, что где-то в мире может быть иначе – поехать в Грецию? Страну, с которой у многих связаны романтические представления – климат способствует, да и древний мир с его преданиями, наполовину мифическими, наполовину имеющими основу в затерявшихся под наслоениями человеческой памяти событиях прошлого, у этой страны не отнимешь. Но страну бедную, во-многом, я бы даже сказал, отсталую, в которой всегда есть большой риск попасть в неприятную ситуацию из тех, о которых в Европе просто не задумываешься. Страну южную, от жителей которой можно ожидать непредсказуемых реакций и поведения, и где иногда и сам заранее не знаешь, как себя поведешь. Я давно замечал, что южный климат будит в человеке остатки его природного, инстинктивного поведения, скрытого под последующим формообразующим влиянием цивилизации – и от него никуда не уйти, как бы мы не уверяли себя в обратном. Можно этому не верить и всячески это отрицать, но, поверьте мне, стоит человеку попасть под влияние жары, не прекращающейся даже ночью и изводящей его тело не только внешне, но и изнутри, и пробыть более суток в городе, где обжигающий солнечный свет является такой же нормальной составляющей дня, как и раскаленный воздух, он вопреки своей воле начнет меняться. Более того, через три дня он просто себя не узнает. То ли это южный климат вводит нас в наше первобытное состояние, то ли такие условия природы вызывают в нас защитные реакции и обостряют самые низменные инстинкты – точно затрудняюсь сказать. По крайней мере, как мне представляется, романтического здесь ни так уж и много. Хотя, конечно, из исходной точки спокойствия нашего севера нам, действительно, все может представляться в более или менее радужном свете, но стоит только туда приехать… Почему бы, например, мне было не провести три-четыре дня, а то и неделю, на искристом балтийском побережье? На нем даже летнее тепло преходяще, мгновенно, а его остатки, блестящие в разбросанном на берегу янтаре – мне всегда, как в детстве, кажется, что я вижу перед собой очередной драгоценный камень – всегда так ненавязчивы, так легки, так неразборчивы в своей ласке, что поневоле чувствуешь себя лучше, чем ты есть на самом деле. На юге не так – юг обрекает тебя увидеть себя с самой худшей твоей стороны – иногда при мысли о нем мне представляется обожженный солнцем картофельный лист на грядке, выеденный с другой стороны каким-нибудь неприятным насекомым.

А все же, в моей поездке была и доля романтики – небольшой, но все же достаточный повод для того, чтобы поменять уже купленный билет и выбрать недорогой, но достойный вариант поездки, и приехать – неожиданно даже для самого себя – в Салоники. Когда-то давно, еще в университетские годы, я познакомился с гречанкой – настоящей уроженкой своей страны, страстной, ревнивой, отдающейся мучительно и с самозабвением – такое редко забывается, я думаю, многие мужчины поняли бы меня. Конечно же, эта связь длилась недолго – чего еще можно было ожидать мне от нее, а ей от меня? Правда, я не знаю, имелись ли у нее планы на меня, я не спрашивал ее об этом, мне казалось, что между нами существовало молчаливое согласие, своеобразный договор об пределе прочности данной связи. Признаюсь, для меня эта встреча стала – неудачный выбор термина, но не имею других - школой настоящей страсти, так как до этого мне казалось, что я не обладаю вышеназванным свойством, всегда сохраняя в своем отношении к нравящимся мне женщинам некоторую холодность. Я до сих пор считаю, что это и есть самая достойная мужчины позиция, так как все остальные могут повлечь за собой опасности, к которым будут не готовы ни я сам, ни мои близкие, забота о которых остается моим первейшим долгом. Тогда, я, конечно, был помладше и, признаюсь, оставался довольно неопытным – хотя, конечно, как и другие свои сверстники, усиленно это скрывал. Те первые в моей жизни серьезные отношения научили меня главному – осознанию своего желания и умению добиваться поставленной цели. Женщины, как я понял тогда, во многом идут к достижению намеченного не менее рационально, чем мы, мужчины, а уж за завоеванное они держатся по-настоящему мертвой хваткой. Разница лишь в том, что их цели, в отличие от наших, слишком уж ограниченны, чтобы вызывать к себе уважение – чаще всего они связаны лишь с привлечением и последующим удержанием около себя кого-нибудь из нас, смертных. И часто у них неплохо получается – стоит им лишь захотеть. Так что дополнительная дистанция с нашей стороны всегда является лишь необходимым орудием самозащиты. Но уж если нападение позволено женщинам, то с нашей, мужской стороны, оно просто необходимо. Желаемое должно принадлежать только мне и мне одному, по-моему, это естественно. Такая позиция отражает определенный договор между мужчинами и женщинами – правда, последним иногда приходится напоминать о своих принятых в его рамках обязанностях. Хорошо, что в моей семье не возникает проблем с определением прав и полномочий каждой из сторон, так как не существует и причины разногласий, взаимной страсти – наверно, в этом и причина прочности нашего брака. Разрыв же с гречанкой был неминуем – мне кажется, будь она умней, она поняла бы это первой. Тогда я бы, может, был избавлен от слез, проклятий, сцен ревности – она не то чтобы мне надоела, я просто посчитал необходимым на время дистанцироваться от той жары, испепеляющей и доводящей до безумия, источником которой она была и от которой я, естественно, со временем стал уставать.

Но тогда, когда уже прошло около десяти лет после нашего разрыва, мне почему-то стало не хватать именно ее. Я уже был женат, но – поймите меня правильно – иногда рутина работы доводит до состояния, когда нужен какой-то взрыв, подъем, новые чувства. Моя семейная жизнь разумно обошлась без выдуманных восторгов и наслаждений, связанных с довольно эфемерным понятием любви. Совмещенная с ежедневной многочасовой работой, она привела меня к состоянию постоянного самоограничения, доходящего подчас – странное сравнение, особенно в связи со всем, что я собираюсь здесь рассказать – до монастырского подчинения рутине профессионального роста и долгу перед семьей и детьми. Но однажды я вдруг не смог более себя сдерживать. Я необдуманно понадеялся найти в Салониках мою гречанку – сейчас этот поступок кажется мне в такой степени глупым, что я могу объяснить его только головокружением от принесенного выигранным делом успеха. Кого я мог найти там, в Греции, если бы даже она еще и жила там – полную, не вовремя постаревшую женщину, в которой отдельные признаки красоты вызвали бы только раздражение из-за осознанного бессилия перед временем, слишком быстро отбирающим у нас источники наслаждения? Что она могла сказать мне, если бы даже и вспомнила, если бы даже не была такой бесповоротно постаревшей, какой, по всей вероятности, она была бы к тому времени? Скорее всего, подобная встреча осталась бы одним из моих самых неприятных жизненных воспоминаний – по своему опыту знаю, что всегда особенно тяжело, когда что-то, связанное с памятью юности, разрушается на наших глазах, становясь всего лишь выдуманной нами фантазией. Одним словом, хорошо, что ее не оказалось в Салониках – но когда я ехал туда, я, естественно, еще не знал, что не встречу ее. Не обошлось и без доли рационализации этого неожиданного, и потому не совсем понятного даже для меня самого решения – я стал вспоминать о памятниках языческой античности, находящихся в тех местах, и решил, что приобретенные во время поездки знания могут быть мне полезными. О них вполне можно было рассказать знакомым и жене, если бы вдруг возникли вопросы о моем странном опоздании в возвращении из командировки.

Помню, что, окрыленный своей победой, я с особенным вниманием читал об истории Македонии, бывшего могущественного царства, ставшего после многочисленных смен правления одним из регионов современной Греции – ведь область вокруг Салоник была неразделимо связана с именем Александра Великого. Посещение Пеллы – его места рождения – я поставил для себя обязательной задачей в предстоящей поездке. Вряд ли я мог предполагать, что Пеллы я так никогда и не увижу, равно как и всех других исторических мест, заранее отмеченных мною на карте как находящихся в пределах дневной досягаемости от Салоник. И, возможно, последним фактором, который привел к смене моих планов, было море – что-то в моем внутреннем позыве было сходно с его движениями, непредсказуемостью, вечным, непонятным волнением. Я хотел оказаться –неуместный каламбур – на одной с ним волне. Знал бы я, что даже море мне придется увидеть только со стороны, так никогда и не найдя возможности прикоснуться к нему или оказаться в его зыбкой, порывистой, так необходимой мне тогда, глубине. Поэтому то наслаждение, что я все же получил от Дианы, моей тоненькой музы, волосы которой отдавали такой необычной для южных женщин рыжеватостью, кажется мне вполне заслуженным ввиду наложенных на меня обстоятельствами ограничений. Несмотря на все развивавшиеся – никак не связанные со мной – дальнейшие события, я, конечно же, смог добиться того, за чем приехал тогда в Грецию. Ее испуганные, почти детские глаза, и тонкие ноги с загоревшей кожей, и мое разраставшееся желание, разливавшееся по мне перегретым, доведенным до кипения топленым молоком при виде ее снятого моими руками нижнего белья – все это явилось мне достойной наградой за пережитые неудобства и последующие юридические сложности, связанные с перевозом в Россию тела погибшей. Интересно было бы узнать, что стало теперь с мужем Светланы – я надеюсь, он пережил случившееся так спокойно, как обещал мне это сделать. Я нашел в себе силы ответить на его странную просьбу и поговорить с ним перед его отъездом, правда, так ничего и не предприняв из предложенного им. Очевидно, у него было больше тех природных защитных механизмов, что помогают нам приспосабливаться и выживать в этой жизни, чем у его жены – по крайней мере, для меня это стало очевидным во время нашего последнего разговора. Его так обеспокоивший всех нас ступор был вовсе не нежеланием жить, как показалось Светлане, а тем переходным состоянием по обретению себя и вычеркиванию из своей жизни того события (если оно, конечно, имело место быть), с которым не мог совладать его рассудок. А вот в его жене, Светлане, этого механизма не было – и причиной этому была неправильно понятая и принятая на себя жертвенность, вызванная религией, неумение дистанцироваться от ситуаций, происходящих с другими, довольно необоснованное и опасное желание переживать несчастья других как свои собственные. Тот факт, что речь шла о ее муже, не делает ее жертву более естественной – боюсь, что здесь дело было даже не в чести и здоровье мужа, а в тяжести пошатнувшихся религиозных догматов, сформированных ею же самой и так негаданно придавивших ее своими неровными, сломанными формами. В результате она, так настойчиво просившая помощи, из-за своего неумения быть в нужный момент в стороне, оказалась вмешанной не только в судьбу своего мужа, но и мою собственную, а через нее опосредованно и в судьбу Дианы. Не будь у Светланы этого неумного – иным словом мне его не назвать – желания страдать, и одновременного неумения принять мир в свойственной ему простоте и жесткости – может быть, ничего из того, что произошло, и не случилось бы. Скорее всего, эта странная супружеская пара вернулась бы к себе домой, где и продолжала бы свою безмятежную жизнь, прерываемую иногда новыми поездками по святым местам – при условии, конечно, что Дмитрий освободился бы к тому времени от своей навязчивой идеи и ненужных воспоминаний.

Итак, еще раз, чтобы мое желание все проанализировать не взяло вверх над моей способностью расположить события в присущих им порядке и последовательности, вернусь к началу – моему прибытию в Салоники. Как показало будущее (через неделю ставшее, в свою очередь, таким же безвозвратным прошлым, как и все, что было до него), я по-настоящему принадлежал себе только в первый день присутствия в этом городе, так что только этот день и можно назвать действительно удачным. Мне же, вопреки всякой логике, именно он показался тогда самым неприятным. Во-первых, меня сразу охватила плотной волной, чтобы уже не отпускать более, удушливая волна жары, и моему телу пришлось научиться к ней приспосабливаться, что именно в первый день было собенно неприятно. Ни покупаемая вода, ни выбор хорошего номера с кондиционером, ни постоянные остановки в барах для покупки виски со льдом – ничего не помогало. Жара стала ежеминутно, бесконечно владеть мной – и это было подобно новому, до этого не открытому человечеством, мучению. Истребленная снаружи уже перечисленными мной способами, она пробралась внутрь, чтобы не покидать меня до того момента, когда я пристегнул ремни в самолете, направлявшемся в Вильнюс, с транзитной посадкой в Вене. Тот факт, что я не нашел свою гречанку по имевшемуся у меня адресу, только ослабил мой внутренний контроль над собой – в том неприятном состоянии неудачи, которая так резко контрастировала с моей только что одержанной европейской победой, я поддался усиливающейся жаре и позволил ей себя поработить. При невозможности получить желаемое, которое воображение рисовало так близко – ведь было нужно так немного, всего лишь приехать сюда – моя мысль возвращалась в прошлое и с такой четкостью рисовала всю мою предыдущую жизнь, долгое время существовавшую в жестких рамках долга перед собой, семьей и обществом, что мне становилось безумно жалко себя. Я почувствовал себя маленьким мальчиком, которому не досталось мороженого – образ скользящего в руках ледянистого шарика крем-брюле был как нельзя кстати, чтобы подстегнуть мое желание женской плоти, а временное позволение почувствовать себя ребенком сделало невозможное – я заплакал, забыв все принятые в личном поведении нормы.

Чтобы как-то отвлечься и, может быть – таково было в тот момент мое тайное желание, хотя я и скрывал его от себя – найти более легкие и доступные варианты удовлетворения той острой потребности, которая проникла меня вместе с жарой – я вышел прогуляться на набережную. Мой отель назывался «Эль Греко». Это было довольно банальное и ничем особым не отличающееся место для временной остановки, но мне понравилось его название – в нем было что-то символичное, как нельзя более подходившее для моей поездки. После того, как ее цель была так бесславно исчерпана, его название частично приобрело для меня тон издевательства, насмешки над моей глупой идеей, и я решил переехать из него в другое место на следующий же день – так как делать это вечером было делом неудобным, да и невыгодным, ведь за сутки в отеле было уже заплачено. Итак, я спустился к набережной, которая была неподалеку. Купаться в пределах города в Салониках нельзя – в связи с близостью порта или по каким-то другим причинам вода считается непригодной для купания – иначе я бы, несомненно, не отказал себе в удовольствии окунуться в темную морскую воду. Увидев море так близко, я твердо решил, что хорошо бы на следующий день выехать из самого города и поселиться где-нибудь в Халкидиках, на одном из его выступов, славящихся своими пляжами. Оттуда я мог бы добраться и до Пеллы, и до Стагиры - деревушки, считающейся местом рождения Аристотеля – если бы не нашел более соответствующих моему состоянию способов времяпрепровождения. На самом дальнем выступе Халкидик находилась – какое однако, странное совпадение, что мне тогда вспомнилось именно это  - обширная сеть монастырей, построенных на природном возвышении, известном среди православных верующих под именем горы Афон. Несмотря на некоторые ограничения, связанные с посещением этого закрытого пространства для неправославных мужчин, я бы при желании мог оказаться там. И хотя мысль о такой возможности у меня тогда возникла – ведь в моем состоянии мне приходила тысяча идей, чтобы получить возможность как-то занять себя – особой необходимости в посещении этого места я тогда для себя не нашел. Не думаю, чтобы после той истории, в которую я оказался вмешанным, у меня когда-нибудь возникнет желание побывать на этой горе. Если, конечно, мной не овладеет профессиональное любопытство, сдобренное легкими угрызениями совести, которое могло бы привести к попытке частного разбирательства в порядках этих удаленных монастырей  и конкретно в той невозможной истории, которая произошла или могла произойти с Дмитрием (потому что я все же не до конца доверяю тому, о чем он попытался мне рассказать во время нашей последней встречи). Единственное, что иногда разъедает связность моих воспоминаний о тех событиях – это мысль о том, что лучше всего было бы тогда переселиться из отеля «Эль Греко» в тот же вечер, как и подсказывала мне тогда моя бунтующая плоть. Возможно, в другом месте я уже в ту ночь охладил бы – конечно, временно, но для чего же мне даны были остальные ночи в Салониках – то состояние душащей и изнуряющей меня жары, силу и мучительность которого трудно понять кому либо, кроме того, кто вел в течение стольких лет образ жизни, сходный с моим, несмотря на видимую публичность и открытость, неизбежную для юриста, во многом напоминавшим монашеский.

