Нельзя забывать

Посвящается Оксане Забужко
 
Начиналось всё хорошо. Я пришел на день рождения к своей знакомой. Она была из потомственной обеспеченной семьи, в которой уважали традиции. То есть гостей кормили на убой, а не эта американская мода, что только выпивка да крекеры и развлекайся, как хочешь. Нет, здесь будет уставленный яствами стол, много хорошей водки и коньяков. Настоящий праздник. И как же здесь готовили мясо! Молодую, сочную свинину, которая благоухала, будто райский сад, и таяла во рту, будто плод того самого сада. Но просто чудо какое-то. Я захлебывался слюной, не мог дождаться, когда уже позовут за стол.
Все сидели в комнате именинницы, а из залы навевали такие волнующие ветры, что даже голова кружилась. Я отвлекался нестерпимых гастрономических ароматов рассказами смешных историй, смесей побасёнок с анекдотами. Это был мой козырь, который открыл мне много дверей в этом городе. Потому что кто я без моих рассказов? Селюк, который до сих пор живет в общежитии, у которого нет денег не то что на машину, а даже на новый мобильный телефон. Неудачник, перекати-поле, зовут меня Никто и фамилия моя Никак. Здесь же собрались состоятельные отпрыски лучших семей Журб. Все они нашли себя в этой жизни, хорошо устроились, имели завидные перспективы и смотрели на жизнь с оптимизмом. У них было фамильное серебро в виде квартир, связей, образования, капиталов. А у меня - только мой острый язык, который мог рассмешить кого угодно.
Благодаря ему я познакомился с Ланой, именинницей. Она расцветала на престижном юридическом факультете, я прозябал на самом забитом, машиностроительном. Единственном, куда можно было поступить без взяток, а только со справкой сироты, да ещё уроженца сельской местности. Я был из сельской местности, я был врожденный деревенщина и выглядел соответствующе. Одно слово – смерд: невысокий, коренастый, носатый, с кривыми зубами и вечно горящими румянцем щеками. Поглядите на меня сейчас, я же был настоящим гадким утёнком среди прекрасных лебедей. Куда мне было до этих высоких и длинноногих, изящных и спортивных? Для пропасть, которая разделяла нас, достаточно было посмотреть на пальцы. У них они были длинные, с аккуратными ногтями правильной формы. Их пальцы будто были созданы для игры на пианино или работы с клавиатурой. А мои - короткие, толстые, с широкими, как лопата, ногтями и узловатыми соединениями на сгибах, эти пальцы были приспособлены держать лопату или молоток, заниматься тяжёлой и тупой работой. Я был плебей, рождённый пасти свиней и даже не помышлять об ином.
Но вот оказался у меня острый язык, который вывел меня из деревни и привёл уже в Журбы. Язык у меня был подвешен с самого детства, за что я нещадно огребал подзатыльников от папаши, человека склонного к древним методам воспитания и моих словесных экзерсисов категорически не одобрявшего. За язык мне доставалось и в школе, но там я быстро сориентировался, что дар мой может быть не только источником тумаков, но и надёжной защитой от них. Я начал писать любовные признания сильным мира сего и став любимым шутом при дворе лучших людей нашей школы. Попутно участвовал в нескольких поэтических конкурсах, чем прославился в родной школе в веках, потому как отродясь здешние земледельцы не являли миру каких-либо литературных дарований, а я завоевал для школы победы в районе и второе место в области.
Дарования мои за глаза объяснялись тем, что матушка моя, будучи по колхозной путевке в поселке Свалява, где-то на Западной Украине, зачала меня от некоего незнакомца, соблазнившего невинную поселянку и впрыснувшего в неё высокоинтеллектуальное семя из которого произрос знатный болтун. Папаша от этих разговоров злился, хотя зря. Потому как строением тела я был его плоть от плоти, а что до начинки головы, то может повлияло на неё то, что матушка моя, будучи уже на сносях, упала с прицепа, да не просто с прицепа, а ещё с горы соломы, которая на прицепи была. Может ушибся я головой, а может ощущение полёта привело к необратимым изменениям, но вот появился в простой и в меру пьющей крестьянской семье сын болтун да ещё с пусть небесспорным, но поэтическим даром. 
Именно дар этот, а особенно второе место на областном конкурсе, заставили моих учителей устремить все свои усилия на поступление меня в вуз. Да и сам я мечтал о славе и богатствах, кои в развалившимся к тому времени колхозе стяжать было уж вряд ли возможно. Поэтому поехал поступать. Фальшивую справочку про сиротство моё выправили мне в сельсовете, а про сельское мое происхождение так и вопил мой внешний вид, начинаю от штопанных кроссовок, через застиранные джинсы-варенки до турецкого свитера, украшенного витиеватой надписью на английском с ошибками.
В общем, приняли меня учиться на инженера. Всякая математика с физикой, плюс черчение, для моей гуманитарной души было сущей мукой. Чтобы не сбрендить, а такие случаи среди неокрепших умов из глубинки бывали, только по соседним сёлам знал пару эпизодов, стал искать себе более приятное применение. Выступил на конкурсе художественной самодеятельности первокурсников с рассказами из сельской жизни. Зал помирал со смеху, некоторые падали со стульев, а под конец смахивали слезу, поскольку мелодраматическими эффектами я никогда не брезговал, понимая, что к смеху люди относятся несерьёзно, а вот слёзы запоминают.
После моего триумфа на конкурсе мне посоветовали идти в университетский театр. Ну сцена меня всегда манила, точнее не так сцена, как слава, предчувствие каковой было главной позитивной эмоцией в жизни, поскольку надеяться на богатство или положение мне не приходилось. Я пошёл в театр, но дела там шли из рук вон плохо, ставили какую-то скучнотищу, от которой и самим было зёвно. Мои словесные эскапады и склонность к бурлеску не оценили, уж думал оттуда уходить, когда в театр пришла группа золотой молодежи, которая хотела творить, делать современное искусство и прочее бла-бла-бла, которое позволительно ежели у тебя есть, где жить, и есть холодильник – полная чаша, по месту жительства. Я тогда жил в общежитии, в холодной комнате с тараканами, питался хлебом и вермишелью, потребляя варенье или жаренную картошку по большим праздникам.
