Христос Беллини

Эти записки я недавно нашла в ящике письменного стола у своей взрослой дочери. Они поместились в конце одного небольшого блокнота, куда я обычно записывала, какие лекарства ей следует принять в тот или иной день. Конечно же, нет, я никогда не разбирала ее вещи без ее ведома – просто так получилось, что однажды я была вынуждена это сделать. Должна заметить, что никогда в своей жизни моя дочь в Англию не ездила, и не была в тех городах, о которых пишет. В Италии, ей, естественно, тоже, не  пришлось побывать. Это я знаю наверняка, потому что двадцать восемь лет я находилась при ней, будучи вынуждена воспитывать ее одна. У нее большие проблемы со здоровьем, и ей с детства нужен был отдельный от других детей режим обучения, в основном связанный с занятиями на дому. Несмотря на ее несомненные способности, я никогда не выявляла в ней любви к театру или к искусству, и даже не могла бы подумать, что ей знакомы упомянутые здесь драматическое произведение и картина. Возможно, ей кто-то рассказал о них в мое отсутствие – но к нам ходит не так уж много знакомых, я бы первая знала об этом. Я, надо сказать, никогда бы и не поверила, что это писала она, если бы не одно неопровержимое доказательство – это написано ее почерком, мне ли его не знать. Написано, между прочим, довольно убедительно, хотя, конечно же, без особых художественных достоинств. Слишком сбивчиво, слишком наивно. Хочу еще раз уверить читателя, что все написанное было плодом ее фантазии – ведь по состоянию своего здоровья в последние годы она не могла выйти из дома. Я не буду вдаваться в подробности – мне хватает ее медицинской карты, зачем посвящать в это посторонних. И еще одно – она никогда не переносила поездов, наотрез отказывалась в них ездить. Это очень затрудняло наши ежегодичные поездки к ее бабушке, моей матери – приходилось просить одного моего знакомого везти нас на машине, и при необходимости специально оборудованного кресла для передвижения моей дочери эта поездка выматывала всех нас. Что касается ее рассуждений о религии – я не возьмусь их комментировать. Если бы их можно было воспринимать серьезно, возможно, я бы позволила себе некоторые замечания. Но так как это лишь плод неокрепшей фантазии тяжело больного человека, этот рассказ мог бы скорее стать полем исследования психолога, нежели объектом моей любительской оценки. Я же была и остаюсь всего лишь матерью своей взрослой дочери, от которой единственное, что у меня на сегодня осталось – это эти записки.

***
23 ч. 12 мин.

Наконец-то я в поезде Стратфорд-Оксфорд. Я ведь бежала к нему сразу после театра, так как боялась не успеть – а оказалось, что спешка было лишней. Вокруг синие сиденья, на многих оставлены газеты. Везде пусто. Я сижу на длинному ряду из трех сидений – и напротив такой же. Вроде бы, мы уже тронулись и едем. Передо мной валяется потрепанный «Evening Standard». Значит, кто-то в этом поезде раньше ехал из Лондона. В поездах теперь принято оставлять прочитанные газеты. Правда, поезд-то Оксфорд-Стратфорд, и в Лондон, получается, и не заходит. Странно…Хорошо, что все-таки еду обратно. Поезд опоздал. Всего на несколько минут, но когда его очень сильно ждешь, это ожидание становится неприятным. Это был последний поезд обратно – и я знала, что рискую. Его могли не пустить – в этот день ремонтировали дорогу. Уже на станции начался сильный ветер и проливной дождь. Мое знание о том, что идет дождь, отделилось от самого дождя. Ливень казался странным с перрона – ведь на нем было сухо и светло. Но стоило присмотреться – и везде были ночь, ветер, дождь. Если бы поезд не пришел, пришлось бы оставаться в Стратфорде. А где там можно было остаться? Это удивительно маленький городок – так что это было бы почти нереально. Тем более в такое время. Возникла бы очень неприятная ситуация.
В поезде одиноко, за окном ночь, поезд, должно быть, мчится на огромной скорости, а при этом, так как ничего за окном не видно, то кажется, что он стоит на месте. Очень неприятное чувство, в такие моменты надо обязательно с кем-то поговорить. Или что-то записать. Чтобы отделаться от ощущения абсолютного, мирового одиночества. И еще одного ощущения – это чувствую тогда, когда вспоминаю о том, что увидела сегодня на сцене. Вот, попробую записать. Нельзя одновременно писать что-то и комментировать по поводу того, что что-то пишешь. Но у меня получилось, не странно ли? Ерунда, какая все-таки ерунда. Как записать то, что сейчас чувствую, как? Мне сейчас хочется – где-то очень глубоко в душе – выкинуться из окна этого поезда. Мне еще на перроне это пришло в голову – можно было кинуться под дождь, и целиком вымокнуть, потому что надо было что-то с собой сделать. Теперь же я в закрытом пространстве, и то, что во мне – в еще более закрытом пространстве. И ни мне, ни тому, что внутри, некуда деваться. Если, допустим, кто-то умеет писать рассказы, то он мог бы придумать интересный сюжет, в котором можно спрятать свои чувства, представить их так, чтобы другим было интересно читать. Написать так, чтобы, рассказывая, отделиться от себя – пусть кто-то другой и другими словами говорил бы о том, что чувствую я. Чтобы это была уже не моя жизнь, а чья-то другая – использовать себя как сподручный материал для создания персонажа. Так, чтобы и постороннему читать было интересно, и написано было что-то стоящее, серьезное. А если записывать, что в голову придет, получаются какие-то глупые записки, записки на манжетах, вот именно. Меня колотит. Как это записать? Очень неприятное состояние, честно. А еще этот поезд – за окном темно, внутри пусто. Надоело писать. Я вообще не умею это делать – кто меня дернул записывать? Давно не держала в руке ручку и блокнот. Странно, что вообще оказались в сумке. Конечно, это же я собиралась записать впечатления от спектакля. В поезде, говорят, портится зрение – качает. Правда, еще больше – в автобусе… Набросали крошек – противно. И смотреть противно, и стряхивать...