Я вышел на набережную, но вид моря не вызвал у меня ожидаемого успокоения. Если бы я знал, что это будет единственный вечер за всю ту поездку (а по-существу, и за гораздо больший промежуток моей жизни, включайщий не только мое прошлое, но и настоящее) когда я мог принадлежать себе, я бы наверное, сделал бы многое из того, что мне хотелось совершить тогда. Закат я пропустил, и поэтому в блестящем от отраженных огней море выделялись только корабли, вышедшие из порта или возвращавщиеся в него. Среди них было много прогулочных – и ощущение получаемого всеми вокруг наслаждения от жизни охватило меня, и от этого обида на свою судьбу только усилилась. Я вспомнил то состояние осознанной необходимости обладать всем желаемым, которому научила меня гречанка. Где было оно сегодня? Куда делась моя уверенность в предстоящем удовольствии, возникавшая при встречах с женщинами, а иногда даже только при взглядах на них? Для других удачная карьера, связанная с увеличением средств и прав на осуществление своих желаний, естественно совпала бы со свободой в их удовлетворении. Почему же так не стало для меня? Кто вывел меня на путь самоограничения и связал карьерный рост и семейное благополучие с физическим ограничением своих естественных потребностей? В этой претендующей на право называться моральной позиции нет и не было ничего человечного. Все эти годы она была связана с ущемлением моей свободы, оковав меня цепями как раз тогда, когда я только научился узнавать свои желания и удовлетворять их – чаще всего с помощью женщин, так как они оказывались гораздо развратней моих представлений о них. Неужели я пропустил самого себя, как сейчас по неосторожности, засидевшись до вечера в баре отеля, пропустил, по-видимому, красивый закат? В отчаянном желании вырвать у прошлого то, что оно отняло у меня, я засматривался на всех проходивших женщин, так и не решаясь к ним подойти.  Даже моя выработанная молодостью привычка, связанная с непременной долей нахальства в обращении с этими существами, за красотой которых всегда скрывались довольно банальные вещи, не срабатывала в оцепенении, овладевшем мной вопреки мятущемуся внутри меня желанию обладать ими всеми сейчас и сразу.

Я успел пройти довольно далеко по набережной, оказавшись у памятника герою с мечом на коне, который, как я смог разобрать по надписи, оказался памятником Александру Великому (если я перевел греческое «Александрос мегас» правильно), когда мое внимание привлекла женская фигура, движущаяся по набережной быстрее других. Фигура бежала по направлению ко мне, уверенно поднимая тонкие ноги и с легкостью меняя их в беге, двигаясь так, что в самой непринужденности этого движения мне привиделось наслаждение самой собой и своим существованием, этим бесконечным бегом по направлению к Александру. Я чувствовал, что не успеваю перейти в полосу света, создаваемую фонарями на набережной, так, чтобы в нужный момент оказаться у нее на пути и рассмотреть ее более внимательно. Вопреки своему желанию броситься в таком же красивом и воздушном беге ей навстречу – ее можно было бы сравнить с кем-то из античных богинь в этой легкости передвижения по планете – я прирос ногами к камню, на котором стоял, и смог только развернуться верхней частью тела от памятника по направлению к ее приближающейся фигуре. Боясь пропустить тот момент, когда она поравняется со мной, я всеми силами легких вобрал в себя воздух и стал следить за ее развевающимися в беге волосами, грациозной, как у тонкой лани, фигуркой, поднимающейся под спортивной футболкой грудью и выдвигающимся вперед при каждом новом беговом движении бедрами. Не помню, как это произошло – бывают такие моменты, когда ясное сознание нам изменяет, и на ту поездку выпали, наверное, все выделенные мне жизнью подобные мгновения – но почему-то бегунья вдруг оказалась около меня. Она подбежала взглянуть на памятник, и неконтролируемая потребность иметь ее в своем поле зрения заставила и меня вслед за ней развернуться к нему лицом. Искоса посмотрев на меня и при этом слегка улыбнувшись – или мне только показалось тогда, в том неестественном, приглушенно-желтом свете фонарей на набережной – эта волна красоты шепотом прочитала надпись на памятнике, вгляделась в него, будто пытаясь узнать знакомые черты и сделала легкое движение рукой, напомнившее бы мне то, каким пионеры отдают честь, если бы подобное сравнение не выглядело бы здесь неуместным. Выполнив этот странный ритуал перед памятником, моя Диана – мне кажется, идея так назвать ее пришла мне еще тогда, и то, как она позже представилась, уже не имело для меня никакого значения – резко развернулась, причем именно в мою сторону, что не могло не привести к тому, что наши глаза на мгновение оказались напротив друг друга. Посмотрев на меня пристально и не сказав при этом ни слова, она еще раз хитро улыбнулась – и в тот момент мне уже не могло это только показаться, так близко ко мне она находилась – и побежала обратно, в тот уходящий к окраинам города и исчезающий в темноте конец набережной, из которого она так неожиданно возникла. Ее бег был так же тонок и упружист, ее бедра и ягодицы были настолько же красивы, насколько недоступны мне в своем быстром и непрерывном отдалении от меня, и через мгновение этот призрак исчез – оставив только меня и Александра Великого способными все еще видеть его. Мы долго оставались безмолвными, оба – в виду абсолютной невозможности говорить. Для Александра эта невозможность оставалась вечной, несмотря на гордо вынесенный вперед меч, для меня же она кончилась только тогда, когда я вернулся в отель. Там она сменилась легким воем, напоминавшим по своей нелицеприятности животный. Так я избавлялся от вызванного этим видением желания, по остроте своей вряд ли сравнимого с когда-либо пережитым мной, и одновременно скрывал от себя те движения, которые я вынужден был себе позволить, чтобы как-то снизить доставляемые ее образом физические страдания. Этим и закончился тот единственный день, в котором я принадлежал себе и больше никому, ибо даже мои фантомы были целиком в моей власти, еще не обратившись в так незаметно подступившую реальность, с которой я так и не смог справиться. И так как всегда те моменты, в которых мы оставили свои самые сильные переживания, кажутся нам наиболее полными именно благодаря той смеси счастья и страдания, с которыми они были связаны, тот день всегда кажется мне наиболее долгим из всех за ним последовавших. Надо заметить, что какие-либо внешние события в нем почти отсутствовали. Таким образом его ленивая бездейственность пыталась сбалансировать ту череду событий, которая с неумолимой скоростью последовала за ней.

На следующее утро я встал совершенно разбитым – и неудивительно, если принять во внимание, как я провел всю прошлую ночь. Немного прийдя в себя и скинув в корзину с грязным бельем свои измятые простыни, я стал обдумывать, что же мне делать дальше. С одной стороны, где-то на краю моего мозга еще существовало принятое вчера решение переехать из отеля «Эль Греко» куда глаза глядят. Если бы я не чувствовал себя так плохо, может быть я бы даже решил совсем уехать из Греции, но из-за своего разбитого состояния я мог планировать свои передвижения только в пределах поездки такси, и поэтому вполне мог бы убедить себя поискать какой-нибудь тихий отель на побережье Халкидик. С другой стороны, стоявший перед мной образ освещенной тусклыми фонарями рыжевато-каштановой волшебницы, подмигнувшей мне и скрывшейся из глаз, как будто ее и не было, не давал мне покоя. Уехать из Салоник означало оставить и его, отказавшись от надежды когда-либо обладать ею. А эта мысль, и это желание, как оказалось, к утру завладели моим существом настолько, что казалось странным, что все вокруг – эта мраморная ванна-джакузи, эти занавески-жалюзи, эта легкая прозрачная ваза на столе – могли быть такими спокойными, сосредоточенными в себе под тихим утренним светом, когда все в моем существе болезненно просилось излиться, расколоться, опрокинуться. Я встал и посмотрел на себя в зеркало – неужели все это сделала со мной жара? Неужели это я приехал вчера такой довольный собой, без сомнений в успехе своего предприятия, в ожидании нескольких приятных дней и ночей в компании моей гречанки? Исчезнувший фантом этой женщины – а существовала ли она вообще, вот о чем я мог спросить себя в это утро – как будто стер и меня самого, того юриста, которого я хорошо знал и образ которого все эти годы сознательно создавал и лелеял. От того, кто еще вчера был мной, сегодня осталось что-то непонятное, и это существо с вихром на голове и изможденным от бессонной ночи лицом упрямо смотрело на меня в зеркало.

В этот момент в мою дверь постучались. Я решил не открывать – где это видано, чтобы гостей беспокоили так рано – но в дверь постучались снова, все так же вежливо, но уже более настойчиво. Подойдя к двери, я услышал несколько голосов – один из них был женский, взволнованный, говоривший на русском, другой – голос метрдотеля, видимо, пытавшийся ее успокоить, но говорящий при этом на смеси греческого и английского. Почему-то эта странная языковая смесь стремилась попасть в мою комнату? Это было уже из рук вон. Я спешно накинул банный халат, предлагавшийся гостям номера, и в таком виде решил и появиться перед бесцеремонными гостями. Открыв дверь, я скрестил руки и молча стал смотреть на тех, кто стоял за моей дверью, всем своим видом пытаясь передать свое возмущение по поводу этого вторжения. Так как некоторое время пришлось  выдерживать одну и ту же позу крайнего недовольства, я не сразу смог внимательно разглядеть людей, пожаловавших ко мне с визитом – между прочим, их оказалось вовсе не двое, а целых четверо. В мужчине, стоявшем чуть-чуть поодаль, я узнал хозяина гостиницы – я видел его только мельком, он ужинал внизу, за отдельным столиком, вчера вечером. Видимо, он предпочитал не во что не вмешиваться – хотя я бы на его месте, почел бы своим долгом сохранять спокойствие своих клиентов, не допустив к их двери ни одного из тех, кто сейчас стоял передо мной. Этим событием он упал в моих глазах настолько, что я окончательно решил выехать из этой ужасной гостиницы сегодня же, чтобы чуть-чуть позднее решить, оставаться ли мне в городе, чтобы предпринять поиски Дианы, или же задавить в себе это сумасшедшее чувство и уехать отдыхать в Халкидики. Если бы я тогда знал, что «Эль Греко» станет местом моего заточения на все отведенные мне в Греции дни, и что ночи, подобные первой, станут моим ежедневным, непрекращающимся мучением, я бы, может быть, повернулся к ним спиной в тот самый момент и выбросился бы из окна на их глазах. Не скрою, это было бы вполне эффектно и вызвало бы известное волнение среди моих зрителей, а возможно – и во всем городе. Если бы я знал – но что можно знать наперед в этой жаркой, беспорядочной, непонятной стране?

А тем временем – хм, хорошо бы сейчас вернуть обратно тот момент, в нем все же было что-то комическое – я все стоял у входа в свой номер, усиленно пытаясь изобразить крайнюю степень надменности. Метрдотель резко умолк и обернулся к хозяину гостиницы за помощью, а женщина, державшая под руку очень красивого молодого человека, выделявшегося на ее фоне своей странной безучастностью, воспользовалась создавшейся паузой и нервно, с оттенком истерии, обратилась ко мне, выговаривая все дальше сказанное бессвязной скороговоркой. «Простите ради Бога, но Вы должны нам помочь, я прошу Вас, умоляю Вас, больше обратиться не к кому, поймите, чужая страна, незнакомые люди, мы никак не ожидали, все это так странно, так неожиданно, а я совершенно не знаю что делать….», - почти плача, говорила она, пытаясь при этом слегка выдвинуть вперед молодого человека, локоть которого все это время теребила. Молодой человек вдруг резко отдернул ее руку и произнес – совершенно неожиданно для всех нас и в первую очередь для своей спутницы: «Не надо никого сюда вмешивать. Оставьте меня в покое, я ничего больше не хочу, оставьте же все меня в покое наконец». «Да, да, конечно», - вдруг нежно проговорила женщина и погладила его по руке, пытаясь взять ее обратно в свою. Молодой человек слегка откинул со лба спутавшиеся волосы – у него были светлые волнистые кудри, не доходившие до плеч – и посмотрел на меня с вызовом. От направленного прямо на меня взгляда этих голубых глаз, почти женскую красоту которых не портила даже странная дымка, застилавшая их, мне стало не по себе. «Бывают же такие странные типы», -  подумалось мне, и сразу эта мысль повлекла за собой целую связку других: кто он ей, выглядит моложе, но и она довольно молода, что они здесь делают, что у них случилось, что им, в конце концов, от меня надо. Но на поверхность мной был сознательно вынесен только один вопрос, в котором я мог проявить свое дистанцированное участие, показав себя при этом в положительном ракурсе: «Может быть, вы все же скажете, что случилось? Вдруг я чем-то смогу помочь, и я был бы рад…». Я не успел закончить свою вежливую тираду, которой, я надеялся, и закончится это неожиданное утреннее посещение (потому что по всем правилам хорошего тона здесь должен был последовать отказ и извинение за причиненные неудобства), как вдруг молодой человек осел вниз, повиснув на руке своей спутницы, и стал истерически дергаться и всхлипывать, болезненно кривя при этом лицо. Эти его движения и, главным образом, его резко изменившаяся мимика производили странное впечатление. Минутами казалось, что на его точеный образ античного героя кто-то накидывал застывшие, неестественные маски, взятые напрокат у откровенно плохо, по-любительски, сыгранной греческой трагедии, а он всеми силами пытался сбросить их, чтобы вернуть себе свой изначальный лик. Должен признаться, что вопреки возникшей у меня догадке о возможной нервной болезни этого человека – эпилепсия была первым, что пришло мне в голову – он не мог не располагать к себе своей классической красотой. Я даже смутился сначала, до того этот андрогенный мужчина привлекал к себе внимание своей необычной внешностью. Именно в Греции когда-то ценилась такая мужская красота – но пожалуй, не сейчас, он был слишком жалок и хрупок, чтобы нравиться современным женщинам, подумалось мне, что вернуло было утерянную мной высоту собственного превосходства. Неужели такие типы откуда-то рождаются в России, вот уж, действительно, еще одна непредсказуемая страна, дополнительным намеком на мысль пронеслось при этом у меня в голове. Я расправил плечи и покровительственно улыбнулся – ситуацию надо было как-то решать, из нее должен был быть найден выход.

