Суровые времена

Родителям посвящаю

За 70 лет XX века огромной нашей стране нанесен чудовищный урон путем истребления миллионов лучших людей в войнах, лагерях и ссылках. Особенно тяжелым для нее по конечным последствиям стало намеренное уничтожение уклада жизни семей «классовых врагов» из среды крестьянства, интеллигенции и духовенства, составляющих значительную часть ее народонаселения.
Согласно Ф. Энгельсу и А. Коллонтай семья была объявлена ненужной и вредной ячейкой общества, порождающей частную собственность. Количество разоренных тогда семейных гнезд сопоставимо с количеством жертв, погибших от прямого террора и репрессий.
И если восполнение утраты способных и мыслящих людей в какой-то мере происходит и сегодня, то возрождение семьи и моральных устоев общества есть процесс гораздо более длительный. Причина тому утрата веры в справедливость, а отсюда равнодушие и непринятие моральных норм у поколений, воспитанных в духе атеизма, материализма и классовой борьбы.
Их беда, а не вина в том, что они не представляют иных условий существования и людей, стремившихся сохранить христианский жизненный принцип «не делай другому того, чего не хочешь себе», даже в те страшные годы. Это было весьма нелегко в период великой сумятицы умов, отрицания религии, семьи, нравственности и жестокого подавления всякого инакомыслия.
Несмотря на это, будучи даже жертвами репрессий тогдашнего режима, они не озлобились, но, оставаясь патриотами, вносили свой посильный вклад в дело борьбы своей Родины в войне против фашистской Германии.
В память об этих людях, одними из которых были мои родители, написана эта повесть.

1930-1936 годы

Год моего рождения 1930-й богат многими невеселыми событиями: в Москве застрелился поэт В. Маяковский, в Финляндии умер художник И. Репин, во Франции убит агентами НКВД один из храбрейших командиров белой армии генерал Кутепов. У нас же в стране по инициативе И. В. Сталина 1930 год стал годом сплошной коллективизации, означавшей разорение и гибель крестьянских семей, получивших за свое трудолюбие оскорбительный ярлык «кулаков». Сознательно воспринимать окружающее и своих родителей я начал с 3-х летнего возраста. Это было опять же в недобрый 1933 год, отмеченный страшным голодом на Украине и Кубани, а также приходом к власти Гитлера в Германии.
Мы жили тогда на высоком берегу Невы, недалеко от ее излучины, именуемой Кривым коленом. Это место теперь известно как Невский лесопарк. Тогда это было лесничество Зиновьево, названное по имени бывшего владельца, царского генерала. Возглавлял лесничество с 1926 г. мой отец, инженер - лесовод, недавний выпускник Лесотехнической академии. Из 4-х деревянных домов, стоявших неподалеку друг от друга вдоль берега Невы, один занимала контора, в другом жила наша семья, состоявшая из родителей, меня и сестренки Ирочки, на 3 года старше меня. В двух остальных домах проживали лесники и служащие с их семьями.
Работа отца была связана с частыми разъездами по лесным делянкам для контроля за их содержанием, посадками, а также за необходимыми и незаконными порубками. Позже я узнал от матери о небезопасности этих поездок из-за местных браконьеров, имевших оружие и пускавших его в ход против лесников. Несмотря на это, возвращаясь домой, отец обычно был в хорошем настроении и частенько привозил мне в подарок свой несъеденный завтрак, которым снабжала его мама.
При этом он говорил мне: «Вот это зайчик прислал», отчего я был в большом восторге. Ярким воспоминанием о той жизни остались для меня гудки пароходов у пристани, куда я любил бегать встречать и провожать родителей или их гостей. А гости у нас бывали часто, особенно братья отца и мамы.
До города от нас тогда можно было добраться на лошадях по правому берегу часа за два, быстрее же только пароходом. Но пароходы ходили редко, а во время ледохода связь с городом практически прерывалась. В экстренных случаях можно было переправиться на левый берег, где была больница и связь с городом, только на лодке. Со слов мамы, такое произошло с нами при моем неожиданном появлении на свет в январе 1930 г. Я родился в лодке в тулупе, пока расталкивали льдины. Так я получил свое первое водяное крещение. В больнице, куда я потом попал вместе с мамой, орал громче всех и был прозван «невским буксиром».
Из-за оторванности от городской суеты в лесничестве все жили обособленной, но дружной колонией. Люди общались семьями, особенно женщины с детьми. Припоминаю общие прогулки в лес за грибами, которых тогда было изобилие. Хорошо помню конюшню с лошадьми и хозяйственные сараи. В одном из них хранилось сено, в другом стояли телеги, а по стенам висели хомуты, сбруя и другой инвентарь. Осенью сюда же приносили соты, извлеченные из нескольких ульев, стоявших возле нашего дома. На специальной машине из них гнали свежий мед с восхитительным запахом и вкусом.
В конце 1933 года отец получил новое назначение на должность заведующего озеленением при Райсовете Выборгского района. Теперь в его ведении находился Удельнинский лесопарк, а также лесопитомник лесничества на Пороховых, куда мы вскоре переехали жить. Пороховые тогда были ближним пригородом Ленинграда. Мы поселились в доме лесничества, позади которого сразу начинался лесной массив, а рядом было кольцо трамвая № 30.
Здесь в конце 1934 нас застало потрясшее тогда всю страну известие об убийстве С.М. Кирова. Это было первое политическое событие, которое я помню по разговорам своих старших сверстников. Среди них у меня появились первые друзья: сын завхоза лесничества Игорь и сын начальника лесничества Роберт. Отец Роберта был румынским коммунистом, бежавшим в СССР вдвоем с женой через пограничную тогда реку Днестр. Игорь был среди нас старшим и являлся, поэтому, авторитетом и заводилой всяческих проказ.
Жизнь на Пороховых, если не считать трамвая, ходившего в город, для меня мало чем отличалась от Зиновьева. Такие же сараи с сеном, лошадьми и телегами, лес сразу же за забором. Туда мы ходили гулять, и там росли черные грузди, которые никто не собирал. Ходили мы и дальше, до маленькой прозрачной речушки Жерновки, где водилась мелкая рыбешка и головастики. Семья наша жила небогато, но по тем временам вполне обеспеченно. Я имел трехколесный велосипед, на котором с большим удовольствием катался вдоль леса по тихой окраинной улочке с гордым названием Сосновский проспект. К нам по-прежнему часто приезжали в гости родные отца и мамы. Из них наиболее желанными для меня и сестренки были брат мамы дядя Витя и младший брат отца дядя Шура. Первый был инженер-механик. Второй работал ветеринарным врачом в Военно-медицинской академии и привозил нам в подарок морских свинок и белых мышей. Дядя Витя в основном дарил мне различные заводные игрушки и самое для меня интересное это детский конструктор для сборки машин и механизмов. Зимой с ними обоими я ходил в лес на лыжах, стараясь не отставать изо всех своих детских силенок. Тогда же отец устраивал для нас с Ирой катанье на собачьей упряжке. В детские санки запрягался наш любимец немецкая овчарка Рекс. Отец был за погонщика. Рекс с большим усердием тянул санки, мы же считали себя эскимосами. Однажды Рекс погнался за чужой собакой, опрокинув санки вместе с нами в сугроб, на чем наши катания и окончились. Однако мы с Ирой были в восторге.
В доме у нас появилась новинка - трехламповый радиоприемник на батареях, что было тогда большой редкостью. Старый детекторный приемник, привезенный из Зиновьева, был отдан мне на растерзание. Первое, что я тогда сделал, это вместе с друзьями размотал катушку с эмалированным проводом для того, чтобы сделать «телефонную связь» между домом и сараем. Это смешно теперь, однако не отсюда, ли возник у меня впоследствии интерес к радио, раз, в конце концов, я стал радиоинженером.
Интересно занятием для нас с сестрой было чтение. Ира научилась читать еще до школы с помощью мамы. Я же, сидя напротив, запоминал буквы в ее книге «вверх ногами». Однако понемногу даже таким способом к пяти годам я все же освоил азы грамоты. Любили мы с сестрой рисовать, чему способствовали занятия с нами милой доброй соседки - старушки Нины Дмитриевны. Она была старшей из двух сестер жены главного инженера лесничества, проживавших во второй, смежной с нами квартире одноэтажного деревянного дома. Сестры были польского происхождения из весьма культурной семьи. Все они хорошо играли на пианино, тихие звуки которого, доносившиеся к нам через дощатую стенку, мне очень нравились. Впоследствии звук пианино всегда напоминал мне мое детство и нашу семью.
Большим праздником для нас, детей, были поездки в город. Тяга к путешествиям у меня возникла, по-видимому, еще после наших детских походов в лес и на речку. Особенно же она возросла с момента, когда мимо нашего дома с горном, барабаном и рюкзаками за спинами проходил отряд пионеров. Я требовал, чтобы меня отпустили с ними в поход. Дома для этого мне собирали мешочек с завтраком, белой рубашкой, черными трусами, зубным порошком и щеткой. Я каждый раз очень волновался, чтобы не проспать утром. Однако, как правило, меня не будили, и отряд уходил в лес без меня, к моему великому огорчению.
Отец брал нас на прогулки в свой подопечный и любимый им Удельнинский парк, который в то время благодаря ему был очень ухожен.
В парке было много древопитомников и цветочных клумб с различными видами, цветов из оранжереи. Существовали чистые верхний и нижний пруды с речкой и водопадом между ними. С большой гордостью я шел рядом с отцом, вооруженный свистком милицейского типа для того, чтобы предупредить нарушения и поломки ветвей деревьев и кустарников. До сих пор я не люблю, когда напрасно рубят или ломают деревья, потому что это было внушено мне отцом. Любили мы также поездки на Елагин остров в Центральный парк культуры с обязательным посещением аттракционов. Помимо качелей и каруселей самыми любимыми для меня были детские педальные автомобильчики.

