Мальчик с лютней

Уверена, что на огромном блюде фруктов вы бы никогда не узнали моего любимого. Не удивлюсь также, если устроители банкета, на котором вы это блюдо встретите, просто забыли его туда положить. Маленькое оранжевое тельце моего героя появлялось по краям овалов с виноградом и черешней только на изысканных ужинах или приемах. Возможно, вам посчастливится встретить его на пирожном – им любят украшать шоколадные или сливочные изыски на кондитерских изделиях. На их вершине он выглядит маленькой горошиной - венцом вселенной, довершающим гармонию этого в остальном невзыскательного создания. До чего странным мне было узнать, переминая в очередной раз в пальцах одной руки его нежные увядшие листья, а в другой подготавливая заветный плод для погружения в рот, что мой любимец не может быть причислен к фруктам. Но с определением его места среди овощей семейства пасленовых я так и не смирилась. Каждому из нас позволены свои маленькие слабости. У меня была одна – я любила физалис. И считала его самым вкусным, самым терпким, самым сокровенным фруктом, обволакивающим полость рта и удовлетворяющим самые тонкие вкусовые потребности. Без физалиса я не представляла жизни, так как в нем сосредоточились все тончайшие ощущения и источники к наслаждению, все открытые так внезапно и потому плохо поддававшиеся узде чувственные токи. Открыла я его для себя по совершенной случайности.

Очень долгое время моя жизнь была похожа, если допускать такое сравнение, на манную кашу. То, что можно было назвать жизнью, было полно мелких событий, не оставлявших ни в теле, ни в душе никаких отложений. Все, что со мной происходило, меня мало затрагивало, и я начинала разочаровываться в принятой от общества на веру мысли, что жизнь прекрасна и удивительна. Я стала скептически относиться и к тому относительному понятию, что в обществе принято было называть душой. Комок бессвязных, наскучивших мне, серых переживаний не очень тянул на это название. После института, когда я должна была пробивать себе дорогу и достигать в жизни относительного благополучия, я еще куда-то стремилась, выстраивала планы на будущее – в основном, по-инерции. В конце концов, я даже достигла нескольких повышений, стала ездить в командировки, у меня было несколько случайных связей, и наконец я вышла замуж. Замужество оказалось для меня более неприятным, чем я этого ожидала. Именно тогда манная каша начала проникать в мои эмоции и заполнять сознание. Незаметно я утратила способность воспринимать ощущения, связанные с чувственной и физической сферой – способность, которую замужество, по моим ожиданиям, должно было усилить и развить. Но этого не произошло. Мой муж был мне неприятен – он ограничивал мою свободу, воспротивился моему карьерному росту и, что самое неприятное, требовал от меня намного более физической отдачи, чем я могла ему дать. Если бы я к тому времени читала серьезную литературу, я бы, возможно, вознамерилась его убить, увезя далеко в море на водную прогулку – таким непреходяще омерзительным стало для меня его присутствие. Но серьезной литературы я тогда не читала, увязая все больше в неудобоваримой каше дамских романов, журналов, светских сплетен. Мои карьерные начинания были забыты и соответственно, даже те знания и личные амбиции, что имелись, были утрачены. В то время я бы посмеялась над тем, кто стал бы уверять меня в том, что в жизни есть счастие, наслаждение, сильные переживания и светлые чувства.Из-за непреходящего ощущения манной каши на зубах от всего съеденного, увиденного и бессмысленно проговоренного за день мои дни постепенно сливались в одну сплошную серо-белую массу.

Именно тогда я стала ценить людей, что либо любящих или чем-то по-серьезному увлекающихся в жизни. Я не верила, что сама смогу увлечься чем-нибудь, и вовсе не старалась им подражать, но такие люди вызывали у меня скрытую зависть – зависть бездейственную и слабую, так как даже завидовать долго и напряженно мне казалось бессмысленным. Я бесповоротно и с легким презрением отвергала тех, кто всю жизнь посвятил какому-то высокому чувству или занятию, был верен своей семье или искренне любил свою работу. Все это казалось мне высокопарным и вымученным, от их вымученного сподвижничества веяло ханжеством и лицемерием. Мужа, ввязавшегося было, благодаря своим знакомым, в восстановление монастыря в какой-то богом забытой деревне, я отговорила от этого занятия. Этот обгоревший обрубок скита, торчавший посреди голого поля, как неприглядный кусок исковерканного человеческого тела, и красные, одутловатые, вспухшие лица местных старушек и упившихся мужиков вызвали у меня отвращение. Никаким богом там и не пахло, а процветала житейщина и скукота, похожая на нашу, только вывалявшаяся в грязи, копоти и мраке. Я дала себе слово никогда такими делами не заниматься. Нет, я любила быть честной с самой собой – мне это не стоило особого труда, в моей жизни все было слишком просто. Я ценила простые желания и узкие увлечения – мне нравились люди, ценящие конную езду или теннис, предпочитающие Мексику Китаю на основе собственного опыта, или мороженое тирамису венскому штруделю. Эти люди с достоинством отдавали свое время и средства выбранному увлечению. Им-то я и завидовала – потерявшая всякий вкус к происходящему вокруг меня, я бы отдала все, чтобы полюбить что-то так же сильно, как они. Но увязнув в манной каше и потеряв веру в то, что что-то вообще способно доставить мне сильные ощущения, я уже и не искала, не пробовала ничего, что могло бы меня заинтересовать или хотя бы временно взбудоражить.

Не буду себя обманывать: муж не мог не чувствовать это состояние, которое обволакивало меня и делало похожей на пучеглазую рыбу. Как ни редко мы были с ним вместе в последнее время – он имел любовницу, видимо, найдя то, что ему нравилось, и этим вызывал у меня легкую зависть – в моменты, когда мы оставались вдвоем, он не мог не замечать мою возраставшую ущербность. Мое неприятие его физически, доходившее до нервного раздражения и невозможности смотреть на него раздевшимся, передавалось ему и вызывало у него комплексы. Единственной мерой защиты было обвинить во всем меня, и я нисколько не удивилась, когда в один прекрасный день узнала от него о том, что являюсь чем-то средним между человеком и шершавым животным. Он посоветовал мне лечиться - неизвестно от чего. К его удивлению, я даже не стала спорить. Помолчав,  я  вышла из комнаты. Он слегка сник и потом даже извинялся за то, что задел мое эго и женскую сущность. Он ходил тогда на какие-то непонятные психологические семинары -  нам обоим было плохо, но только у него хватало сил предпринимать бессмысленные попытки разобраться, почему это было так. Надо сказать, что он ничего в моей сущности не задел. Мне просто стало невыносимо слышать его голос и видеть эти волосатые руки, а сказать что-то в ответ было невмоготу: манная каша, казалось, налипала в рот. Эта ссора, правда, мало что изменила в нашей внешней жизни, так как нам обоим было лень что-то кардинально менять, да и круг общих знакомых терять не хотелось. Мы даже решили попробовать отпраздновать попытку примирения и, как знак нашего временного благополучия, выбрались на один благотворительный банкет. Мы иногда посещали их – в в основном, ради вкусной еды. Поесть любил мой муж, для меня блюда всегда имели пугавший меня привкус пригоревшей манной каши, и я старалась есть как можно меньше.

