А берег дуновенный и пустой... Главы 9, 10

               
                Глава девятая

        Даже чертополох, торчащий вдоль дороги, из снегу, ещё в инее; но весна, весна.
Ранней весной, в середине марта, мы с Таней отправились в Марфино. У Савёловского вокзала, в парке рыхлый наст уже сильно просел, заноздрился, а в Подмосковье лежал, наверное, неоглядными пластами, глубокий и светло-сиреневый.
День выдался погожий, ясный. Когда сошли на станции Катуар и оказались одни на пустом перроне, Таня, провожая беспокойным взглядом электричку, у меня спросила, задумчиво:
- А ты не знаешь, что такое Катуар? – Я усмехнулся: девчонка просто инстинктивно тянулась к французскому. С упрямством, - порода, что ли, сказывалась, - просила меня ещё в первые дни нашего знакомства с ней хотя бы вводный курс проштудировать, но я отнекивался неловко, стыдясь собственной лени. Она стояла у края платформы, и, похоже, давала понять, что с места никуда не передвинется, пока не услышит ответ.
Я знал: Таня умеет быть настойчивой, и ещё меня в ней завораживала её интуиция: она безошибочно угадывала, каким-то особым чутьём, когда её заносит. Где стоит остановиться.
- Не знаю, - спокойно произнёс я, насильно беря её под локоток и пытаясь всё-таки заставить шагнуть на ступеньки.
- Да не тяни ты меня так, - капризно попросила она, видно, не к месту вспомнив, что я даже первых уроков французского ей так и не дал.
– День впереди, а ты тянешь меня, как мешок с картошкой. Находимся ещё.
- Я что тебе, Брокгауз и Ефрон? – спросил я и улыбнулся неуверенно.
- Ну да, слово как будто французское, я что, все слова знать должен?
- Коти, катэ, - говорила она, как будто совсем забыв про меня и поправляя русые волосы. – Есть же аналогии?
- У мамы своей спросишь аналогии, - не выдержал я. – Это она в МИДе работает, а не я. И, кстати, не расслабляйся, мы не перрон этот французский приехали сюда смотреть, до Марфино ещё четыре километра автобусом… Там вон, смотри, какая-то остановка за деревьями.
- Кутуар, будуар, - засмеялась она, притянула меня к себе и поцеловала в холодную щёку. – Пойдём скорее, - сказала она, не двигаясь, - кажется, что-то едет… А что такое будуар?
- То место, где мы с тобой спать никогда не будем.
- Значит, у меня дома… моя спальня – это не будуар?
- Только в сравнении с общежитием.
- А с твоим училищем?
- Не надо… зубоскалить. – Я засмеялся и сволок её, наконец, с последней оснеженной ступеньки. – По сравнению с моей каптёркой и лисья нора будуар.
- Да, - сказала она, - гнусное место.
- Ты же говорила – уютненько?
- Да? Так это когда ты хризантем накупил и вазу хрустальную стащил у секретарши…
- Что-то не замечал я тогда у тебя отвратного ощущения.
- Потому что люблю, - просто сказала она. – Давай скорей, не успеем! – Она посмотрела мне прямо в глаза, оступаясь с тропинки в сугроб, и добавила: - А разлюблю, никакие хризантемы тебе не помогут.
Я хмыкнул довольно, наклонился и поцеловал её в губы. На её щеках проступил алый румянец. Мелкие морщинки у глаз распрямились разгладились. Подбитая утренним морозцем, с терпкими духами на холодном ветру, Таня в этот миг была обворожительна.
Я сказал уверенным тоном:
- Ты не разлюбишь. Даже если бы и захотела.
Она промолчала. Потом я помог ей взобраться  в почти пустой, едва отапливаемый ЛиАЗик, взошёл сам, стараясь не задеть о поручни полиэтиленовый пузатый пакет. Мы умостились на продавленных сиденьях, но Таня, привычно сев у окна, все действия производила механически, будто думая о чём-то.
Автобус пожирал мёрзлую ранневесеннюю дорогу. Протирая чёрной перчаткой лёгкую изморозь на стекле, она, когда автобус тронулся, спросила, повернув голову:
- Ты так уверен, что я тебя не разлюблю? – Предчувствуя мой нахальный ответ, готовый вот-вот сорваться с языка, она торопливо прибавила: - Да-а. Что-то я упустила в твоём воспитании. Теперь назад не воротишь.
- Разве это плохо? – спросил я без улыбки.
- А разве хорошо? Двадцатипятилетний обалдуй наслаждается молодой девушкой, её умом и телом – это она особо выделила, - и при этом совершенно не переживает, что его могут когда-нибудь бросить… Чего ж хорошего? – спросила она, уже и с недоумением, скорее себя, чем меня.
- А если этот обалдуй её тоже любит? – спросил я, подтолкнув слегка её плечом. – Он ведь не только в ней не сомневается, но и в себе…
- Да? – хлопнула она ресницами. – Но в ней он не сомневается почему-то больше. Не так ли? Так?
- Это всё демагогия, - сказал я, - больше, меньше… Вон, глянь! глянь! – заяц побежал по стерне.
- Где? – уставилась Таня в отпотевшее окно.
- Э-э, за философской болтовнёй красивого зверя прозевала.
- Да чёрт с ним, с зайцем, - рассмеялась она, - когда такие песни…
Заяц, кстати, был русак? Или беляк?
- А я откуда знаю, - посмотрел я на неё внимательно.
- Ты вообще живого зайца видел? – насмешливо спросила она.
Я расстегнул верхнюю пуговку на куртке.
- Ну, не кроли же тут бегают. По подмосковному лесу.
- Ага, - засмеялась снова она, - то есть ты белый от серого не отличаешь? Ты дальтоник? А я и не знала.
Я расстегнул и вторую пуговицу.
- Я не дальтоник, - выдохнул. – И, кстати, нам пока это не мешало. Когда мне в военкомате выписывали в армию «подорожную», врач-офтальмолог сказала, что я цветоаномал.
- Это как? – Таня подняла подбородок.
- Цвета различаю, а назвать правильно - не могу. Особенно красный, зелёный, коричневый.
- Ну, заяц-то белый наверное был? – начала она.
- Иди ты знаешь куда… со своим зайцем. Лучше б он другой дорогой пробежал. Он про нас и забыл.
  Она поглядела мне в глаза, я на неё, мы расхохотались. Впереди на сидениях шептались о чём-то четыре старушки с рогожными сумками- плетёнками, а рядом с водилой –  сидел костлявый дедуган в стёганом ватнике; на подтаявшем резиновом коврике чертил, пригорюнившись,  одному ему понятные знаки отполированной до блеска клюкой. Он оглянулся на нас, повернув голову, но промолчал.
  Таня любила меня поддразнить – не язвительно, без ехидства. Эта девушка с пахучими волосами и надушенными мочками ушей… но точку ставила именно в том месте, где и следовало поставить. Чутьё было звериное.
  Старый автобус дребезжал, как отбойный молоток, сразу всеми стёклами. Затем двигатель чихнул, заглох, простояли минут пять и снова поехали.
  Блёклые поля под синевато-сизым небом стали шире, просторней и ещё пустынней. Пошли впритык к дороге деревянные избы с палисадниками и уже открытыми ставнями с облупившейся голубой краской, в подтёках после недавнего ненастья и резко взявшейся оттепели. Уныла русская деревня, печальна, но для городского человека отчего-то и трогательна. И сердцу мила. Саша вдруг вспомнил, что ему на теплоходе осенью говорил один полковник-отставник, когда швартовались у Плёса. «Эти дома на набережной, двухэтажные… вам, конечно, экзотика, а я в таких жил. И не один год. И что вы думаете, это рай? Воды нет, нужник во дворе, в подполе мыши скребутся… Печка угарная на полквартиры… и, знаете, никакого просвета… Посмотрел он тогда, как плещется зеленая вода о причальную стенку на низкой набережной и добавил грустно: - А в паводок, так тут, пожалуй, и подтопляет. Вся речная грязь на огородах до мая… - И вздохнул шумно: - Мы тут только мимо прошли. А они так живут столетиями».
   Хорошее настроение улетучивалось, отсеивалось исподволь вместе  с избами. Я обернулся, взглянул на притихшую Таню, она тоже смотрела в окно. Молча – значит, о чём-то думала.
   Я положил ей руку на опушку рукава, потом, задирая мало-помалу, подцепил пальцем  манжет вязаной мохеровой блузки и пощекотал запястье на пульсе.
   - Ты бы хотела тут жить? – спросил я, понимая, что ввязываюсь в опасный разговор.
  Она взглянула вполоборота, хмыкнула и улыбнулась, отыскивая подвох.
- А что, - наконец произнесла она. – Красиво. Чистый воздух, леса вон синеют за околицей. Мне нравится.
- А жить?
- Только если с тобой.
- Давай без провокаций, - серьёзно сказал я.
- Я и говорю: почему бы и нет.
  Я вспомнил грустного отставника и сказал:
- Ну, а корову вставать доить… в четыре часа утра каждый день, телка на выпас налаживать… печь растопить…
- Ты странный сегодня, - сказала Таня и перестала улыбаться. – Тебе что, распределение в деревню светит? Так у вас вроде и специальностей таких нет… - Потом подумала, скривив губы, и прибавила строго:
- Было бы надо, поехала б. Но с мужем. – Я не сомневался: она бы поехала.
- А без мужа? – спросил я.
- А что тут делать без мужа? От тоски повесишься.
- Книжки бы читала, телевизор…
  Она посмотрела пристально.
- Я чувствую, что отвечать тебе становится опасно, опрометчиво. Но никак не уловлю, к чему ты клонишь. Ну, понятно, деревня, волокушей огород пашут, девятнадцатый век. Но как-то ведь люди живут? – Она добавила, краснея: - И мы бы жили. Я знаю, что ты в хозяйстве бесполезен, но куда б ты делся, я бы заставила.
- Не забалуешь, – сказал я, снова приходя в бодрое расположение духа. – Как?
- Во-первых, голод не тётка, - рассудительно начала она, - ты бы и сам скоро догадался. Это понял… - Она засмущалась, вероятно, подбирая слова для следующей фразы.
- А во-вторых?
- Во-вторых… - вымолвила с трудом она и покраснела ещё больше, - сексуальный голод тоже не тётка.
- Ну! Лишила бы доступа к телу?
  Таня откинулась на спинку сидения.
- Давай прекратим этот дурацкий разговор… что-то он мне не нравится… Где это Марфино, неужели четыре километра ещё не проехали? Мне кажется, будто полдня тут трясёмся, в этом автобусе. Еще с твоими идиотскими подсидками…
Мы сошли на какой-то заметённой снегом остановке у развилки шоссе; смолкшие вдруг пассажиры были участливы и недоуменно смотрели нам вслед, прямо в наши спины - пока дверь с лёгким скрипом не захлопнулась.
Я взял её за руку. Я прислушался к лесу.
   За дорогой кое-где чернелась земля, насыпавшаяся с оголённых озимей сверх снега, во весь окоём острые хребты сугробов убегали в поля причудливыми волнами, стелясь к горизонту всё ниже и ниже.