1936-1937 год

Жизнь наша была достаточно веселой и беззаботной тогда. Все было благополучно, никто не предполагал и не ожидал ничего плохого, однако оно назревало и готовилось для многих где-то, как теперь говорят, в высших эшелонах власти. Надвигался 1937 год, год начала массовых репрессий и большого террора.
У нас в доме, как я уже упоминал, часто бывали гости. Собрались они и в январе 1936 года, под Рождество, близко совпадавшее с моим шестым днем рождения. На этот раз за столом у нас были сотрудники отца по лесничеству, в основном из рядовых, с которыми у отца всегда были лучше отношения, чем с начальством. В большинстве это были люди старше моего отца, который был 1900 года рождения.
Так, самый старший из них, конюх, служил еще на рубеже столетий унтер-офицером в царской кавалерии. Но всех их ждала одна и та же судьба. Детей, как тогда было принято, за общий стол не усаживали. Поэтому о том, что произошло в тот злополучный вечер, я знаю со слов мамы. Отец, поддержавший чей-то разговор, высказал критику в адрес властей в виде довольно безобидных, казалось бы, шуток. Так, по поводу награждений тогда передовиков труда он, шутя, заметил, что ордена скоро будут продавать по пятачку на базаре. Гости как будто не обратили на эти застольные разговоры особого внимания. Однако оказалось, что позабыли о них далеко не все.
На нас же вскоре посыпались беды, как из рога изобилия. Сначала я за-болел скарлатиной и, попав в детскую больницу им. Раухуса, чуть не погиб. Помню, что я метался в бреду, и возле меня неотлучно дежурили мама и бабушка. Только я вернулся из больницы, как заболела Ирочка.
Ненастной осенью, в ноябре арестовали отца. Среди ночи вдруг в доме появились незнакомые мужчины в военной форме. Отца от нас отделили. Я и больная Ирочка сидели на диване, разбуженные и напуганные, отдельно от мамы, Чужие люди шарили по столам, в шкафу и комоде.
После обыска маме было приказано собрать необходимые вещи отцу и его увели, не разрешив даже, как следует попрощаться с нами. Для нас начались тревожные дни. Мы с мамой ходили в «Большой дом» на Литейном, 4 для свидания с отцом. Однажды, после долгих стояний у входа мы попали внутрь помещения, где был зарешеченный проволочной сеткой коридор, по которому прохаживался дежурным сотрудник НКВД, а с обеих сторон через две решетки могли переговариваться родные с арестованными.
На свидание давалось не более 5 минут, разговор контролировался дежурным, передавать что-либо заключенным запрещалось. Отец очень волновался за Иру, которой становилось все хуже и ее увезли в больницу. Болезнь перешла в менингит, в то время почти неизлечимый. Мы знали, что отец находится под следствием, что его ожидает суд и приговор. Много лет спустя, он рассказал маме, как его и других «подельников» допрашивали, добиваясь показаний друг против друга и родственников. При этом применялись все методы от угроз до физического воздействия для «выколачивания» признания виновности в том, чего не было.
В морозный январь 37-го года умерла Ира. Ей было всего десять лет. Отец просил следователя отпустить его в день похорон попрощаться с дочерью, Ему в этом было отказано, хотя он еще и не был осужден. Мама была убита горем, но меня на похороны все же не пустила. Вскоре затем отцу был вынесен приговор по статье 58.10 (контрреволюционная агитация) и 58-11 (создание контрреволюционной организации). По обеим статьям он должен был получить не менее 10 лет без права переписки, что затем, как правило, заменялось расстрелом. Однако вышестоящая инстанция (были же и в НКВД тогда хорошие люди!) утвердила приговор лишь по статье 58.10 со сроком 5 лет лагеря и последующим «поражением в правах» на тот же срок. Приговор означал, однако, что мой отец объявлялся «врагом народа». Родные его тогда считались тоже виновные, отчего мама ждала ареста со дня на день.
Чтобы избежать этого и спасти меня, она вынуждена была взять с отцом развод, благо тогда это делалось просто, даже без обоюдного согласия. После вынесения приговора отца перевели в тюрьму «Кресты», на берегу Невы возле Финляндского вокзала. Начались наши новые стояния в очередях у ворот вместе с товарищами по несчастью. Ту унизительную процедуру испытала поэтесса Анна Ахматова, сын которой сидел там же за отца - поэта Гумилева, расстрелянного в 1922 году.
При первом свидании мама объяснила отцу причину развода. Он был опечален, но одобрил ее действия и сообщил, что ожидает отправки в лагерь, но когда и куда - им не сообщают. Все же каким-то образом через людей в очередях маме удалось узнать дату и время отправки партии ЗК, в которую попал отец. И вот мы с мамой на 7-й платформе Московского вокзала в толпе таких же бедолаг, в основном женщин с детьми, желавших проститься со своими близкими. Эшелон стоял на путях, соседних с платформой. Он был составлен из товарных «теплушек», используемых для перевозки скота. В каждом вагоне имелась одна большая дверь посредине, а по бокам вверху два небольших зарешеченных окошка. Вокруг эшелона, по путям ходили охранники НКВД в форме с винтовками в руках, не подпуская никого близко.
Когда, открыли двери с противоположной стороны и вагоны стали заполняться ЗК, с обеих сторон раздались выкрики имен, и мы с толпой ринулись к вагонам вдоль эшелона. И тут навстречу нам выскочил охранник с винтовкой наперевес, Передернув затвор, он громко закричал: «Не подходи, стреляю!» Я тогда уже понимал, что значит лязг затвора, и как мог, старался удержать маму. Толпа, остановилась и мы с нею. Лишь кое-кому удалось увидеть через окошки «телятника» родное лицо и помахать рукой на прощанье. Паровоз дал гудок, эшелон тронулся. С тех пор мне грустно стоять на 7-й платформе, куда теперь прибывают скорые поезда.
Несмотря на взятый развод, маму вскоре вызвали в «Большой дом» и объявили, что ей вместе со мной назначается ссылка в г. Коканд Узбекской ССР.
Мама узнала, что там ужасный климат, свирепствует малярия, и это будет губительно для нас обоих, особенно для меня, недавно перенесшего тяжелую болезнь. Не представляю, сколько слез, мольбы и унижений стоило ей, чтобы как-то убедить сотрудника НКВД, но место ссылки нам было изменено на безвестный город Белебей Башкирской АССР. Поражаюсь также выдержке и мужеству мамы в тот момент. Ведь после всего перенесенного, особенно гибели Иры, она находилась на грани умственного помешательства. Маме пришлось испытать на себе также новое отношение к нам окружающих. Старший начальник лесничества, хорошо ее знавший, с сыном которого Робертом я дружил, даже не предложив сесть, высокомерно и презрительно потребовал немедленно освободить казенную квартиру, т.е. попросту выгнал на улицу. По иронии судьбы он сам спустя полгода был арестован и получил 10 лет без права переписки, а его жена с грудным ребенком и моим другом были высланы туда же, куда и мы.
Перед отъездом мы оказались как бы в вакууме. Нас избегали близкие, знакомые и соседи по лесничеству. Многие не решались даже подойти и попрощаться с нами. Мои дяди по отцу, Иван (мой крестный) и Шура, а также их жены, часто бывавшие у нас и живущие в городе, как будто куда-то пропали, также, как и, любимый мною, дядя Витя. Никто нами не интересовался и не беспокоился о нас. Очевидно, все чего-то боялись и сторонились нас, как прокаженных. Интересно, что внимание и сочувствие к нам было проявлено со стороны пожилых людей, переживших тяготы гражданской войны и коллективизации. Мой дед Михаил Матвеевич, совсем недавно освобожденный из лагеря после отбытия срока как раскулаченный, не побоялся написать письмо маме выражением сочувствия. Из соседей пришла к нам проститься только одна старушка, бабушка моего друга Игоря.
Сборы наши в дорогу были недолгими, потому, что мы были ограниченны сроком, а имущество наше было невелико. Что можно - распродавалось дешево, ведь маме нужны были деньги на первое время по прибытии до устройства на работу на новом месте. Громоздкий буфет и швейную машину «Зингер» с ножным приводом (я так любил в свое время его крутить) забрала все-таки семья дяди Вани. Часть вещей первой необходимости (белье, посуда, хозяйственная утварь) отправлялись багажом. Помогала нам в сборах моя бабушка Анна Ивановна, недавно овдовевшая. Она обещала приехать к нам после нашего обустройства. Мы же с мамой ехали налегке, имея лишь сумки с провизией, сменой белья и предметами первой необходимости.
Накануне отъезда мы получили долгожданное письмо от отца. Он сообщил нам свой адрес: поселок Чибью, Коми АССР. В то время там, на реке Печоре был лагерь под названием Ухтпечлаг. Теперь это город Ухта на Северо-Печорской железной дороге. Тогда железная дорога доходила лишь до г. Котлас,  а дальше ЗК отправляли этапами водным и пешим путем за сотни километров на север. Сколько их добиралось до места, знают лишь уцелевшие или охранявшие эти этапы.