Там-то я и встретила моего любимого оранжевого зверька, мое терпкое тельце, ранящее губы, если неаккуратно раскусить его - мой физалис. Тот банкет был с сюрпризом, о котором ни я, ни муж ничего не знали. Для присутствующих была приготовлена культурная программа, предназначенная для того, чтобы вызвать аппетит для тех блюд и напитков, которые подавались после. Мы сели на черные стулья и заранее приготовились скучать. Нам объявили о том, что банкет собран с целью помощи любительским театральным коллективам, которыми, оказывается, был полон наш город. Перед нами готовился выступить один из них. Муж состроил мне нелепую гримасу, которая должна была выразить дружественность. Он даже собрался нежно хлопнуть меня по колену около конца юбки в знак солидарности перед предстоявшей необходимостью чуть-чуть помучиться, но я отвела его руку, скрывая нахлынувшее отвращение. Отодвинувшись друг от друга на расстояние, которое можно было посчитать несветским, мы принужденно обратились к действу, которое уже минут десять шло на сцене. Сюжет был связан с военной тематикой – патриотизм в то время становился модным. Все актеры были студентами одного из городских вузов. Они представляли свое полу-любительское творчество, видимо, в тайной надежде вызвать наше умиление своей молодостью и наивностью. Первые полчаcа показываемое действо казалось мне очень неуклюжим, я даже не могла уловить сюжета. На сцене метались какие-то немецкие офицеры, они же бегло переодевались за подобием сцены и становились красными партизанами. Одного из них допрашивали – его лицо раскраснелось, рубашка оголилась, рядом разматывалась веревка, чтобы его повесить. Все в сцене показалось мне значительным, и особенно запомнились закушенные губы мальчика, его вспотевший лоб, растрепанные, слипшиеся волосы. Мне показалось, что играл он искренне, отдавая всего себя без остатка – разве так мог играть студент, занимавшийся театром в свободное время? Запомнив каждую деталь этой сцены, оставшуюся часть спектакля провела в попытке воссоздать связи между сценическими персонажами и сюжетную нить. Когда мне это почти удалось, спектакль кончился. Потом была небольшая пауза, и пока актеры переодевались, чтобы присоединиться к нам на банкете, нам рассказывали о возможных путях помощи развитию театральных коллективов нашего города. Я стала толкать мужа в бок, он удивленно обернулся на меня и достал чековую книжку. В конце выступавший предложил продолжить знакомство с коллективом в неформальной обстановке. Все стали суетиться и пробираться к столикам с едой.

По привычке не прикасаясь к еде, я отошла к небольшому подносу с фруктами. Что-то, что я сначала приняла за привычную манную кашу, давило в груди и в ушах – неприятно от ощущения потери кислорода, хотелось вобрать тело в себя и освободится от состояния, напоминавшего невесомость. Чтобы преодолеть это новое для меня состояние – к тому времени я была мастером выносливости во всем, что было связано с затянутыми неприятными ощущениями – я стала мысленно разделять фрукты на блюде на цветовые категории. Я выделила желтые, красные и оранжевые. За одним из оранжевых вдруг потянулась рука, высовывшаяся из наспех застегнутой, несколько помятой розовой рубашки – я перевела глаза на мандарин, с которого снималась шкурка, и увидела его. У него были кудрявые волосы, обрамлявшие розовое лицо с кожей младенца. Под розовой рубашкой, вследствие выступивших пятен пота, просвечивало хорошо сложенное тело. Я попробовала начать разговор, но почувствовала жжение и боли в области желудка. Мне было незнакомо это ощущение, я приняла его за изжогу и стала по-инерции искать глазами мужа. Потом опомнилась и попыталась поднять глаза. Кудрявый ребенок в розовой рубашке уже довольно долго что-то вежливо говорил мне, держа на вытянутой руке перед собой овальное блюдо с фруктами. Я попыталась взять большую ягоду клубники, но протянутые два пальца нервно дернулись, и я заскользила пальцами по концу блюда, задев небольшую оранжевую ягоду на его краю. Ягода упала, я нагнулась,  чтобы ее поднять, но мой ребенок вежливо удержал меня и подал мне такую же, маленьким часовым замыкавшую его край блюда. Взаимные улыбки скрыли возникшую неловкость, и между нами завязался разговор. Так я в первый раз попробовала физалис и встретила своего первого мальчика. Для моего студентика, этого наивного лютниста, природа моего интереса к нему стала большой неожиданностью. Потребовалась на удивление большая доля убеждений и относительно ограниченная благотворительная помощь, предложенная мной, чтобы заставить его поверить в необходимость и желанность нашего сближения. По воле случая соединившись в одно событие, эти два вкусовых ощущения, доводившие меня до судорог, больше никогда не переживались мной отдельно. Тогда я впервые включила себя в категорию тех счастливых людей, которые точно знают, что приносит им наслаждение. Его вулканическая сила была своеобразной компенсацией за долгие годы тюремного заключения в слизи моей манной крупы, и контролировать его мне с тех пор стало неподвластно. Мне было тогда далеко за тридцать.

После моего первого опыта мне трудно было остановиться. Костер, возгоравшийся из-под любого слоя золы, образовывавшейся в перерывах между пробами физалиса, выжег все мои внутренности. Мой организм, не получивший должной закалки в молодости, иногда подводил меня непривычными женскими болезнями, но, выстрадав свое, я неутомимо рвалась в бой. Мальчиков я выбирала тщательно, путь к ним расчищала долго и аккуратно, тратя на это определенные средства в зависимости от ситуации, но, по выработанной за эти годы привычке, никогда не пробовала их дважды. Находила я их – опять же, как дань традиции - в небольших театральных студиях, на захолустных игровых площадках, в череде неумелых любительских постановок. Войдя в комитет организации, занимавшейся помощью таким коллективам, я ездила по разным городам и, соответственно, посещала достаточное количество постановок, чтобы не ограничивать себя ни в количестве моих мальчиков, ни в их качестве. Попутно и как-то незаметно для самой себя, я стала разбираться в пьесах и литературе, и даже приобрела новую для себя привычку серьезного чтения. Я оказалась довольно изобретательной в драматургии моих отношений с новыми кандидатами на неувядающие в своей силе приносить наслаждение радости. Каждый раз я бралась за дело с творческой энергией, и даже использовала свои литературные знания, чтобы обставить нашу встречу с подобающим вкусом. Моя фантазия была неисчерпаемой в поиске поводов для нашего сближения, и часто кудрявый вакх подносил мне виноградную гроздь чуть ли не по собственному желанию. Одно было неизменным  - наша встреча в ресторане, которую я обычно умело маскировала под деловую встречу с предполагаемым обсуждением моей помощи выбранному мальчику в его карьере и личностном развитии. Неизменным был и физалис – две оранжевые ягоды размером с крупную черешню, которые я предлагала ему отведать до того, как сделать конкретное, не требующее двойных интерпретаций предложение. Долго перебрасывая ягоду между губами, прежде чем раскусить ее, я внимательно смотрела на него, очередного мальчика с лютней, этого неопытного игрока. В эти секунды я восстанавливала в памяти все моменты от нашей первой встречи до этого вечера, так как знала, что мы вряд ли увидимся после. Тот кисло-терпкий вкус, которым наполнялся рот после раскусывания ягоды, неизменно предвосхищал для меня те вкусовые ощущения, которые ждали меня в дальнейшем и варьировались в зависимости от моей занятости и его скованности. Наутро мальчик обычно делался мне совершенно чужим, мы расставались холодно и неловко. Сумма, предназначавшаяся на его становление как актера, неизменно приходила от меня в виде чека, помещенного в небольшой конверт.
 
