Книга Рассказки цикл Гусиное перо
Писать смешно очень легко например, когда знаешь как.
Я вот не знаю. Но всё одно – узнаю. Не знаю правда, как.
Но ежели узнаю «как», тогда уж – держитесь! Тогда уж –
не знаю я прямо как! Тогда уж, не обессудьте!
ЧЕМОДАН.
У Александра Сергеевича Пушкина был большой чемодан из воловьей кожи.
Он его любил открывать и закрывать, когда оставался в одиночестве.
«Щёлк, щёлк. Щёлк, щёлк» – доносилось из его кабинета, когда он работал там
над поэмами. После «Чёрной речки», его даже похоронили вместе с чемоданом,
который отобрали потом Ангелы. Они ласково говорили ему:
– Александр Сергеевич, голубчик! С чемоданами в Рай нельзя.
Там, и так тесно.
СТЕРЛЯДКИ.
Рыбари, они стерлядку ложечкой помешивают, когда ушицу на костерке варят.
Ложкари, те – из сухоньких древесин ложечки режут быстро.
Нарежут ложечек и идут себе, к рыбарям.
А стерлядка, что стерлядка? Её дело – в сетях запутаться.
Её дело маленькое. Как и наше с тобой.
ВЕНЗЕЛЯ.
Вензеля имеют вид красивый, я бы даже сказал – геральдический.
Их обычно оттискивают, соблюдая при этом – осторожную вниманию.
Печати да штампы, вида, как правило неказистого.
Их обычно шлёпают, подышав али поплевав сверху, для верности.
Не соблюдая при этом никакого приличия. Лишь бы, пришлёпнуть покрепче.
Вот и я говорю: «Кому – абы как, А кому и мерси, мон амур».
МАХНО.
Батька Махно ездил на тачанке, с грязными волосами по бокам.
Он постоянно ковырялся зазубренными ногтями в зубах и дожёвывал,
застрявшие между ними, остатки пёстрых курей. Он занимался тем,
что махновцы ловили по округе курей и рубили им пёстрые головы шашкой.
Потом, варили их в ведре, лапами кверху и обсасывали косточки.
От постоянного варения курей в вёдрах, волосы на голове Махно,
пришли в крайнюю негодность, и свисали по бокам серой папахи жирными прядями.
Он об них пальцы свои постоянно вытирал, после курей.
А ногти батька не стриг. Только, зазубривал их шашкой, чтобы –
промеж зубов ковыряться и дожёвывать.
Махновцы любили его за тихий нрав и катания на тачанках.
«Батька-то наш, мухи не обидит» – говорили они промеж собой
и пили самогонку, в больших компаниях с пёстрыми курями.
А потом, отправлялись с гиканьем кататься по степи на тачанках.
Производя, при этом, много шума и пыли из своих пулемётов.
Батька теперь, скончался давно. И водит под уздцы коня в облаках.
И волосы, по бокам его головы – развеваются. Из-под серой папахи.
ОСТАВИМ ВСЁ, КАК ОНО ЕСТЬ.
Творческая не способность к воображению, может привести ваше воображение
к тому, что способность творчески воображать, может привести вас у.
Это, одно из самых загадочных произведений, которые я когда-либо.
Поэтому, не станем торопить события и оставим всё, как оно есть.
ГУЛЯЮЩИЙ НЕВСКИЙ.
Гуляющий «Невский» был полон народу и экипажей. И я бродил там один,
возле каменного парапета. Горели редкие масляные фонари, и луна заглядывала
украдкой в свои чёрные воды. Дойдя до горбатого мостка, я встал на нём и глядел
на рябую Неву... пока не очнулся от пронизавшего меня холодом обводного канала.
Тогда я поплыл, гребя в сторону берега по-собачьи. Где вылез на скользкий
гранит и принялся быстро снимать с себя одежду, крутя её влажные жгуты и
трясясь от резкого ветра. Когда я закончил, то разложил платье на порывистом
спуске и принялся коротко бегать, на небольшом молу, чтобы согреться.