23.16 мин.

Надо, действительно, что-то записать про спектакль. Не про него, а именно про сам спектакль – так и надо сразу обязательно для себя разделить. Остальному еще найдется свое место – может быть, все-таки не здесь. Что же здесь написать? Мне очень понравился спектакль. Да, это так. И это все? Банально. Такое все могут сказать. Кстати, в некоторых местах он мне не очень-то он и понравился. Я тогда отвлекалась на посторонние вещи. Нет, все-таки понравился, я ведь теперь только о нем и думаю. Уже и спектакль прошел, уже еду в поезде, а все думаю и думаю. Просто было больно иногда смотреть на сцену. Там было все очень красочно – даже стоит отдельно записать, как там, на сцене, все было красиво. Но как именно это сделать? Одно дело увидеть – и точно знаешь, что и как видишь, потому что в это время ты там, внутри – а другое дело потом написать об этом, когда все осталось только в твоей памяти, и ты уже давно не перед сценой, а в холодном, пустом поезде. Хорошо бы знать, как записывают эти впечатления о спектакле – ведь я все не могу сойти с одной точки, повторяюсь, кружусь вокруг да около. Он был очень красивым и интересным, этот спектакль, а мне иногда совсем не хотелось о нем думать. Мысли перескакивали на другое. Так, это вроде бы уже записано, повторяюсь… О чем бы еще написать? Интересно, Оксфорд скоро? Должно быть, недалеко… Почему именно сегодня так раскалывается голова? И время-то детское, а кажется, будто уже глубокая ночь. Так я никогда не доеду – засну по дороге и пропущу свою станцию. Правда, Оксфорд - это последняя станция. Очень неприятно – кажется, что впереди (или, быть может, уже позади) бесонная ночь перед самолетом. Примерно так же, как в аэропорту: лежишь на скамейках всю ночь и ждешь своего рейса – ужасно одиноко, неприятно, больно. Но сейчас-то ведь все совсем не так – я обязательно приеду в Оксфорд. Надо только чуть-чуть перетерпеть. Может быть, у меня метеорологическая чувствительность на этот странный дождь и ветер? Как неприятно, тяжело… Как будто бы я в огромном тоннеле, и вокруг все гудит и проносится мимо, а ты лежишь скованным по рукам и ногам и не можешь шевельнуться. Попробую уснуть – кому нужен мой блокнот? Никому, не украдут. Положу рядом на сиденье.

23 ч. 22 мин.