   Это ещё был не лес, а ряд высоких лозин у присыпанной снегом канавы. Мы постояли у высокой, мотавшейся от ветра дубовой ветки, с сухими, кое-где державшимися на ней листьями, спустились с пригорка и пошли едва приметной тропинкой. Я раздвигал руками репейники, Таня брела вслед за мною. Стайками перелетали с места на место снегири, на небольшом бугорке шумно возились воробьи в кустах.
   Когда уже метров сто отошли, Таня оглянулась потерянно, в эти снега, в редкий осиновый лес на белых холмах и сказала:
- Как тут пустынно. И для кого эта остановка?
- И заметь, - сказал я, показывая рукой на верхушки деревьев. – Сразу русские птицы.
- Какие? – удивилась Таня. – Одни вороны кричат.
- Ну вот, - улыбнулся и я, - я и говорю: знаменитые русские птицы… Кто, интересно, решил, что самой приметной птахой на Руси считается соловей?
- Конечно. Кто же ещё?
  Я вдохнул холодный, почти зимний ветер.
- А кто его видел? Кто его слышал? По-моему, самая русская птица – это ворона. Их даже в центре Москве завались, нигде от их хая не спрячешься… не то, что в лесах… Ну, пойдём… Нам, думаю, туда. С бугра этого по тропинке вниз, где вон кустарник чернеет.
  Справа за шоссе петлисто виднелась какая-то грязная речка в лугах, за речкой – вдалеке уже – словно спичечные коробки, деревенские мокрые избы на косогоре. А в поле ещё было дико, сыро, щёткой из-под опалого наста торчало жнивьё, и куда-то расползались в ложбины фиолетовые на солнце полевые дороги.
Вдруг Таня, по тропинке меня обойдя, проваливаясь в сугробы, забежала наперерез, обернулась и застыла, будто к прыжку приготовилась. И выпалила дерзко:
- Я вот вспомнила теплоход, а ты помнишь? Эти три дня? - и её светло-серые глаза просияли, сверкнули на миг влажным блеском.
Ого, подумал я – какие пульсации! Мы уже и вспоминаем одномоментно почти.
- Да, – не задумываясь, ответил я, - это лучшее, что у нас было.
  Я подошёл к ней и обнял, утопая в пышном меху полушубка из какого-то дорогого зверя - в ЦДЛ она была не в нём. Глубоко вдохнул тёплый воздух от завитков на нижнем локоне и ощутил нежный аромат фиалок, исходивший от неё.
- Но ведь это только пока, правда?
- Ты сегодня вызывающе хороша, - сказал я, совершенно теряя голову. Взял её лицо в обе ладони и принялся целовать, долго, безотрывно целовать её в шею, губы, глаза.
- Ты уверен? – хлопнула она ресницами. – А то мне иногда кажется…
  Я бережно смахивал снежинки на меху её воротника. Она обняла длинными цепкими пальцами в перчатках, прильнула всем телом и всё-таки прибавила, чуть отстраняясь:
- Я этого не переживу.
  И, не давая ответить, закрыла мне рот холодной перчаткой. Я поцеловал ладонь, каждый палец под мягкой кожей. Потом отвёл её руку и сказал, с напускной строгостью:
- Мы так никогда не дойдём, тебе не кажется?
- А зачем нам туда идти? – спросила она. – Мне и тут с тобой хорошо. Мне везде с тобой хорошо. – Она почувствовала, что сейчас можно говорить всё и продолжала: - Но вот когда тебя рядом нет, я бы тебя убила… Как я тогда тебя ненавижу…
- За что? – улыбнулся я и встряхнул головой.
- Неужели не ясно? – она была очень проста и естественна, и я понял – свернуть на ироничный тон сейчас не удастся. Серьёзна как никогда. Не скорый мой ответ её немного смутил. Она ждала, заглядывая прямо в глаза. Я сказал, догадываясь, наконец, к чему она клонит:
- Ещё будет у нас теплоход. И не один.
  Она почувствовала: я начинаю догадываться, но всё-таки сказала, выдавливая фразы толчками и с большими паузами:
- Мне надо один. Но навсегда. Ты меня понимаешь?
  Припёрли к стенке, подумал я, и где? – в чистом поле, посреди мёрзлых бодяков в снегу. Как она так ухитрилась? Вроде же говорили ни о чём. И уже… Я вздохнул, наконец, и покачал головой.
- Я этого жеста не понимаю, - сказала Таня. – Мне, видно, на роду написано ничего не понимать… Хорошо, пойдём в твоё Марфино.
  Что ж я такой, думал я, мрачнея и нащупывая её ладонь. Неужели так трудно признаться? Ведь ты её любишь… Я взял её за руку и потащил вниз по тропинке.
  Она догадалась, сморщила носик и оттолкнула мою руку.
- Оо-пять, - с сожалением заметил я и стал искать глазами спасительные пруды; архитектурный комплекс находился где-то за ними.
- Ты знаешь, - сказала она, не оборачиваясь, - я ведь знаю, почему ты боишься. – Я неуклюже шагал за ней, уже не разбирая дороги, вглядывался в бесконечно милый силуэт впереди и, про себя матерясь, поминутно проваливался в сугробы.
- Ты как будто никак не оклемаешься, никак не свыкнешься с этой мыслью… хотя хочешь того же и сам, только не признаёшься. Не надо мне –пока… не надо – я подожду, но можно ведь хотя бы самому себе признаться. Неужели это так трудно?
  Она переменила тон, голос стал чуть более добрым, кротким.
  Я проговорил глухо:
- Я исправлюсь.
- А куда ты денешься? – сказала она уже таким тоном, что я понял ясно: гроза миновала. Надолго ли? – спросил я себя. Ну, идиот. Ты мизинца её не стоишь – одного, вот в этой пахучей перчатке.
- Кстати, ты моим родителям понравился, - сказала она и откинула голову.  – Неделю уже про тебя вспоминают.
- Война так война, - буркнул я, - надо было соответствовать.
- У тебя получилось. Но я в этом и не сомневалась. Есть в тебе какой-то шарм, очаровывать ты умеешь с первого раза.
- А со второго – разочаровывать?
- Нет. Ты не такой ершистый, каким хочешь казаться.
- Слава Богу, ты тоже, - несмело парировал я.
  Наконец, в просвете кустарника раздвинулся пруд, как-то разом. Я указал ей рукой:
- Ну, вот…  Давай теперь спустимся к  «унылому дворянскому гнезду». Бутылочку взорвём.
  Она посмотрела на меня с любопытством.
- А я думаю, что это он в пакете тащит так бережно… Ну, и зачем взял?
- Ну, не май месяц. Холодно.
- И, конечно – водка?
- Не угадала. Шампанское. Тебе хотел угодить, ты ведь любишь?
- На таком морозе?
- Часы на вокзале показывали минус семь. Не Сибирь всё-таки.
Я утвердил пакет на замшелый пенёк у припая, обернулся, посмотрел на неё. Серые глаза девушки оставались насмешливы. Извлёк за горлышко задубелую бутылку, и, откупорил, компетентно наклоняя в сторону.
- Ооох…- простонала она, - всё равно разлил.  – А я… - сказала она, протягивая мне пустой стакан, - не опьянею?
- Исключено. Гадость редкая.
- Понимаю, - обворожительно улыбнулась она и провела пальчиком по мокрой губе. – Это не «Даляр», который ты хлестал на теплоходе. Тебя не стошнит?
- Кислое и в нос шибает, - сказал я, скривившись. – Пена, как от стирального порошка…
- Бедненький, - пожалела она, - Такие муки из-за меня принимает.
- Ну да, - засмеялся и я. – Может, оценят?
- И не надейся. Хочешь жить и не мучиться?
- Хочу, - честно признался я и протянул ей обломок шоколада.
- Как странно, - сказала Таня. – Сейчас в лесу снег шапками, морозно, а через какие-нибудь две недели на полянах зацветут подснежники… Ты об этом думал?
Я думал о том, как она любит напустить на себя загадочности. И ответил в том духе, что да, цветы-то проклюнутся, никуда они не денутся, но – не подснежники.
- Почему? – искренне удивилась Таня.
- А тут сосны. А подснежники под соснами не растут. Так что благодушная пастораль не получается.
- А что тут растёт? – повернула она голову.
- Ну, не знаю… жёлтые эти…
Согнувшись, она картинно водрузила порожний пластиковый стакан на пенёк и сказала, чуть грустно:
- Давно мы не были в театре.
Я посмотрел на неё.
- Да, - подтвердил я, - Большой оставил печальную память.
- Нууу-у, - протянула Таня и фыркнула. А потом добавила, улыбнувшись: - Но старался.
Я постарался, как никто. Однажды после занятий уже Володька, бывший десантник из параллельной группы - он мне ещё на вступительные экзамены сапоги свои дембельские напрокат давал и золотое шитьё аксельбантов, как у корнета, - вбежал он в комнату и с порога заорал: «Ты в Большом театре когда-нибудь был?» - «Я в Мавзолее был, - поднялся я на локте. – В Пушкинском был. В Малом был. В Большом не был» - «Есть два билета. Евгений Онегин. Я не могу сегодня. С девчонкой и сходите, прогнёшься» - «Ну, давай. Прогнусь». И всё бы хорошо, и Таня, как оказалась, в Большом тоже ни разу не была, - но после первых же арий мы сильно с ней загрустили. Онегин шёл на финском языке, какая-то правительственная делегация приехала, чего-то там Володька напутал. Ну, и ушли, весь вечер пили крюшон в фойе.
- Да, ты старался, - повеселела вмиг Таня, и мы оба рассмеялись.
Из тальника, где мы глотками пили холодное шампанское, виднелся прямо изо льда и снега, казалось, над прудом завис, двухарочный мост на тот берег. Отсюда он выглядел воздушным и бутафорским.
Таня стояла, в модной шубке и с накрашенными холодными губами, спиной к мосту, но то и дело ставила пластиковый стакан на подвернувшийся так кстати пень, оборачивалась  и смотрела восхищённо на мост: в архитектуре она была дока. Она сказала:
- Архитектор наверняка долго учился в Европе. Это не русский стиль.
- Почему?
- Мост типично западноевропейский, будто где-то во Франции или в Италии. Он слишком помпезный для такой глуши. Ему бы не через какой-то занюханный пруд быть перекинутым, а, скажем, через Сену или Уазу. Соединять два берега одной реки. В одном городе.
Я тоже поставил стаканчик на косо срезанный торец пня, подошёл к ней сзади и обнял за талию.
- Вот смотри, - промурлыкала она, и я понял, что она зачем-то хочет скрыть то, как ей приятно в моих руках. – Арки облицованы белым камнем, галерея ажурная, над нею венчиком аркада и зубцы. А стены моста глухие, из красного кирпича, - думаешь, хозяин экономил? Вовсе нет. Ему важен был контраст с белыми колоннами галереи. Архитектор лишь безропотно выполнил эту прихоть.
- Разве плохо? – я недоуменно пожал плечами.
- Не плохо, - согласилась Таня. – Но это не по-русски.
- Главное – красиво, - вконец растерялся я.
- Я однажды, - продолжала Таня, настойчиво задирая мои руки повыше, посчитала: мы с тобой объездили семнадцать монастырей, в том числе два действующих… А сколько было таких усадеб… и Мелехово, и Ясная Поляна, Абрамцево… всех и не упомнишь…
- И что? – спросил я. – Тебе это надоело?