Потом, я оделся и пошёл к дому, чавкая и оставляя на камне тёмные разводы,
сжимая в руке своей шляпу.
Там, я скинул влажное бельё и забрался в постель, слушая ходики.
Их глаза на стене, ходили туда и сюда, как я у Невы.
И, не поспевал уже за ними.
Пока не очнулся от яркого утреннего Солнца, бьющего мне в глаза, сквозь окно.
И Дворник кричал на извозчика. Я закрыл глаза и понял тогда, что засыпаю.
И, поняв это – уже не проснусь.
СТРЕКОЗА.
Стрекоза егоза, пучеглазые глаза!
Егозила стрекоза крыльями гремя!
А в глазах её – стоял мир цветной!
Ночь пришла к стрекозе гася глаза,
А рассвет прилетел – крыльями гремя!
ПИАНОЛА.
В пыльную по палец пианолу залетел большой жук и принялся жужжать там.
Пока ему это не наскучило. Тогда, он стал ходить своими кривыми лапами
по струнам, издавая внутри неё разнообразные и гулкие звуки.
Это, его напугало.
Тогда он принялся их обкусывать своими ужасными челюстями.
Они рвались там, со страшным грохотом, и тонко при этом звенели,
вызывая в нём ужас и замешательство.
Когда он закончил, то посидел немножко в душной тишине, слушая в щелях ветерок.
Затем, скребясь, выбрался наружу и тяжело полетел на луг слушать кузнечиков.
Там он долго потом всё плакал — рыдая, и сморкался в большой платок.
Пытаясь, обниматься с ними, при помощи ужасных и зазубренных жвал.
Но они только, стрекоча, от него отлетали всё дальше на стебли.
МЕБЕЛЬНЫЕ ЖУЧКИ.
Когда сидите на мебели, надо смотреть, чтобы там не было древесных жучков.
Я как-то сидел на мебели, где их было полно. Они сказали мне:
«Встаньте, пожалуйста. Вы сейчас нам всё тут переломаете.
Всю нашу архитектуру».
Я встал и пошёл к реке.
КАЛЕНДУЛА.
Календула дула. Лендула ленду.
Календула – кален, календула – ду.
Календула – Нела, календула – Лу.
Календула Луна, календула нду.
ТИХО РАЗВЕЯТЬСЯ.
Сам-то я писатель, поэтому писал постоянно и, помногу времени находился
безвылазно дома. И весь покрылся уже пылью и паутинками, и ходить сам не мог,
а стоял только и надеялся. Тогда я решил наконец немного развеяться.
И сказал своему брату Даниле : «Брат – сказал я – Мне хочется уже солёного
океана и просторного воздуху. Отвези ты меня брат развеяться».
Тогда, брат Данила смахнул тряпочкой с меня всю долгую пыль и паутинки,
взял себе на руки и мы поехали. А когда доехали, то поплыли с ним на
Белом Лайнере.
И однажды, когда солнце золотило собой океан и тот был тих и спокоен,
словно память, брат вынес меня на своих руках на палубу Белого Лайнера.
И подойдя к бортам и открыв на них заграждения, он отвернул с латунной и,
как оказалось, довольно увесистой урны крышку – наклонив её над водой.
И плавно махнув своею рукой, развеял мой прах над океаном, который был Тихим.
А потом, вспомнил вдруг, что я-то всегда хотел – над «Атлантическим».
Где ураганы вечно метутся, над мысом «Горн».
«Это ничего, брат» – говорю я ему, Ссмешиваясь с волнами и уплывая, куда-то,
в тихую Даль. «Тихий – говорю я ему – Он всё равно достигнет собой
«Атлантического». Потому, на планете – всего один Океан, Брат.
И мы с тобой, наверняка это знаем».
РОССИЯ ВСПРЯНЕТ ОТО СНА.
Александр Сергеевич, имел фамилию Пушкин.
Но тульским пушкарям и оружейникам, никем не приходился.
Он приходился — поэтом в своём Отечестве. Бывало, напишет очередную в стихах
и громогласно читает её в Отечестве. Отечество у него, пришлось обширное.