Однако трудности быта не мешали мне оттачивать свой язык, только уже на бумаге. Узнав про золотую молодёжь, которая желала творить, я принёс им свою пьесу. Прекрасно помню тот момент, когда я зашёл к ним в гримёрку, где они вели жаркие теоретические споры, не опускаясь до жалкой практики. Они смотрели на меня, как белые люди прошлых веков смотрели на дикаря, людоеда с черепушкой на шее. Они - стройные полубоги с длинными пальцами и ухоженными волосами, красивые и светочивые и я - приземистый деревенщина в перешитых штанах отца, пьяницы, который давно уже замерз насмерть под чужим забором (собственного у нас давно не было, с матушкой стопили мы его в одну очень холодную зиму). Вы бы видели их рожи, когда я сказал про пьесу, про свою пьесу. Это был такой когнитивный диссонанс, будто животное заговорило. Ну так, они бы удивились уже такому факту, что я могу писать. Один из их записных острословов охарактеризовал меня при первой встрече, как «самца чучундры», что было встречено дружным смехом.
Я знал, что у меня очень мало шансов, так что уже на первой странице втулил несколько шуток. Я же был специалист по шуткам. Лана как раз взялась читать пьесу, не из любопытства, скорее из жалости и удивления, что вот даже такие несуразные существа, как я, тянуться к искусству. Эта эмоция чётко читалась в её глазах. Но прошла минута и она улыбнулась. Потом засмеялась, дальше уже хохотала, зачитывала отрывки из пьесы товарищам. Они хохотали уже вместе, кто-то сказал «А что, неплохо!», а потом ко мне подошёл один парень, вожак золотой молодёжи, снисходительно похлопал меня по плечу и сказал: «Добро пожаловать в клуб». Я тогда подумал, что он намекает на моё деревенское происхождение и клуб, как единственное место развлечения в селе. «Бойцовский клуб» я прочитал значительно позже. Паланик – молодец, наш человек, хоть и пидор. 
Золотая молодёжь сделала спектакль по моей пьесе, он имел огромный успех. Вот так паршивая овца в моем лице пробилась в стадо лучшей молодежи Сум. Конечно, я никогда не был воспринимаем, как равный, я всегда был лишь шут, урод, на контрасте с которым они сильнее чувствовали свою успешность. Даже когда их девки спали со мной, это был для них аттракцион, смешное приключение, про серьёзные отношения не могло быть и речи. Хотя происхождение от сохи обеспечивало мне эрекцию о которой их вяленькие дружки могли только мечтать. Как говорила одна моя знакомая тех лет, такой хер как у меня было не найти до самого Днепропетровска включительно. Я так и не понял, причем тут Днепропетровск, а спросить уже и не спросишь, потому что знакомую зарезали по наркоманским делам.
Впрочем, это всё дела давно минувших дней. Уже много лет нет театра, все работают на серьёзных должностях и делают карьеры, забыв о прежних мечтах про искусство. Но я до сих пор с ними. Меня приглашают на дни рождения или на Новый год. Хотя знают, что я не могу позволить себе дорого подарка, ведь я до сих пор беден, будто церковная мышь. Но я - творец. Они все признают, что я -творец, а творчество они до сих пор более менее уважают, потому что не хотят окончательно превращаться в буржуа, которые измеряют человека только по количеству денег, которые он зарабатывает. Если бы мерить по этому показателю, то я был по их меркам где-то десятой частью человека. Если не меньше. Но Жорж - писатель, так что мне можно было быть бедным, отсутствие машины в моем случае не означает автоматически, что я - мудак и придурок.
Мое положение было где-то между городским сумасшедшим и проклятым поэтом. А ещё я подтверждал золотой молодёжи правильность их выбора. Они мечтали об искусстве, хотели творить, коснуться вечности, боялись увязнуть в провинциальном мещанском болоте и всё такое. Но их семьи настояли, заставили бросить глупые мечты и заняться серьёзными делами. У семей были четкие аргументы: заниматься творчеством здесь значит обрекать себя на нищету. К чему? Кому здесь нужно творчество? Всё измеряется в деньгах. Так что вперёд на покорение маммоновых гор.
И они пошли проторенной дорогой успешных людей. Сейчас они все работают в банках, крупных компаниях, некоторые уже в Киеве, другие надеются там рано или поздно оказаться. Некоторых и в Сумах неплохо кормят. Они смотрят на мои тертые джинсы, купленные в секонде и тамошний же свитер, с дрожью косятся на мои разлезающиеся кроссовки и тешатся мыслью, что в свое время правильно поступили, отвергнув подростковые мечты про творчество. Вот Жорж, он же был самым талантливым из нас и где он? В заднице! Вот и всё творчество! Правильно, что мы покинули его, что живем реальностью, а не бредом.
Все хохочут с очередной моей истории, а я уже совсем схожу с ума от голода и запахов, которые убийственными волнами накатывают на меня с зала. Я с утра ничего не ел, целый день на работе, а это ведь не тёпленький офис с креслом и интернетом, а таратайка, полная моющих средств, которые я развожу по магазинам города. Я - экспедитор. То есть нет, я - писатель. Такие уважаемые люди, как мои друзья, не могут дружить с каким-то экспедитором, так что я всюду прохожу, как писатель. Им так лучше.
Я глотаю слюнки и даю кому-то рассказать свою историю. Конечно, делать это так, как я, не удается никому. И дело не только в качестве литературного материала. Здесь еще и моя внешность играет. Что там говорить - я неказист. Носатый, с узким лбом, с душераздирающими кучерами и бешеным румянцем щек, который так диссонирует со сдержанным солярийным загаром друзей. Я - феерически неказист. Одним своим видом я способствую смеху. Ну и умею рассказывать. Я неплохой артист, даже пытался уйти работать в городской театр. Но там требовали документ об образовании. В этой бюрократической стране не важно, что я играю лучше многих актеров этого театра, главное - что у меня нет образования. "Без бумажки, ты - какашка", как говаривали в совке. К сожалению, это правило срабатывает и у нас.