Мой муж сначала радовался той общей перемене, которая произошла со мной. Я тоже была рада освободиться от его опеки, связанной для меня с той смесью зависимости и физического отвращения, которую я испытывала в его присутствии. Одно было нехорошо – он стал о чем-то догадываться, а мне это было совсем не на руку. Если бы он узнал правду, это заставило бы меня со скандалом покинуть то место, которое являлось бесперебойным источником льда для моего разгоряченного лба. К тому времени я уже прочитала несколько романов Набокова, и стала подумывать, не избавиться ли мне от него – иссушение источника всей моей жизни казалось мне тогда в мириады раз более страшным, чем пресечение жизни одного из ненавистных мне существ. Но было не по себе от этой мысли – ведь он иногда лечил меня от настигавшей после поездок простуды, да и мое финансовое положение полностью зависело от его бизнеса. Этот узел был разрублен неожиданно для всех нас. Один из провинциальных мальчиков, о существовании которого я к тому времени уже успела забыть, приехав поступать в театральное училище в Москву, вдруг узнал о существовании моего мужа и позвонил ему, долго сопя в трубку и в конце прослезившись. Считая этот разговор своеобразным актерским тренингом, он изобразил перед мужем все прелести своей надорванной юношеской чести и пожаловался ему на то, что был у меня не один. Муж стал искать доказательств и далеко ходить ему не потребовалось – в глубине одного из моих ящиков он нашел несколько фотографий моих мальчиков, по преимуществу обнаженных. Он оставил мне записку, что разводится со мной, к ней же приложил дарственную на квартиру, в которой мы жили, положил все это на стопку найденных им фотографий, и уехал. Больше я его не видела и ничего о нем не слышала. Надо отдать ему должное – никто из наших общих знакомых о причине развода не узнал.

Сначала я, конечно, обрадовалась этому неожиданному освобождению от того последнего препятствия, что удерживало меня от безграничного наслаждения. Мне представлялись сумасшедшие, выходившие за всякие рамки общественных представлений о приличиях, встречи с мальчиками  у меня на квартире. Я была свободна исполнять свои желания и могла пригласить для этой цели кого угодно. У меня уже были к этому времени скопленные средства, к тому же можно было занять у знакомых. Мои беспорядочные мысли гнали меня вперед по бурным порогам моей фантазии, но потом вдруг что-то внутри заныло, и стало скучно. В гостиной неприятно скрипнул диван, загудела труба в недавно отремонтированной ванной. Без мужа не от кого было скрываться, ловя особую терпкость в сладости скрываемой тайны. Некому было и пожаловаться на физические боли. И самое главное – некому было своим образом жизни вызывать у меня то непреодолимое отвращение, убегая от которого я могла позволить себе все, что позволяла. Мне было уже за сорок, когда я вот так, неожиданно для себя, осталась одна. В первое время я некоторое время безвыходно сидела дома – все опротивело, и почему-то казалось, что если я выйду из дома, на меня тут же все станут показывать пальцем. Испытывать угрызения совести я не могла – мне это давно было не свойственно – да и повода особого не было. На душе заварилась неприязнь, завязался комочек, и так как щипцами его было не вытянуть, я ждала, пока он сам рассосется. Переждав недели две-три, я попробовала вернуться к своей работе – намечалась новая поездка на фестиваль. Отношение ко мне никак не изменилось, некоторые из дальних знакомых даже  стали тайно уважать меня за мужество. Через некоторое время на моя имя была переведена часть имущества мужа – ни он, ни я не интересовались, какая именно, но таким было решение суда, на котором ни он, ни я не присутствовали. Средств у меня было много, можно было возвращаться к привычной жизни. Мою свободу теперь ничто не ограничивало. Долгий перерыв был чреват возвращением к моему прежнему состоянию, о котором я боялась вспоминать.

Однако я не спешила. Я съездила на ряд конкурсов, где были выданы награды и собраны деньги для ряда коллективов, и попросила разрешения временно уйти с этой работы. Сгоревшие полости моего тела не то чтобы требовали остановиться, но уже не возобновляли с такой силой своих желаний, так как где-то в моем организме уже зарождалось знание о достигнутом пределе своих возможностей. К этому примешивалось неприятное чувство – не скажу, чтобы вины, ведь я не любила лицемерить сама с собой и всегда знала, что именно и зачем делаю – но что-то похожее на тревогу без причины, неприязнь к будущему, страх перед самой собой тогда, когда казалось бы, все препятствия к возможному счастью были позади. Не скажу, чтобы я, даже после всех наскоро обласканных мальчиков, представляла себе, что такое счастье. Но мое новое чувство напоминало мне ноющую боль, которая говорила о чем-то очень страшном, уже свершимся, исключавшем даже возможность счастья. Как будто мне стала известна новость о крушении самолета, где погибли знакомые люди, и я точно знала, что это уже никак не изменить, и что даже период сна, болезни или забывчивости сохранит этот факт непреложным. Ни одного мальчика у меня в то время не было, и от этого было еще более одиноко и неуютно. Я пробовала думать о возможности найти кого-то для более длительного сожительства, но я знала, что для этого понадобились бы большие деньги длительные уговоры. Мысль униженно предлагать себя кому-то вызвала у меня такое чувство омерзения, какого не вызывала раньше ни одна мысль о муже.

Попытки как-то занять себя привели меня в определенный круг людей. Я искала, чем бы себя занять, а они были полны идей и начинаний, и искали лишь денег для их осуществления. Ко мне приходили тысячи безумных проектов, просьб о пожертвованиях, планов волонтерских и социальных программ – я удивлялась многообразию людской изобретательности и быстро стала от этого уставать. Нашлось и невероятное число ревностных поборников церкви и ее восстановления, умело обволакивающих своими речами мой слух. По городу прокатилось много новодела, и церквушки и храмики, яркие, как лубки, стали появляться в нем, как грибы после дождя. Мое скрытое отвращение переросло в брезгливое снисхождение, и иногда я специально подавала милостыню или жертвовала мелочные суммы на храмы, чтобы еще раз увидеть всечасную готовность этих божьих людей пресмыкаться перед тобой за копейки. Желание презирать кого-то за лицемерные бедность и болезность усиливалось во мне по мере растущего страха за свою неприкаянность и ненужность. Вокруг меня не было ничего, чтобы закрыть эту зияющую дыру, и я стала бояться оставаться одна в своей квартире, так как мне казалось, что черный провал незаметно увеличивается в одной из моих многочисленных комнат.

Единственным моим спасением – пусть даже неполным – стали дети. Общение с ними сначала казалось мне невозможным, но позже, по стечению обстоятельств, я стала помогать нескольким городским детдомам и детсадам, изредка бывая там и помогая в уходе за детьми. Они не знали моего прошлого и нуждались во мне, и это на время останавливало рост дыры, которая стала расти и в моем организме. Чем чаще я там бывала, тем меньше ныла дыра, пока не возникло ощущение, что тонкий слой коросты, напоминавший знакомую мне манку, теперь казавшуюся отрадной, образовался на месте прежней кровяной раны. Жизнь вошла в определенную колею, и, в дни, когда удавалось полностью занять себя заботой о детях, возникало даже подобие равновесия. Я относилась к нему бережно, и, как всегда бывало со мной раньше, пыталась изучить приемы его возобновления, чтобы полнее контролировать себя и свое состояние. С неприязнью и возобновившимся резким и мучительным страхом я отметила свое сорокапятилетие. Мне хотелось, чтобы этот день как можно скорее кончился. Я никого не позвала в гости и никак его не отмечала, запершись в своей квартире с бутылкой рислинга. Утром меня ждали мои дети – я запланировала провести весь следующий день с самыми тяжелыми из них.

Вечером позвонили знакомые по благотворительным делам, и, ничего не зная про мой день рождения, пригласили меня на спектакль одной из небольших театров-студий, организованных бывшими студентами театрального вуза. Их звонок был случайным – кто-то из тех, кто собирался пойти, заболел. Выезжать надо было сейчас же – спектакль начинался через час. Это была хорошая возможность закончить этот день, и я согласилась. Одеваясь, я подумала, что не была в театре около двух лет, и удивилась тому, что не заметила, как сильно и странно поменялась моя жизнь. Это усилило то ноющее чувство потери контроля над собой и своей жизнью, которая я испытала в тот день. Я заспешила на встречу с друзьями, надеясь увидеть глупую пьесу и неоригинальных в своем желании понравиться студентов. Я надеялась на их бесталанность, презирая их и все действо тем сильнее, чем более от его безвкусия зависело восстановление потерянного равновесия.