До самых, до окраин. С одной окраины – там где Европа жила, шла язва да мор,
да война постоянно. И всё было в копоти. А с другой окраины, оно тихо омывало
свои ноги в океане. В отечестве ещё был верх, где лёд стоял. А в самом низу,
цвела шелковица в садах. И падала ночью на дорогу. Поэтому легко себе вообразить,
где у Отечества нашего голова, а где его тихие ноги. Левая рука у него –
холодная да бледная, а правая – тёмная вся и липкая от шелковицы.
Поэтому, Александр Сергеевич имел фамилию Пушкин, но оружейникам — не приходился.
Он приходился поэтом в своём, веками лежащем навзничь, Отечестве.
И громогласно ему в тугие уши декламировал, дирижируя свободной рукой:
«Мороз и солнце – день чудесный! Ещё ты дремлешь, друг прелестный!
Пора красавица, проснись! Открой, сомкнуты негой взоры,
навстречу утренней Авроры – звездою Севера явись!»
Александра Сергеевича застрелили потом, из пистолета. Жаль.
Что он тульским оружейникам никем не приходился.
Тульская пушка, супротив хранцузскаго пистоля, тут –
даже прицеливаться нет необходимости.
«БОЛДИНО».
Наше – всё, гуляло в высоком цилиндре, расходящимся кверху, по «Невскому»,
опираясь для франтоватости на трость с круглым и ухватистым набалдашником.
Приблизившись ко мне на расстояние, наше – всё, выглядело уже, как Пушкин
Александр Сергеевич, собственной персоной. Оно ждало Вдохновения у парапета.
Улыбалось и громко скрежетало зубами от нетерпения, скребя кончиком трости
по булыжнику. Звук, исходящий от зубов и тросточки поэта, отпугивал нежное
Вдохновение, и оно витало вокруг, словно ветерок, не смея приблизиться к столь
отталкивающим звукосочетаниям. Тогда Александр Сергеевич сломал трость об
коленку и две её половинки, булькнув, скрылись под зеленоватой гладью Невы.
Я приподнял было уже картуз, желая представиться, как:
«Начинающий давно уже литератор», но Вдохновение, опередив меня, окутало
Александра Сергеевича и ласково спросило:
– Тебе чего, родимый? – я тогда шморкнулся, с двух ноздрей со смущения
на брусчатку, и принялся было обтирать себе палец, как вдруг!
Наше – всё, расцеловало меня в обе бородатые щеки и, придерживая уже на
вытянутых руках за плечи, глядело в глаза.
– В Болдино! Едем, сей же час, в «Болдино»! – заявил Александр Сергеевич,
махая проезжающему мимо извозчику. Подтолкнув меня в пыльную спину, он быстро
вскарабкался следом в экипаж и принялся насвистывать там, словно птичка.
Пребывая в прекрасном расположении духа и желая ткнуть извозчика тростью в спину,
звонко крикнув при этом: «Пшёл!» – Александр Сергеевич, не рассчитав свою память
и будучи уже без трости, провалился в Невский проспект головой, свалившись затем
на дно брички. Извозчик, обернувшись назад и не наблюдая Александра Сергеевича
в экипаже, заявил громогласно следующее:
– Пшёл вон, свиное рыло! – замахнувшись на меня вожжами.
Я быстро схватил тогда котомочку и побежал петляя вдоль набережной, в сторону
Адмиралтейства. Александр Сергеевич, придя наконец в себя от столь нелепого
конфуза на дне экипажа, выскочил следом за мною и нёсся словно гончая по пятам,
видя мою спину. Возле самого Адмиралтейства, он, одним гигантским прыжком настиг
меня и повалил на булыжник. Мимо нас громко проскакал экипаж, высекая искры из
мостовой и размахивая над головою вожжами. Он кричал, и всё никак не мог
остановиться:
– В Болдино то хотели, барин. В Болдино!
Крепко увязав меня вожжами, вдвоём уложили наконец на дно коляски и придерживали
там для верности ногой. Кучер шморкнулся тогда с двух ноздрей на брусчатку и
оттёр рукавом пот со лба.