Теперь, может быть, можно чуть-чуть о нем? Заснуть не удалось. Я пыталась ничего не писать, отвлечься, но думаю только об этом странном чувстве. Это надо как-то записать, позволить себе это сделать. Если осмелиться и разрешить себе думать в этом направлении, даже писать становится как-то легче. Это ощущение, которое остается после него, после его появления на сцене, оказывается быстро забываешь – я ведь уже успела его слегка забыть, правда? Нет, вовсе нет, оно сильное, всепроникающее, как напиток или  лекарство. Или даже яд? Ну, это уже чересчур. Дурацкое сравнение… Но никак с этим не справиться. Интересно, что же это? Откуда возникает? Что означает?.. Если ни у кого больше не спрашиваться и начать говорить? У этого актера было особенное выражение лица, когда он выходил вместе с другими на выходы перед нами, зрителями. Оно было напряженным, или скорее сосредоточенным, с какой-то неровной, спешной улыбкой,  с явным желанием быстрее уйти со сцены, как будто он был на ней уже не нужен. Или мне так показалось? Этот момент мне хорошо запомнился. Я пыталась запомнить его лицо, чтобы сохранить в памяти его присутствие рядом – я ведь знала, что для меня оно будет последним. Какой интересный момент – знать, что больше никогда не увидишь что-то и при этом смотреть, смотреть не отрываясь. Мне кажется, от этого знания сразу теряешься, и не видишь ничего, кроме своей же собственной мысли о том, что то, что видишь, больше никогда не повторится. Хорошо, что мое место было очень близким к сцене. Издалека я бы не увидела его лица… Я думаю, что если бы я знала, что могу видеть его всегда, в любом момент, когда мне захочется, я бы увидела в нем даже больше – ведь оно  бы полностью принадлежало мне… Надо как-то отвлечься, подумать о другом. Как я запишу все, что чувствую – нет, даже боюсь почувствовать - когда это состояние граничит с чем-то таким, о чем писать просто неприлично? Попробовать записать неприличное? Я не знаю, как, да и не хочется. А впрочем, может во всем этом нет ничего особенного? Это было бы еще неприятнее. Опять теряю слова – стоит себе запретить одну мысль, мысль о нем, и все теряется, как будто я теперь целиком и полностью завишу от его присутствия в своем сознании. Дурацкое состояние – может, написать стихи? Я раньше пыталась – вдруг сейчас получится? Попробую на другой странице… Говорят, для стихов нужен настрой. Это точно. Они должны идти потоком, из которого можно выбрать свою линию, свою мысль. Тогда все становится оправданным, даже твои страдания. Неталантливому всегда сложно – сиди и мучайся, страдай себе так, что даже тебе самому непонятно, о чем ты страдаешь, а какой в этом смысл? Никто так и не узнает никогда, что с тобой происходит. Даже ты сам не разберешься – и от этого еще неприятнее, еще тоскливей. Очень больно.

23 ч. 27 мин.

Но я все же попробую разобраться, деваться некуда. Все равно ехать еще не меньше часа. Или больше?.. С одной стороны, мне сейчас больно, с другой, невероятно хорошо. Я же сейчас испытываю наслаждение – да, да, именно так. Или уже его послевкусие? Умное слово – послевкусие. Нет, еще не послевкусие, сейчас именно самый его верх, самый край, я даже чувствую, как больно он режет меня изнутри. Теперь я его осознаю. Боль и наслаждение. Я сейчас об этом думаю и пытаюсь удержать в своем сознании. Наверное,  мое наслаждение – эстетическое? Или нет? Точно не знаю. Боль все же настоящая… Чуть-чуть стало легче. Все-таки уже кое-что высказано. Съем яблоко – целый вечер ничего не ела. Это я делаю специально – раз потрачены деньги на театр, надо экономить на еде. Ну, мне кажется, так правильнее. Я точно не знаю, но мне так кажется. Я к себе строго отношусь. А другие бы, конечно, на моем месте, поужинали перед театром и накупили бы сувениров. Там ведь есть целый магазин шекспировских сувениров на главной улице – конечно, там можно накупить всякой ерунды. Я не такая. К тому же, никто бы и не поехал в театр в-одиночку. И никто бы не чувствовал и не думал бы сейчас то, что чувствую и думаю я. Таким образом, это все-таки достойно того, чтобы я сейчас это записала…Это, с определенной точки зрения, даже кощунство – то, что я сейчас думаю. Но я ведь я не собираюсь это никому показывать. И, конечно же, никому ни о чем не расскажу. Пишу, чтобы освободиться, чтобы никогда этого больше не чувствовать и даже не вспоминать об этом. Потому что мне очень больно. Опять и опять повторю – мне больно. Со мной такого раньше никогда не было. Конечно, он очень красив. Наконец, я это сказала. Мне кажется, ему довольно много лет – не меньше пятидесяти. Мне бы хотелось – как бы это записать так, чтобы не было записано – быть с ним. Вдвоем. Да, конечно, чтобы все было. Я не буду здесь подробно пересказывать, чего бы мне хотелось – все-таки надо как-то пощадить этот блокнот. Как неприятно, даже противно. Легче не стало. Этого хочется еще больше – именно с ним и ни с кем другим. Но разве этот никчемный блокнот мне в этом поможет? Боже мой, а я еду в поезде, я здесь совершенно одна – никого нет в вагоне. Сейчас бы выпрыгнуть из него. Но мысль о нем совсем не связана со стыдом – скорее наоборот. Потому что все, что связано с ним… Все, не буду. Невозможно. Никак нельзя…

23 ч. 33 мин.