Студия, находившая в новом, только что отстроенном здании меня неприятно удивила – я не могла не признать, что эта простая форма интерьера и трехцветное оформление внутреннего пространства были выбраны с большим вкусом. На стене была расположена большая фотография студийцев, и от одного взгляда на нее что-то внутри меня неприятно передернулось. Казалось, что черная дыра в моей пустой квартире оголилась, а из нее стали выпадать фотокарточки, найденные моим мужем. У меня закружилась голова, и на мгновение я была уверена, что вся студия представляла собой непрерывный поток повторяющихся в неизменной последовательности двух или трех картин. Мальчик с лютней сменял юношу с корзиной фруктов, а за ними выглядывал маленький вакх с виноградной гроздью. Я успела изучить эти картины еще в те моменты, когда была сжигаема непрерывным потоком похоти, мучавшим меня во время вынужденных перерывов в физическом обладании этими юными вакхами и лютнистами. Я изредка доставала их небольшие копии и в последние годы, когда скрытое наслаждение откровенным изображением юношеского тела было единственным, что я могла себе позволить. Теперь эти картинки висели на каждой стене, в каждом углу, бесстыдно веселясь и кривя свои хитрые глаза в мою сторону. Скорее всего, я покачнулась и попыталась упасть в обморок – потому что мои знакомые поддержали меня и спросили, все ли в порядке. Я отшутилась, сославшись на непривычку бывать в настоящем театре, и предложила пойти поискать наши места в зрительном зале. Зал был уютным, мне, еще не пришедшей в себя, кресла напомнили сиденья в самолете, и я попыталась расслабиться. Мягкий свет постепенно погас, тени сгустились над пустой сценической площадкой, и спектакль начался. Оставалось всего-лишь дожить до конца этого дня.

Я почти уверена, что тот день рождения, скорее всего, должен был стать для меня последним. Закончить его самоубийством без лишней суеты не представляло труда. Легчайший способ проделать это безболезненно, несомненно, нашелся бы. Проглянувшее мучение, которое я неспособна была вытерпеть, заставило бы меня это сделать. Но случайность распорядилась иначе. Судьба, если и существовала для других людей, по моим представлениям, должна была избегать меня, как прокаженную. Так или иначе, все последующие годы я отсчитывала с этого дня, хотя много раз хотела, чтобы его, этого дня, никогда не было и чтобы все, что волею случайностей было связано с таким понятием, как моя жизнь, закончилось тогда же, вечером, в моей пустой квартире, рядом с дырой, переросшей к тому времени в огромный черный провал. 

Спектакль был полным того, чего мне так не хватало – жизни. Если бы к тому времени я не считала такую способность в себе утраченной, я бы даже употребила слово «душа» по отношению к тому, что заболело и задвигалось, как больной и уставший зверь, в пустоте моего тела. Я внимательно следила за сюжетом и удивилась тому, как он прост и понятен, и вместе с тем способен увести за собой куда-то, куда я в тот день почти не в состоянии была двигаться. В небольшой студии создалось давящее в своей интимности ощущение небольшого пространства, где сидевшие рядом зрители на какой-то момент стали слишком близкими друг другу. С непривычки я отшатнулась от этого странного, невозможного для меня единения и, чтобы вырваться из этого общего поля, попробовала рассмотреть игравших повнимательнее. Все студийцы, юноши и девушки, были очень красивы и интересны, все по-своему. Я долго приглядывалась к характерным особенностям каждого из них, выделяя одного за акробатичность, другую за женственность, третьего за умные и точные подачи реплик, четвертую и пятую за яркие, искренние интонации. Попытавшись вернуться к ходу пьесы, я поймала себя на мысли, что смотрю спектакль как единое театральное действие первый раз в жизни. Без шершавого, волокнистого груза, вызванного чувственным желанием, восприятие оживлялось, обрело способность выстраивать целостную картину из увиденного. Как больной, недавно оправившийся от жара, я ловила каждое новое для меня ощущение и мысль, освобожденные от каторжности больного сознания. Меня удивило то, что играющие были безумно похожи на детей, ждавших меня каждую неделю в детдоме. По возрасту их разделяла самая малость, а в глазах было все то же состояние вечной незащищенности и доверия к миру. Меня захлебнуло это новое чувство жалости, и я почувствовала прилив слабости. Давно осознанная душевная ущербность не позволила ей перейти в страдание.

Приподнявшись на своем кресле, я обратила внимание на еще одного участника этой студенческой группы. Он был единственным, кто не выделялся ни красотой, ни осанкой, ни акробатическими навыками. К его голосу примешивалась неприятная хриплость, и это придавало всем его словам налет повторяемости – как будто бы разные выбранные им интонации заглушались этой природной особенностью горловых связок. Он был худ, долговяз, держался с какой-то одинаковой осанкой, как будто бы был чем-то уязвлен или даже ранен в бок, и так и остался в этом состоянии, не изменяя общего положения спины даже при перемещении по сцене. Скорее всего, он был старше других ребят, потому что единственный не вызывал этого нового для меня чувства смешанной жалости и нежности. Все больше и больше он казался мне белой вороной на фоне слаженного организма других студийцев, и, выделяясь, все больше привлекал к себе внимания. Даже его роль, которая сначала казалась эпизодической, постепенно стала занимать центральное место в спектакле, и я подумала – какая досада, неужели вся найденная было гармония будет им испорчена? Я попыталась вглядеться в его лицо – оно, странное дело, было всегда разным, в этом тоже было что-то неприятное. Оно всегда менялось, и иногда казалось некрасивым и непропорциональным, а в другое время огромные серые глаза блестели на нем, дополняя какую-то удачно выбранную им позицию и поворот тела. Мне стало не по себе, когда все мои силы рассудка вдруг оказались прикованными к нему, такому угловатому, странному и непреодолимому в своей силе обращать на себя внимание, чтобы более не отпускать его. Мне стало казаться, что весь зрительный зал следит только за ним, не обращая внимания на акробатические прыжки всех остальных ребят – так несоразмерны были те уровни, где существовали они, с его бытием. За скрипящим голосом и угловатой осанкой я вдруг различила движения мысли, которые воспринимались тем легче и глубже, чем проще и суше были им высказаны. Грань между ним и его героем мне уловить было трудно  - насмотревшись любительских спектаклей, я привыкла различать только грубо обозначенные роли от их автора. Искра томящего желания попасть туда, где существовал он, и тяжелое сознание невозможности этого придавили мое существо одновременно. Аплодируя, я почувствовала что-то нехорошее – внизу живота задвигалась уснувшая, засохшая горошина. Физалис расправил свои увядшие околоплодные листья и зажил своей скрытой, тайной жизнью, какой живет подпольная крыса, против которой по полу всех комнат дома рассыпали ядовитое вещество. Зная, что конец ее существования – тяжкий, долгий, с судорогами и рвотой - связан с первым же выходом на поверхность, крыса тихо шебуршит длинным хвостом в темном подполе и подгрызает доски пола, пытаясь не сдохнуть от голода. Когда-нибудь она появится наверху, застучит иссохшим хвостом об пол и обнажит свои стершиеся, желтые, гнилые зубы.