– Вона оно как, барин! – заявил он, глядя на Александра Сергеевича глазами –
Без возжей-то, как теперь в Болдино ехать?
– А мы верхом поскачем! – ответил Александр, выводя гарцующего скакуна из оглобель,
и поглаживая лайковой перчаткой по вороной морде коня.
Меня переложили – животом поперёк – на холку жеребца и Александр Сергеевич,
расплатившись, вскочил на рысака и умчался, сыпля искрами, прочь
от Адмиралтейства.
Я болтался на ходу головою вниз, видя только его тупоносые ботинки и полосатые
штаны на бретельках с костяными пуговицами.
– А экипаж-то! Экипаж теперь куда, барин? – крикнул вдогонку кучер, пересчитывая
и слюнявя ассигнации.
– Себе оставь, балда! – звонко крикнул в ответ Пушкин, несясь уже по неширокому
земляному тракту, среди бегущих по сторонам тополей, в сторону деревеньки
«Болдино». Он похлопал меня лайковой перчаткою по спине и прокричал:
– Глаза мне твои, сразу понравились! Будешь мне печку топить, и рыбалкой ежели
придётся заниматься! А когда дожди, будешь в углу под иконами смирно сидеть!
Потерпи брат, немного уже осталось! Вон оно – «Болдино».
ЖЁЛУДЬ.
Ах, Александр Сергеевич, дорогой! Осень нынче какая, погоды какие стоят!
Они шелестят под ногой, опадают. Они ждут перелётных птиц, летя им вслед –
багряно разноцветными вздохами. Плача по ним, они накрапывают по себе.
Видя во снах уже – белизну и покрывала. Они ещё текут, остывающими соками
в стволах, они ещё надеются на весенние половодья, теша себя этой увядающей
красотою. Они полны до краёв, Болдинского очарованья.
Они – дубы, и повидали многих на своём веку. Их жалили молнии, в них тяжко
ударял гром, их трепетно обмахивали бабочки. Их крепкие жёлуди устлали траву
и мальчишки таскали повсюду в своих карманах.
Ах, Александр Сергеевич, дорогой! Я хорошо запомнил ваши карманы.
Я помню руки, пахнущие птичьим пером, и загадочный перстень на вашем пальце.
И кровь потом, на ладони, когда вы полезли в карман за платком, прикрыть им
весь мокрый живот. И плеск, возле «Чёрной речки».
И сани, что прыгали, как ваша боль и неслись в кошмаре метели.
И жарко натопленную комнату, где шелест платья и шёпот кружил, словно
снег за окном. И вы попросили кислой морошки, когда было уже темно.
Бледные пальцы безвольно разжались, и я скатился с вашей руки –
звонкое сердце встало.
И полетел на досчатый пол, и стукнув, подпрыгнул там вверх,
к самому потолку, где вас ждали Ангелы. Упав, затем, вниз –
не спеша, закатился в какую-то пыльную щель.
Ах! Александр Сергеевич, дорогой. Отчего, вы разжали тогда ладонь?
ВИЙ.
Забегая наперёд, скажу – Гоголь Николай Васильевич, не был лично знаком с
нечистою силою, которую он так подробно и явно описывал в своих произведениях,
особливо в Вие. Обо всех подобных потусторонних ужасах он был лишь наслышан
от встреченных им, в бесконечных своих скитаниях по украинам России, мужиков.
Мужики с украинов России все изрядно пьющие самогонку были, и рассказывали потом
Николай Васильевичу разные небылицы, об своём личном опыте с потусторонними
силами. Те особы, примерзкие конечно – все как одна, или же скопом.
Но образ Вия, нигде более в фольклоре народов мною не замечен.
Русалок, чертей да упырей с кикиморами, хоть пруд пруди, а с глазами,
чтоб – из олова, хоть бы один повстречался. Разве что мужики по утрам,
с Украины России, которые – замечательные потом рассказчики.
У тех, да – глаза из чистого олова, и отдушка прёт изо рта, как у нечистой силы.
Но все они, как один – крещённые православные и доверять им вполне даже возможно.