1937-1941 годы

Для меня, любителя путешествий, наш отъезд был заманчив и интересен. Не мог же я тогда, ребенок семи лет, предполагать, что для нас началась многолетняя полоса скитаний по чужим местам.
И вот я впервые еду с мамой в поезде дальнего следования. Ведь раньше мне приходилось ездить в «дачном», как тогда называли пригородный поезд от Ленинграда до Сестрорецка через Белоостров вдоль тогдашней границы с Финляндией, где пограничники заставляли занавешивать окна вагона. Теперь же нам предстояло пробыть в пути около 3-х суток. Поезд был пассажирский, отчего подолгу стоял на любом полустанке. Москву мы миновали проездом, Затем пошли незнакомые станции: Моршанск, Пачелма, Пенза, Сызрань. Вагон был плацкартный, народу в нем было много. Люди входили и выходили. Мне было интересно после хвойных лесов наблюдать засушливые лесостепные просторы. Поздно вечером переезжали Волгу, миновав Куйбышев (теперь вновь Самара). Далее шла Оренбургская область со станцией Абдулино. На следующую за ней станцию Аксаково (уже в Башкирии) поезд прибывал ночью. Отсюда по узкоколейке рано утром отправлялся паровичок с несколькими вагонами до г. Белебей. О нем мы имели смутное представление. Туда мы добрались, примерно, к полудню.
Было начало осени. Погода стояла сухая и жаркая. Городок был совсем небольшой. Центром его была пыльная базарная площадь с запахом лошадиного навоза, огражденная бревенчатыми коновязями. По радиусам от нее отходили несколько улиц с грунтовой проезжей частью, застроенных одноэтажными деревянными домиками или глинобитными мазанками. По одной из них мы и отправилась пешком с целью устройства на квартиру. Улица была длиной около 2-х километров. В конце она упиралась в высокий противоположный берег небольшой речки Усень, протекавшей по дну глубокого оврага. Где-то не доходя с километр до речки, улицу пересекал еще один широкий овраг, весной в половодье превращавшийся в непреодолимую преграду. Миновав его и поднявшись слегка в гору, мы с мамой нашли то, что искали, а именно крытую соломой приземистую белую хатку. Это и был дом, где нам предстояло жить. Его хозяйка, представившись просто Михайловной, предложила маме осмотреть свое жилье. Дом представлял собой «пятистенок», состоявший из двух половин и средней части, имевший общий вход и общую кухню с русской печью. Одну половину занимала хозяйка с дочерью. Во второй половине, договорившись об условиях, мы и поселились. Михайловна, как мы узнали, была родом с Украины. К нам она почему-то сразу проявила сочувствие, особенно к маме, которая была ее немного младше.
Так началась для нас новая жизнь на новом месте. Оказалось, что в городе много ссыльных из Москвы и Ленинграда, в основном женщин с детьми. Все они должны были по прибытии, а затем раз в месяц отмечать свое присутствие в НКВД. Большинство их не имело никакой работы, а также и специальности. К последним относились жены больших начальников и военных. В частности, одной из них была жена Гамарника, организатора Красной Армии, высланная вместе с его внуками. Жили ссыльные неизвестно на какие средства. Некоторые приходили просить материальную помощь в НКВД, где им ее иногда и оказывали. Мама сразу же пошла искать работу в качестве преподавателя немецкого языка, т.к. окончила в свое время Высшие госкурсы иностранных языков. Однако, несмотря на большую потребность в ее специальности, в 2-х педагогических училищах города принять на работу ее не могли, как административно высланную. С большим трудом ей удалось получить разрешение на оформление через Наркомпрос Башкирской АССР, находящийся в столице Уфе. Туда она ездила полулегально, т.к. ссыльным выезд не разрешался. Эта поездка мне очень запомнилась, ведь я сопровождал в ней маму. Во-первых, в Уфе, весьма чистом и уютном городе, мне удалось искупаться в прозрачной тогда реке Белой. Затем же на обратном пути мы ехали в битком набитом душном вагоне в сильную жару, и я впервые испытал страшнейшую жажду, хотелось пить так, что у меня возникла галлюцинация в виде стеклянного графина с водой, стоявшего на тумбочке в доме, где мы жили в Белебее. Но пришлось вынести это в течение нескольких часов, и только приехав домой, я с жадностью напился из этого уже реального графина. Этот случай помог мне впоследствии легче переносить житейские лишения, научив терпению. Мама же теперь стала много работать в двух местах сразу и получать, наконец, заработную плату. Для нее работа тогда была не только средством существования, но и способом отвлечения от нахлынувших несчастий. Будучи занятой, мама практически не общалась с остальными ссыльными. В этом был также определенный смысл. Дело в том, что некоторые из женщин-ссыльных занимались «стукачеством» друг на друга, надеясь таким путем выслужиться перед НКВД и заработать себе льготы или освобождение за счет своих товарищей по несчастью. Позже я понял, как трудно было маме, молодой и красивой женщине в 33 года без мужа работать среди мужчин, не всегда доброжелательных к ней. Были и такие, которые ее просто домогались, как например один приставленный для надзора сотрудник НКВД, чуть не угрожавший ей револьвером. Однако мама имела мужество сообщить об этом его начальнику и отшить, таким образом, этого наглеца. После этого случая к ней стали даже в НКВД относиться с уважением. Хотя, как и всех остальных, ее пытались заставить доносить на знакомых ссыльных, мама отвечала, что из-за работы ей недосуг заводить знакомых, либо давала о них разные безобидные сведения. И это была правда. Она практически не имела друзей среди ссыльных. Одной из них все же была Елизавета Владиславовна, дама из польских дворян. Ее муж, комсомолец, участник Гражданской войны, находился в лагере на Колыме. Сама она, воспитанница института благородных девиц, была крайне непрактична и общалась с мамой в пределах необходимой хозяйственной взаимопомощи. Разговоры их сводились к минимуму. Однако она поведала маме, что оба ее брата, офицеры, сгинули в войнах. Один из них, летчик летом 1917 года погиб при аварии самолета, устроенной своими же солдатами, не желавшими тогда воевать.
Для меня же основным событием в жизни стало поступление в 1-й класс начальной школы. Помещалась она в одноэтажном деревянном доме, недалеко от базарной площади. Мою первую учительницу Лукину Таисию Германовну я вспоминаю с благодарностью. Дети ее очень любили и уважали. Она была одинока, приглашала нас к себе в дом, угощала чаем, читала нам книги. Ей я обязан любовью к чтению. К нам, детям ссыльных, она относилась с особым сочувствием. Позже я узнал от мамы, что наша учительница была дочерью священника, по-видимому, погибшего в лихолетье Гражданской войны. Для нас такое отношение было ценно, потому, что чувствовали настороженность и неприязнь со стороны некоторых соучеников из местных ребят. Хотя позже у меня и были среди них отдельные знакомые, действительно крепкой дружбы с ними все же не получилось. Настоящая дружба у меня была с ребятами из Москвы. Один из них был моего возраста, второй же немного старше нас. Он занимался разными техническими самоделками и был для нас авторитетом. Благодаря нему мы увлеклись постройкой моделей самолетов с резиновыми моторами и кораблей.
Огромной неожиданностью для меня было появление моего друга по Пороховым, Роберта. Произошло это зимой, которая наступила быстро, сопровождаемая снежными метелями (по-тамошнему буранами) Температура опускалась до -40°, кругом были наметены огромные сугробы, хотя и довольно часто светило солнце.
В один из таких дней я стоял на улице возле нашего дома и вдруг заметил приближающиеся издали две фигуры. Одна из них, женщина, несшая на руках какой-то сверток, второй же был мальчик, державшийся за ее одежду. Когда они подошли ближе, я не поверил своим глазам. Мальчик оказался Робертом, а женщина его мамой Марией Васильевной, держащей на руках его новорожденного брата. Конечно, мы их приняли и накормили, как могли. Мария Васильевна не имела никакой профессии и была совершенно беспомощна. Вдобавок вскоре умер ее грудной сын.