Припадок мужчины тем временем продолжался. Хозяин гостиницы и метрдотель пришли на помощь женщине и попытались поднять мужчину. Им бы это удалось, если бы не сопротивление женщины и нежелание отпускать его от себя. «Оставьте его. Думаю, будет лучше, если он сейчас побудет один», - неожиданно для себя сказал я и сделал шаг ей на встречу. Женщина испуганно посмотрела на меня, еще раз попыталась погладить волосы своего спутника, но его руки все же отпустила. Двое греков смогли довести его до лифта и поднялись с ним наверх – видимо, в номер этажом выше, так как я жил на предпоследнем. Вот уж, наверное, не знают, куда деваться от такой неприятности, подумалось мне при взгляде на их слегка сгорбленные спины. И дальше стал набегать целый ворох мыслей, возвращавший меня к тому, каким я всегда знал себя. Да уж, оказывается, вот какие у меня были в эту ночь соседи – немудрено было в такой компании и мне слегка сойти с ума. Но ничего, уж я-то смогу взять себя в руки. При виде чужих нервных расстройств взять контроль над своим оказалось намного легче. Я и не заметил, что прошла минута или две, а мы с незнакомой мне женщиной так и стояли напротив друг друга около открытой двери моего номера. Я с легкой брезгливостью взглянул назад – не хватало еще, чтобы посторонние, к тому же русские, эта вечно лезущая не в свое дело нация, увидели мои измятые и слипшиеся простыни, сброшенные грудой в углу комнаты. На персонал гостиницы мне было наплевать – я все равно уезжал отсюда не далее как через час. Я поспешно закрыл дверь, но при этом понял, что оказываюсь в еще более глупом положении – стою перед хорошо одетой женщиной с аккуратной, хоть и несколько сбившейся, прической в мятом халате, слегка скрывающем нижнее белье, и с огромным вихром на всклокоченной голове. Нет, не так я привык начинать новые знакомства – ох, уж эти два грека, стоило бы все-таки подать на них в суд за причиненный мне таким дерзким образом моральный ущерб, но в последствии уж было совершенным образом не до этого.

«Подождите пожалуйста, минуту, - как можно учтивее обратился я к женщине,  - я не могу позволить себе разговаривать с вами в таком виде».  «Да, да, конечно, простите ради Бога, я совсем не думала, это я во всем виновата…» - залепетала женщина, но странно – в ее извинительном тоне не было ничего, унижающего ее. Я снисходительно решил про себя, что мне она вроде бы даже понравилась, и приготовился получше рассмотреть ее, а заодно и узнать поближе, когда сам предстану перед ней в более приличном виде. Через минуту-другую я уже стоял перед ней – я предпочел не слишком утруждать себя в выборе одежды и накинул на себя случайно попавшиеся под руку летние вещи. «Андреас», - уверенно протянул я ей руку, решив таким образом взять всю ситуацию под контроль. «Светлана», - робко представилась она, и с мольбой посмотрела на меня. «Помогите нам. Я совсем не знаю, что мне делать. А ведь мы всего неделю, как сюда приехали». Этой невинной просьбой и просительным взглядом больших чистых глаз Светлана и решила мою судьбу, а заодно – и каким трагическим образом – и свою. Но поверьте мне, не я был виноват в этом, ни в коем случае не я – я вообще не знаю, кто отпустил эту семью в самостоятельную поездку в Грецию, при их-то взаимной слабости и впечатлительности. Но сейчас думать об этом уже, очевидно, поздно. Но, хотя еще в начале своей карьеры я поставил для себя за правило избавляться от мыслей о прошлом, если ничего изменить в нем нельзя, в этом случае все никак не получается. Итак, о чем еще я должен рассказать в связи с этой историей? Эти воспоминания – своеобразный долг перед самим собой и, конечно же, ничего более. Не думаю, что я смог бы их показать кому бы то ни было, кроме личного психотерапевта или своего духовника. Ни того, ни другого у меня, к счастью, никогда не было. 

Мы со Светланой спустились в фойе отеля «Эль Греко» - ведь в свою комнату я ее пригласить никак не мог. Соглашаясь на этот разговор, я подписывал себе приговор, но конечно же, тогда я об этом никак не мог знать – поймите меня правильно, я же не провидец будущего. Хотя, впрочем, я мог бы догадаться хотя бы об одном – время выписки из отеля было пропущено, и, таким образом, я сам себя приговорил к еще одному дню в этом гнусном отеле. Итак, чем же хотела поделиться со мной эта женщина – представьте себе, у нее даже был платок в руках, и она вытирала им слезы, даже не задумываясь о том, как старомодно это выглядело. Но, может быть, именно этим пронзительным отклонением от сложившегося у меня представления о современной женщине она, неожиданно для меня самого, и привлекла меня. И привлекла до того сильно, что я уже в начале разговора понял, что не хочу отпускать ее от себя вне зависимости от того, что она собирается мне сейчас рассказать. На какое-то мгновенье я даже забыл, что именно должно стать предметом нашего разговора, забыл о том, что меня ожидает рассказ о каком-то неприятном происшествии, забыл даже о ее спутнике – так его образ не вязался с ее лицом, голосом, платком, слезами. Он был античным богом  - или божком, как уж кому понравится – а она была настоящей женщиной, какие могли родиться только в России, да только не сегодня, а, может быть, век, а то и два назад. Да что я – такие жили, наверно, веке в шестнадцатом – по крайней мере, в своей религиозности, граничащей с откровенной ограниченностью, в боязни подумать и представить мир шире, чем позволяли ей узкие представления о вере, Светлана никак не уступала женщинам тех далеких допетровских времен. Как ей мог достаться ее Дмитрий – если бы я мог быть достаточно ироничным, я, бы, наверно, придумал бы ему более подходящее имя, например, Антиох или Антиной – тоже никак не могу понять. Даже сейчас так и не могу представить, где они могли познакомиться и что их привлекло друг к другу. Дмитрию, с его болезненностью и подчеркнутой женственностью, впору было бы пойти по рукам цепких стерв разного возраста и пошиба, для которых такие красивые цветки на тонком стебле – излюбленное лакомство. Или, еще хуже – Дмитрий мог бы достаться вовсе не женщинам. Но, пожалуй, не буду позволять себе таких комментариев, ведь если его история была хотя бы частично правдивой, это было бы уже откровенным цинизмом с моей стороны.
А Светлана, надо заметить, не смогла мне многого рассказать – и действительно, разве могла она догадываться о причинах нервного расстройства ее мужа. Предположение о его истоках – если таковые, опять же, не были целиком и полностью плодом его фантазии – было вне ее представлений об устройстве этого мира. В ее сбивчивом рассказе почти полностью была нарушена хронология, но я, со свойственной мне логикой, смог ее частично воссстановить. Если убрать из нашего разговора вздохи и всхлипывания Светланы, сухим остатком – хм, неужели и здесь ирония с моей стороны – можно было вывести следующее. Светлана с Дмитрием – а они, к моему удивлению и, признаюсь,  тщательно скрываемому от себя разочарованию, оказались мужем и женой -  приехали в Салоники неделю назад. После первых дней прогулок по набережной – опять эта набережная, видимо, все мы были приговорены к ней – Светлана убедила мужа в необходимости самостоятельно съездить на гору Афон и провести там несколько дней, что было возможным, так как монастыри предоставляли ночлег паломникам. Естественно, сопровождать мужа – возможно, первый и единственный раз в их совместной жизни – Светлана не могла, вход на территорию Афона был открыт только мужчинам. Светлана была убеждена, что для Дмитрия эта поездка станет событием, способным изменить его жизнь – и таковым она и стала, надо заметить. Дмитрий сначала отказывался – и не удивлюсь, судя по тому впечатлению, какое я мог о нем составить, он вряд ли когда-либо что-то делал самостоятельно – а потом, под влиянием уговоров жены, согласился. Под руководством Светланы все было собрано в дорогу, получено разрешение, необходимое для входа на закрытую территорию монастырей, и Дмитрий отправился в путь. Несколько дней его не было, и вот вчера поздно ночью он вернулся. Только вернулся он не прежним Дмитрием – по словам Светланы, это был жизнерадостный и веселый человек, хотя я его, если честно, плохо таким представляю – а разбитым, молчаливым человеком, находившемся в состоянии, напоминавшем ступор. Светлана была уверена, что Дмитрий был под влиянием какого-то сильного впечатления, но на ее распросы муж отвечал упорным молчанием. Как я понял со слов Светланы, фраза, сказанная при мне, была первой, что произнес ее муж со времени своего возвращения. К утру у Дмитрия началась нервная истерика –  что и привело к необходимости обратиться к метрдотелю, который, в свою очередь, вызвал хозяина (который, я уверен, в этот момент тоже проклинал всех своих клиентов сразу), а хозяин, в свою очередь, предложил постучаться ко мне, так как обратил внимание на то, что я переключил канал приемника в баре на русскую волну. Надо же, какой наблюдательный, черт побери – что же, получается, если бы не он, я бы, опять же, не оказался впутанным во всю эту бессмысленную, неправдоподобную историю. Если подумать, сколько все-таки возможностей не ввязаться в это дело предоставила мне тогда судьба. А я же, как самый последний неудачник, упрямо предпочел двигаться навстречу своему поражению, чуть ли не силком подталкиваемый в эту яму другими.

Хотя, впрочем, почему поражению – я, кажется, единственный, кто прошел всю эту историю вполне достойно. И я имею ввиду не только встречу с Дианой – воспоминания о ней, надо признаться, притупились довольно быстро после одержанной мной победы – я говорю о том общием положительном вкладе, который я внес в решение проблем, возникших после смерти Светланы. Надо было договариваться со страховой компанией о перевозе ее тела, менять билет Дмитрию, который, конечно же, после тех событий оказался уже совсем ни на что способным, урегулировать отдельные вопросы  не только с самим отелем, но и с местным российским представительством. И все это взял на себя я – вот уж действительно, таких святых людей, как я, еще стоило бы поискать. Правда, несмотря на то, что смерть Светланы поразила меня не меньше других – особенно учитывая те слова, что были сказаны между нами во время нашей с ней последней совместной прогулки – я все это время где-то в глубине лихорадочно работавшего мозга не мог не просчитать, как именно случившееся со Светланой могло пойти мне на пользу. Я не мог не понимать, что рассказ о смерти Светланы и изображение своей скорби (надо сказать, искренней) и чувства вины (тогда его не было, оно возникло позже) по этому поводу мог бы сделать из меня в глазах Дианы воистину трагического героя. Что же за этим следовало? Полагаясь на природу женщин и свое слегка притупленное однообразными годами семейной жизни умение добиваться своего в этом вопросе, я мог бы рассчитывать в скорейшем времени, возможно, уже на следующий вечер, получить то, что мое воспаленное сознание совместно с не менее распаленной плотью рисовали себе все отчетливее и с каждой ночью все мучительнее.

Да, да, вот, наверно, где кроется источник той вины, которую я, признаюсь, почему-то чувствую в связи с этой историей – только в том, что я думал о Диане, когда должен бы был соболезновать Дмитрию и вспоминать Светлану, это светлое, возвышенное создание. А может быть и в том, что мне ничего не стоило забыть и о желании, возникшем в связи с ней самой, Светланой – оно было гораздо более чистым, чем связанное с Дианой, но мне кажется, оно могло бы вылиться во что-то гораздо более серьезное. Ведь и со Светланой происходило что-то, в чем она с трудом отдавала себе отчет – иначе не стало бы это чистое существо вспоминать при мне об искушениях некоего Святого Антония и картине, изображавшей их. Она имела ввиду прежде всего себя, а не меня. Так мне, по крайней мере, кажется, да нет, я почти уверен – ведь я помню, как она смотрела на меня тогда. В ее взгляде не было упрека, он, скорее, был полон вины и с трудом скрываемой – она не умела ничего скрывать - нежности. Между Светланой и мной было гораздо более общего, чем между ней и Дмитрием, и, само собой разумеется, между мной и Дианой, нам хватило тогда нескольких первых часов разговора, чтобы это понять. Поэтому, конечно, я чувствую вину за то, что так быстро после смерти Светланы опять вспомнил о Диане – с какой новой силой мне захотелось в тот вечер сжать двумя руками эти упругие, натренированные в ежедневных пробежках, как будто предназначенные для удовлетворения мужского желания ягодицы.
Самым логичным после нашего разговора со Светланой мне показалось подняться к Дмитрию, которого отвели в номер услужливые греки и еще раз попробовать поговорить с ним.  После некоторых колебаний Светлана согласилась – наверное, было в моем облике что-то сразу внушавшее доверие, мне бы было неприятно думать, что Светлана так же легко согласилась бы довериться любому другому. Мы поднялись к их номеру. Сама стесняясь своей невежливости, Светлана тихо попросила меня постоять немного около лифта с тем, чтобы она проверила, в каком состоянии находится ее муж. Я, разумеется, согласился, и принялся терпеливо ждать. В тот момент – я отчетливо это помню - в моем бушевавшем еще утром сознании наступило какое-то временное затишье. Тот факт, что придется остаться в этот отеле – он уже не казался мне таким уж неприятным – еще один день, меня больше не тревожил. Я успокоился и по поводу того, что меня так бесцеремонно потревожили, заставив заниматься проблемами незнакомых людей – Светлана уже не была для меня чужой. Куда-то пропал и страх из-за отсутствия определенных планов по проведению своего короткого отпуска – будь что будет, подумал я, и в этот момент – опять же, довольно парадоксально, ведь я поднялся наверх, чтобы услышать о причине страданий Дмитрия – жизнь вдруг показалась мне легкой и прекрасной. Светлана незаметным, чудодейственным способом внесла в нее то спокойствие, которого мне так не хватало не только в те дни в Греции, но и возможно, в течение всей моей жизни. Хорошо, что я помню этот момент – в моей жизни, если сейчас подумать, таких мгновений было не так уж много, а все, которые и были, по-существу, оказались связаны со Светланой, с теми двумя днями, которые выделило нам время. Наверное, хорошо все-таки, что Дмитрий, начиная с того дня, погрузился в тот странный полу-летаргический сон, из которого его смогло вывести только известие о смерти жены. Ведь эта его прострация – иначе его состояние никак не назовешь – доставила мне те самые светлые минуты моей жизни, которые мне еще предстояло пережить, когда я, ничего не подозревая, терпеливо стоял и ждал ее у лифта. А с другой стороны, не Дмитрий ли этим своим полузабытьем-полусном, в которое мог бы погрузиться только такой, как он, послужил причиной тому, что письмо, бывшее при нем, было найдено заботливой Светланой и поверено мне? Учитывая, что с ним произошло (или могло произойти, или вовсе и не происходило и не могло быть, а только ему причудилось), кажется невероятным, что кто-либо другой на его месте мог бы впасть в подобное состояние. По-крайней мере, здесь нужно было что-то предпринимать, заступаться за себя, искать какие-то пути, заявлять о своем негодовании. Это было бы, по крайней мере, по-мужски. Если бы не это его безволие, ведь, опять же, ничего бы и не было. А если бы и было - ведь он бы, наверняка, очнувшись, показал бы то злосчастное письмо своей жене -  то уж во всяком случае без моего в этом участия. Но разве можно сейчас что-либо изменить?