Но чтоб – Вий, где веки сами уже не подымаются, а их надобно оглоблей подпирать?
Тут, явный перебор в сторону наблюдается.
Хотя самогонки, они ведь разные бывает встречаются на украинах.
Возможно вполне, что бульба ростки уже показала, из которой единожды её прогнали.
Да и цедили потом, сквозь тряпицы домашние, а не на углях с белою золою, как
прадеды им завещали православные. Затрудняюсь сказать, пока сам не испробую
первую прогонку.
Песни зато, на украинах, задушевные да щемящие, словно височная боль поутру.
Когда солнце показалось уже, над широкой Украинской степью.
ЛЮТНЯ.
Николай Васильевич Гоголь не любил балалаек.
Как только он видел на своём пути балалайку –
тут же, ломал её об скамейку. Со всей округи
приносили ему мужики балалайки и бились меж собою
об заклад – какую, он быстрее поломает.
Тогда, по бокам от Николая Васильевича, ставили
две скамейки, и давали ему в каждую руку по балалайке.
Старший среди мужиков выходил вперёд, и махал платочком.
И Николай Васильевич сразу-же, принимался за дело.
По избе шёл треск и стояли удары, и жалостливо
выли балалайки.
– Вот сами теперь посудите – говорил мужикам, изрядно уже разгорячённый
Николай Васильевич, держа в руках поломанные инструменты – На подобной
дряни, разве возможно красиво играть? Звуки, издаваемые подобным инструментом –
нестерпимо ужасны при исполнении! — и для убедительности, напоследок
ударял ими по скамейке, когда те – кусками свисали
болтаясь на струнах внизу.
Кинув их в печку, Николай Васильевич направлялся во двор, сопровождаемый
толпой мужиков. Где отфыркиваясь, обмывал потную шею и спину из ведра,
которое лил ему старший. Затем, ему подавали рушник для обтирания,
и мужики принимались выяснять, стенка на стенку – чья балалайка сдюжила,
да крепче оказалась.
А Николай Васильевич, сидя в тенёчке под грушей, покусывал
подорванную травинку, наблюдая за вечеряющей рекой меж холмов.
«Вот Лютня, хороший инструмент – тихонько думал он – Настолько тонок
и изящен, что под пальцами лопается, когда неосторожно её взять».
Он любил пение Лютни. Этот лунный и Венецианский инструмент.
Да как-то всё, поиграть – не доводилось.
СТЕПЬ ЗВЕНЕЛА ЦИКАДАМИ.
Степь вовсю уже звенела цикадами, когда Николай Васильевич Гоголь
подъезжал на закате к хутору близь Диканьки.
"Хорошо бы помыться с дороги" – думал он, высунув длинный свой нос
сквозь поднятый воротник дорожного плаща, пока бричку расхаживало по ухабам,
и она не встала наконец возле хаты. Тогда Николай Васильевич опустил
воротник плаща и спрыгнул на твёрдую землю. "Она ещё идёт подо мной" –
пробормотал он, озираясь по сторонам.
По двору бегали куры и степенно переваливался гусак.
Всё это вместе взятое, сразу-же насторожило мнительного Гоголя.
Николай Васильевич перекрестился и, пройдя по двору зашёл в хату.
Где и застал поминки и несколько там человек. Все обернулись
из-за стола на вошедшего, и принялись тогда жалобно плакать.
Николай Васильевич, со словами: «Свят, свят, свят» – принялся пятиться
к двери, Покуда не упёрся спиной во что-то покрытое густой шерстию.
Открыв настежь рот и, медленно оборачиваясь, Гоголь обнаружил там мужика
с окладистой бородой и лопатою в руках, изрядно облепленной глиною.
Мужик, толкнув его окатистым пузом, широко перекрестился на образа в углу,
и зашагал с лопатою к столу, что-бы пить там самогонку.
Все прекратили плакать и потеряли к Николаю Васильевичу
всяческий интерес.
Опрометью выскочив из избы, Гоголь стремглав подбежал
к старенькой бричке, с лёту запрыгнул в свой экипаж, и –
резво понесся на нём, покидая деревенские улочки.