Мы старались ее поддержать, как могли. В дальнейшем она ходила к начальнику милиции за пособием. Жизнь, однако, шла своим чередом. Мама работала, иногда приходили письма от отца.
Весной к нам приехала бабушка, и жизнь стала веселее. В Новый 1938-й год мы устроили дома елку, которую заменяла здесь сосна. К этому времени для меня было большим событием прием в пионеры с вручением красного галстука и значка с портретом юного Ленина. Мы, дети ссыльных, воспитывались, однако же, как и все остальные, в духе любви к родине и ненависти к ее врагам. По указанию учителей заклеивали портреты маршалов Блюхера, Тухачевского и Егорова в учебниках «Истории СССР». Переживали за челюскинцев, папанинцев, перелеты Чкалова, Громова, Гризодубовой, затем за Красную Армию во время боев у озера Хасан и на Халхин-Голе. Гордились тем, что в наших местах воевал Чапаев, о чем напоминали найденные на полях вокруг города ржавые штыки времен Гражданской войны. В школе я декламировал стихи Джамбула, выступая в чалме и халате на праздничном спектакле. Летом мы ходили в походы на Усень и далее на гору, где начиналась степь с запахами полыни и цветущей гречихи. Однажды за такой поход до позднего вечера мне здорово попало от мамы. Единственный раз меня отстегали мокрым полотенцем. Я был обижен, но понял, что наказан за дело.
Летом же в жару одно время я помогал Роберту зарабатывать на жизнь. Мы ходили по базару с кружкой и чайником, продавая холодную воду по копейке за кружку. Воду мы брали из ключа, бившего из склона горы на берегу Усеня. Зимой же мы катались на самодельных лыжах с крутых высоченных сугробов по краям оврагов. Вместо палок для управления пользовались веревкой, привязанной к носам лыж, за которую мы и держались при спуске.
Бабушка, жившая теперь с нами, освободила маму от многих забот по хозяйству и моему воспитанию. Теперь мама помимо работы могла добиваться пересмотра решения о нашей высылке. Она писала письма в различные вышестоящие инстанции НКВД, мотивируя свои обращения ссылкой на слова Молотова в одном из его выступлений о том, что жена за мужа не отвечает. И вот, наконец, через три года, обращения ее возымели действие, и в середине 1940 года она получила решение об отмене нам бессрочной ссылки.
Сборы в обратный путь были совсем недолгими. Запомнилось лишь прощание с приютившей нас Михайловной и остающимися в ссылке Робертом и его мамой. Добирались мы до станции (вокзала в Белебее не было) с вещами на подводе. Я не утерпел и захватил с собой модель крейсера «Аврора», сделанную из жести, добытой путем разрезки старых консервных банок. Очень хотелось быстрее вернуться домой (хотя дома-то уже не было!) и забыть все пережитое в Башкирии.
Хотя спустя много лет мы вспоминали о ней с благодарностью. Ведь в основном относились к нам там доброжелательно. Многие люди, включая добрую Михайловну и мою первую учительницу, сочувствовали нам, стараясь поддержать и помочь. Были такие даже и в НКВД в лице начальника милиции, а также на работе мамы: администрация Татпед училища, татары и башкиры по национальности. Спасибо им всем за это! Мне же почему-то хотелось вернуться именно на Пороховые.
По возвращении в Ленинград мы и жили там некоторое время у одной близкой знакомой. Родственники к себе пускать нас боялись. Вскоре, однако, нас согласилась принять семья покойного профессора Лесотехнической Академии Орлова Михаила Михайловича, у которого учился отец. Эти, казалось бы, совсем малознакомые люди разрешили нам жить в своей благоустроенной трехкомнатной квартире, в деревянном двухэтажном доме в Лесном. В квартире, расположенной на втором этаже был даже телефон, что по тем временам было роскошью. Нам предоставили большую проходную комнату, бывшую столовую. В двух меньших комнатах проживали вдова профессора Мария Федоровна, его дочь Ирина Михайловна и сын Ирины Михайловны Модест. Возможно, их отношение к нам объяснялось тем, что они сами много пострадали.
В 1933 году скончался, испытав незаслуженную травлю, профессор Орлов. Большой специалист своего дела и патриот России он не уехал в Германию, несмотря на лестные предложения оттуда и тяжелые условия работы здесь. В Гражданской войне погибли два его сына, белые офицеры, сдавшиеся под честное слово красным и тут же ими расстрелянные.
Я до сих пор вспоминаю эту семью с благодарностью за их благородство и правильные жизненные принципы. Подтверждением этого, а также моего тогдашнего «правильного» пионерского воспитания явился мой разговоре Ириной Михайловной о «красных» и «белых». Я с жаром доказывал, что во время Гражданской войны в Башкирии «красные» были хорошими. Ирина Михайловна лишь сказала: «И это говорит Боря, отец которого безвинно осужден!» Я же молодой и глупый, продолжал утверждать свое.
Жизнь наша постепенно налаживалась. Я пошел в 4-й класс школы. Мама устроилась на работу учителем в школу на пр. Мечникова, куда ежедневно должна была добираться почти 2 часа на нескольких трамваях. А время тогда было суровое. За опоздание свыше 15 минут человека могли осудить на срок до 2-х - 3-х лет лагеря. Однажды маму подвел будильник, и она едва не попала, как тогда говорили «под указ». Ей как-то удалось вымолить в поликлинике больничный на один день.
События в мире назревали с каждым годом. В сентябре 1939 года началась война в Европе, а СССР заключил с Германией пакт о ненападении и произвел вместе с нею раздел Польши. В марте 1940 года закончилась короткая, но жестокая «финская» или как ее называют финны «зимняя» война. Финны сопротивлялись отчаянно. Вплоть до дня подписания перемирия 12 марта в Выборге шли уличные бои и стреляли даже женщины. Город обстреливала наша тяжелая артиллерия, и много домов было разрушено. Наши потери тоже были очень велики при прорыве линии Маннергейма, состоявшей из врытых в землю многоэтажных бетонных дотов с пушками и пулеметами. Большой урон наносили нашим бойцам снайперы-«кукушки» с автоматами «Суоми», прятавшиеся на деревьях. У нас тогда основным орудием была винтовка образца 1891/1930 года, с магазином на 5 патронов, а автоматов практически не было, тем не менее, мы рассчитывали на быструю победу, и уже были созданы воинские подразделения из «финских добровольцев», а также временное правительство Финляндии.
В конце 1940 года в кинотеатрах шел фильм «Фронтовые подруги» о героизме наших девушек-сандружинниц с участием в главной роли актрисы Янины Жеймо. Мы, мальчишки, смотрели его по много раз, переживая за «наших», как недавно за «красных» в фильме «Чапаев».
В 1940 году наша армия и флот по договоренности с Германией (пакт Молотова-Риббентропа) вступили на территорию Эстонии, Латвии, Литвы. Вскоре в городе появились конфеты производства Латвии и радиоприемники эстонского завода «РЕТ». Такой приемник приобрел Модест, ставший для меня старшим и весьма уважаемым товарищем. Был также разрешен свободный въезд на бывшую, а теперь нашу территорию Финляндии, в частности в Териоки (ныне Зеленогорск). Мы туда ездили с мамой. В центре в целости сохранился большой двухэтажной универмаг еще с финскими товарами. Однако крыша вокзала, насквозь прошитая бомбой, и, как бы разрезанная ею пополам, была опущена посредине конусом внутрь. С интересом мы осматривали отдельные уцелевшие дачные домики с необычным для нас тогда водогрейным отоплением. Но самое сильное и тяжелое впечатление осталось от множества торчащих в небо закопченных печных труб сгоревших или разрушенных домов. Похоже, что, уходя, финны сами их поджигали или взрывали. Все эти картины вызывали смутное чувство ожидания того же для нашей страны в ближайшее время.