Я все же попытаюсь себе объяснить – что же есть в нем такое. Что-то, что вызвало мои чувства. Их не унять, не убрать, не забыть. Даже если записать – все совсем не то, как в жизни, как чувствую сейчас, как чувствовала тогда. Сейчас я еду в поезде, но от воспоминаний, от этой бесполезной попытки записать их, чувство только усилилось. Но никак не выразилось, ничем не стало. Где оно – во мне и я властна над ним, или же оно там, за окном, и я должна только хвататься за его обрывки, выдергивать их из-под стекла? Нет, хуже, его всадили в меня тонкой иглой, и теперь я буду умирать медленно и мучительно, пока совершенно не исчезну. Мне теперь совсем некуда от него деваться. Невероятное желание, да, желание этого мужского тела и одновременно, в этот же самый момент, небывалый взлет куда-то. Или только возможность взлета? Чистота, очищение, и сильнейшая тяга единения с ним в одно целое. Очень новая для меня, непознанная смесь ощущений. Он прекрасен, у него очень красивое тело. В этом надо точно отдавать себе отчет, это было моим первейшим и сильнейшим ощущением. Это  чувство нас связывало – кто бы еще увидел его таким, если бы не было меня? Я не знаю о других – нет, они не могли чувствовать ничего подобного, только я одна могла видеть его красоту.  Возможно, он занимается каким-нибудь восточным искусством – его тело так одухотворено, как будто существует и дышит по его воле, полностью ему подчиняясь. Его Король Лир, этот старик, который должен быть обиженным, слабым, сумасшедшим,  – каким угодно, но только не привлекательным – был тонко, болезненно красивым. Он выходил на сцену, по пояс обнажая свое тело – на голове у него был венок из цветов, и в руках были цветы. Позже они выпадали из его рук и оставались на сцене. Именно в тот момент я испытала сильнейшее наслаждение. Он был похож на Христа. Конечно – на кого же еще? Несомненно, на него и ни на кого другого. Но поняла я это только сейчас. Его тело несет красоту физическую и духовную одновременно, как будто он читает тебе какую-то важную проповедь своими мышцами, положением груди, движениями рук. Я не могу это передать, но я могу чувствовать это снова и снова. Это совершенно новое для меня ощущение. Как я до невозможности хочу обладать им. Не в реальной жизни, а в той области, где соединяются его тело и тот божественный дух, та физически ощутимая духовность тела, что с ним связана. Она проявляется с наибольшей силой именно на сцене, и, наверное, только там и возможно бы было то полное обладание им, о котором я сейчас мечтаю. Которое, естественно, совершенно недопустимо и невозможно. Но какое новое ощущение – у меня никогда в жизни такого не было. Или нет, сейчас вспоминаю - было однажды. Такое же сильнейшее наслаждение, очень похожий образ. Но все-таки там было совсем другое. Здесь не надо смешивать – ведь это становится даже опасным. Кому-то это могло бы показаться большим кощунством - я знаю, некоторые очень серьезно относятся к религии.

23 ч. 40 мин.