Пока украинская степь не поглотила совершенно,
его белеющий в темноте нос.
СВОБОДА ПРШЛА.
– Свобода пришла, смекаешь?
– А что значит «смекаешь»?
– А ты часом братец – русский?
– Почти. По прабабке ветка.
– Ветка. Ветвь – так, больше по-русски.
А по прадеду кто?
– Арап.
– Арап. Не мавр стало-быть. Арап. Молодец!
Вишь, наша ветка как проросла.
Самого-то, как звать?
– Саша я, Пушкин. Стишки пишу.
– А я брат – Державин, слыхал небось?
Пушкин, живенький такой!
Ишь ты, стишки он пишет.
Ну пиши, пиши.
Свобода пришла, смекаешь?
ОТ НАЧАЛА ДО КОНЦА.
Полно вокруг живых тем для писателя, чтобы писать.
Главное тут — углубиться извилистыми переулками и, толкнув
шаткую дверь заведения под вывеской «Заходи», очутиться в шумной
компании подгулявших рассказок. Навеселе все, особенно дамы
с шампанским на тонких ножках. В заведении все кричат, перебивая
друг друга, чтобы услышали. Которые глухонемые, те тычут под нос
мятые листочки, водя по тексту ногтем, отчёркивая жемчужины
повествования, рассеянные среди мусора смысла.
Заметив вошедшего, все радостно срываются с мест и устремляются
к нему. Сшибая по дороге официантов, и топча их ногами, которые –
бегут по полам. Окружив ошарашенного писателя плотной толпой,
со всех сторон. Подводят его прямиком к барной стойке и молча
расступаются — чтоб он посидел там, в творческой задумчивости.
Обычно бармен говорит, протирая полотенцем из вафель внутри:
– Все уже навеселе, один вы – писатель. Нехорошо.– и дышит вовнутрь,
чтоб со скрипом там протирать. Писатель обычно протестует, и заявляет,
что вполне уже готов. Оценить.
Тогда бармен ставит перед писателем то, что недавно тёр полотенцем,
и булькая льёт туда то, что пылилось на полках со времён Бордо 34-го года.
До самых краёв. Писатель краем носа чует тонкий аромат вдохновения и,
приблизив к нему растрескавшиеся от волнения губы, делает глубокие
глотки вовнутрь себя всего. Он видит как оно разливается, заполняя
каждую клеточку его талантливого организма, и начинает бурлить там,
искрясь и играя камушками в глазах.
– Гуся ему, гуся! – хором кричат окружающие.
На пороге появляется в клетчатых штанах Паниковский. С жирным гусем
под мышкой. Он держит его за жёлтый клюв и ласково с ним разговаривает:
– Всего-то одно пёрышко необходимо вот этому господину, полному сейчас
Вдохновения. А потом – но он не договаривает, чтобы гусь полагал,
что этим всё ограничится. Экий плут, скажу я вам, этот Паниковский!
Писатель расправляет гусиное крыло и глядит, какое перо в нём засветиться.
Светиться, средь других перьев – самое скрипучее по листу.
– Ай! – говорят все хором, разглядывая дёрнутое перо, и протягивая
со всех сторон перочинные ножики, чтобы писатель сам очинил его,
и заправил кончик.
Спрятав в карман ножички, суют со всех сторон ему чернильницы,
с плавающими там жирными мухами. Выбрав самую, что ни наесть –
всего с одной мухой – писатель брезгливо стряхивает её на пол,
и вытирает палец об штаны. Пока та отползает в сторонку,
словно головастик.
– Стол! Чистый стол ему! – кричат уже со всех сторон.
Все принимаются протирать столы рукавом, а некоторые, сняв с себя
штаны и поплевав для верности, трут, пока под штанами не заскрипит
и они вконец не встанут. Выбрав идеальную по отражению поверхность,
писатель чинно присаживается. Справа от него – полная до краёв
чернильница. На ней – чистым кончиком – перо.