1941-1942 год

О приближении войны говорили много, но в основном втихомолку. Несмотря на заявление ТАСС в начале 1941 года с опровержением слухов о войне, к ней все же готовили гражданское население. В школах были введены для учеников воинские знаки различия. Так, Модест очень гордился своими ефрейторскими «лычками» на рукаве белой рубашки. В мае 1941 года на Невском проспекте (тогда проспект 25 Октября) мы с мамой покупали противогазы. Удивительно, но в тот день было очень холодно и по тротуару возле Гостиного двора мела даже небольшая снежная поземка.
Вечерами в нашем доме Модест потихоньку слушал передачи неведомой радиостанции «Би-Би-Си» из Лондона на русском языке. Положение англичан тогда было весьма серьезным, если не критическим. После захвата немцами Югославии, Греции и острова Крит ожидалась их высадка на Британских островах. Кроме того, с 1940 года Англия подвергалась жестоким бомбардировкам. В этот момент наделал много шума полет в Англию и захвата в плен Рудольфа Гесса, ближайшего соратника Гитлера. Все могли лишь только гадать о целях того загадочного полета, о котором сообщили пресса и радио.
И вот наступило солнечное утро 22 июня 1941 года. Мне оно запомнилось тем, что я на завтрак с чаем ел блины с маслом, посыпанные сахарным песком, только что испеченные бабушкой. И в тот момент, когда я только что положил очередной блин в рот, в комнату влетел Модест с криком: «Ну, вот вам и война с Германией!» Это было услышанное им по радио выступление Молотова. Понятно, что после этого мне было уже не до блинов, о которых я затем вспоминал всю войну и все последующие голодные годы.
Для нас же война началась практически в ночь на 23 нюня. Находясь в Лесном, высоко над уровнем Финского залива, мы наблюдали из окна 2-го этажа клубы дыма и слышали взрывы со стороны Кронштадта. Очевидно, немец бомбил тот район, либо сбрасывал в залив магнитные мины. Об этом, однако, на другой день не было никаких сообщений.
Конечно, в первый момент народ в городе был ошеломлен словами Молотова, а затем и Сталина о начале войны, которой все хотели избежать. Многие правда надеялись, что война скоро закончится нашей победой. «И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом», как пелось совсем недавно в популярной песне с названием «Если завтра война...» Однако первая же неделя показала, что надежды эти пока не оправдались, и поэтому люди ловили любые свежие сообщения о положении на фронтах.
Однажды через приемник Модеста нам удалось услышать сообщение Черчилля к нашему народу. Он говорил на чистом русском языке без акцента, заверяя нас в том, что Британия будет верным союзником нашей страны в борьбе против Гитлера. Вскоре, однако, вышел строгий приказ, обязывающий население по закону военного времени сдать радиоприемники, фотоаппараты, авто- и мототранспорт, велосипеды и даже лыжи. Одновременно вышел приказ о светомаскировке и буквально через пару дней все дома приобрели специфический вид: окна были заклеены изнутри крестообразно бумажными лентами. Вечером же на окна опускались бумажные или матерчатые шторы. Несмотря на стоявшие еще белые ночи, по домам ходили дворники и дежурные милиционеры, проверяя надежность маскировки. Пошли слухи о поимке шпионов-ракетчиков, сигнализирующих вражеским самолетам. Город быстро менял свой облик, приобретая военный вид. В парках и скверах начали рыть так называемые «щели» в виде глубоких зигзагообразных окопов, обшитых изнутри досками. В подвалах домов устраивались бомбоубежища. На свободных площадях появились зенитки и аэростаты заграждения. По улицам шли колонны мобилизованных в штатском. Была объявлена запись добровольцев в народное ополчение.
Паники в городе не было. Однако пока не была введена карточная система на продукты питания, народ стал их расхватывать по магазинам. Стали быстро исчезать из продажи сахар, масло, спички, керосин. Разбирали все, вплоть до аптечных препаратов с сахаром и спиртом, таких например, как «сен-сен» - средство для освежения полости рта.
Народ боялся бомбежек, но их пока, не было. Успокаивали и сводки Совинформбюро, по которым бои шли где-то далеко в Прибалтике. Первым нашим родственником, уходящим на фронт, стал дядя Шура. Его жена и сын на лето уехали отдыхать в Чернигов и там попали в оккупацию. Поэтому провожать ходила мама. Он был бодр, как всегда, однако на прощание сказал: «Иду, как на убой». Он попал навстречу наступающим немцам и пропал без вести где-то под Псковом.
В июле была объявлена эвакуация школ. Проходила она очень организованно. Всем была указана дата, время отправки и номер вагона в эшелоне. Разрешалось брать с собой минимум вещей и продуктов, практически рюкзак весом до 10 килограмм. Мама была назначена директором эвакуируемой школы, которой было определено место назначения станция Неболчи Новгородской области. И вот в назначенный час и день мы с рюкзаками за плечами и обязательными противогазами на боку стоим на хорошо знакомой 7-ой платформе Московского вокзала. Эшелон из товарных теплушек уже подан, и мы в количестве 80 человек грузимся в две из них с обозначенными мелом номерами на дверях. Всего в каждой теплушке размещалось около 40 человек, что было нормальным, учитывая двухэтажные нары вдоль стен. С нами уезжала также и бабушка, которую удалось оформить на работу поварихой. Она не очень хотела ехать, жалея тот жалкий скарб, который мы бросали в городе. Ехали мы несколько часов и вечером были на станции, где нас уже ждали подводы. Погрузив на них свои вещи и малолетних (до 10 лет и до 4 класса), мы тронулись обозом до деревни, где нам предстояло жить. Мне было уже 11 лет, я уже стал старшим и поэтому путь около 10 километров шел ночью пешком со сверстниками и учителями.
Утром следующего дня все мы были размещены в деревенских избах и помещении клуба. Началась новая жизнь, как в пионерлагере, о котором я когда-то мечтал. Июль стоял жаркий и солнечный. Рядом была речка, где мы купались. Кормились же все в столовой, для которой сами чистили картошку и овощи, таскали воду из колодца. Все было хорошо и безоблачно, мы уже почти забыли о войне.
Но вот однажды в 12 часов дня послышалось характерное гудение, и мы увидели в небе первый немецкий самолет. Он летел довольно высоко в направлении на юго-восток. С тех пор ежедневно ровно в 12:00, как по расписанию, немец летел над нами совершенно безнаказанно, как потом стало ясно в сторону Рыбинска и Ярославля. От деревенских жителей, побывавших на станции, мы узнавали, что «он» (как стали называть немца с начала войны) иногда расстреливает эшелоны и даже людей, работающих на картофельных полях. Причем, когда люди прятались по бороздам, летчик буквально охотился за ними, стараясь попасть в лежачих пулеметной очередью. На соседней станции Тальцы так погиб мужчина в белом костюме, не пожелавший лечь в придорожную канаву.
Однажды нам «старшим» вместе с учительницей и мамой пришлось побывать на станции с целью получить продукты для школы. Как раз наступил полдень и загудел «немец», летевший на этот раз довольно низко и похоже спокойно наблюдавший за всем, происходящим на земле. На станции же в это время стояли цистерны с горючим. Мама скомандовала всем: «Бежать и прятаться в соседний лесок!» Я же, возмущенный наглостью немца, вскарабкавшись на изгородь из жердей, стал грозить кулаком вверх и орать во все горло: «Гад, фашист проклятый, убирайся прочь!» Мама успела буквально за штаны стянуть меня с изгороди и заставила немедленно спрятаться вместе со всеми.
Однако в деревне мы жили спокойно вплоть до середины июля. Ленинград по-прежнему не бомбили, и ко многим школьникам стали приезжать родители и забирать своих детей обратно в город. Кроме того, по сводкам Совинформбюро мы считали, что немец все еще в Эстонии и Латвии. Однако вскоре появились странные признаки. По проселочным дорогам со стороны Новгорода (до него от нас было около 100 километров) потянулись на восток подводы с беженцами. Они рассказывали: «Немец летит на мотоциклах тучей, стреляет во все стороны!» Нам в это верилось с трудом, хотя как потом стало известно, Новгород в это время уже горел от фашистских бомб.
К концу июля в школе почти не осталось детей. Перед нами встал вопрос: возвращаться в Ленинград или ехать дальше? Бабушка уговаривала вернуться, жалея оставленные вещи, особенно швейную машину «Зингер». Однако мама решила иначе, и, как оказалось, была права и тем сохранила наши жизни. Она договорилась о передаче оставшихся детей в соседние лагеря-школы и сказала, что мы поедем в город Ярославль к двум сестрам бабушки. Решение было принято как раз вовремя, потому что чуть ли не каждую неделю немец бомбил и разрушал пути Северной железной дороги, которые затем быстро восстанавливали бригады на поездах - летучках. Буквально через несколько недель возврат в город стал невозможным, так как бои шли под Мгой, и дорога была уже практически перерезана.
И вот мы сами стали беженцами со своими рюкзачками за плечами. Ехать по железной дороге тогда, правда, можно было безо всяких билетов, лишь бы найти попутный эшелон. Нам троим, и еще нескольким женщинам с детьми удалось разместиться на уцелевшем после бомбежки углу наполовину сгоревшей платформы. Эшелон с платформой тронулся в направлении станции Хвойная, а затем через Рыбинск на Ярославль. Помню, с каким сочувствием и страхом смотрели на нас люди на промежуточных станциях, очевидно считая за чудом уцелевших при бомбежке. Однако в Ярославль мы добрались благополучно, где и были хорошо приняты родными. Кроме сестер бабушки, там же проживала семья младшего брата мамы и моего дяди Коли. Они нас и приютили на первое время в своей крохотной квартирке на первом этаже маленького домика, во дворе, близко от центра города.
Ярославль жил пока еще вполне мирной жизнью, здесь были даже в продаже кое-какие продукты питания. На бульваре над Волгой летнее кафе торговало мороженым, правда, без выноса на дом. Отстояв хорошую очередь, мама завела меня туда и заставила съесть мороженного столько, сколько я смог вместе с полагавшейся к нему «французской» булкой.
Прошла неделя, две, все было тихо и спокойно. Мама уже почти устроилась на работу учительницей. И вдруг в один прекрасный солнечный день вновь загудели уже знакомые нам моторы немецких самолетов, и на близлежащий в пределах города шинный завод посыпались бомбы. Мы находились в этот момент во дворе дома, примерно в километре - двух от места бомбежки. Я запомнил грохот и буквально подпрыгивающую кверху землю. Продолжалось это несколько минут. То была первая бомбежка города, после чего мама сказала: «Отчего уехали, к тому и приехали!» И мы снова двинулись в путь на восток к городу Кирову (бывшая Вятка). На этот раз добираться туда пришлось долго, что-то около недели, так как дорога была забита встречными воинскими эшелонами. Питались мы частично своими скудными запасами, хлеб и кое-какое горячее питание получали на станциях уже по карточкам и талонам, выданным нам как эвакуированным.
Еще одна особенность того времени: на станциях были созданы бани - «санпропускники» (их называли «вошебойками»), Талоны и карточки выдавались на эвакопунктах лишь по предъявлении справки об их прохождении. Надо сказать, что организация быта эвакуированных была быстро и хорошо налажена. Прибыв на станцию Киров, мы узнали, что тут нет затемнения. Мама сразу сказала: «Здесь остановимся, дальше не поедем!» Конечно, она учитывала также и то, что отец находился от нас к северу не далее, чем в 500 километрах. Довольно быстро ей удалось через эвакопункт получить направление на работу в село Бисерово, расположенное в северо-восточном таежном углу Кировской области. И мы немедленно туда отправились.
Добираться туда от железной дороги надо было около 60 километров на лошадях по проселочной дороге. Дорога эта была проложена совсем недавно вместо бывшего зимника. На всем ее протяжении не было жилья, кроме небольшой избушки, где проживала лишь одна семья. Весь путь занимал тогда около двух суток и был нелегок. Часто приходилось идти пешком, либо помогать женщине-вознице, толкать подводу, застрявшую в грязи или на бревенчатой гати, наспех проложенной через болото. С обеих сторон к дороге подступал нетронутый человеком лесной массив из могучих лохматых елей и густого подлеска, заваленного буреломом. Поэтому мы обрадовались, когда в конце пути тайга расступилась, уступив место мелколесью на низком и болотистом берегу реки. То была Кама, берущая начало где-то в 50 км. южнее, из. подземных ключей Удмуртии. Не думал я, что через много лет в ее городах я буду подолгу «загорать» в командировках.