Через минут десять Светлана вернулась и сообщила мне, что Дмитрий уснул – тогда ей этот сон показался хорошим знаком. Сейчас мне кажется, что я тогда уже заранее знал, что она вернется ко мне и мы останемся вдвоем – иначе и быть не могло, и что известие о сне Дмитрия тоже не было для меня новостью. Но, возможно, здесь уже моя память играет со мной злую шутку, совершенно не считаясь со временем и его естественной последовательностью. Я предложил Светлане пройти прогуляться, возможно, выпить освежающего утреннего кофе или, наоборот, холодного сока. Мне казалось очевидным – это я проговорил вслух - что ей непременно надо было чуть-чуть развеяться и отдохнуть от пережитого и что, может быть, во время прогулки нам с ней вместе в голову придет какое-нибудь новое разумное решение в связи со сложившейся ситуацией. Одна голова хорошо, а две лучше, неудачно пошутил я. Светлана благодарно улыбнулась, но за ее улыбкой от меня не скрылись ее слабость, усталость и беззащитность. Естественно – за годы, проведенные вместе с Дмитрием, она уже и забыла, что это такое – иметь право не брать на себя всю ответственность за поступки, совершаемые не только ею, но и ее мужем – если его можно было считать таковым. В этой каменной крепости, где Дмитрий лежал на ее жизни двойным грузом, никто и никогда не позволял ей чувствовать себя свободной, красивой, любимой. Она так привыкла существовать в пространстве контроля над собой и над ним, что даже слабость и беззащитность в ту минуту не были очевидны в ее лице: их скорее выдавали вопреки ее воле ее глаза, улыбка, устало опустившиеся руки. Мне показалось самым естественным в ту минуту взять ее за руку, а лучше обнять за плечи и увести далеко, чтобы показать ей наконец, что есть в этой жизни настоящий мужчина, способный оберегать ее от всего мира, если понадобится. Но я этого не сделал и вслух я ей, конечно, тоже ничего не сказал.

Как же я виню себя сейчас, что из-за собственной трусости я не обнял ее, не приласкал у церкви Святого Димитрия, куда мы пошли (она пренебрегла освежающим соком или тонизирующим кофе ради заботы о муже), чтобы помолиться за здоровье погрузившегося в сон больного. Если бы я сделал это тогда – почему все уроки молодости были отданы в жертву приличиям, разве в этой одуряюще жаркой стране было им место – может быть, за то время, что уделила нам судьба, мы бы успели дойти до того момента, когда два человека становятся мужем и женой. Между нами дело шло не об обычной внебрачной связи, мы могли бы стать друг для друга гораздо большим. С первой встречи наши чувства развивались стремительно и мне кажется, что все было бы возможным уже в наш первый вечер, возможно, после того, как она упомянула о картине, изображавшей искушения Святого Антония. Но я ничего не сделал, и чинно проследовал за ней, чтобы посмотреть, как она наклоняется и целует раку с мощами Святого Димитрия - сам я не стал следовать ее примеру, объяснив это своим католицизмом. После этого мы оба почувствовали какое-то неудобство – никто из нас не проговорил и слова о Дмитрии, ни слова не было произнесено с предложениями путей его спасения. Вместо этого мы оба молчали – уверен, что в ней уже тогда зарождалось то, о чем она проговорилась мне позже, на набережной. Это только шестнадцатый век с его укладом и подчиненностью устаревшей морали не дал ей позволить себе понять, что же именно с ней происходило в тот момент. Для меня же было и тогда все более-менее ясно – но я струсил перед самим собой и временем. Неужели в жизни все могло произойти так быстро? Как же жена, работа, моя страна, наконец? Я не собирался возвращаться в Россию – к ней у меня всегда было настороженное отношение, я чувствовал необузданность и грубость этой страны и ее людей – от нее можно было ожидать чего угодно. А Светлана вряд ли поехала бы со мной в мою страну – ведь там не было необходимой ей религии, языка, культуры, этой вечной необходимости постоянной жертвы, да и мало ли еще по каким причинам. О Дмитрии я в тот момент даже не задумывался.

Таким образом, так как сказать друг другу в русле нормальной беседы нам было нечего, а перейти в другое измерение мы никак не могли – здесь уже пусть рассудит нас время – мы расстались. Я не стал предлагать ей встретиться вечером – мне показалось, что это могло испугать ее, такую правильную и верную своим привычкам непрерывной заботы о муже. Моя настойчивость в такую неподходящую минуту могла навсегда оттолкнуть ее от меня. К тому же – попытался опомниться я – мое излишнее внимание к ней было невежливым и могло быть расценено как черствость, проявленная к истории, произошедшей с ее мужем. Мы расстались внизу – она вернулась к себе в номер, а я, чтобы избежать неловкой ситуации прощания в лифте, под предлогом необходимости выпить прохладительный коктейль завернул влево, в сторону бара. Выждав минут десять, чтобы она могла за это время зайти к себе в номер, я все-таки поднялся к себе, заказав в номер пару бутылок марочного вина. Находится в публичном месте я долее не мог – я чувствовал, что на меня снова надвигается то состояние одурманивающей жары, которое готово было выжать меня как тряпку и перевернуть мои внутренности так, что через несколько часов я бы опять не узнал себя самого. Болезненность этого нового состояния была в том, что животное чувство необходимости обладания женским существом, вызванное в прошлый вечер Дианой, теперь наслаивалось на что-то новое, непонятное мне, и при этом – что за невообразимая путаница - передо мной теперь неизменно появлялся образ Светланы. Неужели она так быстро смогла заразить меня этой бессмысленной, чопорной религиозностью – мне виделись какие-то храмы, в которые мы заходили вместе, и чей-то голос, объявлявший нас мужем и женой и спрашивавший моего согласия вступить в этот брак. А после этого я пытался дорисовать себе – и здесь почему-то смелость, свойственная мне в фантазиях, мне изменяла –  белые мягкие покрывала, на которые опускалась Светлана, и себя, склоняющегося над ней, и ее слабую руку, обнимающую мою шею и призывающую меня к себе. Я чувствовал в себе ту мужскую силу, которую я передавал ей, забывая о времени и пространстве, и видел в ее глазах благодарность за получение того, чего ей так недоставало всю ее жизнь, полную долга и сдержанности. Это последнее ощущение, вызванное к жизни моим воображением, было настолько сильным, что я опять был вынужденным оказаться на своей кровати, на которой уже не было простыней, и заниматься занятием гораздо более постыдным, чем то, что рисовал я себе в своих мечтах. И от невозможности находиться в этой комнате с белыми покрывалами, путь в которую лежал только через неведомый храм и зыбкий голос, звучащий сверху, я стискивал зубы и опять переключался на мысли о Диане, обладать которой было гораздо легче как в воображении, так, скорее всего, и в реальности.

Так бесславно я провел время до обеда – в обед позвонила жена и спросила, почему я задерживаюсь. Я вспомнил, что не предупредил ее о своей продлившейся командировке и решил, что, так как объяснять ей причины моего пребывания в Салониках было бы слишком долго, проще для нас обоих будет, если мы оба поверим в версию моего нахождения в Западной Европе для решения дополнительных дел, связанных с работой. Жена осталась довольна этой версией, и здесь с моей стороны не было сделано ничего предосудительного – ведь мои действия приводили к нашему взаимному благу. Этот звонок, однако, вернул мне частицу благоразумия, казалось бы, навсегда утраченного в этой горячей южной стране. Я заставил себя вспомнить о Дмитрии, чтобы подумать, что же такое могло с ним произойти и как я мог бы помочь Светлане. Частично я думал об этом из-за необходимости, а частично – из-за зародившейся помимо меня мысли о том, что так я могу быть чем-то полезен Светлане и этим наверняка заслужу ее расположение. Что такое могло случиться с Дмитрием, чья природа казалась мне насмешкой над мужской сущностью, хотя его красоту сложно было отрицать даже мне, я, как ни старался, не мог себе предположить. Может, его обокрали по дороге обратно? Может, ему что-то привиделось в монастырях – не удивлюсь, если под воздействием Светланы Дмитрий не обратился в близкого ей по духу богомольца, готового уверовать во второе пришествие Христа, были бы на то достаточные приметы. Может, он отравился в одной из греческих таверен, и теперь мучается кишечником? Или же упал и получил сотрясение мозга? Все эти версии казались мне одновременно такими же правдоподобными, как и невероятными. Я решил, что поддаваться влиянию этой четы решительно не стоило, и так как мне самому уже начинали видеться какие-то храмы и голоса, а также белые покрывала, надо было немедленно разрывать с ними – не явно, но действенно – чтобы у меня отныне с ними не было ничего общего. Нимало не медля, я решил выйти из отеля, поужинать в каком-нибудь приятном месте, а остаток вечера посвятить охоте за моей Дианой, и употребить все возможные средства для того, чтобы остаток вечера непременно провести с нею. Такой конец дня и ожидаемое мною его продолжение казались мне самыми достойными  - они возвращали мне мой рассудок и без особых потерь приносили мне возможность обладать тем, что я по праву уже считал своим. Одев свой лучший костюм и слегка побрызгав дорогим парфюмом на аккуратно зачесанные волосы, я поспешно вышел на улицу, сознательно постаравшись избежать при этом разговора с метрдотелем, который довольно настойчиво делал мне жесты рукой со своей стойки.

Достойно – если не считать моего одиночества и усиливающегося в связи с задуманным предприятием волнения – пообедав в одном из ресторанов, которыми полна богатая прогулочная улица Тсимиски, и переждав еще пару часов до наступления вечера в одном из баров неподалеку, около семи я вышел на набережную. На этот раз я спустился к ней около порта, что означало, что вся длинная полоса вечерней прогулки предстояла мне только в одном направлении – конечно, если бы что-то не заставило меня переменить его. Одной из возможных стратегий было бы медленно идти по набережной в надежде не пропустить мою бегунью – а я даже не сомневался, что она должна была пробежать здесь и сегодня, ведь мое доведенное до предела желание в тот вечер не допускало неосуществленных задумок. Можно было также не спеша подойти к Белой Башне, чтобы около восьми вечера занять наблюдательный пост между нею и памятником Александру – около которого, и в этом я тоже был уверен, моя Диана должна была остановиться, как она делала вчера, и как будет делать в каждый новый вечер. Я выбрал второй вариант, так как, остановившись на нем,  я практически ничего не терял и из первого – чтобы дойти до Белой Башни, нужно было пройти довольно большую часть набережной, и сделать это можно было неспешным, выжидательным шагом. Посмотрев еще немного на движение кораблей в порту и проследив за отходившими туристическими пароходиками, я начал свое движение вперед. Вечер предвещал мне только победу, и потому где-то в глубине души я смог успокоиться и ждать, чтобы дать разгореться мучавшему меня огню несколько позже, когда для этого наступит подходящее время. Прогулка до Белой Башни не принесла ничего нового. Я был более внимателен к проходящим особам женского пола, чем обычно, но среди них не было никого, кто бы хоть отдаленно напоминал ту, которую все мое существо – уже подспудно терзаемое растущим азартом охотника – стремилось здесь увидеть. Я оказался у Белой Башни в восемь, но там тоже никого не было. Площадка у памятника Александру была пуста  - если не считать начинавших скапливаться на ее ступенях подростков с роликовыми коньками. Что ж, оставалось набраться терпения и ждать. Я повернулся в сторону заката – еще не поздно было проследить падение солнца за горизонт, пытаясь убедить себя при этом, что единственной целью моего визита было именно это невинное наслаждение красотами природы.
Я взглянул вправо, на красивую полосу моря, на начинавшие сгущаться краски, и подумал, что еще многого не видел здесь. Возможно, все прекрасное начиналось за пределами этой уходящей в дымку кромки, и пока я оставался пленником удущающей пустоты своего отеля, это неведомое и далекое с каждой минутой уходило от меня безвозратно. Я решил, что после того, как овладею этой бегуньей с гладкой, загорелой кожей – уезжать отсюда без утоления этого желания было уже невозможным – обязательно поеду к морю, как и планировал ранее, а потом может быть в горы, если здесь таковые найдутся. Хотелось увидеть и почувствовать перед собой безбрежную водную гладь, пройти непроходимые дороги, до изнеможения устать от движения вперед, чтобы, наконец, увидеть то, что было скрытым от глаз здесь, в Салониках, за шумом ларьков с напитками и сладостями, за бессмысленными переходами туристов от одного тусклого фонаря к другому, за близкой линией шумного порта.

Я взглянул на часы – было уже без двадцати девять. Солнце благополучно село за линию горизонта, и наблюдать было больше не за чем. Мне вдруг пришла в голову банальная мысль о том, что это нам только кажется, что солнце садится, и что все романтические представления о закате – это большая иллюзия, выдуманная одними, чтобы одурманивать других. Я испугался, что пропустил целых полчаса, в которые Диана могла здесь появиться, чтобы поприветствовать своего кумира и резво броситься обратно, задирая голени и обнажая для чужих взоров свою высокую грудь и тугие ягодицы. Что за глупостью было придумать в тот первый вечер, что ее мог видеть только я – ее видели все, и каждый мог бы сделать то, что хотел сделать я, и поэтому мне непременно надо было торопиться, чтобы опередить всех в этой охоте за лакомой дичью. Эта добыча могла быть только моей – по крайней мере в тот вечер. На другие вечера я не мог, да и не хотел претендовать – у меня была семья в Вильнюсе, двое детей, успешно складывающаяся карьера. Впустую было потрачено уже два дня, а ведь их впереди оставалось не так много –  терять время в Салониках было никак нельзя. Я повернулся и быстрым шагом пошел к Александру – я уже был сердит на него и на эту пустоголовую бегунью, посчитавшую себя вправе так сильно задерживать меня. Поздняя встреча оставляла мало времени и места для дополнительных маневров после знакомства, а обоюдное согласие было одним из непременных условий той охоты, в которую я ввязался -  иначе заветная цель не принесла бы мне полного удовольствия.

Стремительно вышагивая к памятнику, я расталкивал плечами прохожих – складывалось ощущение, что все они специально избрали себе целью в тот вечер раздражать меня своими суетливыми движениями. За их спинами я мог пропустить главное, и кто-то другой мог сорвать цветок, который был предназначен мне одному -  нет, это было уже никак невозможно. Начиная давиться от бессильной злобы, я задел двух женщин, пытавшихся пробраться через эту толпу в противоположном от меня направлении. Две пожилые гречанки что-то укоризненно пробормотали мне вслед. Но не сами ли они были во всем виноваты – кто понес их в такое время на набережную, на которой все или ищут себе легкой добычи, или предлагают таковую сами, если имеют, что предложить? Выбравшись на свободу из этого непроходимого сгустка праздношатающейся массы, я остановился, чтобы отдышаться. Сделав несколько глубоких вдохов, я подошел к ставшей за этот вечер ненавистной статуе всадника, впустую размахивавшего своим дурацким каменным мечом. Мой костюм сильно помялся, рубашка прилипала к телу – каким же надо было быть дураком, чтобы выряжаться в этой грязной, южной  дыре так, будто идешь на слушание очередного дела в приличном европейском городе? Что могло быть общего между этим муравейником и красотами античного мира, древней историей, основами цивилизации? Ничего, кроме раскрашенных туристическими агенствами буклетов и громких слов о несуществующих мирах, предназначенных для тех, кто считает себя вправе купить за свои деньги всю историю человечества. Я не нашел ничего лучшего, чем озлобленно плюнуть на подножие памятника. В этот момент меня слабо окликнули.