- Нет, что ты, - испугалась она и повернула ко мне голову. – Помнишь, у Юры на слайд-фильмах была космическая тема: галактика, блики от минералов, звёзды? Смотрелось пёстрым размытым пятном. Как в калейдоскопе… Вот и мне теперь эти монастыри и усадьбы сливаются сюжетно в какую-то яркую пёструю кляксу.
- Но всё-таки пёструю? – насторожился я.
- Нет, ты не подумай. Мы, конечно, будем ездить, - уверенным тоном сказала она. Голос её сделался гибким и выразительным, чего я раньше не замечал.
- Если не хочешь…
- Конечно, будем.
- Я тебе сейчас секрет один открою, - сказал я с прояснившимся вдруг сознанием. – И ты согласишься со мной, скажешь, как это я сама прежде не замечала…
- Какой секрет? – улыбнулась она и снова посмотрела на арки моста надо льдом.
- У нас, - как в байдарочном туризме с тобой: там главное «подход» и «отход». То есть удобный и сравнительно лёгкий путь от поезда к реке и обратно.
- И какая тут аналогия?
- А у нас то же самое. Главное – не монастыри и усадьбы. Главное – дорога, ты не замечала, как нам хорошо в дороге? Вместе вдвоём?
- Ты деспот, - засмеялась она. – Деспот и тиран. – Она обернулась и стала целовать. Чуть-чуть выпятив влажные губы и прикрыв глаза. Её духи, резкие на морозе, пьянили крепче шампанского. Целовала она долго, взасос.
  Я отстранился, с усилием, взял с пенька недопитую бутылку и поставил в снег. Остатки шоколада убрал в сумку. Таня на меня смотрела с интересом.
- Хватит пьянствовать! - объявил я деловым тоном. – Пошли. Прибьёмся наконец… к замку над Сеной и Уазой.
Она поняла, засмеялась. И указала пальчиком под пенёк.
- А как же…
- Э-э, - махнул я рукой. – Это и вправду не «Даляр». Пусть вороны хмелеют.
Бегая по мосту взапуски, обнимая дурашливо мраморные колонны, на выборку, мы съехали по ступенькам вниз, по заметённой снегом аллее добрались до дворца над прудом.
- А вот этого мы не учли, - сказал я, трогая пальцем заиндевелый навесной замок. Кованая массивная дверь внушала неподдельное уважение и трепет. – И смотри, объявление под стеклом: «Зимой музей не работает».
Она смахнула снежинки с шубы и рассмеялась, указывая пальчиком в перчатке на первое слово:
- Зимой.
- Ну да. Видишь на прудах сколько снега.
- Не валяй дурака, пожалуйста. Тут ясно написано – зимой. А сегодня, по-моему, пятнадцатое марта.
- Не придирайся к музейщикам, - засмеялся и я и отнял от стекла её руку. – Писали-то осенью, текст к весне позабыли… Ничего. Усадьба, слава Богу, не во дворце, посмотрим и так, без экскурсоводов.
- Ну, тут и снега… Как же мы туда пройдём?
- Давай вдоль пруда, там снег намело к берегу. Вон виднеется какая-то тропинка.
Таня вздохнула и подала мне руку.
- У тебя пальцы всегда были горячими, - посетовал искренне я. – Меня знобит от твоих холодных перчаток.
- Зато дизайнерские. Маме из Вены недавно кто-то привёз.
- Кстати, как там maman? Наша maman?
- Жалеет, что не поехала с нами, - поддержала мою иронию Таня. – Она любит экстрим.
- Экстрим для неё – это вместо «Праги» - в беляшную сходить. По контрасту.
- Не люблю, когда ты так неумно язвишь… Она, кстати… пойдём вон к тому зданию, оох! … она, кстати, о тебе всю неделю жужжит, так ты ей понравился. Я ей сказала, что ты уже два интервью взял и их напечатали в «МК».
- Напечатали одно, - заметил я. – А зачем ей про это знать?
Будто не слыша, она потянула меня за рукав, и, забежав вперёд, выдохнула:
- Ещё сказала, что ты рассказы пишешь.
Я недовольно хмыкнул. Поморщился.
- Ну да… Хемингуэй в Париже, я – в Москве. И оба в добровольном изгнании… Зачем ей про это знать, я так и не понял? Выравниваешь касту до графьёв? Так это вряд ли…
- Какой ты… ничего я не выравниваю. Но мама зауважала.
- А папа у нас, я так понимаю – тоже от сохи? Его мнение не важно?
- Папа снова уехал. Он сейчас в Малайзии.
- Кудряво живёте! – присвистнул я. - Я только приблизительно представляю, где это… Постой, как это в Малайзии, если на званом обеде он мне самолично коньяку наливал? А потом этих… скалярий сачком гоняли – как ты когда-то и напророчила.
- Всё так, - сказала она, - он вчера только из Шереметьево-2 улетел… Кстати, о Хемингуэе. Я книжку на прошлой неделе его купила. Новую. «Райский сад» называется…
- Плодовитый писатель, - грустно заметил я. – Из-за гроба пишет. Ему и оттуда неймётся… с его-то прижизненной славой…
- Как это – из-за гроба? – перебила Таня.
- Не потянул он семнадцать коктейлей в день. Застрелился ещё в 61-ом году.
- Это я знаю. Но я думала, только перевели.
- Если бы. Перевели сейчас, а написано чёрти когда… Хэм из-за гроба написал едва ли не больше, чем при жизни. А вообще в 20-м веке у Америки было два великих романа. Пока два. И как бы там ни было, что бы там ещё хемингуёвское не напечатали, третьего великого романа не будет… А великих писателей в Америке много.
- И что это за романы?
- Ты ведь на химика учишься. Откуда такой нездоровый интерес к литературе?
- Ну, ты и язва. – Она прищурила на меня один глаз. Постояла, оценивая как бы со стороны произведённый эффект, затем посетовала, неискренно: - Ты ведёшь себя кое-как. Откуда ты только на мою голову взялся… такой. – Она подбежала вплотную и, театрально раскинув руки, обвила мою шею руками. Чмокнула в губы.
- Ого! – сказал я. – А губы горячие.
- То-то же! Когда ты со мной, у меня всё горячее.
- Надеюсь, здесь проверять не будем? На таком холоде?
- Нет, я не Мавка, - произнесла она издевательским тоном и развела руками. – Проверим дома, когда вернёмся. Мама, кстати, в Ленинграде, - игриво прибавила она. – Так что там написал Хемингуэй из-за гроба? Просвети.
- Написал-то он, - спокойно сказал я, - а издавали другие. Текстологи там прилично заработали. Без всякой тебе рекламы, не затратно. Он ведь ещё при жизни считался лучшим американским писателем. А тут как с куста: «Праздник, который всегда с тобой», «Райский сад», «Опасное лето», «Лев мисс Мэри», «Острова в океане» - и это кроме рассказов. Ребята вкалывали, как водовозы. – Я ненадолго замолчал, а потом сказал, вытряхивая снег из ботинка: - Хэм был очень хитрым.
- А что это за два романа? – спросила девушка и остановилась.
Я взглянул на неё и начал учительским тоном. Я сказал:
- Если бы Хэм был православным христианином, ему каждое воскресенье следовало бы ставить в церкви пудовые свечи во здравие Зельды Фицджеральд. Не было бы Зельды – не случилось бы и Хэма, - по крайней мере такого, каким принято его знать. Он был слишком манерный писатель, чтобы оказаться в великих. Однозначно, на это место шёл Скотт Фицджеральд. Вообще, в американской литературе 20-го века значительных писателей было как минимум с дюжину. А вот великих романов – всего два. «Великий Гетсби» и «Над пропастью во ржи».
Я посмотрел на Таню внимательно – она ещё слушала.
- Оба романа написали 27-летние. Оба евреи, по поводу одного из них, своего современника и якобы друга, Хэм иронично и глупо съязвил: «Евреи сильно начинают, но быстро сдают». Фраза, впоследствии ставшая знаменитой - как и всё, что изрекал Великий Охотник – не только не бесспорна, но и с душком… Главное – не точна. Как всегда, он выдавал желаемое за действительное… Но Зельда сделала своё дело, - закончил я лекцию выходного дня и поднял кверху указательный палец. – Я так думаю.
- Ты его просто не любишь…
Я вздохнул и повторил:
- Хэм был очень хитрым мужиком. И, скорее всего, к концу жизни уже не так сильно верил в свой талант, как в молодости. Иначе опубликовал бы романы сам, ещё при жизни. Тем более что бился над каждым из них, где десять лет, а где и пятнадцать – а это не мало.
Под осевшим снегом смутно угадывались каменные плиты, слишком скользкие на стыках; взявшись за руки, мы спустились к пруду. Я оглянулся на мост. И изрёк заносчиво:
- Это пустыня. И мост над пустыней.
Она слушала меня, улыбаясь. А потом сказала, щурясь на ледяные торосы посредине пруда:
- Жаль, мы не летом сюда приехали. Стоял бы над зелёной водой ткемалевый запах. Подавали бы шашлыки по-карски. И дымы, дымы...
Я отпустил её руку и вдруг подался мало-помалу гулять по толстому льду. Бродил отрешённо, отковыривая носком ботинка заледенелый снег: отчего-то захотелось мне отыскать в голубой слюде верхнего льда вмёрзшие с осени водоросли или бурые рваные листья.
- А тут и следов поблизости никаких! – прокричала мне Таня с берега. – Тут сто лет не был никто… что ты там ищешь? Возвращайся назад, вдруг провалишься!
От парадного бокового  подъезда дворца шла уступами каменная лестница, спускающаяся террасами от замка к пруду. По бокам лежали нагло два сытых крылатых грифона. Сторожили.
- Погоди! – крикнул я, - Кажется, нашёл!
С опаской ступая мягко  (не люблю вообще по льду колобродить), обходя вмёрзшие в лёд оснеженные сучья, я выбрался на твёрдое, утоптанное ею, место на кромке припая.
- Вот, - протянул склизлый дубовый лист. – Тебе подарок.
Она долго смотрела, руку из кармана не вынимая.
- Ты с ума сошёл! – наконец растерялась она. – Я что, так недорого стою? Нет, вы только посмотрите на него! - театрально взмахивая руками, вскричала Таня в отчаянии. – Он мне листок грязный суёт! Оч-чень трогательно.
- Я не точно выразился, - сказал я и сник. – Это не подарок. А напоминание.
- О чём? – уже спокойнее, но с опаской спросила Таня, всё ещё боясь вынуть руку.
        - О нас с тобой.
- Ну, ты и дура-ак, - нараспев произнесла она и взяла лист за черенок. Понюхала. – Осенью пахнет. Дождями.
- Ну вот, высушишь дома, разгладишь утюгом, распрямишь под прессом. Куда-нибудь в книжку воткнёшь. Сентиментальная немецкая девочка…
- Нет, ты дурак, да? - всплеснула она руками и лист выронила. – Я не суеверная, но за такие подарки… Тоже мне выискался… герой-любовник… У тебя усы обледенели, как Дед Мороз... – Она взглянула на листок с ненавистью и пнула его ногой. - Ты знаешь, меня раньше это забавляло. А теперь – нет. Ты всё делаешь как будто бы для меня, а на самом деле для себя.