Но все-таки не могу не вспомнить. Ведь тот момент становится неразрывно связанным с моим новым состоянием. Так же неизмеримо больно, такая же, как и в тот раз, зависимость от видимого образа. Да, да, я помню, как было тогда  - то, что я видела, нельзя было оставить, нельзя было отойти даже на миг, каждая минута существования отдельно от него вызывала страдание. И было что-то еще – что меня тогда сильно покоробило, я не знала, что такое возможно чувствовать. А сейчас понимаю, что да – и от этого хочется выпрыгнуть из поезда, пролететь в темном, несуществующем пространстве, исчезнуть навсегда в непрекращающемся ливне. Потому что то, чего я хочу сейчас, и о чем представила себе тогда... Если бы это было осуществлено, то сделало бы все возможным – то, о чем нельзя даже подумать. И от мысли о том, что в моей душе есть еще много того, чего и представить себе нельзя, становится страшно. И физически больно. Наверно, эти кресла в поезде очень неудобные – мне же очень больно. А что было тогда? Почему было больно и тогда? Может, это из-за того, что я много бегала по городу, пытаясь везде успеть? Этот музей был последним, и по-моему, у меня было совсем немного времени на его осмотр – два часа или что-то в этом роде. Я даже думала, не сократить ли их до одного часа – можно было забежать еще в Дворей дожей перед его закрытием. Музей состоял из длинных комнат-анфилад, и я сначала пыталась быстро переходить из одной в другую, а потом стала задерживаться у отдельных картин, забывая о времени и необходимости его распределять, чтобы успеть все посмотреть. В конце анфилады, в самом дальней комнате, чуть-чуть слева, если смотреть от входа, на отдельной деревянной подставке стояла небольшая картина. Некоторым чувствам в жизни нельзя найти определение, но их можно связать с другими, найти параллели. Да, я попытаюсь. То, что я испытала через несколько минут пребывания перед той картиной, было очень похоже на то, что я испытываю сейчас. Такое же ощущение близости увиденного образа, мучительная невозможность не думать о нем. Может быть, не такая четкость тех запретных мыслей, что возникли у меня сейчас – тогда они еще не оформились, так как сознание заранее отказалось от них, не позволив им до конца завладеть мной. А это последнее мог бы сделать он, игравший Короля Лира, если бы существовала – хоть единым намеком - та реальность, где я могла бы соединиться с ним на том уровне, где это единственно возможно. Если бы можно было стать с ним единым существом там, где его Лир становился похожим на Христа, и где я содрогнулась от вибрирующего знания лишь одного факта – как красиво его тело, распятое на подъеме сцены и предъявленное мне, как откровение. О таких переживаниях можно рассказать не каждому, и иногда даже трудно определить, что же они такое, зачем они. Но теперь у меня хватит смелости, чтобы понять… Поезд за окном летит – и там захватывающая дух пустота. Я одна в одном вагоне, а может быть, и во всем поезде. Может быть, и во всем мире. Нет, я была бы одной, если бы…. Если бы не было воспоминания о нем, образа, встающего передо мной так же четко, как если бы я вновь стояла перед этой картиной, забыв о том, что еще совсем немного, и двери музея закроются – и это значит, что я больше не увижу ее никогда.   

23.50 мин.

Я не могла писать минут пять. Или десять? Поезд очень трясло. Когда же он приедет в Оксфорд? Мне иногда кажется, что его, этого города, на самом деле нет. Или, он есть, но где-то в другом месте на карте, а тот, куда еду я, кем-то был там отмечен только, чтобы окончательно меня запутать. То есть, все просто – поезд никогда никуда не приедет. Надо писать, чтобы отвлечься от таких мыслей – но на коленях ужасно неудобно. Это вообще английский поезд? Ведь в европейских поездах всегда есть маленькие столики, а в этом приходится писать на коленях. Зато я вспомнила. Да, это был музей Коррер. Конечно, это была Венеция – здесь я не ошиблась. Но, возможно, я пошла в него после Дворца дожей, а не перед ним – и именно поэтому у меня совсем не осталось времени внимательно посмотреть все картины. Хотя я совсем не помню Дворца дожей – может, я тогда в нем так и не побывала? На той картине – в музее Коррер, ведь он не может быть Академией, так как я решила пойти в нее в другой раз (правда, так и не привелось) - был изображен Иисус Христос, поддерживаемый двумя ангелами. Он выступал из картины, не помещаясь в ее пространстве. Он был несоизмеримо больше ее, он был всем, что человек мог увидеть на ней, хотя сзади намечалось большое пространство – наверное, город, а может быть, равнина с отдельными деревьями. Его можно было посчитать умершим – его глаза были закрыты. Возможно, кто-то решил бы, что он и был мертв – принимая во внимани традицию его изображения. Но сама картина говорила совсем другое. Тело Христа на ней было живым – оно было более настоящим, чем мое собственное, и оно было всем, что у меня было на тот момент. В нем одном заключались и два ангела, и пространство за ним, и все то, что было или могло быть в его прошлом и его будущем. Да, да, и будущее – оно было выражено в его теле, и мне казалось, что еще минута, и оно станет для меня ясным. И я стояла, и это было уже почти со мной, почти во мне, но все еще не приходило, и я стояла еще пять минут, и еще десять, и еще столько же. Может быть, музей закрывался позже, чем я предполагала – ведь, получается, что я стояла там около часа? Некоторые моменты переживать очень больно, но потом именно из-за этого о них помнишь всю жизнь. Этот бесконечный час в поезде, который – еще есть надежда – движется в Оксфорд -  тоже станет таким. Но позже, когда все, что у меня останется – это эти записки. Болезненная попытка сохранить воспоминания. Если бы у меня сейчас была бутылочка таблеток аспирина – я бы обязательно ее приняла. Потому что, господи, невыносимо больно. И все-таки – это является одновременно и наслаждением. Я сейчас даю себе зарок сходить на Короля Лира, чтобы увидеть его, еще раз, и еще два раза, и может быть, еще десять раз. Поезд в Оксфорд. И во время каждой из этих будущих поездок я буду сидеть в поезде и то-то записывать, пока не смогу, наконец, выразить то, что происходит со мной сейчас.