Моего гениального вороненка с неуклюжей поступью звали Алексеем. Он был старше своих однокурсников, приехав пять лет назад из далекого сибирского края, чтобы учиться в новообразованной городской студии у известного режиссера. Долгое время это было единственным, что я о нем знала, но большего мне и не нужно было. Любое личное знакомство привело бы к неизбежному вскрытию грязного, вымоченного в крови физалиса, который в своей привычной плотоядности был заведомо сильнее зародившегося во мне хрупкого ощущения. Я несла перед собой на руках, как фарфоровое блюдо, ту обретенную ведомость в неизведанный мир, то растущее умение считывать направленность его мыслей и порывов, которое дарило его искусство. Его присутствие, внешне неловкое и болезненное, с ощутимым надломом, на время освобождало меня от омерзения перед собой и тем клубком червей, которые успели поселиться во мне плотным гнездом, изъедая меня до кости. Взгляд его огромных серых глаз на некрасивом, узком лице, в отдельных местах покрытом легкой оспой, всегда направленный на самое себя и одновременно на что-то большее за пределами этой жизни, освобождал от необходимости изводить себя гниением разлагающегося душевного вещества. Эти процессы на время прекращались в те мгновения, когда я могла жить его миром, его желаниями, его движениями и его состоянием. В этом я достигла сверхъестественной чуткости, научившись переноситься в его существо, быть им, знать, как он реагирует на одни слова и почему, по какой  внутренней логике собирается сказать следующие. Это перевоплощение было для меня единственной возможностью обрести хоть краешек того мира, в котором существовал он. Иногда мне казалось, что мы становились одним целым -  по легкому движению уголка рта или пожатию ладони, по смене положения тела или повороту головы я могла вдруг стать тем основанием, стимулом и направлением чувства,  которое только готовился пережить он. Из отчаянной попытки вырваться из собственного разума и тела, уже давно напоминавших мне раскаленное железное колесо для пыток, родилось это новое умение, эта новая форма жизни. Возможно, во-многом она походила бы на поведение бактерии-паразита, если бы не проела себе в ней дорогу неприятная догадка, вызвавшей у всего моего существа чувство беспредельной обнаженности. Если бы мне, с моим искривлением сердца и гнойной телесной прокладкой, было позволено то, что было позволено всем остальным людям - любить, возникшее чувство можно было бы начать называть чем-то подобным. Эту догадку я постаралась умертвить, как последыша нечистого и непредусмотренного полового сношения. Но чувство постепенно укоренялось, не имея права на название.

Я стала часто бывать на спектаклях студии, обычно выбирая себе место в конце небольшого зрительного зала. Мое положение придавало мне комфортное ощущение закрытости в маленьком пространстве, из которого я была вольна наблюдать за сценой. Побывав на всех спектаклях студии, и ощутив странную зависимость от своего присутствия рядом с двигавшимся по сцене неловким игроком, я попробовала сделать перерыв, уделяя больше времени моим на время покинутым детям. Когда я поняла, что не видеть его стало для меня невозможным, в один из вечеров я вернулась в студию, и после этого ходила туда регулярно, страдая в те вечера, когда посещение спектакля было сознательно себе запрещено или отложено ради других дел. Постепенно я перестала следить за сюжетами знакомых постановок, выделяя только те моменты игры Алексея, которые способны были вызвать те особые ощущения, целую систему которых я разработала за это время. Моим самым заветным было смотреть, пытаясь не пропустить ни мгновения, на сцены, связанные с проявлением любовного чувства или скрытой нежности со стороны его героя. Самая мельчайшая деталь могла служить мне проводником его душевных движений. Легкое вздрагивание его груди в ожидании ответного действия или слова героини не ускользали от меня. Мне хватало этого тонкого, скрытого от других проявления этой болезненной, ломкой нежности для ощущения тонкого наслаждения сопричастности с ним в его любовном порыве. Мне было дорого все – и его признание в безответной любви, и его долгое молчание, и его неуклюжесть в разрыве с прошлой связью, и его тихое молчание с перекрещенными на коленях руками. Все, все, что он делал и говорил, было выражением тяжелой, хрупкой души, наполненной желанием любить и мучительно скрывавшей это. Его руки доводили меня до исступления – хотелось прижимать их к своему лицу, вбирая их силу и тепло. Они были физическим, наглядным продолжением его души, души, которая хрипела, страдала и неловко шла вверх, гордо обретая контроль над собой в этом движении. Его руки были бы для меня единственным доказательством существования бога, если бы такая возможность была мной допущена. Но когда я приходила домой, то не могла удержать в сознании ни скрещенные узкие ладони, ни огромные серые глаза, ни его ломаную походку, ни его хриплый голос. И тогда крысы начинали злобно прогрызать полы, раздражая своими движениями искривленный, чахлый физалис, давно потерявший свой терпко-сладкий вкус.
 
Моя трусость рано или поздно привела бы меня к давно обозначенному для себя концу. Я стала искать наименее болезненные средства для этого. Чувствовать присутствие в себе инородных веществ и знать, что рано или поздно они поглотят тот чистый образ, что возник в центре моего существования – это не могло продолжаться долго. Мое сознание обернулось, как поеденная молью ткань, вокруг инквизиторского колеса с шипами, движения которого то замедлялись, то учащались, превращаясь в злобные рывки. Но здесь в мою жизнь опять вмешалась неожиданность. Я так и не смогла объяснить себе этого ряда перемен. Никакой внутренней связи между ними не было – все они были цепью случайных событий. Режиссер студии узнал меня в фойе после одного из спектаклей – оказывается, он много слышал о моей предыдущей благотворительной деятельности в театральной среде. Он предлагал мне сотрудничать с ним – его развивающейся студии нужна была поддержка. На мгновение в моих глазах засверкали глаза улыбающегося и зовущего бахуса с обнаженной мальчишеской грудью. Я приготовилась к публичному позору с последующим растерзанием злобными, ненасытными, ненавидящими меня существами, похожими на зверенышей. Я услышала заботливый голос, спрашивающий о моем самочувствии. Опираясь на его участливую руку, я выразила интерес к этому предложению. Я говорила тихо, режиссер наклонялся ко мне, заботливо вглядываясь мне в глаза. Сведение счетов с крысами и их смрадным подпольем было опять отложено на неопределенное время. Через месяц я стала вхожей в студию, меня стали приглашать на закрытые встречи и репетиции. Алексея на них не было - он долго болел, а потом уехал на съемки. О нем мало что было известно – я узнала, что и в жизни он держался особняком от остальных. Исхудавший после киноэкспедиции, он вернулся в театр в октябре. Я видела только его руки – такие знакомые, непривычно большие, с выделяющимися сухожилиями. Режиссер познакомил нас. Одна из ладоней, сведенных на груди, разжалась и протянулась в мою сторону. Я подняла глаза, сосредоточив внимание на его носе – непривычно близком, крупном и некрасивом. «Алексей», - представился он. «Мне говорили о Вас», - ответила я и, не вытерпев его близости, отошла. В один из последующих дней, когда он был увлечен репетицией, я осмелилась перевести взгляд на его глаза – большие, серые, затаившие странную, горькую усмешку. В этот день умерла одна из моих крыс. Физалис, особенно резво в последние дни ощипывавшийся ею, перестал кровоточить и на время затих.

Не было в студии двух более нелюдимых людей, чем он и я. Только так я могу объяснить себе то, что он потянулся ко мне. Я боялась и избегала его общества, ловя его позы, движения, звук хриплого голоса помимо своей воли. Видимо, жизнь научила его понимать и принимать странности других – как иначе я могу объяснить его отношение? Не мог же быть действительно так неизбывно одинок, чтобы найти во мне достойного себе собеседника? За свою тайну я могла быть спокойна. Мои редкие взгляды на его руки вряд ли могли выдать меня в этом нестройном, вечно удивленном и перебирающим впечатления друг от друга молодом сообществе. Здесь все изучали друг друга, обменивались предметами и мыслями, переживали явления мира вместе и боялись узнать что-то наедине, не поделившись с другими. Это были чистые, наивные дети, слава богу, ничего не знавшие о грязном подполье таких существ,  как мое. Но где-то за первым впечатлением умиления от их свежести и молодости уже грезилась мне скука, усталость от суетливой и глуповатой общности. Не становясь одной из них, я была всегда чужим и оторванным элементом среди них. И во всей большой студии был только один человек, такой же как я – Алексей. Он стал подходить ко мне после репетиций, спрашивать моего мнения. Иногда получалось так, что мы уходили последними. Через некоторое время я осмелела и поделилась с ним своими впечатлениями от его ролей. Он ловил любое мнение о себе болезненно, с тайным желанием услышать больше и с надрывным страхом быть непонятым, непринятым. Я переживала мучившие его страхи вместе с ним, чувствовала его надломленное желание быть обласканным, видела его мучительно тяжелый и робкий взгляд, устремленный, как бывало на сцене, в себя и одновременно куда-то выше. Я пригласила его отметить окончание сезона в студии ужином в одном из ресторанов нашего города. Я не понимала, как я могла это сделать, и как он мог согласиться. Истерзавшись в ночной борьбе с шебуршащимися крысами, в последний момент я заказала большое блюдо фруктов, попросив не выносить его на стол до конца ужина. Края блюда были украшены двумя небольшими, оранжевыми плодами физалиса.