- Неужели?
- Вот сейчас у тебя меланхолия разыгралась. Вспомнилась осень, может быть, даже я осенью, с тобой… И ты решил мне поднести эту гнилую падаль. Ты об аллегориях не вспомнил?
- Нет, - простодушно сознался я, чувствуя, что она права.
- Этот гнилой дубовый лист – забвение. Прощание. Смерть, наконец. Ты ведь не на нас с тобой намекаешь?
- Да Бог с тобою, - опешил я.
- Я знаю. Вот и говорю: всё делаешь бездумно. Для себя. Как нравится самому… Как этот «подарок» я восприму, тебе всё равно, не так ли? Так. Ты даже с этой стороны это и не обдумывал, ну скажи, правда?
- В общем, да, - сознался я. – Откуда мне знать, куда тебя занесёт. Чего ты взъелась? Листок давно поверженный валяется вон в снегу, у твоих ног. Или у тебя какие-то предчувствия?
Она посмотрела на меня, подумала и промолчала.
Мы пошли по осевшему снегу, уходя вверх и вбок по откосу, туда, где высились над равниной конюшни и церковь. Тут почему-то каменные плиты были расчищены и следы были, чьи-то неглубокие.
От боковых флигелей, примыкающих к главному дому, шла, тянулась вдоль пруда липовая аллея с голыми заснеженными деревьями. Мы пошли по ней, держа за ориентир какие-то двухэтажные кирпичные здания, выстроенные в классическом стиле. Оказалось, псарни. Фасады их, обращённые к главному дому, оживляли восьмиколонные портики с фронтонами.
- А хорошо им тут жилось, наверное? – спросила Таня скорее утвердительно. – И отошла от двери с медной табличкой. – Балы, гренадёры, дамы в туго затянутых корсетах, с японскими веерами.
- И розги, - сказал я. – Может, прямо на этой конюшне.
- Фу, - выдохнула она, не оборачиваясь. – Не даёшь и помечтать.
- А чего тут мечтать? Мой предок, со своей холопской фамилией, скорее всего как раз бы их тут и пробовал… Хотя вряд ли, - почесал я переносицу. – Бабушка говорила, они родом из Области Войска Донского. Чего тут предку было делать, в сорока километрах от Москвы? И розг там не было. Я даже как-то думаю, не махнуть ли после Университета в Ростов работать? На историческую родину, так сказать.
- А что, - спросила она, насторожившись - ты можешь даже выбирать? Где отрабатывать свои три года?
- У нас «свободный» диплом. Хоть в Ростов езжай. Хоть в Полтаву. Сам ищи себе институт, где иностранцы учатся, всё равно они первый год только русский язык изучают, и, пожалуйста – батрачь, преподавай.
- А чем тебе не нравится Москва?
- Шумно…
- … крикливо, манерно. Слышала я эту песню. – Она задумалась, по лицу пробежала смутная тень. – Восемь миллионов живут, а ему, видите ли, «шумно». – И добавила, дерзко: - Не шумно сейчас только в гробу.
- Не начинай опять, - попросил я. – Ты москвичка, и жизнь в другом городе тебе кажется адом. А тем не менее, люди там живут.
- И хотят в Москву.
- Ну да, - засмеялся я. – Спят и снится… На кой она им сдалась, эта Москва? Здесь хорошо учиться, а жить…
- У тебя ещё четыре месяца, - сказала она. – Всё может измениться.
- Вряд ли. И не четыре, а два. В начале мая нам неделю дают, на пристрелку, надо куда-то ехать, искать.
- Ты смотри, - сказала Таня и вскинула брови. – Это не так весело, как я думала. Свободный диплом.
- Тоже кабала,- подтвердил я, - но вроде как добровольная.
Мне захотелось переменить разговор. Пока не поздно.
- А помнишь Кобулети? – спросил я, - «и ночи полные огня?» - Райское было время… этот поход на Восток.
- Я чаще Батуми вспоминаю, - с испугом сказала она и крепко стиснула мою ладонь. – Как ты там нарезался… в этой убогой харчевне.
- Кто же думал, что сухое вино так хмелит? Я его раньше и не пил никогда.
- В таких количествах.
- В таких количествах. А что там было, это же не водка…
  В Батуми на экскурсию поехали автобусом. Вся группа, человек двадцать.  Старший сказал так: «Погуляете по городу, в своё удовольствие, в два часа дня сбор у дельфинариума. В четыре – этим же автобусом – обратно».
Автобус приткнулся сиротой на какой-то крохотной, мощёной булыжником, площади, мы выкатились, ещё чумовые от мандариновых рощ вдоль дороги - и пошли пешком. Естественно, скопом.
  Таня шла рядом, радостная, возбуждённая: ей не терпелось увидеть море зимой. На центральной улице – как всегда, имени Ленина – я ей сказал, притягивая за руку:
- Не люблю я так ходить, - и показал глазами на шустрящую впереди толпу.
- Я знаю, - спокойно ответила она.
- В центре всегда торжественно, - гнул я свою линию, - там, как везде. В любом другом городе. А Батуми… ну, редкий писатель про этот город не писал. Горький тот вообще сюда пешком дотопал… Давай, дружок, понемногу отставать от них. А потом нырнём куда-нибудь, в какой-то самый зачуханный переулок.
Мы и нырнули. В хаш-хану. Таня туда входила со страхом.
На столиках в пузатых белых графинах под горлышко налит какой-то золотистый напиток; на накрахмаленной свежей скатерти стекло смотрелось очень смачно. Нам принесли сулгуни, зелени, перья молодого зелёного луку и два шашлыка по-аджарски.
- А… это? – осведомился я у расторопного молодого бармена за стойкой.
- У нас нет лицензии, - признался он виновато и наклонился через стойку ко мне. – За углом, в подвале, спросишь Гиви, скажешь от Ахмеда, он тебе всё сделает.
- Так а… - я воровато указал на четыре столика в крошечном зале. – Не из-под стола же разливать, с такой барской закуской? Я с девушкой.
Тот хитро прищурился. И заверил:
- Девушка будет довольна. Иди. Шашлык стынет. Не теряй время. Скажешь, от Гиви, - советовал он вдогонку. – Не забудь. А я пока твоей красавице кофе приготовлю, Турцию увидит… самый лучший! – Он довольно потёр руки и прошёл за стойку.
  «Идти надо быстро, - подумал я, - он знает, что говорит. А лучше бегом. Эти восточные люди…»
   Вскоре я вернулся, сразу прошёл к стойке и, подхватив снизу, бережно подал пакет бармену. Тот кивнул и сноровисто принялся срезать мягкие белые пробки. Затем переворачивал бутылку, вставлял её в широкую горловину графина и белое кахетинское, шумно булькая, перетекало в пузатую ёмкость. Я оглянулся на столики и оценил класс: в графинах на столах тоже было вино. А где никто не сидел – по цвету вода.
  Когда хозяин принёс вино и поставил графин на чистую белую скатерть, Таня скуксилась:
- Начинается… - сказала устало она. – Куда тебе столько?
- С такой закуской… - развёл я руками, развалившись на стуле. – А дураки пусть себе бегают по сувенирным лавкам. Мы тут надолго, - пообещал я.
Сидели, действительно, долго. Я пригласил хозяина, тот выпил стакан вина и самозабвенно, с восторгом верных полчаса рассказывал нам про свой город.
Потом я сбегал ещё; Таня хмуро молчала, натужно, уже через силу, и на часы никто уже не смотрел.
- Всё, - наконец сказала она. – Я хочу к морю.
- Оно где-то рядом, - успокоил я и отодвинул пластиковый стул. Затем расплатился, всё ещё никак не привыкнув к такой, отнюдь не московской, дешевизне. Хозяин нас обоих любезно проводил до двери, сказал без заискивания: «Приходите ещё». Я пообещал, согласно кивая головой, а Таня ощерилась скверной улыбкой: «Конечно. Зачем приходить, ты бы тут и жил».
- Хорошие люди, - кивнул я. – Работают на общий котёл. Но по одной лицензии. Орр-лы! – Таня надела чёрные перчатки, я взял её за руку. – Но сухой закон проник уже и сюда, ты видишь. Где та Москва, а где Батуми…
  Море нашли быстро: в Батуми все улочки ведут к морю, оно везде.
  Мы стояли у самой кромки набережной. Было видно, как белел около моря кипень редкостного по силе прибоя. Мощный дул ветер. В двух шагах от нас, как щепу, болтало портовый баркас с облупленным бортом. Носом, когда волна его подбивала снизу, он иногда почти касался причальной стенки. Кранцами, как водится, служили автомобильные покрышки на борту.
  Я любил корабли – как всякий степняк, я редко их видел. Я вспомнил такой же баркас на Дону, два года назад, и мне жутко захотелось на палубу - перебраться. Посмотреть, что там внутри. Два года тому назад, примерно на таком же я прошёл по Дону километров триста, с матёрым старым бакенщиком – тот Шолохову даже лодки рыбацкие мастерил.
  А перебраться было немудрено: баркас стоял у самой пристани, скребясь, яростно тёрся о камни. Куда как легко, думалось мне, перепрыгнуть на него с набережной, - какие-то полметра, а то и меньше.
Видно, стояли у баркаса мы долго. Так долго, что на носу показался  матрос в штормовом плаще – наверное, заметил, вылез из любопытства.
  Я по наитию ему крикнул: «А можно посмотреть?» Таня резко дёрнула меня за рукав. Но было поздно.
  Он кивнул.
  И крикнул в ответ, потому что штормовой ветер с моря заглушал слова: «Прыгай! Только момент подлови!» Когда нос волной поднимет, задерётся кверху, тогда, мол, и прыгай.
  Я так тогда понял.
  Я глянул – так близко.
  Ну, и прыгнул. Но не рассчитал. Баркас качнуло высокой волной на дифферент, нос кинуло вниз; я полетел в холодную воду. Как Таня вскрикнула, я уже не слышал.
  Сейчас я из того помнил мало. Это как в замедленной съёмке, примерно. А тогда я вспомнил всё. Пока летел.
  Вспомнил – когда мне было три года, и мы жили втроём, в железнодорожной казарме, одни на весь полустанок, - кто-то за окном в новогоднюю ночь бросал конфеты и пряники в форточку, а мама, молодая тогда ещё была и красивая – сказала: «Это от Деда Мороза». Я поверил. Как верю и до сих пор. Потому что отец тоже сидел на кухне, за столом, а больше в казарме никто не жил. Мы в степи оказались совершенно одни. Потом, года два спустя, бате дали квартиру в райцентре, от станции, - он работал составителем поездов. Вспомнил великолепную упругую под ветром степь и два огромных ставка, куда с отцом ходили летом купаться – как ключи с ледяной водой били по склонам, стекая в долину. И школу вспомнил. И армию и техникум. Какие-то дальше смазанные кадры пошли, эпизоды неясные – а я всё летел и летел. И уже над самой водой, над волнами, что ходили в перехлёст от борта до причальной стенки, подумать успел: «А тут глубоко? Тонуть неохота» - и ушёл в ледяную воду.
  И только под водой, погружаясь, услышал Танин звериный крик.