23 ч. 59 мин.

Почти полночь. Но разве это поздно? Все в жизни зависит от твоего состояния на данный момент. Бывает, что и в три ночи чувствуешь себя, как будто еще весь день впереди. То есть, та ночь, что ждет тебя впереди, в такие минуты не ощущается ночью, а откладывается в твоем сознании как продолжение дня. И уже нельзя оборвать этот день, а нужно стремиться продлить его насколько возможно. В такие дни чувствуешь, что сил в тебе на самом деле гораздо больше, чем можно предположить, и что они бесконечны. В такие дни кажется, что работать без сна можно и день, и два, и недели – и, боже мой, сколько всего можно успеть. В такие ночи часто начинаешь много дел сразу и все не можешь выбрать что-нибудь стоящее, ради чего можно было бы не спать всю ночь. Но на следующий день неизвестно откуда наплывет тяжесть, все сделанное вчера покажется пустым и бессмысленным, и день, а также ночь протянутся большим клубком без содержимого, и в эти моменты почувствуешь, что откатываешься назад от предыдущей ночи на пять, десять, а то и двадцать дней. Оказывается, время не постоянно, оно наполняется по-разному, растягиваясь и сжимаясь, и очень сложно уловить, как же именно оно движется и по каким законам. Мне иногда приходит в голову, что подобным образом человек может обманываться и в пространстве – ему кажется, что он стремится вперед, а он стоит на месте, и, наоборот, остановившись, может продвинуться гораздо далее, чем в бесконечном, суетливом, движении. Совсем как этот поезд: никак не определить, то ли он движется, то ли стоит на месте, и если быть честной, я уже не уверена, что когда-нибудь приеду в Оксфорд. Но находясь на этих синих креслах, получается, что я двигаюсь куда-то сама по себе, лечу куда-то в плоскости, не связанной с движением поезда, и точно не могу даже определить направление этого движения. Мое состояние более похоже на колебание на острие иглы – его не остановить, и оно мучительно. Но как никогда раньше, именно в этот момент счастье и наслаждение кажутся предельно близким. Возможно, то, что ищешь, всегда находится рядом с собой, надо только один раз остановиться и понять, где же именно. Или, наоборот, не останавливаться, чтобы понять это в движении. Мне кажется, я сказала об этом уже миллионы раз – надо бы остановиться. Но у меня кружится голова – иногда так страшно смотреть на бесконечное море, открывающееся перед тобой в ночной прогулке по его берегу. Эта неизвестность, эта пустота, эта бесконечность – что в ней? Это пугает. Все-таки известное, линейное движение более привычно, за него держишься, как за последнюю соломинку, и не отпускаешь ее. Мне сегодня обязательно надо приехать в Оксфорд, и мысль об этом спасает, держит на плаву. Иначе я бы сейчас взлетела и зацепилась за одну идею, которая уже давно не дает мне покоя. Она вынуждает меня повторяться – ведь чтобы разрешить себе подумать о ней, нужно сначала создать пространство для прыжка. Она же делает мысль о смерти легкой, добавляет к ней смелости, гордости, даже зрелищности. Брошу этот блокнот. Ехать уже совсем недолго.