Из пыльного чулана тогда, появляется процессия жрецов Ассириса
со свитками пергаментов, благоухающих папирусами. Все они желтоватые
и похрустывают, когда ими слегка пошевелить. Положив стопку пергаментов
на зеркальную поверхность – они удаляются, позвякивая причиндалами,
которые по виду напоминают чистое золото с драгоценными каменьями,
и инкрустацией кривыми линиями на боку. И след их сандалий теряется
в чулане, где затхлый запах гробницы разбавлен копотью факелов.
Оторвав наконец, от жрецов свой взгляд, писатель обнаруживает,
стоящие напротив стола несколько табуреток, за которыми выстроились
в затылок различные жанры и направления литературы.
Все они пыхтят, как паровозы перед гудком.
И готовы излить себя. Прям – на пергамент.
Вдохновение пьянит писателю голову, и он приглашает присесть лучших
представителей жанров и направлений. Переплетя пальцы перед собою,
он смотрит на них, и негромко спрашивает вздёрнув бровь:
– Фамилия, год рождения, род занятий? Родители пьющие были?
Те наперебой отвечают. То «роман», то «эссе», то «Шеститомники мы в стихах.
Но завязал с этим делом, три дня уже».
Разобравшись наконец со стилями и направлениями, готовыми
"совершенно безвозмездно", лишь бы "окружающие о них".
Тогда — замирают и ждут.
– Поэзия налево, проза направо – негромко говорит писатель.
Все быстренько пересаживаются на табуретках.
– Короткие, чтоб не гаже раннего Хармса.
Позднего Зощенко – не предлагать.
Все опять пересаживаются.
Перо светиться и манит писательскую руку.
Он осторожно берёт его тонкий парус в свои белые пальцы
и, обмакнув пару раз, сдвоенным его кончиком — всё лишнее —
о край чернильницы. И затем...
обнаруживает себя под утро на полу в коридоре.
Он ползёт оттуда к крану на кухне, чтобы освежить свой –
чей же ещё? – рот, и наполнить живительной влагою мозги.
Зайдя после в комнату, он обнаруживает там всю компанию.
Она валяются – как попало, и улыбается во сне.
Пол, стены и потолок – завалены пергаментными листами.
Одним заткнута форточка от сквозняков, чтобы тот не прошёл.
Перебирая своими руками пергаменты – чьими-же ещё? – писатель
обнаруживает в них «Баллады и саги о бородатых викингах»,
вперемешку с ореховыми шкорлупками, и книжкою:
«Как поливать огород из лейки, когда её наклонять».
– Где-же, что-б не гаже раннего Хармса? – бормоча, ищет писатель.
Найдя наконец нужный пергамент, он успокаивается и отправляется на кухню.
Где сидит, пия стопочки горячей и влажной водки, с папироскою в углу рта.
Что-то отчёркивая в пергаментах, нужных его душе, а что-то вставляя –
между трещинками повествования.
К ночи уже, он укладывается в постель, и сон его – будучи легким
и воздушным, словно гусиное пёрышко, вновь несёт писательскую душу
извилистыми переулками до дверей заведения «Заходи»!
Где шум и гам.
Где свет и стон.
Где жизнь и явь.
Где все уже пьяны – от Вдохновения.
– Когда ты успеваешь столько писать? – спрашивают обычно знакомые,
которые даже не пробовали. Он с тихою грустью смотрит на них.
Оттого, что понимает – они ничегошеньки не смыслят в процессе.
Сам процесс неказист и доступен – вождение пером по бумаге,
обмакнув предварительно, пару раз. Но сколь в самом этом процессе
удивительного и загадочного! Сколь чудесен он сам по себе,
безотносительно понимания его тонких законов.
Там вершит Вдохновение, унося за собою писателя
в радостный и волнующий мир воображения, которое суть – всё.
Исток робкого ручейка из-под пера, которое – океан,
играющий мириадами возможностей. Где волна за волной,
накатывает и отступает, оставляя на влажном песке
редкие жемчужины таланта.
Где закат не знает усталости.
Где восход – восходит всегда.
Где есть всё, необходимое человеку.
Он сам.