Я слышу, как бурчит мой живот, который уже не может ждать. Когда приходит Настя. И я удивительным образом забываю о еде. Настя, это моя бывшая большая любовь! Трагическая и мучительная, какая бывает только у художников (обычные люди такого не напридумают). Она пару лет назад вышла замуж, повергнув мен в пучина отчаяния и суицидального самодовольства. А недавно развелась. И была всё так же хороша, как и раньше. Едва только увидел её, как обо всём забыл. Намечтал многое, решил сесть за стол рядом с ней, а там уже, как повезёт. Даже спланировал, куда можно пойти, если все будет идти по наилучшему сценарию.
Как раз вспоминал, как любил ласкать Настю, когда пришел отец именинницы. Он был довольно известный в городе бизнесмен, элита. Они все тут были элита. Вся семья Ланы. Её дед сделал партийную карьеру, отец - бизнесовую, Лана сейчас уже работала на довольно высокой должности в банке и собиралась переезжать в Киев, где её звали в какую-то международную корпорацию. Белая кость, голубая кровь. За всеми ними стояли семейные стены, а за мной всего два креста на кладбище. Первый над могилой пьяницы-отца, который умер, выпив слишком много какого-то растворителя. Второй над могилой мамы, которую забрал рак. Село, ехать к врачам далеко, она всё терпела боли в животе, а когда я, наконец, отвез ее в больницу, то было уже поздно. Врач посмотрел и сказал, что месяц, не больше. Даже не оставили в больнице. Я отвез маму домой и просидел с ней весь отпуск. Похоронил и остался один, яко перст.
- Ну, пошли к столу. - приглашает всех отец Ланы, который любил играть роль гостеприимного хозяина.
Пошли, пошли! Сейчас мы сядем, родители скажут по тосту и уйдут, чтобы не мешать молодежи отдыхать. Нам всем было за тридцать, но мы были молодежью. Отец Ланы всегда уходил в свой кабинет, а мать в зимний сад, где стоял телевизор. Понимаете! Они жили так, что в квартире был кабинет, был зимний сад, было два туалета и две ванны! А в доме моих родителей был земляной пол. И туалет - шаткая будка из тростника кое-как смазанного глиной. В доме одна комната. Я всегда жил в одной комнате. Сейчас вот снимал комнату в общежитии. Там на пять этажей было два работающих туалета. Я привык справлять нужды лишь дважды в день, чтобы не стоять в очередях перед кабинками. А тут два туалета на одну квартиру! Живут же люди!
Я почувствовал, что Ланин отец на меня внимательно смотрит. Он как раз сказал первый тост, все дружно выпили и закусывали. Может, я слишком жадно пожирал вкусности со стола? А может распознал во мне обычного неудачника и удивляется, как ничтожный чернь оказалась за одним столом с уважаемыми людьми? Не знаю, как бы там ни было, я ел, шутил, готовился к третьему тоста. Это была такая традиция в компании. Тост о любви отводился чудовищу, антиподу того, кого можно полюбить.
Сказала тост мама Ланы, родители выпили и встали с привычной фразой, что вот теперь молодежь, отдыхайте.
- Георгий, можно тебя? – вдруг обратился ко мне отец Ланы.
Я удивленно посмотрел на него. И все остальные тоже удивились, потому что раньше такого не бывало, чтобы отец хотел поговорить с гостем. Да ещё с самым ничтожным из гостей.
- Папа, а что такое? – Лана была удивлена вместе со всеми. Над столом повисло напряжение. Может Жорик неудачно пошутил, задел болезненную тему, наступил на мозоль и теперь выгребет за это по полной. Все знали, что отец Ланы был человеком крутого характера, как и положено быть бизнесмену в нашем неспокойном отечестве.
- Мы быстро, Ланочка, поговорить надо. – показательно миролюбиво ответил папаша, всем своим видом показывая, что на конфликт не настроен. Все с заметным облегчением заулыбались.
- Да, конечно! – быстренько согласился я. Хотел ещё добавить «Почту за честь», но потом подумал, что это ещё будет воспринято, как насмешка. Жалким людишкам вроде меня лучше не злить хозяев жизни. Иначе раздавят и не заметят.
Я вышел из-за стола. Поговорить, так поговорить. Хотя о чём говорить такому человеку со мной? Тут я терялся в догадках.
- Слушай, ты же писатель? – спросил Ланин отец, когда мы уже вышли в прихожую. Она была по площади больше комнаты, в которой я жил, а здешняя мебель стоила больше, чем я зарабатал в своей жизни. Что-то мне так казалось. – Писатель? – переспросил он. Не смеялся, не унижал, ничего такого в его голосе не было.
- Да. – я кивнул головой. Кто угодно, только не экспедитор.
- Пошли, дело есть. – почему-то обрадовался он. Дело к писателю, это уже какой-то оксюморон. Какие дела могут быть к писателям? Ну, то есть, может в столицах есть звёзды, у которых и дела могут быть, а провинциальные писаки, все сплошь жалкие и ничтожные людишки, с которыми такой бы уважаемый человек и отродясь бы дел не имел. Я смотрел на него, крупного, но не расплывшегося, а подтянутого, с аккуратной прической, широкими плечами, белозубой улыбкой и ухоженной кожей. Мы были с ним с разных планет, достаточно было глянуть на мои зубы, безбожно убитые сахарно-макаронной диетой. - Проходи. – он приглашал меня в свой кабинет.
Это было вообще чудо чудное. Я даже поверить не мог и переспросил:
- В кабинет?
- В кабинет, в кабинет! – даже удивился моему вопросу Петр Николаевич.