Он пришел на встречу в костюме, который был очень ему к лицу. Я еще никогда не видела его таким – он был взволнован, и это придавало его лицу и осанке что-то благородное, рыцарское. Он сказал, что никогда не был в этом ресторане. Именно в таком месте, по  его словам, следовало бы отмечать все важные события. Я пообещала ему на следующий день пригласить всех студийцев и главного режиссера, чтобы отпраздновать вместе. Он пристально посмотрел на меня и тихо сказал, что это будет лишним. Мы выпили вина и стали заказывать. Он долго выбирал, и я подумала, что ему неудобно выбирать первым и предложила сделать заказ за нас обоих. Почувствовав себя уверенно, и вспомнив свои прежние вкусы, я заказала для нас два изысканных блюда. Алексей еще раз взглянул на меню, с легким вздохом закрыл его внимательно оглядел ресторан, еще раз пристально посмотрел на меня. Мне показалось, ему было не совсем уютно, хотелось его обогреть, поддержать, сделать все, чтобы он был счастлив. Я смотрела на него в те редкие минуты, когда он оглядывал собиравшихся в ресторане людей, и пыталась поверить тому, что мой вороненок сидит рядом со мной, ест еду, которую я ему заказала, слушает то, что я говорю, думает над этим и даже отвечает. Он казался мне подростком, повзрослевшим раз и вдруг, взвалившим ответственность за себя и свою жизнь слишком рано и слишком неожиданно для себя. Этот птенец всеми силами пытался скрыть ту сквозящую наивность, что светилась в его глазах тогда, когда он забывал о привычной иронической усмешке или сознательно закрытом взгляде. Он вежливо отвечал на мои вопросы, но почему-то все больше отводил взгляд, смотрел в свою тарелку, иногда поправлял свою салфетку, нервно перебирая ее пальцами. От его привычной дружественности не было и следа. Он заметно волновался. Его выступивший румянец, нервные и отрывистые движения неприятно расшевелили крыс в моем подполье – он был так красив и беспомощен в своей холодной отстраненности. Но линии между Алексеем и внезапно заулыбавшимся за его спиной мальчиком с лютней не существовало, она была стерта всем его существом, его лицом с легкой оспой, болезненным вытягиванием всего тела вверх, наморщенным в упрямой скрытности лбом. Я стала спрашивать о его планах на будущее, так как знала, что он любил говорить своем творчестве. Он, действительно, разговорился и еще более раскраснелся. Он рассказал что-то про студию в Новосибирске, куда хотел уехать режиссером, о своем нежелании оставаться актером, потом сбивчиво заговорил о каких-то денежных вопросах и выкладках. Мне захотелось переменить тему.

Резко встав, я попросила принести нам то блюдо с фруктами, что было оставлено мной на конец вечера. Появился кудрявый, улыбающийся официант, прижимавший к груди большую корзину с  фруктами. Он отклонился назад, улыбаясь, посмотрел на нас из-за массы фруктов, потом наклонился вперед и резким, аккуратным движением сбросил корзину с груди на край стола. Подняв одну виноградную гроздь, он подбросил ее так, что в ней на секунду запереливались отражения ресторанных люстр, потом ловко поймал ее, еще раз подмигнул поочередно мне и Алексею, и, наконец, пожелав нам хорошего вечера, отошел. Алексей, для которого появление официанта было совершенной неожиданностью, взглянул на  принесенную корзину, сморщился, сбился с мысли и замолк. Я не очень внимательно его слушала в эти последние моменты, мои мысли стали мешаться с борьбой с совместным наступлением усталого, изможденного физалиса и истощенных от вечной голодовки крыс. Я попросила его продолжать и предложила взять из корзины то, что ему понравится. Помню, что он горячо заговорил мне о каком-то долге и кредите, который собирался взять, схватив при этом яблоко со своего края корзины. Я предложила ему помочь с любыми долгами и кредитами, пообещав сделать все, что в моих силах. Он ничего не отвечал, напряженно глядя на фрукты. Решив, что с этим разговором покончено, я взяла с края корзины гроздь винограда. Отщипывая ягоду за ягодой, я стала подготавливать себя к мысли, что этот мальчик сегодня будет моим. Алексей был так не похож на себя прежнего, он так долго и безостановочно говорил, иногда сжимая руки в кулаки и вздрагивая от напряжения. Его глаза затуманились от количества выпитого, и потеряли привычное соединение беспомощности, холодности и чистоты. И только тогда – наконец-то - он стал напоминать мне так хорошо изученного мальчика с картины эпохи Возрождения. Линия между Алексеем и желанным мной лютнистом была проведена. Я уже не обращала внимания на его слова, осматривая его руки и грудь, привыкая к надвигающейся возможности обладания ими. Я попыталась коснуться рукой его колена, но это вышло несколько неловко. Времени оставалось немного, пора было определяться и проговаривать то, что нам обоим должно было быть на тот момент понятно. А Алексей все говорил и говорил – о режиссуре и деньгах, долгах и кредите, неоплаченном курсе в нашей студии и потерянных друзьях в далеком Новосибирске. Я следила за его разгоряченным ртом, решая, будет ли ночь с Алексеем, ночь бесконечная, удушающая меня и его, тем последним в жизни наслаждением, которое я себе позволю. После можно было прыгнуть в ту черную яму, которая уже давно ожидала меня. Или же поехать восстанавливать ту обгоревшую церковь, не все ли равно. После нашей близости жизнь не могла продолжаться. Но если бы вдруг он согласился остаться со мной, не надо было бы ни церкви, ни смерти, ни разъедающего гниения внутренностей.

Вдруг раздалось неприятное вибрирование. Он резко выхватил телефон из кармана – он был на редкость потертый, грузный, старой модели – напряженно обратился к кому-то, и стал долго слушать, нервно передергивая плечами и пристально смотря на край корзины с фруктами. Недоеденное яблоко он бросил на остатки еды в своей тарелке. В конце разговора он побледнел, долго извинялся передо мной и попросил у меня разрешения немедленно уйти. Мне трудно было совладать с собой, к этому я не была готова. Я взглянула на него – его глаза опять были беспомощны и колючи. Попытавшись взять над собой контроль, я спросила его, что произошло. «У моего ребенка приступ», - выдавил из-себя он. «Ребенка,- спросила я. – Какого ребенка? Где?». «В Таганроге», - ответил он. На какое-то мгновение мне показалось, что он издевается. «В каком Таганроге?» - тоже вставая, спросила я. «В Таганроге. Там моя жена… и ребенок. Приступ астмы… Мне нужно идти, что-то делать, кому-то звонить» - забормотал он, срываясь то на хрип, то на шепот. Порываясь уйти, он сел за стол и, дергая плечами, попытался заплакать. Край его костюма вымазался в пирожном. Немного помолчав, я бросила на стол сумму денег, которой с излишком хватало на оплату нашего заказа, и мы вышли на улицу.