Я обернулся – то, что я увидел, было так странно, что, право, мне иногда кажется, что я никогда и не оборачивался, а нарисовал это видение в своем воображении –  эта женщина, оказывается, была со мной весь этот день, ни на минуту меня не покидая. В нескольких метрах от меня, освещенная тускло-желтым светом фонаря, стояла Светлана, готовая, как мне показалось, упасть в обморок – даже ее стояние на месте было лишено твердости. Увидев ее, я подумал только об одном: как я мог позволить себе оставить ее на целый день одну и упустить возможность приблизиться к тому счастью, что так очевидно подготавливалось судьбой для нас обоих? Может быть, белый храм все-таки существовал, и у меня был целый день, чтобы его построить или хотя бы заложить его основание, а я упустил его, упустил навечно? Я инстинктивно двинулся ее поддержать и сначала даже не заметил присутствия рядом с ней какой-то спутницы. Только сделав несколько неверных скачков в ее сторону и оказавшись около Светланы, я обратил внимание на то, что и должен был заметить в первую очередь. Чуть-чуть придерживая Светлану за локоть, рядом с ней стояла она. Вместо обтягивающих ноги лосин и спортивной футболки на Диане был сарафан, а на голове косынка, скрывавшая копну ее каштановых волос – возможно, именно по этой причине я не сразу ее узнал. Еще через секунду я обратил внимание на знакомые рыжеватые пряди, упрямо и настойчиво выбивавшиеся из-под сдерживавшей их ткани косынки, и что-то внутри меня дернулось. Не зная, что делать и куда деваться от этой странной встречи, к которой я был совершенно не подготовлен, я переминался с ноги на ногу. В своем замыленном от быстрой ходьбы виде, скорее всего, я представлял в тот момент откровенно смешное зрелище. 
«А я вас сначала совсем не узнала», - тихо проговорила Светлана и улыбнулась. Я смотрел на нее, стараясь боковым взглядом также уловить движения и настроения ее соседки. Странно было осознавать, что две такие разные женщины, ничего для этого не предпринимая, завладели моим сознанием без моей на то воли, формируя в нем своеобразное двуединство – как только в нем исчезала одна, там появлялась другая. Та часть меня, которая еще не остыла от вечерней бесплодной охоты, пыталась следить за той, что еще недавно была недостижимой целью, а сейчас – совсем в ином облике, чем рисовал себе все это время мой неутолимый охотничий дух – тихо стояла рядом с другой женщиной, связь с которой определялась для меня духовным единством. Чем более я считал себя на него неспособным, тем более виделось в нем то, что некоторые любят называть счастьем. Обе женщины, казалось, как и я, были смущены, и так как среди нас не было желающих заводить светский разговор здесь и сейчас, в несостоявшемся разговоре возникла затянувшаяся пауза. Я решил, что самым простым будет представиться моей Диане, новый образ которой мне тоже начинал нравиться и я, решив, что имени чужды языковые границы, протянул ей руку: «Андреас». Та почему-то сильно смутилась, неловко пожала мою руку и еще раз улыбнулась, совсем не так, как тогда, в другой вечер, у памятника (неужели это было только вчера), при этом ничего не сказав мне в ответ.
 
«Как жаль, что Вас не было у себя, я искала Вас целый день», - робко проговорила Светлана и добавила, переведя взгляд на Диану, – эта девушка так много сделала для меня сегодня». Я опять, радуясь этой возможности, перевел взгляд на Диану. Она еще раз робко улыбнулась и молча смотрела на меня, иногда робко взглядывая на Светлану, все еще державшуюся за ее руку. «Ни шагу в этом мире нельзя сделать без божьей помощи. В эти тяжелые дни я это чувствую сильнее, чем когда-либо. И Вы, и эта девушка, и господин Тавропулос – это люди, посланные мне Богом», - проговорила Светлана, и, как и Диана несколькими мгновениями раньше, посмотрела мне прямо в глаза. Кто такой этот Тавропулос я не знал, и от его упоминания мне почему-то стало неприятно. Хотя мне стало неловко от ее добрых слов в мой адрес – я-то прекрасно знал, почему меня не было в гостинице сегодня вечером - что-то, что зародилось между нами еще утром, стало стремительно набирать силу в наших взглядах – ее нежном и внимательном, и моем ответном – пристальном, скрывавшим неловкость от растущего чувства, не имевшего ничего общего с тем, что я испытывал раньше. После всего, что случилось, я бы не подписался под ее словами о Боге – уж слишком странно он проявил свою волю, если уж на то пошло. Но Светлана была права в одном – несомненно, кто-то руководил нашими действиями и желаниями, и заранее знал сроки, отмеренные каждому из нас. И оттого-то, что и я сам отлично чувствовал, как быстротечно и мгновенно то, что возникло между нами, и терзает меня вина сейчас, когда уже, мягко говоря, откровенно поздно – как я упустил ее, как недоглядел? Но кто же знал, что она могла так поступить? Мне кажется, что мои действия и слова исходили только из желания сделать ей добро, и такой странный, ни с чем не сообразующийся финал даже я не мог предвидеть.
 
«Может быть, прогуляемся чуть-чуть по-набережной?» - сказал я, учтиво предлагая Светлане руку и где-то в тайне от себя рассчитывая, что Диана возьмет меня за другую руку, и что так мы и пойдем втроем обратно, к Белой Башне, а от нее, возможно и в порт. Кто знает, если бы все так и было, может быть, во время этой прогулки я стал бы  - даже если всего лишь на час - самым счастливым человеком на свете. Светлана с готовностью предложила мне свою свободную руку и с благодарностью оперлась на нее. Мы оба посмотрели на Диану, как бы приглашая ей пройтись с нами. Но Диана вдруг отпустила локоть Светланы, и, быстро взглянув вверх на статую Александра – и здесь она не забыла о нем – попрощалась с нами на ломаном английском, ссылаясь на то, что ей нужно уйти, и не ожидая нашего ответа, быстро пошла по набережной в ту сторону, где она скрылась от меня не далее, как вчера вечером. Все это было так неожиданно, Диана исчезла так быстро, что я мог бы поклясться, что и тогда кроме меня, Александра, и Светланы – которая, видимо, всегда обладала даром видеть то, что было скрыто от глаз других – ее так же, как и в прошлый вечер, никто не видел.

Я не стал ее догонять, хотя какие-то мускулы инстинктивно передернулись во мне в тот момент – я просто смотрел ей вслед, запоминая движение этого призрака и уже навсегда прощаясь с ним. «Странная девушка, не правда ли?», - сказала Светлана, и я вернулся в тот мир, где была она, мир, более высокий, чем тот, что был мне известен, мир, принадлежать которому было возможно для меня только через единение с ней. Я кивнул, и попытался взять ее под руку более крепко, пытаясь не перейти установленные между нами границы, которые воздвигла взаимная боязнь сказать друг другу более, чем было позволено приличиями. Мы пошли вперед по набережной, опять не говоря друг другу ни слова, между тем, как в молчании было сказано нами все, что могли бы сказать друг другу два тайно любящих человека. «А ведь она сегодня спасла меня – если бы не она, я, может быть, сейчас лежала бы где-нибудь в местной больнице, а, может, произошло бы что-нибудь еще более страшное, не дай Бог», - твердо проговорила Светлана. Я с ненаигранным волнением посмотрел на нее, требуя таким образом объяснений. Светлана начала рассказывать, иногда останавливаясь от слабости – и тогда я еще настойчивее брал ее за руку, чтобы передать ей свою твердость и силу, которые возрастали во мне соразмерно ее бессловесно проявленной необходимости в них.
 
Оказывается, к Дмитрию в этот день приходил доктор – его слишом долго продолжавшийся сон показался Светлане опасным. Чтобы вызвать врача, она долго искала меня и стучалась мне в номер, но меня не было – неужели это были те часы, которые ознаменовались моим полным бессилием перед своей природой, вскрывшейся на этой жаре подобно опухоли? Спустившись еще раз вниз и несколько раз повторив мое имя, чтобы дать метрдотелю понять, что меня нужно остановить, если я пройду мимо, Светлана еще долго сидела у постели мужа, не зная что предпринять. Видимо, вот по какой причине этот неугомонный грек так настойчиво размахивал руками, стараясь привлечь на выходе мое внимание. Мне стало обидно за себя и немного совестно – куда меня понесло, когда рядом был человек, нуждавшийся во мне? Не это ли полностью противоречило моему кредо успешного адвоката, защитника людей? Так и не дождавшись меня – видимо, объяснение услужливого служащего о том, что я просто взял и ушел, Светлана, слава богу, понять не смогла – Светлана знаками смогла объяснить, что им нужен врач. Хозяин гостиницы, появившийся по такому случаю. его вызвал – оказалось, Дмитрий, действительно, находился в каком-то странном полузабытьи, которое само по себе было не страшно, но не должно было продолжаться слишком долго. Дмитрию было сделано несколько инъекций, и выписано несколько лекарств, которые надо было купить в местных аптеках. Врач должен был объявиться и на следующий день – проверить, что все идет хорошо. «Простите, я действительно, не предполагал, у меня были некоторые личные обстоятельства…», - начал было извиняться я, но Светлана тихо прервала меня. «Конечно, конечно, я все понимаю, даже не смейте перед мной извиняться, даже и не думайте, что вы…», - она чуть-чуть сбилась, и опять посмотрела на меня тем взглядом, который начиная с сегодняшнего утра все более успешно заменял нам слова. Опять наступила пауза, так как я ответил ей таким же взглядом – мне захотелось обнять ее, чтобы она знала, что здесь есть тот, кто может о ней позаботиться, но я опять побоялся это сделать.

«Так что же, как же вы очутились здесь? И откуда взялась … эта девушка?» - неуверенно прервал наше молчание я. Я чуть было не назвал ее Дианой, и вовремя опомнился – ее имя мог знать только я, даже со Светланой не стоило делиться им, тем более при таких обстоятельствах. И Светлана спешно принялась рассказывать дальше, все время робко поднимая голову, чтобы посмотреть на меня, как будто желая увидеть в моем терпеливом внимании к ее словам подтверждение того, что все было именно так. Оказалось, Светлана побежала за лекарствами, но не нашла их – и зашла в Айю Софию,  чтобы помолиться за себя и за Дмитрия, и чтобы попросить божьей помощи в поиске этих лекарств. Странное решение, не правда ли – не подвел ли ее и в тот раз (я уж не говорю о следующем утре, но до этого я еще дойду, как бы это ни было мне неприятно)- этот ее шестнаднадцатый век богобоязни и беспрекословного доверия к высшим силам, которые позволили себе в итоге так бесцеремонно насмеяться над ней и ее жизнью? В церкви ей вдруг стало плохо, и поддержала ее другая девушка, пришедшая на службу в церковь – ею оказалась моя Диана. Эта новость вызвала мое удивление – так мало образ бегуньи, обтянутой эластичной тканью, подчеркивавшей ее вызывающую животные чувства фигуру, ассоциировался у меня с тем, что представляла собой Светлана – храмом, светом, молитвой. Светлана, видимо, не понимала даже ломаного английского, на котором могла объясняться Диана, но, тем не менее, с ее помощью Светлане удалось купить лекарства, бывшие в списке. После этого незнакомая девушка, как закончила свой рассказ Светлана, взяла ее под руку, знаками предлагая чуть-чуть прогуляться и подышать вечерним воздухом Салоник. Здесь надо отдать должное моей бегунье, это Светлане действительно было необходимо, как я сам, идиот, до этого не догадался еще сегодня утром. Вот она, ирония судьбы – пока я в страхе быть навеки привязанным к тому, чего еще хорошо не понимал, убегал от одной и бессильно гонялся за другой, они вместе спокойно прогуливались по той же набережной, не подозревая о своей связанности в этот момент с моим мятущимся существованием.

«А остальному Вы уже сами были свидетелем, - мягко сказала Светлана, опять исподволь взглянув на меня. – Но вот только почему она так внезапно ушла, никак не могу понять». «Как Вы думаете?» - спросила она меня после опять возникшей между нами паузы. Я пожал плечами. «Вы знаете, может и хорошо, что она ушла», - неожиданно для себя сказал я. «Вы считаете?» - удивилась Светлана. Я не знаю, почему я решил вдруг так откровенно намекнуть ей на то, о чем упомянул – вскользь, но с достаточной долей прямоты - в следующий момент. Может, из вдруг возникшей досады, что Диана была упущена мной навсегда – ведь и внезапная встреча с ней, и такая же внезапная ее потеря произошли, по-существу, из-за Светланы. Может быть, осознавая недоступность для меня идущей рядом со мной женщины, я пытался защититься ни к чему не обязывавшими меня намеками на рововую привлекательность другой, чтобы оправдать свою собственную ущербность по сравнению с первой? Где, когда, в какую минуту я был наиболее близок к тому, чтобы поверить, что между мной и Светланой должна была и могла быть проложена незримая нить, которую я в течение всей жизни не привык создавать между собой и женщинами, и которая другими, возможно, определяется как любовь? Сейчас уже сложно ответить на этот вопрос. А тогда я поддался искушению, заключавшемуся в заведомом унижении человека, недоступность и чистота которого беспокоила меня, оскорбляя исподволь все мои жизненные правила, по которым излишнее проявление какого-либо качества или чувства всегда настораживало и наводило на мысль о подлоге.

«Вы знаете, иногда так бывает, что обычную размеренную жизнь, вдруг врывается порыв чувства, я бы даже сказал чувственности, от которой всю жизнь до этого момента мы стараемся себя оградить», - начал я. «Да, да, я хорошо Вас понимаю, - поспешно отозвалась Светлана. – Именно о чувственности говорил Святой Антоний, предупреждая, что нет именно с ней предстоит борьба отшельнику в пустыне…». Светлана оборвала себя и смутилась, и, пытаясь оборвать опять растягивающуюся между нами паузу, просила меня продолжать. Меня сбило то, что она только что сказала– при чем был здесь этот Святой Антоний, неужели надо было обязательно вставить в эту беседу одного из тех дебелых святых, которых она так бессмысленно почитала? Неприятное, детское чувство обиды кольнуло меня, и вместе с тем проснулось и то охотничье желание к Диане, что преследовало меня еще несколько часов назад – и поэтому мне было легко с воодушевлением и скрытой страстью сказать то, что я сказал в следующий момент. «Вот эта девушка – очень хорошо, что она ушла, и может быть, было бы лучше, если бы ни вы, ни я никогда с ней не встречались. Я вижу ее в первый раз (здесь я солгал, но разве можно было иначе), и возможно, никогда больше не увижу (тогда я, скорее всего действительно в это верил). Но даже за эти несколько минут она была способна… как бы это для Вас определить правильнее…» -  и здесь я решил несколько закрыться словами самой Светланы от той неприкрытой силы чувственного влечения, что проснулась во мне с новой силой – «…вызвать во мне именно то искушение, с которым, как Вы сказали, трудно совладать даже отшельнику в пустыне». «Это сказала не я, это слова Святого Антония», - произнесла Светлана и вынула свою руку из моей. Я заметил это – тем лучше, подумал я, значит, это задело ее, и моя цель легкого отмщения (за что, я не мог дать себе отчета) была достигнута.  «Ну что ж, он был прав, ведь я готов был бы побежать за этой девушкой сегодня, и, возможно, она еще будет мне сниться сегодня ночью, а ведь я прекрасно понимаю, что это искушение, искушение бессмысленное и ложное... и, возможно, я специально рассказал вам об этом, чтобы вы остановили меня... Я знаю, что сделать это можете  только вы».

«Не знаю, насколько вы правы, считая, что я могу вам помочь», - проговорила Светлана. «Я не имею права вас останавливать ни в чем, да и, как вы видите, сейчас на меня свалилось гораздо большее испытание, чем я в силах выдержать…», - продолжала она. Я поспешно кивнул головой – я вовсе не хотел показаться невнимательным к ее несчастью, которое, каким бы оно ни было, действительно представлялось ей таковым. «К тому же, если уж между нами завязался такой разговор, имею ли я право что-либо советовать другим, когда сама чувствую себя уязвимой, и мне ли останавливать других людей от влечения к тому, к чему я сама, вопреки всему…»,  - здесь Светлана оборвала себя и попыталась несколько мгновений идти отдельно от меня. Из-за слабости у нее это не получилось, и я опять взял ее под руку. Она не стала вынимать свою руку из кольца моей. Несмотря на то, что мое самолюбие подсказывало мне только один ключ к тому, что она сейчас попыталась сказать, я все еще боялся начинать думать о ней, и возможно о себе, по-новому. Черт возьми эту мою боязнь, наверно, стоило бы до сих пор проклинать себя за эту трусость – но в последнее время я не нахожу в себе достаточно сил даже для этого, хотя непонятная, бессмысленная досада на себя гложет меня каждый раз, когда я вспоминаю ту поездку в Салоники. Я уже был готов продлить наше обоюдное молчание на всю нашу прогулку – так хорошо было находиться в серой полосе между надеждой, поданной словами Светланы, надеждой  на что-то близкое и одновременно бесконечное, и неопределенностью, вызванной всей сложившейся ситуацией, присутствием где-то рядом ее больного мужа, всем ее настроем и порядком жизни, так мало соответствовавшим моему.