Хотя есть чему удивляться, если кабинет его был святая святых, куда входить было категорически нельзя, даже Лана не решалась, хотя была ведь папиной дочкой, которой многое позволялось. И вот я допущен в священный чертог, мог бы и вовсе испугаться, но водочка уже начала действовать, несмотря на обильную закуску. Как говориться «А как выпью, то ничего не боюсь». Не боялся, спокойно шёл. Хотел побыстрее поговорить и побыстрее вернуться за стол к еде, выпивке и Насте. Я вспомнил, как мы раз занимались сексом, дело было в общежитии, я разошелся в порыве сумасшедшей страсти, задел ногою шкаф, с которого на нас упал чемодан с вещами моего соседа. Слава Богу, обошлось без травм, но Настя очень испугалась. Она не любила общагу. И ушла от меня во многом потому, что не видела шансов выбраться оттуда со мной. У неё были состоятельные родители, но меня они категорически не принимали, в глаза называли уродом и строго сказали, что перестанут давать деньги. Настя привыкла, чтоб деньги всегда были, поэтому не стала слишком упираться и ушла, хоть у нас с ней всё было неплохо.
А историю про упавший чемодан я часто рассказывал. Имени, понятно, не называл и добавлял разные живописные подробности, вроде того, что от испуга испытал неимоверный оргазм, а у дамы развился психоз и она теперь постоянно боиться, что во время секса на неё что-то упадёт, так что выбирает позы, чтобы она снизу. Люди слушали и ржали, они любили рассказы о моём долбоебизме.
- Садись. – то ли предложил, то ли приказал Пётр Николаевич.
Я сел в большое удобное кожаное кресло, огляделся. Ну да, все серьёзно: дуб, кожа, шкура медведя на стене, коллекция оружия. Ага, вспомнил, что отец Ланы любил охотиться. Сейчас сел за стол, достал какой-то коробок.
- Куришь? – он протянул мне, я увидел, что в коробке сигары. Дорогущие, наверно.
- Нет, спасибо.
- Здоровый образ жизни?
- Слабые легкие.
У меня трухлявые легкие, с самого детства болел туберкулезом. Плохая наследственность и дрянное питание. Сейчас почему-то стало немного легче, может перерос, но курить мне в любом случае не стоило.
- Ладно, я тогда тоже не буду.
Он положил коробок с сигарами на стол. Задумался. Кажется, он не знал с чего начать. Удивительно, такой человек, а будто бы мнётся перед разговором со мной. Господи, да со мной даже продавщицы окраинных магазинов были на ты, чего тут волноваться? Но, у богатых свои причуды, я терпеливо ждал. Думал об отбивных – больших кусках жаренной свинины с грибами и луком. Вкусных до потеря сознания. Я одну съел и хотел ещё. С прекрасным домашним хреном, который делала какая-то знакомая мамы Ланы.
- Тут такое дело. – наконец-то решился Пётр Николаевич. - У моего отца рак.
Он посмотрел на меня. Умный, ухоженный, уверенный в себе мужик, если не зените, то ещё далеко до заката. Он мог бы решить все свои проблемы самостоятельно, но вот чего-то хочет от меня. Не пойму чего.
- Ему за восемьдесят, операцию делать поздно, а химиотерапия не помогла. То есть он умрёт. Если бы были любые лекарства, которые могли бы помочь, я бы достал. За любую цену. Но врачи говорят, что ничего не поделаешь. Вводят ему морфий, чтобы не мучился. Он лежит в отдельной палате, за ним медсестра смотрит. Всё что могу, делаю. Понимаешь?
Он смотрит на меня, я на него. Ничего не понимал. Почему он отчитывается передо мной? Перед ничтожным клопом?
- На прошлой неделе я приехал к нему, проведать. Захожу, а он одетый сидит. Говорит - поехали. Я говорю, что ему нельзя, а он, что сам поедет, на такси, если не повезу. Он упрямый, всегда такой был, он бы поехал, если решил. Пришлось везти. В Лебединский район. Спрашиваю, зачем, а он молчит, будто партизан на допросе. Грустный такой и плачет. Слёзы вытирает. Никогда у него слёз не видел, никогда. Ничего не понимаю, но раз сказал везти, везу. Приехали в Бишкинь, это село такое большое. Приказал ехать к церкви. Он никогда в Бога не верил, коммунист же правоверный, а тут про церковь вспомнил. Странно. И почему аж сюда ехать? В Сумах церквей полно. Начал спрашивать, а он цыкнул, чтобы молчал я. Молчу. Приехали мы, папа вышел из машины. Худой, слабый, еле на ногах держится. Я придерживаю его. Стоим, он оглянулся, потом показывает на дом возле церкви.
- Видишь?
- Вижу.
- Знаешь, чья это хата?
- Нет, я тут ни разу не был.
- Это отца моего дом. – хрипит и снова плачет.
- Да ну, пап, ты же сирота!
- Нет, не сирота! – аж крикнул и посмотрел на меня грозно. Оно то и осталось от него мало, но посмотреть может так, что поймешь.
Стоит и смотрит на хату. Хата, как хата. Небольшая, старая, повело её немного в сторону.
- Пап, но ты же всегда рассказывал, что сирота? - удивляюсь.
- Потому что боялся, сукин сын! – захрипел, да как расплачется. Истерика прямо! А он же никогда не плакал! Понимаешь? Никогда! Даже, когда маму хоронили, то за сердце держался, но плакать не плакал! Железный человек был, а тут разрыдался, будто ребёнок перепуганный. Стоит и плачет, ноги у него подкашиваются. Я подхватил, держу, стараюсь успокоить. А он плачет и плачет. Я испугался. Понятно, что рак, смерть уже скоро, но вот так плакать ... Навзрыд. Испугался я, что прямо тут и помрёт. К машине отвёл, усадил, хотел ехать назад, а он говорит, чтобы подождал. Плачет дальше, но говорит, чтобы стоял. Минут через пять выплакался. Потом говорит:
- А ты знаешь, Петька, как наша фамилия?
Мне совсем страшно стало. Шутит он так или от болезни с головой плохо стало? Может обезболивающее подействовало. Смотрю на него, а он серьезный, даже торжественный какой-то, будто на параде в честь Дня Победы.
- Ну, как? – спрашивает строго и смотрит на меня так внимательно.
- Комисаренко! Как ещё? – удивляюсь я.
- А вот и нет. – крутит головой отец. – Нет!
Тут уж я совсем заволновался. Врачи то ничего не говорили, но может действительно у отца проблемы с рассудком начались? Или как объяснить, что всю жизнь он был Комисаренко и я Комисаренко и дети мои - Комиссаренко, а он теперь говорит, что нет.