  Я читал о пограничных ситуациях, но думал:  люди всё лгут. Оказалось – нет. Никакая не мистика. Я вспомнил даже, что Имаду два рубля должен остался… То есть не только всю свою жизнь успеваешь вспомнить, - в каком-то промельке оцепенения, проблеске огненном, где-то не в мозгу даже, а внизу живота – но и конкретные вопросы решаешь, ухая камнем вниз: глубоко ли, не сломать бы ногу…
  - Пока ты летел, у меня волосы шевелились, - сказала великолепная Таня, которая в тот момент великолепной вовсе не выглядела. – Я думала, что поседею.
  Когда я, наконец, вынырнул – бодрый, но отупевший – рядом уже плавал спасательный круг, а матрос кричал откуда-то сверху, - что удивило - как-то буднично: «Стенки держись! Бортом чтоб не ударило!» Я повернул голову и оценил совет: между баркасом и бетоном набережной моря было метра полтора. «Если борт кинет на стену, - подумал я, хватаясь за круг, - размажет на кизяк. – Крепче держись, сейчас подымать будем!» – пообещали с баркаса сразу два голоса. И – потянули.
  На набережной стала собираться толпа; меня насилу вытащили, рывками, затем, стащив с меня залубеневшую куртку, увели в кают-компанию. На берег я не смотрел, только отряхивался и фыркал. Вода из штанин бурыми струйками стекала прямо на палубу. Через полчаса или час, в новом почти камуфляже с тремя пятнами краски на брюках, с огромным пузатым пакетом отжатой, но мокрой одежды, на сей раз уже впритирку причалив баркас к набережной – меня переправили на берег два сухопарых аджарца. Стакан домашнего коньяка я у них хлопнул сразу, другой поднесли, - как выразилась однажды Таня – за отвал.
  Таня стояла под пальмой бледная, молчаливая. Ветер с моря трепал неистово её роскошную русую гриву, поблёскивающую на зимнем солнце.
  Я подошёл, изо всех сил стараясь напустить на себя вид беспечный, шутливый. Поцеловал в холодные губы, поправил вежливо чёлку на лбу.
- Не надо было прыгать туда пьяным, - хрипло произнесла она. – Тоже мне… Тур Хэйердал.
- Тепло в Батуми, - сказал я, картинно щурясь на солнце. И чтобы как-нибудь разрядить обстановку, указал на электронные часы на самой кромке набережной, за другой пальмой. + 14 на термометре.
  Она поглядела на табло.
- А в воде + 5, он это, видишь – тоже показывает… Ну, как так можно! Взрослый человек, моря в глаза никогда не видел – и такое гусарство! Это всё кахетинское.
- Мой папа, - щёлкнул я её по носу, по-братски, - даже «Портвейн» называл компотом. Но он не пробовал кахетинского. Это точно компот.
- Две бутылки?
- Как воды выпил…
- Ты слышал, что я тебе кричала? – резко спросила она, не беря меня за руку. – Видел, как этот сарай болтало?
- Я ничего там не видел… кроме воды над головой, - признался я и ловко перехватил обвисший пакет в левую руку. – Как будто вся жизнь перед глазами прошла. Вспышками.
- Сейнер так кидало носом по волне, что в моменты иногда между ним и тобой оставалось не больше полметра. Если бы он тебя кинул на мол, он бы тебя раздавил, размазал по стенке. Бр-р! Ты хоть это понимаешь или нет? – уже переходя на крик, спрашивала она. – Я и кричала: - Держись мола, плавай под стеной, прибейся к стене! – Она вздохнула и, наконец, протянула руку, всё ещё бледная. – В таких случаях принято с днём рождения поздравлять.
- Так в чём дело? Поздравь! – Я взял её горячую ладонь.
- Поздравляю, - сказала Таня без улыбки. – А всё это вино поганое. Трезвый бы ты семь раз подумал прежде, чем прыгать… Что у тебя за мода, - удивлённо произнесла она, будто что-то припоминая. – В Москве считай не пьёшь, но как только куда-нибудь поедем, как с цепи срываешься.
- Поэт Ли Бо, - начал я, смеясь, и похлопал её свободной рукой по попке.
- Замолчи! – крикнула она. – Я тут на десять лет постарела, пока тебя ждала. Зачем ты туда вообще прыгал?
  Я почесал висок. Ну, не рассказывать же мне было про станицу Вёшенскую в этот момент? Про старого бакенщика Митрофаныча, жившего в бревенчатом ветхом домике на Набережной, 54, про то, как самому Шолохову  он рыбацкие челны мастерил. И как трое суток, тоже, кстати, с коньяком в солдатской фляжке, мы стрекотали на его буксире по Дону, проверяли бакены и наплавные знаки. А я и хотел просто – сравнить. Как внутри у Митрофаныча, и как тут у них, на море.
  А это вот про «десять лет» мне как-то и не сразу дошло. Только в автобусе…
Море всё так же остервенело ходило горами, изредка в этом дыму проблёскивало, похожее на ртуть. Бешеная вода над самым горизонтом виделась тёмной полоской на облаках.
  Таня всё ещё стояла возле пальмы, шуршащей сухими листьями под сильным порывистым ветром, неуёмно задувавшим откуда-то с моря. Такая же бледная и испуганная. И на неё из рубки смотрели любопытно две пары хитроватых красивых глаз.
- А ты знаешь, - зачем-то соврал я, - я и там успел про тебя подумать. Под водой. Думаю – а как же она? Теперь без меня? Как же она там будет?
Таня повернула голову и погладила меня по лицу.
- И здесь хочешь очки набрать? Из трагедии вымучить фарс? Уходя под воду, он, видите ли, обо мне пёкся. Печаль моя светла… Неужели как спастись – тебя меньше заботило?
- Ты знаешь, - сказал я уже на полном серьёзе,- об этом как раз не успел подумать. Времени уже не было.
- Сейчас ты как? – спросила она.
  Я посмотрел на часы.
- Ты видишь… в дельфинарий уже не попадаем.
- Какой дельфинарий… - она обняла меня молча за талию, затем отстранилась и пригладила мокрые волосы. – Пошли.
  Коньяк поверх кахетинского ближе к автостанции дал ошеломительный результат: протягивая деньги в окошечко кассы, я сказал серьёзной дебелой тётке-кассирше:
- Два билета до Батуми.
- А вы где находитесь? – уставилась та перепугано.
- До Кобулети, - подсказала из-за спины великолепная Таня. И толкнула больно в плечо.
  … По верхушкам лип ударило ветром, на наши лица, кружась, слетали снежинки.
- Да, - Таня улыбнулась медленно-медленно. – Сейчас в Батуми уже, наверное, весна. Миндаль цветёт.
- Не то, что тут, в Подмосковье, ты хочешь сказать? Отчаянно-весёлое было время… и так недавно… Но тут хорошо.  Средняя Россия – это сказка. Я даже Украину так не люблю. Особенно зимой.
  Назад доехали быстро; заснеженная электричка тарахтела как чайник, но народу было немного.
  У Савёловского вокзала, возле самого входа, какие-то шустрые люди продавали цветы, в хрустящих от мороза сверкающих целлофанах.
- Я сейчас,- выпалил я, рванул к ведру с цветами и быстро вернулся.
Таня посмотрела внимательно.
- Ты всегда меня ругала, что я покупаю цветы только те, что люблю сам. Как будто себе. – Я протянул ей пунцовый букет.
- Другое дело, - повисла на мне она, кокетливо согнув в колене правую ногу. – Хризантем, наверное, не было?
- Были. Но я купил тюльпаны.
Таня втиснула носик в хрустящий целлофан и втянула холодный воздух.
- Они не пахнут, - сказал я.
  Она вздохнула:
- Это, наверное, те, что на 8 Марта не продали?
- Не хами, - попросил я. - Они свежие.
- А почему ты так любишь хризантемы? – вдруг спросила она, всё ещё нюхая. – Это же знак печали.
- А чему особенно радоваться? – вразумительно спросил я самого себя, но как будто её.
- Вот день, вот мы. Разве мало?
- Не мало. Но печаль, одиночество, по-моему, естественное состояние всякого проницательного человека… В каком-то смысле ты всегда один. Как ни крути.
- Нет, ты хорошо устроился, - сказала она, уже заметно раздражаясь. - Съездили, подарил чудесные цветы – правда, без запаха, - я рядом, а теперь, когда едем ко мне, ты мне тут про одиночество… вякаешь.
 - Ну, извини, - смутился примирительно я. – Что-то действительно со мной не то. Знаешь, после пустынного Марфино в снегах через край вернуться сюда снова, в шумный город…
  Она посмотрела на меня, пробирая взглядом до кишок, и сказала спокойно, очень тихо:
- А для меня одиночество – когда я выхожу после последней пары, из института, и еду домой. Одна. Без тебя. В нашу спальню… И попробуй мне сейчас что-нибудь возрази! – повысила она голос. – Ты хоть понимаешь, как это – без тебя?
  Я вздохнул виновато и молча пожал плечами
Чего она хочет? И что тут вообще можно сделать? Она учится, четвёртый курс, сама говорила, у них самый тяжёлый, театральная студия по четвергам… Я вообще дипломник, а не решил ещё толком, что защищать и у кого. Всё не так плохо, подумал я, встречаемся, когда можем… какой тут выход? Других вариантов как будто нет.
  Я снова пожал плечами, взглянул на неё: во влажных её глазах сверкнуло удовольствие.
- Ты на меня не сердишься? – виноватым голосом спросила Таня. – Я подошёл к ней вплотную, прижался всем телом, к её искрящейся на солнце буржуйской шубе, сначала погладил ладонью по спине, а затем взъерошил пальцами тёплые пушистые волосы.
- Я просто хотела, - говорила она, целуя в губы, - чтобы ты во мне не сомневался. Никогда. Мне никто больше не нужен.
- Я и не сомневаюсь, - выдавил я. – Успокойся.
  Она повела плечами и немного смущённая, сказала мне:
- Ты боишься идти до конца. И я не пойму почему… А знаешь, как мама в тебя влюбилась… даже неприлично. Беспрецедентный случай, - рассмеялась она.
- Как это? – я испуганно посмотрел на неё.
- Ты влюбил в себя мою маму, - повторила она. – Как тебе это удаётся? – восхищённо спросила Таня. - Кто у меня раньше был… ну, несколько было, она говорила – это ничтожества.
- А я…
- Она… с таким вкусом… её трудно…   
- Ну не тяни ты, что она?
- Мама сказала: «Он жутко провинциален. Но жутко мил. И добавила потом – он умнее тебя».
- Так правильно, ты моложе.
- Я так поняла, она другое что-то имела в виду.
- Привет тогда передай своей маме. – Я невольно поскрёб висок. - Железная женщина.
  На щеках её снова заиграл румянец удовольствия. Я смотрел и любовался. Затем не выдержал, поцеловал в нижние завитки волос и снова ощутил нежный запах фиалок, исходивший от неё.
- Но я всё-таки уже замёрзла после тёплой электрички. Поехали ко мне. Нашей экскурсии нужна достойная точка. Вчера как раз мне принесли секс-музыку… у-мо-помрачительную. Узнаешь хотя бы что это такое. Там так сопят… Такие стоны, - добавила она, заводя за ухо локон.
- Мне завтра на нулевую пару.