Я спросила его, что он собирается делать. Он смотрел на меня, пытаясь заговорить и останавливаясь. Раздался новый телефонный звонок – его звук был мне крайне неприятен. Кто-то, кого было хорошо слышно, задыхался в срывающемся плаче. Я попросила передать трубку мне, и попыталась расспросить этот далекий, незнакомый женский голос о симптомах детского кашля и возрасте ребенка. Они были похожи на один случай с нашим детдомовским младенцем, но как я могла помочь находящемуся в тысяча километрах от меня чужому ребенку? Я вернула плачущий голос обратно в руки Алексея, и со своего телефона позвонила знакомому врачу, спросив, нет ли у него знакомых в Таганроге. В Таганроге он никого не знал, но знал в Ростове, и, сильно удивившись моему бессвязному объяснению, дал телефон этого врача. Я стала звонить ему, телефон долго не отвечал, подошедший мужчина долго не мог понять, в чем дело – я, видимо, разбудила его. Я упомянула имя своего знакомого, представилась и пообещала заплатить ему любые деньги, если он тотчас же выедет к ребенку с приступом астмы в Таганроге. «Вы сумасшедшая», - тихо проговорил он. - От Ростова до Таганрога ехать два часа, от приступа астмы можно умереть за час. Надо звонить врачу в самом городе, и немедленно. Я сам все сделаю. Давайте адрес, ну, быстрее». Со сбивающегося, сиплого голоса Алексея я продиктовала адрес. На той стороне провода попросили перезвонить минут через полчаса. Я перевела взгляд на Алексея – на его руки, на его глаза, как прежде, чистые и колючие одновременно. Смесь надрыва и беззащитности в его глазах не позволяла мне заговорить. Кто его обидел и когда, я не знала, но мне хотелось найти обидчиков и жестоко наказать их.

Мы долго стояли на улице, был сильный ветер. Алексей еще раз извинился за испорченный вечер. Я не знала, что на это ответить. Настало время звонить врачу. Закончив разговор, он сказал мне: «Все будет хорошо». Мы еще помолчали. Потом он закурил и предложил закурить мне. Я не отказалась. Еще чуть-чуть, и я бы ушла, я уже не знала, что с ним делать. Он принадлежал кому-то другому, и мне оставалось только уйти в свою черную дыру. Алексей был чужим мне человеком со своей жизнью, неизвестной мне и никогда не предназчавшейся для меня. Но почему-то он все не уходил, как будто на что-то решаясь. Этот незнакомый мне человек пристально посмотрел на меня и предложил: «Давайте поедем ко мне». Я не придумала, что на это ответить. Жизнь полна неожиданностей, я никогда не была к ним готова. Сглотнув комок в горле, я отвернулась от него, постояла так минут пять,.оглядывая ветреную площадь. И мы поехали. Я не спрашивала у него, зачем мы едем к нему. Я не имела ответа на этот вопрос. Моя роль при этом человеке, имевшем семью в Таганроге и собиравшемся уехать режиссером в Новосибирск, становилась похожей на некачественную опухоль. Фантазии с виноградом и больным вакхом были игрой моего больного рассудка. За полчаса поездки в такси мне стало невыносимо скучно жить. Без отрезанного флюса, своей кровоточиной будоражившего мое сознание и вносившего в него смысл, мое телесное пребывание на земле становилось плоским и безвкусным. Жизнь не имела цели, давила своей стерильной положительностью и больничной упорядоченностью. Я имела заслуженное право добровольно покинуть эту бессмыслицу, и эта мысль в очередной раз успокоила меня.

Такси остановилось, Алексей, некоторое время поискав деньги, заплатил и мы вышли. Я спросила его, в какой район мы приехали, и он ответил. Мы поднялись на пятый этаж. По лестнице шли молча. Еще час назад я не представляла, что окажусь вдвоем с ним, в таком месте, на этой темной, неприятной лестнице. После бешеных звонков, женского плача в трубку, дерганой езды на край города я шла и видела перед собой его ритмично поднимающийся передо мной затылок. Эти сутулые плечи, тонкая шея, неровно изгибающаяся спина могли принадлежать тысячам других людей. Возможно, их бы звали по-другому. Возможно, они никогда не были со мной знакомы. Скорее всего, у них была семья в Таганроге. Все это было возможно. Невозможным было только одно – чтобы передо мной шел мой Алексей, самый свободный из всех, гениальный мальчик, ищущий себя в своей угловатости, утверждающий себе дорогу в вечности своим слегка хриплым голосом. От того, что все, что было им, стало за этот год моим, отсутствие Алексея делало для меня странным мое присутствие на этой лестнице. Куда я шла? За кем бессмысленно следовала? Вдруг этот человек ограбит меня, или надругается надо мной? Он был мне чужим и поднимался вверх так, будто вел меня на виселицу, молча и монотонно двигаясь и сам в ту же сторону.

Наконец мы пришли. Алексей открыл дверь, и, уткнувшись глазами вниз, пропустил меня в квартиру. «Проходите на кухню. Я сейчас», - сказал он. Я вспомнила о жене и предложила еще раз перезвонить ей. «Я перезвоню. Не волнуйтесь». – хрипло ответил он. Я прошла в его кухню – в ней не было практически ничего. От такого я давно отвыкла, но, возможно, так и живут эти чужие мне люди с семьями из Таганрога? Алексей появился в кухне, открыл холодильник. Я краем глаза скосилась на него – в профиле я узнала своего вороненка, и растерялась от того, что он мог принадлежать этому новому, незнакомому мне человеку. Алексей поставил на стол открытую бутылку вина, два стакана, кусок сыра, помыл несколько яблок и положил их в тарелку. Сел напротив меня, избегая смотреть мне в глаза. Наступила пауза. «Так что жена?», - спросила я. «А что жена?», - переспросил он, и посмотрел на меня. Меня покоробило. Страшное, как оказалось началось только сейчас. Оно заключалось в том, что лицом этого страшного, холодного человека со мной говорил мой Алексей – он был там, за этим другим человеком, я видела его, он прятался за этой маской, не желая со мной разговаривать. «Алеша, вы женаты? Я не знала. И давно?», - спросила я, попытавшись вспомнить тот тон, которым мы обычно разговаривали в студии. «Какая разница?», - ответил он. «Но почему же жена не с вами, а в Таганроге?». Этот странный разговор о жене был единственным, который я могла вести с этим человеком. «Так получилось. Вина будете?». «А Ваш ребенок – сколько ему?». «Не знаю». «Не знаете?» - я посмотрела на него в упор, и он поднял на меня глаза. «Давайте сменим тему», - выговорил он и сел обратно. Ребенок-астматик где-то задыхался и умирал, а ему было наплевать, он даже не знал его возраста. Мне стало страшно - передо мной стоял хищный, одинокий зверь, а не человек.
Я налила ему и себе вина, попросила нож для сыра. Он отвернулся, выдвигая ящики в поисках ножа. Мне опять стало не по себе – эта сутулая спина напоминала мне спину вора, насильника, убийцы. Спина повернулась – Алексей положил нож на стол и выжидательно встал напротив меня. Глядя на него снизу вверх, я стала нарезать сыр – мне казалось, что он может задушить меня, если я перестану смотреть. Сыр был нарезан, а он все стоял. Я передала ему стакан со стола – он весь неприятно передернулся, но взял стакан, продолжая стоять. Я тоже встала. Мои нервы начинали сдавать. Еще чуть-чуть, и я буду звонить в милицию, пронеслось у меня в голове. «За будущее», - сказал он, слегка ударив своим стаканом о мой. «За будущее», - повторила я, внимательно следя за его дальнейшими действиям. Он сел. Я тоже села. «Я вам уже говорил, что собираюсь уехать в Новосибирск. Меня зовут, предлагают открыть собственную студию. Я ведь режиссер по первому образованию…» Я посмотрела на него – в этом человеке вдруг появился мой Алексей, от этой перемены, от его внезапной близости меня вдруг стала пробирать дрожь. Пока он был здесь, пока не превратился в того незнакомца, достающего нож из грязного ящика, хотелось сделать все то, о чем я давно мечтала – поцеловать его руки, глаза, волосы. Я сидела на хлипкой табуретке и куда-то проваливалась, не могла пошевелить ни руками, ни ногами. «У меня здесь большие долги. Прежде чем уехать, мне нужно расплатиться. Вы сказали, что поможете мне» - говорил Алексей. Мой вороненок просил о помощи. «Конечно, я помогу», - поспешила сказать я. Но он меня не расслышал. «Вы поможете? Вы обещали, помните?». «Помогу», - повторила я. «Что вы сказали?», - настаивал он. Я кивнула. Почему-то меня здесь никто не слышал. Двинуться я тоже не могла. Оставалось кивать головой. Серые глаза, тревожно смотревшие на меня, вдруг успокоились. Алексей встал. Он больше не смотрел на меня. Из кармана он вытащил какую-то бумажку, и положил передо мной. «Вот сумма, которая мне нужна», - прошептал он. Я хотела посмотреть перед собой, но не могла даже пошевельнуть шеей. Я видела только полы костюма и брюки стоявшего передо мной мужчины. Последовали резкие движения, и мужчина стал раздеваться. Он был очень худ, спина его была искривлена, костистые ноги покрывали волосы. Я силилась увидеть его лицо, руки, грудь, но не могла повернуть голову или повернуть шею. От бессилия мне хотелось кричать, но и этого я не смогла. Передо мной появилось плохо сложенное мужское тело, я видела его от живота и дальше вниз, к ногам. Я ждала приближения этого тела к себе. Мне показалось, что сейчас меня изнасилуют, а я даже не могла пошевелиться. Вдруг тело исчезло, кто-то прошел около меня. Через минуту послышался звук льющейся воды. Я посидела еще минут пять, глядя перед собой. Потом меня передернуло. Через некоторое время я смогла встать и пойти на звук льющейся воды. Я постучала в дверь. «Идите в мою комнату. Я сейчас приду», - хрипло послышалась оттуда. Незнакомый мужской голос перебивался шлепающим звуком воды.