- Как нет, папа, когда и в паспорте так? - напоминаю я.
- Да при чём тут паспорт? Тьфу! - он даже плюет. - Какой там паспорт, когда мы - Полковниченко!
- Кто?
- Отец мой - Сидор Емельянович Полковниченко. А я - Василий Сидорович Полковничено. – говорит батя. И тут уж у меня совсем сомнений не стало, что в уме он повредился. Потому что он - сирота. Всегда рассказывал, что сирота, в детском доме рос, где-то на Урале. И фамилию ему там дали - Комисаренко.
- Пап, поехали в больницу.
- Нет, я всё тебе должен рассказать.
- Что всё?
- Всё. А ты слушай и запоминай!
- Папа, ты не в себе, ты ...
- Молчи! И слушай. - говорит тихо, но решительно. Он же когда областью руководил, то умел разговаривать так, что слушали его. - Я в сознании, не сдурел, ни от рака, ни от того, что колят мне. Говорю, что надо. Знаешь, сколько я об этом думал?
- О чём?
- О жизни своей! Спать же не могу – болит всё. Лежу ночью, хоть вой.
- А уколы?
- Час, ну может два и всё, не действуют. Крепко меня рак прихватил.
- Что же ты не говорил, я бы ...
- Молчи. Слушай. Лежу я на кровати и так мне плохо, что не могу просто. Думаю, за что это мне всё? Я же всю жизнь работал, как вол. Сколько у меня наград, сколько я построил всего! Ты же знаешь, что Сум бы не было таких, как сейчас, если бы не я!
- Знаю.
- И вот на тебе, помираю с такими муками. Лежу и начал бога ругать. Я же в него не верил, а то поверил. Что есть он и вот так пытает меня. Мог бы забрать быстренько, сердечный приступ и вся недолга, как многих товарищей моих. Так нет же - мучает. Ругаю, его ругаю, а потом, как вспомнил я всё, так и понял, что это ещё мало мне.
- Что мало?
- Мук мало, пыток, страданий. Страшнее надо, на кусочки меня резать, каждый день! Ведь я - страшный человек!
- Папа, ну что ты говоришь?
- Молчи! И слушай! Молчи! Я - страшный человек. Потому что я всё забыл. Всё, что помнить должен - забыл. И от всех скрыл. От тебя, от внуков! Даже фамилию свою - забыл.
- Какую фамилию?
- Полковниченко! Полковниченко мы! Старый у нас род, казацкий ещё. Всегда в Бишкинях жили. У деда хата была возле Псла, а сюда, под церковь, отец уже переехал.
- Чей отец?
- Мой отец! Слушай! Мой отец, Сидор Емельянович. Построил дом. Там раньше был дом священника, но после революции сожгли его. Пустовала земля и отец купил. Потому что там сад был неплохой. И место у площади перед церковью, где торговали всегда. А отец мой плёл корзины из лозы и продавал. Лучшее место для него. Выйдет, продаст корзины, купит еду и жить можно.
- Папа, но ты же всегда говорил, что сирота?
- Говорил. Врал! Я всё врал!
- Как врал?
- А как врут? Как коммунист врал!
- Зачем?
- Чтобы никто не знал, что я - сын врага народа.
- Кого? Да ты секретарем обкома был! Какой еще враг?
- А такой. В 37-м приехали в Бишкинь следователи. Отряд целый. Выявлять остатки врагов народа. Зимой приехали, поселили их в клубе, но там стены дырявые - холодно. Они пошли по селу, присмотрели нашу хату. Новенькую, чистенькую, теплую. У нас даже пол деревянный был! Это тогда редко у кого. А ещё и крыша железная была, да в коллективизацию забрали. Но и без крыши хата справная. Они зашли внутрь, а в хате полно народу. Папа, мама, я, два брата, сестра Маня, а ещё четверо детей тетки Евдокии, которая в 33-м погибла от голода. Десятеро нас. Полная хата. Только разве для них это проблема? Среди зимы говорят нам - вон отсюда. Вот так просто. Отец давай их уговаривать, что нельзя так, мать на колени стала, молит, чтобы не выбрасывали нас на мороз. А один из них, самый резвый, мать сапогом в лицо. Отец бросился на защиту, они его скрутили и сделали всё так, будто контрреволюционный элемент напал на работников органов при исполнении. Мигом суд соорудили и приговор. Отцу - расстрел, а нам - выселение в Сибирь. Представляешь?
Меня спрашивает, а я молчу. В голове всё перемешалось, будто огрели меня по ней.
- Так то! Повезли нас в Сибирь. В вагонах для скотины! Мороз в щели лезет, печки нет, прижмёмся друг к другу, тем и греемся. Кормить почти не кормили, разве что баланды какой плеснут. Дети болеть начали. За первые четыре дня в вагоне трое умерли. А мы всё едем. На каждой станции останавливаемся, все поезда пропускаем. Когда раз выгнали нас из вагонов, прямо в поле, приказали в снег зарыться и ждать. Вагоны кому-то срочно понадобились. Мы лежим в снегу, голодные, холодные. Мороз уже градусов под тридцать. Как не прижимаемся, а холодно. Как темнеть начало, мама и шепчет мне и Петру, брату моему. Говорит, чтобы под снегом отползли подальше и убежали.
- Вы сильные, вы убежите. А нам здесь помирать. Убегайте. До жилья бежите. И не говорите, кто вы и откуда. Молчите. Словно немые! Забудьте, как вас и зовут! Лезьте!
И оттолкнула нас от себя. Я ничего не понимал, что делается, но раз мать говорит, то полез в снег. Хоть и страшно было. С мамой то спокойнее. Но учили нас слушать старших, так что ползли мы с братом. Долго ползли, уже совсем темно стало, тогда побежали. Впереди лес. Мы забежали туда и потерялись. Петр начал меня звать. Я к нему шёл, а тут выстрел. Солдат какой-то с винтовкой, понял, что беглецы мы. Убил Петра. А я убежал. Всю ночь по лесу крутился, пока к утру вышел на дорогу какую-то. Сил у меня уже не было, упал я и умер бы, го ехал мужик на санях. Подобрал меня, отогрел. У него самого шестеро детей было, а есть нечего. Лишний рот в тягость, так что отдал меня в детский дом. Там мне и придумали фамилию. Всем давали фамилию «Комиссаров», по коммунистической моде, но меня, так как по-украински говорил, записали Комисаренко.