- Подумаешь. Завтра и поедешь, - сказала Таня, втягивая носиком воздух из кулька, и ища, вероятно, тюльпановый запах. И добавила, зазывно улыбаясь: - Рано утром. Там так сопят…
  Я усмехнулся,незаметно.
- То ты себя со стороны не слыхала.
- И я? Тоже? – мешаясь, воскликнула великолепная Таня.
- Ещё как… особенно когда…
- Хватит порнографии… Кто бы подумал... Надо же… С тобой всего можно ожидать. – И неожиданно добавила, с вызовом: - Мне всё равно ни за что не стыдно. Вот так.
- Ну что, - улыбнулся я как-то натянуто. – Тюльпаны на морозе это, в самом деле, не хризантемы. Поехали… скалярий гонять… Цветы жалко.
  Она посмотрела на меня так, как будто хотела ещё сказать кое-что, но раздумала, взяла за руку и проговорила, хитро щурясь: «Поехали!»


                Глава десятая

          Поэт Ли Бо проснулся, открыл дверь и велел принести себе вина. Служанка, тоже ранняя пташка, была тут как тут.
- Вам подогреть сильно? – спросила она, преданно поводя глаза, шаловливые и чуть ироничные; Ли Бо наладился было к колодцу умываться.
- Подогрей хорошенько, - через плечо почесал себе спину Ли Бо. – Эта ночь… я промёрз так, что икры свело. Лежанка тёплая вроде, видно, наснилось зимнего – да, не греют старые кости. Кровь не греет.
Служанка кивнула понимающе и пошла на кухню за чайником. Ли Бо сел на край лежанки, откинул одеяло, положил горячую ладонь на постель. Как будто прислушался: тепло его тела поднималось от простыни, заструилось сквозь пальцы. «Надо же, - улыбнулся он, и принялся сосредоточенно растирать озябшие икры. – Такого не было и зимой».
Служанка, молодая девчушка, смешливая и не по летам степенная, откинув с медной крышки полотенце, поставила чайник у изголовья, а рядом  - серебряный кубок.
Поэт шумно выдохнул через нос, потёр обеими руками виски.
Взглянул весело, с озорством на служанку и спросил:
- Ви Мэй. А тебе замуж хочется?
- Что вы, господин, - смутилась та, застыв на месте. – Мне нет ещё и пятнадцати, я не спешу распустить свои косы.
- Да? – в том же духе продолжал старик, - а говорят, замужняя женщина прелесть.
- Если муж прелесть, - ответила девушка, повернулась и вышла.
«Ну, мне-то чего уже… - про себя засмеялся Ли Бо. – Мне и думать про это уже не с руки».
Он протащил по столешнице чайник, обхватил чуткими пальцами ручку и плеснул в кубок. Лёгкий дымок закурился над вином. Ли Бо нашарил взглядом шёлковый платочек, пододвинул поближе. Затем развернул, положил горячую ладонь на цветы; хризантемы источали едва слышный аромат. Он кашлянул, подушечками пальцев постучал слабо по самым приметным соцветиям, у шва платочка, и взял в щепоть три лепестка. Зачем-то понюхал, улыбнулся. Раздумчиво бросил в кубок.
Умывшись студёной водой, обтёрся, фыркая, полотенцем. Вернулся. Снова сел.
Старик приноравливал наклон души к великому дню. Он чувствовал ясно: сегодня, ещё до третьей стражи, этот стих он наконец завершит. А написалось ещё по весне, в простудной немочи и тужи; теперь он не помнил, где это написал:

                Солнце встаёт
из восточных змеиных тенет,
                Словно восходит
       с самого дна земного.
                Небо измерит – и снова
       просит приюта у западных вод.
                Где ж, наконец, стены крова,
   где шестёрка драконов ночлег обретёт?
                Солнцу дано,
раз возникнув, не прекращаться.
                А человек – не эфир изначальный,
где уж ему уходить – возвращаться!
                Ветру весны за свой рост
не благодарна трава.
                За листопад на небеса
не станут роптать дерева.
                Кто подстегнёт
четыре времени года бичом?
                Для тысяч вещей
положен приход и уход.
                Си Хэ!
                Си Хэ!

Тогда он почуял, скорее, нежели понял – конец написать не в силах. Что-то оборвалось внезапно в душе. Треснуло, надломилось. И он, не задумываясь, отложил тогда кисть, - сказал себе – до первого снега. Снег упадёт, первой только искоркой на речную воду – и он допишет. Это должны быть его лучшие стихи, самые настоящие…
Куда же он подевал этот свиток? Надо бы поискать, Ви Мэй он бумаги свои никогда не доверял, да и сам, если вправду, не берёг их ничуть. Что слова? Только большое отчаяние.
Ли Бо влез в разбитые тапочки, снова лёг и свернулся клубочком. Недурно. Пульсации в висках, безмятежная истома. Поворочался, не оправляя подушку, заложил руки за голову. Всё здорово. Где этот Императорский дворец, эти незадачливые паяцы? Их нет. Они так далеко, что их нет. А он тут. Никому не ведомый. Никем не узнанный. На берегу великой реки, в горнем пустынном селении. С людьми. Его здесь любят, и он всех любит. Что человеку ещё надобно? Это всё на одиноком пути, больше и желать грех.
Ладно, хлопнул себя старик по сухощавым бёдрам. Пора на прогулку. Сегодня редкое утро. Чистота везде. И свежестью такой от реки тянет… как ледок на лице. И бороду отчего-то щекочет. Пора!
Он ласково посмотрел на чайник: вино, что ни говори, никогда не предавало. Вот люди…
На берегу он присел на корму своей утлой, давно не крашенной лодки, шершавой ладонью поскрёб доску. Дрянную, надо сказать, лодку приобрёл он у продавца соевого отвара. Не конопачена, под рулём протекает. Не беда, всегда под скамейкой ковш, бросил весло, вычерпал. Ничего, на его век лодочки хватит. Вещи тоже не вечные, когда-то и им на покой. Новую заказать у Ли Вэя – а зачем? От добра добра не ищут; так крепче постигаешь сущность воды.
- Дедушка! – окликнули его вдруг из-за спины нежным теноровым голосом.
Ли Бо обернулся, отложил весло. Рядом стоял знакомый малыш, деревенский, с соседней улицы.
- Ты плаваешь сам? – спросил мальчуган, разглядывая старую лодку.
Ли Бо развёл руками, засмеялся.
- И тебе там не страшно? Если из воды вынырнет дракон и утащит тебя на дно?
- На что я ему? – всё так же весело отвечал Ли Бо, снова разводя руками. – Я старый человек, без вреда. И лодка моя не промысловая…
Малыш ковырнул в носу, как будто не соглашаясь. Посмотрел снизу вверх.
- А зачем тогда на реку выходить? – спросил он с сомнением в голосе.
- Ну, ты же сюда пришёл? – отчего-то вдруг посерьёзнел Ли Бо. – Значит, что-то тут тебе нравится?
- Так ведь я не плыву, - ответил малыш. – Стою, смотрю из берега. Мне нравится этот густой дым над водой…
- Ну, вот, - улыбнулся добродушно Ли Бо. – А мне нравится перебираться в этом дыму по реке, от острова к острову. Иногда правишь на корме, а носа лодки уже не видно.
- Если носа лодки не видно, - сказал задумчиво малыш, - значит, всё тогда – дым над водой?
Старик, повеселев, ответил:
- Может, и так. Мы можем проверить, хочешь?
Малыш поправил картуз, ему так не хотелось быть обманутым.
- Я ведь тебя ждал, - кашлянул в кулак Ли Бо. – Знал, что придёшь. Знал, что спросишь. – Он игриво посмотрел на малыша, добавив: - Ну, и кое-что принёс тебе, вот, смотри. – Из полы рукава старик выудил какой-то листок, утвердил на задней скамейке лодки, расправил.
- Что это?- недоуменно спросил малыш, подойдя вплотную.
- Э-э, я тебя ждал, - повторил торжественно Ли Бо. – Вот тебе красный кораблик из тростниковой бумаги. – Ли Бо протянул малышу свёрнутый лист с высоким парусом. – Бери.
- А зачем? – угрюмо поинтересовался малыш, но кораблик принял, повертел в холодных пальцах.
- Ты пустишь его по воде, - со спокойным достоинством ответил Ли Бо. – По течению.
- А потом?
- Потом? Потом тебе делать уже ничего не придётся. Стой и смотри.
- На кораблик?
- Нет, на воду. Ты ведь хочешь посмотреть, как кораблик плывёт?
- Да, - пробормотал невнятно малыш.
- Тогда надо смотреть на воду. Кораблик тянет за собой всю реку, всю эту осень, все эти лохматые листья… Ты только стой и смотри. Это не так печально, как кажется…
- Прямо сейчас отпустим? – неуверенно спросил малыш.
- Пусть растает туман, - сказал Ли Бо тихо-тихо. – А то ты ничего не увидишь. Положи его в лодку, сбегай домой, потеплее оденься и приходи. А я всё-таки погуляю. Вдоль берега.
Старик, простившись с мальчуганом, побрёл по тропинке.
Осень в этом году стояла длинная, долгая и тёплая, травы в долине не сохли, а вяли. В сырых местах, где трава росла кочками, нижняя часть стеблей ещё долго оставалась зелёною и теперь, поутру, сияла чистотой, сверкала. Когда он задевал нечаянно сильно накренившийся куст у дороги, брызги росы с листов просыпались, пятнали дробно утоптанную тропу, сея след.
В долине реки водилось много фазанов, они встречались чуть ли не на каждом шагу, особенно выше по пойме, около пашен, а среди тальника по старицам и протокам изредка попадались и рябчики. Ли Бо с интересом наблюдал этих птиц: они чем-то кормились на земле и только в случае тревоги взлетали на деревья.
Он обошёл пологий увал у самой воды, раздвигая руками заросли тростника, взобрался на гребень. Посмотрел на ту сторону. Узенькая, извилистая долина реки была обставлена по краям высокими оснеженными горами, они мутнели в тумане, как вставшие на дыбы облака.
Туман не расходился.
Всё верно, улыбнулся старик, сегодня просеется снег. Первый в эту осень. И я, наконец, допишу… эти две строчки… они не могут там так не придти… Он шмыгнул носом, почесал подбородок под седой бородой. Да, нанизывай слова, не нанизывай…
В воздухе кружились несколько белохвостых орланов. Один из них вдруг стремительно начал спускаться к реке. Ли Бо затаился. Потом осторожно пробрался по траве к берегу и стал наблюдать за ним.
Орлан сел на гальку у самой воды. Тут было несколько ворон, лакомившихся рыбой. Орлан стал их прогонять. Вороны сначала пробовали было обороняться, но, получив несколько сильных ударов клювом, уступили свои места и улетели прочь. Тогда орлан занялся рыболовством. Он прямо вошёл в воду, и, погрузив в неё брюхо, хвост и крылья, стал прыгать по воде. Вскоре он уже поймал одну рыбину, вытащил её на берег и принялся есть. Насытившись, хищник снова поднялся в небо. К нему тотчас присоединились ещё два орлана и вместе они принялись описывать плавные круги. Они не гонялись друг за другом, а спокойно парили в разных плоскостях, наслаждаясь полётом, всё выше и выше поднимаясь в беспредельную синеву неба. Скоро они превратились в маленькие, едва заметные точки, и Ли Бо не потерял их из виду только потому, что не спускал с них глаз. В глазах старика появилась слеза, а он всё смотрел и смотрел…
Эта птица не полетит в город, подумал удовлетворённо старик, и только теперь заметил, что в промельке тростника туман над рекой стал расползаться. Ну вот, сказал он себе почему-то вслух, снежинки увижу ещё над лодкой. Как и загадывал.