Но Светлана, со свойственной ей твердостью в важные минуты жизни, сама прервала наше молчание. «Вы знаете, в Лиссабоне есть картина…» «Вы были в Лиссабоне?» - с удивлением перебил ее я. Почему-то образ Светланы никак не связывался у меня с дальними зарубежными поездками – и в этом не было никакой логики, учитывая, что в тот момент мы находились с ней в Салониках, далеко и от ее, и от моего дома. «Да, мы стараемся смотреть новые страны по возможности, вот и в этом году мы хотели…», - голос Светланы задрожал, конечно, и в эту минуту нашего единства, подкрепленного соединением рук, она не могла не вспомнить о своем болезненно-хрупком Адонисе. «Да, да, я понимаю, я все понимаю», - с подчеркнутым вниманием к ее чувствам сказал я, еще крепче поддержав ее, чтобы уберечь от возможного падения. «Простите меня… И там, в Лиссабоне, в одном из музеев мы увидели картину – по-моему это был Босх, да, именно он, Вы наверно помните его стиль, полотна этого художника всегда полны неправдоподобных, странных существ. Это был триптих, который так и назывался: «Искушение Святого Антония». Я с напряжением пытался представить себе стиль Босха, который, я, по мнению Светланы, должен был помнить – мне не хотелось признаваться в обратном. Я посещал картинные галереи в некоторых странах – Германии, Голландии, Бельгии – но не по своей к этому склонности, а по необходимости, так как обычно эти походы включались в культурные программы моих визитов. Какие-то расплывчатые уродливые формы действительно стали появляться у меня перед глазами, и я определил для себя, что это и есть Босх, каким я его помню. «На этой картине святой проходит различные искушения – все они представлены в животной форме, и Вы знаете, не могу сейчас вспомнить, что именно обозначала каждая из этих символических фигур. Но впечатление было довольно жуткое, уверяю Вас. Не знаю, способна была бы я избавиться от таких видений, если бы они предстали передо мной. Я думаю, что только с божьей помощью и только с молитвой…». Светлана опять вернулась к своей излюбленной теме, так не вязавшейся в тот вечер с ее свободным, обращенным на меня взглядом и приобретавшей уверенность походкой. Ее рассказ о картине получился несколько неуклюжим – мне захотелось обязательно взглянуть на нее самому, чтобы составить о ней собственное представление. Для этого, возможно, даже стоило съездить в Лиссабон.

«Тогда эти искушения казались мне жуткими, страшными, такими далекими от меня, а сейчас…». Оказывается, Светлана еще не сказала всего, что хотела сказать мне в тот вечер. «А сейчас?» - переспросил я. «А сейчас я чувствую, что и сама бы поддалась им, если бы…». «Если бы?…» - быстро повторил я, так как вдруг поверил, что то, что она сейчас скажет, может иметь прямое отношение ко мне. «Нет, нет, ничего. Вы начали говорить, и поэтому мне захотелось продолжить – не думайте, что я чем-то лучше вас, быть может, я даже намного слабее вас, только бы мне очень не хотелось, чтобы вы считали меня такой…». Светлана еще раз остановилась – наверно, ей не очень привычно было вести такие разговоры. Неужели она имела в виду меня? Или же мне только показалось? Я не знал, каким намеком дать ей понять, что я жду продолжения этого разговора, и боялся нарушить ту расщелину откровенности, которая вдруг раскрылась между нами. Я почувствовал, что чем более эта женщина будет чувствовать свою нараставшую слабость, какой бы причиной она ни была вызвана, тем сильнее она будет сопротивляться ей - это было в ее характере и соответствовало тем правилам морали, которые она взвалила на себя. Я уже жалел, что так откровенно сказал о своем влечении к Диане – ведь если Светлана поверила тому, что я сейчас сказал, это не давало ей никакой надежды, никакого приглашения к действию, а она вряд ли умела следить за ведением такой сложной игры, какую пытался вести я. Продумав все возможные пути повторного приближения к ней, я не нашел ничего более умного, чем спросить о Дмитрии и еще раз – уже запоздало – предложить ей свою помощь. Боже мой, кто заставлял меня это сделать? Благие намерения, как еще раз подтвердил опыт, не оборачиваются ничем, кроме прямой своей противоположности. Если бы я ни о чем не спросил ее тогда, может быть, мы бы так и не довели наш разговор до полной откровенности – но зато у меня оставалась бы надежда, и может на следующий день я придумал новые способы расположить Светлану к себе и убедить ее в необходимости быть со мной. Не хочу считать – да, особенно сейчас – что я был для нее только искушением из разряда страшных, кошмарных фигур, какие поразили ее на картине Босха. Нет, это было только ее защитной реакцией – а глубину нашего взаимного чувства могло проверить время, если бы кто-либо тогда выделил его нам. Но этого не произошло – не знаю, винить ли мне в этом тот досужий вопрос о здоровьи Дмитрия, или же причиной той трагедии стало что-то, мало от меня зависевшее? 
«Да, я ведь совсем забыла, я хотела попросить Вас об одном одолжении. Если это только Вас не затруднит, и если Вы посчитаете возможным что-то для меня сделать…», - начала Светлана. «Конечно, конечно, все, что угодно», - поспешил сказать я, и приятная удовлетворенность собой от чувства выполняемого долга не замедлила появиться в моем сознании. «Дмитрий целый день спал, но пока я сидела около него, он постоянно переворачивался, и даже иногда вскрикивал – что-то не давало ему покоя даже во сне… Извините, что я говорю с Вами об этом…», - опять поспешила оборвать себя Светлана. «Что Вы, продолжайте, и я обещаю, что все, что в моих силах…», - повторять свои уверения в помощи становилась мне, честно говоря, неприятным, и если бы разговор перешел на описание страданий женственного Нарцисса, привыкшего жить силами своей жены, мне бы он довольно быстро наскучил. «Когда я поправляла его простыни,(меня почему-то передернуло при мысли об этом процессе), я нашла у него вот это письмо. Я не знаю, на каком это языке, но мне кажется, что на латыни. Посмотрите его, ведь вы юрист – вдруг это как-то поможет нам понять, что с ним происходит. Ваша помощь для меня будет…» Я не дослушал признательных слов Светланы  - неужели меня в тот момент начала мучить ревность? Нет, ревновать ее к этому созданию, что восстало из древнегреческих мифов, было невозможно. Может быть, меня охватила подозрительность – мне почудилось тогда, что меня используют, и что все, сказанное до этого, было произнесено только в надежде получить от меня необходимую услугу. Я холодно взял протянутое письмо и, подчеркнуто не раскрывая его, обещал прочитать его к завтрашнему утру – если оно действительно было на латыни, как уверяла Светлана. «Да, да, это именно латынь, я в этом  почти уверена…», - попыталась при мне раскрыть письмо Светлана, но я предложил ей довериться мне – я сделаю все, что будет возможным и сообщу ей о результатах завтра. Нужно было, непременно нужно было позволить ей раскрыть его, ведь так не к месту было принимать этот обиженный вид, чтобы даже не взглянуть на это письмо. Может быть, можно было бы сразу оценить его содержимое, чтобы оставить его в руках Светланы и отказаться от предложенной работы. Но нет, я положил его себе в карман, предполагая прочитать его вечером, а может быть, даже утром – если, конечно, мое студенческое знание латыни мне это позволит.

«А сейчас, полагаю, и Вам, и мне надо отдохнуть, как Вы считаете?» - сказал я, сохраняя за учтивостью подчеркнуто обиженный тон. – Если Дмитрию позволено целый день отдыхать, то нам уж сам бог велел». Мне казалось, что Светлана предала меня, и все, чем я был ей интересен, было, на самом деле, связано с ее постоянной заботой о выздоровлении ее мужа, которого она пыталась достичь любыми путями. Светлана не заметила ни моей обиды, ни моего сарказма. Она поспешила согласиться со мной, еще раз попросив уделить внимание письму. «Может быть, там ничего важного, но все-таки… Очень странное письмо, и на латыни... Откуда оно у него?». Снисходительно заметив про себя, что Светлана склонна все преувеличивать, я в последний раз в своей жизни взял ее под руку и мы вернулись в гостиницу – от той части набережной, до которой мы успели дойти, до нашего «Эль Греко» было совсем недалеко. В вестибюле было пусто. Не мелькало даже привычное лицо метрдотеля – видимо, и ему нужен был отдых после такого непривычно тяжелого дня. Вдруг Светлана спохватилась – в последний раз за этот вечер. «Завтра, если сможете, обязательно приходите на службу в базилике Святого Димитрия. Завтра здесь большой праздник, день Успения Девы Марии, везде пройдут службы, а позже в городе будет торжественное шествие с иконой Богородицы. Придете?», - в голосе Светланы зазвучала страстность, но я то уже знал ей цену, да и относилось это возбуждение к религиозному ритуалу, не имевшему ко мне никакого отношения. «Я подумаю, - уклончиво ответил я. – Если смогу встать пораньше, то попробую подойти». «Обязательно приходите. Я подожду Вас завтра внизу в восемь тридцать, за полчаса мы как раз успеем дойти. Вы слышали, что этот храм был расписан уникальными фресками, почти полностью уничтоженными во время пожара?». Голос Светланы срывался, и это показалось мне подозрительным – неужели она не верила, что ее маневров было недостаточно, чтобы ее неземному существу с моей стороны была оказана помощь? Не хватало еще молиться за него, как истукану, вместо того, чтобы нормально выспаться после всех пережитых волнений – а я в тот день я выстрадал достаточно. Может быть, она предполагала, что я стану теперь новым смотрителем тела ее псевдо-Ахиллеса, чтобы присматривать за ним, пока она будет поддаваться искушениям, о которых так убедительно говорила на набережной? В моих мыслях не было логики, меня разбирала злость. Я сдержался, чтобы в последние минуты сохранить вежливость тона, и, неуклюже попрощавшись со Светланой, прошел от лифта в свой номер. Двери лифта закрылись – не знаю, о чем думала и что делала Светлана в эту ночь. Узнать о ней больше мне, к сожалению, не пришлось – следующее утро оставило к этому слишком мало возможностей, если, конечно, не считать ее ни с чем не сообразующийся поступок последним ключом к ее характеру, которым она позволила мне воспользоваться. 

Я зашел к себе в номер и, как был, в мятом костюме, весь вспотевший, в бессилии повалился на кровать. Я чувствовал обиду на весь мир – в своей  я и не заметил меня обманули все, начиная от этих трех женщин, в которых я по-детски попытался поверить (моя гречанка обманула меня первой, не оказавшись там, где должна была быть), и заканчивая моей семьей, моим шефом, всей моей жизнью, наконец. В тот вечер мне казалось, что я потерял опору своего существования, наугад прыгнув в пропасть, куда так звала меня моя молодость, вернее то, что от нее осталось, и бессмысленно сломав себе при этом позвоночник. Хорошо, что так казалось мне только в тот вечер – здравый смысл и уверенность в правильности сделанных шагов вернулись ко мне не позднее, чем через сутки. Но от этого тот вечер, та ночь не стали менее мучительными. Я был готов завыть от жалости к себе – в тот вечер меня покинуло то существо, которое, казалось, было создано самой природой, чтобы принести мне физическое наслаждение, и предала та, что могла бы обрести свое счастье и покой со мной и ни с кем иным. И у меня больше никого на свете не было – по крайней мере так мне казалось в ту бессонную ночь. Оставшаяся где-то далеко, в холодном Вильнюсе, семья, тяжелая работа, где можно было идти только вверх и нельзя было оступаться – все это представлялось мне краем опасного айсберга, который готов был надвинуться на меня, как только я выберусь из своего временного укрытия, из-под сухого, звездного неба Салоник, скрытого от меня сейчас этажами отеля «Эль Греко». До такой степени уныния и ненависти к себе мне еще не приходилось опускаться. Сейчас трудно в это поверить, но тогда мне неожиданно пришло в голову, что лучше всего на свете было бы быть Дмитрием – не таким, как он, а именно им – красавцем с волнистыми песочными кудрями и водянисто-голубыми глазами, которому ничего не нужно делать в этом мире самому, которого любят без особенных на то заслуг, которого лелеют, о котором заботятся. Стыдно признаться – но так уж я обессилел за этот день и так бесповоротно отказался верить в себя – но я стал представлять себя на месте этого женственного божка во время их предполагаемых супружеских ночей со Светланой. Так как ничего, кроме лица Светланы, склонявшейся к моим нижним частям тела с открытым для определенных действий ртом, мне представить не удалось, я опять бессильно завыл. Я не был Дмитрием – я был только собой, и был абсолютно никому в этом мире не нужен. Никто не любил меня, никто не думал о моем теле, никто не хотел прикоснуться к нему – а у меня уже не было сил самому нафантазировать себе хоть кого-нибудь, кому бы нужен был в тот момент именно я. Стиснув зубы от отвращения к себе, я привстал и попытался увидеть свое отражение. С кровати это у меня плохо получилось – я встал и подошел к огромному зеркалу, что находилось у входа в мой номер. На меня глядело какое-то страшное, всклокоченное, слюнявое животное, на котором – вот предел несуразности – был почему-то надет измятый костюм, вернее его жалкое подобие, с вздернутыми брючинами и перекрученными рукавами. Я стал сдергивать эти лишние предметы одежды – мне хотелось увидеть себя по-настоящему, снять с себя все, чтобы ничего не осталось, кроме моего волосатого тела со слабыми мышцами и сморщенным подобием того, чем природа не обделяет даже самое убогое существо, порожденное ею. Когда я начал сдергивать пиджак, из него что-то выпало. Я бы, может, в своем состоянии этого и не заметил, но это что-то упало прямо перед мной, и я чуть не поскользнулся на нем. Это был сложенный вчетверо листок бумаги. Минута сосредоточенной попытки вернуться обратно в свое человеческое существо, и я вспомнил – это было письмо, переданное мне Светланой. Письмо, которое тот, кем я был еще два дня назад, смог бы прочитать – ведь он был юристом, обучавшимся основам латыни еще в университете. Пришлось идти на повторный обман – представлять себе, что я и был тем юристом. И у меня неплохо получилось – я встал, волоча за собой по полу остатки того страшного дочеловеческого существа, что выползло из меня, чтобы поразглядывать себя перед зеркалом. Сидячее положение на стуле и локти, положенные на стол, помогли мне вспомнить некоторые заученные человеческие повадки. Еще через минуту я стал думать, как обычно думают люди, а еще через полчаса непонятные закорючки на бумаге, разложенной передо мной, стали складываться в слова. Я понял не все – письмо было написано на сложной, витьеватой латыни, с использованием слов, о значении которых я мог только догадываться, но того, что я понял, вполне хватило, чтобы наполнить остаток ночи фантазиями и болезненными видениями, вызванными содержанием этого письма. Лучше бы я никогда не вспоминал, как люди читают, лучше бы никогда не знал, как складывается в слова этот мертвый язык, вышедший из употребления везде, кроме истории, права и религии.