Отец тяжело задышал и впавшими, желтоватыми щеками его сова потекли слёзы. Я сидел совершенно потрясённый. Вот такое узнать!
- А что с твоей семьей случилось? – спрашиваю.
- Не знаю. Умерли, наверное. Но я не узнавал. Я и думать боялся, чтобы о них вспоминать. Ведь враги народа! А я после интерната в ФЗУ поступил. В 1943 подделал документы и ушёл на фронт. Там в комсомол вступил, медали заработал. Далее партия, пошел карьеру делать. И если бы кто узнал, чей я сын, то всё бы рухнуло! Такие тогда времена были.
Отец скривился, захрипел.
- И такой я человек.
- При чём тут ты?
- При всём! Знаешь, кто меня в партию принимал?
- Нет.
- Тот самый мужик, который нас из дома выселял. Который сапогом в лицо мать мою ударил! Василий Фёдорович Долгих! Меня он, конечно, не узнал, а я его – очень даже хорошо узнал! Я его на всю жизнь запомнил. Вот зачитал он мою фамилию, вручает партийный билет, руку протянул. И знаешь, что я сделал? Взял ту руку и пожал! Как ни в чём не бывало! Потому что я Комисаренко был! А этот человек отправил на смерть семью какого-то Полковниченко. Мне то что до того? Я - сирота, я - Комисаренко, меня советское государство вырастило, дала путёвку в жизнь, человеком сделало. Вот это я знал, я - Комисаренко. А Полковниченко никакого не было, Василий Полковниченко умер в том уральском лесу, где и брат Петр! А вместо этого жил Коли Комисаренко! Вот как получилось.
Отец сидит и стонет.
- Больно? – спрашиваю.
- Больно. – хрипит он.
- Живот?
- Совесть.
- Пап, да причём совесть то? Времена такие были.
- При чём здесь времена! Люди, люди! Вот смотри!
Он вдруг выскочил из машины и побежал к стене церковной ограды. Ну, не побежал, заковылял. Я за ним, боялся, чтобы не упал, не ушибся. Под ногами же скользко - грязь.
- Подожди! - кричу ему.
А он бежит вдоль стены, весь запыхался. Догнал его, взял под руку.
- Куда ты?
- Вот, вот здесь, на этом самом месте! – хрипит он и кривиться, тычет рукой в землю.
- Что тут?
- Здесь тетка Евдокия умерла!
Я смотрю на него.
- Это в 33-м было. Они на хуторе жили, в степи. Там ничего не спрячешь. У них весь хлеб забрали  и скотину, всё забрали. Когда муж помер, она к нам пошла. Детей оставила, взяла только младшую дочь, младенчика ещё. Шла с ним, кое-как дошла, но совсем слабая была, села тут у стены отдохнуть. До нашей хаты совсем же чуть-чуть осталось. Но уже не встала тетка Евдокия. Утром нашли её мертвой и ребенка тоже. В тот год это часто было. Каждое утро мертвых находили. Отец проходил мимо, смотрит, а то сестра его. С ребёночком. Похоронил её и пошёл на хутор. Слава Богу, дети живы были. Привез их, кое-как выжили. И жмых ели и кору, отец воробьев ловил, солому варили. Но выжили. Ненадолго правда. На четыре года всего спаслись.
Отец стоит. Я стою, не знаю даже что сказать.
- Вот здесь и лежала. Бедная. Дочку прижала и лежала. Худая, аж почернела вся.
Отец начинает падать, я подхватываю его, веду к машине. Усаживаю. Он молчит. Слезы на глазах.
- Как такое можно было забыть? - хрипит наконец.
- Ты не забыл, рассказываешь вот.
- Забыл. Обо всем забыл! И про отца и про мать и про братьев и про сестру Машу, про тетю Евдокию с детьми её, обо всех забыл! Спасся, пристроился и забыл. Только о руководящей роли коммунистической партии помнил! И о великом советском народе! Счастливейшем народе в мире. Вот что помнил я – Колька Комисаренко!
Сказал и захрипел, скривился. Тяжело ему. А я сижу, голова заболела. Для меня ж отец всегда примером был. Настоящий человек, на которого я хотел быть похожим. Сирота, сам всего добился и достиг, на него глядя и я стремился, не останавливался! Всегда на отца равнялся,  а теперь такое он рассказывает! Всё новое и новое.
- Это же не по-людски. Собака и та помнит! А я забыл. О таком забыл! Руки жал, медали зарабатывал, вторым секретарем обкома был! Василий Комисаренко - человек из народа! Так обо мне писали.
- Папа, ты действительно многое сделал. И ты никого не расстреливал, из дома не выгонял.
- Потому что приказа такого не было, вот и не расстреливал, не выгонял! А думаешь, что если бы приказ был, так не стрелял бы? Стрелял бы! Я же Комисаренко, я - партиец! Какие у меня сомнения? Сказали бы - стрелял бы. И выселял бы и чью-то мать сапогом в лицо бил бы!
- Ты не такой!
- Такой, именно что такой! Гнилой я! Говно! Вот завелось у меня в животе, опухоль эта, грызёт меня изнутри, мучает, так мне и надо! Поздно только. Раньше надо было. А то пожил многовато!
- Папа, не говори так!
Молчим. Потом он тихонько говорит.
- Я же застрелиться хотел. У меня пистолет есть, ещё с военных времёг, наградной. Не хотел мучиться. А как вспомнил всё, то решил мучиться. Отмучиться полностью, за всё. Потому что заслужил.
- Папа, не надо.
- Надо. Я уже две недели и уколов не принимаю. Договорился с медсестрой. Ночью полотенце в рот заткну, чтобы не выть от боли и лежу.