        Однако, пора и обратно, подумал Ли Бо, вдруг маленький Ду Чэнь уже ждёт?
Вдруг, помимо воли, он свернул вдоль протоки, пошёл берегом, не зная, что с собой делать. Опять вышел к тростникам, спугнул уток; спали они, завернув шеи. Поглядел, как размахнулись они в утреннюю воду. Ходил и ходил по росе, отыскивая в опалённом сердце подходящий образ. Этой вечно струящейся к Океану воды. И как будто нашёл. Но не точно.
  Возле лодки на замшелом камне он ещё издали углядел Ду Линя, угольщика. Тот озирался, бросал скорые взоры на тропинку, будто кого-то ждал. Старик улыбнулся: он вспомнил спор двухдневной давности. Чуть прибавил шагу, но под ноги смотрел всё так же внимательно.
        Ду Линь, подложив под голову кушак, привалился к бочине красноватого валуна. Это был небольшого росточка сорокалетний мужчина, очень трудолюбивый и потешный. В селении его привечали все, хотя и удивлялись недоуменно, как это живет он один, не спешит ввести жену в свою фанзу.
        При виде старика, который шёл и лукаво улыбался, угольщик вскочил на ноги и оправил задравшуюся штанину.
- Здравствуйте, почтенный, - сказал он, глядя на старика. – Удалась ли прогулка?
Старику вопрос показался забавным.
- Я тебе часто вижу поутру у реки, - сказал задумчиво Ли Бо, - но ты никогда не идёшь дальше. А ведь никто не мешает, разве не так?
Ли Бо был выше мужчины на целую голову, он нагнулся, стянул с камня на гальку кушак и расстелил его так, чтобы могли усесться двое. Сел сам, постучал длинными пальцами по ватной подкладке.
- Садись, - сказал почти шепотом; Ду Линь скорее догадался по жесту,  чем услышал. Он в нерешительности сел, плечо к плечу. Помолчали.
- У меня много работы, - наконец признался Ду Линь и заёрзал по гальке. – Ничего не успеваю. Я в отчаянии.
- Отчаяние от незнания, - вымолвил не сразу Ли Бо. – Он улыбнулся и сорвал сухую травинку. Пощекотал ею кончик нижней губы.
Два дня тому назад в хижину старика Ли Бо пробрался человек и принёс известие: на Великой Реке выпал снег. Густой, ослепительно белый, большими хлопьями. Поэт Ли Бо прожил жизнь и знал точно: через два дня снег выпадет и у них. Тот самый. Густой, ослепительно белый, большими хлопьями. Тогда же, на рассвете Ли Бо, собравшись проведать старую цаплю, шёл по берегу и повстречал на берегу Ду Линя. Сказал ему об этом. Но угольщик не поверил: так рано тут снег никогда не выпадал.
- А что в горах? – спросил Ли Бо.
- В горах снег, - глядя на противоположный берег, почтительно ответил Ду Линь. – У нас только его отголоски.
- Отголоски – тоже снег, - сказал Ли Бо. – Такой же, как и в горах.
  Ду Линь повернул голову.
- Прошлую зиму не было снега, ты ошибаешься, почтенный. Откуда ему взяться теперь, когда ещё осень и бамбук зелёный стоит в роще?
- Ты слышишь музыку? – спросил его старик.
- Вода журчит.
- Вода журчит внизу. Над водой, - произнёс он с усилием, - над водой ты слышишь музыку?
  Угольщик неохотно напрягся.
- Нет. Это ветер стрекочет.
- Ещё выше – над водой, - снова повторил Ли Бо с усилием.
- Там не слышу.
- Представь, что тебя только что родила мать. Ты незряч. Обоняния нет. Только слух… - Он поднял глаза на него и спросил: - Представил?
- Да. Только слух…
- Теперь слышишь?
- Будто где-то далеко-далеко и вверху на сяньсяне кто-то играет.
  Старик засмеялся, довольный.
- Когда в горах идёт снег, всегда слышно так, точно на сяньсяне кто-то играет… Я тебе говорил ещё два дня тому назад: сегодня, пополудни, снег придёт и сюда. Вот увидишь.
  Старик вдруг провёл двумя пальцами по седым бровям и медленно обернулся: по склону, придерживая в поводу югурских коней, спускались два всадника. Он повернул голову снова и принялся неотрывно смотреть на воду; река струилась меж валунов, будто плакала.
  Конники, подъехав вплотную, спешились, затем, окинув пытливым взглядом двух путников на берегу, молча подошли. Ветер набирал силу, тяжёлая туча, набежавшая с севера, чёрным брюхом накрыла голец на той стороне реки.
- Наконец-то мы вас отыскали, достопочтенный, - приветливо провозгласил всадник важного виду, в платье дорогом и в сапогах с заверченной серебристой каймой по голенищу. Он приблизился к старику и молча сел на гальку.
- Ну и зря, - ответил не сердито Ли Бо и кивком поздоровался. – Он признал вице-канцлера по сиплому, чуть простуженному голосу. Долго все трое сидели не шевелясь.
  Наконец приезжий вымолвил, дрожа голосом:
- Может, вернётесь?
  Ли Бо посмотрел внимательно на собеседника. И сказал отчуждённо:
- Там нечего делать. Я оставил дворец, потому что в Поднебесной нет порядка. Я погряз в пороке, притупил зрение и слух, от беспокойства кожа моя высохла и потемнела… Наслаждался сам, и одолела такая напасть… Да, Сын Неба меня выделял, но многого ли это стоит среди… Он подносил мне подарки. А я жил в праздности, надеясь обрести учение в том, как заботиться о себе и управлять другими… но ничего не придумал, устал и заснул…
  Ли Бо смолк, но вице-канцлер не проронил ни слова. Он ждал, зная, что старый поэт не сказал самого важного. И старик, почесав указательным пальцем переносицу, добавил спокойно:
- В этой стороне нет ни начальников, ни старших, каждый сам по себе; у людей нет ни алчности, ни страстей, всё естественно. Тут не ведают радости, когда кто-то родится, не ведают горя, когда кто-то умирает. Тут не знают, что значит любить себя, чуждаться других, поэтому нет ни любви, ни ненависти. Никто ничего не боится.
  Вице-канцлер долго молчал. Потом заговорил, тщательно подбирая слова:
- Я тебя понимаю, достопочтенный. Может, всё так и есть. Но и ты пойми меня: император передал тебе тысячу золотом, просил, чтобы ты вернулся, ты нужен ему. Я не могу не выполнить его поручение. Как быть?
  Ли Бо нахмурился, ответил тихо:
- Он знает, что я не вернусь. Он не удивится.
- Но царство переживает тяжёлые времена. На границах грабёж, император вынужден воевать… Ты вошёл в милость нашего царя, не служил, а место занимал направо от трёх старших сановников. Ты удостаивался благосклонного взгляда Сына Неба, тебя пожаловали титулом – неужели всё это забыто и сменял ты платье и шапку до самой смерти?
  Ли Бо расхохотался.
- Всё повторяется, - сказал он. – Как в той притче, цыгун, - добавил старик, поглядев на угольщика: - Времена идут, а правители мудрее не становятся…  Но я всё-таки расскажу.
  Чжуан-цзы ловил рыбу в реке Пу. Чуский правитель направил к нему двух сановников дафу с посланием, в котором говорилось: «Хочу возложить на вас бремя государственных дел». Чжуан-цзы, не отложив удочки и даже не повернув головы, сказал: «Я слышал, что в Чу имеется священная черепаха, которая умерла три тысячи лет тому назад. Правители Чу хранят её, завернув в покровы и спрятав в ларец, в храме предков. Что предпочла бы эта черепаха: быть мёртвой, но чтобы почитались оставшиеся после неё кости, или быть живой и волочить хвост по грязи?»
- Я помню, - сказал вице-канцлер. – «Предпочла бы быть живой и волочить хвост по грязи».
- Вот я и говорю, - сказал грустно Ли Бо, - времена меняются, а правители мудрее не становятся. Уходи. Я тоже предпочитаю волочить хвост по грязи.
  Сановник долго сидел, молча, затем спросил:
- Но… кто тогда напишет новые оды и ши?
- Не беспокойся, напишут. Там остались…
- Императору надо великие.
- Э-э, - махнул рукою Ли Бо, - давно уже не творятся великие оды. Забудь.
- Это твоё послание?
- Это моё послание.
- Это всё? – теперь не удивился цыгун и встал.
- Да. Это всё.
  В воздухе вновь появилась густая мгла. Горы сделались тёмно-синими и угрюмыми. Река посерела, заскользила вдоль берегов стальным блеском. Ручьи ещё шумели по склонам, но и их уже поджидали скорые заморозки.
- Кто это был? – спросил угольщик, когда стук копыт на взгорье затих.
Ли Бо подумал и не сразу ответил:
- Один хороший человек из столицы.
- Как ты всего достиг? – вымолвил Ду Линь полушепотом. Ветром повело лист ивы в траве.
  Старик улыбнулся медленно-медленно, почесал переносицу и – засмеялся тогда уже от души.
- Я начинал, как все, - сказал он, тоже едва слышно. – Вприпрыжку бегал, младенцем поднимался к маминой тёплой груди, вертел головой, вытягивал губки. И очень потешно, с наслаждением, чмокал… У нас в деревне, как и повсюду, превыше всего ставят трудолюбие и бережливость. Меня отдали в подпаски в восемь лет, - с одной масленой лепёшкой на весь день. Чтобы зря не болтался, так сказал мой дед. И я стал подпаском, сгонял скотину в стадо. А хлестал ливень, бежал по горной долине, чтобы укрыться в древнем храме, присесть там под алтарём… Однажды нашёл на выгоне старинное зеркальце, быстро схватил его, повертел в руках. Солнце выглянуло, вдруг лучик блеснул по тусклой поверхности, и я – увидел не своё отражение, а – дорогу. Как будто забрезжил свет из-под ртути... Это был выход…
- Так просто? – перебил мимо воли угольщик.
- Не каждому выпадает отыскать такое зеркальце, - спокойно сказал Ли Бо и продолжил, как ни в чём ни бывало: - Это был выход, я распереживался так, что даже вспотел. Я понял: дорога – это учение, неучёному худо; я унялся проказить и попросил подыскать мне учителя. Чтобы только научили читать и писать. Батюшка, покончив с делами, не мешкая, стал искать учителя. Так и пошло – грамоту я схватывал на лету. Однажды, когда мне минуло уже шестнадцать лет и я сдал малые экзамены, мой учитель по имени Пин, почтенного вида старик и учёности необычайной, сказал батюшке: «Ваш сын необыкновенно умён. Уже сейчас он мог бы выдержать экзамен на цзюйженя и даже на цзиньши. Ему надо ехать в уезд, и когда придёт срок, отправиться в столицу на экзамены»…
- И что, вы даже видели своими глазами Сына Неба?