Я послушно отошла от двери, включила в коридоре свет, увидела еще одну дверь, зашла в нее. Меня била дрожь. В комнате был большой беспорядок – человек, живший здесь, то ли что-то долго искал, перерыв комнату вверх дном, то ли беспорядочно готовился к внезапному отъезду. Перешагивая через одежду, смешанную с книгами, тетрадями и какими-то разорванными кусками картона, я пробралась к кровати. Сев на кровать, я уставилась в угол. Только в той стороне было подобие порядка, так как там просто ничего не было, а у стены одиноко стояла гитара. Я подошла к ней, взяла в руки, струны задрожали, инструмент задергался. Я поставила его обратно. Повернувшись, я увидела стол. На нем в беспорядке лежали тетради, диски, записки. На полке сверху были свалены книги – это уже не походило на сборы, а напоминало обыск, недавно проведенный здесь. Я подняла голову вверх – вся стена была заклеена черно-белыми фотографиями из спектаклей нашей студии. На них почему-то нигде не было Алексея. Отдельные места в ряду фотографий были пустыми, и на этих местах виднелись желтые обои с грязными кусками прилипшего клея. Я повернулась обратно к кровати – матрас свешивался с ее пружинистой основы, белье было скомкано. Я поправила матрас обратно и села. Обнаружила напротив окно. Подошла к нему. За окном не было снега - был июнь. Я постояла. Все еще никого не было. Мне было страшно, захотелось выйти отсюда. Выходя из комнаты, я зацепила ногой за картонную коробку, заменявшую ее владельцу мусорное ведро – в ней валялись клочья бумаги, окурки, какие-то изрезанные открытки. Коробка перевернулась, все это вывалилось мне на ноги, и я брезгливо наклонилась, чтобы собрать ее содержимое. С кусков изрезанных открыток на меня глядел Алексей – на каждой из них его черно-белое изображение было неуклюже разорвано надвое. Я подняла голову вверх и поняла, откуда взялись эти грязные куски ссохшегося клея на обоях. Забыв про свою неприязнь, я кинулась ворошить коробку дальше, выискивая Алексея среди окурков и грязных кусков бумаги. Вынимая один из них, я увидела кривой глаз маленького усмехающегося вакха. Я перевернула его – там было крупно написано «Из любителя», поставлено длинное тире, и продолжено: «в…» Дальше надпись обрывалась. Внизу было еще одно слово, написанное с большой буквы – «Дерзай» и поставлен большой восклицательный знак. Я перевернула кусок обратно – передо мной была половина знакомого изогнутого тельца кудрявого ребенка с лицом взрослого. Рука с виноградной гроздью осталась где-то на другой половине. Я в омерзении кинула кусок изображения обратно. Половинки Алексея, до этого собранные мною, повалились на пол. Я схватила, не разбирая, две или три из них. Остальные остались лежать посреди мусора.
 
Оказавшись в коридоре я пошла навстречу льющейся воде. Оттуда никто не выходил. Я открыла дверь. В ванной комнате сверху мощным потоком бил душ. Под ним стоял мужчина – его непропорциональное тело и худоба выдавали в нем плохо сформированного подростка. Он стоял спиной ко мне, уткнувшись лицом в стену. Стоял, не обращая внимания на бьющую сверху воду. Иногда судорожно цеплял ногтями за кривую плитку, которой была выложена стена. Я стояла у двери – он не замечал меня. Я стояла и смотрела на его затылок, плечи, спину, двигаясь ниже, к копчику, к костистым ногам, ступням. Потом подошла и выключила  поток, свергавшийся на него. Он крупно задрожал, вжавшись в стену. Увидев полотенце, я набросила его ему на плечи. Рывком он сбросил его, дернулся вбок и опять включил воду. Он начал дрожать, потом задергался и забился в прерывистом, некрасивом плаче. Дерганые, сдерживаемые рыдания расшатывали его голову влево и вправо. Его узкий череп с облипшими волосами иногда задевал о плитку стены. Потом он стал ударять по ней кулаком, продолжая дергать плечами. Я закрыла дверь в ванную и вышла из его квартиры…

В то утро я вернулась к себе, собрала вещи и уехала в деревню, где когда-то видела затерявшийся посреди поля обгоревший церковный сруб. Мне с трудом удалось найти то место – знакомые, показавшие его, давно переехали и после развода с мужем со мной не общались. Я никогда не верила в бога, и сейчас не верю. Я стала восстанавливать это место, потому что мне хотелось чем-нибудь заняться вдали от города и людей. Мне ничего не хотелось, а это как никак было некоторого рода постоянным, ежедневным трудом. Раз в месяц или два мне приходил денежный перевод от Алексея – я выслала ему необходимые деньги через неделю после отъезда. Суммы были разными, иногда совсем небольшими. Они всегда шли на восстановление храма – так я решила для себя в тот день, когда неожиданно получила от него первый перевод. Мне казалось, что именно из-за его денег быстрее растут стены здания, а купол стремительнее обретает завершенность. Я бы хотела когда-нибудь увидеть премьеру спектакля в далеком сибирском городе и рассказать этому мальчику, как я использовала возвращенный им долг. Я рада, что он его принял. Пока он мне не писал. Когда-нибудь я все-таки найду того или тех, кто надорвал его жизнь – ведь он сам этого никогда не сделает. За мной стал ухаживать один мужчина из местных. У него большой фруктовый сад, он научил меня разбираться в плодовых сортах. Жизнь полна неожиданностей, и я не знаю, что будет со мною через год, через два или через три. В последнее время я стала ловить себя на мысли, что мне хотелось бы узнать.

С-Петербург
2-7 июня 2010


Рецензии