Выехав на берег реки, мы обнаружили паром, причаленный к стальному тросу, перекинутому с противоположного берега. Стоял уже конец августа, обмелевшая река была шириной всего лишь около 200 метров. Переправившись на пароме, мы затем с трудом поднялись по крутому склону и поехали по высокому берегу Камы направо, против ее течения. Вскоре показались первые деревенские избы. Они чередовались группами по несколько домов в каждой. То были «починки» или бывшие хутора с названиями по именам их основателей, вытянувшиеся цепочкой вдоль берега. И, наконец, через небольшой перерыв в 1-2 километра появилось само село, считавшееся райцентром. Здесь мы увидели направо от дороги двухэтажную бревенчатую школу и здание милиции, а налево такие же пожарную часть с каланчой и столовую. Затем мы въехали на главную улицу, где были два магазина, почта и райисполком. От главной улицы в центре села отходили поперечные улочки и овраги направо в сторону Камы. Сама же улица далее переходила в дорогу, ведущую в другое крупное село Афанасьево.
Первоначально мы устроились на жилье довольно далеко, на одной из боковых улиц, почти на краю обрывистого берега Камы. Пришлось снимать практически угол в избе, состоявшей, как большинство северных домов, из двух половин. Одна, половина с русской печью была жилая, вторая же являлась хлевом для скота, Между ними находился внутренний крытый дворик с земляным полом. Вскоре, однако, маме удалось получить более благоустроенное «казенное» жилье ближе к школе, между пожарной частью и столовой.
В школе, где маме предстояло работать, а мне учиться, большинство учителей были эвакуированными из Москвы. Мама вначале работала преподавателем немецкого языка, а впоследствии одновременно завучем и зам. директора школы. В первый год жизнь наша была нелегкой. Мы получали лишь хлеб по иждивенческим карточкам и какое-то питание по талонам в столовой. Купить продукты можно было, только в обмен на вещи, но их у нас не было.
Кроме того, удручало положение на фронтах, где наша армия отступала. Особенно мы переживали за Ленинград, попавший в блокаду, о чем доходили весьма скудные сведения. Однажды по местному радио мы вдруг услышали немецкую передачу на русском языке, извещавшую о сдаче под Ленинградом целой армии (очевидно 2-й ударной Власова). Каким образом с радиоузла в трансляцию попала эта передача, до сих пор не понимаю. Ведь за такую оплошность в то время можно было здорово поплатиться. Мы же были очень расстроены, а затем еще больше, когда дошли вести о голоде в Ленинграде. Мы туда писали, ведь почта работала неплохо и даже бесплатно. Вместо конвертов были, правда, открытки или листы бумаги, свернутые «треугольником». Каким-то чудом мы все же получили ответ из блокадного города от своей знакомой, у которой мы жили сразу после приезда из Белебея. Открытка была печальной и напоминала прощание. После войны мы узнали, что она умерла от голода, хотя и работала вахтером в охране военного предприятия.
Осенью 1941 года должен был закончиться срок заключения отца. Мама вела с ним переписку через бабушку, опасаясь репрессий. Полностью освобожден отец был, однако, лишь к началу следующего I942 года. К этому времени немцы потерпели первое серьезное поражение под Москвой, чему мы все бесконечно радовалась. Однако с весны 1942 года немец вновь стал наступать на юге, дойдя к лету до Кавказа, а затем и до Сталинграда. Отец, несмотря на свои сорок три года, хотел пойти на фронт, но мама его отговорила. Он звал маму переехать к нему в Ухту. Однако в то время сделать это сразу было нелегко. Прежде всего, надо было устроиться с жильем. Потом не так-то просто маме было получить тогда, необходимые документы на выезд в ссыльнокаторжные места Коми АССР (пропуск, направление на работу и т.д.). В местном отделении НКВД имелось досье, в котором мы фигурировали как бывшие административно-ссыльные. Один из моих новых здешних товарищей, сын начальника милиции, заявил мне в лицо при всех во время какой-то ребячьей ссоры: «А ты не можешь сказать, где твой отец!» Я же стоял в тот момент, как оплеванный, не зная действительно, что ответить ему на это.
Тем не менее, маме удалось получить разрешение на поездку в Ухту в августе 1942 года, куда мы и отправились с нею как всегда вместе. До Кирова добрались как обычно, а оттуда другим поездом на север до станции Котлас, где начиналась совсем недавно законченная «зеками» Северо-Печорская железная дорога. От Котласа мы ехали в эшелоне из хорошо знакомых нам «теплушек», но только больших «пульмановских». Где-то на полпути эшелон стал среди болот на целые сутки. Оказалось, что упал под откос с ненадежного участка полотна шедший впереди нас порожняком состав. Отец, ожидавший нашего приезда не находил себе места от неизвестности.
И вот долгожданная встреча в Ухте: отец, постаревший, полысевший в каких-то синих галифе и полувоенной гимнастерке, но такой родной и знакомый. Остановились мы в доме, где отец квартировал в семье также бывшего ЗК, эстонца по национальности, Владимира Ивановича Картуль, проживавшего вместе с женой Бертой Петровной, дочерью Надей и сыном Асером. Они приютили нас и отнеслись к нам очень сочувственно. Асер был скромный юноша. Его призвали в армию в 1944 году, и он погиб в последних боях по освобождению родной Эстонии от немцев на полуострове Сырве острова Сааремаа. Надя была немного старше меня, она рано вышла замуж, и знакомство с нею оборвалось после смерти ее родителей.
Неделя нашего пребывания в Ухте пролетела очень быстро. Больше маме оставаться было нельзя, ведь она оформила поездку как командировку. Помню нашу прогулку с отцом по городу, стены лагеря с вышками по углам и часовыми на них. Я тогда очень смеялся, когда на мой вопрос о том, кто там сидит, отец ответил: «Попка». Выглядел же отец хотя и радостным, но все же усталым и подавленным. О пережитом в лагере он говорил мало. Сказал, что жить приходилось в бараках, где иногда волосы примерзали к стене, а ноги обжигались об раскаленную печку. На вопрос мамы о том, чего стоило строительство Северо-Печорской дороги, ответил кратко: «Считай под каждой шпалой по человеку!»
В Ухте, помимо лагеря, тогда прямо вокруг центра города было много насосов-качалок для добычи нефти. Тогда ее здесь только освоили, а фронт требовал горючего, леса, угля. Все это шло эшелонами с Севера, в частности уголь из недавно построенных шахт Воркуты. Ведь Донбасс и Баку были тогда потеряны для нашей страны и ЗК своим трудом вносили вклад в общее дело борьбы с фашистами. Отец работал в леспромхозе по заготовке леса для фронта, для чего ему часто приходилось ездить в командировки по дальним таежным лесопунктам.
Навсегда запомнил я прощание с ним, когда он бежал по дощатому перрону вслед за отходящим вагоном Котласского поезда. В моей душе шевельнулось тогда что-то вроде нехорошего предчувствия. Отец очень скучал по семье, казалось теперь уже вновь обретенной через долгие пять лет. Все мы надеялись на встречу летом будущего 1943 года, после которой, казалось, начнется новая более счастливая жизнь.
По возвращении в Бисерово жизнь наша пока продолжалась прежним военным укладом. Мы, дети, учились в школе. Кроме обычных предметов для нас всех, включая девочек, обязательным было военное дело. Нас учили с 5-го класса приемам штыкового боя, ползанию по-пластунски, сборке-разборке затвора винтовки и обращению с ней. У дверей школы изнутри всегда стоял часовой с 10-зарядной полуавтоматической винтовкою «СВТ» и старший караула учащихся докладывал утром директору о происшедшем за истекшие сутки. Зимой для нас устраивали настоящие штурмы укрепрайонов. Ученики разделялись на «красных» и «синих», и одни шли в атаку на других. Иногда это кончалось рукопашной и реальной дракой при взятии снежных окопов. Особое положение в школе занимали старшие, а именно 7- 8-ые классы. Ребята эти были очень серьезные и ждали повестки военкомата. Они понимали, что для многих из них это закончится гибелью, но относились к этому как-то спокойно, хотя к учебе были достаточно равнодушны. Очень хорошо было поставлено у нас преподавание немецкого языка. Мы учились писать готическим шрифтом (принятым тогда в Германии) и даже заучивали наизусть стихи Гейне.
Много времени у нас с бабушкой занимал огород: выращивали картошку, лук, овощи и даже помидоры (в открытом-то грунте!) Многие из местных жителей о помидорах понятия не имели, принимая их за яблоки. Интересно, что находившийся в конце 19-го века в этих местах в ссылке писатель Короленко описал суровые и диковатые нравы жителей. Нам пришлось испытать их на себе, хотя и в меньшей мере. Ведь даже во время войны в деревнях жили старушки, не верившие в существование железной дороги. Обособленность жизни по глухим «починкам» порождали равнодушие к эвакуированным. В оправдание, однако, надо сказать, что им, в основном женщинам с детьми самим жилось не сладко. На трудодни в колхозе выдавалось мало зерна, порой и недоброкачественного. И вот некоторые из матерей, чтобы накормить голодных детей, ходили по ночам тайком собирать колоски на уже убранных полях. В то время за это можно было получить срок до 3-х лет лагеря. Однако женщины были не робкого десятка. Однажды я оказался случайным свидетелем их спора по колхозным делам с важным начальником, в чей адрес были отпущены незнакомые мне тогда, но весьма крепкие выражения. Надо сказать, что местное начальство, имевшее, как правило, броньот армии, жило намного лучше, чем простые колхозники или эвакуированные. Ему отдавалось предпочтение не только при снабжении продуктами из колхоза, но даже и при распределении начавшей поступать с 1942 года из США материальной помощи для эвакуированных, а также специально для ссыльных поляков, возвращенных из тайги по настоянию Рузвельта и Черчилля.
Были, однако, и положительные стороны деятельности местных властей. Как ни удивительно, но в тяжелейшем 1942 году была запущена электростанция на базе, невесть как попавшего в Бисерово, локомобиля, иначе паровой машины. Работала она на дровяном топливе, также как появившийся тогда же газогенераторный грузовой автомобиль, за которым как за диковинкой многие бежали сзади, особенно дети. На улицах и в домах начальства, а также и в нашем доме, как учительской, появилось электроосвещение. Правда электроарматуры никакой не было и на моей обязанности было вечером включать лампочку оголенным кусочком провода.
Летом мы работали в колхозе: подавали снопы на молотилку с конным приводом, а вечером и рано утром гоняли лошадей на пастбище и обратно. Было нам тогда по 11-12 лет, и на лошадь мы садились впервые, но вполне самостоятельно. Нам насчитывали трудодни в колхозе и платили за них зерном. Потом это зерно мы с бабушкой тайком мололи в подполье на ручной мельнице-крупорушке. Молоть было запрещено, поэтому самодельную мельницу (два больших круглых деревянных чурбана со стальными зубьями и ручкой) перевозили ночью из дома в дом волоком на детских санках. Из полученной таким образом ржаной муки бабушка пекла вкуснейшие оладьи с картошкой из своего же огорода. Иногда в столовой, где бабушка работала поваром, давали по талонам для служащих котлеты или суп из конины. Это считалось, однако, большой роскошью. Хлеб по-прежнему получали по карточкам по «иждивенческой» норме.
Мы, ребята, летом ходили рыбачить на Каму, ловили пескарей и плотву, которую жарили на костре, на палочке и съедали. Ездили мы также за грибами (собирали грибы для фронта) на подводе в сопровождении учительницы. В одну из поездок я чуть не утонул при переправе через Каму, однако выплыл, сразу научившись плавать, до того не умея вовсе.
1942 год, несмотря на первое поражение немцев под Москвой, был самым тяжелым годом войны. Ленинград был в блокаде, немец рвался на Кавказ и к Волге. Гибли от немецких подлодок полярные конвои, доставлявшие нам из Англии материальную помощь. Англичане в это время терпели неудачи в войне с Японией, потеряв Сингапур, а на подступах к Египту вынуждены были после тяжелых боев с немцами оставить крепость Тобрук. Осенью 1942 года Япония, неожиданно напав на Пирл-Харбор, уничтожила с воздуха большую часть флота и авиации США, вынудив их тем самым вступить в войну. К этому моменту у нас сгустились тучи над Сталинградом, где шли ожесточенные бои за каждый метр земли.
Единственный раз за всю войну я видел человека, отпущенного с фронта в отпуск. Он рассказывал нам, ребятам, о боях в Сталинграде, показывая простреленную шинель. Вскоре он снова вернулся туда и погиб.
Настроение у всех было тягостное. И тут мама сказала то, что глубоко меня поразило: «Если придет сюда немец, будем грызться зубами, поливать его кипятком, но не сдадимся живыми!»
И вот к январю 1943 года немец был вдребезги разгромлен, и армия Паулюса в 300 тысяч человек попала в плен. Тогда же потерпела поражение от англичан "непобедимая" армия Роммеля, а вскоре и американцы высадились в Северной Африке и соединились там с англичанами.