Ли Бо расхохотался.
- Видели? А кто слагал для него гимны? Кто ему читал ши и пил с ним вино?
Ду Линь не имел основания не доверять, но спросил в недоумении:
- Так зачем тогда ты ушёл?
- Когда воск истает, - сказал Ли Бо, - то и свеча перестаёт гореть. Сердце – высочайший чиновник, из него исходит свет духа… Если тело повреждено, то дух его покидает; если дух его покидает, наступает смерть.
Он сморщил межбровье, стих так же неожиданно, как и начал.
- А что после смерти? – увлечённо спросил угольщик.
- Не морочь мне голову, - улыбнулся старик, поглядывая на прибрежные фанзы. – И указал кивком подбородка: - Посмотри, как ельцы играют в воде.
Ду Линь долго смотрел на реку, а затем спросил:
- А где твой снег? Помутнело над водой, но снега всё ещё нет.
- Будет, - уверенно произнёс Ли Бо.
- Если так, пойду, укрою поленья, я отлично поработал с утра. Я тебе верю, ты не мог обмануть. – Он поднялся пружинисто на ноги и добавил, глядя на старика сверху вниз: - Кушак я потом заберу. Сейчас он мне ни к чему.
  И ушёл, ни разу не оглянувшись.
  Вскоре по склону с кручи, придерживаясь одной рукою за взбухшие коренья высокой красной сосны, съехал, оскальзываясь, малыш. Он скользил, спотыкался, падал и снова вставал. Лицо его побагровело от напряжения.
- Я опоздал? – спросил он, отирая лоб.
- Ты не мог опоздать, - улыбнулся ему Ли Бо. – Дети всегда вовремя.
- Мы сейчас отпустим кораблик? – очень серьёзно спросил малыш.
- Конечно, смотри, как играет вода на стремнине. Самый раз отправляться в далёкий путь. Но мы исключим случайность, - прибавил старик, лукаво посматривая на малыша. – Он поднялся на ноги, свернул кушак, прямо на гальке, и, подойдя к лодке, бросил его внутрь, под корму. Затем, низко склонившись, извлёк оттуда катушку шелковых ниток. – Мы не будем полагаться на случай, правда? – спросил он ласково очарованного малыша. Кораблик он держал двумя пальцами за красный высокий парус. – Вот так, - вдел Ли Бо нитку под шляпку гвоздя и вставил его в заранее приготовленное лунку на корме.
- А зачем ему нитка? – ничего не понял малыш и уставился с недоверием на старика.
- Я привяжу его к лодке и оттащу на середину реки, - тоже очень серьёзно произнёс Ли Бо. – Там он пойдёт по течению, не забьётся ненароком в затхлую какую-то заводь. – Он оттолкнул лодку от берега, неглубокий след протянулся к самой воде. – Подай мне весло, - попросил Ли Бо, когда нитка просела под краем кормы.
- И мы его больше никогда не увидим? – спросил мальчик, - когда ты его там отпустишь?
- Никогда, - уверенно произнёс Ли Бо. – Когда будешь ложиться спать, ты вспомни о нём. Ты спишь – а он на воде. Колышется в лунном свете. А на бумаге – ещё тепло твоих пальцев осталось… И это тепло поплывёт вместе с ним, будет двигаться, по Реке… А там кораблик встретят другие… Ты понял меня?
- Но ведь я этого не увижу?
- Никогда.
- Тогда зачем ему плыть по воде?
- Ты ничего не понял, - улыбнулся старик. – Поплывёт не кораблик, а твоё тепло. Тепло твоих рук на бумаге. Кто-то студёным утром выудит кораблик из реки – и так согреется. Твоим теплом. Согреет кораблик на горячей ладони – и отпустит дальше. Через тысячу рук он поплывёт до самого Океана, ты хочешь этого?
- Тоже с теплом? – спросил малыш, медленно сажая кораблик на воду. А из рук не выпускал.
- С теплом твоих рук, - улыбнулся снова Ли Бо. – Так он не остынет, и будет плыть до самого Океана. Океан сливается с небом… твой кораблик уйдёт в небо.
- Он не потонет в дороге?
- Как же, - расхохотался Ли Бо, - на мачте… там же тепло твоих рук. Твоя любовь к этой великой Реке. Река почувствует это. Корабль не затонет.
Малыш поставил кораблик на воду, медленно-медленно. Его слегка качнуло, но почти мгновенно вощёная бумага освоилась с водой, запрыгала на мелкой побережной волне.
  Ли Бо молча, со знанием дела оттолкнулся веслом от каменистого дна, выровнял лодку. Шёлковая нить натянулась, она то погружалась неглубоко в прозрачную воду, то натягивалась до отказа. Слетали в реку ржавые, в пробоинах листья с платанов; плывущему в фарватере лодки кораблику это никак не мешало. Малыш, переволновавшись на берегу, теперь пристально следил за парусом.
Наконец старик, сильно загребая, вышел на стремнину реки и бросил весло. Кораблик за лодкой заскользил проворнее.
  Небо меж тем исподнизу затягивало сизой мутью, во весь окоём. Берег быстро отсеялся, потускнел. Ли Бо закинул голову, поднял лицо кверху. Где-то высоко-высоко проблёскивало в этой громадной мути солнце, вонзая свой холодный рассеянный свет в потемневшие, подкрашенные фиолетовым цветом, облака.
Кораблик маленького Ду Чэня Ли Бо давно отвязал на стержне реки, лодку там помотало изрядно, но нитку он срезал под самый корень, почти до самой кормы подтянув. Увлекаемый мощными струями воды, бумажный кораблик с ясными одному Ли Бо иероглифами, поволокло течением вниз, к Океану – как и обещал старик малышу.
  Забытую лодку снесло в камыш волной, поэт оживился и сел, стал спокойно наблюдать из лодки эту холодную воду.
  У плохо смолённого дна, лениво вильнув хвостом, вдруг проплыл серебряный окунь. Не торопится, похвалил Ли Бо, действительно, куда торопиться... А живёт где-то в том затоне, в тростнике на том берегу, ночью спит, поутру, ещё сонный, выбирается по протокам на охоту. А, может, и не здешний. В толще воды доплывёт, играя плавниками, до Великой Реки, затем попадёт в Океан. Хотя… он же речной окунь. Значит, как только зацветёт дикая слива, вернётся назад. Сюда. Снова, может быть, встретимся… Старик на миг повеселел, почесал себя за ухом, чувствуя под пальцем сухую дряблую кожу. Снова заглянул в воду, благо лодка не двигалась.
Вот рыбы, подумал Ли Бо, они совсем иначе живут. Если рыба стоит, значит ей сейчас плыть некуда, или она ждёт кого-то. Кто-то кого-то догоняет, там как-то всё уравновешенно, суета оправдана. А у нас вроде и догоняет, и этот устал, и тот устал – ну и чёрт с ним, разошлись по сторонам…
  Снег пошёл незадолго до первой стражи.
  Густой, ослепительно белый, большими хлопьями. Снежинками сыпало так густо, что речная гладь в затоне тотчас  же покрылась, словно наволочкой, беловатым ковром; снег таял не сразу. Снежинки словно медлили прощаться с дальней дорогой, какое-то время покачивались на гребне волны, рассыпались, разъезжались по пенистым струям у переката, потом ухали будто, проваливались сквозь холодную предзимнюю воду, отходили, капля по капле, в толщу воды.
  Ли Бо привстал, огляделся. Река впервые ему показалась усыпанной снегом дорогой. Старик медленно поправил шапку на голове, и ощутил тут же, как засквозило холодом в мокрые пальцы. Раскачивая лодку, как будто что-то припоминая, он пробрался к корме, откинул полог сирой своей каюты. Забрался в него и сел. Отстранённо поначалу, будто совсем и не в голове, зазвучали вдруг полузабытые строки. Тогда, в тёплом месяце «Ляо», он поразился горою Си Хэ, и последние два стиха были плачем, стоном о её нездешней величавости:

                Си Хэ!
                Си Хэ!

Он достал из ореховой шкатулки тонкий лист бумаги. Так и есть, усмехнулся сдержанно, горами в прошлый раз и закончилось. Си Хэ, Си Хэ… Чего же недостаёт? Где же слова? – спросил он себя самого вслух, - ведь они где-то должны быть тут… сразу за окунем… Хорошо, подождём. Поплывём пока к острову, с цаплями поздороваемся. Умные крупные птицы у среза воды…
Стихи начались необычно, смутным шумом, словно далёкий морской гул. Ему оставалось узнавать только лучшие, самые необходимые слова. Слова, отбрасывающие тень и сияние.
Когда оснеженная лодка уже мерно покачивалась у берега, а по  взлобку увала завиднелись чьи-то первые следы, Ли Бо записал:

                Ради чего ищешь свой кров
в пустыне времён – пустыне отверженных вод?!

      И улыбнулся, нараспев прошептав полный текст тонкими сухими губами. Затем сказал самому себе: «Теперь я передал точно».


Рецензии
Геннадий! Благодаря внимательной, заботливой и щедрой душе Автора, мне выпала честь, одной из первых прозорян(ок), прочитать этот сильный и серьезный, по актуальному звучанию, чувственный, яркий и юморной, (частично) (сквозь грусть) роман. До сих пор нахожусь под воздействием прочтения этого талантливого произведения. Поэтому «с кондычка» и рецензии писать не хочу. Но на эту главу…Не могу не написать…сейчас… Она ведь основная, определяющая, связующая, на мой взгляд, многая объясняющая…хотя для некоторых может показаться и притянутой…за ..уши…
Мятущаяся душа ЛГ, с его талантами, прекрасным образованием, совестью, любовью, чувственностью, такая душа в смятении, в вечных поисках…душа русского интеллигента.
Как она созвучна мелодии биографии знаменитого китайского поэта! В возрасте 25 лет(!), как и Ваш ЛГ, он отправился в путешествие по Китаю, ведя себя как своенравный вольнодумец, что противоречило общепринятому образу благородного человека по Конфуцию. Аналогия прослеживается)))) мог бы впоследствии(как ЛГ) быть при «дворе императора», но отказался и бросил все… по собственному желанию… и официального прощения не получил… до самой смерти… Но нужно ли оно было ему… Великолепная глава! Не хотелось ,чтобы она кончалась…все казалось мало, еще, еще, еще… столько философского и жизненного смысла в ней, в словах Автора, в словах Ли Бо. Мне, как читательнице, остается перечитывать, наслаждаться, зажигать Зеленый свет в знак благодарности Вам, за Вашу Сущность человеческую, Творчество Авторское.
С теплой признательностью, пожеланием всего самого лучшего, что живет в Вашей душе!

Ирина Ярославна   22.10.2011 13:58     Заявить о нарушении
Большое спасибо, Ирина, как точно Вы всё уловили. Эта глава - лучшее, что я написал когда-либо. И, безусловно, лучшая в романе (это не только моё мнение, но и лучших наших поэтов, моих знакомых). Хотя она, конечно, не про Китай и вовсе не про поэта Ли Бо... Но Вы и это поняли. С признательностью,

Геннадий Хлобустин   09.02.2011 13:23   Заявить о нарушении