- Папа, зачем?
- Так надо! Потому что нельзя забывать. Я и тебе вот это рассказал, потому что нельзя забывать. Я знаю, ты меня уважал, гордился, но ты правду знать, кто у тебя отец.
- Я тебя все равно уважаю и люблю!
- Зря! Не за что меня уважать. Но это не важно. Важно, чтобы ты помнил и знал, кто ты. И откуда ты. А еще, чтобы фамилию поменял.
- Что?
- Никакой ты не Комисаренко! Полковниченко ты. У тебя связи есть, поменяй фамилию быстрее.
- Тебе?
- Мне не надо. Я прожил Комисаренко и сдохну Комисаренко, словно собака. Не заслужил я стать Полковниченко. А вот ты - не замазан, ты не забыл, ты не знал. Теперь - знаешь. Теперь настоящую фамилию возьми.
- Папа, это не так просто, документы ...
- Очень хочу перед смертью паспорт твой увидеть. С настоящей фамилией.
Отец у меня такой: скажет, как завяжет. Не поспоришь.
- Теперь поехали.
- А кому хоть хата принадлежит?
- Не знаю. Никогда не узнавал. Я её забыл, как и всё остальное.
Возвращались молча. Привез я отца в больницу, вот паспорт новый получаю на фамилию Полковниченко. Выпить хочешь? – интересуется у меня.
- Хочу. - хриплю я, потому что будто камень в глотке.
Петр Николаевич (или Сидорович он теперь?) достает бутылку. Виски. Я не разбираюсь в виски, пару раз пробовал на халяву – самогон самогоном, но друзья говорят, что вкусный напиток. Отец Ланы наливает в фужеры мне и себе. Делает глубокий глоток. Я смотрю на него. Я ничего не понимаю. Только удивился очень. Потому что у него на глазах слезы. А я думал, что такие люди не плачут. Плачут только неудачники и слабаки, какие-то провинциальные творцы-долбоёбы, вроде меня.
- Я попытался с кем-то об этом поговорить. Рассказать эту историю. Мои компаньоны посочувствовали, что отец болеет, предложили отдохнуть. Леночка, жена, сказала, что это стресс, чтобы не брал дурного в голову. Лана говорит, что всё эти старые истории, которые сейчас ни к чему. Мол, это было давно и неправда. Никому не нужна память о тех событиях. Совсем. И вот что я подумал. Ты же писатель?
- Ну, да. То есть не то чтобы у меня было много изданных книг ...
- Не важно. Вот ты писатель, так напиши об этом! Тебе можно! Потому что если я начну об этом рассказывать, то все подумают, что немного того. Поехал. А если писатель напишет, это будет книга, люди это совсем иначе воспримут. Понимаешь?
- Да.
- Так напиши об этом. Если надо, я могу более подробно всё рассказать, могу отца ещё расспросить. Я бы и тебя к нему отвел, но он с чужим человеком разговаривать не будет. Да и слабый он, очень слабый. Но ты же писатель, воображение там, всё такое, напишешь же? - он смотрит на меня уверенным взглядом человек, который не привык, чтобы ему отказывали. Я делаю глоток. Таки вкусное эти виски. Самогон самогоном, но вкусное.
- Нет. - говорю.
- Как нет? – он удивляется, даже немного раздражается. Что вот я - никто, он же меня насквозь видит и знает, что цена мне - копейка в базарный день, но вот смею я ему отказывать. Такому влиятельному и богатому человеку.
- Нет. - повторяю я, чтобы и себя убедить. - Я не пишу на такие темы.
- На какие такие?
- На серьезные. Со смертью.
- Но почему?
- Потому что это никому не нужно.
- Как это никому не нужно? - он смотрит на меня, схватился за фужер, того и гляди раздавит.
- Вот так. Вы же пытались рассказать об этой истории? Рассказать не абы кому, а близким людям, которые вас уважают, любят. И вас не захотели слушать. Так что уж говорить о каком-то писателишки, чужом человеке, кто меня будет слушать?
- Но это же серьезное дело!
- Серьезное. Только сейчас не любят серьёзных вещей! Нынешний чудесный мир, он уважает улыбку, а если слёзы, то только в случае, когда "День победы со слезами на глазах". В совершенном мире социальных сетей, потребительских кредитов, гаджетов и позитивного мировоззрения не умирают от голода под забором. Такого просто не может быть. Как и не может быть, чтобы кого-то расстреляли. В этом мире вообще нет смерти. Если кто и умирает, то только неудачники, лузеры, слабаки. А хозяева этого мира, красивые, вечно молодые и улыбчивые, живут вечно. Зачем им ваши глупые выдумки?
- Что ты несёшь? Это же важно!
- Нет! Смерть в этом мире неважна. Её нет, равно как и страданий. Мы боимся их и убегаем от них. Так что книги о смерти и страданиях, о настоящей смерти и настоящем страдании, они никому не нужны.
- Ты напиши сначала, а потом уже посмотрим!
- К тому же, я не в состоянии написать об этом.
- Почему?
- Чтобы писать про это, нужен масштаб личности.
- Какой масштаб?
- Об этом мог писать Астафьев или Искандер, люди большого полёта, мудрецы, которые многое пережили и видели. Которые своей жизнью заслужили право на то, чтобы писать о смерти. А кто я такой, чтобы писать об этом? Какое я имею право писать о таких важных вещах, как жизнь, смерть, память? Чем я доказал свое право писать об этом? Ничем. Я - клоп. И пишу на темы клоповского масштаба. Хиханьки-хахоньки, всё свожу к ***м. Вот это - моё, мой размер, мой манер. Какие-то анекдоты да побасёнки, на манер «А тут приезжает муж из командировки и ...». Драмы или трагедии я не могу писать. Разве что драмы такого типа, что вот не даёт сука, или жрать хочется, а нечего. Вот это моё.
- Что ты говоришь! Ты же писатель! Ты, это, властитель дум!
- Ага, скажите еще инженер человеческих душ. Враньё. Может, когда и было, но не сейчас. Сейчас мы сопляки с обочины. Это когда-то Достоевский ставил вопрос "тварь дрожащая или право имею", это Толстой **** крестьянок и Библию исправлял по своему усмотрению. Винниченко про солнечную машину писал и проблемы человечества. Титаны мысли! А я кто?