00 ч 10 мин

Я остановилась только из-за трусости. Это надо обязательно записать, хотя меня стало трясти от этой мысли еще больше. Еще больше хочется умереть – не знаю почему. Этот Иисус в музее Коррер, и мой Король Лир – что между ними общего, почему они связаны между собой? Я знаю – позволю себе сказать это – они оба прекрасны, и их забыть невозможно, но в чувстве, вызываемом ими – мало святости. Наверное, я не способна на свободный душевный восторг.  Он неизменно свяжется у меня с желанием соединения с этим человеком для достижения высочайшего наслаждения. Я всегда буду думать о нем через себя, потому что если там, где он, нет меня, значит, не может быть и того мира, где он существует, и если этот мир способен на существование без меня, я не могу его принять и поверить в него. Разве я могу представить себе сцену, по которой ходит он, если нет моих глаз, чтобы его увидеть? Разве я могу представить холм, на котором он был распят, без того, чтобы поверить, что и я была там в этот момент и чувствовала все его страдания? И разве возможно такое будущее, в котором для него я буду просто одним из неведомых ему созданий, без возможности соединения с ним, соединения беспредельного? На отдельном от тела духовном уровне мне не представляется это возможным, и поэтому я могу поставить на место Иисуса моего Лира, если захочу. Мысль о его возможном внимании ко мне, о единении с ним кажется мне более приравненной к счастью вечному, чем мысль о спасении через Христа, говорившего о любви к каждому человеку. Я не хочу быть одной из этих безликих каждых. Пристрастие ко мне лично, причастие к духовности увиденного мной тела ставится всем моим существом выше любых проповедей, как будто забывших или отрицающих другой закон, владеющий мною сильнее, чем религиозный. Более того – я уверена, что закон, заставляющий меня сейчас метаться при воспоминании о сцене и его появлении на ней, не менее духовен, чем религия, и, возможно, напрямую связан с нею. В моем представлении о жизни после смерти я бы выбрала Христа только в том случае, если бы было разрешено смотреть на его тело, наслаждаться им, впитывая его духовность, соединяться с нею в той мере, насколько возможно соединение между двумя телами для обретения высшего единства. Мне возразят, что после смерти не будет телесности – мне кажется, без выражения духа в какой-то материи, доступной глазу, слуху, прикосновению невозможно и его существование. Просто мы еще не представляем, находясь на земле, как именно мы научимся воспринимать и осязать мир по-новому после смерти. Но моя мысль не успокаивает меня, а наоборот, мучает, колет и жжет, и мне хочется умереть, потому что возможность ее осуществления и даже мысль о ней начинает быть связанной со смертью. Представленное при мысли о моем новообретенном Христе, о моем Лире наслаждение почему-то перетекает в прекращение существования и становится чем-то финальным, выплескивающимся в пустоту и исчезающим в ней. Может, я уже не пишу это, а только думаю и пытаюсь выразить? Я бы никогда не смогла записать такое на обычной бумаге. Есть ли за окном дождь? Есть ли за окном ветер? Есть ли за окном что-нибудь? Приеду ли я когда-нибудь в Оксфорд или это мучение неопределенности и нахождения в закрытом пространстве, в полном одиночестве, тогда, когда хочется соединить все силы, чтобы из него вырваться, будет длиться вечно? Не это ли и было бы гораздо страшнее смерти, в которой – все свобода, все полет, все – единение с ним?