Сам, под далёкими звёздами...
ПОДСОЛНУХИ.
Вот посередине города Козельска, один человек
;сказал фразу. Он говорил её в журнал свёрнутый
;трубочкой, чтобы всем, кто слушает.
;Громко вертясь во все стороны:
;«Я – говорил он Мирозданию – добился в жизни».
Чего он добился, человек не пояснял, оттого, что знал –
;Мироздание, и без того уже в курсе его достижений.
;Человек сажал в огороде подсолнухи, и они у него
;росли вверх.Вот чего добился в жизни человек,
;посредине города Козельска.
Не то, чтобы он гордился собою. Нет.
;Просто, хотелось с кем-нибудь поделиться.
Он не был жаден на достижения подобного рода.
Ведь он уже добился главного в жизни.
Они – росли вверх, у него.
ГАЛИЛЕЙ.
– И всё-таки, она вертится! – заявил Галлилео Галилей на суде инквизиции,
когда он имел в виду нашу Землю. Сказал он это, в самом конце уже,
когда его решили не сжигать на костре. После того, когда он сказал инквизиции,
что Земля, мол, не вертится совершенно. А стоит как вкопанная.
Начнём теперь сначала.
В самом начале начала, Галилей вдруг сказал, что Земля вертится.
Затем, под пытками уже, он утверждал, что она прекратила своё вращение.
А на суде, перед самым костром, он громогласно заявил, что Земля
и не вертелась никогда до этого. Даже, и не собиралась.
«Вертится – говорил он – Один небосвод вокруг, потому что запустили.
И остановить этот процесс, не представляется теперь никакой возможности.
Нет – говорит – Сейчас у нас таких технологий».
Зря конечно, он это сказал. Но суд инквизиции всё равно ничего не понял,
что Галилей ему сказал. Он спросил:
– Так вертится, или не вертится? – а Галилей им ответил:
– Не вертится и всё тут. Крышка.
Тогда инквизиция потушила в ведре факела и не стали жечь его на площадях.
Горожане, оказались таким очень не довольны. Плюнули и пошли толпой по домам,
растащив поленницу, чтобы дома свои отапливать.
И вдруг! Этот самый Галилей, тихо так, заявляет: «А всё-таки, она вертится».
Инквизиция уже ничего не соображала из того, что Галилей ей говорил.
От всего этого – вертится, не вертится, у неё в головах кружение случилось!
Да и дрова растащили по домам. Как их теперь в костёр вернуть?
Если, в виде золы – перемажешься весь, и только. А инквизиция должна быть
чистая вся. И она пошла пошатываясь обедать от трудной работы, по вращающейся
под ногами земле. «И всё-таки, она не вертится» – думала инквизиция,
перебирая постоянно ногами, чтоб – не свалиться.
А старик Галилей, лежал на холме и глядел в облака, которые неспешно плыли
над его головою. Но он-то прекрасно себе понимал, что они плывут не совсем
потому, что старается ветер. А ещё и потому, что — всё-таки, она вертится!
ПЕЛЕВИН.
Пилевин шёл по лесной тропинке и повстречал там Серафима, с котомочкой
камушков за спиной. Преподобный старец упал лицом вниз и улыбался —
от Великого Молчания. И Пилевин подошёл к нему пыльными ботинками дорог,
и сказал:
– Благослови меня, Божий человек – тогда Серафим ответил ему:
– Ложись рядом со мной и улыбайся.
Пилевин лёг перед ним – лицом к Лику, и принялся широко улыбаться.
А Преподобный, взглянул ему прямо в глаза и сказал:
– Благословляю тебя на написание всего, что откроется твоим глазам —
перекрестил и поднявшись, во весь свой Святой рост, удалился.
С котомочкой, полной камней.
После этого случая, Пилевин стал носить тёмные очки и перестал улыбаться
в камеру папарацци. Он интервью не даёт, только всё своё время пишет,
сидя за столом на кухне. Всё пишет и пишет.
Пишет всё, что открывается его глазам – скрытым, за тёмными стёклами.
Свидетельство о публикации №211021201726