 «…Как мне отметить в своем календаре тот день, когда ты попал сюда, к нам, в монастырь Святого Пантелеймона, ставший моим пристанищем в отречении от мира с единственной целью служить Господу нашему? Как запечатлеть в своей памяти ту ночь, в которую тебе было позволено расположиться на ночлег, выбравши приютом скромное жилище братии нашей? Я отмечу его золотой нарезкой – по цвету твоих волос. Лазурной у меня нет – но лазурью заполнено небо над нами, дарованное нам Богом. Твои глаза – это край этого неба, знак того, что ты был послан сюда, ко мне самим Господом. А в том, что ты послан рукой Всевышнего сюда, пред мои очи, теперь не может быть никаких сомнений. Поверь мне, ни одна женщина не может оценить твою красоту, ведь для сочетания с ней нужны годы просветленных молитв, проведенных в ожидании явления одного из ангелов, созданных Его рукой. Женскому роду свойственно природное стремление к продолжению рода, обрекающее всех его представительниц на слепоту; их представление о красоте всегда затуманено низменными, греховными побуждениями. Поверь мне, сын мой, женщина не приведет тебя к добру – в ее руках ты будешь порабощен, чтобы вечно исполнять ее прихоти, связанные с тем влечением, которое вызовет в ней твой облик. Только человек, наделенный разумом и не отягченный животными стремлениями, способен увидеть и научить тебя самого ценить и охранять от чужих глаз твою божественную красоту. Если бы не признаки, явственно выделяющие в тебе посланника Божия, я бы – признаюсь тебе в этой своей слабости - посчитал тебя орудием его вечного противника, дъявола, ибо сам измерь и оцени тот искус, что ты вызвал во мне. При взгляде на твои белые, нежные руки, на твои тонкие щиколотки мне, подчинившему движения плоти ежедневными молитвами, захотелось прижать тебя к себе, как женщину, ибо обманчивой сходностью с женским ликом оделил тебя Господь, сын мой. Тебе бы следовало скрывать свое тело под более подобающими одеждами, а так же убирать и волосы свои, которые являются самым сильным орудием искуса, которым обладает женщина, под плотный головной убор, если невозможно избавиться от них, как и подобает мужчине. Но ты не сделал этого, и дух мой опять сделался болен видениями, от которых страдал я еще в юности моей, когда только оказался здесь, под руководством нашего пресветлого владыки, в обители Святого Пантелеймона, прославившегося своими чудодейственными врачеваниями любых недугов, кроме единственного – недуга душевных влечений. Твое тонкое, гладкое тело, очертания которого представляются мне сейчас, когда я пишу это письмо, само просит того тепла, того осторожного прикосновения, которого алкают сейчас мои руки, изнывающие по тебе. И мучения мои тем более сильны, что я ведаю, что ты спишь сейчас легким сном так близко от меня, в соседней келье, выделенной братией для гостевых посещений, и стоит мне открыть дверь, находящуюся справа от моего скромного жилища, как моим взорам представятся твои разбросанные по подушке волосы, открытая грудь, выпростанные из-под простыни ноги. И вся греховная плоть моя начинает изнывать при этой мысли, и только сильным постановлением воли заставляю я себя остепениться, чтобы не открыть эту дверь. И искушение мое, сын мой, так сильно, что не властна над ним даже воля моя, обретшая силу за годы ежедневных молитв здесь, на Святом Афоне, куда нет доступа земным искушениям. И не могу я изыскать иного способа излить свои страдания, кроме как обратиться к бумаге, которой единственной и подобает услышать то, о чем не решаюсь поведать ни тебе, ни самому Господу, ибо боюсь, что видение сие выбрало божественный лик, в каком ты предстал мне сегодня, лишь для успеха в совращении меня с пути истинного. Но представь, какой великой была бы моя радость, если бы ты сам, своими устами убедил меня в своей принадлежности к Богу нашему, который отвращает дъявола и направляет сыновей своих на путь истинный. Быть может, именно в тебе обрел бы я своего любимого ученика, и ввел бы тебя во храм Божий, и преклонил бы твою главу перед владыкой нашим, игуменом Феодосием, и стал бы твоим наставником в глазах остальной братии и коленопреклоненным послушником в те минуты, когда мы с тобою оставались бы одни. И тогда уже не противу Его желания, а по Его Божьей милости и благодати дозволено бы было мне лобызать твои колени и целовать твои руки, расчесывать твои волосы, приготовляя тебя к утренней молитве, и обмывать твои члены, сподобляя тебя к ежедневному сну. И, может статься, через несколько лет будет взращен в нашей обители новый сын Божий, которому преклонится весь верующий мир, и деяниями которого будет прославлена наша скромная обитель Святого Пантелеймона, исстари располагающаяся здесь, вдали от мирской суеты, на святой горе Афон. Только с помышлением обратить тебя на этот путь, предвещающий истинную славу тебе, а через тебя и всей братии, позволяю я себе сейчас открыть дверь, разделяющую нас, склонить перед тобой колени и передать тебе это послание. И если я в этот момент позволю себе дотронуться до тебя, прими эти касания как должные твоему лику приношения. С этим и остаюсь в надежде, что Господь просветил тебя в латыни, ибо мне знакомы лишь два языка, кроме родного, – греческий и латынь, а как мне показалось – ибо за свое пребывание у нас не произнес ты ни слова – что тебе будет более близок второй из них, ибо происходишь ты из стран северных или же западных. Зови меня отцом Антонием, ибо такое имя дал мне владыка при поступлении в нашу обитель, а настоящее, мирское имя мое позволь утаить от тебя, ибо….»

 
У меня не было ни сил, ни времени обдумывать содержание письма, потому что в этот момент в мою дверь постучали. Я почему-то совершенно не был удивлен этому стуку, он явился прямым продолжением прочитанного, я как будто бы даже ожидал его именно в этот момент глубокой греческой ночи. Я повернулся, чтобы лучше видеть входящего. На пороге стояла моя гречанка, такая же прекрасная, как десять лет назад – на ее кожу падал лунный свет, ее волнистые волосы распадались по плечам, черное платье делало ее почти невидимой в полумраке комнаты. Я жестом пригласил ее войти, и радостно улыбнулся. Между нами как будто и не было прошедших лет – она была все так же молода, ее глаза горели той же страстью, и я прекрасно знал, зачем она пришла сюда, ей не нужно было ничего говорить мне. Она подошла ко мне, села на колени, вынула из моей руки мешавшее нам обоим письмо, и властно потянула за собой. Я повиновался – я помнил, что она учила меня подчиняться ей вначале, позволяя властвовать над собой  только тогда, когда ее первое желание было насыщено. Но в этот раз мне пришлось подчиняться ей дольше обычного – она ни разу не дала мне освободиться из своих не по-женски упругих, сильных рук, и долго заставляла делать только то, что было нужным ей. Как ни старалась моя цепкая память представить ее послушной в моих руках, она разрешала мне только наблюдать, как ее смуглая шея и длинные, жестко-курчавые волосы склонялись надо мной и поднимались обратно в том ритме, который выбрала она сама и который наиболее соответствовал тому виду удовольствия, которое она хотела получить в эту ночь от моего тела. Через некоторое время мне стало больно – от ее цепких ногтей, размеренно оставлявших полосы на моей груди и спине, от ее властных ног, взявших мои бедра в хватку, подобную той, которой жокей привычно держит под собой лошадь. Я долго держался, но потом, переборов свою гордость, попросил ее остановиться. Она, на мое удивление, резко встала, не дав мне при этом даже поцеловать ее, чтобы хотя бы внешне придать нашему совокуплению подобие обычной любовной связи.
За ее спиной я увидел очертания другой женщины. Они показались мне еще более знакомыми – у нее я собирался просить защиты, к ней хотел прижаться, ожидая ласки и внимания, требуя ухода после того насилия, которое было надо мной совершено только что, на ее глазах.
 
Гречанка отстранилась и жестом пригласила ее последовать примеру, только что предъявленному ей. Я молчал и не мог выговорить не слова, хотя мне не нравилось, что все происходившее, казалось, было обговорено присутствовавшими женщинами без моего согласия. Та, что была Светланой – хотя ее трудно было узнать в том подобии светлого балахона из грубой ткани, который она надела на себя в эту ночь - склонилась надо мной и с любопытством стала разглядывать мое тело, как диковинку. Потом она стала аккуратно прикасаться к нему – и я расслабленно откинулся назад. После тяжелой, адской работы, на которую меня обрекла гречанка, мне были необходимы подобные нежные прикосновения. Но дальше касаний, умело заставивших меня протягивать к ней руки в попытке снять с нее балахон из суконной ткани, и ни разу не доставивших мне истинного удовольствия обладания ею, дело не продвинулось. Женщина продолжала смотреть на меня с нескрываемым любопытством и даже робостью. И здесь, досадуя на нее и на невозможность владеть ею в своем обличье и с помощью своего тела, мне пришлось пойти на заведомый обман – я стал уверять ее, что я и есть ее муж, Дмитрий, притворно удивляясь тому, как она могла сразу не узнать меня. Конечно же, это была наша с ней игра, я сам выдумал ее правила, чтобы помочь ей раскрепоститься, но она, на удивление, легко поверила в них, и позже стала вести себя так, как будто бы никто и не выдумывал этих смешных правил, и как будто бы я и был ее мужем, хрупким и женственным Дмитрием. Я сначала подыгрывал ей  - мне нравилось быть тем, на чьем месте я так безуспешно пытался себя представить, и мне нравилось пусть в таком образе, но быть с ней, хотя, естественно, единение с ней я всегда представлял себе несколько иначе. Ни храма, ни белого покрывала между нами не было, и скоро я мог видеть над собой только ее блестящий лоб, покрытый испариной, и небольшую белую грудь, освещенную ярким лунным светом. Ее движения стали уверенными, она заломала мне руки, властно овладела губами, привычными движениями расположила свои ноги между моими. Она умело находила на моем теле те точки, которые приносили ей наслаждение, не ожидая взамен ни ответного желания с моей стороны, ни согласия на ее цепкие манипуляции с моим телом, ни улыбки, ни даже поцелуя. Скоро мне уже совсем не нравилось быть Дмитрием, но никто не собирался заканчивать эту игру – гречанка спокойно наблюдала за происходящим из угла комнаты, а Светлана тем громче произносила имя своего мужа, которого в это время заменял я, чем больнее в тот момент ей удавалось ущипнуть или оцарапать меня. Я во второй раз попросил о помощи, и сделать это мне пришлось уже не один раз, а несколько – Светлана ничего не слышала, она наслаждалась моим телом так, как будто это был принадлежавший ей неодушевленный предмет. Через некоторое время гречанка мягко дотронулась до ее спины, и Светлана опомнилась и оставила меня. Не говоря ни слова и даже не оборачиваясь на меня, обе женщины вышли.

Я попытался отдышаться и приподнялся на кровати, чтобы осмотреть свое тело – после того, что со мной только что происходило, оно должно было быть покрыто кровавыми царапинами и ссадинами. Я дотронулся до своих ног и рук – на удивление, ни одного следа от произошедшей здесь только что оргии на нем не было. Более того, сразу же прошла и боль – оставалось только неприятное послевкусие неожиданного насилия, переходящее в злобу и бессилие, и желание отомстить неизвестно кому. Но в этот момент в дверь опять постучали. Я резко встал и хотел прыгнуть, чтобы удержать дверь и никого в нее не пускать, но дверь уже успела отвориться. Сквозь тонкую щель в комнату протиснулся кто-то в длинной черной рясе – по одеждам его можно было принять только за монаха. На груди у него выделялся большой золотой крест на массивной цепочке. Монах жалостливо вздохнул при виде меня, и не говоря ни слова, наклонился надо мной, принявшись обмазывать мое тело какими-то целебными мазями и снадобьями, которые он тут же достал из-под откинувшейся при его наклоне полы. Я пытался отказаться от этого неожиданного ухода, но не мог выговорить ни слова. Через какое-то время, несмотря на  странность ситуации, меня стало клонить в сон – мягкое масло, которое использовал монах, издавало сильный, одуряющий запах и вводило в легкое забытье. Мне уже снились яркие южные звезды, спускавшиеся близко-близко ко мне, так, что можно было достать их рукой, когда я очнулся от боли и ощущения духоты и закрытого пространства. Открыв глаза, я увидел только черное пятно, в котором смог различить скомканный край наволочки. Стараясь извернуться так, чтобы в моем поле зрения появилось еще что-либо, кроме липкого пятна, я осознал практическую невозможность этого. Прошло еше несколько мнгновений, полных отсутствия воздуха и движения, прежде чем я понял причину своего состояния –мою шею мягко, но твердо прижимала к кровати чья-то рука. Край плотной, грубой ткани, окружавшей руку, больно задевал мой затылок. Ничего перед собой не видя, я по ощущениям понял, что кто-то успел перевернуть меня на живот, и теперь, удерживая мою голову вдавленной в подушку, неуклюже силился раздвинуть края своей рясы…