00 ч. 23 мин

Возможно, поезд все же приедет в Оксфорд – он, скорее всего, просто очень сильно задерживается. Пока в нем не объявляли  ни одной остановки, и в вагон никто не заходил. Я уже окончательно запуталась, где мы сейчас, сколько уже проехали, сколько еще осталось. Только постоянное быстрое движение в полной темноте, пустой вагон с синими сиденьями, и усиливающееся ощущение тяжести и погружения в яму, где я буду лишена самого дорогого, что у меня есть - сознания. Теперь я боюсь уснуть – чтобы не пропустить Оксфорд, чтобы не заснуть здесь на несколько часов и не проснуться неизвестно где, чтобы на голову не надвинулась эта бесконечная тяжесть, которая стала охотиться за мной с самого того момента, когда я села в этот поезд. И тем не менее, наслаждение близко, оно никогда не покидало меня. Я знаю, что будет, когда я приеду на мой вокзал. Будет проливной дождь и сильнейший ветер, я сломаю свой зонтик, не успев его открыть, и скрючившись, съежившись, буду пробираться вперед от вокзала к тому месту, где я живу. И хотя буду делать вид, что мне плохо, холодно и страшно, мне будет намного лучше, чем здесь – я, наконец-то, буду свободна. Двигаться, совершать шаги, преодолевать стихию – что может быть лучше этого? И что может быть страшнее невозможности двигаться, что может быть тяжелее физической привязанности к одному месту и знания, точного как механические часы, что от прошествия дней, многих-многих дней, ничего в этом постоянстве не изменится? Я буду двигаться быстро, рывками, но у меня будет цель – добраться до своей квартиры. Я открою входную дверь, неуклюже кинув то, что осталось от зонтика, в дальний угол, скину с себя все –никогда еще одежда так не мучала, не стесняла меня. Я брошусь на огромную кровать, и буду метаться по ней долго, забывая о времени и не зная, остановилось ли оно или движется. Та близость наслаждения, которая мучила меня всю дорогу, завладеет всем моим существом, и единственной возможностью достигнуть его почему-то представится беспорядочное метание по кровати, доведение себя до детского, беспомощного состояния, когда все слезы выплаканы, все пальцы искусаны, все простыни измяты. И страх перед невозможностью быть с ним, наконец-то, будет преодолен. Я буду знать, что он – мой Король Лир, мой Христос Беллини, что готов был сойти ко мне, мягко отстранив ангелов в музее Коррер, сейчас здесь, рядом со мной. И каждая минута метаний будет приближать меня к нему – потому что с тем мимолетным ослаблением сознания, до которого я буду доводить себя, будет  исчезать и то расстояние между ним и мной, в котором бессмысленно вращалось мое одиночество, и та бесконечная пустота, по которой всю ночь двигался поезд. Его присутствие будет ощутимо так же непреложно, как и вся моя предыдущая  и будущая жизнь, и его бестелесность окажется вымышленной, и я смогу соединиться с ним, чтобы вкусить от той духовности, которая наполняла его тело и готова была передаться и моему существу – стоило лишь подойти, поверить, прикоснуться. А пока я еду в поезде, и он почему-то невероятно задерживается, и нет конца этой бесконечной муке неизвестности, и она коробит и иссушает меня, и дух рвется только к одному, что может заменить свободу и единение с ним – к смерти… Блокнот заканчивается, я закрою глаза. Только бы не заснуть, только бы не заснуть, только бы не заснуть… Впереди Оксфорд, и он должен быть уже очень близко. 

***
Мне очень больно было об этом говорить. Поэтому я вспомнила о том, что ничего не сказала о самом главном факте, только когда еще раз перечитала все написанное здесь. Нет, я наверно никогда не смогу произнести этих слов. Но я попробую – я должна быть сильной. Моей дочери больше нет, и все, что осталось от нее – это странное повествование. Нет, об этом-то я как раз уже успела сказать, я не сказала о главном – почему ее больше нет. Но рассказать об этом я, правда, тоже не могу, потому что подробно вспоминать об этом здесь и сейчас – выше моих сил. Странно, если бы вы ожидали другого. Моя дочь была тем единственным, что связывало меня с жизнью, хотя сама держалась за нее с каждым днем все слабее и слабее. Теперь и этой связи у меня не осталось. Кроме этих записок, больше у меня ничего нет. Поэтому я и решила, что будет лучше, если их увидят другие люди. Может быть, в них найдется что-то интересное для общественности. Только позвольте еще раз оговориться – моя дочь никогда не была ни в Англии, ни в Италии. Но уверена, что ей очень хотелось там побывать. Конечно, у нее не было ни серьезных жизненных впечатлений, ни настоящих отношений с мужчинами. Но я, как ее мать, настаиваю, что моя дочь имела такое же право на жизнь, как и все остальные. И если все, что осталось от ее жизни, - этот странный рассказ в виде путевых заметок, он тоже имеет право на существование. И придуманные ею – мне кажется, довольно занимательно – часы жизни в поезде, возможно, привлекут чье-то внимание и интерес. Чем больше я их перечитываю, тем больше верю, что они и вправду были у нее. Кстати, замечу в скобках, что и упомянутый ею театр в городе Стратфорде, и картина Джованни Беллини в музее Коррер действительно существуют – я специально это проверила, потому что сначала, признаюсь, несколько в этом сомневалась. Но здесь сказалась моя собственная ограниченность – ведь моя дочь никогда не покидала пределы нашего дома без моей или чьей-либо еще помощи. Единственное, мне не очень нравятся ее рассуждения о религии – и я думаю, что стоило бы убрать их из рассказа, или хотя бы сократить или сгладить некоторые ее мысли на случай, если какое-либо издательство вдруг примет его в печать. В наше время повсюду приветствуются свобода слова и оригинальность мысли, но мне бы не хотелось, чтобы какие-то скандальные высказывания были так или иначе связаны с именем моей дочери. И то, что ее уже нет рядом со мной, в этом отношении ничего не меняет.

Оксфорд
июль-август 2010


Рецензии