1943 год

Казалось, что в войне наступил перелом и для всех начинаются лучшие времена. Нас же особенно окрыляла надежда на скорое окончание разлуки семьи. Отец писал маме регулярно, не реже, чем через неделю. Мы уже привыкли к его письмам и радовались, что теперь уже совсем скоро, в мае-июне мы будем вместе. Однако судьба готовила нам страшный удар.
В конце февраля весна на севере еще не вступала в свои права. Морозы, правда, ослабели, уплотнились и сели сугробы, да поутру на ветвях и стволах деревьев выступала изморозь. Солнце, однако, только в полдень ненадолго появляясь над горизонтом, скупо освещало заснеженные лесные дебри вокруг Северо-Печорской железной дороги. В предрассветной мгле по ней неторопливо пробирался к югу эшелон из Ухты, города, выросшего в республике Коми благодаря лагерям и нефтедобыче из небольшого поселка Чибью.
Паровоз, вздыхая и пыхтя на подъемах, с трудом тянул тяжело груженый состав. На отдельных участках с высокими насыпями, проложенными среди болотистых низин, он едва-едва тащился. Из-за мерзлого, наспех уложенного грунта полотно местами было ненадежно, и, опасаясь аварий, машинист сбавлял скорость до предела. Магистраль от Котласа до Ухты была введена в строй недавно, а на крайнем севере за угледобывающей Воркутой еще достраивалась. Она была жизненно необходима фронту и стране для доставки угля, нефти и леса, особенно после утраты в 1942 году Донбасса, Грозного и практически отрезанного Баку.
Все работы велись заключенными ударными темпами. С людскими потерями при этом не считались. Теперь же, после недавнего разгрома немцев под Сталинградом, страна с облегчением вздохнула, в том числе у оставшихся в живых ЗК появилась надежда, что все самое страшное уже позади.
Ухтинский эшелон, как обычно в военное время, был разнокалиберным, и помимо платформ, цистерн и пульманов имел также два стареньких пассажирских вагона. В них-то и ехали его пассажиры. В основном это были военные, охрана НКВД, а также вольнонаемные, в том числе и недавно освобожденные из лагерей. Все они были с билетами и обязательными командировочными удостоверениями. В отличие от 41-го года теперь уже нельзя было сесть в любой проходящий поезд без всяких документов. В последнем вагоне людей было мало, и многие, ехавшие до Котласа, спали на полках. На одном из боковых мест сидел мужчина лет 45-ти, одетый в тужурку из грубой шинельной ткани и синие галифе, заправленные в подшитые валенки, с армейской ушанкой на голове. Все его имущество помещалось в лежащей рядом кирзовой полевой сумке. Облокотясь на столик, и подложив под лист бумаги картонную папку, он что-то быстро писал при свете синей маскировочной лампочки. Дописав лист до конца, он аккуратно сложил его треугольником, надписал сверху адрес и спрятал письмо в отделение полевой сумки.
Эшелон сбавлял ход, приближаясь к маленькой станций Тобысь, где стоянка была всего три минуты. Мужчина неторопливо поднялся и направился к выходу. На заиндевелом перроне он оказался единственным пассажиром, сошедшим так рано с поезда. Было около шести утра. Вокруг стоял мглистый сырой туман с обычной примесью паровозного дыма. Мужчина спросил что-то у дежурного с флажком, после чего направился внутрь приземистого деревянного здания вокзала. Подойдя к окошку, он вручил письмо дежурному телеграфисту и, переговорив с ним, вышел на привокзальную площадь. Ее окружали несколько бревенчатых домиков барачного типа, ни одно окно в которых не светилось в столь ранний час.
В стороне находился крытый пакгауз, возле которого лежали штабеля бревен и досок. Это был лесной склад. Приезжий направился туда. Окликнув дремавшего в глубине пакгауза сторожа, он спросил, когда будет попутная машина с дальнего лесопункта. Сторож был весьма недоволен, что так рано и некстати был нарушен его покой. Однако, после того, как Василий (так назвался приезжий) угостил его самокруткой и объяснил, что командирован по приемке и отгрузке леса для фронта, он смягчился и стал звонить по телефону. Через некоторое время он сообщил, что с лесопункта машины не будет до следующего утра. Идти же туда было добрых 15 километров по глухой таежной дороге-зимнику. Посочувствовав Василию, он сказал, что время сейчас лихое, а в лесу есть голодное зверье, поэтому лучше бы ему переночевать в поселке до завтра. Василий, однако, сказал, что он должен спешить, и тогда сторож показал ему место, откуда начиналась дорога. Поблагодарив его за услугу, Василий, недолго раздумывая, вскинул на плечо свою сумку и двинулся в указанном направлении. Путь ему предстоял нелегкий. Дорога была только слегка обозначена колесами нерегулярно проезжавших здесь грузовых машин. Идти приходилось по глубоким колеям, кое-где переметенным снегом или забитым сучьями, корой и обломками досок. Кругом стояла стена хвойного леса без малейших признаков какого-то жилья. Волки в тех местах во время войны расплодились и чувствовали себя довольно вольготно. Василий был, по-видимому, человек не робкого десятка и ему не впервой было одному мерить глухие лесные километры. Поэтому он уверенно шагал по зимнику, все более отдаляясь от станции.
Настроение у него было бодрое. Он шел и думал о том, что уже полгода как свободен и совсем недолго до июня, когда он, наконец, вновь обретет семью, о чем мечтал долгие 5 лагерных лет. Вспоминал он и недавнюю долгожданную встречу в августе прошлого года с любимой женой Катей и сыном Борей, которому в январе исполнилось уже 13 лет. Они приехали к нему из глухомани Кировской области сразу, как это стало возможным после его освобождения. Это ей, Кате, ждавшей его, несмотря на все невзгоды уже седьмой год, он отправил письмо с поздравлением к 8 марта. Радость заполняла его сердце от надежды на скорое свидание с нею, о чем было уже практически все обговорено и оставалось преодолеть необходимые в то время строгие формальности, связанные с переездом в его каторжные места.
Непроизвольно он ускорял шаг, стараясь как бы сократить время, оставшееся до желанной встречи. Ему не с кем было поделиться своей радостью. Угрюмо молчал обступивший его со всех сторон темный еловый лес, шум которого не нарушало ничто, кроме звука его шагов. И перед ним возникли вдруг из памяти светлые сосновые боры Тверской губернии, где он родился в год перед началом XX века, вспомнилась его тихая мать, одинаково любившая его, старшего сына, и младших его братьев Николая, Александра, Ивана и сестру Клавдию. Всегда безропотно подчинявшаяся крутому по характеру мужу, она не вынесла разорения и тягот коллективизации и рано скончалась без надежды на счастье для своей семьи и детей. Братьев его разметала жизнь. Николай и Александр были где-то на войне, Иван - на полярной зимовке, Клавдия жила у себя на родине. Связь с ними оборвалась сразу после его ареста и осуждения по статье 58.10. По ней человек считался «врагом народа» и с ним боялись общаться, опасаясь репрессий. Единственный, кроме жены, кто писал ему изредка, был его отец, несмотря на не сложившиеся между ними в свое время отношения. Вспоминались Василию и его деды Матвей и Федот. Первый, основатель рода, был пастухом и, не имея своего дома, жил в деревенской бане. Второй же, двоюродный дед Федот был мастером прибауток и кумиром детворы. Его любимой присказкой было: «Вперед не суйся, сзади не оставайся, в середину не тыкайся!» На невольный детский вопрос: «А куда же?» Он отвечал: «А вот и смекай!»
Яркие впечатления детства затем вдруг перенесли Василия в пору его юности, совпавшей с лихолетьем революции, мировой и гражданской войн. На первую войну он не попал по малолетству, вторая же обошла их края стороной, не считая так называемого восстания «зеленых», а точнее односельчан, скрывавшихся в лесах от мобилизации в Красную Армию. Успешно окончивший накануне революции реальное училище, он не стремился к политической карьере, как его брат Николай, ходивший в комсомольцах и «чоновцах». Работая в военкомате писарем, он избежал отправки на Гражданскую войну, куда, кстати, стремились брать людей с фронтовым опытом. Вспомнил Василий и свою ссору со своенравным отцом, после которой он фактически ушел из родительского дома. Приехав в Петроград, вскоре переименованный в Ленинград, он поступил учиться в тогдашний Лесной институт. Жить ему в тот момент приходилось только на те деньги, которые он вместе с двумя друзьями студентами зарабатывали вечерами в порту на разгрузке вагонов с углем. Однако он успешно закончил Академию (как стал называться институт). Незадолго до окончания в 1925 году он встретил также приехавшую на учебу землячку Катю, которую знал как девушку своего брата комсомольца Николая. Между Николаем и Катей перед ее отъездом произошла размолвка. Катя не одобряла крайних взглядов Николая на жизнь, его отношение к учебе и к своим родителям. А тот ни в чем не желал с ней согласиться, находясь под влиянием своего старшего друга коммуниста. Василий и Катя понравились друг другу и вскоре он сделал ей предложение, на которое не получил отказа. Для окончательного решения вопроса о женитьбе они вдвоем поехали на родину к родителям за их согласием. Одновременно Василий переговорил с Николаем, спросив его по благородному: «Не возражаешь, если я займу твою позицию?» На что брат невозмутимо ответил: «Пожалуйста!» Дальше воспоминания пошли ускоренным темпом: их свадьба, рождение дочери и сына, работа лесничим в лесхозе на Неве, а затем на Пороховых, и, наконец, его арест и смерть дочери, с которой не дали проститься. А затем суд, эшелон на север и лагерная жизнь в Коми АССР.
Задумавшись о прошлом, Василий не замечал дороги и того, сколько времени он по ней шел. Часов у него не было, но по тому, как стало понемногу рассветать, он примерно определил, что с момента выхода со станции прошло около двух часов. Стало быть, оставалось идти еще около часа, и он находился где-то неподалеку от лесопункта. Он присел у дороги на поваленное дерево, чтобы немного передохнуть. Впереди и позади него дорога была свободна. Но вдруг ему показалось, что он в лесу не один, неожиданно послышались легкий треск и звук шагов. Из леса с противоположной стороны дороги, откуда ни возьмись, вынырнул человек. Он был высокого роста и одет в форму лагерного охранника. Похоже, он наблюдал за Василием заранее, однако сделал вид, что рад неожиданной встрече. Размахивая руками, он стал объяснять, что ему нужна срочная помощь по доставке на лесопункт раненого товарища. Тот якобы получил травму на лесоповале и сейчас лежит под деревом на другой стороне дороги. Незнакомец просил Василия помочь донести его на самодельных носилках. Не ожидая подвоха, Василий поднялся и пошел за незнакомцем вглубь леса. Действительно под большой елью на свежесрезанном лапнике лежал человек, одетый в форму ЗК: бушлат, грубые ботинки и серую шапку. Нога у него была кое-как перевязана. Возле него лежали несколько толстых и тонких длинных жердей, из которых предполагалось соорудить носилки. Василий спросил лежащего, как он себя чувствует. В ответ тот приоткрыл глаза и слегка застонал. Отложив свою сумку в сторону, Василий наклонился, чтобы подложить раненому лапник под голову, перед тем, как начать сооружать носилки. И тут неожиданно сзади он получил страшный удар чем-то тяжелым по голове. Перед его глазами поплыли темные круги, а сквозь них, как будто в туманной дали, возникло лицо его жены, полное ужаса и скорби. Он упал, а лежащий снизу «раненый» схватил его за горло и начал душить. Уже не сознавая, что с ним происходит, Василий почувствовал удушье. Последние слова у него вырвались шепотом: «Катя, душно!»
Последнее письмо отца мы получили в начале марта 1943 года. В нем он поздравлял маму и бабушку с праздником и сообщал, что едет в командировку на месяц в лесопункт, откуда письма можно переслать лишь с оказией. Поэтому он просил маму не беспокоиться, если от него долго не будет известий. Пока же он желает всем здоровья, особый привет сыну и живет мыслью о скорой встрече в июне.
Прошел месяц, другой, наступила весна, писем от него не было. И вдруг в середине мая пришло письмо со штемпелем Ухты, но адресом, написанным незнакомым почерком. Оно было, как гром, с ясного неба. Писали друзья отца, с которыми он вместе работал. Они сообщали с прискорбием, что Василий Михайлович погиб во время командировки по заготовке леса для фронта. Весной, когда стаял снег, вначале была найдена сумка с документами отца. Позже было обнаружено его тело, спрятанное глубоко под еловыми ветками. Проведенное следствие подтвердило факт убийства. Отец был сначала оглушен ударом по голове, а затем задушен. Сами же убийцы исчезли бесследно.
Таков был жестокий финал трагедии нашей семьи и жизни моего отца. Невозможно описать горе мамы, молодой женщины, лишившейся мужа в 33 года, дождавшейся его после 5-ти лет разлуки. Я также был убит горем так, что впервые в жизни закурил. Вместо «самосада», который курила мама, я свернул самокрутку из березовых листьев от банных веников. Горевала также и бабушка, очень любившая свою дочь, меня и своего несчастного зятя.