Я проснулся от неуверенного стука в дверь. «Андреас, Андреас, Вы у себя? Простите ради Бога, Вы спите?». Я дернулся и открыл глаза – и первое, что я почувствовал, было непреходящее ощущение только что совершенного надо мной трехкратного насилия. Мое тело ломило, голова раскалывалась. Я провел эту ночь, как был, в полуснятом пиджаке и измятых штанах, завалившись рядом с кроватью, так и не достав до нее в этом странном, бессмысленном обмороке. Я упал криво, между стулом и кроватью, видимо, сильно ударившись головой о небольшой столик из красного дерева. Причиненная этим ушибом боль, скорее всего, и повлекла за собой все увиденные мною этой ночью кошмары. Я не выдержал и застонал. Робкий, просительный голос Светланы послышался еще раз из-за двери: «Андреас, Вам нехорошо? Я могу что-нибудь для Вас сделать?». Я вспомнил о письме. Нет, это не столик, и не кровать были причиной совершенного надо мной насилия, нет, настоящий источник зла лежал здесь же, передо мной, на столе – стоило лишь чуть-чуть приподняться и протянуть руку. Я готов был  скомкать это письмо, изорвать его, выбросить, сгрызть и проглотить, если понадобится, но потом внезапно передумал. Теперь и у меня было право на жалость Светланы, на ее слезы, на ее внимание. Сближение с ней на почве пересказанного письма было осязаемо близким. После краткого упоминания о его содержимом (можно было снизить его адресованность к Дмитрию, чтобы переключить внимание на себя) я мог бы рассказать ей о своем обмороке и последовавшим за ним кошмаре, не вдаваясь в его подробности. Возможно, еще чуть-чуть, и за ее участливой нежностью могли последовать и белый храм, и мягкое покрывало, и наш с ней высокий полет туда, куда путь закрыт всем, кроме двоих любящих, обретших друг друга в таких неожиданных и странных страданиях. Я собрал силы и попросил Светлану подождать меня в фойе, обещая спуститься туда минут через десять-пятнадцать. Шаги Светланы стали послушно удаляться в сторону лифта. Я привстал и посмотрел на часы – времени было десять минут двенадцатого. Память о чем-то, что я пропустил сегодня утром, некоторое время мучила меня, но я никак не мог вспомнить, что же именно я должен был сделать. Резким движением я наконец-то сдернул с себя костюм, к этому времени напоминавший  мне смирительную рубашку, смял его и в омерзении бросил под кровать. Выбрав из своих вещей наиболее скромную одежду, и уже не стараясь скрыть свой болезненный вид, через пятнадцать минут я спустился в фойе отеля «Эль Греко».
Светлана ждала меня в мягком кресле в дальнем углу фойе. Я с намерением замедлил свои шаги, когда двигался от лифта в ее сторону, чтобы мое тяжелое состояние стало для нее очевидным. Слава богу, вечно снующего без дела метродотеля на этот раз у стойки не было – новоприбывавшим гостям отеля улыбалась незнакомая мне девушка. Все складывалось как нельзя лучше. Я откинул голову назад, взялся за мягкую ручку кресла, чтобы поддержать себя, и приготовился говорить. Светлана тревожно спросила, что со мной и добавила: «Служба прошла так хорошо, так спокойно. Жаль, что Вас там не было. Я помолилась за Дмитрия  - сегодня ему непременно должно стать лучше. Ведь иначе не может быть, правда?». Да, вот куда я опоздал сегодня утром – почему-то данное обещание не оставило в моей голове никакого следа. Упоминание о Дмитрии меня кольнуло – опять он вставал на моем пути. Я решил пересказывать письмо, ничего не скрывая и ничего не дополняя, как должен был сделать каждый профессиональный юрист. Неприятный осадок совершенного насилия продолжал владеть мной, и это было незаслуженной тяжестью, грузом, принадлежившим не мне, а им двоим. Конечно, я готов был разделить его с ними – после своего рассказа я предполагал потратить все необходимое время и силы на то, чтобы успокоить Светлану и объяснить ей, что ничего страшного не произошло и не могло произойти (я еще не знал, так ли это, но подобные слова ей, разумеется, были необходимы). Но нести его единолично я не собирался, это было бы просто нечестно по отношению к себе самому – и потому, сделав многозначительную паузу, которая должна было обозначить важность того, что я собирался сейчас рассказать, я начал говорить. Говорил я долго – мне кажется, в этот момент я был на высоте, проявив особенную тонкость и мастерство в передаче смысла письма, обозначая паузами и подъемом тона его основные смысловые составляющие. Для создания должного впечатления я произносил переведенный текст с откинутой вверх головой и с полузакрытыми глазами. Мне было тяжело выполнять свой долг, но я доводил начатое дело до конца – именно это состояние принятой на себя ответственности должна была выразить принятая мной поза.

В конце своей длинной, очень удачно выстроенной и мастерски озвученной речи я позволил себе расслабиться. Чувство, что меня вынули из месива беспрерывного ночного насилия прошло, в процессе рассказа я сумел объективизироваться от прочитанного – смысл произошедшего теперь переходил в вечное пользование Светланы и ее мужа. Мое же положение было нейтральным, и мне лично не было нанесено ни малейшего урона. Дальнейшее развитие событий  могло принести мне только положительные результаты – я уже представлял себе благодарность и слезы Светланы, ее руку, к этому времени уже привычно покоящуюся в моей, ее серые, робкие глаза, начинающие смотреть на этот мир моими. Наши совместные решения в сложившейся ситуации нам с ней еще предстояло выработать – и через минуту я готов был обратить на нее свой страдающий, сопереживающий взгляд, обещающий ей твердость принимаемых решений и быстроту совершаемых действий. Если бы это было возможно, сейчас я бы хотел остаться в том состоянии навеки. Никогда мне более не пережить той свежести освобождения от бессилия, сопряженной с телесной силой и растущей душевной щедростью. Никогда я не был так полон желанием делать людям добро, как тогда, и не моя вина, что воплотить это благое намерение в жизнь удалось лишь отчасти. Но самое страшное было в том, что момент, когда я открыл глаза, лишил меня самого дорогого на свете - уверенного предчувствия счастья, которое оставалось только взять в руки и понести перед собой ярким факелом, не давая ему погаснуть. Это счастье зависело только от меня и я был готов начать аккуратные, неспешные шаги к нему навстречу. Даже сейчас я сознательно возвращаю себя в тот момент и представляю, что не знаю, что последует за ним. Я делаю над собой усилие, чтобы выпасть из времени, переживая эти мгновения – неизвестность предвещает только хорошее, а все плохое уже позади и имеется все необходимое для его преодоления. Мне нравится представлять, что будущее еще не наступило, что еще остается возможность развития событий в том направлении, который был бы оптимальным для всех нас. Но события срываются, как бракованная велосипедная цепь, и угрюмо и бессильно повисают в той пустоте, в которую они предпочли сорваться.

Когда я открыл глаза, Светланы передо мной не было. Не поверив этому, я огляделся, я даже зашел в бар, я вернулся и еще несколько минут искал ее глазами в фойе и даже окликал по имени. Потом, действуя наугад, я выбежал на улицу, все время не переставая выкрикивать ее имя, забежал за угол, потом за еще один. Не найдя там никого, я вернулся и предпринял такие же действия, перебегая в другую сторону. Люди оборачивались и в недоумении смотрели на меня – если бы у меня были силы, возможно, я бы вспомнил, что был одет подчеркнуто небрежно и не брился с прошлого вечера. Но это не пришло мне в голову – я бросился бежать к набережной. В этот необычайно жаркий воскресный день она была пуста. Я поднялся вверх к Эгнатии – но там моему движению помешало неожиданное препятствие. Впереди большой процессии шесть священников несли на руках икону Богоматери, показавшуюся мне огромной, превышающей в размерах человеческий рост. Только позже я навел справки – проносимая в тот день икона не превышала обычных размеров и обладала скорее символической, чем реальной ценностью, так как лишь на день была допущена к вывозу из удаленной иноческой обители. Пережидая огромную массу народа, следовавшую за священнослужителями, я остановился. Увидев, что движение толпы не прекращалось, я понял бесплодность своих попыток найти исчезнувшую Светлану. А ведь именно в этот момент я вполне мог бы – кто знает – используя свои приумноженные силы, оказаться среди этой хаотической массы и начать высматривать там Светлану, и, вполне возможно, что я мне удалось бы ее отыскать. Но я этого не сделал – в тот момент это казалось бессмысленным и ненужным. Только прошлое дает нам возможность оценить необходимость и уместность некоторых несовершенных нами действий, и винить себя сейчас за то, что они не состоялись тогда, естественно, безрассудно и нелепо. Но почему-то я продолжаю видеть себя стоящим перед тем шествием и в чем-то обвинять себя – нет, неверное слово – быть в чем-то недовольным собой, как будто образованный внезапным поступком Светланы разрыв между бытием и чем-то, противоположным ему, только из-за меня в тот момент остался несоединенным.

Дальнейшее уже мало от меня зависело. Все сразу стало гораздо проще, чем при жизни Светланы. События, несмотря на свои географические координаты, все еще принадлежавшие Салоникам, резко и бесповоротно вернулись к тому порядку, который определял мою жизнь в ближайшие десять лет. Неудивительно, что все это почти окончательно лишило меня заслуженного отдыха. Светлану нашли мертвой в тот же день, во второй половине дня – по оставшимся на ее теле ушибам можно было предположить, что ее успели смять еще в толпе религиозного шествия, под машину же она попала позже и, видимо, по своей вине – из-за слабости она не смогла дойти до перехода и дернулась на проезжую часть прямо под колеса одной из машин. Водитель долго доказывал свою невиновность, но в этом не было необходимости – все обстоятельства итак были явно в его пользу. Дмитрий, пришедший в себя в тот же вечер и еще не знавший о смерти жены – я избавил себя от этой неприятной обязанности, с меня хватило и всех юридических хлопот, которые я с того дня взял на себя  - попросил меня уделить ему несколько минут и попробовал завести разговор о том, что произошло с ним во время его поездки на Афон. В его рассказе промелькнули детали, которые только я мог соединить с прочитанным письмом – крепкий сон в одном из монастырей (название его он не мог вспомнить), ночная просьба о стакане воды, яркий свет в соседнем помещении, монах, попытавшийся зайти с ним в его комнату. Дальше Дмитрий рассказывать отказался, но попросил у меня юридической помощи – ведь, у него, по его словам, было одно вещественное доказательство произошедшего. Дмитрий долго искал пропавшее письмо, но ничего не смог найти. После этого он обескураженно замолчал, и попросил оставить его одного. После известия о том, что случилось со Светланой, он этого разговора не заводил и все последующее время, несмотря на мое постоянные хлопоты по делам, связанным с юридическим оформлением смерти и перевозкой тела в Россию, постоянно держался от меня на подчеркнутой дистанции. Что еще можно было взять с этого бесформенного божка? Мне он был также неприятен, и как только он улетел – в том же самолете, в который был погружен гроб с телом Светланы – я постарался о нем забыть. Чем я мог ему помочь? – ведь письмо осталось у его жены, отданное ей в таком же сложенном вчетверо виде, в котором оно было передано мне накануне вечером. В тот вечер, когда я его провожал, я наконец-то овладел бегуньей с набережной, которую поджидал там все эти дни – ночь с ней стала единственным вознаграждением за все испытания того неудавшегося августовского отдыха в Салониках.
Найти Диану, надо признаться, мне было нелегко – толчея на набережной каждый вечер все прибывала, а моя занятость по вопросам смерти Светланы не позволяла мне приходить туда раньше, чем в девять вечера. Но я надеялся – уехать без нее представлялось мне невозможным. Желание, вызванное ее совершенным телом, все эти дни нарастало по мере увеличивавшейся душевной пустоты и разъедающей жалости к себе. К тому же, к нему стала примешиваться новая потребность. Мне требовалось передать кому-то то унижающее чувство насилия над собой, которое вернулось ко мне после смерти Светланы – как будто, так неожиданно уйдя из этой жизни, она не смогла целиком забрать его у меня. Диана казалась самым подходящим для этого объектом – не думаю, что она заметила что-то подобное, но, надо признаться, я несколько превысил требуемые приличиями полномочия, даже если принять во внимание, что речь шла о первой и последней ночи с чужим мне человеком. Простота, с которой я смог оказаться в ее квартире в тот вечер, когда мне удалось, наконец, снова встретить ее, удивила даже меня. Остальное не представляло особых трудностей. Я выместил на Диане обиду, причиненную мне теми ночными гостями, что побывали у меня после прочтения письма (неважно, что они были лишь плодом моей фантазии, сила причиненного унижения от этого ничуть не уменьшилась) – не думаю, чтобы она обратила на это внимание, ведь Диана была здоровым и крепким существом. Когда же я, наконец, успокоился и освободился от чувства бессилия, мучавшего меня все эти ночи, наслаждение не заставило себя ждать, и я сполна отблагодарил ее за это. Я надеюсь, что был достаточно нежен с ней в ту ночь - легкое применение силы в начале нашего совокупления не в счет. Мне кажется, ей это, в целом, понравилось – она ни в чем не упрекнула меня утром, да нам и не о чем было  особо разговаривать. Ее ломаный английский оставлял желать лучшего. Я бы с удовольствием оставил ей деньги за ту ночь – ее квартира показалась мне слишком бедно обставленной – но это, наверняка, оскорбило бы ее, а мне непременно хотелось расстаться с ней друзьями. Не знаю, рассчитывала ли она на повторную встречу – у меня же на следующее утро был куплен билет на самолет. Впереди было объяснение с шефом по поводу необоснованного пропуска нескольких рабочих дней – к тому времени по вышеперечисленным причинам я задержался в Салониках дольше запланированного срока.

Уже прошло несколько лет после тех нескольких августовских дней в Салониках, и кажется, что пройдет еще столько же, и многое из того, что произошло со мной, будет казаться мне вымышленным. Уже сегодня требуются усилия, чтобы восстановить ход тех событий, и, надо сознаться, само появление в моей жизни этой странной четы, внезапно выплывшей из небытия и так же внезапно исчезнувшей, иногда кажется мне собственной фантазией. Никто из нас не знает, на что способна одурманивающая южная жара, пока не убедится в ее воздействии на своем опыте.  Нам часто приходится слышать о миражах в пустыне: почему бы не предположить, что яркого греческого солнца достаточно для временного нарушения некоторых функций головного мозга? Может, и к лучшему, если бы так оно и было – тогда бы мне не пришлось бороться с неприятным осадком, оставшимся после того происшествия. Казалось бы, все, что было в моих силах, было честно сделано мной, но нет, кто-то все мучает меня и не дает покоя, кому-то все кажется, что я чего-то не сделал и не закончил. Я бы, наверное, с радостью списал эту историю в архив своей загруженной делами и фактами памяти, если бы не то злополучное письмо, которое я случайно, к своему безмерному удивлению, нашел в кармане своих старых брюк. Оно было сложено вчетверо и почему-то не помялось и не истерлось, как будто законы времени не имели над ним никакой власти. Как оно могло оказаться там – вопреки развитию последовательно восстановленных моей памятью событий – до сих пор остается для меня загадкой. Добавляя дополнительный штрих к моим неприятным ощущениям, оно не только ложится грузом на мою совесть, указывая на еще один невольный обман, который был допущен мной в последним разговоре с Дмитрием, но и становится рубцом, бесповоротно закрепляющим эту историю  на болезненном теле реальности. Теперь у меня более не будет благодатной возможности усомниться в существовании той истории в Салониках. На досуге я все же еще раз перечитал это письмо – на этот раз оно не вызвало у меня особых болезненных эмоций, но навело на некоторые общие размышления об ограничениях, налагаемых на жизнь современного общества религией. Мой опыт последних лет подсказывает мне, что обуздание плоти, к тому же, добровольно над собой предпринятое, приводит к искажениям естественных человеческих стремлений, придавая им ложный, искривленный, а подчас и откровенно извращенный вид. Физические законы говорят нам о постоянстве материи, и из этого мы можем заключить, что и наши тайные желания никуда не исчезают и не могут быть преданы забвению, какой бы схоластикой не вводил себя в заблуждение по этому поводу человек. Подчинивший свою жизнь религиозным догматам обманывает себя, пытаясь сознательно отказаться от того, что является естественной природой человека. Постепенно он превращает свой внутренний мир в странный заповедник существ с рыбьими хвостами и коровьими головами, по которому бродят вороны в черных рясах и проплывают неестественных размеров русалки. Некоторым голландским художникам хорошо удавались подобные образы – к ним стоит обратиться сомневающимся в моих словах. Я не сторонник вседозволенности в повседневной жизни – здесь над каждым из нас довлеют социальные ограничения, необходимые для совместного сосуществования. Но ограничивать себя в некоторых скрытых от общества потребностях  - этого после ряда тех сумасшедших ночей в Салониках, когда собственное многолетнее самоограничение чуть не привело меня к катастрофе, я более позволить себе не могу.  Надо заметить, в последние годы меня гораздо меньше тревожит чувственная сторона жизни, и даже периодический поиск доступных за мои деньги удовольствий уже превратился в надоевшую мне рутину. Но иногда, признаюсь, мне вдруг хочется вернуться в Салоники, чтобы окунуться в их одурманивающую жару и разыскать мою Диану, которая, должно быть, все так же совершает свои ежедневные вечерние пробежки по набережной, поднимая вверх свои упругие, как у молодого олененка, ноги. И я бы уже сорвался и обязательно прилетел бы туда, если бы не тайный страх в ожидании очной ставки с прошлым в этом греческом городе. Боюсь, что память преподаст мне новый и последний урок того, что вернуть прошлое невозможно, и последствия этого урока на этот раз будут по-настоящему разрушительными.   

16-23 августа 2010, Салоники


Рецензии