- Ты писатель!
- Пачкун бумаги. Не более. Если оценивать в сравнении с прошлым. Потому что нам не осталось жизни. Только игра. Писать сейчас про убийства и геноцид, это наглость. Потому что, во-первых, никому не нужно, а во-вторых - глупо. Человечество не делает уроков. Человечество такое, какое есть. Оно не хочет помнить ничего. Ни концентрационных лагерей, ни 33-го, ни 37-го. Зачем об этом писать? К тому же профессиональный момент. И дурак может сбить слезу с читателя, когда напишет, как под забором умирала мать с ребёночком. Это же запрещенный прием.
- Так помирала, правду ведь помирала, отец врать не станет!
- Это уже не важно, правда или нет. Нельзя таким читателя зашибать и всё. Попробуй достичь эффекта обычными средствами! Чтобы никто не умер и не мучился, а так только, в депрессии находился. Вот это уже высший пилотаж.
Я допил виски.
- Так не будешь писать об этом? – зло спросил Петр Николаевич.
- Нет.
Он тяжело посмотрел на меня. Он умел тяжело смотреть, но я в своей жизни выдержал достаточно тяжёлых взглядов, чтобы привыкнуть. Смотрел ему в глаза, чувствовал его гнев и сам заводился.
- А если я заплачу? – вдруг спросил он.
- Что?
Вот этого я не ожидал. Думал, что он начнет меня ругать, или прогонит, пошлёт куда подальше. Он же злился. Но показал, как хорошо контролирует себя. Так развернул ситуацию!
- Заплачу, неплохие деньги. Ты же профессионал. Вот я готов заплатить, чтобы ты написал об этой истории.
- Вы это серьезно?
- Вполне.
- Я так никогда не работал.
- Ну, так попробуй!
Я смотрю на него. Нет, он не шутит. Деньги. Они меняют дело. Если писать от себя о тех событиях, то это глупость и наглость. Но если по заказу, то это уже профессиональная литература. Я напишу то, о чем нельзя писать, только потому, что это нужно заказчику. Кто упрекнёт меня, в том, что я написал ради денег?
- Хорошо. Я согласен, я напишу об этом.
- Сколько ты хочешь?
- Пятьдесят баксов. – рублю я с плеча. Для меня это приличные деньги.
- Что?
- Пятьдесят баксов. – повторяю я.
- Слушай, ты унижаешь меня! Давай хотя бы сто. Это все же память о моём отце! – Петр Николаевич говорит неожиданные для бизнесмена слова. Эти ребята ведь считают каждую копеечку. Но тут, видимо, уж слишком растрогала тема.
- Хорошо, сто так сто. Через неделю я принесу.
- Можешь не торопиться. Только сделай хорошо.
- Договорились.
И я вернулся за стол. На вопрос о теме разговора отшутился, ел, пил, прижимался к Насте. Но у неё уже кто был, она намекнула, чтобы остыл. Я остыл, изрядно набрался, еле доплелся до общаги. На следующий вечер сел писать. Я легко пишу, я же писака, а не творец, страницы так и вылетали из-под моих рук. За три вечера одолел и отнес отцу Ланы. Сделал, всё как надо. Чтобы трогало. Даже сам прослезился, когда перечитывал. Там было несколько убойных сцен. Как тётка Евдокия умирала под церковным забором. Ну, там, знаете, типа падает на неё снег, а бедная мать прижимает к себе ребёнка, хочет защитить его от убийственного холода, целует побелевшими губами, шепчет, что вот немножко отдохнут и придут в хату, в тепло, спасутся. Она шепчет всё тише и тише, потом замолкает. Еще несколько минут и снежинки уже не тают на её лице. Падают и падают сверху, словно закрывают несчастных белым покрывалом. Пытки отца в НКВД. Кулаки и сапоги, которые сделали из уважаемого в селе человека кусок дрожащего мяса. Он уже подписал всё, что от него требовали, но его всё бьют и бьют, разгоряченные кровью чекисты. Затем зачитывают приговор. Тянут в подвал. Отец без сознания, его бросают на холодный каменный пол, там лежит еще несколько замученных. Приходит упитанный палач с пистолетом. Умелой рукой стреляет в затылок. Приходит врач и констатирует смерть. Ещё ужасная судьба матери с детьми в Сибири. Как они сидят в снегу возле колеи, голодные и холодные. Прижимаются друг к другу, чтобы хоть как-то согреться. И умирают один за одним. Потому что мороз за тридцать. Утром приходят вагоны, но грузить в них некого. Замерзшие трупы. Они не интересуют даже волков из окрестных лесов. Потому что только кожа да кости.
Ну и ещё пара сцен. Отец Ланы, когда читал, то расплакался несколько раз. А ведь это был небольшой рассказ на двенадцать страниц. Когда дочитал, то отложил листки в сторону и вздохнул.
- А ты это, умеешь за сердце взять.
Я молчал.
- Лана говорила, что ты талантливый, а я не верил. Теперь убедился.
- Вот еще дискета, здесь рассказы в электронном виде.
- Ага, спасибо.
Он задумался, а я прикидывал, кинет ли меня на деньги или нет. Хотя, если понравилось написанное, то не должен.
- Вот, держи.
Он протянул мне разноцветные бумажки. Какие-то странные. Доллары я видел, а это было что-то другое, чего я никогда не видел. Удивленно посмотрел на него.
- Это евро. Триста евро.
- Это много.
- Ты заработал. Спасибо.
У него в глазах были слёзы. Серьезный человек, бизнесмен, крутится в нашем протрухшем от коррупции городе, а плачет. Чудеса! Я ушёл. Больше к Комисаренко (или Полковниченко) никогда не заходил. Лана вскорости пошла на повышение в Киев. А я поехал в Португалию, зарабатывать деньги на собственную квартиру. Началась серьезная жизнь, а не всякая там писанина.
13.11.07 - 18.11.07. Сумы.


Рецензии