1944 год и далее

С гибелью отца жизнь наша круто изменилась и потеряла свой прежний смысл. Однако мама не пала духом и твердо решила возвращаться в Ленинград при первой же возможности.
В страшный для нас 1943 год началось наступление наших войск под Курском и на Украине. Наши гнали немцев на Запад, чему мы все радовались, хотя и понимали, что цена этих успехов оплачивается большой кровью. Блокада Ленинграда была прорвана еще 18 января 1943 года, а теперь, 27 января 1944 года блокада была снята полностью, и фашистов прогнали от стен города в Прибалтику. Мы в то время ловили каждое сообщение Совинформбюро об освобожденных городах и населенных пунктах южнее города. Многие названия для меня звучали тогда впервые.
6 июня 1944 года союзники высадились в Нормандии, открыв долгожданный «Второй фронт» в Европе. Вскоре затем в результате наступления нашей 23-й армии на Карельском перешейке Финляндия вышла из войны, и наш город теперь был освобожден и от угрозы с севера. Мама написала письмо знакомой учительнице в Ленинград с просьбой о содействии в получении вызова РОНО на работу. Вызов пришел быстро, менее чем через месяц. Очевидно, маму не забыли и ценили как хорошего учителя. Начались сборы к отъезду, занявшие также немного времени. Ведь уезжали мы с теми же рюкзачками, что и прибыли сюда, да к тому же имели уже в этом определенный опыт. Запомнилась мне посадка в Кирове в один из пассажирских вагонов эшелона на Ленинград. Люди лезли в двери и окна, расталкивая друг друга. В одно окно кто-то с руганью проталкивал застрявшую женщину с мешком. Мне же мама заранее поставила задачу прошмыгнуть в вагон между ног или как придется лишь бы занять места. Мне это удалось, хотя себе я занял 4-ю багажную полку, которую считал, однако, весьма комфортабельной. Ехали мы несколько суток. В памяти осталась цепь залитых водой окопов с брустверами из бревен и мешков с землей на бывшей линии фронта под Волховстроем.
В дороге мы познакомились с женщиной-ленинградкой с Петроградской стороны, также возвращавшейся из эвакуации вместе с дочерью. Мы делились с ними, чем могли из пищи. Она же согласилась нас приютить у себя на первое время. Люди тогда старались верить и помогать друг другу. У нее сохранилась квартира, а нам остановиться вначале было совсем негде.
Первое, что поразило по приезде, это трамвайная остановка на Невском возле угла с Садовой, где было очень мало народа и большие «американские» (еще довоенные) вагоны трамвая. Затем уже на второй день я попал в парикмахерскую впервые за три года, где был потрясен необычной обстановкой: креслами, зеркалами, чистыми салфетками на шею.
Мама быстро оформилась на работу в школу на ул. Минеральной, возле кинотеатра «Гигант». Нам предоставили жилье в деревянном полуразрушенном одноэтажном домике возле школы. Отопление в нем было в виде печки и плиты с духовкой, которые обе страшно дымили. Окна и двери были сломаны, и их пришлось самим кое-как восстанавливать. Электропроводка, правда, каким-то чудом уцелела. В этом домике мы и проживали до конца войны. На его крыше я встречал день Победы 9 мая 1945 года.
Известие о конце войны и капитуляции Германии пришло ночью, но все его ждали и люди высыпали на улицы заранее. Что творилось при этом - невозможно описать. Совсем незнакомые люди целовались, плакали и смеялись одновременно. С крыш и из окон домов пускали ракеты. Народ ликовал, но была и горечь у многих, таких же, как мы, чьи родные уже никогда не вернутся.
Ну а затем наступило иное, необычное для всех мирное послевоенное время. Жизнь не сразу, но постепенно стала налаживаться, входя в прежнюю довоенную колею. Летом 1945-го мы встречали на площади у Финляндского вокзала войска Ленфронта, возвращавшиеся пешком из Прибалтики после взятия Кенигсберга. Встреча была воистину народной. Солдат обнимали, целовали, поили и угощали, чем могли, хотя жили пока все еще очень голодно. Все продукты питания тогда не только в магазинах, но и в столовых, а также одежда и обувь отпускались лишь по карточкам и талонам. Хлеб, правда, можно было купить с рук у булочных, но это было недешево. Существовали еще государственные «коммерческие» продовольственные магазины, например Елисеевский, но цены в них были для большинства рядовых граждан недоступными.
Кстати о жизни нас, подростков. Мне в 1944 году минуло 14 лет, и передо мной было два пути: либо идти на завод к станку, либо учиться до 10-го класса. Мама настояла на продолжении учебы, и я поступил в одну из 2-х существующих тогда школ с восьмыми классами, в 82-ю Петроградского района. При моем посещении с бабушкой директора школы на контрольный вопрос о квадрате и кубе суммы я бойко отбарабанил правильный ответ и был принят. Летом нас мальчишек (обучение здесь еще было раздельным) три года подряд отправляли на 3 месяца в военный лагерь в пос. Вырица (около 100 километров к югу от города). Там мы жили как солдаты в трофейных фанерных  финских палатках на 10 человек каждая, а днем маршировали с винтовками и противогазами, учились штыковому бою, окапыванию, ползанию и т.д. Кормили нас в столовой по нормам школьной карточки УДП (усиленное добавочное питание), которую мы, шутя, называли «умрешь днем позже».
Действительно, находясь весь день на воздухе, и занимаясь физическими упражнениями, мы испытывали постоянное чувство голода. Поэтому с большим облегчением для всех нас стала отмена карточек на хлеб в 1947 году. Помню, что не я один, а большинство моих сверстников мечтали купить свободно батон по низкой цене и тут же его съесть.
Возврат к мирной жизни стал ощущаться с ежегодным снижением цен. Наконец стали возвращаться люди с фронта и из эвакуации. Первым, кто пришел к нам с войны, был отец Игоря, моего друга по Пороховым. Он каким-то образом разыскал нас и очень сочувствовал по поводу гибели отца. Из Казани возвратился с семьей дядя Витя. Он сам, больной туберкулезом, работал там на авиазаводе, выпускавшем штурмовики ИЛ-2. Прозванные «летающими танками», они наводили ужас на немцев и финнов.
К этому времени маме удалось найти новое жилье. Удивительно, что даже в 1944 году, когда в городе было совсем мало народу, все квартиры были уже кем-то заняты или опечатаны. Поэтому мы считали за счастье получить комнаты на первом полуподвальном этаже маленького 2-х этажного дома. Дом этот чудом уцелел при бомбежке, тогда как соседний 6-ти этажный стоял насквозь прошитый бомбой. В этом доме мне пришлось прожить, без малого, 30 лет. Вместе с нами около года проживала семья дяди Вити. К сожалению, он не смог поправиться и умер в 1948 году. До последних дней он оставался жизнерадостным, помогал мне в школьном черчении, радовался моему увлечению радиолюбительством. Мы также ходили с ним на стадион болеть за футбол, который он очень любил.
Возвратилась из Свердловска семья Орловых, много пережив при эвакуации. Они были вывезены из блокадного города в 1942 году на Кавказ, где попали во временную немецкую оккупацию. Модест чуть было не погиб в Пятигорске от рук немцев, принявших его за цыгана (его бабушка и правда была цыганкой). Вернувшись, они устроились жить при Лесотехнической Академии, так как их деревянный дом'был разобран на дрова. Позже всех вернулась семья дяди Вани, всю войну прозимовавшая где-то за Диксоном. Они втроем (он сам, жена и дочь) поселились в своей довоенной квартире на проспекте Майорова (теперь Вознесенский пр.). Все они после войны жили долго и благополучно. Выйдя на пенсию, дядя Ваня сидел в кресле или на балконе, курил дешевые сигареты, слушал радио и обсуждал текущие события. К концу жизни он стал считать, что весь Северный флот в войну держался лишь за счет его гидрографических данных. До самой смерти он боялся НКВД и в конце жизни всерьез опасался, что придет Берия, и его арестуют.
Маме вскоре предложили стать директором школы для детей немецких специалистов, работавших тогда на предприятиях города. Для нее это было важно, так как ей, беспартийной, да еще как тогда говорили «с пятном в биографии», было оказано доверие. Послевоенные годы, как ни странно, летели быстрее, чем во время войны. В год смерти Сталина, 1953-й, я окончил Политехнический институт и попал на работу в оборонную промышленность. Проработав 18 лет и защитив диссертацию, стал кандидатом технических наук. В 1956 году я нашел свою подругу жизни Нину. Много лет прожили в согласии, благодаря общности взглядов и взаимного уважения. Мне повезло и с семьей жены, принявшей меня как родного, но что еще важнее, оказавшейся близкой по духу нашей семье. В самом деле, бабушка и дедушка Нины, ее мать и отец были простыми и честными людьми, не строившими свое благополучие в жизни за чужой счет, но лишь за счет своего труда и энергии.
Время шло, как обычно с чередованием радостных и горьких событий. Мы трудились и старались не унывать от жизненных невзгод. Я в 1970 году перешел работать в горную промышленность. В одну из командировок в Норильск мне пришлось пролетать над республикой Коми, местом гибели отца.
Мама стала деканом факультета Института усовершенствования учителей. Прожив с нами вместе около восьми лет, она скончалась в 1987 году буквально на моих руках. Похоронили ее в могилу Иры и поставили чугунный крест, как она завещала.
В 90-е годы прошел процесс реабилитации многих репрессированных. Оказалось, что моя мама была реабилитирована еще в 1965 году, так и не узнав об этом. После моего обращения в прокуратуру реабилитирован мой отец, и я сам, как административно высланный. Ну что же спасибо, что Родина нас не забыла, восстановив справедливость и наши добрые имена! К сожалению не все дождались признания своей невиновности. Не дожили до этого наши знакомые по ссылке Елизавета Владиславовна с мужем, пережившим лагерь, несчастная Мария Васильевна, муж которой расстрелян, и многие другие...

Уходят люди нашего поколения, пережившие террор и репрессии. Это для них болью сердца отзывались слова «Реквиема» Ахматовой:

"Это было, когда улыбался, только мертвый, спокойствию рад,
И ненужным довеском качался между тюрем своих Ленинград.
Звезды смерти стояли над нами, и невинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами и под шинами черных марусь!"

Но не было на Руси, как в Германии, всеобщего покаяния за содеянное. Неудивительно, что и сейчас можно услышать от некоторых, даже пожилых людей: «При Сталине зря не сажали!» Хочется спросить у них: «Ну что ж, ребята, если жизнь вас ничему не научила, то не повторить ли все опять сначала, но только теперь уж для вас одних?»


Рецензии
Спасибо, я очень многое узнал о своих родных. Валерий Александрович Калиткин, правнук Николая.

Валерий Александрович Калиткин   17.10.2011 00:39     Заявить о нарушении